<span class=bg_bpub_book_author>Поротников В.П.</span> <br>1612. Минин и Пожарский

Поротников В.П.
1612. Минин и Пожарский

(5 голосов3.8 из 5)

Оглавление

Часть первая

Глава первая. Василий Шуйский

Ночь была душная и тяжелая. В просторной опочивальне пахло пылью, скопившейся на коврах и парчовых занавесях, а также свечным воском. В царской спальне и по ночам горел трехсвечный бронзовый канделябр. В последнее время государь стал бояться темноты, в которой ему мерещились то ожившие мертвецы, то убийцы, прокравшиеся в дворцовые палаты.

Царский постельничий Трифон Головин по воле государя ночевал в одних с ним покоях, имея при себе кинжал и топор. Ложе постельничего было устроено за занавеской подле единственной низкой двери, ключ от которой был тоже у него.

Василий Иванович Шуйский сидел на царском троне вот уже пять лет. Все это время подле него находился Трифон Головин, родня которого была в опале при Борисе Годунове. Заняв трон в Москве, Василий Шуйский вернул из ссылки всех бояр Головиных, приблизив их к себе.

В последнее время покойный Борис Годунов стал являться во сне Василию Шуйскому. Так было и в эту июньскую ночь.

Государю снилось, будто он поздним вечером заплутал в залах и переходах Большого Кремлевского дворца. Переходя из покоя в покой, Василий Шуйский пребывал в полнейшем недоумении. Нигде не было ни стражи, ни слуг, ни просто случайных просителей… Вокруг царили пустота и гробовая тишина. Горящие светильники, мерцая оранжевыми огоньками, освещали каменные стены и массивные закругленные своды, покрытые белой известью. Толкая плечом дубовые двери, Василий Шуйский шел через анфиладу бесконечных полутемных комнат с узкими окнами, утонувшими в толще каменных стен, озираясь по сторонам и вздрагивая от гулкого звука собственных шагов. Он не узнавал ни эти залы, ни обстановку в них, ни узоры на дверях и колоннах. У него было ощущение, что чья-то злая воля заперла его одного в этом огромном дворце, похожем на лабиринт.

Внезапно перед Василием Шуйским возникла высокая фигура в длинных до пят одеждах. В руке этот странный человек держал горящий факел. Едва свет от факела озарил бородатое лицо этого призрака, как Василия Шуйского затрясло от страха. Перед ним стоял Борис Годунов, умерший пять лет тому назад.

Василий Шуйский в ужасе попятился.

«Куда же ты, государь? – проговорил призрак. – Нам есть о чем потолковать. Не уходи!»

Обливаясь холодным потом, Василий Шуйский продолжал пятиться, выставив перед собой свой длинный царский посох, как копье.

«Глупец, тебе никуда не скрыться от меня, как от угрызений совести! – усмехаясь, молвил Борис Годунов. Он надвигался на Шуйского, прямой и огромный, в своем длинном черном кафтане и высокой меховой шапке. – Не грози мне своим посохом, государь. Ты не сможешь меня убить, ведь я и так давно мертв!»

Трясясь от страха, Василий Шуйский торопливо осенил себя крестным знамением, стараясь вспомнить молитву для отпугивания призраков. Однако никакие молитвы не шли ему на ум, его голова просто отказывалась соображать.

«Сгинь! Пропади, нечистая сила! – закричал Василий Шуйский, трясущейся рукой нащупывая у себя на груди нательный крестик. – Чур, меня! Господи, сохрани и помилуй!..»

«Успокойся, государь, – продолжил Борис Годунов без явной враждебности в голосе. – Оставь Бога в покое! Нам с тобой нужно переведаться, ибо с претензиями к тебе пришел я с того света».

Наткнувшись спиной на каменную стену, Василий Шуйский замер, чувствуя себя зверем, угодившим в западню.

«Чего тебе от меня надобно? – пролепетал он, глядя в лицо призраку, остановившемуся в трех шагах от него. – Ты помер своей смертью, Борис. Ни я, ни мои братья не злоумышляли на тебя. Твой прах был со всеми почестями погребен в кремлевском Архангельском соборе…»

«Там мои бренные кости не пролежали и трех месяцев, – резким голосом перебил Шуйского призрак Годунова. – Усыпальница в Архангельском соборе была вскрыта и осквернена злодейской толпой, мой прах был выброшен наружу. Волею злодеев и при попустительстве думных бояр останки мои были зарыты в ограде убогого Варсонофьева монастыря. Там же были закопаны тела моей жены и сына, принявших мученическую смерть…»

«На то была воля Гришки Отрепьева и присягнувших ему бояр, – поспешно вставил Василий Шуйский, трепеща под прямым холодным взглядом Годунова. – Я к этому злодейству был непричастен, Бог свидетель! Меня самого Отрепьев-собака едва не казнил за отказ присягнуть ему на верность».

«Сие мне ведомо», – кивая, обронил Годунов.

«Когда бояре избрали меня на царство, то я распорядился перенести твой прах, Борис, и останки твоей супруги с сыном в Троице-Сергиев монастырь, – торопливо добавил Василий Шуйский. – Там была специально выстроена усыпальница из белого камня. Обряд перезахоронения был проведен по высшему царскому чину в присутствии многих тысяч людей. Борис, на мне нет вины перед тобой!»

«Нет, государь, – призрак Годунова, не соглашаясь, покачал головой, – ты все же виноват передо мной. Зачем ты распускал слух о том, будто это я повинен в смерти царевича Дмитрия? Ты же сам ездил в Углич, дабы на месте расследовать это дело. И ты же привез заключение в Москву, из коего следует, что царевич Дмитрий сам нанес себе смертельную рану ножом, когда у него случился очередной припадок. Получается, что ты либо изначально лгал Боярской думе, либо из какой-то корысти решил оболгать меня, уже лежащего в могиле».

Василий Шуйский дрожащим голосом принялся оправдываться, ссылаясь на то, что этот слух зародился среди черного люда, а московские бояре просто подхватили его. Мол, все давние недруги Годунова кричали об этом на каждом углу. Поэтому сам Шуйский и его братья были вынуждены признать ложь за правду, чтобы не навлечь на себя гнев народа.

«Понимаю, государь, – губы Годунова скривились в холодной усмешке, – ты боялся потерять трон, поэтому стал кричать о том, что кричали все вокруг. Но что худого тебе сделала моя дочь Ксения? Зачем ты принудил ее постричься в монахини и сослал в далекий Кирилло-Белозерский монастырь?»

Оправдываясь, Василий Шуйский запинался на каждом слове, не смея поднять глаз и мучительно борясь с волнением. Он говорил, что ссылка Ксении в далекую обитель на Белоозере, по сути дела, стала для нее истинным спасением от преследования тех бояр и дворян, кои пострадали в правление Годунова.

«Ныне, когда почти вся Русь объята Смутой, когда даже в Москве и ее окрестностях бесчинствуют разбойные людишки, Ксения Годунова пребывает в полной безопасности, находясь вдали от столицы, – молвил Василий Шуйский. – Но как только закончится эта замятня, я сам предложу Ксении переехать с Белоозера в любой из подмосковных женских монастырей».

Неожиданно дверь, ведущая в соседний покой, задрожала от града сильных и частых ударов. Кто-то упорно и настойчиво ломился в зал, где, кроме Василия Шуйского и призрака Годунова, никого не было.

«Это Смерть стучится в двери, государь, – промолвил Годунов, небрежно кивнув через плечо. – Смерть пришла за тобой. Мне-то нечего ее страшиться, ибо я давным-давно мертвец».

Годунов громко и торжествующе расхохотался. И вдруг пропал из виду вместе с факелом, словно растаял в воздухе.

Василий Шуйский протер глаза рукой и… проснулся.

Он был весь мокрый от пота, так что тонкая исподняя рубаха прилипла к его грузному телу. Сердце колотилось так сильно у него в груди, словно хотело выскочить наружу. Демонический смех Годунова еще звучал в его ушах.

Оглядевшись, Василий Шуйский увидел, что он лежит в постели в своей царской ложнице, озаренной мягким желтоватым светом горящих свечей. Однако ужас преследовал Василия Шуйского и наяву. В дверь спальни кто-то грохотал кулаком, да так сильно, что у царя душа ушла в пятки.

Увидев, что заспанный постельничий в мятой льняной рубахе подскочил к двери, собираясь отодвинуть засов, Василий Шуйский хотел остановить его властным окриком. Однако приступ кашля помешал ему это сделать.

Отперев дверь, Трифон Головин увидел перед собой взволнованного, испуганного ключника Лазаря Брикова. Тот стащил с головы шапку-мурмолку и одернул на себе длинный кафтан из золотой парчи.

– Чего шумишь в такую позднь? – недовольно пробурчал постельничий, борясь с зевотой. – Иль до утра подождать невтерпеж?

– Так уже светает, – несмело пробормотал ключник. И громким шепотом добавил, сделав большие глаза: – Беда на нас свалилась страшенная! Данила Ряполовский велел мне немедля разбудить государя.

Боярин Ряполовский был начальником дворцовой стражи.

– Чего там? Чего там стряслось? – едва прокашлявшись, сиплым голосом воскликнул Василий Шуйский, слезая с постели. Нетерпеливыми жестами руки он повелел постельничему подвести к нему поближе Лазаря Брикова.

– Не гневайся, батюшка-царь… – умоляюще залепетал трусоватый Бриков, повалившись в ноги Василию Шуйскому. – Не по своей воле я нарушил твой сон. Прости меня Христа ради!

– Полно, Лазарь. Встань! – раздраженно бросил Василий Шуйский. – Молви, с чем пришел. Ну!

Ключник распрямил спину и, стоя на коленях, торопливо залепетал, глядя на Шуйского снизу вверх:

– Только что в Москву вступили наши разбитые полки под началом князя Андрея Голицына. Польский гетман Жолкевский обратил вспять наше войско в битве у села Клушино, что близ Царева-Займища. Много наших ратников и воевод полегло в сече. Воеводу Василия Бутурлина привезли в телеге всего израненного польскими пиками и саблями. Сражение это произошло три дня тому назад…

Из груди Василия Шуйского вырвался хриплый стон отчаяния, его бледное лицо, изрезанное морщинами, со всклокоченной длинной бородой исказила гримаса нестерпимой муки, словно он получил смертельный удар ножом в живот.

– А что с моим братом Дмитрием? Жив ли он? – Шуйский схватил ключника за плечи и встряхнул.

– Не ведаю, государь, – пробормотал Лазарь Бриков. – Говорю лишь о том, что услышал от Данилы Ряполовского.

– Ступай! – Шуйский грубо оттолкнул от себя ключника. – Приведи ко мне князя Голицына, да поживее!

Вскочив на ноги, Лазарь Бриков отвесил Шуйскому поклон и опрометью выскочил из царской опочивальни.

Велев Трифону Головину разбудить всех слуг, Василий Шуйский удалился в комнату для омовений. Раздевшись донага и смывая с себя настоянной на золе водой липкий пот, Василий Шуйский сквозь зубы посылал проклятия в адрес Бориса Годунова. Этот человек при жизни был самым непримиримым противником Василия Шуйского в борьбе за власть. И даже после смерти Борис Годунов не оставлял Шуйского в покое, являясь ему во сне то с укорами, то с угрозами. Каждый такой ночной кошмар неизменно становился для Шуйского предвестником новых бед.

* * *

Поднятые на ноги слуги гурьбой прибежали в покои государя, чтобы помочь ему облачиться в роскошный наряд. Все приближенные царя отлично знали свои обязанности, поэтому каждый из них без лишней суеты занимался своим делом. Услужливые руки брадобрея расчесали гребнем подернутые сединой русые волосы и бороду Василия Шуйского. Слуги, ответственные за одежду царя, принесли чистую тонкую исподнюю рубаху и порты, помогли Василию Шуйскому надеть их на себя. Затем Василий Шуйский облачился в длинное, почти до полу платно – распашную книзу одежду без воротника, с широкими рукавами, с застежками встык. Платно было из темно-красного аксамита, расшитого золотыми узорами. Нижний и верхний края этого одеяния были обшиты каймой с тонким орнаментом из блестящих ниток. Вокруг шеи государя располагалось оплечье – бармы, расшитые золотыми нитями, украшенные жемчугом и переливающимися драгоценными каменьями. Голову Василия Шуйского увенчала шапка Мономаха, также убранная разноцветными каменьями, с маленьким золотым крестом на макушке и с опушкой из собольего меха. На груди Василия Шуйского покоились большой золотой крест и окладень – золотая цепь из двуглавых орлов.

В таком виде Василий Шуйский ожидал князя Голицына в малом тронном зале, восседая на троне из листового чеканного золота с узорами в восточном стиле. Этот трон был подарен Борису Годунову персидским шахом Аббасом. Возле Василия Шуйского находились дворецкий, постельничий, кравчий, несколько стряпчих и четверо дворцовых стражей из числа боярских детей.

Поскольку ожидание явно затягивалось, Василий Шуйский начал нервничать. В окна тронного зала лился свет разгорающегося летнего утра, а со двора долетали громкие голоса воинов и челядинцев, которые галдели как растревоженные вороны. Слух о неудачном для русских Клушинском сражении дошел до царских хором вместе со стрельцами, ходившими в этот злополучный поход.

Наконец Лазарь Бриков вернулся обратно, но вместе с ним пришел не князь Голицын, а дворянин Степан Горбатов, один из стрелецких командиров.

– Челом бью тебе, великий государь! – промолвил Степан Горбатов, сняв с головы островерхую красную шапку и отвесив низкий поклон.

– Где князь Голицын? – сердито спросил Шуйский. – Почто он не пришел на мой зов?

Хотя вопрос Шуйского предназначался ключнику, тот не успел ответить на него. Его опередил Степан Горбатов.

– Не гневайся, государь, – сказал он, распрямившись. – Обессилел князь Голицын, поспешно унося ноги от поляков. Ведь, как-никак, он трое суток в седле трясся без сна и пищи. Спит князь Голицын беспробудным сном, государь. Вместо него я пришел ответ пред тобой держать.

Говоря все это, Степан Горбатов небрежными движениями пальцев стряхивал пыль со своего красного стрелецкого кафтана. В натуре этого человека не было ни капли раболепства, ибо он вырос и возмужал в стрелецкой слободе. Стрельцы и в былые времена имели ряд привилегий по сравнению с прочим служилым людом, а в нынешнее неспокойное время они и вовсе частенько задирали нос, сознавая, что именно на них опирается царская власть в столице.

– Поведай-ка мне, молодец, почто поляки взяли верх над нашими полками в сече у села Клушино? – промолвил Василий Шуйский, сверля Степана Горбатова неприязненным взглядом.

– Изволь, государь, – невозмутимо проговорил Степан Горбатов, продолжая стряхивать пыль со своей одежды. – Навалились на нас поляки ранним утром, в нашем стане еще и побудку не играли. Брат твой, государь, с вечера пил вино и брагу в своем шатре вместе с Делагарди и прочими шведскими воеводами. А посему когда началась битва, то Дмитрия Ивановича пришлось окунать головой в ушат с водой, дабы из хмельного состояния его вывести. Поначалу-то воинством нашим верховодил боярин Василий Бутурлин, под рукой у которого находился передовой полк. Первыми натиск польской конницы не выдержали шведы, бежавшие со всех ног к лесу, а их военачальники Делагарди и Горн примчались в наш стан просить помощи у наших воевод. – Степан Горбатов усмехнулся. – Распивая хмельное питье в шатре у князя Дмитрия Ивановича, Делагарди хвастливо обещал взять в плен гетмана Жолкевского, а когда дошло до дела, то он первым ударился в бегство.

– Что было дальше? – мрачно спросил Василий Шуйский.

– После бегства шведов на правом фланге пришел в расстройство и наш левый фланг, там стоял полк Андрея Голицына, – продолжил Степан Горбатов. – А когда был тяжело ранен Василий Бутурлин, тогда вся наша рать вспять подалась. Лагерь наш был укреплен частоколом и плетнями, поэтому поляки с ходу не смогли его взять, да и воинов-то у гетмана Жолкевского было в пять раз меньше, чем у нас. Английские и французские наемники, коих было немало в шведской рати, ринулись было в контратаку на польских гусар, но были смяты и отброшены. На их плечах поляки ворвались в наш лагерь. Наши пушкари не решились открыть огонь, опасаясь задеть своих. Сеча в стане была страшенная! – Степан Горбатов сделал паузу, качая головой и продолжая усмехаться. – Поляки дрались как бешеные. Их палаши и сабли рубили в капусту и наших ратников, и наемных рейтар Делагарди… Кровь лилась ручьями, убитые лежали грудами среди возов и шатров.

– Брат мой уцелел или пал в сече? – нетерпеливо бросил Василий Шуйский.

– Уцелел соколик! – Степан Горбатов широко улыбнулся. – Дмитрий Иванович вскочил на неоседланного коня и утек в лес. Вся его свита умчалась за ним следом. Удрали и Делагарди с Горном.

– Чему ты улыбаешься, молодец? – Василий Шуйский грозно сдвинул брови. – Ты смеешься над моим братом или радуешься победе Жолкевского?

– Я радуюсь, что ушел живым из этой мясорубки, государь, – без тени робости промолвил Степан Горбатов. – Многие стрельцы из моего полка голову сложили в этой злополучной битве по вине таких головотяпов, как Горн и Делагарди, как воевода Гаврила Пушкин, как твой бездарный братец, царь-батюшка.

По лицу Василия Шуйского промелькнула судорога еле сдерживаемого гнева.

– Как ты смеешь, собачий сын, поганить своим языком моего брата! – воскликнул он, ударив царским посохом о каменный пол. – Ты небось первым показал спину полякам и теперь стоишь передо мной, скалишь зубы, возводя напраслину на моего брата и прочих воевод!

– Коль ты моим словам не веришь, государь, то расспроси любого из наших уцелевших ратников и воевод, – пожал плечами Степан Горбатов. – Тебе всякий скажет, как малодушно себя вели в сражении твой брат и вся его свита лизоблюдов. Я же в бегство обратился не раньше, покуда не расстрелял по врагам все свои пороховые заряды. И пищаль свою я не бросил, как некоторые. Сохранил я и бердыш, и саблю, и засапожный нож.

– Так ты, получается, храбрец из храбрецов, приятель! – с кривой ухмылкой обронил Василий Шуйский. – Может, мне следовало тебя во главе войска поставить, а?

– Я хоть и полковник, а не воевода, но до такого срама не довел бы наше воинство, окажись я во главе него, – жестко проговорил Степан Горбатов, уловив злую иронию в словах Шуйского. – Уж я‑то не нализался бы вдрызг, зная, что враг недалече, в отличие от твоего брата, государь. И в сече я стоял бы стойко, а не визжал бы, как беременная баба, и не метался бы по стану с вытаращенными от страха глазами. Твой брат, государь, изначально уповал на шведскую рать Делагарди, отправляясь в поход против гетмана Жолкевского, как будто русские полки на поле боя совсем ничего не стоят. Недаром среди наших бояр и воевод ходит присказка, мол, Дмитрий Иванович Шуйский рожден на свет не для славы, а для позора русской рати.

– Замолчь, собака! – рассвирепел Василий Шуйский и швырнул в полковника свой тяжелый посох с заостренным концом. – Пшел вон отсель, гнилое отродье! И на глаза мне более не попадайся, Иудин сын!

Степан Горбатов и бровью не повел, хотя длинный царский жезл едва не угодил ему в ногу. Отвешивая царю прощальный поклон, он с кривой усмешкой заметил:

– Плохо у тебя с глазомером, батюшка-царь. Уж я‑то с шести шагов не промахнулся бы ни посохом, ни копьем!

Дабы выказать царю свое пренебрежение, Степан Горбатов прежде, чем удалиться из приемного зала, нахлобучил на голову шапку, хотя по этикету это позволялось делать уже за порогом царских дверей.

Василий Шуйский мог бы наказать Степана Горбатова за такую дерзость, натравив на него дворцовых стражей. Однако царь не решился заточить Степана Горбатова в темницу, сознавая, что этот дерзкий полковник окажет яростное сопротивление и вполне сможет возмутить стрельцов, которые служат под его началом. К тому же Василий Шуйский понимал, что полковник Горбатов неспроста так вызывающе смел перед ним. Постыдное поражение русских полков под Клушином настроило всех воевод резко против Дмитрия Ивановича Шуйского, показавшего себя бездарным полководцем. Неприязнь воевод отчасти пала и на Василия Шуйского, который поставил своего брата во главе русского войска вопреки желанию большинства бояр и князей.

Пришлось Василию Шуйскому сорвать свою злобу на несчастном Лазаре Брикове и вновь отправить его за князем Голицыным.

Разговор Василия Шуйского с Андреем Голицыным, который пришел в царские покои с заспанным лицом, получился коротким и излишне эмоциональным. Князь Голицын обрисовал государю ход Клушинской битвы с большими подробностями, перемежая свои слова с отборной бранью, которая так и сыпалась из него при каждом упоминании Дмитрия Ивановича Шуйского и шведских военачальников. Князь Голицын полагал, что битву при Клушино можно было выиграть даже при потере всех пушек и поражении фланговых полков, если бы не измена английских, французских и немецких наемников, мушкетный огонь которых рассеял русскую рать. Изменнически повели себя и шведские командиры, вступившие в переговоры с гетманом Жолкевским и договорившиеся с ним о перемирии отдельно от русского войска. В результате шведы ушли к Великим Лукам, бросив русские полки на произвол судьбы.

* * *

На другой день в Москву въехал воевода Дмитрий Шуйский на тощей крестьянской лошаденке без свиты и слуг, которых он растерял по дороге. Из одежды на Дмитрии Шуйском были синие атласные порты, вымазанные в грязи, и белая рубаха с красным оплечьем, на кожаном поясе висела сабля. Шапки на воеводе не было. Не было на нем и сапог. Погоняя усталую клячу босыми пятками, Дмитрий Шуйский проехал в Кремль, миновав мост через ров и распахнутые Фроловские ворота.

Люди, толпившиеся на Красной площади близ торговых рядов, узнавали в лицо всемогущего государева брата и торопливо кланялись ему. При этом кто-то негромко посмеивался в кулак, кто-то тихо ругался, провожая взглядом Дмитрия Шуйского, внешний вид которого красноречиво говорил о свалившихся на него несчастьях.

Неласково встретил младшего брата Василий Шуйский. После того как Дмитрий Шуйский помылся в бане, откушал в трапезной и отоспался после долгой дороги, у него состоялся разговор наедине со старшим братом.

– Ты воевода или хрен поросячий? – сердито выговаривал брату Василий Шуйский. – Я с таким трудом собрал войско и деньги для привлечения шведов в войну с польским королем, а ты, пьяная рожа, одним махом лишил меня и войска, и денег. Все мои труды пошли прахом по твоей вине, сучий хвост! Что теперь делать? Какому Богу молиться? Отвечай, свинячья задница!

– Каюсь, брат! – тяжело вздыхал Дмитрий Шуйский. – Бес меня попутал! Я и не предполагал, что Жолкевский со столь малыми силами отважится напасть на наше большое войско. Это Делагарди-подлец споил меня вином накануне сражения. Я думаю, у него был тайный сговор с Жолкевским. Вот почему поляки позволили шведам уйти с поля битвы, едва те заикнулись о перемирии. Не иначе, Горн и Делагарди поделились с Жолкевским серебром, полученным от нас в виде жалованья для своих воинов.

– Я объявил тебя, брат, своим наследником перед Боярской думой, но теперь решение мое изменилось, – непреклонным голосом продолжил Василий Шуйский. – Завтра же боярам и стрелецкому войску будет объявлено, что не ты получишь шапку Мономаха в случае моей смерти.

– Как же так, государь? – опешил Дмитрий Шуйский. – По закону я должен трон наследовать, ведь у тебя же нет сыновей, брат. Или ты надумал объявить наследником нашего среднего брата Ивана?

– Ничего я еще покуда не решил, брат, но ты моим наследником не будешь, запомни это! – сказал Василий Шуйский. – Ты пьяница и тупица! Ты вечно мешаешь мне как палка в колесе. Будешь сидеть на воеводстве где-нибудь на окраине вятских земель, стеречь наши рубежи от разбойных черемисов.

Из покоев старшего брата Дмитрий Шуйский вышел на подгибающихся ногах, с бледным лицом и со слезами на глазах.

Василий Шуйский вызвал к себе постельничего Трифона Головина и долго о чем-то с ним шептался с глазу на глаз. Соглядатаи из дворцовой челяди и стрельцов после донесли думным боярам о том, что Трифон Головин вдруг зачастил в терем боярина Никифора Обадьина, у которого имелась на выданье дочь-красавица.

Глава вторая. Матрена Обадьина

Вскоре по Москве прошел слух о том, что царь Василий Шуйский надумал сочетаться браком с боярышней Матреной Обадьиной. Поскольку у семнадцатилетней Матрены Обадьиной не было отбою от женихов, поэтому слух этот в какой-то мере переполошил московскую знать. Сыновья бояр и дворян приуныли, поскольку тягаться в сватовстве с самим государем им было явно не по плечу.

Боярин Никифор Обадьин был человеком завистливым и расчетливым. Будущую свадьбу своей дочери Никифор Обадьин рассматривал как выгодную сделку. Он намеренно тянул время, приглядываясь к женихам, которые сватались к его дочери. Никифору Обадьину был нужен зять не просто знатный и богатый, но еще и вхожий в круг ближайших царских советников. Никифор Обадьин происходил из довольно захудалого боярского рода, пришедшего в Москву из Мурома еще при Дмитрии Донском. Предки Никифора Обадьина не прославились ни в ратных делах, ни в посольских, хотя верой и правдой служили московским государям. Из-за своего худородства Никифор Обадьин не имел доступа в Боярскую думу, не приглашали его и на царские застолья. Страдающий тщеславием Никифор Обадьин намеревался протиснуться в Боярскую думу, используя связи и влияние своего будущего зятя.

В самый разгар смотрин женихов на двор к Никифору Обадьину пришел царский постельничий Трифон Головин с ошеломляющим известием. Оказывается, царь Василий Шуйский давно положил глаз на Матрену Обадьину. Если родственники Матрены не будут против, то государь готов обвенчаться с нею уже этим летом.

От такого известия у Никифора Обадьина поначалу отвисла нижняя челюсть и на несколько мгновений он лишился дара речи. Придя в себя, Никифор Обадьин, то смеясь, то плача, заверил Трифона Головина, что воля государя для него священна, поэтому он сам готов доставить свою дочь во дворец пред светлые царские очи.

Собственно, при первом же визите царского постельничего в дом Никифора Обадьина все было решено и обговорено. Однако Трифону Головину пришлось наведаться в терем боярина Обадьина еще несколько раз, дабы обсудить и разрешить множество мелких вопросов и забот. Прежде всего Никифору Обадьину надлежало обдумать и принять условие Василия Шуйского, который был согласен сочетаться законным браком с Матреной Обадьиной лишь после того, как она родит от него сына.

«Василию Шуйскому позарез нужен наследник, ибо братья его к государственным делам совершенно непригодны, – напрямик заявил боярину Обадьину Трифон Головин. – Государь желает удостовериться, что Матрена не бесплодна, а посему ей надлежит в ближайшие дни перебраться во дворец, чтобы делить с ним ложе».

Никифор Обадьин без долгих колебаний согласился со всеми условиями Василия Шуйского.

Супруга Никифора Обадьина Алевтина Игнатьевна была столь же завистлива и тщеславна, как и он сам. Она ни минуты не колебалась в том, чтобы отказать всем прочим женихам-боярам и отдать дочь в жены Василию Шуйскому.

Придя в покои дочери, Алевтина Игнатьевна с сияющим лицом объявила Матрене:

– Радуйся, душенька моя! К тебе посватался сам государь! Не зря я молилась Богородице денно и нощно, видать, дошли до нее мои молитвы. Ты станешь царицей, милая моя! Будешь жить во дворце без печали и забот, в роскоши, в окружении множества слуг…

– Матушка, ты рехнулась, что ли?! – недовольно воскликнула Матрена, стремительно вскочив со стула и швырнув на пол покрывало, на котором она вышивала затейливый узор. – Государь уже глубокий старик! Не лягу я со стариком в постель. Лучше я повешусь!

Матрена с детских лет была до такой степени избалована родителями, что могла позволить себе любую грубость и бесцеремонность в общении с ними. Осознание того, что она неотразимо красива, делало Матрену излишне заносчивой и самонадеянной. За прошедший год перед Матреной прошло много самых разных женихов, добивающихся ее руки. Не все из этих женихов были знатны и богаты, но все они были молоды. Некоторые из них были просто писаные красавцы. Матрена млела в душе, представляя себя в объятиях прекрасного лицом и телом княжича или боярича. В Матрене зрело и копилось негодование против отца с матерью, которые раз за разом давали от ворот поворот всем приходящим женихам, ожидая для своей дочери какого-то сказочного принца. И вот наивыгоднейший жених наконец-то объявился! Им оказался сам государь!

Матрена была высокого роста и статного сложения, у нее были безупречно красивые черты лица и очень длинные белокурые волосы. Она металась по светлице в своем длинном голубом сарафане, подобная рассерженной фурии. Длинная толстая коса от стремительных движений и поворотов то хлестала Матрену по широким бедрам, то падала ей на грудь, то обвивалась вокруг ее гибкой талии.

– Низкий поклон и сердечная благодарность тебе от меня, матушка, – гневно молвила Матрена, не находя себе места от переполняющего ее раздражения. – Отличного женишка ты мне присмотрела, ничего не скажешь! Сколь дивных молодцев пред очами твоими прошло за целый-то год, а ты их будто и не разглядела вовсе. Зато старикашка Шуйский, седой и сморщенный, вмиг очаровал тебя!

– Так он же царь, доченька! – торопливо вставила Алевтина Игнатьевна. – Ей-богу, глупо такую возможность упускать! Через твое замужество с государем и все мы возвысимся. Отец твой думным боярином станет, брат твой в воеводы выйдет…

– А ты подумала о том, матушка, каково мне будет обнимать и целовать старика постылого! – выкрикнула Матрена прямо в лицо матери. – Каково мне будет чувствовать на себе старческие руки, которые станут прикасаться к моему нагому телу! Ужели для того я расцвела, чтобы согревать в постели холодные старческие кости Василия Шуйского!

– Шуйский не вечен, доченька, – пыталась вразумлять Матрену Алевтина Игнатьевна. – Сойдет он в могилу, и ты уже сама сможешь супруга себе выбрать из московской знати. Сможешь и иноземного королевича в мужья взять. Смекай, голубушка!

– У тебя токмо выгода на уме, матушка! – негодовала Матрена. – До моих чувств тебе и дела нету. Ты и батюшка хотите меня в жертву принести своей алчности и властолюбию! Судьбу мою под корень рубите и не сознаете этого!

Гневное возмущение сменилось в Матрене потоками слез. Убежав в свою уютную спаленку, Матрена упала на мягкую постель и забилась в рыданиях.

Пришлось Алевтине Игнатьевне звать на помощь мужа, чтобы с ним вдвоем уговорить Матрену смириться с высокой долей царской супруги.

«Пусть дочь наша проплачется, – сказал супруге Никифор Обадьин. – Пусть она свыкнется с мыслью, что иного выбора, кроме как стать женой государя, у нее нет. Ломать мы ее не станем, а согнуть согнем!»

Подключился к уговорам и старший брат Матрены Матвей Обадьин. Это был жадный до богатств и совершенно бесталанный детина двадцати четырех лет, лень и капризы которого были постоянной головной болью его отца и матери. Матвей, знавший слабые стороны характера сестры, стал напоминать ей о том, с каким надменным пренебрежением зачастую к ней относятся дочери родовитых московских бояр.

«Сестрица, ты красавица, каких поискать по всей Москве! – молвил Матрене Матвей. – Однако ж в дома бояр Голицыных, Сицких, Захарьиных, Трубецких и Шереметевых ты невхожа из-за своего худородства. На молебне в храме ты не можешь стоять рядом с имовитыми дочерьми боярскими, хотя те внешней прелестью не могут с тобой сравниться. Неужто тебя не коробит, сестрица, зазнайство имовитых боярышень, которые ходят в шелках и золоте, а на лицо страшнее смерти! Вот станешь царицей, тогда разом утрешь нос всем нашим соседям и недоброжелателям!»

Неизвестно, чьи уговоры подействовали на Матрену сильнее, но через три дня она согласилась поехать во дворец на смотрины.

Василий Шуйский произвел на Матрену отталкивающее впечатление. Хлопоты и тревоги, выпавшие на время царствования Шуйского, связанные с голодом, крестьянскими восстаниями и вторжением поляков, состарили государя. В свои шестьдесят пять лет Василий Шуйский выглядел на все семьдесят. От его былой бравой статности не осталось и следа. За последние годы Василий Шуйский сильно поседел и сгорбился, его все чаще донимали разные хвори и нервные припадки, отнимавшие много физических и душевных сил.

Прежде Василий Шуйский имел возможность видеть Матрену Обадьину только издали где-нибудь на Красной площади или в храме. Теперь же, увидев Матрену вблизи, одетую в роскошное длинное платье, с покрывалом на голове, Василий Шуйский пришел в полный восторг от ее неотразимой красоты. Будучи в хорошем настроении от встречи с красавицей Матреной, Василий Шуйский тут же назначил Никифора Обадьина думным боярином, а его сына Матвея назначил своим стремянным. Должность царского стремянного позволяла Матвею сопровождать Василия Шуйского во всех поездках, ближних и дальних, а также он имел право присутствовать на царских пирах и приемах иноземных послов.

Благодарные за такую милость Никифор Обадьин и его сын пали ниц перед восседающим на троне государем, после чего оба трепетно облобызали его руку, унизанную золотыми перстнями.

Такое раболепство Никифора Обадьина и его сына пришлось по душе Василию Шуйскому, который желал иметь побольше лично преданных ему людей в своем окружении.

Глава третья. Дмитрий Пожарский

Со времен Ивана Грозного и его отца Василия Третьего Боярская дума являлась главным совещательным органом при царе. Вместе с окончательным упразднением княжеских уделов все бывшие удельные князья волей-неволей были вынуждены поступать на службу к московскому государю. Сыновья и внуки еще недавно самостоятельных князей теперь теснились вокруг царского трона.

Вельможи, входившие в Боярскую думу, подразделялись на три разряда: бояре, окольничие и думные дворяне. В Думу входили также несколько думных дьяков, выполняющих обязанности секретарей.

Всякий представитель знатной боярской фамилии, заседающий в Думе, носил сан истого боярина. Этот сан считался высшим достоинством в московской служилой аристократии; он давался царем только лицам из самых знатных и старинных родов, как княжеских, так и некняжеских. Так, многие московские истые бояре являлись потомками удельных князей. Сохраняя свой княжеский титул, они тем не менее называли себя думными боярами.

Наравне с потомками бывших удельных князей стояли выходцы из старого московского боярства, предки которых служили еще великим московским князьям в пору ордынского ига.

Ступенью ниже стояли окольничие, это были, как правило, члены менее знатных княжеских фамилий и неродовитого боярства.

После бояр и окольничих третью ступень в Думе занимали думные дворяне. Чаще их называли «детьми боярскими, кои в Думе живут». «Детьми боярскими» в Московской Руси называли не родственников, а зависимых людей: дворян, смердов и кабальных холопов. Московские цари принимали в Думу дворян в противовес истым боярам, поскольку дворяне в большинстве своем всегда выступали на стороне государя, от которого они получали земельные наделы и денежное жалованье. Думные дворяне принадлежали обыкновенно к захудалым и обедневшим родам бояр и удельных князей. Численно дворян было намного больше, чем истых бояр и окольничих.

Думные дьяки иногда жаловались царем в думные дворяне и могли даже выйти в окольничие, но в боярство им доступа не было.

Боярская дума, как правило, заседала в Кремлевском царском дворце. Боярин, председательствующий в Думе, назывался конюшим и назначался на эту почетную должность царем. В зале заседаний бояре, окольничие и думные дворяне рассаживались на длинных скамьях вдоль стен сообразно своей знатности. Самые родовитые бояре имели право сидеть ближе к царскому трону, менее знатные бояре и окольничие садились поотдаль от государева трона. Дальше всех, возле самых дверей, в зал рассаживались думные дворяне.

Всякий новый член Думы, будь то боярин, окольничий или дворянин, должен был сначала предъявить свою родословную, дабы занять подобающее ему место среди прочих думных заседателей. Нередко в Думе доходило и до драк, когда бояре силой стаскивали новичка с места, занятого им «не по чину». За соблюдением надлежащего порядка в Думе строго следил конюший. Особо острые местнические споры между боярами был обязан разбирать царь.

Появление Никифора Обадьина в Боярской думе вызвало недовольство многих родовитых бояр. Причем громче всех возмущались конюший Федор Мстиславский и боярин Василий Голицын. Эти двое напрямик заявили Василию Шуйскому, что он сажает Никифора Обадьина в Думе не по родовому укладу. Мол, по своей родословной Никифор Обадьин должен стать окольничим, но никак не думным боярином.

Целый хор боярских голосов выступил в поддержку Федора Мстиславского и Василия Голицына. Из-за этих яростных прений Василий Шуйский никак не мог начать заседание Думы, а раздосадованный Никифор Обадьин долго слонялся по залу, пытаясь найти для себя место на скамьях, но его отовсюду гнали, награждая тычками и обзывая «худородным псом». Наконец Никифору Обадьину удалось-таки втиснуться там, где сидели вдоль стены окольничие.

Федор Мстиславский, читая родословную Никифора Обадьина, написанную на узком бумажном свитке, гримасничал и презрительно усмехался. Увидев, что Никифор Обадьин уселся на скамью среди окольничих, Федор Мстиславский громко объявил, обращаясь к писарю-дьяку, чтобы тот записал будущего царского тестя в думном списке не боярином, а окольничим. «Хотя по своему худородству Никифору Обадьину более пристало быть среди думных дворян», – добавил при этом конюший.

Василий Шуйский хотел было возмутиться, ибо Федор Мстиславский пошел наперекор царской воле, принизив придворный сан Никифора Обадьина. Однако, встретившись взглядом со своим братом Иваном, Василий Шуйский решил не ввязываться в словесную перепалку со строптивым конюшим. Иван Шуйский глазами дал понять своему царственному брату, что этот спор может затянуться до вечера и в результате на обсуждение насущных проблем времени не останется.

Вняв молчаливому совету своего брата, Василий Шуйский открыл заседание Думы.

Но едва Василий Шуйский завел речь о том, что он вступил в переговоры с крымским ханом, дабы склонить его к войне с поляками, как против этого решительно стал возражать Федор Мстиславский.

– Государь, ты уже пытался разбить поляков с помощью шведского войска, – сказал конюший, не скрывая своей язвительности. – Всем известно, что из этого вышло. Часть шведского воинства переметнулась на сторону гетмана Жолкевского, другая часть удалилась восвояси, заключив перемирие с поляками. В результате наше войско потерпело тяжелое и постыдное поражение от гораздо более малочисленного врага. Крымский хан гораздо вероломнее шведов, просить у него помощи – это все равно что впустить волка к себе в овчарню.

Федора Мстиславского поддержал Василий Голицын, который стал упрекать Василия Шуйского в том, что он попусту растрачивает золото из государственной казны.

– Шведы взяли наши деньги, но сражаться с поляками не стали, – молвил Василий Голицын. – Крымский хан поступит точно так же, к гадалке не ходи. Этот басурманин подл до мозга костей!

Бояре, взявшие слово после Мстиславского и Голицына, все, как один, возмущались тем, что Василий Шуйский позорит не только свое царское достоинство, но и боевые русские знамена, выклянчивая помощь то у шведов, то у татар.

– Неужто мы своими силами не одолеем поляков, коих в прошлом не единожды бивали! – промолвил боярин Федор Шереметев. – Надо новую рать скликать в Москве и других городах, а не кланяться в ноги шведскому королю и крымскому хану.

После бояр стали выступать окольничие и думные дворяне. И сразу зазвучали угодливые речи тех, кто оказался в Думе по милости Василия Шуйского, кому достались от него должности и подарки. Среди дворян было немало таких, кто уже устал от непрекращающейся кровавой Смуты, кто не желал воевать ни с поляками, ни с Лжедмитрием. Этим людям казалось, что Василий Шуйский поступает мудро, желая столкнуть лбами татар и поляков. Зачем проливать русскую кровь, говорили они, если можно победить польского короля Сигизмунда саблями Крымской орды.

Окольничие в большинстве своем тоже одобряли замысел Василия Шуйского вовсе не из военных соображений, но из желания досадить надменным думным боярам.

После поименного голосования Дума перевесом всего в один голос высказалась за союз с крымским ханом. Этот решающий голос принадлежал Никифору Обадьину, очутившемуся в Думе по воле Василия Шуйского.

Дабы не сердить думных бояр, без поддержки которых было никак не обойтись в противостоянии с простым московским людом, Василий Шуйский принял соломоново решение. Он объявил о сборе новой рати и повелел готовить обоз с дарами для крымского хана.

Федор Мстиславский попытался было в беседе с глазу на глаз убедить Василия Шуйского не принимать подмогу от крымского хана. Бывало, что конюший заставлял государя изменить точку зрения, пользуясь своим даром убеждения. Однако на этот раз все усилия Федора Мстиславского оказались напрасными. Василий Шуйский признался ему, что тайный договор с крымским ханом уже заключен.

– Десять тысяч конных татар уже двигаются Изюмским шляхом к нашему южному порубежью, – сказал государь. – Во главе этого татарского войска стоит Кантемир-мурза. По договору, татары нападут на польские отряды под Вязьмой и Смоленском, как только получат денежное вознаграждение за это.

– Стыд и срам тебе, царь-батюшка! – с негодованием и горечью произнес Федор Мстиславский. – Выходит, ты за спиной у Боярской думы с крымским ханом снюхался. Собрался метать бисер перед свиньями! Хочешь на чужом горбу в рай въехать! А о том не думаешь, что татары могут золото взять и наши же земли разграбить. Иль мало зла мы видели от нехристей в прошлом!

– Довольно, боярин! – рассердился Василий Шуйский. – Я – царь! И волен поступать, как захочу.

Федор Мстиславский обжег Шуйского неприязненным взглядом, отвесил ему поклон и удалился, намеренно громко стукая посохом по каменному мозаичному полу.

* * *

Перед тем как отправиться на полуденную трапезу, Василий Шуйский встретился со своими братьями Иваном и Дмитрием в одном из дальних дворцовых покоев, где находилась царская канцелярия. Кроме государя и его братьев в канцелярии присутствовали двое дворцовых дьяков, в ведении которых был дворцовый архив.

Василию Шуйскому нужно было решить, на кого из бояр возложить это щекотливое и опасное дело – доставку денег и даров в становище Кантемир-мурзы.

Сидя в кресле с высокой спинкой возле узкого стола, Василий Шуйский бегло просматривал список золотых и серебряных вещиц из дворцовой сокровищницы, которые предназначались крымскому хану и его мурзам в качестве подарков. Все эти драгоценные сосуды, шкатулки и ожерелья когда-то были подарены Ивану Грозному послами иноземных государств.

– При Иване Грозном все соседние короли везли дары в Москву, – мрачно заметил Дмитрий Шуйский, – а ныне царь московский подарки шлет шведам и крымскому хану. Смех, да и только!

Дмитрий Шуйский был зол на старшего брата за то, что тот лишил его права на престолонаследие. Он взял себе за правило при всяком удобном случае уязвлять Василия Шуйского острым словесным выпадом.

– Кабы от тебя, братец, был толк в ратных делах, так не пришлось бы мне рассыпать злато-серебро перед шведами и крымцами, – с той же язвительностью обронил Василий Шуйский, раздраженно швырнув бумажный список на стол. Он сердито взглянул на Дмитрия, сидящего за столом напротив него. – В чужом-то глазу ты, братец, соринку видишь, а в своем глазу и бревна не замечаешь!

– Довольно собачиться, братья, – сказал Иван Шуйский, устроившийся за этим же столом, укрытым длинной зеленой скатертью. – Дело у нас общее, поэтому нам следует иметь единство мыслей. Я предлагаю доверить доставку ценностей для крымского хана боярину Телятевскому. Он храбрый человек и на воеводстве давно состоит.

– Бог с тобой, брат! – Василий Шуйский недовольно поморщился. – Ты забыл, что ли, ведь Андрей Телятевский доводится зятем Семену Годунову. А все Годуновы являются нашими врагами.

– Тогда нужно послать с обозом Ивана Черкасского, – тут же нашелся Иван Шуйский. – Этот тоже отважен и находчив, он не растеряется в случае опасности.

– Нет, брат, Иван Черкасский тоже не годится для сего дела. – Василий Шуйский отрицательно помотал головой. – Он же доводится племянником Филарету Романову, который давно под меня копает, желая посадить на трон своего сыночка Михаила.

– Я же предлагал тебе убить Филарета, когда его пленили ратники воеводы Валуева, разбившие воинство Лжедмитрия близ Волока-Ламского, – проворчал Дмитрий Шуйский, искоса взглянув на старшего брата. – Филарет же дважды изменник! Во-первых, он переметнулся на сторону Лжедмитрия. Во-вторых, оказавшись в Москве, Филарет начал подбивать бояр и посадских людей к низложению тебя с трона, брат. Это же заговор против царя! За это полагается смерть.

– Дмитрий прав, государь, – сказал Иван Шуйский. – Филарет для нас крайне опасен, ибо он состоит в двоюродном родстве с покойным сыном Ивана Грозного. Поскольку Федор Иоаннович скончался бездетным, то номинально Филаретов сын Михаил имеет право на царский трон.

– Сие мне ведомо! – По лицу Василия Шуйского промелькнула досадливая гримаса. – Филарет сейчас у меня в руках, но убить его я не могу. Слишком много имовитых бояр и дворян состоят в тайном сговоре с Филаретом. По слухам, даже сам патриарх Гермоген оказывает Филарету свое покровительство. Патриарх признает за Филаретом его право на прежний сан ростовского митрополита. Стоит мне прикончить Филарета, как против меня поднимется пол-Москвы! – Василий Шуйский тяжело вздохнул. – А у меня под рукой всего четыре тыщи стрельцов и около тыщи дворянских конников. Опереться мне не на кого; купцы от меня отвернулись, посадские открыто кричат о моем скором свержении, бояре строят козни за моей спиной…

– Не печалься, брат, – ободряюще произнес Иван Шуйский. – Вот разобьем поляков и Лжедмитрия с помощью татар, соберем новое надежное войско, тогда и черный люд в Москве притихнет, и бояре строптивые прикусят язык. Тогда и Филарета можно будет смело на плаху тащить.

Долго обсуждали братья Шуйские, кому из бояр и воевод можно было бы поручить охрану даров, предназначенных для крымского хана. Эта миссия требовала безусловной верности присяге, мужества и хладнокровия. Храбрецов в окружении Василия Шуйского хватало, беда была в том, что ни на кого из них нельзя было положиться. Трон под Василием Шуйским вовсю шатался, особенно это стало ощущаться после поражения русского войска в Клушинской битве. Среди бояр зрел заговор, о чем Василию Шуйскому доносили его тайные соглядатаи. Шуйского пока спасало то, что заговорщики увязли в спорах между собой, они никак не могли договориться, кого поставить царем: Федора Мстиславского или Василия Голицына. К тому же в Москве недавно объявился Филарет, который тоже предъявил свои права на трон.

Перебрав более двадцати имен и не отыскав среди них ни одного надежного человека, братья Шуйские приуныли.

И тут подал голос царский секретарь Лука Завьялов, что-то писавший, сидя за небольшим столом у окна.

– Государь, помнится, у тебя был на примете дельный воевода, коего ты еще зимой назначил наместником в Зарайск, – сказал дьяк, оторвавшись от своей работы. – Зовут этого воеводу Дмитрием Пожарским. Он из рода князей Стародубских.

– А ведь верно! Про князя Пожарского я совсем забыл! – Василий Шуйский хлопнул себя ладонью по лбу. – В прошлую осень князь Пожарский справился с труднейшим моим поручением, наголову разбив на Владимирской дороге разбойное войско атамана Салькова. После того боя в отряде Салькова осталось всего тридцать человек, с коими этот негодяй пришел ко мне с повинной.

– За эту победу князю Пожарскому тобою, государь, было пожаловано поместье под Суздалем на берегу реки Ландех с двадцатью деревнями, семью починками и двенадцатью пустошами, – напомнил Шуйскому секретарь, роясь в бумагах. – Я сам писал эту жалованную грамоту, копия которой хранится в нашем архиве. Вот она, эта копия. – Дьяк с шелестом развернул узкий бумажный свиток. Он вопросительно посмотрел на Василия Шуйского: – Зачитать, царь-батюшка?

Василий Шуйский молча кивнул. Оба его брата с любопытством переглянулись.

Лука Завьялов слегка прокашлялся и стал читать вслух:

– «Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, будучи на Москве в осаде против врагов стоял крепко и мужественно, и к царю Василию Шуйскому и ко Московскому государству многую службу и дородство показал, голод и всякую осадную нужду терпел долгое время, а на воровскую прелесть и смуту не покусился, стоял в твердости разума своего крепко и неколебимо без всякой шатости. За это государь Московский и всея Руси Василий Шуйский жалует князя Дмитрия Пожарского тремястами десятин пахотной земли и пятьюстами десятин лугов и сенокосов…»

– Довольно, Лука, – прервал секретаря Василий Шуйский. – Разыщи-ка мне князя Пожарского, да побыстрее. Насколько я помню, его мать и сестра имеют подворья где-то в Белом городе. Князь Пожарский наверняка их часто навещает. Может, и ныне он в Москве пребывает, а нет, так нужно послать гонца за ним в Зарайск.

Обширный квартал Москвы за рекой Неглинкой, обнесенный крепостной стеной из белого камня, издавна назывался Белым городом. Там проживали купцы, ростовщики и дворяне.

Секретарь встал из-за стола, отвесил поклон Василию Шуйскому и тотчас удалился.

Едва Лука Завьялов скрылся за дверью, как Дмитрий Шуйский стал допытываться у своих братьев, кто такой этот князь Пожарский? Почему он не слыхал про такого? И можно ли ему доверять?

Иван Шуйский хотя и слышал раньше про князя Пожарского и даже встречался с ним во дворце, когда тот служил стольником при Борисе Годунове, но что-либо конкретное о нем самом и об его предках сказать не мог. Поэтому на вопросы Дмитрия Шуйского отвечал Василий Шуйский, который не раз пользовался услугами князя Пожарского и которого он назначил на воеводство.

– Предки Дмитрия Пожарского в стародавние времена владели удельным Стародубским княжеством, что на реке Клязьме неподалеку от Владимира, – молвил Василий Шуйский, утирая тонким платочком пот со лба. В канцелярии было довольно душно, несмотря на распахнутые настежь створки окон. – При Дмитрии Донском Стародубское княжество распалось на четыре удела. В дальнейшем эти уделы раздробились на еще более мелкие поместья, так что ко времени правления Василия Иоанновича от Стародубского княжества не осталось и следа. Дед Дмитрия Пожарского, Федор Иванович Немой, служил при дворе Ивана Грозного и даже попал в тысячу «лучших слуг».

– Ого! – Дмитрий Шуйский со значением выгнул смоляную бровь. – Высоко стоял дед князя Пожарского!

– Стоял-то он высоко, но потом низко пал по воле того же Ивана Грозного, – продолжил Василий Шуйский, откинувшись на спинку кресла. – В годы опричнины Иван Грозный сослал в Казанский и Вятский края больше сотни княжеских семей. В числе опальных вельмож оказались и князья Стародубские. Семья Федора Немого несколько лет жила в бедности под Свияжском. Со временем Иван Грозный помиловал многих ссыльных князей и вернул их обратно в Москву. Вернувшийся из ссылки Федор Иванович Немой успел поучаствовать в Ливонской войне в чине дворянского головы. До воеводского чина он так и не дослужился. Перед кончиной он принял пострижение в Троице-Сергиевом монастыре.

– Кто же был отцом Дмитрия Пожарского? – поинтересовался Иван Шуйский.

– У Федора Немого было трое сыновей, – ответил брату Василий Шуйский. – Старший Михаил Федорович, женатый на Марии Беклемишевой, и был отцом Дмитрия Пожарского. Он рано умер, оставив своих детей малолетними. У князя Пожарского кроме сестры имеется еще младший брат.

– Мария Пожарская, состоявшая верховной боярыней при Ксении Годуновой, часом не родственница Дмитрию Пожарскому? – спросил Дмитрий Шуйский, прихлебывая квас из серебряного кубка.

– Это его мать, – сказал Василий Шуйский. – Между прочим, весьма умная и привлекательная женщина. Семья Бориса Годунова относилась к ней с большим почтением. Мария Годунова, мать Ксении, считала Марию Пожарскую своей самой близкой подругой. Когда Годуновы лишились власти, то Марии Пожарской пришлось уехать из Москвы, дабы избежать участи жены и сына Бориса Годунова.

– Сестра князя Пожарского, по-моему, замужем за князем Холмским, – проговорил Иван Шуйский, теребя в задумчивости свой длинный ус. – Иль я ошибаюсь?

– Нет, брат, ты не ошибаешься, – промолвил Василий Шуйский, – так оно и есть. Сестру князя Пожарского зовут Дарьей, она старше его на три года.

– Помнится, года два тому назад князь Борис Лыков вел тяжбу с князем Пожарским, – заметил Иван Шуйский. – И ты в этой тяжбе был третейским судьей, брат. Хотя многие родовитые бояре тогда были на стороне Бориса Лыкова, но ты, брат, все же оказал милость не ему, а князю Пожарскому. Почему?

Василий Шуйский покивал головой, спрятав в густой бороде едва заметную усмешку.

– Помню и я эту тяжбу, брат, – сказал он. – Борис Лыков подал извет на князя Пожарского, обвиняя того в кознях против него в правление Бориса Годунова. Будто бы Борис Годунов подверг князя Лыкова опале из-за гнусных доносов Дмитрия Пожарского, который действовал вкупе с боярами Татевыми и Голицыными. Вся эта тяжба была полнейшей чушью! Слава Богу, мне было ведомо, что происходило при дворе Бориса Годунова, кто кому тогда вредил и кто на кого доносил. Князь Пожарский по своему нраву не способен на подлые делишки. К тому же он в ту пору был еще слишком молод, чтобы затевать интриги против князя Лыкова вкупе с Татевыми и Голицыными.

Борис Лыков сам пройдоха, каких поискать! Вызывая князя Пожарского на царский суд, Борис Лыков мстил ему за свое давнее унижение. В царствование Годунова Мария Пожарская предъявила обвинение княгине Лыковой, которая за глаза возводила напраслину на Ксению Годунову. Поскольку женщинам не дозволено судиться между собой, поэтому на суде сошлись Дмитрий, сын Марии Пожарской, и Борис Лыков, вынужденный вступиться за свою злоязыкую жену. Борис Годунов благоволил к Марии Пожарской, к тому же он сильно любил свою дочь и не терпел, когда о ней отзывались плохо. Потому-то Борис Годунов присудил победу в той тяжбе Дмитрию Пожарскому, а князь Лыков был выслан им из Москвы в пограничный Белгород. Для князя Лыкова это стало тяжелейшим позором, ибо его род намного славнее и древнее рода князей Пожарских и Стародубских.

– Так вот почему князь Лыков до сих пор зеленеет от злости и скрипит зубами, ежели при нем упоминают про князя Пожарского или про его родню, – рассмеялся Дмитрий Шуйский.

По счастливой случайности князь Пожарский в эти последние дни июня гостил у своей матери в Москве. Лука Завьялов встретился с ним и пригласил князя во дворец, сославшись на волю Василия Шуйского.

Обсуждение государственных дел братья Шуйские продолжили в трапезной, куда они пришли из канцелярии. Столовые и постельные палаты царского дворца, возведенного итальянскими зодчими еще при Василии Третьем, выходили окнами на крепостную стену Кремля, идущую вдоль берега Москвы-реки.

Сняв с себя длинные кафтаны и шапки, братья Шуйские расположились за длинным столом, укрытым белой скатертью. Во главе стола восседал Василий Шуйский в длинной пурпурной рубахе, украшенной золотым шитьем на груди и плечах. Справа от него сидел Иван Шуйский в легкой шелковой однорядке темно-синего цвета, слева находился Дмитрий Шуйский в белой горничной рубахе, расшитой красными петухами.

Кушанья в пиршественный зал вносили слуги-стольники, все, как один, молодые, все сыновья бояр и князей. За сменой блюд следил кравчий Иван Суслов, преданный семье Шуйских человек. Яства выставлялись на стол в больших серебряных ендовах и в роскошных фарфоровых вазах. Каждый из братьев Шуйских вилкой или ложкой сам накладывал в свою тарелку то, что хотел. Лишь вино и квас им в чаши наливал виночерпий.

Узнав от дворецкого, что князь Пожарский и дьяк Завьялов ожидают выхода государя в гостевом покое, Василий Шуйский нетерпеливо замахал руками.

– Веди их сюда! – воскликнул он, чуть не подавившись куском рыбного пирога. – Веди живее!

Тучный дворецкий неловко поклонился и, пятясь задом, исчез за высокими дверями, украшенными узорами с позолотой.

Вступив в просторную царскую трапезную, дьяк Завьялов и князь Пожарский отвесили низкий поклон Василию Шуйскому.

К удивлению дьяка Завьялова и кравчего Суслова, Василий Шуйский вышел из-за стола и с распростертыми объятиями приблизился к Дмитрию Пожарскому.

– Здравствуй, князь! – улыбаясь, промолвил Василий Шуйский и слегка встряхнул Пожарского за плечи. – Готов ли ты послужить мне и государству Московскому верой и правдой?

– Я твой преданный слуга, государь, – сказал Дмитрий Пожарский, чуть склонив голову. – Готов голову сложить за тебя и за Святую Русь!

– Хочу поручить тебе, князь, дело наиважнейшее! – Василий Шуйский многозначительно поднял кверху указательный палец, украшенный золотым перстнем с рубином.

Заметив, что дьяк Завьялов взирает на него, открыв рот от изумления, Василий Шуйский снял перстень с указательного пальца и протянул ему со словами:

– Это тебе за радение, друже. Ступай покуда!

Зажав перстень в кулаке, Лука Завьялов рассыпался в благодарностях и с поклоном удалился.

Пригласив Дмитрия Пожарского к столу, Василий Шуйский вернулся на свое место и, подняв кубок, провозгласил здравицу за всех честных людей и преданных слуг, дабы Господь уберег их от любых бед.

– А заодно пусть Господь убережет и тех, кому эти честные и верные люди служат, – добавил Василий Шуйский. При этом он глядел на Дмитрия Пожарского с благосклонной отеческой улыбкой. Так отец смотрит на любимого сына.

Привычный к возлияниям Дмитрий Шуйский быстрее всех осушил свою чашу. Закусывая выпитое вино ложкой красной икры, Дмитрий Шуйский с любопытством стал разглядывать князя Пожарского, сидящего за столом напротив него.

На вид Дмитрию Пожарскому было около тридцати лет. Он был статен и довольно высок ростом. Желтый польский кафтан с восемью шелковыми завязками и с длинными кистями на груди смотрелся на нем ладно и красиво. У князя был высокий покатый лоб, низкие густые брови, прямой нос, светло-карие проницательные глаза. Его густые черные волосы слегка вились, свисая почти до самых плеч. Короткая густая борода Пожарского также была вся в завитках, и цвет ее был заметно светлее, чем его волосы.

Держался Дмитрий Пожарский уверенно и без раболепства, взирая прямым открытым взором на своих знатных сотрапезников. Отвечая на вопросы Василия Шуйского, который желал знать его мнение относительно последних событий, князь Пожарский говорил неторопливо, как бы взвешивая каждое свое слово на невидимых весах. Голос у князя Пожарского был сильный и громкий. Хотя князь Пожарский и старался в обществе царя и его братьев разговаривать потише, тем не менее чувствовалось, что властность его натуры вполне соответствует тембру его голоса.

Чем дольше вели беседу с князем Пожарским Василий Шуйский и его братья, тем им становилось очевиднее, что этот воевода со смелым взглядом и властным голосом как никто другой подходит для сопровождения царских даров, предназначенных крымскому хану.

Глава четвертая. Кантемир-мурза

Всю трудность поручения, возложенного на него Василием Шуйским, князь Пожарский в полной мере осознал, когда увидел войско, с которым ему предстояло сопровождать до Оки царское золото. Под началом у Пожарского оказались остатки Лубянского стрелецкого полка в количестве ста шестидесяти человек во главе с полковником Степаном Горбатовым. К стрельцам были присоединены тридцать бывших разбойников вместе с их главарем Тимохой Сальковым, который в прошлом году добровольно сдался на милость Василия Шуйского. В разрядных списках бывшие злодеи Салькова были записаны «царевыми служилыми людьми». Обычно дьяки из военного разрядного приказа отмечали таким образом в своих бумагах казаков и гарнизонных ополченцев.

Дмитрий Пожарский был поражен тем, что люди Салькова и он сам так и не были привлечены к царскому суду за грабежи и убийства. К тому же почти все они являлись беглыми холопами, и только за это по «Судебнику» им грозило суровое наказание. Вместо этого Василий Шуйский даровал прощение Тимохе Салькову и его злодеям, зачислив их в свое войско.

В помощники князю Пожарскому был назначен боярин Борис Лыков, его давний недоброжелатель. Боярин Лыков всячески старался втереться в доверие к Василию Шуйскому, донося ему о зреющих среди московских бояр заговорах, выполняя его различные неприглядные поручения, когда требовалось кого-нибудь запугать или подкупить. Вот и на этот раз, желая угодить Василию Шуйскому, Борис Лыков на свои деньги собрал и вооружил отряд стрельцов в четыреста человек.

Дмитрий Пожарский чувствовал, что без услуг боярина Лыкова, падкого на подлости, Василий Шуйский обойтись никак не может.

Не доверяя Лыкову, Василий Шуйский поручил охрану золота Дмитрию Пожарскому. Однако, после того как царские дары будут вручены Кантемир-мурзе, князю Пожарскому надлежало отправиться к своему гарнизону в Зарайск, а боярин Лыков должен был вместе с татарами выступить против Лжедмитрия, засевшего в Серпухове.

Борис Лыков был старше Дмитрия Пожарского почти на пятнадцать лет, поэтому он держался с ним как умудренный жизненным опытом военачальник. Это слегка коробило Пожарского, который покуда не проиграл в своей жизни ни одного сражения, в отличие от Лыкова, коему уже доводилось не раз спасаться бегством от врагов.

В разговорах с Пожарским боярин Лыков недвусмысленно намекал ему на то, что, мол, он находится у него в подчинении лишь до передачи золота Кантемир-мурзе. Затем Лыкову предстояло разделаться с Лжедмитрием руками крымцев и не допустить к Москве гетмана Жолкевского.

«А ты, князь, поедешь к себе в Зарайск стеречь наше южное порубежье, – молвил Борис Лыков, задирая нос перед Пожарским. – Иными словами, ты всего лишь сторож, а я – государев полководец».

Дисциплина в разношерстном воинстве, поступившем под начало Пожарского, была из рук вон плохая. Бывшие разбойники Салькова и спешно набранные ратники Лыкова на каждом шагу грубили младшим командирам, засыпали на посту во время дневных и ночных стоянок, играли в кости на деньги и вещи, занимались воровством, часто бывали во хмелю.

Пожарскому приходилось самому проверять дозоры, встревать в пьяные драки между людьми Салькова и Лыкова, отнимать у нерадивых воинов игральные кости и хмельное питье. Если бы не помощь Степана Горбатова и его стрельцов, которые не утратили воинской выправки, отряд Пожарского рассыпался бы еще в пути, не доходя до Оки. Опираясь на своих слуг и стрельцов полковника Горбатова, Пожарский сумел наладить дисциплину в своем небольшом войске, действуя сурово и неумолимо. Провинившихся ратников Пожарский велел оставлять без пищи, наказывал кнутом и нагружал тяжелой работой во время привала. Причем первым показательно был бит плетьми Тимоха Сальков, посмевший в пьяном угаре грубить Пожарскому.

Если, выступая из Москвы, отряд Пожарского напоминал плохо управляемую орду вооруженных людей, то в Коломну эти же ратники пришли, уже имея вид спаянного дисциплиной войска. В голове небольшой колонны развевался багряно-золотой стяг Пожарского, в хвосте отряда реяло знамя боярина Лыкова. В середине находился обоз из нескольких повозок, в одной из которых везли золото для крымского хана, а в остальных было нагружено продовольствие и походные шатры. Повозки охраняли стрельцы полковника Горбатова, одетые в длинные красные кафтаны с белыми галунами и высокие красные шапки с загнутым верхом.

Слуги Пожарского и боярина Лыкова, а также люди Салькова ехали верхом. Все прочие ратники шли в пешем строю.

В Коломне, расположенной при слиянии Москвы-реки с Окой, отряд Пожарского задержался на три дня. Пожарский не знал, где именно конница Кантемир-мурзы выйдет к Оке. Дабы выяснить это, князь Пожарский отправил в дальний дозор в заокские степи четверых конников из числа людей Салькова. Эти конные сторожи, вернувшись, доложили Пожарскому, что войско Кантемир-мурзы, миновав Тулу, двигается к городку Кашире. Пожарский без промедления повел свой отряд туда же. От Коломны до Каширы было двадцать верст, поэтому отряд Пожарского прибыл туда раньше татар. Кашира, расположенная на правобережье Оки, являлась такой же приграничной крепостью, как и Зарайск. Но в отличие от Зарайска, цитадель которого была возведена из камня, стены и башни Каширы были деревянные, возвышаясь на земляных валах.

Воины Пожарского разбили стан на берегу Оки с таким расчетом, чтобы можно было при случае отразить нападение многочисленной орды Кантемир-мурзы. Позади наскоро вырытого рва Пожарский повелел установить наклонный частокол, обе имеющиеся у него пушки князь велел вкатить на небольшой холм, повернув их жерла в сторону степи. У подножия холма Пожарский распорядился поставить полукругом повозки, создав из них дополнительный рубеж обороны. Русские шатры были раскинуты за холмом, но не как попало, а тоже полукругом, дабы перед ними имелась широкая площадка для построения и переклички всего отряда.

Глядя на все эти приготовления Пожарского, боярин Лыков небрежно заметил ему:

– Не суетись понапрасну, князь. Кантемир-мурза не станет обнажать на нас оружие. Он же идет сюда как союзник Василия Шуйского. Ему же ведомо, что хан Мухаммад-Гирей заключил тайный договор с Василием Шуйским.

– Знаю я этих татарских союзников, – проворчал Дмитрий Пожарский, – знаю и цену договорам с крымскими ханами. С этими нехристями, боярин, нужно ухо востро держать. Татарин будет тебе улыбаться и в дружбе клясться, а сам при первой же возможности ударит тебя ножом в спину!

Едва стемнело, как из степной дали к Кашире подвалила татарская орда – многие тысячи всадников и больше сотни повозок на больших колесах. В какие-то из повозок были впряжены мулы и лошади, в какие-то – одногорбые верблюды. Соорудив из возов огромный круг, крымцы поставили в его центре свои юрты с закругленным верхом.

Табуны расседланных лошадей покрыли все окрестные пастбища.

От Кантемир-мурзы в лагерь Пожарского прибыли посланцы, пригласившие русских воевод на ужин в шатер своего повелителя.

Борис Лыков живо откликнулся на это приглашение. Князь Пожарский отказался ночью покидать свой стан. Глядя на него, не поехал на пир к татарам и полковник Горбатов. Тимоха Сальков и рад бы был составить компанию боярину Лыкову, но тот не пожелал взять его с собой. Самонадеянный Лыков считал ниже своего достоинства сидеть рядом на пиру с бывшим разбойным атаманом без роду и племени.

Проводив боярина Лыкова в гости к Кантемир-мурзе, князь Пожарский удвоил караулы. Все его ратники легли спать, положив оружие рядом с собой. Пороховые заряды и ядра были сложены возле пушек, чтобы пушкари в любой момент могли открыть огонь.

Костры в русском лагере постепенно гасли один за другим; шатры были окутаны тишиной, нарушаемой лишь храпом спящих стрельцов.

Князю Пожарскому не спалось. Он вставал, выходил из шатра, поднимался по склону холма к орудийной позиции, откуда татарский стан был как на ладони.

Ночь была теплая и звездная. Ущербный серп луны едва виднелся в темной необъятной вышине.

Опираясь на колесо пушки, князь Пожарский вглядывался в разлитое по степи море рыжих огней. Теплый ветер нес со стороны татарского становища запах дыма, жареного мяса и нагретых овчинных шкур. Оттуда далеко разносились гортанные выкрики степняков, их протяжные заунывные песни, рев верблюдов и ржание коней.

* * *

Боярин Лыков вернулся в русский стан лишь под утро, он был сильно навеселе. Четверо сопровождающих его слуг принесли подарки от Кантемир-мурзы: роскошную саблю в серебряных ножнах, добротное татарское седло со стременами, островерхий шлем из дамасской стали и свернутый в трубу персидский ковер.

Немного проспавшись в своем шатре, боярин Лыков пришел в шатер к Дмитрию Пожарскому и сказал ему, что Кантемир-мурза остался недоволен тем, что князь Пожарский не пожелал отужинать у него.

– В вопросах гостеприимства Кантемир-мурза очень щепетилен, – молвил князю Пожарскому боярин Лыков. – Всякого отказавшегося прийти к нему на угощение Кантемир-мурза считает своим врагом. Такими вещами не шутят, князь. Чужие обычаи надо уважать. Коль зовут тебя на пир, стало быть, нужно идти, даже если ты сыт по горло или зубной болью мучаешься. Я задобрил Кантемир-мурзу тем, что наплел ему, будто ты дал клятву Василию Шуйскому по ночам никуда не отлучаться от повозки с золотом. – Лыков осклабился щербатым ртом, подмигнув Пожарскому. – Кантемир-мурза был восхищен таким твоим рвением при исполнении служебного долга. Этот узкоглазый черт велел мне непременно привести тебя к нему, когда взойдет солнце. Так что, князь, оденься получше и слугам своим вели сделать то же самое. Кантемир-мурза приглашает нас с тобой к себе на полуденную трапезу.

И уже совсем тихим голосом Лыков добавил: мол, на этом застолье они и обсудят с Кантемир-мурзой, на каких условиях татары станут воевать с Лжедмитрием и поляками.

– Для меня главное – передать золото Кантемир-мурзе, – проворчал Пожарский, с самого начала недовольный всей этой затеей Василия Шуйского. – А как натравить татар на Лжедмитрия и поляков – это уже твоя головная боль, боярин.

Прибыв в татарский стан, Дмитрий Пожарский сразу обратил внимание на русских невольников, в основном женщин и детей, которые сновали между юртами, таская хворост для костров и воду в кожаных ведрах для приготовления пищи. Юных и красивых невольниц их владельцы голыми водили по становищу с веревкой на шее, предлагая всякому желающему за плату уединиться с русской рабыней в юрте или в крытой повозке. Были среди татар и такие, кто желал продать имеющуюся у него невольницу или ребенка, зная, что это самый ходовой товар. Желающих купить молодую рабыню или мальчика среди татарских военачальников и приближенных Кантемир-мурзы было много.

У Кантемир-мурзы было прозвище Кровавый Меч. Всю свою жизнь он провел в набегах и походах, не расставаясь с саблей и быстрым, как ветер, скакуном.

Кантемир-мурза не понравился князю Пожарскому с первого взгляда. Он был небольшого роста, с широкими плечами и кривыми ногами. Длинный цветастый халат из блестящего шелка смотрелся на нем несколько мешковато. Его большая голова была гладко выбрита и увенчана на макушке небольшой круглой шапочкой из зеленого бархата. Загорелое лицо Кантемир-мурзы было покрыто шрамами. Один шрам багровел на его левой скуле, другой залег меж черных густых бровей, третий шрам виднелся на коротком приплюснутом носу. Своими толстыми щеками Кантемир-мурза напоминал хомяка, а своими раскосыми глазами он смахивал на рассерженную рысь. На вид ему было лет пятьдесят, хотя в его черной бородке и усах не было заметно ни единого седого волоска.

Князю Пожарскому не понравилось, что боярин Лыков расточает перед кривоногим Кантемир-мурзой льстивые речи и низко кланяется ему. Когда до него дошла очередь произнести приветствие хозяину застолья, слог князя Пожарского был сух и краток, а его поклон лишь с натяжкой можно было назвать поклоном.

После угодливого раболепства боярина Лыкова такое поведение князя Пожарского выглядело весьма вызывающе. Приближенные Кантемир-мурзы, коих собралось у него в шатре не меньше двадцати человек, недовольно загалдели.

Кантемир-мурза властным жестом руки, унизанной перстнями, заставил своих вельмож примолкнуть.

– Сразу видно, что князь Пожарский воин, а не царедворец, – по-русски произнес Кантемир-мурза с неким подобием улыбки на своих толстых губах. – К тому же князь Пожарский мой гость, и, значит, ему простительно любое поведение. Кто привык кланяться, тот кланяется низко, а кто кланяться не привык, тот кланяется, как умеет.

Все приближенные Кантемир-мурзы и он сам сидели на мягких подушках, сложив ноги калачиком. Перед каждым из них слуги поставили по маленькому столу на низких ножках. И только перед Кантемир-мурзой стол был поставлен довольно длинный, поскольку рядом с ним должны были пировать два его гостя из русского стана.

Боярин Лыков опустился на ковер слева от Кантемир-мурзы, князь Пожарский расположился справа от него.

Расторопные босоногие слуги в коротких халатах принесли яства в круглых глиняных тарелках, расписанных восточными узорами. На тарелках горкой возвышались очищенные от скорлупы миндальные орехи, изюм, курага, сушеные груши, халва и ячменные лепешки с медом. Всем гостям в неглубокие круглые чаши без ножки был налит желтоватый пенный кумыс.

Дмитрий Пожарский пить кумыс наотрез отказался.

Боярин Лыков, уже начавший произносить здравицу в честь хозяина застолья, осекся на полуслове. Среди татарских вельмож опять прокатился раздраженный говорок.

Кантемир-мурза повелел слугам принести специально для князя Пожарского браги или хмельного русского меда, что отыщется среди его запасов.

Однако и хмельной мед Пожарский пить не стал, заявив, что сначала нужно решить насущные дела, а уж потом переходить к дружеским возлияниям.

– Всякие дела лучше делать на трезвую голову, – сказал князь Пожарский, с осуждением взглянув на боярина Лыкова, который еще толком не протрезвел после вчерашней попойки, а уже вновь взялся за чашу с хмельным питьем.

Кантемир-мурза коротко рассмеялся, сверкнув белыми зубами. Князь Пожарский вызывал у него все большую симпатию. Он впервые встретился с русским воеводой, не падким на вино.

– Не могу не согласиться с князем Пожарским, – проговорил Кантемир-мурза, поставив на стол свою чашу с кумысом.

Первым делом князь Пожарский пожелал узнать, за какую плату войско крымского хана согласится воевать с недругами Василия Шуйского. Кантемир-мурза назвал примерную сумму в расчете на золотые английские монеты, которые со времен Ивана Грозного поступали на Русь после торговых сделок, где их перечеканивали на монетном дворе в Москве, ставя на них герб Российского государства. Князь Пожарский надеялся в душе, что Кантемир-мурза потребует за свою военную помощь слишком крупное денежное вознаграждение, тогда переговоры можно было сразу прервать. Василий Шуйский не собирался платить татарам больше, чем он заплатил шведским наемникам Делагарди. По этому поводу Дмитрию Пожарскому были даны государем четкие инструкции. Однако запросы Кантемир-мурзы оказались не слишком высоки. В принципе, он был согласен воевать с поляками и Лжедмитрием за те деньги, которые ему был готов заплатить Василий Шуйский.

Такая сговорчивость Кантемир-мурзы пришлась по душе боярину Лыкову, который сразу же объявил, что всем им нужно непременно выпить за успех этих переговоров.

Князь Пожарский охладил радостный пыл Лыкова, внезапно заявив, что увиденные им в татарском стане русские невольники есть свидетельство того, что Кантемир-мурза нарушил договор, заключенный между крымским ханом и Василием Шуйским.

– Проходя по русским землям, воины Кантемир-мурзы вели себя, как враги, разоряя деревни и беря в полон смердов, – сурово промолвил князь Пожарский. – Это выходит за рамки секретного договора. У меня есть строгий наказ от государя не отдавать золото крымцам, если они пленят хотя бы одного русича.

Услышав такое от Пожарского, боярин Лыков растерялся. О таком наказе Василия Шуйского ему было ничего не известно. В растерянности пребывал и Кантемир-мурза. Его воины всегда занимались грабежами, где бы они ни проходили. Текст секретного договора между Мухаммад-Гиреем и Василием Шуйским Кантемир-мурза не видел, но он знал, что его повелитель ждет щедрых даров от русского царя. Если московские дары не прибудут в Крым, то вина за это ляжет на Кантемир-мурзу.

Рисковать своей головой из-за двух сотен русских невольников Кантемир-мурза не собирался. Он тут же распорядился, чтобы все пленные русичи были немедленно отправлены в Каширу. Приближенные Кантемир-мурзы торопливо удалились из юрты, чтобы лично проследить за выполнением этого приказа.

– Не сердись, князь, – с миролюбивой улыбкой обратился к Пожарскому Кантемир-мурза. – Каюсь, это я недоглядел. Среди моих воинов полным-полно совершенно диких степняков, с которыми и у меня хватает хлопот. Но ведь одна маленькая тучка не может заслонить свет солнца, так и это досадное недоразумение не должно нарушить дружбу между Мухаммад-Гиреем и царем Василием. Не так ли?

Согнав с лица суровую мину, Дмитрий Пожарский сказал, подняв свою чашу с хмельным медом:

– Давайте выпьем за то, чтобы эти досадные недоразумения впредь не повторялись.

Кантемир-мурза и боярин Лыков охотно осушили свои чаши вместе с князем Пожарским.

Возвращаясь в свой лагерь верхом на конях в сопровождении конных слуг, князь Пожарский и боярин Лыков увидели, как длинная вереница русских невольников, измученных и полуодетых, спешит через зеленый луг к распахнутым воротам Каширской крепости.

– Почто государь дал тебе тайный наказ, а мне не дал? – спросил у Пожарского боярин Лыков, взглянув на него сбоку.

– Не было никакого царского наказа, боярин, – покачиваясь в седле, ответил Пожарский. Он говорил каким-то рассеянным голосом, словно его одолевали какие-то свои думы. – Просто мне захотелось вырвать из неволи всех этих несчастных. – Пожарский кивнул на бегущих через поле женщин и детей в разорванных одеждах.

– Ну, ты и хитрец, князь! – усмехнулся Лыков. – Как ты ловко облапошил Кантемир-мурзу! Обвел нехристя плешивого вокруг пальца! Этот дурень узкоглазый еще и одарил тебя шлемом и кинжалом из дамасской стали.

– Не все же нам татар дарами тешить, – ухмыльнулся Пожарский, – им тоже порой следует раскошелиться перед нами.

– Когда ты намерен выступить к Зарайску, князь? – вновь спросил Лыков.

После завершения переговоров с Кантемир-мурзой, принявшим условия Василия Шуйского, ответственность за золотые сокровища переходила от князя Пожарского к боярину Лыкову.

– Сегодня же и выступлю, – не глядя на своего собеседника, ответил князь Пожарский. Он взирал, чуть прищурив глаза от ярких солнечных лучей, то на бревенчатые стены и башни Каширы, маячившие впереди, то на безоблачные голубые небеса, в которых заливались жаворонки.«А он и впрямь благороден и бескорыстен, как многие про него говорят, – думал боярин Лыков, незаметно бросая взгляды на князя Пожарского. – Не взял ни монетки из сокровищ Шуйского, хотя я предлагал ему обогатиться за счет царя. Не падок на вино и на женщин. Выпил всего одну чашу хмельного меда на застолье у Кантемир-мурзы, отказался от двух дивных юных турчанок, предложенных ему в виде подарка. Дабы не обижать Кантемир-мурзу, принял от него только шлем и кинжал. Странный человек!»

Глава пятая. Степан Горбатов

Недобрые предчувствия стали одолевать полковника Горбатова сразу после отъезда князя Пожарского и его слуг в Зарайск. С отъездом Пожарского дисциплина среди ратников стала стремительно падать. Если Степан Горбатов держал в узде своих стрельцов и те безропотно чистили оружие, стояли в карауле и никуда не отлучались без его дозволения, то люди боярина Лыкова и Тимохи Салькова опять ударились в пьянство, играли в кости, грубили сотникам и десятникам.

Боярин Лыков, принявший начальство от Пожарского, сам подавал дурной пример для своих воинов. Он постоянно был навеселе, а на стоянках уединялся в шатре с черноглазой смуглой невольницей, подаренной ему Кантемир-мурзой. Ни о пропитании для своих подчиненных, ни о назначении караулов боярин Лыков и не помышлял, этим приходилось заниматься полковнику Горбатову.

Лыков полагал, что караулы им не нужны вовсе, поскольку орда Кантемир-мурзы днем и ночью рассылает во все стороны конные дозоры, мимо которых не проскочит ни один враг. «Оберегая себя от внезапного нападения поляков, татары заодно охраняют и нас», – посмеиваясь, молвил Лыков полковнику Горбатову.

Однако Горбатов помнил наставление князя Пожарского, который перед отъездом посоветовал ему не доверять татарам и разбивать стан всегда в стороне от лагеря Кантемир-мурзы. Поскольку многие из людей Лыкова и Салькова поглядывали с опаской на татар, поэтому никто не противился тому, что Горбатов после каждого дневного перехода разбивает лагерь в отдалении от становища Кантемир-мурзы.

Боярину Лыкову было приказано Василием Шуйским с помощью татар выбить отряды Лжедмитрия из Серпухова и Тарусы. Выполняя царское повеление, Лыков вел свой отряд и татарскую орду вдоль Оки в сторону Серпухова. Какими силами располагают Лжедмитрий и примкнувший к нему литовский гетман Ян Сапега, боярину Лыкову было неведомо. Впрочем, Лыков был уверен, что татарская конница сокрушит отряды самозванца, под знамена которого стекается всякий сброд. По-настоящему Лыкова заботило лишь то, что Шуйский повелел ему непременно захватить Лжедмитрия живым и доставить его в Москву для публичной казни. Лыков был неуверен, что самозванец пребывает в Серпухове, туда вполне мог выдвинуться лишь головной его отряд. Поэтому, не доходя до Серпухова, Лыков решил разделить свои силы. Орде Кантемир-мурзы Лыков велел напасть на Серпухов, а сам со своим отрядом двинулся к Тарусе. Понимая, что, скорее всего, сражение разыграется не на улицах Тарусы, а в открытом поле, Лыков выпросил у Кантемир-мурзы две тысячи всадников под началом Бухтормы.

…День, напоенный густым сочным духом некошеных лугов, угасал в лазоревых бликах скатившегося к горизонту июльского солнца. Дикие утки и кулики испуганно вспархивали с голубой глади небольшого озера, потревоженные ратными людьми, разбившими становища на широкой луговине недалеко от воды.

Ратники Лыкова и Горбатова поставили шатры в березовой роще. Татары Бухтормы расположились на открытом месте.

Горбатов был угрюм и неразговорчив. Его злило, что боярин Лыков ведет себя так беспечно, словно едет в гости на блины. До Тарусы оставался всего один переход, а Лыков и не помышляет о том, чтобы собрать военачальников на совет. «Дурень уповает на внезапность, – сердито размышлял Горбатов, – и не думает, что воеводы самозванца могут загодя обнаружить наше войско. Нет, не будет толку от Лыкова! Лучше бы вместо него в этом походе верховодил князь Пожарский».

Велев слуге Парамону принести воды с озера для омовения, Горбатов удалился в свой шатер. Там он стащил с усталых ног тяжелые сапоги, скинул с себя длинный красный кафтан и мокрую от пота льняную рубаху. Растянувшись на жестком походном ложе, Горбатов закрыл опаленные солнцем глаза и не заметил, как задремал.

Внезапно за холщовой стенкой шатра раздался шум, какой бывает, когда отдыхающее войско поднимает на ноги невесть откуда взявшийся враг. Топот ног, бряцанье оружия, встревоженные выкрики и голоса пробудили Горбатова от сладкой дремы. Он вскочил с ложа, поспешно протирая глаза.

В шатер ввалились сразу трое стрельцов, сотник Кирюха Чуб и с ним два десятника. Все трое тараторили, перебивая друг друга. Из этой смятенной разноголосицы Горбатов узнал, что татары из стана Бухтормы ни с того ни с сего набросились на водоносов из русского лагеря и порубили их саблями всех до одного.

– Парамоха где? – рявкнул Горбатов, натягивая на себя рубаху.

– Убит Парамоха, – ответил Кирюха Чуб, сокрушенно качая лохматой головой. – Татары все были конные, поэтому никому из наших водоносов убежать не удалось.

Вторя сотнику, оба десятника поименно перечислили полковнику Горбатову всех зарубленных татарами водоносов из его полка.

Бранясь сквозь зубы, Горбатов велел Кирюхе Чубу дать сигнал к битве, собрать стрельцов на центральной площадке стана и изготовить пушки к стрельбе. Сотник кинулся выполнять повеления Горбатова, за ним последовали и оба десятника.

Боярин Лыков, узнавший о кровавом происшествии, пребывал в растерянности. Он собирался погрузиться в свою походную медную ванну, чтобы поплескаться в ней вместе со своей юной наложницей, когда ему сообщили о нападении татар на русских водоносов.

Завернутый в простыню Лыков сидел на табурете в своем шатре, выслушивая подробности резни на берегу озера из уст командиров своих стрельцов. Наполненная водой ванна стояла в двух шагах от него, источая манящую прохладу. Наложница-азиатка испуганно спряталась за занавеску в глубине шатра при виде взволнованных людей, ворвавшихся к ее господину с оружием в руках. Слуги Лыкова, сбившись в кучу, стояли в сторонке, держа в руках кто полотенце, кто гребень для волос, кто чистую исподнюю одежду…

Неожиданно, расталкивая сотников, пред Лыковым предстал Тимоха Сальков в голубом кафтане нараспашку, в казацкой шапке, сбитой набекрень, в пропыленных синих портах, заправленных в красные яловые сапоги. За поясом у Салькова торчал кинжал и длинный пистоль с изогнутой тяжелой рукоятью, слева к поясу была пристегнута сабля, справа кошель с деньгами. К запястью левой руки Салькова ременной петлей была прицеплена короткая плеть.

– Ну что, боров пузатый, сидишь как на именинах! – заговорил Сальков, с презрением взирая на боярина сверху вниз. – Дождались мы напасти по твоей вине, пентюх вислоухий! Татары убили двух моих конюхов, кои за водой отправились. А из полка Степана Горбатова нехристи восьмерых человек иссекли. Как это понимать, мать твою?

Боярин Лыков, ошарашенный такой наглостью Салькова, растерялся еще больше. Но вот его одутловатое лицо налилось краской ярости.

– Схватить этого мерзавца! – заорал Лыков, ткнув в Салькова толстым указательным пальцем. – Всыпать ему плетей! Живо! Ну!..

Лыковские слуги и сотники ринулись было на Салькова, но тот выдернул из-за пояса пистоль и взвел курок. Направив черное дуло пистоля в лоб Лыкову, Сальков угрожающе произнес:

– Никому не двигаться, иначе башка боярина разлетится как гнилой арбуз. Со мной шутки плохи!

От страха у Лыкова отвалилась нижняя челюсть, яркий румянец на его толстых щеках сменился мертвенной бледностью. Приближенные боярина застыли в неподвижности, ибо знали, что от Салькова можно ожидать чего угодно. Руки этого злодея были по локоть в крови.

Тягостная пауза длилась недолго. Неподалеку прогремел один пушечный выстрел, затем второй. Это пушкари Горбатова открыли огонь. Едва стих орудийный гул, как вечернюю тишину прорезал боевой клич идущих в атаку татар.

Опустив пистоль, Сальков бросил людям Лыкова:

– Кажись, татары хотят с налету наш стан взять. Все за мной! К оружию!..Сальков выскочил из шатра, следом за ним выбежали лыковские сотники, которые уже знали, что в минуты опасности лучше быть подле Салькова и Горбатова.

Конная татарская лавина с двух сторон накатывалась на русский стан, огороженный возами и плетнями. Ядра, выпущенные из орудий, не задержали степняков, хотя и угодили в самую их гущу. Несколько раненых татар вылетели из седел в густую траву, две лошади были убиты наповал.

Степан Горбатов, прибежавший на орудийную позицию, приказал пушкарям забить в стволы пушек крупную свинцовую дробь.

Тем временем горбатовские и лыковские стрельцы, выстроившись в две шеренги вдоль защитного плетня, произвели два оглушительных залпа из пищалей по татарской коннице. В воздухе запахло пороховой гарью, над стрелками заклубилась белая дымовая завеса.

Пищальные пули скосили немало татарских воинов, пробивая навылет их кольчуги и панцири. Стремительный бег татарской конницы замедлился, где-то степняки смешались и подались назад, устрашенные разящим огнем пищалей. На головы стрельцов посыпались татарские стрелы. Стрельцы укрылись за возами и шатрами, торопливо перезаряжая свои длинные тяжелые пищали.

Бухторма, носившийся на поджаром саврасом скакуне вдоль рядов своих батыров, кричал и размахивал саблей. Ему удалось сплотить своих воинов и увлечь их за собой. Вой татар, погоняющих лошадей, опять взлетел над равниной. Стрелы степняков дождем падали на русский стан, втыкаясь в повозки, в землю возле шатров, разя стрельцов и обозных лошадей.

Пушки снова громыхнули и окутались белым пороховым дымом. Картечь со свистом накрыла татар, произведя большие опустошения в их наступающих порядках. Смертельно раненные лошади с громким ржанием катились по траве, переворачиваясь через голову, подминая наездников. На землю упали два татарских бунчука и около тридцати воинов Бухтормы.

Отхлынув в одном месте, татары, ведомые бесстрашным Бухтормой, накатывались на русский лагерь с другой стороны. Пушки и пищали грохотали почти непрерывно, с этой пальбой сливались выстрелы из пистолей, похожие на резкие хлопки. Не прошло и часа, а густая пороховая гарь уже заволокла березовую рощу и стоящие среди деревьев шатры русского войска.

Наконец татарам удалось ворваться в русский лагерь. Для этого воинам Бухтормы пришлось спешиться. Когда дело дошло до сабель, пик и топоров, многочисленность татар сразу дала им ощутимый перевес над русскими ратниками. Стрельцы яростно отбивались от наседающих степняков секирами на длинных рукоятях, саблями и короткими копьями. Образовав живой круг в центре лагеря, стрельцы стояли насмерть, держа строй и круша врагов изо всех сил. Среди русских даже раненые бились в строю, покуда могли стоять на ногах, а кто был не в силах сражаться, те заряжали пистоли и пищали, истекая кровью.

Степан Горбатов неизменно находился там, где было опаснее всего. Его громкий властный голос звучал, перекрывая лязг клинков и выкрики бойцов. От него не отставал Тимоха Сальков, кромсавший татар своей саблей направо и налево.

В свирепой рукопашной схватке Степан Горбатов вдруг оказался лицом к лицу с Бухтормой, голова которого была укрыта кольчужным капюшоном и шлемом с закругленным верхом. Грудь и плечи удалого Бухтормы были защищены прочным пластинчатым панцирем. В левой руке у Бухтормы был круглый щит, в правой – блестящая узкая сабля.

– Как, ты еще не убит, поганое рыло? – тяжело дыша, воскликнул Горбатов. – Ну, тогда прощайся с жизнью, нехристь!

Бухторма оскалил кривые желтые зубы в злобной усмешке. Ринувшись на Горбатова, Бухторма ловко выбил саблю из его руки. Затем, навалившись на полковника всем телом, он прижал его к стволу березы.

– Ты умрешь раньше меня, собака! – прохрипел Бухторма прямо в лицо Горбатову.

Нерастерявшийся Горбатов умело сбил Бухторму с ног, подставив ему подножку. Гибкий и проворный, как рысь, Бухторма коленом перебросил Горбатова через себя. Нащупав саблю, выпавшую из его руки, Бухторма хотел было вновь напасть на Горбатова. Но тот опередил его. Подскочив к татарину сзади, Горбатов зажал его голову в своих сильных руках, как в тисках. Бухторма забился, как рябчик в силке. В следующий миг Горбатов с хрустом сломал ему шею.

– Вот теперь полный порядок! – обронил Горбатов, швырнув бездыханного Бухторму к своим ногам.

Смерть Бухтормы надломила наступательный порыв татарских воинов. Степняки отступили в свой стан, их потери были очень велики. В русском отряде почти половина ратников были убиты.

Опустилась ночь.

Производя перекличку уцелевших бойцов, Горбатов вдруг обнаружил, что нигде нет боярина Лыкова. Исчезла и наложница Лыкова, и все его слуги.

– Боярских лошадей нет, значит, Лыков и его челядь удрали, воспользовавшись темнотой и суматохой, – заметил Тимоха Сальков, который первым делом пересчитал оставшихся коней.

– Ай да Лыков! Ай да ловкач! – рассмеялся Горбатов, заматывая пораненную руку обрывком рушника. – Выскользнул, как ужик, из этой кровавой кутерьмы! Сам выскользнул и холопей своих с собой забрал, наложницу, и ту не забыл. Ловкач, одно слово!

Люди Салькова привели к Горбатову пленного татарского сотника.

Горбатов, знавший, что Сальков свободно изъясняется по-татарски, попросил его быть толмачом на допросе пленника.

Первым делом Горбатов пожелал узнать, почему воины Бухтормы подняли оружие на своих русских союзников. Так изначально было задумано крымским ханом или такой приказ отдал Бухторме Кантемир-мурза?

Пленник поведал Горбатову, что на днях к Кантемир-мурзе прискакал гонец из Крыма. Там случился дворцовый переворот. На трон в Бахчисарае сел Джанибек-Гирей, лишивший власти своего брата Мухаммад-Гирея. Новый властитель Крымского ханства отменил все договора и указы прежнего правителя, сместил с придворных должностей всех друзей и любимцев Мухаммад-Гирея.

– Джанибек-Гирей намерен воевать с Москвой, поэтому он отдал приказ Кантемир-мурзе разбить войско Василия Шуйского, после чего возвращаться в Крым, – сказал пленник.

– Я с самого начала подозревал, что эта затея Шуйского завершится крахом, – мрачно промолвил Горбатов, встретившись взглядом с Сальковым. – Бахчисарай – это же вертеп кровожадных злодеев, где постоянно брат убивает брата, сын – отца, племянник – дядю. Ей-богу, вернее и надежнее вступать в союз с разбойными шайками, чем с крымскими ханами!

Сальков, сам бывший разбойник, покивал кудрявой головой, усмехнувшись краем рта.

– Нам-то что теперь делать, полковник? – обратился Сальков к Горбатову. – Еще один такой бой, и от нашего войска ничего не останется.– Лыков бежал, стало быть, и нам надо ноги уносить, – без колебаний ответил Горбатов. – Пойдем в Зарайск, к князю Пожарскому под крыло. До Москвы-то далече, а до Зарайска близко.

* * *

Город Зарайск изначально возник как монастырский погост Николая Чудотворца Заразского, основанный рязанскими монахами на высоком берегу реки Осетр. Постепенно с притоком русских переселенцев из-за реки Оки при монастыре возникли слободы крестьян и ремесленников. При великом московском князе Василии Третьем, отце Ивана Грозного, рядом с монастырем Николы Заразского был воздвигнут кирпичный кремль, облицованный белым камнем, ставший ядром будущего города. Вокруг кремля со временем возник обширный посад. Поскольку при набегах крымских татар зарайский посад не единожды сгорал дотла, поэтому во времена Ивана Грозного вокруг предместий Зарайска был возведен бревенчатый острог. Волею Ивана Грозного земля, на которой стоит зарайский посад, была отнята у монастырской братии и передана вместе с ремесленными слободами в ведение земских приказов. В Зарайске был размещен гарнизон из стрельцов и дворян-конников. Таким образом, Зарайск стал одним из звеньев в цепи приграничных городов, ограждавших Московскую Русь от вражеских набегов с юга.

Зарайск стоял на пути из Рязани в Тулу и Калугу, через этот же город вела дорога из Москвы на Дон. Немало купцов проезжало через Зарайск в летнюю пору. Имелись торговцы и среди местных жителей, купеческие дома были самыми роскошными в Зарайске.

Князь Пожарский нисколько не удивился тому печальному исходу, коим завершился скрепленный золотом союз между Василием Шуйским и Мухаммад-Гиреем. Татары, преследуя по пятам отряд полковника Горбатова, нанесли ему такой урон, что до Зарайска добралось всего полторы сотни ратников. Правда, Горбатову удалось сохранить знамена и пушки.

Всех людей полковника Горбатова князь Пожарский разместил в цитадели Зарайска, усилив ими свой небольшой гарнизон.

При первой же возможности Степан Горбатов вызвал князя Пожарского на откровенный разговор. Они сидели вдвоем за столом в воеводской избе, а за распахнутыми створками небольших окон дышала запахами рябиновой и яблоневой листвы теплая июльская ночь. На столе стояли серебряные чарки, пузатый глиняный сосуд с вином, тарелки с солеными грибами, мочеными яблоками, ломтями ржаного каравая и порезанной на дольки кровяной колбасой.

В комнате было довольно темно. Пламя одинокой свечи озаряло лишь стол с яствами и бородатые лица двух собеседников, сидящих напротив друг друга. На Пожарском была надета обычная рубаха из отбеленного льна с длинными рукавами и с красными узорами на плечах. Его волнистые темные волосы были тщательно расчесаны.

Горбатов красовался в нарядной желтой рубахе из тонкой миткалевой материи, его русые волосы, подстриженные в кружок, слегка топорщились в разные стороны.

– Вот я и говорю, Дмитрий Михайлович, как пресеклась династия потомков Ивана Калиты со смертью Федора Иоанновича, так и не стало порядка на Руси, – молвил Степан Горбатов, скорбно качая головой. – Сначала Борис Годунов царскую власть к рукам прибрал, пытаясь через своего сына образовать новую династию. Теперь вот Василий Шуйский на царский трон взгромоздился на старости лет и тоже родоначальником новой династии себя мнит. Шуйский ведь присмотрел себе в жены девицу-красавицу боярских кровей, хочет сына от нее заиметь. – Горбатов желчно усмехнулся. – Из этого старикашки уже песок сыплется, а он туда же! Спесивое ничтожество! – Горбатов сердито выругался.

– Не пил бы ты больше, друже, – сказал Пожарский, видя, что рука его собеседника потянулась к сосуду с вином. – Вредно после бани вино без меры пить.

– Душа моя на части разрывается, князь, при виде того, как олухи вроде Шуйского и Лыкова толкают державу нашу в пропасть, – проворчал Горбатов, налив себе вина. Чарка Пожарского и так стояла полная до краев. – Пращуры наши, князья московские, по крупицам собирали русские земли вокруг Москвы, воевали с литовцами, крестоносцами и Ордой. Из лоскутного одеяла Русь, раздробленная на уделы, превратилась в сильнейшее государство, унаследовав регалии и герб погибшей Византийской империи. Москва стала Третьим Римом! Вся Европа признала это, когда Борис Годунов добился от Вселенского собора, чтобы Русь обрела наконец патриарший престол. Всего двадцать лет минуло с той поры, а от былого величия государства Московского не осталось и следа. – Горбатов залпом осушил чарку. – Горестно мне, князь, смотреть на то, как шведы, поляки и литовцы хозяйничают в наших владениях, как золото из царской казны утекает в чужие загребущие руки. Коль изменить я ничего не могу, выходит, мне только и остается, что пить горькую, князь.

– Смута не продлится вечно, полковник, – с некой задумчивостью в голосе произнес Пожарский. – И Шуйский не вечен на троне. Но покуда Василий Шуйский царствует, нам, служилым людям, надлежит блюсти присягу, данную ему.

– Бывая в Москве, князь, ты же не мог не обратить внимание, что торговые и посадские люди все поголовно настроены против Шуйского, деяния которого разваливают страну, – проговорил Горбатов. – Сам Шуйский ни за что не отречется от власти. Шуйского нужно низложить, иначе шведы и поляки растащат нашу державу по кускам! – Горбатов в сердцах ударил кулаком по столу. – Поехали в Москву, князь. Коль сильные мира сего не могут избавить наше государство от бед, значит, за дело нужно браться нам, меньшому служилому дворянству.

– Ты хочешь составить заговор против Шуйского? – Пожарский бросил на Горбатова пристальный взгляд.

– Заговор уже существует, князь, – ответил Горбатов. – Во главе его стоят бояре Голицыны. Любой из бояр Голицыных более достоин царского трона, нежели Василий Шуйский.

– Бояре Голицыны ведут свой род от великого литовского князя Гедимина, – заметил Пожарский, поглаживая свою короткую кудрявую бороду. – А род бояр Шуйских имеет своим родоначальником князя Александра Невского. По своей родословной бояре Шуйские ближе к потомкам Ивана Калиты, чем бояре Голицыны.

– К чему теперь перебирать эти боярские роды и корни, князь, – раздраженно бросил Горбатов, надкусив моченое яблоко. – Выделяя бояр Голицыных перед Шуйскими, я имел в виду не их родовую знатность, а их умение управлять государством и верховодить войском. Русь ныне может спасти лишь государь с железной волей и светлым умом. Таким спасителем вполне мог бы стать Василий Голицын, который в свое время избавил москвичей от безвольного сына Бориса Годунова, а потом покончил и с Гришкой Отрепьевым, захватившим царский трон под видом чудом спасшегося младшего сына Ивана Грозного.

– И все же, как бы ни был плох Василий Шуйский, он является законным государем, избранным на царство представителями Земского собора, – после недолгой паузы промолвил Пожарский, разламывая скорлупу орехов своими сильными пальцами. – Не нужно забывать, что первыми составили заговор против Гришки Отрепьева бояре Шуйские. Когда заговор был раскрыт, то Василия Шуйского едва не казнили на Лобном месте в Москве. Отрепьев пощадил Василия Шуйского, вняв просьбам всей московской знати. Эта же московская знать проголосовала за то, чтобы Василий Шуйский стал царем после того, как был убит Гришка Отрепьев. Нельзя нарушать закон в угоду кучке недовольных Шуйским бояр. Закон должен быть незыблем, как смена дня и ночи, иначе… – Пожарский досадливым жестом смел ореховую скорлупу со стола на пол. – Иначе Смуте нашей не будет конца.

– Эх, князь! – со вздохом обронил Горбатов. – Честный ты человек, а главного не разумеешь. Изверились люди, простые и знатные, в нынешнем царе, от которого проку как от козла молока. Может, в прошлом Василий Шуйский был и дюж, и гож, беда в том, что ныне-то он ни на что не годен. Так при чем тут закон?

Беседа эта закончилась ничем, не смог Степан Горбатов уговорить князя Пожарского отправиться с ним в Москву, чтобы принять участие в низложении Василия Шуйского. Князь Пожарский считал своим долгом быть верным тому государю, коему он в свое время присягнул. Не разделяя стремление полковника Горбатова отрешить от власти Василия Шуйского, князь Пожарский тем не менее не воспрепятствовал его отъезду в Москву. Отпуская Степана Горбатова в столицу, князь Пожарский тем самым хотел избавить ратников зарайского гарнизона от возможности слышать его крамольные речи.

Глава шестая. Тушинский вор

Безвременная трагическая гибель в Угличе царевича Дмитрия, младшего сына Ивана Грозного, поначалу не произвела никакого брожения в умах среди простого люда. О царевиче Дмитрии забыли вскоре после того, как прах его был предан земле. Но едва скончался царь Федор Иоаннович, слабоумный сын того же Грозного, и бояре стали оспаривать друг у друга шапку Мономаха, тогда-то в народе и прошел слух о чудесном спасении законного наследника из династии Ивана Грозного.

В правление Бориса Годунова в Литве объявился самозванец – бывший монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев, который всем и всюду заявлял, что он есть чудесным образом спасшийся царевич Дмитрий. В городе Брачине Григорий Отрепьев нашел себе сильного покровителя – польского магната Адама Вишневецкого, который решил, что на этом деле можно неплохо погреть руки. Через Адама Вишневецкого и его двоюродного брата Юрия Мнишека самозванец Отрепьев смог добиться милости и от польского короля Сигизмунда. Король Сигизмунд и его воинственно настроенные приближенные решили оказать самозванцу военную поддержку, имея целью посадить Отрепьева на трон в Москве, чтобы затем использовать его как послушную марионетку.

Все попытки Бориса Годунова воздействовать на польскую сторону дипломатическим путем успеха не принесли. Затеяв расследование, Годунов и его дьяки вскоре выяснили всю родословную Григория Отрепьева, откуда он был родом и кому служил до пострижения в монахи. Польские магнаты и их король, конечно, догадывались, что Отрепьев совсем не тот, за кого он себя выдает. Однако обещания Отрепьева уступить полякам Смоленск, Псков и Новгород в случае его воцарения сделали свое дело. На польские деньги Отрепьев собрал войско, с которым после ряда неудач смог разбить полки Бориса Годунова. Вернее, московская рать под Кромами добровольно перешла на сторону самозванца, поверив его лживым воззваниям.

Тем временем скоропостижно скончался Борис Годунов. Это обстоятельство стало подарком судьбы для Отрепьева. Сын Бориса Годунова был слишком молод и не пользовался авторитетом среди московской знати. Бояре, купившиеся на посулы самозванца, отстранили от власти клан Годуновых и торжественно венчали Отрепьева на царство.

Произошло невиданное – самозванец стал русским самодержцем при поддержке чужеземных наемников и восставших казаков. Впрочем, царствовал Отрепьев меньше года. Дорвавшись до неограниченной власти, он утратил осторожность и всякое чувство меры. Не желая исполнять обещания, данные польскому королю, Отрепьев затеял тайные переговоры с польской шляхтой о низложении Сигизмунда. Когда об этом стало известно Сигизмунду, то король отозвал из Москвы часть польских отрядов и стал открыто распускать слухи о том, что Отрепьев самозванец.

Бояре из окружения Отрепьева, прознав, что тот пообещал монахам-иезуитам и папе римскому заменить на Руси православие на католичество, приняли меры к скорейшему свержению и разоблачению самозванца. Польский воевода Юрий Мнишек был с Отрепьевым до конца, поскольку отдал ему в жены свою дочь Марину. Однако уже на девятый день после свадьбы Григорий Отрепьев был убит заговорщиками, во главе которых стояли бояре Голицыны и Шуйские.

Изгнав из Москвы поляков и немецких наемников, бояре спешно собрали Земский собор из представителей знати и народа, избрав голосованием в цари Василия Шуйского.

Все эти события происходили на глазах у Дмитрия Пожарского, который в ту пору служил во дворце стольником наряду с прочими княжескими и дворянскими сыновьями, имеющими знатных покровителей в столице. Семье Пожарских оказывали покровительство князья Ромодановские.

Заполыхавший в царствование Василия Шуйского сильнейший крестьянский мятеж во главе с Болотниковым опять же проходил при новых слухах о будто бы спасшемся от коварных бояр царевиче Дмитрии. Вновь ходили кривотолки, будто царевич Дмитрий, находясь в Польше, повелел Болотникову завоевать для него Москву. Отряды Болотникова и примкнувших к нему дворян долго осаждали Москву, но ворваться в город так и не смогли. С огромным трудом воеводам Василия Шуйского удалось отбросить болотниковцев от стен Москвы и взять их в осаду в Туле. Пять месяцев восставшие казаки и крестьяне оборонялись в Туле от царских войск.

В это время по Черниговско-Северским землям уже продвигалось от города к городу воинство нового самозванца, повсюду призывая народ под свои знамена. Воеводы Шуйского, увязшие под Тулой, не смогли подавить движение Лжедмитрия Второго в самом зародыше. Лишь после взятия Тулы царские войска начали военные действия против самозванца, но время было упущено. Отряды Лжедмитрия разбили под Болховом полки Василия Шуйского. Опять повторилась прежняя картина: к самозванцу толпами стекались смерды, казаки, холопы, посадские люди… Рассылая всюду свои воззвания, Лжедмитрий обещал даровать дворянам большие вольности, купцов обещал избавить от излишних налогов. Он объявил о конфискации поместий у бояр и дворян, бежавших в Москву, и даровал право холопам и крепостным крестьянам захватывать земли своих бежавших господ, а если в поместьях остались жены и дочери дворян, то холопы и смерды могут жениться на них.

Подступив к Москве, полчища самозванца разбили стан в селе Тушине. Никто не знал, кем является новый Лжедмитрий и откуда он появился. Поскольку самозванец довольно долго пребывал в Тушине, в окружении Василия Шуйского его прозвали Тушинским вором.

Война с Тушинским вором осложнялась для Василия Шуйского тем, что к самозванцу перебежали все те дворяне и бояре из захудалых родов, которые получили земли и привилегии еще от Григория Отрепьева, который таким способом вербовал себе сторонников в Москве и ближней округе. Придя к власти, Василий Шуйский отнял чины и земельные пожалования у всех бывших приверженцев Отрепьева, тем самым оттолкнув их от себя.

Прознав об успехах нового самозванца, на Русь потянулись из Европы авантюристы всех мастей и польская шляхта, жадная до денег. Гетман Сапега и пан Лисовский, набрав наемников на свои средства, пришли под знамена Тушинского вора, хотя оба хозяйничали на русской земле по своему усмотрению. Делая вид, что они приводят к присяге «царевичу Дмитрию» население сел и городов, Сапега и Лисовский на самом деле занимались обычным грабежом.

Не желая обострять отношения с королем Сигизмундом, Василий Шуйский отпустил на свободу всех поляков из свиты Отрепьева, которые почти два года просидели в заточении по разным городам. В числе этих польских вельмож оказался и воевода Юрий Мнишек. Однако пронырливый Юрий Мнишек, обретя свободу, отправился вместе с дочерью Мариной не в Польшу, а к новому самозванцу в Тушино. Там Марина Мнишек прилюдно разыграла сцену любящей жены, обретшей чудом спасшегося супруга. Новый самозванец величал себя «государем всея Руси», а Марина величалась «царицей московской». При Лжедмитрии находилась Боярская дума, куда входили бояре и дворяне, получившие от него привилегии и земли. Хотя истинной властью в окружении Лжедмитрия пользовались польские гетманы и командиры наемников.

Когда у Лжедмитрия дошло до ссоры с некоторыми из польских воевод, он вместе с Мариной и свитой перебрался из Тушина в Калугу. Этот раскол ослабил войско самозванца, ибо поляки, кроме гетмана Сапеги, отвернулись от него, видя, что «царевич Дмитрий» не имеет ни казны, ни возможностей, чтобы содержать наемные войска. Утвердившийся в Калуге Лжедмитрий теперь опирался в основном на казаков, беглых холопов и тех дворян, которые некогда служили еще Григорию Отрепьеву.

* * *

Несмотря на то что дела у Лжедмитрия шли все хуже и хуже, он тем не менее продолжал рассылать повсюду свои «прелестные письма» с верными ему людьми. Эти письма назывались так от слова «прельщать», то есть сговаривать, соблазнять. Добрались сторонники самозванца и до Зарайска. Сначала они шныряли в толпе на торжище, заговаривая то с купцами, то с их слугами, то с покупателями и праздными зеваками. Это были люди грамотные и с хорошо подвешенным языком, ибо им приходилось не только читать вслух прокламации «царевича Дмитрия», но и убеждать слушателей из разных сословий поддержать «законного» царя.

С торжища доброхоты Лжедмитрия отправились по улицам зарайского посада, заговаривая со всеми встречными местными жителями.

Узнав от гарнизонных стрельцов, с утра побывавших на торгу, о незваных гостях из лагеря самозванца, Дмитрий Пожарский немедля принял меры, чтобы изгнать их из Зарайска. Он отрядил двадцать всадников на розыск людей Лжедмитрия в ремесленной и торговой слободах. Однако конникам Пожарского не удалось обнаружить и схватить «калужских прохвостов», которые были не только весьма речисты, но и умели ловко скрываться, загодя чуя опасность.

На вечернем построении в городском кремле Пожарский недосчитался Тимохи Салькова и его людей, которые тоже были на торгу и, по-видимому, надумали перейти на службу к самозванцу.

«Не велика потеря, – мысленно усмехнулся Пожарский. – Разбойнику Салькову самое место среди злодеев всех мастей, кои окружают Тушинского вора. Для честной службы Сальков все едино не годится, его то и дело тянет на грабеж и пьянство!»

Глава седьмая. Сговор

В полночь, когда тишина и мрак окутали узкие улицы Москвы, в тереме боярина Василия Голицына, что на Варварской площади, не спали. В квадратных оконцах второго яруса виднелся свет от масляных ламп.

В гости к Василию Голицыну в этот поздний час пришли его верные сторонники, составившие ядро заговора против Василия Шуйского. В небольшой горнице, разделенной дубовыми столбами на две половины, за длинным столом сидели оба брата Василия Голицына, Иван и Андрей, дородные и бородатые. Рядом с ними сидел боярин Федор Шереметев в просторном узорчатом охабне без воротника с длинными откидными рукавами почти до полу, с прорезями для рук на уровне груди. Напротив этой троицы восседали по другую сторону стола боярин Иван Воротынский, смуглый и длинноусый, одетый в становой кафтан из блестящего фиолетового атласа, седовласый и согбенный годами боярин Иван Салтыков и думный дворянин Гаврила Пушкин в шелковом голубом зипуне, опоясанный широким красным поясом.

Во главе стола расположился хозяин дома – Василий Голицын, мощную грудь и плечи которого плотно облегала цветастая длинная рубаха с широким воротом.

На другой стороне стола напротив Василия Голицына сидел темноволосый поджарый человек с хищными чертами лица. У него были черные и продолговатые, как у степняка, горячие глаза, тонкий нос, властный рот и бородка клинышком. Одет он был в короткий казацкий кафтан, удобный для верховой езды, под которым виднелась белая льняная рубаха.

– Собрал я вас, други мои, вот по какому делу, – сказал Василий Голицын, оглядев собравшихся. – Все вы знаете достойного рязанского дворянина Прокопия Ляпунова. Вам, как и мне, ведомо, каким почетом и уважением пользуется Прокопий Ляпунов среди рязанских дворян и посадского люда. Так вот, друзья, сей славный муж прислал в Москву своего брата Захара Ляпунова. – Василий Голицын плавным жестом своей могучей руки указал на черноглазого гостя в казацком кафтане. – Давайте послушаем, что желает нам поведать Прокопий Ляпунов устами своего брата.

За столом водворилась недолгая пауза. Взоры всех присутствующих обратились к гонцу из Рязани.

Захар Ляпунов слегка прокашлялся и заговорил:

– Мой брат, господа-бояре, имеет помысел сбросить с трона Ваську Шуйского, который в делах государственных ни бельмеса не смыслит. Поляки и разбойные шайки Тушинского вора шастают по нашей земле, это ли не стыд и срам! Шведы под Новгородом хозяйничают, крымские татары наши приокские владения грабят. Пора этому положить конец!

– Давно пора! – не сдержавшись, воскликнул горячий Андрей Голицын. – Держава рушится на глазах, а мы сидим и чего-то ждем!

Василий Голицын властным жестом повелел брату умолкнуть, после чего кивком головы дал понять Захару Ляпунову, что он может продолжить.

– Рязанцы всем миром готовы выступить против Василия Шуйского, – сказал Ляпунов. – Мой брат ратует за то, чтобы царский трон занял не кто-нибудь, а ты, Василий Васильевич. – Ляпунов встретился глазами со старшим из братьев Голицыных. – Коль есть в тебе решимость отнять у Шуйского шапку Мономаха, то смело иди к цели. Рязанцы за тебя горой встанут, Господь свидетель.

– Добрую весть ты привез нам, Захар, – проговорил Василий Голицын. – Я вельми рад тому, что твой брат мнит меня достойным царских регалий. Что ж, ежели и московляне отдадут мне предпочтение перед прочими думными боярами, то я готов взойти на царский трон. Но прежде нам нужно промыслить, други мои, как низложить Шуйского. Он в последнее время стал излишне подозрителен, из Кремля никуда не выезжает, к себе в покои никого не впускает, челядь и рынды ни на шаг от него не отходят.

– Чует волк, что охотники близко, – усмехнулся Гаврила Пушкин, переглянувшись с Федором Шереметевым.

– Я думаю, други, момент наступил подходящий, – с загоревшимися глазами продолжил Василий Голицын. – Сильного, верного войска у Шуйского нет. Полки, что стоят в Замоскворечье, верны скорее мне и моим братьям. Дума в большинстве своем тоже недовольна Шуйским. Московские стрельцы злы на Шуйского за то, что он раздает золото из сокровищницы шведам и татарам, а им жалованье задерживает. И главное, под Москвой возле Данилова монастыря объявился Тушинский вор со своим разбойным войском. – В голосе Василия Голицына зазвучали торжествующе-радостные нотки. – Воровские бояре во главе с Дмитрием Трубецким заслали в Москву своего гонца, предлагая нам, думным боярам, скинуть с трона Василия Шуйского. Со своей стороны воровские бояре обещают прикончить Лжедмитрия. После этого мы все сможем собраться и сообща выбрать нового государя, положив конец братоубийственной войне.

– Можно ли верить Трубецкому и его сообщникам? – с сомнением обронил Захар Ляпунов.

– У воровской Думы делишки совсем дрянь, – произнес скрипучим голосом Иван Салтыков, отвечая Ляпунову. – Единственный выход для Трубецкого и прочих воровских бояр – это избавиться от самозванца и замириться с нами. Ведь ни польскому, ни шведскому королю они не нужны.

Никто из сидящих за столом не осмелился возражать Ивану Салтыкову, ибо все знали, что его племянник Михаил Салтыков сам недавно перебежал из стана Лжедмитрия к Василию Шуйскому. Получив прощение от царя, Михаил Салтыков тут же примкнул к заговорщикам, подчинившись воле своего дяди.

– Все наши замыслы может спутать патриарх Гермоген, ведь он обязан Шуйскому своей патриаршей кафедрой, – сказал Иван Голицын. – Народ почитает Гермогена, с охотой внемлет его проповедям. Мы в силах поднять чернь против Василия Шуйского, а Гермоген может погасить воинственный пыл посадского люда своими речами о любви к ближнему и прочей чепухе. Такое уже бывало.

– Ты прав, брат, – озабоченно покачал головой Василий Голицын. – Придется перед низложением Шуйского взять под стражу Гермогена. Нужно проследить, чтобы этот святоша не смел и рта открыть без нашей на то воли.

– А может, взять да и низложить Гермогена вместе с Шуйским, – заметил Захар Ляпунов. По нему было видно, что он привык добиваться своего любыми средствами. – Изберем сразу нового государя и нового патриарха. Разве плохо?

– Гермоген, конечно, фигура для нас неудобная, это верно, – промолвил Василий Голицын, откидывая со лба длинные пряди темно-русых волос, расчесанных на прямой пробор. – Однако в деле избрания нового царя без патриаршего благословения никак не обойтись. Это же дело не только мирское, но и божественное. Ведь государь есть помазанник Божий. Земский собор без присутствия патриарха также законодательной силы не возымеет.

– А ежели Гермоген заартачится, норов свой показывать станет, что тогда станем делать, брат? – обратился к старшему брату Андрей Голицын. – Коль Гермоген подвергнет нас анафеме, то народ и войско за нами не пойдут. Все люди православные от нас шарахаться будут на радость Шуйскому.

Сказанное Андреем Голицыным обеспокоило всех за столом. Бояре заговорили все разом, перебивая друг друга. Особенно горячился Иван Салтыков.

– Нечего церемониться с Гермогеном! – выкрикивал он, стуча по столу костяшками пальцев. – Нечего! Посадить его в поруб, заковать в железа до поры до времени!

– Пригрозить надо этому хрычу! – молвил Федор Шереметев. – Приставить ему нож к горлу, он тогда сразу присмиреет.

– Нужно схватить Гермогена и ночью увезти его из Москвы на любое из наших загородных подворий, – предложил Иван Голицын.

Восстановив тишину в светлице, Василий Голицын попросил своих гостей успокоиться и рассуждать здраво.

– Без Гермогена наша затея обречена на провал, други мои, – сказал он. – Свадьба ли, крестины ли, похороны ли – без священника никогда не обходятся. Тем более выборы нового царя без патриарха будут походить на жалкий фарс. Гермоген должен быть с нами! – Василий Голицын слегка пристукнул ладонью по столу. – Коль Гермоген не пойдет за нами добром, значит, поведем его силой.

– Когда начинаем, брат? – нетерпеливо спросил Андрей Голицын.

Василий Голицын помолчал, обведя взглядом лица своих сообщников, потом негромко, но решительно произнес:

– Завтра поутру.

* * *

В последнее время один вид Бориса Лыкова стал вызывать у Василия Шуйского приступы раздражения. Боярин Лыков неизменно приходил во дворец с плохими вестями. Сначала Лыков принес Шуйскому весть о том, что Кантемир-мурза в нарушение договора повернул оружие против царских войск, а не против Лжедмитрия. Затем опять же Лыков известил Шуйского о том, что голландские и немецкие ростовщики отказались ссудить его деньгами даже под высокие проценты.

В это утро боярин Лыков снова испортил Василию Шуйскому настроение, ворвавшись в его покои с криком: «Измена, государь! Измена!..»

Василий Шуйский, только что завершивший свое утреннее облачение перед тем, как идти завтракать, досадливо поморщился, глядя на толстяка Лыкова, упавшего ему в ноги.

– Спешу известить тебя, государь-надежа, – задыхаясь, промолвил Лыков. – Братья Голицыны и их прихвостни из Думы сговорились за твоей спиной с воровскими боярами. Те хотят казнить Тушинского вора, а братья Голицыны собираются тебя с трона скинуть, государь. У меня верный человек имеется среди челяди Василия Голицына, он-то и поведал мне об этом. Василий Голицын сам метит на твое место, государь.

Василий Шуйский махнул рукой на слуг, которые помогли ему одеться и привели в порядок его волосы и бороду. Слуги торопливо удалились. Подойдя к высокому узкому окну с закругленным верхом, утонувшему в толще белокаменной стены, Шуйский нервно стал барабанить пальцами по широкому каменному подоконнику. О заговоре среди думских бояр Шуйскому уже давно было известно, но он не мог и предположить, что думские заговорщики пойдут на соглашение с советниками Тушинского вора.

«Наверняка воровские бояре связались с Голицыными через Михайлу Салтыкова, который на днях сбежал от самозванца и бил мне челом, – размышлял Василий Шуйский. – Мне бы посадить этого негодяя на кол, а я вместо этого простил его, на службу к себе взял. Что же теперь делать? Сидеть сложа руки нельзя, надо действовать!»

Резко повернувшись к коленопреклоненному Лыкову, Василий Шуйский передернул плечами, словно длинное расшитое золотом платно стесняло его в проймах.

– За верную службу, боярин, я пожалую тебе все поместья Василия Голицына после того, как разделаюсь с ним, – сказал он. – Ступай, разыщи моих братьев. Скажи им, пусть соберут всех своих слуг, пусть подымают стрельцов и идут ко мне во дворец. Да пусть вооружатся получше! Ступай, боярин.

Лыков с кряхтеньем поднялся с колен и, пятясь, исчез за дверью.

Сразу после ухода Лыкова Василий Шуйский вызвал к себе дворецкого, повелев ему закрыть на запоры все входы и выходы из дворца, кроме главного входа. Желая самолично удостовериться, что дворцовые стражники стоят там, где им надлежит стоять, Василий Шуйский принялся обходить дворец палату за палатой. От него не отставали постельничий Трифон Головин, ключник Лазарь Бриков и начальник стражи Данила Ряполовский.

Рынды в белых кафтанах с золотыми галунами и кистями на груди, в высоких белых шапках, с бердышами и секирами в руках стояли, как положено, каждый на своем посту.

– Не тревожься, государь, – сказал Данила Ряполовский. – Мышь во дворец не проскочит.

Василий Шуйский успокоился и отправился трапезничать.

Завтрак государя почтили своим присутствием его пока еще не венчанная жена Матрена и ее мать Алевтина Игнатьевна, которая с недавних пор тоже поселилась во дворце. Поскольку у Василия Шуйского и Матрены Обадьиной интимные отношения никак не складывались из-за капризов последней, поэтому Алевтине Игнатьевне волей-неволей пришлось перебраться во дворец, чтобы как-то воздействовать на свою строптивую дочь. За глаза несдержанная на язык Матрена такими словами честила государя за его физическую немощь в постели, что у Алевтины Игнатьевны отвисала нижняя челюсть и холодела спина. Дабы Матрена не ляпнула сгоряча грубое словцо прямо в лицо Василию Шуйскому, Алевтина Игнатьевна днем старалась не оставлять дочь наедине с государем. Она понимала, что язвительные насмешки Матрены могут обернуться для нее самой и ее родственников темницей или ссылкой в дальние необжитые края.

За завтраком говорила в основном Алевтина Игнатьевна, теша дочь и государя слухами и байками, услышанными ею из уст служанок, побывавших с раннего утра на торжище. Внимая болтовне Алевтины Игнатьевны, Василий Шуйский окончательно успокоился. Если бы заговорщики сегодня затевали что-либо серьезное, то Красная площадь была бы полна кривотолков об этом. Однако ничего такого в разговорах на торгу не прозвучало.

После завтрака Василий Шуйский надумал зайти в дворцовую церковь, чтобы помолиться о благополучии своего царствования и скорейшем наказании заговорщиков. Кликнув слуг, он стал переодеваться, поскольку взял себе за правило, как стал царем, ходить на молебен не в роскошном одеянии, а в грубой рясе.

«Пусть Господь видит мое смирение, – думал Шуйский, с облегчением сбросив с себя тяжелое златотканое платно и бармы, украшенные драгоценными каменьями. – Пусть Богоматерь смилуется надо мной, узрев мое скромное одеяние».

Облачившись в длинный темный подрясник с закрытым воротом и узкими рукавами, Василий Шуйский повесил себе на грудь серебряный крест на медной цепочке. Поверх подрясника услужливые руки челядинцев надели на государя серую рясу с широкими рукавами и капюшоном. На седовласую голову Шуйского один из слуг осторожно возложил круглую шапочку-тафью из черного бархата.

Крытый каменный переход из царских палат в храм был проложен на уровне второго этажа. Обычно Василий Шуйский обращался с молитвой к Богу в присутствии своего духовника, но сегодня он был в церкви один, так как его духовник приболел и не мог встать с постели. Став на колени перед иконостасом, Шуйский с головой ушел в молитвы, то и дело кладя поклоны и осеняя себя крестным знамением.

Неожиданно под гулкими сводами храма зазвучали встревоженные голоса, торопливый топот ног.

Шуйский поднялся с колен, раздраженно обернулся.

Потоки солнечного света, льющиеся в узкие окна, расположенные в каменном барабане над центральным нефом, заискрились на расшитых золотым узорчьем кафтанах царских придворных.

– Чего вам надобно? – рассердился Шуйский. – Зачем приперлись? Я же велел меня не беспокоить!

Кучка царедворцев раболепно склонилась перед государем.

Вперед выступил Данила Ряполовский.

– Несчастье, государь! – проговорил он, держа шапку в руках. – Буза в Москве началась! Бояре Голицыны и их приспешники возмутили толпу народа на Красной площади, взбаламутили стрельцов. Слуги Голицыных ворвались в патриарший дом и схватили Гермогена. Твои братья, государь, взяты в заложники мятежниками. Голицыны не только чернь, но и войско подняли против тебя, государь. В военном стане за Серпуховскими воротами Голицыны объявили об открытии Земского собора, на котором должны произойти выборы нового царя.

– А что же Гермоген? – вырвалось у Шуйского, который вмиг изменился в лице. – Почто он благословил сие незаконное действо?

– Гермоген был бессилен помешать случившемуся, государь, – ответил начальник стражи. – Сторонники Голицыных силком приволокли его к Серпуховским воротам. Сейчас в Замоскворечье стекаются купцы, дворяне и посадские для участия в выборах нового самодержца. По всему Белому и Земляному городу шныряют люди Голицыных, призывая народ к восстанию против тебя, государь.

– Спасайся, царь-надежа, – вставил Лазарь Бриков. – Беги, пока не поздно!

– Глупец! – рявкнул на ключника Василий Шуйский. – Кто посмеет меня тронуть? Меня – законного государя?!

Расталкивая вельмож, Шуйский чуть ли не бегом устремился во дворец. Случившееся не укладывалось у него в голове. Ему не хотелось верить в то, что это крах, что народ и войско окончательно отвернулись от него. Шуйский еще надеялся на какое-то чудо, ведь не зря же он бил поклоны в церкви и просил Господа о помощи!

Челядь и дворцовая стража по-прежнему выказывали Василию Шуйскому свое почтение; буря, разразившаяся за стенами Кремля, до дворцовых покоев еще не докатилась. Шуйский принялся рассылать гонцов в терема думных бояр, живущих в Китай-городе. Он хотел встретиться с теми из знатных вельмож, кто был недружен с Голицыными. Однако ни один из отправленных Шуйским посыльных назад не вернулся. Никто из бояр к нему так и не пожаловал.

Терзаясь неизвестностью, Василий Шуйский то велел закладывать в карету лошадей, собираясь заявиться в военный лагерь у Серпуховских ворот и одним своим видом пристыдить заговорщиков, то приказывал раздать оружие челяди, намереваясь превратить дворец в крепость. Он так и метался по дворцовым покоям в грубой рясе, с растрепанными седыми волосами и бородой, более похожий на монаха, нежели на царя.

Наконец Василию Шуйскому доложили, что к нему пожаловал князь Иван Воротынский.

Воспрянув духом, Василий Шуйский уселся на трон, собрав подле себя всех своих слуг, выставив стражу с топорами у входа в зал и позади трона. На переодевание времени не было, поэтому Шуйский сидел на троне в той же монашеской рясе.

Князь Воротынский доводился Шуйскому свояком, то есть они в прошлом были женаты на родных сестрах. Законная супруга Шуйского скончалась восемь лет тому назад, умерли и все его законные дети. Князь Воротынский никогда не враждовал с Василием Шуйским, более того, князья Воротынские издавна находились под покровительством рода Шуйских.

Василий Шуйский считал князя Воротынского своим сторонником в Думе. Поэтому он сильно удивился и вознегодовал, едва услышал его речи. Оказалось, что Боярская дума и войско прислали к Шуйскому князя Воротынского с предложением добровольно отказаться от шапки Мономаха.

– Дело твое пропащее, свояк, – молвил Шуйскому Иван Воротынский. – Вся Москва против тебя, а также Дума и войско. Соглашайся добром с условиями Земского собора, мой тебе совет. Дума обещает выделить тебе удельное княжество со столицей в Нижнем Новгороде. Будешь иметь свою казну, свой суд и своих ратных людей. Разве плохо, свояк?

– Я не нуждаюсь в советах такого гнусного выродка, как ты, – с надменным лицом проговорил Василий Шуйский. – И подачки Голицыных мне не нужны! О каком Земском соборе ты тут мне талдычишь, щучий хвост. Голицыны и прочие изменники собрали у Серпуховских ворот толпу своих прихлебателей и выдают это сборище за Земский собор. Мне смешно это слышать! Патриарха Гермогена притащили на веревке на сей Земский собор, словно быка на бойню. Это же неслыханное дело!

– Будешь упрямиться, свояк, дождешься, что и тебя поволокут на веревке из дворца, – с угрозой в голосе заметил Иван Воротынский. – Смирись лучше с неизбежным и не искушай судьбу. Сегодня Дума милостива к тебе, а что будет завтра, неизвестно.

– Ах ты, смертный прыщ! – рассвирепел Шуйский и швырнул в Воротынского свой позолоченный царский жезл. Тот едва успел увернуться. – Да я велю тебя на кол посадить, пес шелудивый! Эй, стража, хватайте этого сукина сына, тащите его на двор!

Плечистые рынды с двух сторон вчетвером навалились на князя Воротынского, заломив ему руки за спину.

– Не дури, свояк! – хрипел Воротынский, извиваясь в руках стражников. – За мою кровь с тебя жестоко спросят те, кто послал меня сюда.

Соскочив с трона, Василий Шуйский подскочил к Воротынскому и схватил его за волосы.

– Тебя, собака, послали сюда изменники и предатели, – прорычал Шуйский. – Этих мерзавцев я перевешаю всех до одного, дай срок. Я вот объявлю москвичам, что Голицыны и их подпевалы снюхались с воровскими боярами. Объявлю, что Голицыны хотят посадить на трон Лжедмитрия. Народу это вряд ли понравится.

Видя, что Воротынский и не думает просить о пощаде, Василий Шуйский приказал Даниле Ряполовскому разрядить в него свой пистоль.

Ряполовский без колебаний вынул из-за пояса длинный пистоль с посеребренной рукоятью и прицелился в Воротынского, коего стражники поставили у стены.

Едва Ряполовский взвел курок, как в распахнутое окно влетели шумные звуки с дворцовой площади. Цокот конских копыт по мостовой сливался с топотом множества ног и гулом нескольких сотен человек.

Ряполовский опустил оружие, взглянув на Шуйского.

Распихивая слуг, Василий Шуйский протолкался к окну и выглянул наружу. С высоты второго яруса он увидел, что площадь перед дворцом запрудили стрельцы в малиновых и красных кафтанах, с пищалями и бердышами в руках. Там же гарцевали верхом на конях молодцы в длинных кольчугах и тегилеях – простеганных панцирных кафтанах; на головах у них были блестящие металлические шлемы и казацкие шапки. Все конники были вооружены копьями, саблями и луками. Возглавлял конный отряд Андрей Голицын. Он был с непокрытой головой, поэтому Василий Шуйский сразу узнал его.

Не помня себя от злобы, Шуйский подозвал к себе Данилу Ряполовского и отнял у него пистоль.

– Одним мерзавцем на свете будет меньше, – процедил сквозь зубы Шуйский и выстрелил в Андрея Голицына.

Лошадь под Голицыным вздрогнула, испугавшись прогремевшего выстрела, это спасло Голицына от смерти. Пуля просвистела в полувершке от его головы. Спрыгнув с седла, Андрей Голицын обнажил саблю и бегом устремился к каменному дворцовому крыльцу. Стрельцы шумной толпой ринулись за ним.

Воспользовавшись заминкой, князь Воротынский выскользнул из тронного зала, благополучно избежав смерти. Он же заступился за Шуйского перед Андреем Голицыным, который был готов изрубить того на куски.

Всячески оскорбляя Шуйского и толкая его в спину, стрельцы вывели низложенного самодержца из дворца на площадь. Окружив Шуйского плотным кольцом, стрельцы показывали ему дыры на своих поношенных кафтанах, требуя выплатить им задержанное за три месяца жалованье. Шуйский молчал, глядя отрешенным взглядом себе под ноги.

Из толпы стрельцов вышел полковник Горбатов, в его руке был татарский кинжал. Наступила тишина.

– Узнаешь меня, государь? – спросил Горбатов, остановившись перед Шуйским.

Шуйский отупело взглянул на полковника, словно увидев его в первый раз.

– Из-за тебя, борода многогрешная, татары меня чуть саблями не изрубили, – промолвил Горбатов, холодно взирая на Шуйского. – С Кантемир-мурзой мне расквитаться не удалось, но с тобой, государь, я рассчитаюсь.

С этими словами Горбатов взмахнул кинжалом и обрезал у Шуйского полбороды, это считалось большим позором для любого боярина. Швырнув отрезанную часть бороды себе под ноги, Горбатов резко повернулся на каблуках и скрылся в толпе стрельцов. Вокруг зазвучал громкий хохот.

Шуйский же залился слезами, ощупывая дрожащими руками остатки бороды у себя на подбородке. Он был смешон и жалок одновременно.

Низложенного государя Андрей Голицын приказал доставить на бывший двор Бориса Годунова, расположенный в Кремле почти напротив колокольни, названной Иваном Великим. Там Василию Шуйскому предстояло ожидать решения своей дальнейшей участи, находясь под неусыпным оком голицынских слуг.

Глава восьмая. Семибоярщина

Матрена Обадьина, узнав, что Василий Шуйский низложен и взят под стражу, с радостным визгом захлопала в ладоши. Все случившееся казалось Матрене неким чудом, еще утром она завтракала с Шуйским за одним столом, любуясь его царским одеянием, а уже вечером этого же дня ее царственный седовласый жених лишился царской власти.

Алевтина Игнатьевна с осуждением посмотрела на дочь.

– Чему ты, глупая, радуешься? – печально вздохнула она. – Будучи царской невестой, ты стояла выше всех прочих боярышень и княжон. Теперь же не надейся, что бояре и их жены тебе кланяться станут. Скоро нас с тобой прогонят из царского дворца поганой метлой.

Матрена слегка нахмурилась, закусив нижнюю губу. Ей совсем не хотелось уезжать из царских хором в тесный отцовский терем. Пожив в роскоши и в окружении раболепных слуг, Матрена уже не мыслила для себя иной жизни. Старик Шуйский был ей противен, но близость с ним дала возможность Матрене наслаждаться роскошью и поклонением придворных, все это необычайно тешило ее тщеславную натуру. Бурная радость вмиг сменилась в Матрене досадным сожалением. Ей было совсем не жаль Шуйского, она была полна жалости к себе самой, ибо период сказочной жизни для нее закончился.

– Неужели ничего нельзя сделать, матушка? – в отчаянии пробормотала Матрена. – Мне так не хочется покидать дворец!

– Ничего не поделаешь, доченька, – хмуро обронила Алевтина Игнатьевна. – С падением Шуйского из дворца удалят всех его приближенных и слуг, а значит, и нас с тобой. Сюда должен вступить новый государь, который окружит себя свитой из своих верных людей. И в невестах у него будешь не ты, а другая девица, которой привалит такое счастье, – с мрачной язвительностью добавила Алевтина Игнатьевна. – Верно говорят, имеем – не храним, а потерявши – плачем.

– Вот еще, была нужда по Шуйскому слезы лить! – надулась Матрена. – Мне с дворцовым великолепием расставаться неохота.

На другой день супруг Алевтины Игнатьевны подарил ей надежду на то, что низложенный Шуйский еще может вернуть себе утраченный трон. Встретившись с женой, Никифор Обадьин сообщил ей, что уговор между окружением Шуйского и воровскими боярами дал трещину.

– Воровские бояре отказались низложить Лжедмитрия, более того, они предлагают московским боярам открыть самозванцу столичные ворота, – молвил боярин Обадьин, не скрывая своего волнения. – Дума пребывает в замешательстве. Патриарх обратился с воззванием к Думе и народу, моля вернуть Василия Шуйского на престол. Иван Шуйский через верных людей из Стрелецкого приказа пытается склонить стрелецкие полки к расправе над Голицыными и прочими заговорщиками.

Москва бурлила как кипящий котел. Торговцы и посадские люди были против Шуйского, но еще большую ненависть у них вызывал Тушинский вор, разбойные шайки которого перекрыли все дороги на юг, тем самым прекратив всякую торговлю и подвоз хлеба в столицу. Народ, подталкиваемый патриархом, был готов выбрать меньшее из зол, то есть вернуть Василия Шуйского на трон.

В этих условиях заговорщики во главе с братьями Голицыными решились идти до конца. Предложив Гермогену созвать Земский собор, чтобы вновь торжественно даровать Шуйскому шапку Мономаха, заговорщики в тот же день во главе толпы стрельцов и слуг пришли на бывшее подворье Годунова. Стрельцы держали Василия Шуйского за руки, пока некий чернец из Чудова монастыря совершал над ним обряд пострижения в монахи. Затем Шуйского, нареченного иноком Варлаамом, в крытой повозке под покровом ночи отвезли в Чудов монастырь, где к нему приставили стражу.

На собравшемся Земском соборе заговорщики объявили народу о пострижении Шуйского в монахи, это означало, что путь к трону для него закрыт бесповоротно. На Руси всякий, принявший монашескую схиму, не мог взять в руки бразды светской власти. Захар Ляпунов предложил народу провозгласить государем Василия Голицына, многие из дворян поддержали его. Однако Дума во главе с Федором Мстиславским воспротивилась избранию в цари Василия Голицына, на котором была кровь жены и сына Бориса Годунова. Уловив настроения народа, Филарет Романов предпринял попытку посадить на трон своего четырнадцатилетнего сына Михаила. В глазах москвичей юный Михаил Романов имел наибольшие права на трон, как двоюродный племянник последнего законного царя – Федора Иоанновича. Патриарх Гермоген, обиженный на братьев Голицыных, подал свой голос в поддержку сына Филарета Романова.

Пользуясь случаем, свои права на престол предъявили также представители из боярских родов Трубецких, Мстиславских и Шереметевых. Было проведено голосование, но никто из претендентов на трон не добился подавляющего большинства в народном собрании. Тогда братья Голицыны заявили, что нынешний спешно собранный Земский собор состоит в основном из представителей Москвы и ближней округи, поэтому решения такого Земского собрания законной силы не имеют. Легитимность Земскому собору может дать лишь присутствие на нем представителей от всех земель и краев Руси. Боярская дума постановила отложить выборы царя на неопределенное время до созыва представителей от всей русской земли. В провинцию помчались гонцы с наказом выбирать из всех чинов и сословий по человеку для участия в Земском соборе.

На период междуцарствия Дума выделила из своего состава семерых блюстителей государства. В совет блюстителей вошли кроме конюшего Федора Мстиславского также Василий Голицын, Федор Шереметев, Иван Романов, Андрей Трубецкой, Иван Воротынский и Борис Лыков.

Дворяне, приказные люди, купцы, стрельцы, казаки и посадский люд немедленно принесли присягу на верность боярскому правительству. Со своей стороны семеро блюстителей обязались честно стоять за Московское государство и подготовить все для всенародного избрания русского самодержца. Завершилось все благословением патриарха Гермогена.

Стоял июль 1610 года.

Глава девятая. Гетман Жолкевский

В эти же дни по старой Смоленской дороге к Москве подошло войско гетмана Жолкевского. Поляки разбили свой лагерь на Хорошевских лугах. Жолкевский через своего посла сообщил семерым боярам-блюстителям, что он пришел не воевать с ними, а заключить мир. Тем более что советники Тушинского вора уже склонили польского короля к заключению договора, по которому на трон в Москве должен сесть Владислав, сын Сигизмунда. Жолкевский предлагал Федору Мстиславскому и шестерым его соправителям, замирившись с воровскими боярами, присоединиться к договору об унии Руси с Речью Посполитой.

Посла, присланного Жолкевским, бояре-блюстители выслушали очень внимательно, ибо они очень хорошо его знали. От лица гетмана Жолкевского перед ними держал речь дворянин Григорий Валуев, некогда застреливший из пищали Лжедмитрия Первого. Простодушный Валуев почему-то верил слову польского короля, который обещал снять осаду со Смоленска и вернуть русским все порубежные города, если бояре и народ согласятся посадить его сына на московский трон.

Бояре-блюстители затеяли долгие споры друг с другом. Василий Голицын и Иван Романов были резко против того, чтобы уступать престол польскому королевичу. Андрей Трубецкой и Борис Лыков выступали за то, что ради прекращения братоубийственной войны на это можно пойти. Федор Мстиславский твердил, что полякам верить нельзя, но войско гетмана Жолкевского непременно нужно использовать для разгрома отрядов Тушинского вора. С Мстиславским согласились Федор Шереметев и Иван Воротынский.

Таким образом, бояре-блюстители вступили в переговоры с гетманом Жолкевским, делая вид, что уния Руси и Польши их весьма заинтересовала. При этом Федор Мстиславский и его коллеги настаивали на внесении в этот договор двух обязательных условий: Владислав должен принять православие и польские войска должны покончить с Тушинским вором.

В разгар этих переговоров отряды Лжедмитрия Второго запалили огнем предместья Москвы, пытаясь ворваться в Замоскворечье. Кроме казаков и беглых холопов под знаменами Тушинского вора сражались литовцы под началом Яна Сапеги. Если Жолкевский тянул время, не желая сражаться с Сапегой, который, как и он сам, состоял на службе у польского короля, то полк Григория Валуева вышел из польского стана и устремился на помощь москвичам. Ратники Валуева опрокинули литовцев и отогнали их от Серпуховских ворот.

Отряд Валуева стоял в Цареве-Займище, закрывая путь полякам на Москву со стороны Смоленска. После разгрома русских полков в Клушинской битве трехтысячный отряд Валуева оказался в окружении. Валуев был готов стоять насмерть против поляков. Однако хитрый гетман Жолкевский подослал к Валуеву бояр из окружения Тушинского вора, которые уговорили его поддержать договор с польским королем. Воровские бояре убедили простоватого Валуева в том, что приглашение на московский трон Владислава есть самый лучший выход из затянувшейся на Руси Смуты. Валуев заключил мир с Жолкевским и вместе с ним выступил к Москве, не сознавая, что невольно стал послушным орудием в чужих руках.

Для обсуждения договора об унии Руси и Польши бояре-блюстители созвали Земский собор из жителей Москвы, стрельцов и дворян, коих немало съехалось в столицу из провинции по призыву Василия Шуйского, собиравшего новую рать против гетмана Жолкевского. Поскольку дворяне имели численный перевес в Земском соборе, за ними и оставалось решающее слово. Не желая доверять столь важное дело Семибоярщине, дворяне постановили взять переговоры с Жолкевским в свои руки. Соборные представители от дворян отправились в польский лагерь. От имени дворян речь держал князь Черкасский. Гетман Жолкевский ответил на все вопросы князя Черкасского. Он не жалел обещаний, и его речи произвели благоприятное впечатление на московское народное собрание. Однако никто из бояр и дворян не знал, что польский король дал Жолкевскому негласные инструкции вести переговоры с русскими таким образом, чтобы любой ценой склонить их к унии с Речью Посполитой.

Жолкевский справился с поручением Сигизмунда.

16 августа 1610 года бояре-блюстители и соборные чины привезли Жолкевскому окончательный текст соглашения. На другой день посланцы Жолкевского прибыли в Кремль и зачитали боярам и народу согласованный договор об унии Руси и Польши. Бояре и дьяки тут же прошли в Успенский собор и принесли присягу на имя Владислава. Из Кремля бояре, дворяне, стрельцы и посадский люд направились на Новодевичье поле, где их ожидали гетман Жолкевский и его полковники. В присутствии народа русские и польские вожди торжественно утвердили договор.

Этот договор поставил русских людей перед трудным выбором: или покориться Семибоярщине и польскому королевичу, или предпочесть «царевича Дмитрия», прозванного Тушинским вором.

Большая часть населения столицы не приняла участия в шествии на Новодевичье поле, устроенном боярами. На другой день после присяги братия Симонова монастыря отправила несколько монахов к Лжедмитрию с поклоном. В последующие дни множество московского люда, не желая присягать Владиславу, покинуло столицу и перешло в лагерь самозванца.

Пропольский договор послужил сплочению русской знати. Воровские бояре и дворяне целой толпой прибыли в Москву, готовые служить польскому королевичу. Патриарх Гермоген учинил тушинцам строгий допрос на паперти Успенского собора и тут же простил им все грехи и преступления, снисходя к их слезному покаянию. Немало бояр и дворян ушло в эти дни из стана самозванца в Москву, но им на смену под знамена Тушинского вора пришло втрое больше людей из числа холопов и городской бедноты.

Глава десятая. Тень Бориса Годунова

Все недоброжелатели боярина Лыкова, а таких среди московской знати хватало, за глаза называли его «крученым, как поросячий хвост». Иными словами, боярин Лыков умел приспособиться к любым обстоятельствам, преследуя свою выгоду и втираясь в доверие к сильным мира сего. Прознав, что заговорщики во главе с боярами Голицыными перед низложением Василия Шуйского перетянули на свою сторону войско, Лыков сразу же переметнулся на их сторону, забыв о присяге, принесенной Шуйскому. Втереться в доверие к заговорщикам боярину Лыкову помогло его родство с Филаретом Романовым, на сестре которого он был женат. Филарет Романов имел немалое влияние среди заговорщиков. Не имея возможности попасть в число семи бояр-блюстителей из-за своего священнического сана, Филарет сумел протащить в эту коллегию своего брата Ивана Романова и свояка Бориса Лыкова, дабы те блюли его интересы на самом верховном уровне власти.

Когда пришла пора снарядить посольство к польскому королю, осаждающему Смоленск, чтобы завершить мирные переговоры и скрепить заключенный договор королевской печатью, то во главе этого посольства встали Василий Голицын и Филарет Романов.

Проводив своих послов к Сигизмунду, бояре-блюстители несколько раз пытались привести москвичей к присяге Владиславу, однако все их попытки завершились неудачей. Основная масса жителей Москвы не желала присягать на верность польскому королевичу, отец которого держал в осаде Смоленск. Москвичам было ненавистно само имя Сигизмунда.

Однажды толпа посадских людей накинулась посреди бела дня на Бориса Лыкова и его слуг, которые шли по Красносельской улице в сторону Кремля. Молодцы из простонародья, увидев на Лыкове богатые боярские одежды и высокую горлатную шапку из меха куницы, указали на него пальцем с криком: «Вот, еще один польский прихвостень! Ишь, рожу отъел, шире сковороды! А ну-ка, братцы, намнем ему бока! Пусть знает, свинячья морда, кто ныне в Москве хозяин!»

Посадские не только избили Лыкова и его челядинцев, но еще и отняли у них кошели с деньгами, посрывали с них дорогие шапки, изорвали на них одежды.

В Кремлевский дворец Лыков пришел с разбитым в кровь лицом, с синяком под глазом, весь вывалянный в грязи. Стояла середина октября, на улицах Москвы было грязно и слякотно.

После низложения Василия Шуйского в царских хоромах теперь хозяйничали бояре-блюстители во главе с Федором Мстиславским, они здесь заседали, встречали просителей, обедали и ужинали. Лишь на ночь бояре расходились по своим теремам.

– Доколе мы будем терпеть дикие выходки московской черни, братья? – возмущался Борис Лыков, представ перед своими коллегами в самом жалком виде. – До чего мы дожили, господа-бояре. Посадские людишки оскорбляют, унижают и грабят людей из боярского сословия днем в самом центре Москвы, и сие беззаконие сходит им с рук! Пора положить этому предел! Иначе Москва погрузится в хаос и безвластие!

– Хаос и безвластие уже давно гуляют по Москве, – мрачно заметил Иван Воротынский, – с той самой поры, как мы подписали этот злосчастный договор с Сигизмундом. Народ не желает видеть на московском троне польского королевича, поэтому ярость черни изливается на нас, бояр, заключивших унию с Польшей.

– Хочу вам заметить, други мои, что договор об унии подписан токмо нами, Сигизмунд же его до сих пор не подписал, – в тон Воротынскому добавил Андрей Трубецкой. – Минуло уже два месяца, как наше посольство прибыло в польский стан под Смоленском. Непонятно, почто Сигизмунд тянет вола за хвост, что его не устраивает?

– Сигизмунд, подлая душа, требует, чтобы Смоленск открыл ему ворота, лишь после этого он согласен подписать мирный договор, – проговорил Федор Мстиславский. – Еще Сигизмунд не согласен, чтобы его сын переходил из католичества в православие. Филарет прислал в Москву слугу с письмецом, где он пишет об этом.

– Это неслыханно! – возмущенно фыркнул Иван Романов. – Сигизмунд прочит на московский трон своего сына, а сам осаждает Смоленск и разоряет сельскую округу. Жолкевский обещал нам, что Сигизмунд отступится от Смоленска, если мы подпишем договор об унии с Речью Посполитой. Он обещал нам и то, что Владислав перед коронацией примет православие. Выходит, Жолкевский лгал нам!

– Надо вызвать сюда Жолкевского и потолковать с ним без обиняков! – сердито сказал Федор Шереметев. – Похоже, он нас за дурней держит!

– Необходимо отправить Жолкевского под Смоленск, дабы он поторопил Сигизмунда с подписанием договора, – промолвил Иван Воротынский. – Причем договор должен быть подписан Сигизмундом в том виде, в каком мы его согласовали с Жолкевским. То есть Смоленск останется неприкосновенным для поляков, а Владислав обязан принять православие. Иначе вся эта затея не имеет смысла!

– Братья, – напомнил о себе избитый Лыков, – сначала нужно навести порядок в Москве. Надо как-то приструнить московскую чернь, а то ведь знатному человеку по улице пройти невозможно!

Федор Мстиславский хмуро напомнил Борису Лыкову о том, что за последние четыре года Москва трижды находилась на осадном положении. Первый раз это случилось, когда отряды восставших смердов и казаков во главе с Болотниковым пытались ворваться в столицу со стороны села Коломенского. Второй раз Москва оказалась в осаде, когда объявился Лжедмитрий Второй, на целых полгода окопавшийся в Тушине со своей разбойной ратью. Третий раз под Москвой вновь объявился Тушинский вор вместе с литовским гетманом Сапегой, воинство которых с трудом удалось оттеснить от стен Москвы к Калуге.

– В условиях непрекращающейся Смуты все население Москвы давным-давно имеет на руках оружие, которое ныне без труда можно приобрести где угодно, – мрачно подытожил Федор Мстиславский. – Чернь не просто вооружена, но сплочена и организована, поскольку ею верховодят земские и губные старосты, выбранные из ее же среды. К тому же голод согнал в Москву множество смердов и холопов из окрестных деревень, а эта рвань живет токмо воровством и разбоем, ибо в нынешние тяжелые времена никто не пашет и не сеет. У нас всего четыре тысячи стрельцов и полторы тысячи верных дворян, этого войска хватает лишь на то, чтобы не допускать буйное простонародье в Кремль и поддерживать хоть какой-то порядок в Китай-городе.

– Какая же мы тогда власть, коль не смеем и носа высунуть из Кремля и Китай-города! – сердито фыркнул Лыков. – Надо любой ценой захватить господство над всеми концами и слободами Москвы.

– Любой ценой, это как? – прищурился Мстиславский, взглянув на Лыкова.

– Надо впустить в Кремль и Китай-город наемников Жолкевского, – сказал Лыков. – Коль воины Жолкевского помогли нам отбросить от Москвы Сапегу и Тушинского вора, они же помогут нам совладать и с московской чернью.

Сказанное Лыковым вызвало бурные споры и пререкания между боярами-блюстителями. Кто-то из них полагал, что такая мера чревата открытым восстанием москвичей, которые ненавидят поляков за их бесчинства под Смоленском. Кто-то резонно замечал, что Жолкевский и его военачальники, оказавшись в Кремле, просто-напросто отнимут власть у Семибоярщины. Кто-то говорил, что если по договору с Сигизмундом на московский трон должен сесть его сын, то это неизбежно приведет к тому, что поляки все едино рано или поздно окажутся в Кремле.

– Покуда Сигизмунд не подписался под нашими условиями, Владиславу не место в Москве, – раздраженно молвил Иван Воротынский. – Тем более ни один из наемников Жолкевского не должен вступить в Кремль. Покуда Сигизмунд не снимет осаду со Смоленска, мы должны разговаривать с Жолкевским как с неприятелем.

– Для нас ныне московская чернь страшнее Жолкевского! – возразил Воротынскому Борис Лыков. – Сегодня посадские меня избили и ограбили, завтра любой из вас может нарваться на кулак или нож хоть в Белом городе, хоть в Земляном. Наши стрельцы с москвичами воевать не станут, а наемники Жолкевского за деньги на кого угодно сабли обнажат.

– У Жолкевского в отряде всего семь тыщ воинов, – заметил Иван Романов. – Этого войска будет явно недостаточно для усмирения московской черни. Посадских и беглых холопов наберется в Москве не меньше тридцати тыщ. Сметет эта орава поляков, и нас вместе с ними!

– Выкатим пушки на улицы и угостим сермяжников ядрами и картечью! – зло проговорил Лыков. – А потом выпустим на эту голытьбу наемников Жолкевского, как свору свирепых псов. Чем больше смутьянов поляжет от польских пик и сабель, тем будет лучше для нас. Иль я не прав, бояре?

После долгих споров было решено пригласить в Кремль гетмана Жолкевского, чтобы обговорить с ним условия вступления сюда польского войска.

– В любом случае это будет временная мера, – сказал Федор Мстиславский, желая воспрепятствовать резким возражениям Ивана Воротынского. – Мы и так сидим как на пороховой бочке. Коль народ поднимется против нас скопом, то без помощи наемников Жолкевского нам в Кремле не удержаться. Лыков прав, стрелецкое войско ненадежно, а наших слуг и верных нам дворян слишком мало, чтобы выстоять против вооруженной московской черни.

Гетман Жолкевский прибыл в Кремль вместе со своими ближайшими помощниками полковниками Гонсевским и Мархоцким. Прекрасно сознавая, сколь шатко положение бояр-блюстителей и тех, кто стоит у них за спиной, Станислав Жолкевский уже был готов к такому повороту событий. Он пообещал Федору Мстиславскому, что польское войско готово встать на защиту бояр, их семей и слуг от любых проявлений враждебности со стороны московского люда. «Войдя в Кремль, польское войско пробудет здесь столько, сколько потребуется для наведения порядка в Москве, – сказал Жолкевский. – После чего мои воины уйдут из Кремля по первому же требованию бояр, с коими я заключаю ныне этот договор».

Соглашение между боярами-блюстителями и гетманом Жолкевским о вступлении поляков в Кремль не было записано на бумаге, об этом не были извещены ни патриарх Гермоген, ни Земский собор, ни местные московские власти. Все было совершено тихо и негласно. Бояре и Жолкевский действовали как заговорщики, сознавая, что ни представители Земского собора, ни патриарх, ни жители Москвы с таким решением Семибоярщины не согласятся.

Наемные и польские отряды Жолкевского вошли в Кремль и Китай-город под покровом ночи без барабанного боя, со свернутыми знаменами. Как писал впоследствии в своих воспоминаниях Станислав Жолкевский, это была его самая великая и самая бескровная победа за всю его ратную жизнь. Понимая, что немногочисленному польскому гарнизону будет очень трудно противостоять жителям Москвы в случае их восстания, гетман Жолкевский через несколько дней уехал к польскому королю в его стан под Смоленском. Жолкевский хотел убедить Сигизмунда оставить Смоленск и поспешить в Москву, где местная знать была готова вручить шапку Мономаха его сыну Владиславу. Жолкевский полагал, что Сигизмунд теперь вполне может и сам занять трон московских царей, не подписывая никаких договоров.

* * *

О том, что польское войско разместилось в Кремле и Китай-городе, Василий Шуйский узнал от своего брата Дмитрия, который навестил его в Чудовом монастыре, расположенном на территории Кремля. Постриженный насильно в монахи, Василий Шуйский пребывал в стенах монастыря как узник. Он демонстративно отказывался соблюдать дневной распорядок, по которому жили здешние монахи, не ходил на молебны, не вкушал монастырскую пищу. Здешний игумен в душе был на стороне Василия Шуйского, поэтому он ни в чем его не упрекал, не досаждал ему своими распоряжениями, не заставлял низложенного государя жить вместе со всей братией строго по монастырскому уставу.

К Шуйскому были приставлены стрельцы, которые следили за каждым его шагом, выполняя приказ бояр-блюстителей. Шуйскому было запрещено покидать пределы Чудова монастыря, однако его родственники могли приходить к нему ежедневно. Поскольку Шуйский не притрагивался к монастырской пище, опасаясь отравления, поэтому слуги его братьев каждый день приносили ему еду и питье. Навещали Шуйского и его братья, Иван и Дмитрий, которые следили за самочувствием своего старшего брата. Лишенный заговорщиками трона, Василий Шуйский опять стал популярен в народе. Среди москвичей было немало тех, кто теперь сожалел, что поддался призыву бояр-заговорщиков к низложению Шуйского. Заговорщики не смогли договориться между собой, кто из них станет царем, из-за этого ныне Российское государство пребывало, по сути дела, без высшей власти, напоминая корабль без кормила.

Шуйский был так потрясен услышанным от брата, что в сердцах швырнул на стол деревянную ложку и отодвинул от себя глиняный горшочек с жирным мясным бульоном. Вскочив со стула, Шуйский нервно заходил из угла в угол. От его стремительных метаний по тесной келье испуганно затрепетал желтый огонек светильника.

– Господи, позор-то какой! – бормотал Шуйский себе под нос. – Вот, злыдни безмозглые! Сначала они меня предали, а теперь хотят Русь посадить на польскую цепь. Неужто Господь не покарает этих злодеев за такую ужасную измену! Неужто люд московский смирится с таким унижением?!

– Сядь, брат. Не терзайся понапрасну, – злорадно ухмыльнулся Дмитрий Шуйский. – Пусть московляне ныне пожинают плоды своего недомыслия! Не захотели они кланяться тебе, брат, так в скором времени будут гнуть спину перед польским королевичем! Поляки с ними церемониться не станут, живо научат их покорности плетьми и саблями!

– О чем ты молвишь, брат! – Шуйский был готов разрыдаться от своего бессилия и скорби по отечеству, которое вот-вот должно было стать добычей польского короля. – Это же немыслимо звать на русский трон человека латинской веры! Наши бояре совсем, что ли, разума лишились, впустив в Кремль польскую рать Жолкевского! О Русь, дни твои сочтены! Кругом измена и предательство!..

Ночью во сне Василия Шуйского опять посетил призрак покойного Бориса Годунова.

Шуйскому приснилось, что он встал с постели, чтобы напиться воды. Но едва он поднес ко рту липовый ковш с родниковой влагой, как рядом в полумраке кельи прозвучал такой знакомый ему голос Бориса Годунова.

«Так вот куда тебя упрятали твои бывшие друзья и сподвижники, Василий Иванович, – язвительно усмехнулся Годунов, выступивший из мрака как привидение. – Мрачноватое место они выбрали для твоего заточения. Однако это ведь лучше, чем заживо гнить в сыром застенке. Так ведь?»

От страха Шуйский выронил ковш из трясущихся рук, залив водой свою белую исподнюю рубаху.

«Ты снова явился ко мне, Борис Федорович. Зачем? – пятясь от призрака, пробормотал Шуйский. – Я не звал тебя. Сгинь!»

Шуйский торопливо перекрестился, потом осенил крестным знамением высокую фигуру Годунова в длинных темных одеждах, от которых исходил запах ладана и мяты. При жизни Годунова у него на шее в ладанке всегда находилась сушеная мята и кусочек ароматной мирровой смолы.

«Зачем я пришел, спрашиваешь, – с той же язвительностью в голосе продолжил Годунов. – Вот захотелось мне взглянуть на плоды твоего царствования, Василий Иванович. Одно можно сказать, правил ты недолго и бездарно! Помнится, когда я взошел на царство по воле бояр, духовенства и народа, то клан Шуйских негодовал по этому поводу неимоверно. А твой возмущенный голос, Василий Иванович, звучал тогда громче всех. Ты предрекал мне бесславное правление, запугивал знать и народ тем, что я стану казнить неугодных мне людей сотнями, обвинял меня во всех грехах. И что же было на Руси в мое правление?»

Отступив к холодной каменной стене, Шуйский замер, обливаясь холодным потом.

Не дождавшись от Шуйского ответа на свой вопрос, Годунов сам принялся неторопливо перечислять: «В период моего правления были разбиты крымские татары подле наших южных рубежей, также мною была достроена белокаменная колокольня в Кремле, заложенная еще Иваном Грозным, выстроено Лобное место на Красной площади тоже из камня, град Смоленск был обнесен мощной каменной стеной с башнями. В мое же царствование был окончательно разбит сибирский хан Кучум, а на реке Тобол был заложен град Тобольск. Не могу не упомянуть и о победоносном походе на Кавказ русских полков, отправленных мною во главе с боярином Иваном Бутурлиным. В мое же правление было заключено перемирие с Речью Посполитой сроком на двадцать лет. Ко мне приезжали с дарами послы от персидского шаха, от датского короля и от английской королевы… Я сам отправлял послов к германскому императору и к шведскому королю, с которыми разговаривал как с равными. Моими же войсками был разбит и пленен разбойный атаман Хлопко, а затем мои воеводы рассеяли отряды самозванца Отрепьева в битве под Новгородом-Северским и под Добрыничами…»

Перечислив все свои победы и славные деяния, Годунов вновь обратился к Шуйскому, который был белее мела: «Все твои негодования по поводу моего воцарения объяснялись легко и просто, Василий Иванович. Тебе самому хотелось быть царем, ведь твой род древнее моего и прав на престол у тебя было больше. Однако знать и народ предпочли возвести на трон меня, а не тебя. Это казалось тебе вопиющей несправедливостью! После моей смерти народ наконец-то избрал на царство тебя, Василий Иванович. Наконец-то ты получил то, чего так страстно и долго желал! – В голосе Годунова прозвучали нотки фальшивой торжественности. – Чего же ты добился, став царем, Василий Иванович? Тебе кое-как удалось подавить восстание Болотникова, который едва не взял Москву. Вот и все твои заслуги. В твое царствование на Руси объявился новый Лжедмитрий, войско которого оказалось не по зубам твоим воеводам. Желая одолеть нового самозванца, ты не додумался не до чего иного, как призвать на помощь шведов, которые, взяв твои деньги, стали разорять твою же землю, соединившись с поляками. Видя полную твою беспомощность, на тебя пошел войной польский король, осадивший Смоленск. Собранное тобой воинство было разгромлено в Клушинской битве гетманом Жолкевским. Поляки и Лжедмитрий грозили Москве с двух сторон. И опять, Василий Иванович, ты принял нелепое решение заплатить золотом крымскому хану, чтобы тот победил всех твоих врагов. Крымцы взяли твое золото, но воевать с твоими недругами не стали, разбив твои же войска и уйдя в степи. Наконец, не только бояре и дворяне, но и все лавочники и грузчики в Москве поняли, что проку от царя Василия Шуйского нет и не будет никакого. Случился переворот, и тебя, Василий Иванович, насильно постригли в монахи. Каков же итог?

Я не рвался на трон, ибо знал, что есть люди знатнее меня. Но когда меня все же провозгласили царем, то я исполнил все свои обещания, данные народу. В мое правление Русь возвышалась грозной скалой, ее страшились все соседи. Ты же, Василий Иванович, всегда считал себя более достойным трона по сравнению со мной. И ты добился-таки заветной царской власти! Однако, процарствовав почти пять лет, ты довел Русь до полного краха, наши земли грабят шведы и поляки, самозванцы и разбойные казаки бесчинствуют у самой Москвы. А ныне и вовсе дошло до того, что – стыдно сказать! – бояре зовут на русский трон польского королевича и впустили в Кремль польскую рать. Вот он, позорный итог твоего царствования, Василий Иванович!»

Годунов шагнул вперед и сердито ткнул пальцем в Шуйского.

У Шуйского вдруг нестерпимо закололо в груди. Он вскрикнул и… проснулся.

Дотянувшись дрожащей рукой до ковша с водой, Шуйский жадно утолил жажду. После чего он сел на постели, обхватив голову руками. По его щекам катились обильные слезы, то были слезы запоздалого раскаяния.

«Ты был более достойным государем, Борис Федорович, чем я, время это доказало, – мысленно обратился к Годунову Василий Шуйский. – Как жаль, что ты умер так рано. Уж ты-то не довел бы наше государство до теперешнего состояния, видит Бог. А я… я получил сполна за свою спесь и гордыню, за неумение управлять царством и трезво мыслить».

Часть вторая

Глава первая. Послание патриарха

«Господи, отчего это сумление такое в людях пошло! – размышлял князь Пожарский. – Отчего не стало порядка на земле нашей? Голод, болезни, вражья напасть, грызня братоубийственная – все разом навалилось! Уж который год Смута тянется…»

Громкая перекличка дозорных на каменных стенах зарайского кремля разрывала нить раздумий князя Пожарского.

«Куда жизнь катится, кому на руку вся эта кровавая сумятица? Почто ныне никому не возбраняется бесчинствовать в городах и на дорогах? Почто нету управы на злодеев, где сильная власть, способная смирить любого татя?»

Было уже далеко за полночь, но князь Пожарский не смыкал глаз. Думы отгоняли от него сон.

Под утро раздался стук в окно, кто-то забарабанил по оконной раме часто и смело. Подняв голову с подушки, князь Пожарский проворчал заспанным голосом:

– Кого это принесла нелегкая ни свет ни заря?

На лавке у бревенчатой стены проснулся княжеский стремянный Афанасий. Сбросив с себя одеяло, он с кряхтеньем встал с постели.

– И чего не спится людям? – зевая, бормотал Афанасий, надевая на ноги валенки и набрасывая на плечи овчинный тулуп.

Утренний мороз разукрасил небольшие квадратные оконца узорами; сквозь них с улицы пробивался свет большого костра, разведенного посреди двора. В воеводской избе было сумрачно, в углах прятались остатки ночного мрака.

В исподних портах и рубахе, в накинутом сверху тулупе Афанасий открыл задвижку на двери, вышел через темные неотапливаемые сени на высокое крыльцо с перилами и навесом.

Весь двор был запорошен недавно выпавшим пушистым снегом. У коновязи стояли три лошади, потные бока которых покрылись маленькими сосульками. Из лошадиных ноздрей валил белый пар. Трое спешенных наездников стояли у костра, отогревая озябшие руки. Тут же находились двое княжеских челядинцев из ночного караула.

– Князь Пожарский дома ли? – громко спросил плечистый детина в мохнатой казацкой шапке и дубленом полушубке, с саблей на поясе. И шапка, и плечи полушубка были густо усыпаны снегом.

– Почивает князь Пожарский, – ответил Афанасий, вглядываясь в говорившего, поскольку голос его показался ему знакомым. – Откуда вы прибыли, люди добрые?

– Разбуди своего хозяина, приятель, – вновь раздался тот же уверенный голос. – Гонец из Москвы к нему примчался.

– Коль ты и есть гонец, то ступай за мной, – сказал Афанасий, отступая от перил крыльца и толкая дверь в избу плечом.

Князь Пожарский умывался над лоханью с водой, когда через порог переступили Афанасий и незваный полуночный гость.

– Мир сему дому! – проговорил гонец, сняв шапку и отвесив поклон князю Пожарскому.

Афанасий запалил лучину, комната с низким потолком озарилась рыжеватым светом. Запахло свежим снегом и сосновой смолой.

– Ба! Да это же мой старый знакомый! – усмехнулся Пожарский, повернувшись к гонцу. – Доброго здоровья тебе, Степан Юрьевич! Каким же ветром тебя занесло к нам?

Перед ним стоял стрелецкий полковник Степан Горбатов.

– Недобрым ветром пригнало меня сюда, князь, – ответил Горбатов, снимая с себя пояс с саблей, сбрасывая с плеч полушубок. – Однако с наиважнейшими вестями приехал я к тебе, Дмитрий Михайлович.

– Что ж, тогда садись к столу, друже, – сказал Пожарский, утираясь полотенцем. – В ногах правды нету.

– Спутников моих тоже надо бы куда-нибудь в тепло пристроить, князь, – промолвил Горбатов, усаживаясь на табурет возле стола, застеленного белой скатертью. – Они со мной от самой Москвы почти без передыху скакали. Вымотались, одно слово.

– Об этом не беспокойся, Степан Юрьевич, – отозвался из-за печи Пожарский. – Сейчас Афоня накормит твоих сотоварищей и спать уложит. У меня в избе места много. Афоня и коней ваших в стойла сведет, овса им задаст. Эй, Афоня, слыхал, что я говорю?

– Слыхал, батюшка-князь, – прозвучал голос стремянного из соседней комнаты. – Как не слыхать!

– Так, чего же ты там копаешься? – голос Пожарского налился строгостью. – Ступай живее! Люди и кони устали с дороги.

Выставив на стол жбан с медовухой, хлеб и порезанное сало, Афанасий удалился во двор.

Пожарский вышел из-за печи тщательно причесанный, облаченный в голубые атласные порты, заправленные в красные сапоги, в белом кафтане из толстого сукна.

– Выпьем, что ли, за встречу, князь, – сказал Горбатов, наполнив медовухой две чаши. – Как-никак, пять месяцев не виделись. Помнишь, как я звал тебя с собой в Москву? А ты ни в какую!

– Ты же не на блины меня звал, друже, – заметил Пожарский, садясь за стол напротив Горбатова. – Ты хотел вовлечь меня в заговор против Василия Шуйского, а я в таких делах не участвую.

– Слава Богу, Шуйский слетел с трона, как петушок ощипанный, – вымолвил Горбатов, опрокинув в рот хмельное питье и крякнув от удовольствия. – И мне, князь, довелось в этом деле поучаствовать. Клянусь святым распятием, Шуйский долго будет помнить последнюю встречу со мной! – При этих словах Горбатов злорадно ухмыльнулся.

– Рад за тебя, полковник, – самым обычным тоном произнес Пожарский, осушив свой кубок. – Ты добился, чего хотел.

– Не скажи, князь. Не скажи! – возразил Горбатов, закусывая хлебом и салом. – Вместо низложенного Шуйского на трон должен был взойти Василий Голицын, но этого не случилось.

– Почему же? – Пожарский посмотрел в глаза Горбатову. Он знал о низложении Шуйского, о приходе к власти Семибоярщины, о разладах между знатью и народом. Однако ему было непонятно, что помешало боярам на этот раз договориться между собой. Находясь вдали от столицы, Пожарский не мог знать всех подробностей случившегося в Москве переворота, всех закулисных интриг и ссор среди боярства. Князь томился, не зная ответов на мучившие его вопросы. Он был очень рад в душе, что наконец-то к нему прибыл человек, ставший свидетелем последних московских событий.

Степан Горбатов в полной мере удовлетворил любопытство князя Пожарского, со свойственной ему прямотой ругая спесивых и алчных бояр, которые пригласили на московский трон польского королевича, нарушив соглашение, принятое на Земском соборе и одобренное патриархом.

– На Земском соборе было решено призвать в Москву представителей от всех русских земель и городов, дабы сообща избрать государя, – молвил Горбатов, попутно успевая прикладываться к чаше с медовухой. – Это постановление было одобрено Думой, знатью, священниками и народом. Благо, у нас в Москве есть из кого выбирать! На время, покуда в Москву съедутся люди со всей Руси, высшую власть отдали в руки семерым боярам-блюстителям. И вот, эти бояре-блюстители – кол им в глотку! – ни с того ни с сего заключили договор с Сигизмундом о передаче московского трона его сыну.

Для Горбатова самым неприятным и непонятным в этом деле было то, что под этим договором подписался Василий Голицын, у которого имелось больше всего возможностей самому занять трон, когда будут закончены сборы нового Земского собрания. Горбатов симпатизировал Василию Голицыну, который был смелым человеком и способным полководцем.

Князь Пожарский был возмущен намерением бояр-блюстителей поставить самодержцем Руси польского королевича, отец которого осаждает Смоленск, ведя открытую войну с Московским государством.

– Как это понимать? Что двигало боярами, когда они заключали с Сигизмундом этот нелепый и предательский договор? – вопрошал Пожарский, обращаясь к Горбатову. – Неужели эти люди всерьез верят в то, что русский народ признает сына Сигизмунда своим истинным государем? Такую бессмыслицу не придумаешь и спьяну!

Горбатов признался Пожарскому, что и он сам пребывает в таком же расстройстве и возмущении от всех действий Семибоярщины.

– Я ведь опять прибыл к тебе, князь, чтобы попытаться вовлечь тебя в новый заговор, – сказал полковник с виноватым вздохом. – Я подумал, что ты, как честный человек, не станешь безвольно терпеть творящиеся в нашем отечестве безобразия.

– Против кого затевается заговор на сей раз? – поинтересовался Пожарский.

– Против бояр-блюстителей и всей продажной своры их прихлебателей, впустивших поляков в столицу, – ответил Горбатов со стальным блеском в глазах. – Мне ведомо, князь, что ты наперекор воле Семибоярщины отказался приводить к присяге Владиславу жителей Зарайска.

– Я еще разумом не тронулся, полковник, – мрачно обронил Пожарский. – Кучка бояр-изменников желает надеть на Русь польский хомут и надеется, что это сойдет им с рук. Не сойдет! Никогда русские не гнулись перед поляками. Никогда!

– Я ведь не от своего имени приехал звать тебя к оружию против бояр-изменников, князь, – помолчав, промолвил Горбатов. Сунув руку за отворот кафтана, он вынул из-за пазухи сложенный вчетверо плотный лист бумаги. – Вот, князь. Прочти.

Пожарский взял письмо и развернул его, придвинувшись к зажженной свече. Увидев на письме личную печать патриарха Гермогена, Пожарский слегка вздрогнул, его взволнованный взгляд метнулся к Горбатову. Тот молча и со значением покивал головой, выразительно выгнув крутую бровь. Мол, не зря же я гнал коня сюда из Москвы в метель и стужу!

В руках у Пожарского было письменное воззвание патриарха, заголовок которого гласил: «Ко всем честным русским людям, кои душой и сердцем радеют о своем Отечестве и не желают быть в рабстве у латинян, обращаюсь я – Гермоген, предстоятель и верховный пастырь Русской православной церкви!»

Далее Гермоген писал, что пришла пора всем и каждому браться за оружие, дабы изгнать из Москвы польское войско и бояр, подписавших предательский договор с Сигизмундом. Всякий русский человек, знатный и простолюдин, должен прочитать это воззвание и передать его другому такому же патриоту, как и он сам. Всех жителей сел и городов на Руси Гермоген своею властью патриарха освобождает от присяги Владиславу, сыну Сигизмунда.

«Из державцев земли Русской, – писал Гермоген, – бояре стали ее губителями, променяли свое государское прирождение на постыдное рабское служение врагу; совсем наши бояре-блюстители оглупели, а нас всех выдали латинянам. Мужайтесь и вооружайтесь, люди добрые, совет меж собою чините, как вернее врагов одолеть. Время подвига пришло! Польский королевич навязан нам силой, он несет разлад и гибель Руси, надо избрать себе царя свободно и от рода русского!»

После прочтения воззвания Гермогена князь Пожарский несколько мгновений сидел молча, с плотно сжатыми губами, в глубокой задумчивости. По его лицу было видно, что прочитанное не оставило его равнодушным.

– Почто патриарх указывает в своем послании, что он шлет это письмо русским людям из своего заточения? – обратился Пожарский к Горбатову, возвращая ему воззвание Гермогена.

– Поляки и их прихвостни-бояре не смогли заставить Гермогена подписать договор о передаче трона Владиславу, – ответил Горбатов, вновь пряча письмо за пазуху. – Так эти злыдни заперли патриарха на подворье Кирилло-Белозерского монастыря в Кремле. Низложить Гермогена с патриаршей кафедры может только Соборный суд из высших священников, у бояр-блюстителей на это нет полномочий. На время заточения Гермогена управление делами Церкви Дума передала архиепископу Арсению, который послушно выполняет все повеления бояр-блюстителей.

– Я готов выступить с оружием в руках против поляков и бояр-изменников, – твердо промолвил Пожарский, глядя в глаза Горбатову. – Но у меня мало войска. Тебе, полковник, нужно показать послание патриарха воеводам, земским старостам и мирским собраниям в других городах. Лишь собравшись в единую рать, такие, как ты и я, смогут взять верх над поляками и освободить Москву.

– Это я и собираюсь сделать, князь, – сказал Горбатов, не скрывая радости от того, что он не зря приехал в Зарайск. – Отсюда я поскачу в Рязань, а затем в Муром и Нижний Новгород. Бог даст, доберусь до Владимира и Суздаля. Я ведь обещал патриарху быть его вестником, покуда не соберется православная рать для избавления Руси от свалившихся на нее врагов и измен.

– Будь осторожен, Степан, – предостерег полковника Пожарский. – Бояре-блюстители тоже небось не сидят сложа руки, но рассылают повсюду своих верных людишек, которые мигом свернут тебе шею, если ты угодишь к ним в руки. Как тебе вообще удалось пробраться в заточение к Гермогену? – изумленно добавил Пожарский. – Как тебе удалось выбраться из Кремля с таким опасным письмом?

– Под моим началом была стрелецкая стража, приставленная к Гермогену, – хитро усмехнулся Горбатов. – Я мог свободно приходить к патриарху днем и ночью под видом проверки караулов. Гермоген – проницательный человек, поэтому он сразу распознал во мне друга и единомышленника. Гермоген попросил, чтобы я незаметно принес ему бумагу, перо и чернила. В моем присутствии Гермоген написал это воззвание, велев мне обнародовать его.

– Ты отважный человек, Степан, – с уважением в голосе произнес Пожарский. – Если Русь и одолеет все свалившиеся на нее невзгоды, то благодаря таким беззаветным смельчакам, как ты…

– И таким решительным и честным людям, как ты, князь, – в тон Пожарскому добавил Степан Горбатов. – Я ведь не зря первым делом поехал к тебе в Зарайск. Ты, князь, умеешь правду от кривды отличать, на интриги не размениваешься, к подлости не способен, тем паче к предательству. Долг и честь для тебя дороже власти и злата. Таких людей в наше время мало.

– Не думаю, полковник, что мало честных людей на Руси, – возразил Пожарский. – Коль поискать, то немало их сыщется по городам и весям. А незаметны они потому, что ходят не в парче и мехах и живут не в теремах высоких…

Глава вторая. Прокопий Ляпунов

С той поры как Рязань вошла в состав Московского государства, почти все местное боярство перебралось на жительство в Москву, стремясь занять место повыше подле трона московского государя. Рязань наряду с прочими приокскими городами служила порубежным заслоном для Руси со стороны южных степей. По этой причине в Рязани было самое опытное в военном деле дворянство, которое обладало здесь такой же властью, какой располагало боярство в столице.

Среди рязанских дворян выделялся умом и отвагой Прокопий Ляпунов, к мнению которого неизменно прислушивались местные рязанские власти и любой мирской сход. Прокопий Ляпунов и его родня пользовались покровительством князей Голицыных, поэтому в заговоре против Василия Шуйского участвовали и многие рязанские дворяне, отправленные в Москву Ляпуновым. Действуя по сговору с князьями Голицыными, Прокопий Ляпунов привел к присяге Владиславу, сыну Сигизмунда, население Рязани. Брат Прокопия Ляпунова Захар все время находился в Москве, участвуя в низложении Шуйского и в заседаниях Земского собора, где шли споры о выборах нового царя. Когда к власти в Москве пришла Семибоярщина, заключившая договор с Сигизмундом, то Захар Ляпунов отправился вместе с Василием Голицыным и прочими московскими послами в лагерь польского короля под Смоленском. Пробыв в польском стане почти три месяца, Захар Ляпунов при первой же возможности сбежал оттуда. Приехав в Рязань, Захар Ляпунов рассказал своему старшему брату Прокопию о всех злоключениях русского посольства в лагере поляков.

Король Сигизмунд не только не подписал согласованный с Жолкевским московский договор, он попытался навязать послам новое соглашение, где было указано, что Смоленск и часть Черниговских земель должны отойти к Польше, что московский трон Сигизмунд займет вместе со своим сыном Владиславом, который не станет переходить из католичества в православие. Поскольку послы во главе с Филаретом Романовым и Василием Голицыным наотрез отказались подписывать новый договор, всех их волею Сигизмунда взяли в заложники, а текст нового соглашения поляки отправили в Москву на согласование и утверждение его боярами-блюстителями.

Возмущенный наглостью польского короля, Прокопий Ляпунов обратился с личным письмом к московской Семибоярщине. Он настаивал на том, что всякие переговоры с Сигизмундом должны быть прекращены, покуда не будут отпущены на волю московские послы. Решительный по натуре Прокопий Ляпунов советовал боярам-блюстителям выдвинуть Сигизмунду ультиматум. Пусть Сигизмунд отступит от Смоленска и выпустит на свободу московское посольство, иначе полетят головы польских военачальников, с недавних пор разместившихся в Кремле со своими отрядами.

Федор Мстиславский и его сообщники в Думе попытались в своем ответном письме урезонить Прокопия Ляпунова, уверяя его, что новое соглашение с Сигизмундом они ни за что не подпишут. Мол, гетман Жолкевский уже выехал в стан Сигизмунда, чтобы убедить польского короля подписать старый московский договор. Жолкевский имеет влияние на Сигизмунда, писали бояре Ляпунову, поэтому он сумеет отговорить короля от его новых, явно завышенных требований. Дело это трудное и долгое, а посему нужно набраться терпения. «Терпение есть одна из высших добродетелей для христианина, – нравоучали бояре Ляпунова в своем письме. – Христос терпел и нам велел…»

Узнав об очередном штурме Смоленска польским войском, Прокопий Ляпунов бросил открытый вызов Семибоярщине. Он прислал в Москву новое послание к боярам, составленное на этот раз в самых суровых выражениях. Прокопий Ляпунов обвинял Сигизмунда в двуличности и нарушении изначального договора, грозил боярам-блюстителям, что немедленно сам двинется походом на Москву ради освобождения православной столицы от иноверных латинян.

Решимости воевать с Семибоярщиной и поляками Прокопию Ляпунову добавила его встреча с полковником Горбатовым, который дал ему прочитать воззвание патриарха. Провожая Горбатова в Нижний Новгород, Прокопий Ляпунов вручил ему также послание от себя для нижегородцев, в котором он призывал их выступить всем миром против поляков и бояр-изменников.

Бояре-блюстители во главе с Федором Мстиславским не на шутку встревожились, получив второе письмо от Прокопия Ляпунова. Они прекрасно знали, что этот смелый и деятельный человек слов на ветер не бросает. Если Прокопий Ляпунов бросит клич идти походом на Москву, то за ним пойдут все рязанцы и жители соседних городов. Рязанское ополчение с таким вождем, как Прокопий Ляпунов, может запросто поднять на восстание против Семибоярщины посадское население Москвы. Страх перед народом, который был готов поднять их на вилы и колья, вынудил бояр-блюстителей просить у Сигизмунда военной помощи. Польские полки Сигизмунда и его немецкие наемники были скованы осадой Смоленска. Польскому королю пришлось отправить в Москву запорожских казаков во главе с атаманом Андреем Наливайко. Запорожцы поступили на службу к Сигизмунду, соблазнившись его обещаниями щедрой платы. Поскольку в осадной войне проку от запорожцев было мало, поэтому Сигизмунд решил использовать их в набегах против городов, где жители оказывали неповиновение Семибоярщине. Едва отряды конных запорожцев добрались по заснеженным дорогам до Москвы, бояре-блюстители без промедления отправили это буйное войско к Рязани. В помощь атаману Андрею Наливайко бояре направили воеводу Григория Сунбулова с отрядом ратных людей. Сунбулову и Наливайко было приказано разбить силы Прокопия Ляпунова и захватить его в плен.

* * *

Князь Пожарский относился к Прокопию Ляпунову с некоторым предубеждением, ибо он знал, что в прошлом этот рязанский лихой дворянин сражался против Василия Шуйского под знаменами мятежного атамана Болотникова. Правда, в разгар сражений между царскими войсками и болотниковцами у стен Москвы рязанские дворяне вместе с Ляпуновым перешли на сторону Шуйского. Между Прокопием Ляпуновым и Василием Шуйским существовала давняя личная неприязнь, причины которой Дмитрию Пожарскому были неизвестны. Шуйский привлек Ляпунова на свою сторону тем, что пожаловал ему чин думного дворянина.

Однако после поражения русских полков в Клушинской битве Прокопий Ляпунов опять стал враждебен Василию Шуйскому, примкнув к заговору против него, организованному князьями Голицыными.

Прокопий Ляпунов успел собрать всего двести человек для похода на Москву, когда на него обрушились запорожцы атамана Наливайко и ратники воеводы Сунбулова. Ляпунов со своими людьми затворился в городке Пронске неподалеку от Рязани, где у него находилось поместье. Пронск был обнесен рвами и деревянными стенами, уже изрядно обветшавшими. Застигнутый врасплох, Прокопий Ляпунов разослал во все стороны гонцов с призывом о помощи.

Поскольку Зарайск был расположен неподалеку от Пронска, первым на выручку к Ляпунову подоспел князь Пожарский, который по пути присоединил к своему отряду несколько сотен воинов из Коломны и Рязани. Пожарский решил, что его неприязнь к Ляпунову не должна повредить делу освобождения Москвы от польских захватчиков.

Воевода Сунбулов надеялся взять Пронск своими силами, поэтому он отпустил запорожцев грабить окрестности Тулы и Калуги, где тоже засели противники Семибоярщины. Внезапное появление войска во главе с Пожарским испугало Сунбулова, который спешно отступил, не приняв боя. Князь Пожарский и Прокопий Ляпунов торжественно вступили в Рязань вместе со своими полками под приветственные крики народа. Местный архиепископ благословил Пожарского и Ляпунова на священную борьбу с иноземцами и их приспешниками. Так родилось на свет первое земское ополчение.

Глава третья. Тимоха Сальков

После близкого общения с Прокопием Ляпуновым Пожарский проникся к нему невольным уважением. Ему сразу стало понятно, почему Василий Шуйский так сильно недолюбливает Ляпунова. В характере у Шуйского имелась одна нехорошая черта: он относился с неприязнью к любому человеку, кто хоть в чем-то был лучше его.

Прокопий Ляпунов пользовался любовью всего населения Рязани, к нему шли со своими бедами и богатые, и бедные, у него искали справедливости и защиты, хотя он не был облечен ни воеводской, ни судебной властью. Сказанное Ляпуновым всегда было весомо и предельно ясно для всех, никто никогда не пытался оспаривать его решений, ибо ко всякому делу Ляпунов подходил с критерием высшей справедливости. Никто лучше Ляпунова не умел разговаривать с народом, никто не мог сравниться с ним в умении убеждать толпу пожертвовать личными интересами ради всеобщего блага. Проведя всего два дня в обществе Ляпунова и посмотрев на то, с каким рвением он взялся за создание рязанского ополчения, Пожарский ни секунды не сомневался в том, что именно этот человек и должен возглавить поход земской рати на Москву.

Простившись с Ляпуновым, Пожарский вернулся обратно в Зарайск.

Но и здесь, в Зарайске, Пожарский пребывал под магнетическим обаянием личности Прокопия Ляпунова. Этот человек вдруг показался Пожарскому не просто выдающимся народным вождем и справедливым судьей, но более того – достойным царского трона. Сравнивая Василия Шуйского и бояр из Думы, претендующих на трон, с Прокопием Ляпуновым, Пожарский без малейших колебаний оставлял первенство за последним.

За окнами воеводской избы завывал ледяной январский ветер. На дворе стояла ночь, но Пожарскому не спалось. Он размышлял, расхаживая по скрипучим половицам от теплой печи до стола и обратно. Оплывая, источали неяркий желтый свет две сальные свечи на столе.

В углу на лавке храпел, укрывшись одеялом с головой, княжеский стремянный Афанасий.

«С незапамятных времен люди жаждут справедливости, но до сих пор истинно справедливых людей, облеченных властью, не сыскать днем с огнем! – думал Пожарский. – Каждый из людей, даже самый ничтожный, желает справедливости; каждый жалуется на всевозможные притеснения, причиненные ему, и начинает толковать понятие справедливости как некую отнятую у него кем-то выгоду. При этом почти каждый притесненный убежден, что его толкование правильно, что он совершенно справедливо относится к другим, не замечая, что многие возмущаются его «справедливостью» и чувствуют себя притесненными. Чем скуднее и опаснее жизнь людей, тем острее они переживают всякую несправедливость, тем труднее им договориться друг с другом. В этих условиях обязательно нужен такой судья или вождь, ум которого всегда сможет найти верное решение, устраивающее всех. Тогда всеобщее недовольство людей, их вражда не возымеют той разрушительной силы, которая буйствует ныне на Руси».

Прокопий Ляпунов, по мнению Пожарского, обладал ораторским даром и цепким умом, способным быстро находить верные решения. Ни Василий Шуйский, ни прочие думские бояре в этом отношении не годились и в подметки Ляпунову.

«Кичясь своей знатностью и богатством, истые бояре совершенно не радеют о нуждах простых людей, они не умеют разговаривать с теми, кто не знатен, – размышлял Пожарский. – Глядя на город, эти люди видят токмо терема и дворцы, не замечая избушек и лачуг. Повернувшись спиной к своему народу, думские бояре уповают на поддержку войск Сигизмунда, используя власть себе во благо и во вред государству. Ляпунов прав, русскому народу такие горе-властители не нужны!»

Внезапно размышления Пожарского были прерваны стрельцами из ночного караула, которые ввалились в жарко протопленную избу, окутанные клубами морозного воздуха. Стрельцов было двое. Старший из них по возрасту и чину доложил Пожарскому о том, что к предместьям Зарайска подступило какое-то неведомое войско.

– Большой конный отряд и пешая рать подвалили к посаду по Каширской дороге, – сказал бородатый десятник с заиндевелыми усами и ресницами. – В темноте-то не разобрать, чьи стяги над полками реют.

– Барабанный бой не слыхать? – спросил Пожарский.

Обычно по барабанному бою можно было еще издали распознать, кто приближается: русские или поляки.

– Нет, не слыхать, – ответил десятник, – ни труб, ни барабанов.

В цитадели Зарайска труба заиграла тревогу. Стрельцы и пушкари бегом спешили по каменным ступеням на стены и башни, восьмигранные силуэты которых под островерхими кровлями грозно вздымались на фоне темного неба, усыпанного звездами.

На рассвете с высоты угловой Никольской башни князь Пожарский смог своими глазами разглядеть конные и пешие отряды, посреди ночи подошедшие к Зарайску. По знаменам и по одеяниям всадников Пожарский распознал рать воеводы Сунбулова, который, по всей видимости, не желая возвращаться в Москву с неутешительными вестями, решил напасть на Зарайск и наказать его жителей за непокорность Семибоярщине. Пожарский мигом оценил ситуацию и принял решение к действию. Увидев, что полки Сунбулова, размещенные на ночь по окрестным селам и слободам, только-только начинают собираться воедино, Пожарский вывел свое небольшое войско за стены кремля и стремительно напал на неприятеля. С ходу смяв и рассеяв конников Сунбулова возле сел Журавна и Струпна, воины Пожарского затем с первого же натиска обратили в бегство у Злыхинской слободы пеших ратников Сунбулова, отбив у них пушки и знамена. В результате скоротечного боя рать Сунбулова потеряла убитыми больше ста человек, а в плен сдалось четыреста стрельцов. В отряде Пожарского было всего трое убитых.

Собрав остатки своего воинства, воевода Сунбулов ушел в сторону Москвы.

Каково же было удивление Пожарского, когда он увидел среди пленных сунбуловцев Тимоху Салькова, прощенного Шуйским за его разбойные дела и ушедшего из Зарайска еще прошлым летом к Тушинскому вору.

– И ты здесь, бедовая головушка! – усмехнулся Пожарский, подойдя к Салькову. – Каким ветром тебя прибило к войску Сунбулова?

– Здравствуй, князь! – Сальков снял с головы шапку, несмотря на пронизывающий ветер. – Невезучий я человек, вот меня и швыряет злая судьба с места на место, как сухую солому. Я ведь не единожды покаялся, князь, что ушел от тебя летось к самозванцу в Калугу.

– А что так? – вновь усмехнулся Пожарский.

– Оказалось, что Тушинский вор вовсе не сын покойного Ивана Грозного, а просто кукла подсадная, – ежась от холода, проговорил Сальков. – Об этом в Калуге все открыто говорили. Мне довелось близко увидеть самозванца, он и на русского-то был не похож: смуглый, черноволосый, горбоносый, как басурманин. Никакими делами самозванец не занимался и в совете воевод не заседал. Все дела вершили князь Дмитрий Трубецкой, гетман Ян Сапега и атаман Иван Заруцкий. А когда самозванец был застрелен кем-то из его охраны, то труп его с отрубленной головой более месяца пролежал в нетопленой церкви, никто и не думал его хоронить.

– Кто же теперь верховодит воровским войском? – спросил Пожарский. – И что намерены делать дальше воровские воеводы?

– Разбрелось воровское войско кто куда, князь, – с тяжелым вздохом ответил Сальков. – Сапега со своими литовцами расположился близ Серпухова. По слухам, он сносится с Семибоярщиной, собирается воевать на их стороне. Атаман Заруцкий с донскими казаками ушел в Тулу, там зиму пережидает. Князь Трубецкой со своими людьми по-прежнему стоит в Калуге. Я со своей шайкой в Москву подался, повинился перед думскими боярами, так и оказался в войске воеводы Сунбулова. Москвичи за Семибоярщину сражаться не желают, дворяне тоже, стрельцы разбредаются из столицы по разным городам. Вот бояре и призывают под свои знамена кого придется…

– Много ли людишек уцелело в твоей шайке? – вновь спросил Пожарский, жестом указав Салькову, что он может надеть шапку.

– Не ведаю, князь. – Сальков пожал плечами. – Подо мной коня убило, вот я в плен и угодил. А все мои сорвиголовы разбежались. Возьми меня обратно к себе, князь. – Сальков поклонился Пожарскому. – Ты меня знаешь, наездник я отменный и ко всякому оружию привычный. Возьми, не пожалеешь!

– Так и быть, возьму. – Пожарский похлопал Салькова по плечу. – Но имей в виду, приятель, за пьянство и неповиновение в моем гарнизоне секут плетьми. Запрещено также драться, сквернословить и играть в кости. Уразумел?

– Конечно, князь, – обрадовался Сальков. – Надоело мне по кривым дорожкам ходить, черт-те кому служить! Пойду за тобой, князь-батюшка, по прямой дороге, уповая на твой честный помысел.По примеру Тимохи Салькова, почти все пленные стрельцы из войска воеводы Сунбулова добровольно вступили в полк князя Пожарского. Все прочие пленники были отпущены Пожарским на все четыре стороны.

Глава четвертая. Гермоген

Смерть Тушинского вора внесла разброд и смятение в ряды тех, кто на протяжении трех лет ратовал за его воцарение в Москве. Мало кто верил, что Тушинский самозванец и есть чудом спасшийся от смерти царевич Дмитрий, но указы и обещания самозванца привлекали на его сторону всех недовольных действиями Василия Шуйского и свергнувшей его Семибоярщины. При воцарении Тушинского вора смерды и холопы могли бы получить послабления в налоговом гнете и прощение недоимок, а дворяне и казаки обрели бы дополнительные вольности и земельные пожалования. К тому же под знамена Тушинского вора стеклось много разбойного люда и беглых холопов, которым затянувшаяся Смута в государстве была только в радость. Под видом борьбы с врагами «царевича Дмитрия» лихая казацкая вольница и беглые холопы опустошали боярские усадьбы, грабили села и города. Тем же самым занимались польские гетманы, принявшие сторону Семибоярщины, делая вид, что они искореняют воровские банды, собравшиеся вокруг Лжедмитрия.

Теперь, когда «царевич Дмитрий» был мертв и вместе с ним умерла идея передачи ему царского трона, воровские бояре и атаманы стали промышлять сами за себя. Кто-то из них был намерен и в дальнейшем вести войну с Семибоярщиной на свой страх и риск. Кто-то выжидал, как повернутся события в ближайшем будущем. Кто-то решил податься в Москву, чтобы замириться с Семибоярщиной.

Среди последних оказались два вольных донских атамана, которые сражались с противниками «царевича Дмитрия» под Псковом. Их звали Андрей Просовецкий и Михаил Черкашенин. Оба возглавляли отряд казаков в девятьсот сабель. Прибыв в окрестности Москвы в разгар зимы, Просовецкий и Черкашенин договорились о встрече с патриархом Гермогеном в надежде услышать из его уст верное напутствие. Атаманы не знали, что Гермоген пребывает практически в заточении на подворье Кирилло-Белозерского монастыря, что за каждым его словом и шагом следят бояре-блюстители.

Встреча Гермогена с Просовецким и Черкашениным проходила в присутствии Федора Мстиславского и Михаила Салтыкова, которые помалкивали и доброжелательно улыбались атаманам, надеясь переманить их на свою сторону. Боярам-блюстителям остро не хватало преданных войск, они стремительно теряли свое влияние в Москве и соседних городах. Никто из них не выходил за стены Кремля без вооруженной охраны из слуг и поляков.

Гермоген повелел Просовецкому и Черкашенину без промедления присягнуть на верность Владиславу, сыну Сигизмунда. Патриарх сказал это, поскольку на то была воля бояр-блюстителей, допускающих к нему просителей и всех страждущих его благословения. Однако, оставшись наедине с Андреем Просовецким, пожелавшим исповедаться ему, Гермоген повел с ним совсем другие речи. Достав из широкого рукава своей длинной мантии небольшой бумажный свиток, патриарх сунул его в руки Просовецкому.

– Вот тебе мое истинное напутствие, атаман, – негромко проговорил Гермоген, осеняя Просовецкого крестным знамением. – Прочти сам написанное на сем свитке и донеси до всех своих казаков. Избавляю тебя от всех клятв и обещаний, данных Лжедмитрию, и благославляю тебя и твоих людей на сечу со лживыми боярами и польскими панами! Спасение Отечества нашего отныне в твоих руках, атаман. Дерзай! И помни, коль ты отступишься от этого священного дела из робости или корысти, то не будет тебе прощения от Господа ни на этом свете, ни на том!

Просовецкий задрожал и упал на колени перед патриархом, голос и взгляд которого оказали на него некое магическое воздействие.

– Все исполню, что ты мне велишь, владыка, – промолвил атаман, пряча послание патриарха у себя на груди. – Твоим напутствием жить стану днем и ночью, видит Бог. Не сверну с указанного тобою пути, покуда дышу и мыслю, клянусь ангелами небесными!

– Аминь! – торжественно произнес Гермоген, положив свою узкую сухую ладонь на склоненную голову Просовецкого.

За дверью кельи послышалась какая-то возня, словно там шептались, толкаясь плечами, два человека. Дверь скрипнула и приотворилась. В узкой щели между дверью и косяком показалось бородатое лицо боярина Салтыкова, круглые глаза которого светились подозрением и любопытством. Из-за плеча Салтыкова виднелась голова Федора Мстиславского в высокой горлатной шапке.

Услышав скрип двери, Гермоген громко нараспев заговорил, по-прежнему держа ладонь на склоненной перед ним голове Просовецкого:

– Отпускаю сему мужу все грехи, вольные и невольные, совершенные им за прошедший год, ибо в раскаянии его есть божья милость и провидение…

* * *

Воззвания патриарха Гермогена возымели действие, подняв на восстание против Семибоярщины жителей нескольких городов на Оке и Волге. Особенно мощное восстание произошло в Казани, где стрельцов и прочих служилых людей было больше, чем посадского люда. Мирный сход в Казани послал в Москву дьяка Евдокимова, который виделся с Гермогеном, получив от него тайное послание. Рассказы дьяка о бесчинствах поляков в столице и письменный призыв патриарха к уничтожению власти бояр-изменников произвели на казанцев ошеломляющее впечатление и явились сигналом к мятежу. С оружием в руках казанцы поднялись против Семибоярщины. Боярин Богдан Бельский, сидевший в Казани на воеводстве, был убит толпой.

В Муроме и Нижнем Новгороде переворот произошел без кровопролития, поскольку даже местные воеводы поддержали выступление народа против Семибоярщины. В Ярославле местное дворянство после споров и колебаний тоже примкнуло к восстанию против бояр-блюстителей и польских захватчиков. Это случилось, когда в Ярославль вступили донские казаки во главе с Просовецким и Черкашениным. Атаман Просовецкий зачитал воззвание Гермогена перед собравшимися на сходку ярославцами, это и решило исход дела.

Однажды с патриархом Гермогеном встретился московский дворянин Василий Бутурлин, за которым бояре и поляки вели скрытное наблюдение. В Клушинской битве Бутурлин был взят в плен гетманом Жолкевским, который отправил его в Польшу. Пробыв в неволе пять месяцев, Василий Бутурлин вернулся в Москву и сразу же начал собирать вокруг себя дворян, купцов и стрельцов, недовольных властью Семибоярщины. Соглядатаи доносили боярам-блюстителям, что Бутурлин тайно закупает оружие, ведет крамольные речи, призывая москвичей к мятежу против поляков.

Польские приставы обыскали Бутурлина, когда он выходил из покоев патриарха, и нашли у него крамольное письмо с печатью и подписью Гермогена. Полковник Гонсевский приказал бросить Бутурлина в застенок и пытать его на дыбе, чтобы вызнать имена тех дворян и стрельцов, которые готовят восстание в Москве. Бутурлин молчал, терпя сильные муки. Гонсевский запретил своим палачам убивать Бутурлина и калечить его. Он догадывался, что Бутурлин, скорее всего, стоит во главе заговорщиков, которые наверняка оробеют и растеряются, оставшись без своего вождя.

Вскоре слуги Федора Мстиславского и Михаила Салтыкова подстерегли и схватили на одной из подмосковных застав дворянина Василия Чертова, который собирался доставить патриаршую грамоту во Владимир. Владимирский гонец был посажен в темницу, а бояре-блюстители отправились на подворье Кирилло-Белозерского монастыря, дабы припереть к стенке Гермогена.

Войдя в помещение, где у стены сидели в ряд на стульях Федор Мстиславский, Борис Лыков, Иван и Михаил Салтыковы, патриарх сохранял полное спокойствие, хотя догадывался, о чем сейчас пойдет речь. В руках у Михаила Салтыкова были два полуразвернутых свитка, на которых виднелись темно-красные печати патриарха.

– Присаживайся, владыка, – мягким голосом проговорил Федор Мстиславский, жестом указав патриарху на табурет, установленный посреди комнаты как раз в том месте, куда падал солнечный свет, льющийся косыми потоками из двух узких окон под самым потолком.

– Извини, отче, что отрываем тебя от послеобеденной молитвы, – сказал Борис Лыков. – Неприятная обязанность привела нас сюда.

– Неужто вы пришли покаяться предо мной в своих грехах? – чуть заметно усмехнулся Гермоген, усаживаясь на табурет.

Усмешка и тон патриарха вывели Михаила Салтыкова из себя. Он резко поднялся и, подойдя почти вплотную к Гермогену, развернул перед ним оба свитка.

– Кем это написано, святой отец? – раздраженно спросил он. – Узнаешь почерк, святоша? Печати узнаешь?

– Мною это написано, не отрицаю, – после недолгой паузы ответил Гермоген. – И печать на этих письмах моя. Лгать не могу, ибо Господь меня за это покарает.

– А нашей кары ты не страшишься, старый хрыч? – рявкнул Михаил Салтыков, тряся свитками у самого носа Гермогена. – Рассылаешь подметные письма втайне от нас, мутишь дворян и народ своими воззваниями, Русь к мятежу призываешь! Это пахнет государственной изменой, а за измену полагается смертная казнь! – Наклонившись к патриарху, Салтыков провел ребром ладони по своей жилистой шее, намекая этим жестом на топор палача.

– Что ж, бояре, – промолвил Гермоген, – я у вас в руках, делайте со мной, что хотите. Можете судить меня своим неправедным судом, можете казнить без суда – воля ваша. Токмо запомните слова мои, бояре. Недолго вам осталось лить воду на польскую мельницу, уже не за горами тот день, когда русский народ валом повалит к Москве, чтобы покончить с вами и посадить на трон истинно русского государя!

– Нет, вы слышали, други?! – воскликнул Михаил Салтыков, повернувшись к сидящим на стульях вельможам в длинных роскошных кафтанах. – Мы пытаем в застенке Бутурлина, а главный-то заговорщик вот он! И ведь как хитро действовал, мерзавец! У нас под носом писал подметные письма и тайком раздавал их прихожанам.

– Пусть скажет, сколько воззваний он успел разослать, – сердито проговорил Иван Салтыков. – Когда и с кем он отправил самое первое письмо?

– Самое первое письмо я написал еще в декабре и вручил его полковнику Горбатову, – сказал Гермоген. – Горбатов же тайно принес мне бумагу, перья и чернила. Бумагу я уже всю использовал на письма, а чернила и перья спрятаны мною в моей келье под кроватью. Можете забрать их. Свое благое дело я уже сделал. Всего мною было написано семь или восемь писем, считая и эти два.

Патриарх кивнул на свитки в руке у Михаила Салтыкова.

– Ах ты, богомерзкий аспид! – рассвирепел Иван Салтыков, вскочив со стула. – Думаешь, обвел нас вокруг пальца, уповаешь на то, что вся Русь на твои воззвания откликнется. На-ка, выкуси! – Иван Салтыков сунул под нос патриарху кукиш. – Имовитые люди против нас не пойдут, а голытьба и казаки нам не страшны! Всех смутьянов перевешаем, всем мятежникам головы поснимаем! Все едино сын Сигизмунда на Москве царем будет!

– На мое благословение в этом деле не надейтесь, бояре, – сухо обронил Гермоген.

– Да на кой черт ты нам сдался, пес паршивый! – огрызнулся Иван Салтыков, плюнув на рясу Гермогена. – Мы упечем тебя, злыдня, в самый дальний монастырь, после чего изберем другого патриарха.

– Верно молвишь, дядюшка, – вставил Михаил Салтыков. – Свято место пусто не бывает!Немедленно низложить Гермогена бояре-блюстители не осмелились, опасаясь противодействия собрания высшего духовенства и возмущения москвичей. Они решили усилить наблюдение за Гермогеном и отныне допускать к нему прихожан только по выходным дням. Все встречи и беседы Гермогена с просителями теперь должны были проходить в присутствии слуг бояр Салтыковых. Исповедовать прихожан Гермогену теперь было дозволено лишь совместно с архиепископом Арсением, ярым сторонником Семибоярщины.

Глава пятая. Резня в Китай-городе

Низложение Василия Шуйского привело к опале и все его ближайшее окружение. Вся прислуга Шуйского, его телохранители, стольники, спальники, кравчие, ловчие и прочие приближенные были выдворены из дворца. Повезло лишь Даниле Ряполовскому, который из начальника стражи вышел в дворецкие, благодаря своему боярскому происхождению и дальнему родству с Федором Мстиславским.

Новая высокая должность обязывала Данилу Ряполовского почти неотлучно пребывать во дворце, набирать новых слуг и стражников. Ему был дан приказ от бояр-блюстителей подготовить дворцовые покои для Владислава, сына Сигизмунда, прибытие которого в Москву ожидалось после пасхальных торжеств.

Данила Ряполовский и раньше с интересом поглядывал на Матрену Обадьину, обрученную с Василием Шуйским. Теперь же он открыто предложил Никифору Обадьину и его супруге отдать Матрену ему в жены. Никифор Обадьин был не прочь иметь такого влиятельного зятя, но загвоздка была в том, что Данила Ряполовский был женат. Правда, супругу свою вспыльчивый Данила спровадил в дом ее родителей еще полгода тому назад, но официального развода он ей не дал.

Никифор Обадьин выставил условие Даниле, чтобы тот поскорее развелся с первой женой, лишь тогда его сватовство будет воспринято им всерьез. Матрене Данила очень нравился, поэтому она сбежала к нему без родительского благословения. Дабы соблюсти хоть какое-то приличие, Данила и Матрена объявили о своей помолвке. Они жили во дворце как муж и жена, злорадствуя над Шуйским и наслаждаясь царской роскошью.

Матвея Обадьина, брата Матрены, Данила Ряполовский назначил своим посыльным. Мать Матрены, Алевтина Игнатьевна, тоже жила во дворце, числясь старшей служанкой.

Приближалось Вербное воскресенье. Этот церковный праздник неизменно собирал в столице множество народа из окрестных городов и деревень. Полковник Гонсевский, возглавлявший польское войско в Москве после отъезда Жолкевского, боялся чрезмерного скопления людей и требовал запрещения обычного в этот день шествия. Бояре во главе с Федором Мстиславским не решились исполнить требование Гонсевского. Они боялись прослыть в глазах москвичей слугами безбожных еретиков.

Наступило Вербное воскресенье. Под праздничный перезвон больших и малых колоколов патриарх Гермоген выехал на осле из ворот Кремля во главе пышной процессии. Обычно впереди сам царь шел пешком и вел под уздцы осла, на котором восседал владыка. На этот раз осла под Гермогеном вел думный дворянин Елизар Сукин, которому бояре поручили исполнять обязанности отсутствовавшего Владислава. Дворянин Сукин был так же молод, как и Владислав, ему было всего двадцать лет.

За Гермогеном ехали сани с деревом, обвешанным яблоками. Сидевшие в санях мальчики из церковного хора распевали псалмы.

Следом шло духовенство с крестами и иконами, в высоких тиарах и клобуках, в длинных золоченых ризах. За священниками толпой шли бояре, купцы и дворяне в своих лучших одеждах, многие шли с женами и детьми. На выходе из Кремля на каменном Спасском мосту и на Красной площади торжественное шествие встречали тысячи москвичей, все по привычке поздравляли друг друга. Однако было во всем происходящем и что-то зловещее. Прежде всего бросались в глаза вооруженные конные и пешие роты поляков и наемников, которые сопровождали бояр, грубо тесня народ. Металлические шлемы и длинные пики немцев, французов и шотландцев виднелись между зубцами Кремлевской стены. Гонсевский поднял на ноги все свое войско, дабы воспрепятствовать наплыву народа в Кремль.

Под шумок поляки решили отправить своему королю под Смоленск обоз с награбленным добром. Однако из этой затеи ничего не вышло. Толпы празднично одетых горожан запрудили узкие улицы Москвы. Выехав из Кремля, польский обоз застрял в квартале Кулишки. Вооруженная польская охрана принялась расталкивать москвичей, расчищая путь для саней. Как всегда, поляки действовали с излишней жестокостью, ранив саблями несколько посадских мужиков. Озлобление против поляков, сидевшее в москвичах, мигом прорвалось наружу. Народ с кольями и топорами ринулся на иноземцев, произошло побоище. Бросив обоз, поляки еле унесли ноги от разъяренной толпы. В свалке был убит ротмистр Ковальский, командир обозной стражи.

К месту стычки прибыли бояре Салтыковы и Борис Лыков. Им кое-как удалось утихомирить народ и вернуть обоз обратно в Кремль. Однако содержимое нескольких саней москвичи вытряхнули на снег и растащили по своим домам.

В Белом городе тоже произошли столкновения между москвичами и поляками, поэтому торжества были прекращены во избежание большого кровопролития.

Гонсевский затеял разбирательство с боярами-блюстителями, требуя учинить розыск тех посадских людей, от рук которых погиб ротмистр Ковальский. Федор Мстиславский резонно отвечал Гонсевскому, что любые попытки разыскать и наказать убийц Ковальского неизбежно вызовут мятеж всего посадского люда.

«У тебя, пан полковник, храброе войско, но оно невелико, – молвил Мстиславский. – У нас ратных людей и того меньше. Сидим мы в Кремле и Китай-городе как на бочке с порохом. В Москве готовится восстание, это доподлинно известно. Нельзя нам сейчас дразнить московлян, пан полковник. Коль вся Москва поднимется против нас, то придется нам петь заупокойную молитву!»

О том же говорили Гонсевскому прочие думские бояре, согласные с мнением Мстиславского. Они настаивали на том, чтобы Гонсевский затребовал и поскорее военную подмогу у короля Сигизмунда.

«Ладно бы, токмо московские посады грозили нам восстанием, – промолвил Иван Салтыков, – но есть и беда пострашнее, пан полковник. Во многих городах идет сбор земского ополчения, которое вот-вот двинется на Москву. И это не голытьба с топорами и кольями, а сильные полки с пушками и пищалями. Без рати Сигизмунда нам против земского ополчения не выстоять!»

Гонсевский сказал боярам, что войско Сигизмунда связано осадой Смоленска, поэтому в ближайшие месяц-два никакой военной помощи от короля не будет.

«Если в Москве зреет восстание, значит, нам следует действовать на упреждение, – заявил Гонсевский. – Нужно втащить на стены Кремля и Китай-города все имеющиеся у нас пушки. Нужно вооружить всех преданных нам людей и загодя запастись провиантом на случай долгой осады. Закончив все приготовления, мы ударим первыми и захватим Белый город!»

Александр Гонсевский был опытным и смелым военачальником. Он был полон решимости взять под контроль своих войск Белый и Земляной город, где проживала большая часть населения Москвы. Деревянная стена Земляного города являлась передовой и самой протяженной линией обороны столицы. Белый город получил свое название от белокаменной крепостной стены, которая окружала его, являясь второй оборонительной линией столицы. В центре Москвы были расположены две цитадели, примыкавшие одна к другой, обнесенные мощными стенами и башнями, – Кремль и Китай-город.

На вершине кремлевского холма располагались дворцовые постройки, храмы, колокольни, патриарший дом, два монастыря, подворье Кирилло-Белозерской обители, арсенал, терема самых знатных бояр. Китай-город, раскинувшийся к юго-востоку от Кремля, был заселен в основном торговцами, дворянами и приказными людьми; боярских дворов здесь было мало. Тут была расположена Красная площадь, главное торжище столицы, неподалеку от которой возвышался двенадцатиглавый Покровский собор.

Установив на стенах Кремля и Китай-города множество пушек, поляки и наемники Гонсевского обошли все оружейные и селитряные лавки в торговых рядах, повсюду изымая все запасы пороха. Попутно гусары и рейтары Гонсевского отнимали у торговцев зерно, муку, соль, вино, мороженое мясо и рыбу. Если до этого поляки и наемники худо-бедно, но оплачивали деньгами и ценными вещицами свои покупки на базаре, то на этот раз никто из них не собирался раскошеливаться.

«Зачем платить? – говорили своим подчиненным польские ротмистры. – Сегодня пан Гонсевский разрешает нам брать все даром. Это будет возмездием для русских за их непокорность и за убийство ротмистра Ковальского. Всякого недовольного москаля можете «утихомирить» пулей или саблей!»

Недаром говорят, что из маленькой искры может разгореться гигантский пожар.

Бесчинства поляков на торжище, когда они занимались откровенным грабежом, изрубив саблями тех купцов, кто попытался возмутиться, привели к тому, что в Китай-городе началось стихийное восстание москвичей. По всему торжищу кипели потасовки. Поляки и наемники изо всех сил отбивались от вооруженного чем попало торгового и посадского люда. Вскоре загремели выстрелы пищалей и пистолей с обеих сторон.

Польские часовые на Кремлевской стене дали знать Гонсевскому о случившемся. Тот находился на богослужении в храме вместе с боярами. Не дослушав обедни, Гонсевский вскочил на коня, галопом вылетел из Фроловских ворот на торговую площадь и попытался прекратить побоище. Но кровавый хаос на торжище не прекратился, Гонсевского никто не слушал. Москвичи повсюду теснили и избивали поляков, отнимая у них оружие. Польский отряд, рассыпавшийся по торговым рядам, оказался в отчаянном положении. Желая спасти своих людей от поголовного истребления, Гонсевский вывел из Кремля на площадь все свое войско. Польские роты в боевом порядке атаковали нестройные толпы москвичей. Наемники кололи и рубили всех русских, кто попадался им на пути.

Меньше чем за час полки Гонсевского рассеяли скопище москвичей, усеяв Красную площадь и прилегающие к ней улицы сотнями убитых горожан. В свирепом азарте воины Гонсевского рубили не только мужчин, но и женщин с детьми.

Бояре, прибежавшие на площадь, в ужасе схватились за голову при виде множества трупов. Федор Мстиславский умолял Гонсевского немедленно положить конец этой бойне. По свидетельству польского очевидца, полковник Гонсевский горделиво заявил ему, что начатое дело нужно доводить до конца. Польские командиры получили от Гонсевского приказ занять Белый город.

Подавленные и удрученные, бояре удалились в Кремль. То, чего они так сильно страшились, все-таки случилось. Гонсевский сам разбудил дремавшее лихо.

По всему Замоскворечью и Белому городу москвичи воздвигали завалы из бревен, бочек, столов и стульев; где-то улицы и переулки перегораживались перевернутыми повозками и санями. Конница и пехота Гонсевского не имели возможности продвигаться вперед, натыкаясь на эти баррикады. Из-за изгородей, из окон и с крыш домов в гусаров и рейтаров летели камни и пули. В Кулишках, на Лубянке и на Мясницкой улице восставшие москвичи и примкнувшие к ним стрельцы установили пушки на баррикадах, ведя огонь прямой наводкой по наступающим полякам. Там, где полякам удавалось взять штурмом некоторые из завалов, это приводило к огромным потерям с их стороны. Развить успех воины Гонсевского никак не могли, поскольку все новые баррикады возникали у них на пути, в возведении которых участвовали все горожане от мала до велика. В конце концов Гонсевский был вынужден дать сигнал к отступлению. Польское войско укрылось за стенами Кремля и Китай-города. Когда немецкие и французские наемники вернулись после побоища в Кремль, то вид у них был страшен, ибо они с ног до головы были забрызганы кровью москвичей, истребленных на торгу.

Кровавая бойня в Китай-городе разделила московскую знать на два лагеря. Многие бояре и дворяне, потрясенные жестокостью поляков, поспешили примкнуть к восставшим москвичам. Те из бояр и дворян, которые по-прежнему желали видеть на русском троне сына Сигизмунда, стали деятельно помогать Гонсевскому, страшась восставшей черни.

Глава шестая. Думный дворянин Сукин

День, когда случилось побоище в Китай-городе, принес большие неприятности и Матрене Обадьиной. После полудня в дворцовые палаты ворвалась польская стража. Поляки схватили испуганную Матрену и, не дав ей толком одеться, уволокли ее в мрачный застенок, расположенный в Константино-Еленинской башне Кремля. Эту башню москвичи еще называли Пыточной. Здесь обычно проводились дознания заключенных с применением истязаний. Умерших во время пыток узников палачи выволакивали через специальный боковой выход на берег Москвы-реки и оставляли без погребения. Заботы о похоронах ложились на плечи родственников, которые приходили и забирали изувеченные тела своих близких. Если за какими-то телами замученных никто не приходил, то их просто поедали бездомные собаки или прислуга палачей сбрасывала смердящие трупные останки в реку.

Кто бы ни сидел на троне в Московском государстве, работы у заплечных дел мастеров в узилище Пыточной башни всегда хватало. Даже в это Смутное время, когда сильной власти не было ни в столице, ни на Руси, кремлевская тюрьма была переполнена узниками. Сюда бросали в первую очередь тех, кто открыто или тайно готовил мятеж против Семибоярщины, кто калечил и убивал польских жолнеров, выходивших в город за покупками, кто закупал и прятал оружие, несмотря на запрет Гонсевского.

В застенок бросали не только мужчин, но и женщин, если они оказывались причастными к нападениям на поляков или доводились родственницами особо опасных заговорщиков.

Матрену заперли в узком каменном мешке с высоким потолком и единственным зарешеченным оконцем, где уже томились, сидя на сырой соломе, три молодые женщины, по одеянию которых было видно, что они из посадского сословия.

– А тебя за что ляхи сцапали, голубушка? – участливо обратилась к Матрене стройная женщина лет тридцати в длинном помятом платье, в наброшенном на плечи теплом шушуне с длинными откидными рукавами. Ее голова была повязана белым повоем, из-под которого ниспадала длинная темно-русая коса.

Матрена пожала плечами, ежась от холода. На ней из одежды был длинный сарафан из шелковой узорной ткани, под которым была тонкая исподняя сорочица. Ни платка, ни шубы Матрена захватить не успела.

– Ума не приложу, за что меня схватили? – растерянно пробормотала она, зябко обняв себя за плечи.

– Бывает и такое, голубушка, – печально вздохнула незнакомка в шушуне. – Ты вон какая красавица! Небось какой-нибудь знатный лях заприметил тебя и возжелал сойтись с тобой на ложе. Дабы склонить порядочную женщину к греховному соитию, ляхи часто сначала стараются запугать ее, бросая в этот застенок. Вон, соседки мои, тетка и племянница, тоже безвинно сюда угодили. – Незнакомка кивнула Матрене на двух женщин, сидящих в обнимку у грязной каменной стены. Старшей из них на вид было чуть больше тридцати, младшей около пятнадцати.

Беседуя с приветливой незнакомкой в шушуне, Матрена узнала, что ту зовут Анастасией Юршиной, что она из купеческой семьи. Поляки повесили ее отца и мужа за то, что те пытались в мешках с просом провезти в Москву несколько мушкетов. Делая обыск в доме Юршиных, поляки стали приставать к Анастасии, которая, защищаясь, выколола глаз ножницами польскому сержанту. За это поляки бросили Анастасию в тюрьму.

– Скорее всего, меня тоже повесят, – без слез и дрожи в голосе промолвила Анастасия, усадив Матрену на соломенный тюфяк и укрыв ее своим шушуном, подбитым беличьим мехом. – Ляхи скоры и свирепы на расправу.

Соседок Анастасии Юршиной по темнице звали Елена Иткупова и Наталья Рудакова. Они были из ремесленной кожевенной слободы. Обеих поздно вечером схватили на улице четверо подвыпивших поляков, которым показалось, что те прячут оружие под одеждой. Поляки пожелали обыскать женщин, но наткнулись на яростное сопротивление с их стороны. Жолнеры избили несчастных горожанок кулаками и ножнами от сабель, после чего они поочередно надругались над ними в одной из харчевен Китай-города. Зная, что полковник Гонсевский сурово наказывает своих подчиненных за подобные поступки, четверо насильников упрятали обесчещенных женщин в темницу, сказав тюремному приставу, что обнаружили у них под шубами кинжалы и мешочки с порохом.

Дознание в тюрьме проводил польский пристав Ян Будыва, в помощниках у которого состояли русские подьячие и палачи. Будыва люто ненавидел русских, считая их всех смутьянами и заговорщиками. Он был весьма неказист внешне, имея малый рост, кривые ноги, тщедушное телосложение. У него был длинный, чуть кривой нос, низкий лоб, обвислые щеки, бледно-голубые глаза с прищуром. На голове Будывы виднелась большая проплешина, которую он тщательно прятал под шапкой, украшенной белыми перьями. Добротный кунтуш из розового бархата с золочеными витыми шнурами на груди висел на тощих плечах Будывы как мешок на колу. Тонкие пальцы пристава были унизаны золотыми перстнями, снятыми им с замученных узников.

Когда Матрену привели на допрос к Будыве, то тот сначала показался ей смешным и забавным. Жидкие усы топорщились щеточкой над верхней губой пристава как у насторожившегося кота. Его бородка висела совсем как у козла. Однако уже через минуту «забавный человечек» заорал на Матрену с такой злостью, что у той душа ушла в пятки. Будыва говорил по-русски, но с сильным польским акцентом, поэтому не все слова в его речи были понятны Матрене. Впрочем, основную суть Матрена все же уловила.

Оказалось, что из Кремля скрылся Данила Ряполовский, и не просто скрылся, но хитростью вызволил из тюрьмы Василия Бутурлина. Ряполовский заявился в темницу в отсутствие Будывы, сказав тюремной страже, что ему велено доставить Бутурлина в Боярскую думу. Поскольку Ряполовский пришел с тремя дворцовыми рындами, тюремщики не стали сопровождать Бутурлина до дворца. Подручные Будывы ничего не заподозрили, поскольку Ряполовский и раньше бывал в застенке по разным делам. Он всегда приходил сюда по поручению думских бояр, поэтому ему все здесь подчинялись.

Гонсевскому и боярам-блюстителям сразу стало понятно, что изворотливый Данила Ряполовский, получив известие о восстании москвичей, поспешил убраться из Кремля как можно скорее. Дабы войти в доверие к вождям восстания, Ряполовский отважился на отчаянный шаг, вытащив из неволи воеводу Бутурлина, главного зачинщика мятежа. Вместе с Ряполовским перешли на сторону восставших москвичей и почти все дворцовые стражники.

Будыва получил приказ от Гонсевского выпытать у Матрены, остались ли у Ряполовского тайные сообщники в Кремле? Ведь даже один изменник может принести немало вреда полякам, зная слабые места в их обороне. Гонсевский не был уверен, что Матрена располагает сведениями о заговорщиках внутри кремлевской цитадели. Однако он отдал ее в руки Будыве, считая необходимым использовать любую возможность для предотвращения вражеских козней.

Дабы показать Матрене, что с ним шутки плохи, Будыва повелел своим подручным привязать веревками к стулу молодого дворянина, приговоренного к смерти за то, что он подстерегал на тихих улочках подвыпивших наемников Гонсевского и разбивал им головы дубиной. На глазах у Матрены один из палачей принялся вырывать зубы у несчастного юноши, орудуя железными щипцами. Стоны и вопли узника, у которого от жуткой боли глаза вылезли на лоб, привели Матрену в полуобморочное состояние. Она еле стояла на подкашивающихся ногах, зажмурив глаза и зажав уши ладонями.

– Теперь ты понимаешь, красавица, что меня лучше не злить, – обратился Будыва к Матрене с улыбкой закоренелого садиста на тонких бескровных губах. – Тебе лучше правдиво отвечать на все мои вопросы, иначе этот костолом повыдергивает все твои белоснежные зубки. – Будыва кивнул на темноволосого детину в длинной грязной рубахе с засученными до локтей рукавами, который поигрывал щипцами, стоя возле привязанного к стулу юноши, белого как мел.

Другой палач стоял позади сидящей на табурете Матрены, поддерживая ее за плечи, поскольку она была как пьяная, заваливаясь то на одну сторону, то на другую.

Матрена с готовностью кивала головой, соглашаясь быть правдивой и покладистой. Она обливалась холодным потом, а ее сердце было готово выскочить из груди.

Будыва начал расспрашивать Матрену о том, какие разговоры вел Данила Ряполовский при ней, с кем он чаще всего встречался, отлучался ли куда-нибудь по ночам, что бормотал во сне… Вопросов было много, а Матрена, объятая страхом, плохо соображала, поэтому она то и дело путалась или не знала, что сказать. Все, что Матрена говорила, молодой писарь в сером кафтане с желтыми галунами тут же записывал на бумагу.У Матрены пересохло в горле. Палач подал ей глиняную кружку с водой. Матрена взяла кружку дрожащими руками, поднесла к губам… Вдруг ее взгляд остановился на окровавленных выдернутых зубах, валявшихся на грязном каменном полу. У Матрены все поплыло перед глазами, а уши будто заложило пробками из овечьей шерсти. Выронив кружку с водой, она без чувств свалилась с табурета.

* * *

Безжалостный Будыва обошелся без крайних мер при допросах Матрены по той причине, что он был восхищен ее внешней прелестью. Втайне от высокого начальства Будыва за деньги и ценности уступал молодых узниц польским гусарам и наемникам, устроив в Пыточной башне что-то вроде притона. В одном из помещений тюрьмы была поставлена добротная широкая кровать с мягкой и чистой постелью, подручные Будывы туда и приводили женщин для интимной услады тех, кто мог за это заплатить. Простые воины обычно приходили в сумерках по одному или группами, развлекаясь с узницами тут же в темнице. Польские военачальники присылали в тюрьму слуг, которые уводили приглянувшуюся женщину в жилище своего господина. Ротмистры и сержанты платили больше Будыве, чем рядовые воины, поэтому им доставались самые юные и красивые пленницы. Простая солдатня, падкая на вино, чаще всего довольствовалась женщинами постарше и непривлекательными молодухами. Обычно ради экономии рейтары приходили группой и покупали одну женщину на всех.

Будыва и его палачи тоже не упускали своего. Они насиловали узниц прямо в пыточном застенке.

Хуже всего приходилось узницам, приговоренным к смерти. Их Будыва предлагал рейтарам и гусарам почти за бесценок, поэтому спрос на них был очень велик.

Однажды прислужники Будывы увели с собой на всю ночь Анастасию Юршину. Когда она вернулась под утро в застенок, где сидела Матрена, то вся одежда на ней была изорвана, а лицо ее было в синяках и ссадинах. Упав в изнеможении на соломенный тюфяк, Анастасия слабым измученным голосом поведала Матрене, что ее до самого рассвета мучили пятеро пьяных наемников, насилуя по очереди.

– Ежели и тебе выпадет это несчастье, милая, то лучше не сопротивляйся, все едино от насильников не отбиться, – закрыв глаза, шептала Анастасия. – Эти пьяные ублюдки токмо искалечат тебя, а ты такая красивая. Лучше уж будь покорна как овечка, так целее будешь, душа моя. Бог даст, родственники твои вызволят тебя отсюда, они ведь боярского рода. Это за меня заступиться некому, а посему нахлебаюсь я позора и унижений полной чашей.

Вид истерзанной Анастасии и ее слова посеяли в душе Матрены такой трепет, что слезы градом покатились у нее по щекам. Она принялась мысленно взывать к Господу и Богородице, умоляя этих небесных заступников поскорее вызволить ее из этой беды.

Днем узников кормили овсяной кашей, утром им давали лишь воду и хлеб.

Отведав скудного тюремного завтрака, Матрена собралась было прикорнуть в уголке на соломе, как вдруг тяжелая дверь со скрипом отворилась и в темницу ввалились три человека. Двое были немецкими наемниками, а третий был тюремный надзиратель, который держал в руке масляный фонарь. Переговариваясь между собой на родном языке, немцы оглядели четверых узниц. Затем один из них указал пальцем на Матрену.

Надзиратель запротестовал было, говоря наемникам, что эта белокурая красавица стоит очень больших денег, мол, пристав Будыва намерен уступать ее только знатным польским панам. Немцы громко настаивали на своем, коверкая русские слова. Они хлопали ладонями по кошелям с деньгами, привешенным у каждого к поясу, и требовали назвать цену.

Матрена, похолодев от страха, слушала, как надзиратель хриплым голосом торгуется с ландскнехтами. В мыслях Матрена взывала к Богу и к ангелам-хранителям об избавлении ее от позора. Однако мольбы Матрены не были услышаны вседержителем. Немцы сторговались-таки с надзирателем, тут же отсыпав ему серебра из своих кошелей.

Рыдающую от безысходного отчаяния Матрену немцы чуть ли не волоком утащили в другой застенок, куда вела каменная винтовая лестница. Там было гораздо светлее, поскольку солнечный свет щедро лился сюда сквозь два застекленных окна с закругленным верхом. Швырнув Матрену на широкое ложе у стены, ландскнехты принялись неторопливо раздеваться, обмениваясь веселыми репликами на немецком языке.

Матрене уже доводилось видеть наемников и раньше. Она частенько любовалась ими из окон дворца, наблюдая, как немцы и французы упражняются в фехтовании на клинках, занимаются различными боевыми перестроениями повзводно и поротно на площади перед дворцом. Матрену восхищали одежды наемников, яркие и необычные, на фоне длиннополых одеяний русских и поляков. Наемники носили очень узкие облегающие панталоны из мягкой полушерстяной ткани, похожие на чулки. Их короткие шарообразные штаны, подбитые ватой, и короткие разноцветные плащи сразу бросались в глаза, как и широкополые шляпы с пышными перьями.

В одежде французов Матрене очень нравились длинные перчатки из тонкой кожи, а также верхняя короткая куртка без рукавов, напоминающая жакет. Эта куртка называлась колет. Она имела низкий стоячий воротник и шилась из замши или плотной ткани, с узорами из бисера и жемчуга. Колет застегивался на груди длинным рядом блестящих пуговиц. У немцев Матрене нравились батистовые белые сорочки с кружевами у ворота и на обшлагах рукавов, кожаные башмаки с бантами и пряжками, но более всего – короткие куртки-пурпуэны из узорчатого и тисненого бархата, с продольными овальными разрезами на пышных рукавах, через которые виднелась белая нижняя рубашка. У некоторых пурпуэнов рукава были съемными, что тоже изумляло и восхищало Матрену, когда она видела, как наемники цепляют к своим курткам рукава самых броских цветов.

Вот и эти двое немцев были одеты в роскошные пурпуэны винно-красного цвета из алтабаса, контуры узоров на которых были выделены золотым кантом. У немца постарше съемные рукава куртки были изумрудного цвета, а у его более молодого товарища рукава имели дивный золотисто-охристый оттенок.

Раздевшись донага, ландскнехты со смехом и шуточками стали раздевать Матрену, стараясь не порвать ее сарафан. В комнате было холодно, здесь не было ни печи, ни очага. Оставшись без одежды, Матрена мигом закоченела так, что у нее зуб на зуб не попадал. Немцы чуть ли не силой заставили Матрену выпить вина из круглой плоской фляги, обтянутой кожаными ремешками крест-накрест. Потом они стали кидать жребий, кому из них первым возлечь на ложе с русской красавицей. Жребий выпал немцу по имени Конрад, который по возрасту годился Матрене в отцы.

Если в одежде Конрад смотрелся довольно молодцевато, то в голом виде он произвел на Матрену отталкивающее впечатление. Проводя свою бесшабашную жизнь среди опасностей и плотских излишеств, Конрад при своем немалом росте и широких плечах имел большой живот, его дряблые мышцы были затянуты жирком, которого было особенно много на бедрах, груди и шее. Его покрытое множеством шрамов тело имело нездоровый желтоватый цвет. Волосы на голове у него имели светло-пепельный оттенок, а волосы на груди и на ногах почему-то были светло-рыжие. Из-за большого живота Конрад долго не мог пристроиться в постели к Матрене, которая покорно раздвинула перед ним свои полные белые бедра. Конрад пыхтел как боров, то ложась на Матрену сверху, то ставя ее перед собой на четвереньки, то укладывая ее на бок. Закончилось все тем, что мужское достоинство Конрада обмякло и бессильно повисло, над чем не преминул посмеяться молодой ландскнехт по имени Зигфрид.

Конрад, рассердившись, накричал на Зигфрида. Матрена от страха спряталась под одеялом, решив, что между немцами сейчас вспыхнет драка. Но Зигфрид сумел быстро успокоить Конрада, после чего оба ландскнехта тоже забрались под одеяло, с двух сторон прижавшись к Матрене. Отогревшись, ландскнехты снова хлебнули вина, заставив и Матрену опять выпить вместе с ними. Хмель ударил в голову Матрене, отчего она воспринимала все происходящее с нею как в полусне. Сначала пузатый Конрад, раскинувшийся на постели, заставил Матрену сесть на него сверху так, чтобы его затвердевший жезл проник в ее детородное чрево. Потом Матреной обладал сильный и неутомимый Зигфрид, навалившись на нее сверху. Затем Матрена стояла на коленях, прогнув спину и уронив тяжелую голову на свои согнутые руки, а оба немца поочередно пристраивались к ней сзади, с блаженными стонами вгоняя свое мужское естество во влажную тесноту ее разгоряченного лона. Это продолжалось очень долго.

Наконец, утолив свою похоть, ландскнехты быстро оделись и ушли.

Когда за Матреной пришел надзиратель, то она сказала ему, что ей надо бы помыться. Одноглазый надзиратель, бородатый и страшный, как леший, криво усмехнулся и сказал Матрене, мол, ей крупно повезло, сегодня вечером она пойдет в баню с самим паном Будывой, который положил на нее глаз.

От услышанного Матрену аж внутренне передернуло.

«И этот мерзкий паук туда же! – подумала она. – Вот наказанье-то свалилось на мою грешную головушку!»

Пан Будыва занимал часть хором боярина Ртищева, который уехал из Москвы вместе с семьей и челядью в свою усадьбу под Дмитровом, сразу после низложения Василия Шуйского. Пустующий терем боярина Ртищева облюбовали знатные поляки из войска Гонсевского, расположившиеся в Кремле. Будыва был оруженосцем у ротмистра Ковальского, убитого в Вербное воскресенье в Кулишках посадскими мужиками. Слуги ротмистра Ковальского, оставшись без господина, поступили на службу к другим польским военачальникам. И только Ян Будыва не пожелал искать себе нового хозяина, полагая, что должность тюремного пристава дает ему возможности для дальнейшего возвышения. Тем более что Будыва был на хорошем счету у полковника Гонсевского.

Приведя Матрену в свое жилище, Будыва постарался произвести на нее впечатление своей щедростью. Прежде всего Будыва досыта накормил Матрену разными яствами, потом он предложил ей взять что-нибудь из одежды, которая была свалена кучей в сенях. Матрена не стала отказываться и принялась перебирать женские платья, шубы, платки и шапки. Там было немало и добротной мужской одежды. Заметив на многих вещах пятна засохшей крови, Матрена в испуге и растерянности сразу же сообщила об этом Будыве.

Пристав рассмеялся и невозмутимо пояснил Матрене, мол, ничего удивительного, ведь вся эта одежда снята с убитых москвичей, мужчин и женщин. Оказалось, что предприимчивый Будыва присваивает себе не только одежду казненных узников, но и скупает у наемников шубы, шапки и платья горожан, павших в стычках на улицах Москвы за последние дни. Услышав такое из уст Будывы, Матрена наотрез отказалась выбирать себе теплое одеяние из вещей убитых поляками москвичей. В ней и без того сидела сильная неприязнь к Будыве, теперь же она преисполнилась к нему гадливым отвращением.

Очутившись в жарко натопленной бане вместе с Будывой, Матрена старалась не смотреть на его худое нескладное тельце с выпирающими ребрами и ключицами. Ноги Будывы были искривлены каким-то давним недугом, из-за этой же болезни у него была сутулая спина, а правое плечо было чуть ниже левого. Зато на Будыву прекрасная нагота Матрены произвела сильнейшее впечатление, его восторгам не было предела. Руки Будывы так и тянулись к белым округлым ягодицам прелестной боярышни, к ее пышной груди с розовыми сосками, к ее гибкой спине, к ее бедрам, блестевшим от влажной испарины. Матрене было щекотно от прикосновений пальцев Будывы, она весело смеялась, сверкая ровными жемчужными зубами. Этот смех Матрены, ее румяное сияющее лицо, обрамленное длинными белокурыми волосами, приводили Будыву в состояние некой радостной эйфории. Он тоже хихикал, шлепая Матрену ладонью пониже талии, с какими-то шутовскими ужимками и кривляньями. При этом Будыва был совершенно трезв, хотя Матрене он казался сильно пьяным.

Когда распаленный неистовым плотским желанием Будыва стал заваливать Матрену на полоке в облаках горячего пара, она не стала сопротивляться ему, понимая, что пристав привел ее сюда не только для омовения. Будыва буквально трясся от желания совокупиться с Матреной, но его детородный стручок обрел необходимую твердость лишь после того, как его помассировали нежные пальцы Матрены.

– Ложись живее, коханя! – торопливо обронил Будыва, по лицу которого пробегали судороги блаженства.

Матрена улеглась, чувствуя спиной мокрые горячие доски полока, а на губах густой банный жар, пропитанный ароматом березовых веников. Низкорослый тщедушный Будыва взобрался сверху на Матрену, устраиваясь поудобнее меж ее раскинутых в стороны крепких бедер, и в этот миг семя вдруг излилось из него прямо на влажный упругий живот прекрасной боярышни. Издав не то всхлип, не то короткий стон, Будыва уронил голову Матрене на грудь, слегка прикусив зубами один из ее сочных сосков.

Преодолевая отвращение, Матрена мягко коснулась рукой лысеющей головы пана Будывы, его костлявых плеч, худой, как у подростка, спины. У нее вдруг промелькнула мысль, что этот жалкий человек сейчас, по сути дела, находится в ее власти. У нее вполне хватит сил, чтобы задушить его или утопить в бочке с водой. И это, пожалуй, будет справедливое возмездие для пана Будывы за все его зверства над узниками в Пыточной башне. Лишь усилием воли Матрена заставила себя прогнать такие мысли. Она вспомнила про родителей и брата, которых ждет неминуемая смерть, если мерзавец Будыва умрет от ее рук.

После бани Матрена с наслаждением легла в чистую постель в теплой светлице, сон ее был так крепок и безмятежен, что утром Будыва с трудом смог ее разбудить. Пообещав Матрене замолвить за нее слово перед полковником Гонсевским, Будыва позволил ей остаться в тереме боярина Ртищева на несколько дней. Как оказалось, у Будывы имелся корыстный расчет относительно Матрены. Он пригласил к себе в гости несколько польских военачальников, которые, увидев Матрену, мигом выстроились в очередь ради возможности затащить ее в постель.

Никто из них даже не возмутился, узнав, какие большие деньги им придется заплатить своднику Будыве за это удовольствие. Ослепительная красота Матрены показалась имовитым шляхтичам достойной любых денег.

Будыва торжествовал. Будучи сам из низкого сословия, он был горд тем, что вельможные шевалежеры, белая кость, платят ему злато-серебро и обращаются с ним как с равным, желая сойтись на ложе с прелестной боярышней Матреной.

Матрена же пребывала в отчаянии, ибо участь публичной девки угнетала ее. Падение с высот благополучия и счастья в бездну позора и унижений случилось для изнеженной Матрены так неожиданно, что она никак не могла прийти в себя. Ей было непонятно, почему отец и мать не вызволяют ее из беды. Почему Господь и Богородица отвернулись от нее?

Прошло еще два дня, в течение которых Матрене пришлось ублажать в постели очень многих знатных поляков, попутно одаривая ласками ненавистного ей пана Будыву. Но вот однажды Господь сжалился над Матреной, приведя в притон Будывы думного дворянина Сукина.

Несмотря на свою молодость, Елизар Сукин вот уже полтора года заседал в Думе рядом с длиннобородыми боярами. Своим возвышением Елизар Сукин в большей мере был обязан своему отцу Семену Сукину, который служил дьяком в Посольском приказе и часто выезжал с московскими послами в Европу. Юный Елизар неизменно сопровождал отца в этих поездках, изучая иноземные языки и постигая премудрости дипломатии. Уже к пятнадцати годам смышленый Елизар мог свободно разговаривать на польском, немецком, французском и английском языках. Причем он также мог писать и читать на этих языках. Поскольку в Московском государстве чиновники имели право передавать свою должность по наследству, поэтому Елизар Сукин с семнадцати лет ходил вместе с отцом в Посольский приказ, числясь его помощником. С приходом к власти Семибоярщины Елизар Сукин оказался в близком окружении Федора Мстиславского, служа ему толмачом. Когда в Кремле и Китай-городе расположились поляки и наемники Гонсевского, то услуги Елизара Сукина стали востребованы боярами-блюстителями, как никогда. Бояре ввели Елизара Сукина в состав Думы, поручив ему присутствовать на всех переговорах с Гонсевским и командирами наемных отрядов.

Отправляясь к осажденному Смоленску на встречу с Сигизмундом, гетман Жолкевский взял с собой и Елизара Сукина, которому бояре доверили ни много ни мало быть блюстителем их интересов на переговорах с польским королем. Сигизмунд, очарованный остроумием и начитанностью Елизара Сукина, одарил его подарками и в знак своей особой милости дал ему право замещать королевича Владислава на всех торжествах в Москве. Таким образом, Елизар Сукин, вернувшийся в Москву, стал для поляков из отряда Гонсевского не просто «милостником Сигизмунда», но как бы одушевленной тенью его сына Владислава.

Елизар Сукин жил во дворце в окружении польской прислуги и польской стражи. Прознав от одного из польских ротмистров, что пан Будыва уступает за деньги смазливых узниц всем желающим, Елизар Сукин наведался в гости к тюремному приставу. Увидев красавицу Матрену, Елизар Сукин объявил пану Будыве, что эта узница отныне будет его наложницей. Так, Матрена Обадьина вновь очутилась в царских палатах, посчитав Елизара Сукина своим спасителем и посланцем доброй судьбы. Матрена, пролившая за последние несколько дней немало слез, влюбилась в Елизара Сукина с первого взгляда. Этот молодой щеголеватый дворянчик показался ей истинно сказочным принцем, одежда и манеры которого выделяли его даже на фоне пышной свиты Гонсевского.

От Елизара Сукина Матрена узнала, что ее родители и брат тоже побывали в Пыточной башне, откуда их вызволил Федор Мстиславский, поручившийся за них перед Гонсевским.

– Где же теперь мои родственники? – поинтересовалась Матрена, лежа в постели с Елизаром. – Слуги сказали мне, что в Кремле их нет. Где же они?

– Об этом не ведаю, милая, – сладко потягиваясь спросонья, ответил Елизар. – Вырвавшись на волю из темницы, батюшка твой живо ушмыгнул из Кремля в Белый город. Ну и матушка твоя с братом за ним же последовали. Живы-здоровы твои близкие, и ладно! – Елизар широко зевнул, поворачиваясь на другой бок. – По нынешним временам и это уже великое благо!

Бледный свет разгорающегося дня пробивался в опочивальню через разноцветные стекла узких окон с закругленным верхом. Яркие блики и солнечные зайчики трепетали на каменной стене, покрытой росписью в виде цветов и листьев. Кровать стояла подле массивной четырехгранной колонны, поддерживающей высокий шатрообразный свод, поэтому лучи света до нее не доходили.

«Слава Богу, что родные мои счастливо отделались! – с облегчением в душе подумала Матрена. – А ведь могли и без головы остаться! Времена-то ныне ужасные, Елизар прав».

Дворянин Сукин, как и Матрена, не привык подниматься рано. Зная об этом, слуги с утра не тревожили их.

Матрена закрыла глаза, собираясь еще немного подремать. В этот момент где-то в отдалении прокатился довольно сильный грохот, похожий на треск ломающегося весеннего льда на Москве-реке. Матрена вздрогнула и открыла глаза.

– Что это грохочет? – Матрена протянула руку и легонько встряхнула за плечо Елизара. – Неужто гроза? Иль река ото льда вскрывается? Ой, слышишь? Опять гремит, да как сильно-то! Похоже, и впрямь – гроза!

– Глупая, – лениво отозвался Елизар, оторвав взлохмаченную голову от подушки, – в марте грозы не бывает. Это пушки стреляют в Замоскворечье и в Белом городе. Пан Гонсевский сказал, что приведет к покорности всю Москву, а он слово держать умеет. Не иначе, польское войско сегодня с утра опять вышло из Кремля против мятежников.

– С кем же воюет пан Гонсевский? – робко спросила Матрена.

– С мужицкой рванью и дворянами-изменниками, не желающими видеть на русском троне Владислава, сына Сигизмунда, – проговорил Елизар с оттенком неприязни в голосе и вновь уронил голову на смятую подушку.

Глава седьмая. Нет худа без добра

Вдоль извилистой Лубянской улицы в конном строю наступали гусары пана Мархоцкого, рядом по Ветошному переулку продвигались конные венгерские гайдуки пана Неверовского, на Варварской площади наемники-французы торопливо разбирали завалы из дров и бревен, дабы расчистить путь для рейтар, закованных в латы немецких всадников.

Над Белым городом рваными клочьями стлался пороховой дым. Неумолчно громыхали пушки со стороны баррикад, за которыми укрывались восставшие москвичи; то и дело слышались выстрелы из пищалей и самопалов. В разных концах посада, плотно застроенного деревянными домами, звучали протяжные сигналы польских труб, дробно громыхали польские литавры. Войско Гонсевского вот уже около трех часов пыталось наступать в глубь посадских кварталов, повсюду натыкаясь на баррикады и губительный огонь орудий и пищалей.

Вместе с воинами Гонсевского в вылазке из Кремля участвовали думские бояре, их слуги, а также дворяне, окольничие и приказные люди, все те, кто присягнул на верность польскому королевичу и не желал отступать от этой клятвы.

Численный перевес был на стороне восставших москвичей, к которым подошли на помощь отряды земского ополчения и полки воровских бояр и атаманов, некогда служивших Тушинскому вору, а ныне примкнувшие к общенародному восстанию против Семибоярщины и поляков. Возле Ильинских ворот восставшие стрельцы нашли предводителя в лице Василия Бутурлина, счастливо ускользнувшего из кремлевского застенка. В Замоскворечье во главе восставших встал дворянин Иван Колтовский, который повелел своим людям поставить пушки на берегу Москвы-реки и вести огонь по Водяным воротам Кремля. Воевода Иван Плещеев, подойдя с ратью из Коломны, закрепился у Тверских ворот. Из Серпухова прибыл с ратными людьми окольничий Федор Смердов, преградивший путь полякам возле Серпуховских ворот. В Чертолье встали станом казаки атамана Заруцкого, а близ Арбатских ворот широко раскинуло становище пестрое воинство князя Дмитрия Трубецкого, некогда являвшегося главным советником Тушинского вора.

На Сретенской улице близ Введенской церкви восставшие москвичи возвели укрепление в виде невысокого частокола с амбразурами для пушек. Это укрепление яростно атаковали пешие польские роты во главе с ротмистром Леницким. Поляков поддерживали их русские союзники из числа думских бояр и дворян, начальство над которыми было доверено боярину Лыкову.

Многие среди бояр и дворян, принявших сторону поляков, имели дворы в Белом городе, поэтому они с не меньшим рвением, чем воины Гонсевского, старались выбить мятежных москвичей из посада в окольный Земляной город.

Терем боярина Лыкова стоял в узком Скатертном переулке между Сретенкой и Лубянкой. Проход туда как раз был перекрыт частоколом, установленным восставшими возле Введенской церкви. После двух лобовых атак поляки только убитыми потеряли у злополучного частокола больше тридцати человек, это сильно подорвало их боевой дух. Ротмистр Леницкий отправил гонца к полковнику Гонсевскому с требованием доставить к нему на Сретенку хотя бы две пушки. В ожидании ответа от Гонсевского ротмистр Леницкий разрешил своим воинам немного передохнуть и перевязать раны.

Боярин Лыков во время этого краткого затишья отважился на свой страх и риск вступить в переговоры с вождем восставших москвичей, возглавляющим оборону у Введенской церкви. Насадив свой металлический островерхий шлем на пику, Лыков вышел из-за углового дома на середину Сретенской улицы, показывая тем самым, что он идет с мирными намерениями. Над частоколом, до которого было не более ста шагов, появился стрелец в синем кафтане и в красной шапке с загнутым верхом. Стрелец помахал Лыкову рукой, мол, подойди поближе.

С замирающим сердцем Лыков двинулся вперед, топча сапогами подтаявший мартовский снег, перешагивая через тела убитых поляков, скошенных пушечной картечью. Не доходя до частокола шагов тридцать, Лыков остановился. В этом месте убитые поляки и боярские слуги лежали особенно густо, мертвецы буквально громоздились один на другом. Всюду на снегу алели большие лужи крови. Тут же валялись оторванные ядрами головы, руки и ноги. Глядя на это побоище, Лыков мрачно теребил свой длинный ус.

Вот над частоколом показались плечи и головы сразу нескольких стрельцов, которые помогли перебраться через это заграждение статному воеводе в распашном панцире, состоящем из кольчуги и железных пластин на груди и локтях. Голову воеводы венчал ребристый шлем-шишак с защитными наушниками и стальной вертикальной стрелкой, закрывающей нос. Ноги его были прикрыты стальными поножами-бутурлыками. На руках у воеводы были кожаные перчатки с нашитыми на них тонкими металлическими пластинками.

Когда предводитель восставших приблизился к Лыкову, тот не смог сдержать удивленного возгласа. Он сразу узнал князя Пожарского.

– Здрав будь, князь! – сказал Лыков, подняв правую руку в приветственном жесте. – Опять Господь свел нас с тобой лицом к лицу.

– Привет тебе, боярин! – ответил Пожарский, уперев руки в бока. – А ты исхудал, как я погляжу. Не иначе, от забот и трудов во благо польскому королю, а? – Пожарский усмехнулся. – Или харчей у вас в Кремле на всех не хватает?

Лыков нахмурился. Он снял свой шлем с острия пики, водрузив его себе на голову. Пику Лыков воткнул в истоптанный окровавленный снег.

– Удивительно мне видеть тебя, боярин, в воинской справе, – тем же насмешливым тоном продолжил Пожарский. – По словам полковника Горбатова, во время сечи его стрельцов с татарами Кантемир-мурзы ты, боярин, от опасности пятки смазал, улизнул тихо и незаметно. Что же тебя ныне сподвигло на сечу, да к тому же в таких невыгодных условиях?

– Хватит зубоскалить, князь! – огрызнулся Лыков. – Все едино московской голытьбе нас не перемочь! Под стягами у Гонсевского не одни только поляки собраны, есть в его полках и венгры, и немцы, и французы… Все воины у Гонсевского храбры и опытны, не то что посадское мужичье, которое и военного строя не знает. Опять же к Гонсевскому скоро подмога подойдет от короля Сигизмунда. Вот я и предлагаю тебе, князь, переходи-ка со своими людьми на нашу сторону. И ты, князь, и стрельцы твои получите щедрое вознаграждение, а после воцарения в Москве Владислава все твои люди получат земельные наделы. Ты же, князь, в Думе заседать будешь, я могу это устроить, видит Бог. Что скажешь, князь?

– Не люб мне Владислав, боярин, а стрельцам моим и подавно, – промолвил Пожарский, устало переминаясь с ноги на ногу. – Я не присягал Владиславу и ратники мои тоже. Народ московский не желает унии с Речью Посполитой, в этом московлян поддерживают служилые и посадские люди в других городах Руси. Вас, подписавших договор с Сигизмундом, всего-то кучка, боярин, а против этого договора выступают многие тысячи людей в городах и весях. Тушинские бояре и атаманы – и те заодно с нами. Патриарх Гермоген в своих воззваниях призывает народ спасти Москву от засилья поляков-католиков. Я сам читал одно из посланий Гермогена, потому и пришел сюда со своими ратниками, чтобы воевать с Гонсевским и сворой его приспешников.

Лыков помолчал, вглядываясь в суровое лицо Пожарского, покрытое темными пятнами от пороховой гари.

– Жаль, князь, что не удалось нам столковаться, – с тягостным вздохом проговорил он. – Твое упрямство и неразумие обернутся новыми потоками крови. Я же всей душой за то, чтобы русские люди прекратили наконец эту братоубийственную войну.

– Клин клином вышибают, боярин, – жестко промолвил Пожарский. – Скоро вся Русь соберется вокруг Кремля. Черные люди истребят поляков и наемников Гонсевского как крыс, забравшихся в чужой амбар. Заодно народ посечет и таких, как ты, боярин. Уж не обессудь, сделав худо, не жди добра! Вот тогда-то и наступят на нашей земле мир и покой. Прощай, боярин!

Повернувшись спиной к Лыкову, Пожарский широким шагом направился к частоколу, над которым торчали головы его стрельцов и длинные вороненые стволы пищалей.

Лыков не утерпел и крикнул вслед Пожарскому:

– Кто же будет править на Руси посреди мира и покоя, князь? Очередной Гришка Отрепьев или Прокопий Ляпунов?

– Уж лучше видеть на троне Ляпунова, нежели польского королевича! – обернувшись на ходу, воскликнул Пожарский.

* * *

Вместо пушек полковник Гонсевский прислал к ротмистру Леницкому отряд наемной пехоты в полторы сотни человек и приказ продолжать наступление по Сретенской улице, не считаясь с потерями. Не обрадовал Леницкого и боярин Лыков, вернувшийся ни с чем с переговоров с Пожарским.

– Быть может, ты мало золота предложил этому князю? – недовольно сказал Леницкий, выслушав Лыкова. – Надо было предложить ему больше, ведь в кремлевской казне сокровищ полным-полно! Не пожадничал ли ты, боярин? Теперь вот моим воинам придется расплачиваться кровью за твою скупость!

– Напрасны твои упреки ко мне, пан Леницкий, – досадливо поморщился Лыков. – Князь Пожарский не человек, а кремень! Уж если он что-то вбил себе в голову, то ни за какие сокровища мира не отступит от своей цели. Мне доводилось с ним встречаться в прошлом, уж я‑то отлично знаю этого упрямого злыдня! Пожарского проще убить, чем испугать или подкупить.

– Вот и постарайся это сделать, боярин, – раздраженно обронил Леницкий. – Пойдешь со своими холопами впереди, коль побежишь от пуль восставшего мужичья, то напорешься на пики моих гусар. Я дам тебе в подмогу французских наемников, а уж ты, боярин, изловчись и дотянись своей саблей до князя Пожарского!

У боярина Лыкова душа ушла в пятки, когда польский трубач дал сигнал к очередной атаке. Матерно ругаясь, Лыков вывел своих людей из дворов и закоулков на Сретенскую улицу. Он велел своему конюшему рыжему Демьяну развернуть и поднять повыше царский стяг Василия Шуйского. Лыков знал, что Пожарский был до конца предан Шуйскому, и тем самым хотел смутить и озадачить его. Лыков лелеял в душе слабую надежду на то, что Пожарский запретит своим пушкарям стрелять по царскому знамени.

Весна в этом году была затяжная, март заканчивался, но снег только-только начал таять. По ночам еще сильно подмораживало, поэтому улицы Москвы во многих местах были покрыты ледяной коркой.

Подгоняя своих слуг сердитыми окриками, Лыков перебегал от одного угла дома до другого. Он надвинул шлем на самые брови и прикрывал грудь круглым щитом, хотя знал, что от пищальной пули его не спасут ни щит, ни кольчуга. Сердце бешено колотилось у него в груди. Внезапно Лыков поскользнулся на ледяной кочке и неловко упал на бок, подвернув левую ногу. Кто-то из слуг бросился его поднимать…

И в этот миг со стороны частокола прогремел пушечный залп. Три орудия громыхнули почти одновременно, свистящие ядра мигом скосили пять или шесть человек в наступающей сотне Лыкова. Над частоколом взметнулся белый пороховой дым.

Лежа на земле и притворяясь раненым, Лыков орал на своих ратников, срываясь на визг:

– Чего встали, бараны! Вперед! На слом!.. Ну же, живее!.. Живее, свиньи!..

Потоптавшись на месте, расстроенная сотня опять двинулась вперед короткими перебежками. Идущие следом за отрядом Лыкова французские наемники наступали сомкнутым строем посередине улицы, ощетинившись длинными пиками и алебардами. Их металлические шлемы имели круглый верх со стальным гребнем и широкие, низко опущенные поля. На панцирях французов бросались в глаза белые и голубые лилии, эмблема французского королевского дома.

Поднявшись на ноги, Лыков всячески подгонял своих ратников, толкая их в спину и принуждая быстрее продвигаться к частоколу. Теперь он был в хвосте своего отряда, поэтому почувствовал себя смелее.

Из-за частокола залпом жахнули семь или восемь пищалей, потом вразнобой зазвучали выстрелы самопалов. Лыков увидел, как упал сраженный наповал рыжий Демьян в простеганном холщевом кафтане-тегилее. Повалилось наземь и пурпурное царское знамя с золотым двуглавым орлом, которое было у него в руках. Рядом с Лыковым упали как подкошенные его брадобрей Фока и оруженосец Увар. Обоих не спасли добротные панцири из самаркандской стали. Какая-то шальная пуля едва не угодила Лыкову в голову, оставив у него на щеке кровавую царапину.

Лыковская сотня подалась было назад, но французские наемники во главе с Жаком Маржеретом, перегородив улицу своим железным строем, не позволили вооруженной боярской челяди унести ноги с поля боя. Гоня лыковских ратников перед собой как стадо овец, французы произвели стремительный бросок и по приставным лестницам стали карабкаться на частокол. Восставшие москвичи и стрельцы князя Пожарского встретили наемников вилами, копьями и бердышами. Многие из посадских орудовали длинными жердями с крючьями на конце, которыми они цепляли французов за голову или за шею, сбивая их с частокола. Те из французов, кому удавалось перескочить через тын, попадали под убийственный огонь из пистолей и самострелов, едва успев взмахнуть топором или саблей.

Стреляя из мушкетов и аркебуз, французы не могли нанести серьезного урона восставшим москвичам, так как частокол мешал им вести прицельную стрельбу. Потеряв убитыми двух сержантов и тринадцать ландскнехтов, Жак Маржерет скомандовал отступление, видя, что ратники Лыкова даже не пытаются лезть на частокол.

В квартале Кулишки вооруженной боярской челядью командовал Михаил Салтыков, который, в отличие от боярина Лыкова, сражался с восставшими москвичами с безудержной отвагой. В этом квартале стоял терем Салтыкова, полный всякого добра. Салтыков был дважды ранен в бою, поддерживая со своими людьми атаки конных рейтар Петра Борковского. Восставшие московские стрельцы, возглавляемые Василием Бутурлиным, дали отпор полякам на Кулишках, не пропустив врага к Яузским воротам. Некоторые переулки на Кулишках и на Тверской улице по нескольку раз переходили из рук в руки. Наконец немецкие рейтары не выдержали и повернули вспять.

Михаил Салтыков скрежетал зубами в бессильной ярости, видя, что натиск восставших москвичей никак не остановить. Силы Гонсевского тают на глазах, в то время как к москвичам каждый день идут на помощь все новые отряды земского ополчения. И тогда Михаил Салтыков решился на отчаянный шаг. Он запалил свой терем, дабы сильный пожар стал непреодолимой преградой для наступающих стрельцов Василия Бутурлина. Огонь, разносимый ветром, быстро перекинулся на соседние дома и изгороди. Вскоре Кулишки запылали так, что восставшие москвичи отступили от гигантского пожарища до самых Тверских ворот. Пришлось укрыться за стеной Китай-города и отрядам Гонсевского, поскольку огонь стал угрожать и им.

Ночью пожар усилился. Ветер гнал пламя из улицы в улицу, деревянные дома вспыхивали как факелы.

Бояре и польские военачальники, стоя на вершине Фроловской башни, глядели на бушующее море огня, разлившееся по западным кварталам Белого города. Было видно, что буйство огненной стихии сильнее всех усилий москвичей, пытающихся потушить огромный пожар.

– Что ты натворил, Михаил! – молвил Федор Мстиславский, сокрушенно качая головой в высокой боярской шапке. – Почто ты выпустил на Москву этого огненного зверя? Куда приедет короноваться Владислав, на пепелище?

– Нет худа без добра, – злорадно усмехнулся Михаил Салтыков. – С помощью огня мы сокрушим посадскую рвань и земское мужичье! Против огня бессильны пушки и пищали. Пожар не одолеть топорами и рогатинами. Пусть сгорит пол-Москвы, лишь бы это пламя поглотило и всю восставшую чернь!

Стоял март 1611 года.

Глава восьмая. Огненный вал

Всю ночь в Москве, не замолкая, гудели колокола. Жители посада мужественно боролись с огнем. К утру пожар в Белом городе был потушен.

На рассвете польские дозорные, находившиеся на колокольне Ивана Великого, увидели на Можайской дороге среди стылых лугов и покрытых снегом пажитей бело-красные знамена польского войска. Это была долгожданная подмога от короля Сигизмунда. Конная колонна с высоты громадной Годуновской колокольни казалась гусеницей, крадущейся меж деревенек и перелесков к окутанной дымом Москве.

От перебежчиков Гонсевскому и боярам-блюстителям стало известно, что ночью к восставшим москвичам прибыло несколько конных и пеших отрядов земского ополчения, которые вступили в Замоскворечье. На военном совете бояре настойчиво предлагали Гонсевскому бросить все силы в Замоскворечье, дабы прорвать кольцо восставших предместий и расчистить проход для королевской конницы, идущей к ним со стороны Можайска.

Гонсевский решил действовать не только силой, но и хитростью.

Едва забрезжил день, наемная стража распахнула ворота Китай-города. Из ворот вышли бояре в окружении слуг, все они были безоружны. Восставшие москвичи и земские ратники приготовились было стрелять, но потом опустили пищали и пушечные фитили, увидев, что бояре размахивают белыми полотенцами, показывая тем самым, что они идут на переговоры. Приблизившись к баррикадам, бояре во главе с Федором Мстиславским принялись уговаривать вожаков восставшего народа сложить оружие и распустить земскую рать. При этом Мстиславский зачитал текст наскоро состряпанного нового договора, якобы одобренного польской стороной, из которого следовало, что Владислав не приедет на коронацию в Москву. Государем должен стать кто-нибудь из бояр-блюстителей, а польское войско останется в Москве до полного замирения бояр с посадским и земским людом. Когда в столице установится прочный мир, тогда Гонсевский и его воины уйдут к Смоленску в стан короля Сигизмунда.

Боярин Мстиславский и вся его свита продвигались вдоль завалов и заграждений со стороны Кулишек по направлению к Сретенке и Лубянке, повсюду привлекая внимание восставших москвичей и земских воевод чтением нового договора с Сигизмундом. Мстиславскому не везде удавалось дочитать текст договора до конца, его слова зачастую тонули в криках негодующей толпы.

«Пусть ляхи немедленно убираются из Москвы! – кричали москвичи боярам. – И вы проваливайте к Сигизмунду вместе с ними, толстосумы треклятые! Лижите ему пятки, Иудины дети! Мы сами выберем достойного человека на русский трон, польский король нам не указчик!»

Возле баррикад на Ильинке Мстиславского и его свиту восставшие забросали комьями грязного снега. У Тверских ворот какая-то рассерженная женщина, у которой ночью сгорел дом со всем имуществом, высыпала на голову Бориса Лыкова ведро золы. На Лубянской улице кто-то из посадских мужиков спустил на бояр злого кобеля, который изодрал в клочья длинные полы парчовой шубы Федора Шереметева. Мальчишки освистывали бояр, женщины ругали их непристойными словами. Бояре терпеливо сносили это глумление простонародья над собой, ибо действовали по указанию Гонсевского. Боярам была отведена незавидная роль. Они должны были отвлечь внимание восставших москвичей. Пока бояре вели переговоры с народом в Белом городе, в это самое время отряды поляков и немецких наемников прошли по льду Москвы-реки и ударили в спину восставшим стрельцам, оборонявшим Чертолье. Поляки и наемники повсюду поджигали дома, примыкавшие к баррикадам. Стрельцы и земские ополченцы Ивана Колтовского оставляли свои укрепленные позиции, бросали пушки и тяжелые затинные пищали, отступая перед пышущей жаром стеной огня.

Факельщики Гонсевского скрытно пробрались к бревенчатой стене Земляного города и подожгли ее в нескольких местах. Огонь с запылавшей стены перекинулся на ремесленные кварталы, застроенные скученными деревянными домами и лачугами. Заметив пожар в Земляном городе, восставшие москвичи и земские ратники покинули баррикады в Белом городе, спеша загасить огонь. Этим немедленно воспользовались наемники Гонсевского, которые вышли из Китай-города и без боя захватили Кулишки, Ильинку, Варварскую площадь, Тверские и Яузские ворота.

Тысяча польских гусар, возглавляемая полковником Струсем, сойдя с Можайской дороги, довольно долго рыскала вдоль стены Земляного города, поскольку восставшие москвичи повсюду закрывали ворота перед самым носом у поляков. Лишь добравшись до Яузских ворот, захваченных воинами Гонсевского, конный полк Струся наконец смог вступить в Москву.

Командир французских наемников Жак Маржерет, оставивший письменные воспоминания о своем пребывании в Москве, записал в своем дневнике: «В тот день никому из нас не довелось скрестить оружие с неприятелем; пламя пожирало дома один за другим, раздуваемое могучим ветром. Огонь гнал русских, а мы потихоньку подвигались за ними по раскаленному пепелищу, продолжая жечь все, что горит. Только вечером мои люди возвратились в Кремль, не потеряв ни одного человека».

Спасаясь от огненного вала, отряды ополченцев вместе с москвичами ушли из Замоскворечья в деревни, расположенные вдоль Калужской и Серпуховской дорог. Не опасаясь более удара с юга, Гонсевский бросил все свои силы на захват Белого города. Применяя тактику выжженной земли, поляки пускали впереди факельщиков, которые поджигали дома на тех улицах, по которым отряды Гонсевского шли в наступление против восставших москвичей. Сполохи сильного огня вскоре заполыхали сразу в нескольких местах Белого города. Густые клубы сизого и черного дыма полукольцом окутали Кремль и Китай-город. У восставших не хватало ни сил, ни возможностей, чтобы справиться с огненной стеной, которая неудержимо надвигалась на них, уничтожая все на своем пути. Москвичам и земским ополченцам лишь оставалось спасать женщин и детей, спасаться самим, уходя за линию каменной крепостной стены, окружавшей Белый город. Эта стена являлась единственным непреодолимым препятствием для пожаров, охвативших посад.

И только на Сретенке, где держали оборону ратники князя Пожарского, дела у поляков никак не ладились. Стрельцы и арбалетчики Пожарского, рассыпавшись мелкими группами по узким переулкам между Сретенской и Трубной улицами, в первую очередь истребляли польских факельщиков. Стрелков поддерживали тяжеловооруженные ратники в панцирях и кольчугах, с саблями и секирами, разделенные на два отряда, они всякий раз устремлялись туда, где враг предпринимал попытку атаковать крупными силами. Одним из этих отрядов командовал сам Пожарский, другой был под началом его свояка князя Холмского.

К Пожарскому стекались москвичи и ополченцы из соседних кварталов, гонимые сильным пламенем. Воеводы и сотники беспрекословно подчинялись Пожарскому, видя, как умело и расторопно он действует малыми силами против превосходящего врага. По воле случая подле Пожарского оказались многие бывшие придворные Василия Шуйского. Посыльным у Пожарского был Трифон Головин, бывший постельничий Шуйского. Плечом к плечу со стрельцами Пожарского сражался с поляками Данила Ряполовский, некогда бывший у Шуйского начальником дворцовых стражей. Подле пушек суетился с пробойником в руках Лазарь Бриков, состоявший ключником при Шуйском.

Везде и всюду рядом с Пожарским находился Тимоха Сальков, произведенный за храбрость в сотники.

Полдня отряд Пожарского отбивался от наседающих поляков и наемников Гонсевского то стрельбой из пушек и пищалей, то лобовыми контратаками, пуская в ход сабли, копья и топоры. Положение ратников Пожарского усугубилось, когда у них закончился порох, запасы которого пополнить было негде. Пушечный двор на Пушкарской улице был объят пламенем. Пылали и селитряные лавки в Сухаревском переулке. Из-за разлившегося по Мясницкой улице моря огня было невозможно добраться до Красных ворот, где у восставших находились склады с провизией и военным снаряжением.

Отчаянный Тимоха Сальков с полусотней своих удальцов после всех неудачных попыток раздобыть порох предстал перед Пожарским, стирая со вспотевшего лица черную копоть. Пожарский находился в каменном приделе Введенской церкви, которая являлась ядром его оборонительных порядков.

– Ну что? – спросил Пожарский, взглянув на Салькова, от которого несло сильным запахом гари.

– Дело дрянь, князь, – устало ответил Сальков. – Все вокруг огнем объято. За Трубной улицей пламя взметнулось на такую высоту, что пролетающие птицы вспыхивают на лету. С Лубянки таким жаром пышет, что никак не подступиться. Повсюду ручьи бегут от растаявшего снега и льда. Над Огородной слободой тоже огненное зарево стоит выше крыш и деревьев, искры и горящие головни так и разлетаются по округе. Жуть, что творится!

В светлицу вбежал, споткнувшись о высокий порог, стрелецкий голова Кирюха Чуб.

– Тревога, князь! – воскликнул он. – Польские гусары валом валят со стороны Печатного двора, а по Лукову переулку немцы напирают! Слышишь, как ихние барабаны гремят!

– Похоже, пан Гонсевский задумал взять нас в клещи, – обронил Пожарский, водружая на голову блестящий шлем, привычным движением закрепляя ремешок под подбородком. Он кивнул Салькову и Кирюхе Чубу: – За мной, други мои! Пусть пищали наши больше не стреляют, зато сабли в наших руках еще не затупились!

Глава девятая. Совет всей земли

В избе было грязно и сыро. Маленькие оконца, затянутые бычьим пузырем, с трудом пропускали солнечный свет. Потемневшие от времени потолочные балки провисли, в трухлявых скрипучих половицах зияли большие щели. По углам висела густая паутина с застрявшими в ней мухами.

Возле печи на низенькой скамеечке сидел сгорбленный, иссушенный годами старик с реденькой седой бороденкой и темным сморщенным лицом. На нем был латаный-перелатаный холщевый зипун, поверх которого был наброшен безрукавый кожух из овчины. На ногах у старика были грязные обмотки из тряпья и длинных лоскутов кожи.

Тимоха Сальков, вошедший в это убогое жилье, несколько мгновений постоял у порога, чтобы дать глазам освоиться в полумраке. Затем он снял с головы шапку и обратился к старику:

– Будь здоров, дедушка! Ты ли хозяин сего жилища?

Старик взглянул на Салькова красными слезящимися глазами и прошамкал беззубым ртом:

– Вроде как я, добрый молодец. Один я тут живу, все родные мои померли.

– Отчего померли твои родственники, дедуня? – поинтересовался Сальков, присев на лавку.

– Кто от голода, кто от болезней, – ответил старик, сунув в печную топку два березовых полена. – Меня токмо ни голод, ни хвори не берут. Не иначе, я заговоренный. – Старик почесал свою почти лысую голову и усмехнулся. Он бросил любопытный взгляд на Салькова. – А ты куда путь держишь, мил человек?

– Еду из Москвы с обозом до Троице-Сергиевой лавры, – нехотя проговорил Сальков. – Кони у нас притомились. Снег-то талый на дорогах, вот сани и вязнут. Как деревня ваша называется?

– Красная Пахра, – сказал старик, стряхивая опилки с темных заскорузлых ладоней. – В былые времена село наше было богатое и многолюдное. Ныне же половина дворов пустует, разбежались люди кто куда от беды да от голода. Москва недалече от села нашего, вот оттуда к нам и жалуют незваные гости: то ляхи, то казаки, то разбойные атаманы… Всем нужны лошади, хлеб, овес, мясо, яйца, мед… За шесть лет Смуты селяне наши всяких лихих людей насмотрелись, всякого горя изведали! Ныне у нас в деревне нет ни одной лошади, ни одной коровы, коз – и тех нету. Все куры давно съедены. Да что куры, собаки – и те съедены! – Старик хмыкнул, глядя на огонь, и как-то равнодушно добавил: – Соседи мои старые телячьи кожи варят в кипятке и едят, а я не могу: зубов у меня нету совсем. Кто-то пьет отвар из осиновой коры, а у меня с этого пойла изжога. Вот и приходится мне на старости лет выкапывать из-под снега мерзлый щавель, листья брусники и крапиву, варить из этого травяной суп без соли.

– Почто же без соли, дедуня? – спросил Сальков.

– Потому что, дружок, у нас в деревне и соли ни у кого нету, – ответил дед, скорбно покачав головой.

– Как же вы здесь живете, горемычные? – изумился Сальков.

– Не живем, а доживаем, сынок, – проговорил старик, зябко запахнув у себя на груди свою овчинную безрукавку.

Голова у Салькова была тяжела после бессонных ночей и всего пережитого, в суставах засела ломота. Сальков растянулся на лавке, не снимая сапог и пояса с саблей, подложив руки под голову. Успокоительная истома разлилась по его усталому телу.

«Вот до чего докатилась матушка Русь, в деревнях смердам жрать нечего, а их еще грабят ляхи и сволочные атаманы! – подумалось Салькову. – Для чего жить простым деревенским людям, коли у них такая безрадостная доля? Кто заступится за этих несчастных? Наступит ли когда-нибудь конец этой кровавой Смуте?»

Вдруг взгляд Салькова упал в угол возле печи, где стояли ухваты и длинная кочерга. Его глаза расширились от страха, а дыхание замерло в груди. Из темного угла бесшумно выплыла белая мужская фигура в белых льняных одеждах, с белой повязкой на голове. Бледное лицо мужчины с прямым носом и черной бородой показалось Салькову до боли знакомым. Да это же князь Пожарский!

«Князь, ты почто встал? – едва не сорвалось с уст Салькова. – Тебе же с твоей раной нельзя вставать!»

«Меня те же самые думы тревожат, друг Тимоха, – тихо и печально сказал Пожарский. – Потому и пришел я сюда. Ежели не суждено мне оклематься, тогда тебе, друже, придется биться с ляхами за себя и за меня. Токмо ты уж, друг Тимоха, не сворачивай с избранного пути, иначе все наши труды и жертвы будут напрасны. Не сгибайся перед врагом, Тимоха! Не поддавайся унынию, ибо уныние есть тяжкий грех!»

Сальков встрепенулся, собираясь с решимостью в голосе заверить Пожарского в своей преданности делу освобождения Руси от иноземного засилья. По телу Салькова прокатилась дрожь, которая и пробудила его от сна.

Луч света, бьющий через окно, дотянулся до печной каменной приступки, озарив черные рога ухватов, стоящих в углу. В избе стало немного светлее.

Сальков сел на лавке, огляделся. Старик куда-то исчез. Не было рядом и белого видения в виде князя Пожарского.

«Пригрезилось», – пронеслось в голове у Салькова.

Внезапно над селом поплыли гулкие и протяжные удары колокола.

Сальков вскочил и кинулся вон из избы. На дворе возле покосившихся ворот он увидел старика-хозяина, опирающегося на палку.

– Что случилось, дедушка? – спросил Сальков. – Почто бьют в набат?

– Войско в нашу деревню вступает, потому и трезвону столько, – ворчливо ответил старик, не глядя на Салькова. Он стоял в проеме распахнутых ворот и глядел куда-то вдоль улицы, по сторонам которой теснились покосившиеся избы, крытые пожухлой соломой.

Сальков вышел за ворота, с удовольствием подставив разгоряченное лицо теплому дыханию южного ветра, сдвинул шапку на затылок. Тревога мигом улеглась в его душе, когда он увидел конников в теплых разноцветных кафтанах, в шапках с меховой опушкой, с копьями в руках, с саблями и пистолями на поясе. Среди копий покачивались черные и багряные стяги с гербами Владимира, Суздаля и Ярославля. Это шла к Москве земская рать.

Сытые разномастные кони месили копытами талый снег, на ходу позвякивая уздечками. Всадники ехали по четыре в ряд.

Вдруг от конной колонны отделился наездник на рослом чалом жеребце, укрытом красной попоной. Он подъехал к Салькову, окликнув его по имени. Наездник был в красном стрелецком кафтане и в стрелецкой шапке с загнутым верхом. На поясе у него висела сабля.

Сальков изумленно присвистнул, узнав полковника Горбатова.

– Эк-ста, приятель! – воскликнул он. – Вот так встреча! Давненько мы с тобой не виделись!

Горбатов спешился, привязав поводья своего коня к забору.

Сальков тут же закидал Горбатова вопросами.

– Во многих городах я побывал, повсюду читая народу воззвание Гермогена, – молвил Горбатов, сидя вместе с Сальковым на скамеечке у ворот. – В Ярославле прибился к отряду казаков атамана Просовецкого, узнав, что он собирается идти освобождать Москву от поляков. По пути к нашему воинству примкнули земские ратники из Ростова, Суздаля и Владимира. Где-то люди сами с охотой поднимались на войну с ляхами, а где-то лишь после долгих уговоров. Устал народ от войны, многие хотят в сторонке тихой сапой отсидеться, ни во что не ввязываясь. Мол, грабят литовцы Москву и ладно, лишь бы нас не трогали!

Сальков не удержался и высказал свое недовольство тем, что воеводы суздальские, владимирские и ростовские слишком долго на войну собирались. Мол, теперь проку от их ратного рвения все едино не будет.

– Спалили ляхи Москву дотла, – сердито сказал Сальков. – От Белого города пепелище осталось, и в Земляном городе тоже немало домов сгорело. Ополченцы и посадский люд, спасаясь от пожаров, разбрелись по окрестным селам и монастырям. Отряд князя Пожарского дольше всех земских полков сражался с ляхами на Сретенке. Все это время я был рядом с князем Пожарским. – Сальков тяжело вздохнул. – Два дня мы били ляхов почем зря, не единожды загоняли их в Китай-город. На третий день у нас закончился порох, а Гонсевский стянул на Сретенку все свои силы. Ляхи взяли штурмом все наши заграждения. Много наших ратников полегло. Князю Пожарскому пуля из аркебузы угодила в голову, пробив шлем. Кое-как слуги князя Холмского и мои стрельцы вынесли его из пекла боя. Князь Холмский приказал мне доставить Пожарского в Троице-Сергиеву обитель к тамошнему лекарю Ионе, который, по слухам, дюже смыслен во врачевании.

– Так князь Пожарский сейчас находится в этом селе? – Горбатов схватил Салькова за руку. – Слушай, друг, позволь мне взглянуть на него.

– Князь в беспамятстве лежит, поговорить тебе с ним не удастся, – хмуро заметил Сальков. – Меня вот беспокойство изводит, боюсь, не довезу я Пожарского живым до Троице-Сергиева монастыря. А князь Холмский с меня за это шкуру спустит, он ведь родственник Пожарскому.

Горбатов продолжал упрашивать Салькова отвести его в избу, где лежит тяжелораненый князь Пожарский. Сальков уступил, привел Горбатова в соседнюю избу, во дворе которой стоял крытый возок на полозьях, запряженный парой гнедых лошадей. Под навесом у входа в сенник и конюшню сидели на бревне четверо стрельцов в грязных голубых кафтанах. Они грызли сухари, о чем-то негромко переговариваясь. Подле лошадей суетился возница, поивший их колодезной водой из деревянного ведра. Полушубок на вознице был прожжен в нескольких местах, обгорелой была и шапка у него на голове.

Сальков и Горбатов вошли в избу. Пожарский, одетый в чистые белые порты и рубаху, лежал на медвежьей шубе, расстеленной на двух сдвинутых вместе скамьях. Он был укрыт до пояса теплым плащом, подбитым лисьим мехом. Голова его была замотана длинными лоскутами из тонкой белой ткани. Глаза князя были закрыты, на бледно-восковом лице его с заострившимся носом лежала печать тяжкого недуга. Бессильные руки князя лежали поверх плаща.

Горбатов осторожно прошел по скрипучему полу, присел на табурет рядом с раненым. Медленно снял с головы шапку. Сальков остался стоять у порога.

За печью шептались две крестьянки, старая и молодая. Из уст старой женщины изливались горькие сетования, мол, вся душа у нее издрогла от ожидания лучших времен. Еще одну зиму они еле-еле пережили на мякине и жмыхе, теперь вот весна на носу, а зерна на посев нет ни горсти. Обеим крестьянкам их нынешняя жизнь напоминает бесконечную осеннюю дорогу. Вязнут они по колено в грязи, падают, поднимаются и бредут дальше по дороге, а куда?..

Посидев минуту-другую подле бесчувственного Пожарского, Горбатов коснулся ладонью руки князя. Рука была холодна как лед.

Подходя к двери, Горбатов с тревогой шепнул Салькову:

– Совсем плох князь. Довезешь ли ты его живым к старцу Ионе?

– Довезу, – негромко, но твердо промолвил Сальков, – иначе Холмский голову с меня снимет.

* * *

Гонсевский, спаливший огнем пол-Москвы и изгнавший за ее пределы восставших жителей посада, решил было, что теперь-то он стал хозяином положения. Но то была обманчивая видимость. Польские приставы, отправившись в опустошенные пожарами кварталы столицы, стали приводить к присяге королевичу Владиславу тех немногих москвичей, кто еще оставался в Москве. За два дня на верность сыну Сигизмунда присягнуло несколько сотен москвичей, сложивших оружие. Однако уже на третий день москвичи вновь поднялись на восстание, узнав о приближении отрядов земского ополчения. Польские приставы бежали из Земляного города под градом камней.

Несмотря на все усилия Гонсевского, ему не удалось выбить восставших из южных предместий столицы даже на некоторое время. Земские ратники во главе с воеводой Федором Плещеевым прочно удерживали в своих руках Симонов монастырь. С войском Плещеева соединились ярославские ополченцы и донские казаки атамана Просовецкого. Воевода Измайлов с владимиро-суздальской ратью занял Андроников монастырь. Казаки Заруцкого разбили лагерь рядом с Николо-Угрешским монастырем, там где речка Угреша впадает в Москву-реку. От стана Заруцкого до московских крепостных стен было всего девять верст.

В последних числах марта Гонсевский вывел свое войско из Яузских ворот и попытался отбросить ополченцев из окрестностей Симонова монастыря. Затяжные стычки продолжались не один день близ юго-восточных окраин Москвы. В конце концов, наемники Гонсевского не выдержали и бежали с поля боя. Вслед за ними пришлось отступить и польским гусарам. Потери Гонсевского были столь велики, что он не решился оборонять внешнюю каменную стену, окружавшую Белый город. Земские ополченцы, не встречая сопротивления, перешли реку Яузу и взяли под свой контроль почти всю территорию Белого города. Воины Гонсевского удерживали в своих руках лишь небольшой участок белгородской стены от Никитских до Чертопольских ворот с прилегающими улицами.

Подошедшее рязанское ополчение во главе с Ляпуновым заняло кварталы столицы у Яузских ворот. Заруцкий и Трубецкой со своими людьми расположились на Воронцовском поле возле Покровских ворот.

Северные и западные кварталы Белого города заняли земские полки воевод Измайлова, Мосальского и Репнина. Здесь же расположились ратники из Ярославля во главе с Иваном Волынским. У Петровских и Сретенских ворот встали станом костромичи со своим воеводой Федором Волконским и ополченцы из Углича во главе с Федором Погожим.

Москва раскинулась на огромном пространстве, земскому ополчению не хватало сил на то, чтобы замкнуть кольцо вокруг столицы. Тем не менее под надзором у земских воевод оказались почти все подъездные пути к Москве. Снабжение отрядов Гонсевского и думских бояр продовольствием было прервано. Поляки удерживали Арбатские ворота и Новодевичий монастырь, откуда начиналась большая Смоленская дорога. Это был единственный путь, по которому спасительные обозы еще могли добраться до Кремля. Впрочем, уже в нескольких верстах от Москвы Смоленская дорога была небезопасна, ибо пролегала среди деревень, охваченных восстанием против поляков. Восставших крестьян, вооруженных вилами, дубинами и топорами, поляки называли шишами. Разгромить шишей Гонсевский не мог, так как мятежные смерды прятались в лесах, куда поляки старались не соваться.

Из-за нехватки войск положение Гонсевского было отчаянным, поэтому он приложил все усилия, чтобы перетянуть на свою сторону гетмана Сапегу и его литовцев. Ян Сапега, будучи прожженным авантюристом, был готов сражаться и за короля Сигизмунда, и против него на стороне земского ополчения. Он довольно долго торговался и с Ляпуновым, и с Гонсевским, выжидая, кто из них заплатит ему больше звонкой монеты. Бояре и Гонсевский пересилили в этом торге. Заключив договор с Гонсевским, Сапега сразу же объявил войну земскому ополчению.

Гонсевский и думские бояре решили использовать войско Сапеги для сбора продовольствия и для приведения к покорности мятежных городов. В помощь Сапеге Гонсевский отправил несколько польских рот и двести венгерских гайдуков из состава кремлевского гарнизона. С той же целью боярин Мстиславский отрядил воеводу Ромодановского с отрядом дворян и боярских слуг. Сапега и Ромодановский заняли Суздаль и Ростов, потом двинулись к Переяславлю-Залесскому.

Земские воеводы спешно выслали к Переяславлю конницу атамана Просовецкого и пеший полк воеводы Бахтеярова. Две недели продолжались конные и пешие стычки у стен Переяславля. Казаки нанесли немалый урон воинству Сапеги и Ромодановского, так что они отступили ни с чем от Переяславля.

Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий, прознав, что часть войск Гонсевского ушла вместе с Сапегой, отважились на решительный штурм Китай-города. За три часа до рассвета рязанцы Ляпунова по приставным лестницам взобрались на крепостную стену и захватили угловую башню. В это же время яростный бой завязался в западных кварталах Москвы у реки Неглинки и возле Трехсвятских ворот. Выбив немецких наемников из острога на Козьем болотце, ополченцы едва не ворвались в Кремль на плечах бегущих в панике врагов. Триста немцев, сложив оружие, сдались в плен. Овладев кремлевской Никольской башней, ополченцы подожгли пороховой погреб, расположенный в подвале башни. От мощнейшего взрыва Никольская башня раскололась пополам, а ее верхняя часть рухнула вниз.

Гонсевский бросил в сражение всех своих людей, самолично устремляясь туда, где успех ополченцев был наиболее очевиден. Рядом с поляками сражались думские бояре и дворяне со своими слугами. Нападение ополченцев на Кремль и Китай-город было отбито.

Уже на другой день к Москве подошла земская рать из Казани.

Используя поддержку казанцев, неутомимый атаман Заруцкий после кровопролитного штурма захватил Новодевичий монастырь, имевший мощные каменные укрепления. Это привело к тому, что войско Гонсевского оказалось запертым со всех сторон в стенах Кремля и Китай-города.

* * *

С той поры как отряды земского ополчения и ратные люди из Тушинского лагеря начали стягиваться к Москве, думские бояре и дворяне жили надеждами на то, что между «воровской вольницей» и служилым земским дворянством неизбежно вспыхнут серьезные разногласия, которые помешают слиянию этих пестрых вооруженных сборищ в единую сильную рать. Возможно, все так и случилось бы в скором времени, если бы среди вождей ополчения не оказался человек, наделенный кипучей энергией и непревзойденным даром убеждения. Этим человеком был рязанский дворянин Прокопий Ляпунов.

Наладив доверительные отношения с тушинским боярином Дмитрием Трубецким и казацким атаманом Иваном Заруцким, Прокопий Ляпунов сумел сгладить все местнические споры относительно верховного главенства над земским войском и планов будущего государственного устройства Руси. По предложению Ляпунова, вожди Земщины и казацкие атаманы объявили о создании Совета всей земли, куда вошли выборные представители от всех земских полков и казацких отрядов. При Совете постоянно действовала Земская дума, состоящая из выборных заседателей. Совет и Земская дума таким образом стали временным правительством ополченцев и восставших москвичей со всей полнотой законодательной власти. Указы Земской думы подлежали неукоснительному исполнению всюду, где была уничтожена власть Семибоярщины.

Вся исполнительная власть была сосредоточена в руках троих приказных воевод, которыми после голосования в Совете были назначены Прокопий Ляпунов, Дмитрий Трубецкой и Иван Заруцкий. После создания органов власти вожди ополчения провели присягу в полках, дабы сплотить людей из разных сословий и наполнить их ратное подвижничество высоким смыслом. Все ратники, присягнувшие Совету и Земской думе, принимали на себя следующие обязательства: «Во-первых, стоять заодно с городами против короля Сигизмунда, его сына и тех, кто с ними столковался. Во-вторых, очистить Московское государство от польских и литовских захватчиков. В‑третьих, не подчиняться указам бояр из Москвы, а служить государю, который будет избран всей землей».

Первым делом Совет и Земская дума обязали своими указами всех дворян прибыть в осадный лагерь под Москвой. Всем, кто уклонится от исполнения этого приказа, грозила потеря земельных владений. Все богатства, оказавшиеся в руках ополченцев в ходе военных действий, должны быть пущены на жалованье ратным людям, на закупку оружия, лошадей, фуража и провианта. Ни один смертный приговор не может быть вынесен без согласия Совета всей земли.

Кроме этих указов Совет и Земская дума приняли много различных постановлений, самым важным из которых стал так называемый «Приговор всей земли». В этом документе были сформулированы основные цели ополченцев, меры, допустимые для наведения порядка, и законодательно подтверждены вольности и привилегии, коих добились бояре, дворяне и казаки за время Смуты. Текст «Приговора» скрепили земские воеводы из двадцати пяти городов. Вместе с боярами и дворянами этот документ подписали и казацкие атаманы. За неграмотного Заруцкого расписался Прокопий Ляпунов.

Осажденные в Кремле бояре знали через своих соглядатаев обо всем, что происходит в лагере земского войска. Думских бояр и их приспешников крайне обеспокоило появление у ополченцев и казаков учредительных и исполнительных органов власти, указы которых могли привлечь на сторону Земщины подавляющее число мелкопоместных дворян и боярских детей. Расклад сил и без того был не в пользу Семибоярщины, поэтому Федор Мстиславский и его ближайшее окружение постоянно подступали к Гонсевскому с требованиями выпросить у Сигизмунда дополнительную военную помощь, благо, Смоленск пал, и у польского короля теперь развязаны руки. Гонсевский и без того постоянно слал гонцов к Сигизмунду с теми же просьбами, но получал от короля лишь обещания выслать ему войска сразу после окончания торжеств в честь взятия Смоленска.

Тогда Гонсевский задумал с помощью изощренного коварства внести раскол в ряды вождей ополчения, чтобы отсрочить на какое-то время новое общее наступление земских полков на Кремль. С этой целью Гонсевский велел дьякам из кремлевской Думы написать грамоту якобы от лица Ляпунова, где говорилось о том, что, где бы ни был пойман казак на воровстве, за это его надлежит утопить без суда. А когда государство Московское придет к мирному успокоению, то весь род казачий нужно истребить без остатка. Подпись Ляпунова на этой грамоте была ловко подделана. Образчик почерка Ляпунова принес Гонсевскому воровской атаман Сидорка Заварзин, брата которого Гонсевский велел выпустить из плена.

Сидорка Заварзин привез подложную грамоту на казачий круг, где она была прочитана перед всеми казаками. Поднялась буря возмущения, казаки потребовали призвать Ляпунова к ответу, им давно были в тягость его суровые методы по укреплению дисциплины и по пресечению мародерства. В шатер приказного воеводы явился атаман Сергей Карамышев как посланец от казачьего круга. Ляпунов, не чувствуя за собой вины, отклонил приглашение казачьего войска. Тогда от казаков пришли двое поручителей с обещанием, что войско не причинит Ляпунову никакого вреда. Поверив им, Ляпунов отправился на казачий круг безо всякой охраны. Сидорка Заварзин предъявил Ляпунову подметную грамоту, скрепленную его подписью. Ознакомившись с текстом и осмотрев подпись, Ляпунов немного растерянно произнес: «Похоже на мою руку, токмо я этого не писывал». Его слова потонули в общем шуме. Окружив Ляпунова плотным кольцом, казаки потрясали обнаженными саблями и требовали немедленно казнить «изменника». Выскочивший из толпы атаман Карамышев бросился на Ляпунова и рубанул его саблей. Ляпунов упал, обливаясь кровью. Немногочисленные дворяне находившиеся тут же, в испуге подались прочь. Лишь Иван Ржевский проявил смелость, возмущенно крикнув, что земского воеводу казаки убивают без причины – «за посмех». Ляпунов был еще жив, но обозленные казаки добили его. Под горячую руку казаки зарубили и дворянина Ржевского.

Три дня изрубленные трупы Ляпунова и Ржевского валялись на лугу возле казацких становищ, облепленные мухами. На четвертый день разлагающиеся на солнце тела были брошены в повозку и отвезены в ближайшую церковь на Воронцовском поле. Оттуда убитых перевезли в Троице-Сергиеву обитель и там предали земле. На каменном надгробии была высечена краткая надпись: «Прокопий Ляпунов да Иван Ржевский покоятся тут, убиты в 7119 году июля в 22‑й день».

По тогдашнему летоисчислению 7119 год соответствовал 1611 году.

Известие о гибели Ляпунова произвело тягостное впечатление на все земское воинство. В ту пору ни у кого не вызывало сомнения, что Ляпунов погиб в результате заговора между его тайными недругами среди бояр и казаков. Одни называли главным виновником убийства Ляпунова князя Трубецкого, другие – атамана Заруцкого, третьи – боярина Ивана Шереметева.

Земская знать недолюбливала Ляпунова, считая его неродовитым выскочкой, дорвавшимся до высокой власти. Этому же способствовал крутой нрав Ляпунова, который никогда не выказывал почтения к боярам и князьям. Все знатные люди, приходившие к Ляпунову с челобитной, были вынуждены подолгу стоять в очереди возле его шатра или подле крыльца приказной избы.

Московский летописец, очевидец тех событий, так написал о Ляпунове в своем труде: «Ляпунов не по своей мере вознесся и гордость взял; много боярским детям позору и бесчестья делал, не только боярским детям, но и самим боярам. За это сильная нелюбовь к нему была у многих имовитых людей».Причастность Гонсевского к убийству Ляпунова открылась лишь много лет спустя, когда польские военачальники, сумевшие выбраться живыми из кремлевской осады, оставили свои письменные воспоминания об этих событиях.

Глава десятая. Самозванец Матюшка Веревкин

Примкнув к атаману Просовецкому, Степан Горбатов доблестно сражался в рядах его казачьего войска сначала с гетманом Сапегой под Переяславлем-Залесским, потом с гетманом Ходкевичем в южных предместьях Москвы. Ни Сапеге в августе, ни Ходкевичу в сентябре так и не удалось прорвать кольцо осады, в котором оказалось войско Гонсевского, запертое земским ополчением в Кремле и Китай-городе.

После взятия Смоленска король Сигизмунд уехал в Польшу, поручив Яну-Каролю Ходкевичу, гетману великого княжества Литовского, разбить земские войска и вызволить из осады Гонсевского. Воюя со шведами в Ливонии, Ходкевич стяжал славу одного из лучших полководцев Речи Посполитой. В одном из сражений Ходкевич наголову разгромил восьмитысячное шведское войско, едва не взяв в плен шведского короля Карла Девятого.

После упорнейших боев у Яузских ворот войско Ходкевича, соединившись с отрядом Сапеги, лишь на короткое время сумело пробить узкий коридор в блокадном кольце вокруг Кремля и Китай-города. С одной стороны, это стало благом для Гонсевского, который получил долгожданные съестные припасы и пополнил свой поредевший гарнизон людьми Сапеги. Но, с другой стороны, это обернулось злом для Гонсевского, которого покинули многие наемники, уставшие от войны и отказавшиеся ему повиноваться. Полуголодное сидение в осаде так измучило немцев и французов, что большая их часть выскользнула из Москвы вместе с награбленным добром через Яузские ворота. А еще через несколько дней под натиском земского ополчения отступил от реки Яузы и гетман Ходкевич со своими полками.

В холод и ненастье Ходкевич увел свое потрепанное войско в село Рогачево и разбил там зимний лагерь. Ходкевич не мог уйти от Москвы, оставив гарнизон Гонсевского на произвол судьбы, но и на прорыв блокады у него не было сил. Среди воинов Ходкевича росло неповиновение командирам, грабежам и насилиям не было конца. Разграбив все деревни к северу от Москвы, Ходкевич снарядил для Гонсевского большой обоз. Казаки атамана Просовецкого выследили караван Ходкевича и разграбили его, истребив обозную стражу. В Кремль прорвались лишь несколько возов с хлебом, но и за эти крохи Гонсевскому пришлось заплатить кровью своих гусар, которые сумели на несколько часов отбросить ополченцев от Арбатских ворот и провести остатки обоза за стены Кремля. Плотная осада и наступающая зима обрекли гарнизон Гонсевского на голод. В Китай-городе на торгу горсть ржи можно было купить лишь за золото. Поляки стреляли из пищалей по воронам и голубям. Подстреленные птицы продавались на торжище по пятнадцать монет серебром за штуку. У кого не было денег, те подбирали любую падаль и питались ею. Из-за этого среди воинов Гонсевского начались болезни.

После гибели Ляпунова его место занял атаман Просовецкий.

Основные позиции земского ополчения находились близ Яузских ворот. Казаки разбили здесь обширный лагерь. По численности казацкие полки теперь далеко превосходили дворянские отряды. С наступлением осени дворяне стали покидать ополчение, кто-то по ранению, кто-то самовольно, без разрешения воевод. Князь Трубецкой не имел того дара речи, каким располагал покойный Ляпунов. Его авторитет среди дворян был невысок, ведь он считался тушинским боярином, некогда служившим Тушинскому вору. Как самый знатный из земских бояр, Дмитрий Трубецкой считался главой ополчения, но всеми делами заправляли атаманы Просовецкий и Заруцкий. Между атаманами и князем Трубецким все явственнее обозначалась взаимная неприязнь. Трубецкой видел, что атаманы все больше отодвигают его от управления войсками, поэтому он начал плести интриги против них.

Просовецкий требовал решительных действий, чтобы до зимы покончить с врагом. Трубецкой настаивал на том, чтобы уморить поляков Гонсевского голодом. Заруцкий, поддержав Просовецкого, сумел убедить земских воевод произвести в начале декабря еще один решительный штурм Китай-города. Ополченцы и казаки сумели ворваться в крепость, но были остановлены залпами из пушек и пищалей. Кто-то донес Гонсевскому о намечающемся приступе, и он сумел тщательно подготовиться к его отражению. Наступление отрядов ополчения захлебнулось в крови.

Эта неудача перессорила между собой вождей земского войска. Просовецкий разругался с князем Трубецким и атаманом Заруцким, обвиняя первого в измене, а второго в нерасторопности. Покинув главный лагерь ополчения, Просовецкий ушел с тысячей казаков в Симонов монастырь, расположенный на Коломенской дороге. Трубецкой рассорился с Заруцким, заявив на заседании Земской думы, что тот-де не достоин стоять во главе войска, в рядах которого много людей из старинных княжеских родов.

* * *

Смутные времена обернулись в Пскове тем, что городские низы отказались присягать Василию Шуйскому, а после его свержения псковичи не признали власть Семибоярщины, которая выдвигала претендентом на русский трон королевича Владислава. Местная беднота покончила с властью верхов. Дворяне и «лучшие» люди бежали из Пскова в Новгород. После убийства Тушинского вора несколько сотен тушинцев, в основном казаков, ушли в Псков, приняв участие в изгнании тамошних бояр и дворян в Новгород. В руках воровских казаков находился и Ивангород.

Вскоре на Псковщине объявился новый самозванец – Лжедмитрий Третий.

Монах Авраамий Палицын, оставивший письменную хронику о событиях Смутного времени, не обошел молчанием и Лжедмитрия Третьего. Им оказался поповский сын Матюшка Веревкин. Род дворян Веревкиных издавна проживал на новгород-северских землях. Когда в этой округе появилось воровское воинство Лжедмитрия Второго, то к нему примкнул Гаврила Веревкин, отец Матюшки. После распада тушинского лагеря Гаврила Веревкин и его братья перешли на службу к королю Сигизмунду, осаждавшему Смоленск. Матюшка Веревкин какое-то время был в стороне от грабежей и сражений, служа дьяконом в маленькой церквушке в Замоскворечье. С приходом в Москву польского войска дьякон Матюшка перебрался в Новгород, где он занялся мелкой торговлей. Торговец из Матюшки получился никакой, так что ему даже пришлось просить милостыню, дабы не умереть с голоду. Тогда-то Матюшке и пришла в голову мысль объявить себя чудесно спасшимся «царевичем Дмитрием», благо, по возрасту он вполне подходил на эту роль. Собравшись с духом, Матюшка объявил новгородцам свое «царское имя». Толпа осыпала Матюшку бранью и насмешками. Многие узнали в нем бродячего торговца. Незадачливому самозванцу пришлось спешно уносить ноги из Новгорода. Все же Матюшке удалось увлечь за собой кучку таких же бродяг и нищих, как и он сам. С этими людьми Матюшка пришел в Ивангород, где стояли воровские казаки, в ту пору воевавшие со шведами.

Бывшие тушинцы приветствовали Матюшку как долгожданного спасителя. Матюшка без устали рассказывал всем вокруг невероятную историю своего четвертого воскрешения. Недруги из бояр пытались его зарезать в Угличе, но он избежал смерти. Его изрубили и сожгли в Москве восставшие стрельцы, но и тогда он восстал из мертвых. Его обезглавили в Калуге, и опять – он жив и невредим.

Слух об истинном «царевиче Дмитрии» разлетелся во все стороны. В Ивангород потянулись дворяне и смерды, желая своими глазами увидеть воскресшего сына Ивана Грозного.

Между тем шведы осадили Псков. Простояв пять недель под городом, шведы не добились успеха и ушли к Новгороду. За этой бедой нагрянула другая напасть. Псков принялись осаждать польско-литовские отряды Лисовского. Псковичи обратились за помощью к земским воеводам, осаждающим поляков в Москве. Совет всей земли откликнулся на это обращение. К Пскову выступила земская рать во главе с воеводами Никитой Вельяминовым и Иваном Хованским.

Известие о появлении «царевича Дмитрия» в новгородских землях дошло и до ополченцев, стоящих под Москвой. Весть эта казалась слишком невероятной. Среди казаков было немало тех, кто своими глазами видел отрубленную голову Тушинского вора. И все же легковерные люди, коих было большинство, склонялись к тому, чтобы признать Матюшку Веревкина истинным государем. В конце концов в Псков было отправлено большое посольство от Земской думы и вождей ополчения, чтобы разобраться во всем на месте.

К моменту приезда земских послов псковские черные люди уже пригласили Матюшку Веревкина к себе, присягнув ему на верность. Подчиняясь общему порыву, приняли участие в присяге и земские воеводы Вельяминов и Хованский, отразившие натиск Лисовского. Матюшка Веревкин устроил посланцам Земской думы торжественную встречу, нарядившись в царское платье. Допущенные к руке «государя» тушинские казаки воочию убедились, что перед ними самозванец, нисколько не похожий на Тушинского вора. Однако никто из них не осмелился сказать это вслух, видя, с каким почтением прислуживают самозванцу псковичи и воеводы Хованский и Вельяминов. Под нажимом псковичей послы отправили в Земскую думу грамоту с подтверждением истинности «царевича Дмитрия».

Грамота полномочных послов земского войска вызвала смятение и радость в станах ополченцев и казаков. Простой народ и казаки охотно поверили тому, чему хотелось верить. Споры о возможном претенденте на московский трон приводили к острым разногласиям среди земских воевод и простых ратников. Все самые родовитые бояре, имеющие право на трон, сидели в осаде вместе с войском Гонсевского и не помышляли о переходе на сторону земского ополчения. Земский люд и казаки открыто заявляли, что все пособники Гонсевского из числа русской знати после освобождения Москвы от поляков будут лишены всех земельных угодий и всех прав на чины и звания, а кое-кто из них останется и без головы.

Совет всей земли постановил начать переговоры со шведским королем, дабы пригласить на московский трон его сына Густава-Адольфа. С этой целью к шведам, стоящим станом под Новгородом, выехал Василий Бутурлин, который был в дружеских отношениях со шведским военачальником Делагарди.

Такой расклад не устраивал простых ратников и казаков, которые через своих представителей в Совете всей земли прямо заявили: «Земля наша единомышленно хочет выбрать царя из прирожденных своих бояр, а из иных земель королевичей нам не надо!»

Последующие события развивались стихийно. Казачий круг, на котором присутствовало много московской бедноты, провозгласил государем псковского самозванца. Ни Трубецкой, ни Просовецкий, ни Заруцкий не осмелились воспротивиться воле казачьего войска, помня о печальной судьбе Ляпунова. Они вместе со всеми принесли присягу на имя «царевича Дмитрия». Тех дворян из окружения Трубецкого, кто не желал целовать крест «истинному государю», казаки приневолили к этому силой.

В земских полках, стоявших в отдалении от казацких таборов, присяга не удалась. Многие воеводы и ратники просто-напросто разошлись по своим городам, не желая идти на поводу у казачьей вольницы.

* * *

Среди тех, кто не пожелал присягать псковскому самозванцу, оказался и Степан Горбатов. Все происходящее в тот день на заснеженном поле между палаточными лагерями казаков показалось полковнику Горбатову какой-то дикой бессмыслицей. Невесть откуда свалившийся самозванец, известный в Новгороде как поповский сын Матюшка Веревкин, волею обезумевшей от радости толпы из казаков и посадских мужиков был провозглашен государем всея Руси!

Видя, что никто из земских воевод и казацких атаманов не смеет воспротивиться воле черного люда, Степан Горбатов решил действовать сам. Протолкавшись в середину гигантского круга, образованного многотысячным скопищем народа, он взобрался на возвышение, сооруженное из пустых пороховых бочек и снятых с петель дверей.

Поскольку все ораторы на этом народном собрании славили истинного «царевича Дмитрия», объявившегося в Пскове, и хулили бояр, засевших в Кремле, поэтому вооруженная толпа ожидала таких же слов и от полковника Горбатова. Однако зазвучавшая речь Горбатова разительно отличалась от славословий предыдущих говорунов.

– Чего вы так раздухарились, братцы? Чему вы все так радуетесь? – громко молвил Горбатов, обращаясь к казакам и простонародью. – Неужто и впрямь сошел с небес трижды убиенный царевич Дмитрий? Оказывается, как мало надо для чуда! Невесть кто является в Новгород и заявляет, что он есть спасшийся от смерти сын Ивана Грозного. Сначала этому проходимцу никто не верит, но проходит время, и люди вдруг начинают носить новоявленного самозванца на руках. Как понимать это всеобщее оглупение? Куда катится Русь-матушка и мы все вместе с ней, коли собравшийся здесь народ, отвергнув имовитых бояр, отдает царскую власть безвестному прощелыге! Одумайтесь, люди добрые! Образумьтесь, пока не поздно! Кого вы на шею себе сажаете? Очередного Гришку Отрепьева, истинно молвлю всем вам!..

Договорить Горбатову не дали, несколько пар сильных рук схватили его за длинные полы красного стрелецкого кафтана и бесцеремонно стащили с возвышения. Мигом вокруг полковника образовалось шумное сборище из рассерженных казаков, которые грубо пихали его кто в спину, кто в грудь. Горбатова окружали перекошенные злобой бородатые лица в мохнатых шапках, из-под которых выбивались длинные чубы. Неслись крики:

– Братцы, это изменник! Рубите его!

– Откель он взялся? Не иначе, кремлевский лазутчик!

– Станичники, нужно прищучить этого молодца!

– Верно! Врежьте-ка дубиной ему по башке, чтоб другим неповадно было.

Оказавшиеся поблизости казаки из куреней атамана Просовецкого заступились за Горбатова. Они попытались увести полковника в безопасное место, но у них на пути встали казаки из других куреней, которые потребовали, чтобы Горбатов немедля присягнул на верность царевичу Дмитрию. Горбатов отказался присягать, отвернувшись от креста, который ему совали под нос.

Тогда из толпы выступил какой-то есаул в белом нагольном полушубке и в черной шапке. Выкатив свои красные хмельные глаза, есаул рывком выхватил из-за кушака длинный пистоль и приставил к груди Горбатова.

– Присягай добром, полковник, – угрожающе проговорил он, – а иначе…

Есаул щелкнул взведенным курком.

Находившиеся подле Горбатова казаки разом отшатнулись от него.

– Я кому попало не присягаю! – недрогнувшим голосом сказал Горбатов.

Есаул нажал на спусковой крючок, голубоватая искра от столкнувшихся кремней ударила в запальник, но выстрел не прогремел. Видимо, порох оказался подмоченным.

Воспользовавшись этой заминкой, Горбатов сбил с ног есаула ударом кулака и, расшвыряв в стороны еще несколько станичников, прорвался к своему коню. Вскочив в седло, не касаясь стремян, Горбатов пустил своего жеребца с места в галоп. Вслед ему неслись гневные крики казаков. Кто-то надсадно вопил: «Стреляй же! Стреляй!» – однако выстрела не последовало.

* * *

Боярину Лыкову, обходившему караулы у кремлевских ворот, стражники сообщили о перебежчике из земской рати.

– Кто таков? Где он? – встрепенулся Лыков. – Тащите его сюда!

Стрельцы, стоявшие в карауле, вывели из подвального помещения Захарьевской башни рослого человека в красном стрелецком кафтане и красных сапогах.

– Вот, он, боярин! – пробасил стрелецкий старшина, заросший черной бородой до самых глаз. – Подъехал к Красным воротам часа два тому назад верхом на коне, свистел и размахивал шапкой, насаженной на палку. Мы подумали сначала, что это очередной гонец от земских приехал столковаться насчет обмена пленными, но выяснилось, что молодец сей решил на нашу сторону перейти. И зовут его…

– Да знаю я, как его зовут, – с усмешкой перебил старшину Лыков, подходя к перебежчику и кладя руку ему на плечо. – Лопни мои глаза, это же сам полковник Горбатов! Ну, здравствуй, друже. С чем пожаловал?

– Хочу присягнуть на верность королевичу Владиславу, – сказал Горбатов.

– Вот как? – Лыков от изумления шире распахнул глаза. – Дивно мне слышать это от тебя, полковник. Видать, крепко прижала тебя судьба-злодейка, коли ты к нам подался!

Лыков распорядился, чтобы стражники вернули Горбатову коня и оружие. Видя, что Горбатов пребывает в состоянии некоего потрясения, Лыков привел его к себе домой, желая побеседовать с полковником наедине. Хоромы боярина Лыкова, где жила его семья и хранились все его богатства, сгорели вместе со множеством прочих дворов во время пожаров в Белом городе. Жену и детей Лыков успел спровадить из Москвы в Тверь еще до начала сражений с земским ополчением. В Китай-городе Лыков и его слуги занимали деревянный дом какого-то купца, сбежавшего отсюда вместе с семьей, когда Семибоярщина впустила в Москву поляков.

Оглядев убогую обстановку купеческого жилища, Горбатов удивился тому, что у лестничных переходов отломаны все перила и в комнатах почти нет мебели. Его также удивило то, что двое холопов Лыкова, сняв с петель дверь в трапезной, рубят ее на части топорами.

– Чем-то же надо печи протапливать, полковник, – пояснил Лыков, отвечая на вопросы Горбатова. – Дров в Китай-городе уже не осталось, а на дворе зима. Вот и приходится жечь в печах все, что горит. Но главная беда не в этом, – Лыков доверительно понизил голос. – Есть враг пострашнее холода – это голод. Дела с ествой в Кремле и Китай-городе еще хуже, чем с дровами. Видишь, друже, что мы тут едим.

Лыков поставил на стол глиняный горшок с каким-то теплым варевом, над которым витал запах мясного бульона. Взяв половник, Лыков выловил из мутного жидкого супа лошадиное копыто, показав его Горбатову. Затем Лыков извлек из горшка собачий череп с оскаленными зубами.

От увиденного Горбатов невольно поморщился.

– Собачатина, конечно, не баранина, полковник, – заметил Лыков, – но все же лучше вареных крыс, коих подают на стол моему соседу ротмистру Порыцкому.

– В земских становищах тоже голодно, но мышей и крыс там еще пока не едят, – проговорил Горбатов, усевшись на скамью у окна, забранного ячейками из зеленого и голубого стекла.

– Чего же ты тогда перебежал от земских к нам, бедолагам? – ввернул Лыков, развалившись на стуле, который заскрипел под его грузным телом.

Поскольку в доме было чуть теплее, чем на улице, поэтому Лыков и Горбатов вели беседу, не снимая с себя теплой верхней одежды. Они сняли с себя лишь шапки и рукавицы.

Горбатов не стал ходить вокруг да около и выложил Лыкову все начистоту. Горбатова переполняли возмущение и обида. Двух самозваных государей в недалеком прошлом видела Русь, которым поначалу присягали знать и простой народ, а в конце концов оба были убиты своими же приближенными. Имена этих самозванцев и поныне на слуху, только ленивый их не ругает и не проклинает. И вот объявился третий Лжедмитрий. И опять народ вдруг узрел в нем истинного царя, отпрыска Ивана Грозного! Земское воинство так дружно ринулось присягать псковскому самозванцу, что никто из воевод и атаманов не осмелился подать голос, дабы остановить это повальное безумие.

– Я хотел было образумить народ, – молвил в заключение Горбатов, – так меня чуть на куски не разорвали. В меня чуть пулю не всадили, хорошо, Господь уберег. Еле вырвался я от этих безумцев, у коих вместо головы задница! И тогда я сказал себе, что с этими безумцами мне не по пути. Служить Лжедмитрию я не собираюсь. Остается одно – присягнуть Владиславу. Поэтому я здесь, боярин.

– Правильно надумал, полковник, – промолвил Лыков. – С нашими казаками и мужиками-дурнями каши не сварить. Спасение Руси в унии с Польшей. Пращуры наши призвали варяжских князей на Русь и не прогадали, так и мы не прогадаем, коли посадим на московский трон польского королевича.

Зная, с каким недоверием относится Гонсевский ко всем перебежчикам из земского лагеря, Лыков решил до поры до времени укрыть Горбатова у себя дома.

– Завтра я потолкую с Федором Мстиславским, уговорю его, чтобы он замолвил за тебя слово перед Гонсевским, – сказал Лыков, дружески подмигнув Горбатову. – Выше голову, полковник! Бог не выдаст, свинья не съест.

Федор Мстиславский тоже пожелал побеседовать с Горбатовым, дабы побольше узнать от него о новом самозванце и о численности земских войск под Москвой. В прошлом Горбатов не раз оказывал Мстиславскому разные мелкие услуги, поэтому они были лично знакомы и не испытывали друг к другу неприязни. Вот и на этот раз Федор Мстиславский попросил Горбатова еще об одной услуге. Он посетовал полковнику на то, что патриарх Гермоген по-прежнему упорствует, не желая приводить людей к присяге Владиславу. Мол, Гермоген тешит себя надеждой, что земское ополчение вот-вот выбьет поляков из Кремля и изберет на царство выходца из русской знати. Мстиславский предложил Горбатову встретиться с Гермогеном и открыть ему глаза на то, что творится в земском лагере.

«Может, тогда Гермоген одумается и поймет, что лучше видеть на московском троне Владислава, чем безвестного бродягу», – добавил при этом Мстиславский.

Горбатов согласился помочь Мстиславскому в этом деле. Ему и самому не терпелось рассказать Гермогену о том, как он самоотверженно выполнял его волю, призывая людей в разных городах подниматься на борьбу с Семибоярщиной и поляками, и что из этого вышло.

Опальный патриарх по-прежнему пребывал на подворье Кирилло-Белозерского монастыря, но теперь из-за болезни Гермогену были предоставлены самые лучшие покои. Патриарх почти не вставал с постели, измученный недугом. Однако Гермоген нашел в себе силы, чтобы подняться с кровати, когда перед ним предстал Степан Горбатов. Несмотря на телесную немощь, ум у старца оставался ясным, он сразу вспомнил полковника, которому сам некогда вручил воззвание, призывающее русский народ на свержение Семибоярщины.

– Твой призыв, владыка, был услышан дворянами, казаками и посадскими людьми, – молвил Горбатов, стоя с шапкой в руках перед Гермогеном, сидящим на стуле с высокой спинкой. – Под стены Москвы стеклось большое земское войско из многих городов Руси. Отважные люди стояли во главе этого ополчения. Казалось бы, уже не за горами тот день, когда ляхи будут изгнаны из Кремля, а Земский собор изберет на московский трон истинно русского государя. – Горбатов запнулся и желчно добавил: – Токмо благие помыслы у нашего народа всегда переплетаются с гнусными делами.

Со скорбью в голосе Горбатов поведал патриарху о том, как пал от рук своих же казаков Прокопий Ляпунов, главный вдохновитель создания Совета всей земли, как погиб в бою с поляками храбрый князь Мосальский, а князя Пожарского его воины чуть живого вынесли из сечи. Не утаил Горбатов от владыки и того, что внутренние склоки давно перессорили между собой вождей ополчения, что каждый из них тянет одеяло на себя. В довершение всех бед земское ополчение присягнуло на верность очередному самозванцу, объявившемуся в Пскове. Князья и дворяне, не пожелавшие присягать Лжедмитрию, разошлись со своими отрядами кто куда.

Рассказал Горбатов патриарху и о том, что атаман Заруцкий и князь Трубецкой всячески подбивают казаков и ополченцев признать законным наследником на московский трон сына Марины Мнишек, рожденного ею от Тушинского вора. Недоброжелатели Марины Мнишек среди земских ратников называют ее сына «воренком», распуская слух о том, что сей младенец плод ее греховной связи с Иваном Заруцким, который опекает эту польскую дворяночку с той поры, как был убит Тушинский вор. Марина Мнишек пребывает в Коломне под охраной казаков Заруцкого, которые именуют ее «государыней московской», помня о том, что она когда-то короновалась в Москве вместе с Гришкой Отрепьевым.

Выслушав Горбатова, Гермоген разразился горестными стенаниями. Страдая от лихорадки, патриарх зябко кутался в темный шерстяной плащ. Его седая голова была покрыта черной вязаной шапочкой.

– Господь-вседержитель, видят ли твои очи, какая пагуба творится в Московии! – печально молвил Гермоген, свесив голову на грудь. – Еще одного самозваного вора наслал Антихрист на нашу землю, который сбивает с толку народ православный. Подружка Отрепьева панька Маринка со своим «воренком» тоже метит на русский трон. А глупцы, вроде Заруцкого и Трубецкого, потакают Маринке в этом. Господи, неужто совсем не осталось здравомыслящих людей на Руси!

Гермоген вдруг резко поднял голову, вскинув глаза на Горбатова. Седые брови патриарха грозно сомкнулись на переносье.

– Сын мой, ты честный и смелый человек, – проговорил Гермоген. – Ты не пожелал присягать ни псковскому вору, ни Маринкину «воренку». Стало быть, ты радеешь о своем Отечестве. Сын мой, не время предаваться унынию, надо спасать наше государство от полного краха.

– Потому-то я и ушел из земского лагеря в Кремль, владыка, – сказал Горбатов. – Я хочу присягнуть королевичу Владиславу. Коли сами русские не могут избавить Русь от кровавой Смуты, тогда пусть это сделают литовцы и поляки.

– Литовцы и поляки наши злейшие враги! – воскликнул Гермоген, сердито притопнув ногой. – Вместе с Владиславом на нашу землю придут иезуиты и латиняне, а это зло хуже саранчи! Сын мой, нужно бросить новый клич по Руси. Нужно собрать новое ополчение, вожди которого доведут до победы зачахнувший ныне священный почин!

Гермоген окликнул служку-монаха, который принес ему бумагу, перо и чернила. Монах придвинул к патриарху небольшой стол с наклонной крышкой, удобной для письма. Открывая чернильницу, слуга негромко напомнил Гермогену, что тому пора выпить целебный травяной настой. Патриарх лишь досадливо отмахнулся от слуги, проворчав: «Не меня, старика, надо спасать, а Русь-матушку нужно поскорее избавить от недуга, именуемого Смутой!»

Горбатов смотрел на то, как уверенная рука Гермогена быстро выводит на плотном бумажном листе ровные строчки с длинными закорючками заглавных букв и запятых. «Что опять затевает патриарх? – с беспокойством думал он. – На какое дело меня подбивает?»

Закончив писать, Гермоген поставил внизу свою размашистую подпись и приложил свою владычную печать.

– Вот, сын мой, эту грамоту тебе надлежит доставить в Нижний Новгород. И побыстрее! – Встав из-за стола, Гермоген протянул бумажный свиток Горбатову. – В сем послании я обращаюсь ко всем нижегородцам с призывом начать в своем городе сбор нового земского ополчения. Здесь же я проклинаю от имени всего православного церковного Собора псковского вора и паньку Маринку с ее «воренком».

Гермоген еще довольно долго разъяснял Горбатову суть своей затеи, сопровождая все это своими наставлениями относительно мер, с помощью которых можно осуществить это трудное начинание.

Нижний Новгород не имел своего епископа и находился в непосредственном ведении патриаршего дома. По этой причине Гермоген обращался к нижегородцам, как их духовный пастырь и покровитель.

После мучительного раздумья Горбатов решился в очередной раз исполнить волю патриарха Гермогена. Дабы расположить к себе Мстиславского и Гонсевского, Горбатов в их присутствии присягнул на верность королевичу Владиславу, заранее договорившись с Гермогеном, что тот своей властью первосвященника избавит его от этой клятвы. Лишь спустя две недели Горбатову удалось выбраться из Кремля через полуразрушенную Никольскую башню.

Глава одиннадцатая. Кузьма Минин

Главная улица Нижнего Новгорода называлась Большой Мостовой. Начинаясь возле ворот в каменной Ивановской башне, эта улица, круто изгибаясь, уходила в гору на главную площадь. Посреди площади высился белокаменный Спасо-Преображенский собор. Вокруг собора теснились четыре деревянные церкви. Здесь же на площади рядом с главным храмом стояла Съезжая изба, где местные власти творили суд и расправу.

Как повелось исстари, посадский люд Нижнего Новгорода на каждой осенней сходке выбирал из своей среды земских старост и целовальников, или присяжных заседателей. Все споры и уголовные дела неизменно рассматривались на заседаниях старост и целовальников в Съезжей избе. С наступлением Смуты на плечи городских властей легли и обязанности по содержанию стражи, починке городских стен, сборам чрезвычайных налогов, охране купцов от разбойников…

В один из январских студеных дней в Съезжей избе было особенно шумно и многолюдно. Помимо выборных старост и целовальников сюда пришли самые имовитые дворяне и самые богатые купцы. На площади перед Съезжей избой, несмотря на холод, собралась большая толпа нижегородцев. По всему городу уже распространился слух о прибытии гонца из Москвы с грамотой от патриарха. «Сам патриарх челом бьет нижегородцам… – переговаривались между собой люди. – Неслыханное дело! Видать, совсем истончалась ниточка, на коей уже который год висит Московское государство в эти Смутные времена!»

В Съезжей избе от натопленной печи было довольно жарко. Все собравшиеся здесь люди, посбрасывали с себя шубы, шапки и теплые кафтаны с меховой подбивкой.

Патриаршую грамоту зачитал дьяк Петр Ладыгин, после чего, аккуратно свернув, он вернул ее Степану Горбатову.

Первым взял слово староста с Нижнего Посада Василий Полтев, крепко сбитый детина, с широкой, как лопата, бородой. Почесав свой мясистый красный нос, Полтев сказал:

– Я разумею так, браты-товарищи, велика гора матушка Русь, нам одним ее с места не сдвинуть. Надоть засылать послов в Казань, Муром, Арзамас и Алатырь. Коли тамошние мирские сходы согласятся собирать земскую рать для похода на Москву, тогда и нижегородцы в стороне не останутся.

С мнением Полтева согласилось подавляющее большинство присутствующих.

Лишь дворянин Ждан Болтин высказался за то, что нижегородцам не следует тянуть время и пытаться поднимать на рать жителей соседних городов.

– Братья, коли мы сами выкажем решимость и первыми поднимемся на войну, тогда и соседи наши к нам присоединятся, – заявил он. – Патриарх не зря ведь именно к нижегородцам с призывом обращается. Видать, мы его последняя надежда!

На Ждана Болтина сердито зашикали со всех сторон, мол, воевать – это не кашу по столу размазывать! В прошлую весну из Нижнего Новгорода уходили к Москве тысяча двести ратников по призыву Прокопия Ляпунова. И чем все закончилось? Ляпунова убили казаки непонятно за что, а нижегородская рать ни с чем домой воротилась.

– Земское войско из двадцати городов почти год стояло под Москвой, и все без толку! – промолвил купец Дементий Шилов. – Ныне это ополчение рассыпается на глазах. Это ли не урок для нас? Я полагаю, ежели ни казанцы, ни муромцы наперед нас в поход не выступят, то и нам чесаться не стоит. Своя рубаха ближе к телу.

Слушая такие речи, Горбатов все больше мрачнел, сидя на стуле возле большого сундука, где хранились различные документы и писцовые книги. Похоже, он зря рисковал жизнью и мерз в пути, пробираясь лесными дорогами в Нижний Новгород.

Но вот со своего места поднялся староста Кузьма Минин.

Горбатов обратил внимание, что шум и гам сразу пошли на убыль, когда этот осанистый бородатый человек с мощными плечами и руками слегка кашлянул перед тем, как начать говорить. По всему было видно, что к словам Кузьмы Минина его земляки привыкли прислушиваться.

– Вот я слушаю вас, братья, и меня аж оторопь берет, – густым баском заговорил староста Минин. – В речах ваших больше беспокойства за себя да за свои сундуки с добром, но никак не за Русь, которая оскудела дальше некуда. В Москве ляхи засели, в Новгороде – шведы. – Минин размашисто указал рукой сначала на запад, потом на север. – Знать наша перессорилась меж собой в пух и прах: одни бояре польскому королевичу присягнули, другие зовут на московский трон сына шведского короля, третьи и вовсе признали государем псковского самозванца. Испита чаша бедствий до донышка, други мои. О том же и патриарх нам говорит в своей грамоте. Государство спасать надо от развала. Нам первыми нужно в стремя заступить, не дожидаясь, когда трубы загудят в Казани или Муроме. В Нижнем Новгороде должно зародиться новое земское ополчение! – Минин потряс своим тяжелым кулаком. – Предлагаю начать голосование, кто «за», пусть поднимет руку. Кто против…

Минин не договорил, поскольку среди собравшихся лишь трое подняли руку. Одним из этих троих был сам Минин.

– Что ж, господа хорошие, вы свою волю выказали, теперь послушаем, что посадский люд скажет, – нахмурившись, произнес Минин.

Набросив на себя медвежий полушубок, староста Минин решительно направился к выходу. Самыми первыми за ним последовали Степан Горбатов и Ждан Болтин. Все прочие представители местной власти замешкались, торопливо облачаясь в шубы и кафтаны.

Выйдя на высокое крыльцо с перилами, Кузьма Минин зычно обратился к толпе, которая заколыхалась, прихлынув поближе к Съезжей избе. Потрясая над головой грамотой патриарха, Минин призывал нижегородцев сплотить свои усилия для набора новой земской рати.

– Братья, государство наше разорено, – говорил староста, – в Москве ляхи хозяйничают. Бог покуда хранит наш город от напастей, но враги доберутся и до Нижнего, и тогда все мы не избежим печальной участи. Будущее наше решится в Москве. О том же пишет нам патриарх в своем послании…

Развернув свиток, Кузьма Минин громко огласил письмо Гермогена.

Толпа громкими криками поддержала старосту Минина. Мнение народа не изменилось и после выступлений богатых купцов, которые призывали сограждан не спешить со сборами войска, ведь это связано с большими денежными расходами.

Кузьма Минин, не обращая внимания на ругань и гневные реплики купеческой братии, предложил народному собранию немедленно начать сбор средств на содержание войска. Сняв с головы шапку, Минин первым высыпал в нее все серебряные и медные монеты из своего кошеля. Люди на площади чередой потянулись к Минину, кто-то бросал в его шапку деньги, кто-то серебряные украшения…

Видя, что купцы не спешат раскошеливаться, Минин предложил народу избрать полномочных представителей веча, у которых будет право взымать налог на войско с кого угодно в городе. Народ на площади провел голосование, назначив Минина главным городским старостой, которому были обязаны подчиняться все прочие старосты и целовальники. В помошники Минину были определены дьяк Петр Ладыгин, дворянин Ждан Болтин и полковник Горбатов.

На другой же день Кузьма Минин появился в Воеводской избе, обсудив с нижегородскими военачальниками, в какие сроки и какой численности им надлежит собрать пеший нижегородский полк и конную дружину.

Дабы все было по закону, Кузьма Минин опять собрал народ у Съезжей избы, чтобы зачитать прилюдно составленный им и его помощниками «Приговор о сборе денег на строение ратных людей». Согласно этому «Приговору», староста Минин мог сам решать, «с кого сколько денег взять, смотря по пожиткам и промыслам». Общий же принцип сбора средств на войско был следующий: «все имения горожан должны быть поделены на три части, две отойдут воинству, себе же на потребу каждый одну часть оставит».

Сам Минин не только отдал в общую казну все свои деньги, но и снял золотые оклады с икон у себя дома, принес и драгоценности жены.

Военным налогом были обложены не только горожане и смерды. Окрестные монастыри должны были внести деньги и зерно для ратных людей. В Нижний Новгород потянулись обозы с продовольствием из мордовских деревень. Сбор денег проводился и в селах, и в ближних к Нижнему городках.

Земские нижегородские власти сознавали, что успех затеянного ими дела во многом будет зависеть от выбора верховного полководца. Нижегородцы искали «честного мужа, кому ратное дело в обычай и который ни в какой измене не замешан».

По совету Горбатова, Кузьма Минин первым назвал на вече имя Дмитрия Пожарского. Нижегородский мирской сход поддержал его выбор.

К тому времени лекарь Иона уже поставил князя Пожарского на ноги. По первому снегу Пожарский перебрался из Троице-Сергиевой обители в свое родовое поместье Мугреево, расположенное в ста верстах от Нижнего Новгорода. Туда отправляется нижегородское посольство просить князя возглавить новое ополчение. Поначалу Пожарский не дал послам определенного ответа, взяв время на раздумье. Но нижегородцы упорны. Второй раз едет посольство в Мугреево во главе с самим Кузьмой Мининым. И снова Пожарский отказывается принять войско, сославшись на нездоровье. Третий раз едут нижегородцы в Мугреево и все-таки получают согласие князя. При этом Пожарский поставил условие назначить ему в помощники старосту Минина в должности войскового казначея. Нижегородцы приняли условие Пожарского.

Местное духовенство, купцы, дворяне и посадские люди встречали князя Пожарского и его свиту с иконами перед городскими воротами. Вместе с Пожарским в Нижний Новгород вступил отряд вяземских и смоленских дворян, нашедших пристанище в селах близ Мугреева после взятия Смоленска войском Сигизмунда.

Обращаясь к Пожарскому и его ратникам с крыльца Воеводской избы, Кузьма Минин произнес пророческие слова, попавшие на страницы летописи. «Сия братия, – сказал он, – грядет к нам на утешение града нашего и на очищение от скверны Московского государства!»

Глава двенадцатая. Бегство Гонсевского

Едва до Москвы дошли слухи о сборах в Нижнем Новгороде нового земского ополчения, как дисциплина в войске Гонсевского стала рушиться на глазах. Этому же способствовала трудная и голодная зима, которую запертые в Кремле поляки пережили с большим трудом. Обозы, направляемые в Москву гетманом Ходкевичем, в большинстве своем были разграблены еще в пути восставшими смердами и казаками Заруцкого.

Пытаясь бороться с восстаниями местного населения, поляки врывались в деревни и убивали всех мужчин поголовно, не щадили ни стариков, ни подростков. Когда пришла весна и на полях растаял снег, то во многих местах Подмосковья в опустошенных деревнях обнаружились застывшие неубранные трупы. Монахи из Троице-Сергиева монастыря ездили по селам, рыли братские могилы и погребали мертвецов.

Весной гетман Ходкевич предпринял попытку разбить казаков Заруцкого до подхода к Москве нижегородского ополчения. Отряды Ходкевича наступали со стороны Замоскворечья. Их поддержало воинство Гонсевского, вышедшее на вылазку из Китай-города. Казаки и земские ополченцы приняли вражеский удар в своем укрепленном лагере за рекой Яузой. Под огнем пищалей и самопалов гусары и наемники Ходкевича не смогли преодолеть рвы и заграждения, отступив с большими потерями. Были отброшены обратно в Китай-город и поляки Гонсевского.

Эта неудача посеяла разлад среди польских военачальников, возглавляющих кремлевский гарнизон. Полковник Зборовский, получивший рану во время вылазки, отказался повиноваться Гонсевскому. Подняв свой полк, Зборовский ушел к Смоленску.

Из Кремля и прежде этого уходили военные отряды, уставшие от боев и лишений, но тогда хотя бы соблюдалась внешняя субординация. К примеру, наемники Жака Маржерета, покинувшие Кремль в прошлую осень, негласно договорились об этом с Гонсевским, который сделал вид, что французские ландскнехты уходят из Москвы по его приказу. Бравые французы убрались восвояси не с пустыми руками, вместе с ними ушел обоз, полный награбленных сокровищ. В этом же обозе Москву покинул и Василий Шуйский, которого французы тоже взяли с собой в качестве почетного пленника. До Франции Шуйский, конечно, не доехал. Под Смоленском французы передали Шуйского в руки поляков, которые упрятали его в темницу, где он и скончался через несколько месяцев.

Пример Зборовского оказался заразительным. Не прошло и недели, как стали требовать надбавки к жалованью немецкие ландскнехты, грозя Гонсевскому в противном случае уйти в Германию. Немецких наемников к тому времени осталось всего триста человек, поэтому Гонсевский надавил на бояр-блюстителей, требуя от них звонкой монеты. Гонсевский полагал, что, пойдя на уступки одному небольшому отряду наемников, он сумеет спасти от развала все свое войско. В действительности все обернулось иначе. Как только немецкие ландскнехты получили требуемую надбавку к жалованью, сразу же о том же заговорили все прочие наемники. Гонсевский опять бросился к боярам, но те привели его в казнохранилище, где было пусто.

Гонсевский сердито напустился на бояр, виня их в том, что те якобы сами расхитили казну. В ответ на это обвинение Федор Мстиславский предъявил Гонсевскому расходные книги из Казенного приказа, где дьяками были записаны все выплаты казенных денег на содержание польского гарнизона. По этим книгам выходило, что когда бояре пригласили в Москву Жолкевского, то в их распоряжении было сто двенадцать тысяч рублей золотом. В переводе на польские деньги это составляло около пяти миллионов злотых.

Федор Мстиславский пояснил Гонсевскому, что венгерские гайдуки и польские гусары, к примеру, имеют жалованье триста рублей в месяц. В былые времена казна выплачивала по триста рублей только думским боярам, притом не на месяц, а на год. «Неудивительно, что казна иссякла так быстро! – горько усмехнулся при этом Мстиславский. – Налоговые поступления в казну давно прекратились из-за непрекращающейся Смуты. Посему денег больше нет, и взять их негде!»

Поняв, что без выплаты жалованья повиновения от войск ему не добиться, Гонсевский тайно отдал повеление своим слугам собираться в дорогу. Собрав военачальников, Гонсевский в пространной речи объявил им, что ему самому необходимо встретиться с королем Сигизмундом, дабы убедить его прислать в Москву сильное войско и много съестных припасов. Главенство над польским гарнизоном Гонсевский передал полковнику Струсю.

В Грановитой палате Кремля Гонсевский закатил прощальный пир, пригласив на него своих польских соратников и думских бояр во главе с Федором Мстиславским. По этому случаю поляки забили трех лошадей, приготовив жаркое из их мяса. Вино на это застолье было доставлено из дворцовых подвалов.

Изголодавшиеся польские военачальники с жадностью уплетали конину, пропуская мимо ушей напыщенные застольные речи, которыми обменялись Федор Мстиславский и полковник Гонсевский. Мстиславский поблагодарил Гонсевского за доблесть и радение, проявленные им в боях с восставшей московской чернью и земским ополчением, осадившим Москву. Гонсевский выразил благодарность боярам-блюстителям за их гостеприимство и щедрость, а также за готовность принять к себе на царство королевича Владислава.

– У, злыдень пархатый! – злобно прошептал Борис Лыков, внимая речи Гонсевского. Он наклонился к плечу Федора Шереметева и тихо добавил: – Ишь, рассыпает словесные перлы, мерин вислоухий! Ограбил нас дочиста, а теперь еще и бросает на произвол судьбы!

Федор Шереметев с мрачным видом согласно покачал бородой. Перед самым пиршеством он вместе с Мстиславским пытался как-то договориться с Гонсевским, который предъявил им список недополученных денежных сумм за истекший месяц. Гонсевский намекнул боярам, что он и его люди согласны получить недостающее жалованье не деньгами, а золотыми вещами из царской сокровищницы.

Мстиславскому волей-неволей пришлось выдать Гонсевскому в погашение долга золотую утварь, перстни и ожерелья с драгоценными каменьями, меха и царские одежды. Всего этого Гонсевскому показалось мало, и он настоял на том, чтобы ему позволили пройти в сокровищницу и самому выбрать несколько золотых вещиц. Мстиславский уступил, о чем впоследствии сильно пожалел. Гонсевский вынес из сокровищницы две самые богатые царские короны, усыпанные жемчугом, сапфирами, изумрудами и рубинами. Кроме этого Гонсевский прихватил с собой, якобы в подарок Сигизмунду, золотой жезл с алмазами, золотую печать Василия Шуйского и два носорожьих рога, оправленных в золото.

Вместе с Гонсевским Москву покинули почти все наемники, некогда пришедшие сюда после Клушинской битвы. Их место заняли гусары Струся и воины Сапеги. Численность польского гарнизона в Кремле сократилась с пяти до трех тысяч человек.

* * *

Дворянин Елизар Сукин тоже был приглашен на пир Гонсевским. Сукин взял на это торжество Матрену Обадьину, свою невенчанную жену. Женщин на этом застолье было мало, всех их Матрена заслонила своей дивной красотой. Когда польские музыканты заиграли мазурку, к Матрене приблизился полковник Струсь, приглашая ее на танец.

Матрена, сидящая с полным ртом, хотела было отказаться от танца, но Сукин незаметно ткнул ее локтем в бок, дав ей понять взглядом, что этого не следует делать.

Танцевала Матрена плохо, несмотря на это, Струсь протанцевал с нею три раза, не обращая внимания на ее неловкие движения. В голубых холодных глазах Струся всякий раз загорались огоньки неистового вожделения, когда его сильные руки касались рук и талии Матрены. Сукин то и дело подливал Матрене вина, нашептывая ей на ухо разные смешные глупости. Опьяневшая Матрена весело хохотала, сверкая своими ослепительно белыми ровными зубами. Пунцовый румянец полыхал на ее щеках.

Пир завершился для Матрены как-то внезапно, словно она провалилась во тьму. Придя в себя, Матрена с удивлением обнаружила, что она лежит голая в чужой постели под одним одеялом с каким-то обнаженным мускулистым мужчиной. Глянув в объятое сном лицо мужчины, с горбатым носом, небольшой бородкой и тонкими усами, Матрена обмерла: рядом с ней лежал полковник Струсь.

Проснувшись, Струсь спокойно сообщил Матрене, что Елизар Сукин и он заключили сделку. Струсь выделил Сукину два лошадиных окорока, за это Матрена будет его наложницей в течение двух месяцев.

Услышав такое, Матрена разрыдалась.

Глядя на горькие слезы красавицы, Струсь лишь холодно усмехнулся. Он всегда привык добиваться своего.

Глава тринадцатая. Поражение Ходкевича

Вожди земского ополчения очень скоро поняли, что поторопились с признанием псковского самозванца московским государем. После многих лет Смуты имя доброго «царевича Дмитрия» утратило прежнюю магическую силу. Крест самозванцу отказались целовать жители Твери, Рязани, Серпухова, Тулы, Можайска, Суздаля и других городов. Даже в Коломне и Калуге, давнем пристанище тушинских бояр и воровских казаков, никто не пожелал присягать псковскому вору.

Князь Трубецкой первым сообразил, что от самозванца нужно поскорее отмежеваться. Он тайно отправил гонцов к Минину и Пожарскому, предлагая им объединить свои силы против казаков Заруцкого и Просовецкого. Минин и Пожарский ничего не ответили Трубецкому, не доверяя ему. Трубецкой сам в прошлом состоял главным боярином при Тушинском воре.

Заруцкий тоже понимал, что попытка навязать стране псковского вора может окончательно ниспровергнуть власть Земской думы. И тогда Заруцкий решил погубить самозванца, который вдруг стал ему помехой.

Весной земское ополчение постановило направить в Псков новое посольство. Послам было велено еще раз взглянуть на «царевича Дмитрия» и обличить его, если он окажется не тем, за кого себя выдает. Если же псковский вор окажется истинным сыном Ивана Грозного, то его надлежало торжественно препроводить в Москву. Послов сопровождали триста казаков, среди которых было немало людей Заруцкого, имевших тайное повеление не церемониться с самозванцем и прикончить его при первой же возможности.

К моменту приезда послов из земского лагеря псковичи сами настолько пресытились властью самозванца, что были бы рады избавиться от него любыми способами. Матюшка Веревкин пустил на ветер все деньги из городской казны. Зажиточные горожане, обложенные поборами, с возмущением наблюдали за тем, как «государь» раздает жалованье воровским казакам, бывшим разбойникам и боярским холопам. Матюшка бражничал и предавался разврату. Его слуги хватали на улицах городских красавиц и приводили их ночью во дворец «на блуд».

Люди Заруцкого составили заговор против «государя», в котором участвовали псковские воеводы, дворяне и купцы.

В мае шведы взяли в осаду городок Порхов вблизи от Пскова. Заговорщики воспользовались этим, чтобы спровадить в поход верных самозванцу казаков. Чувствуя, что псковичи точат на него зуб, Матюшка попытался ночью сбежать из города. Высланная из Пскова погоня настигла беглеца.

Земская дума и вожди ополчения, узнав, что псковский вор закован в цепи и посажен в подвал, постановили считать присягу лжецарю Матюшке недействительной.

Казалось бы, теперь были устранены все препятствия для объединения сил двух ополчений. Однако воинство Минина и Пожарского, стоявшее с весны в Ярославле, не спешило выступать к Москве. И это несмотря на то, что в июне в Ярославль прибыли послы от Трубецкого и Заруцкого, сообщившие нижегородским воеводам о низложении псковского вора. Послы предлагали нижегородцам немедленно объединиться «во всемирном совете», чтобы сообща избрать нового царя.

В окружении Минина и Пожарского росло недоверие к Трубецкому и Заруцкому. Первый сам метил на трон, будучи из древнего княжеского рода. Второй держал при себе Марину Мнишек и ее «воренка», это наводило на подозрения многих недоброжелателей Заруцкого, что он при случае все же попытается добиться трона для Марины Мнишек и ее сына. И еще среди земских ополченцев ходил слушок, будто Прокопий Ляпунов лишился жизни происками Заруцкого.

Поэтому Минин и Пожарский предпочитали пока оставаться в стороне, видя, что Трубецкой интригует против Заруцкого, а тот в свою очередь старается всячески очернить Трубецкого.

Заруцкий послал Минину и Пожарскому покаянную грамоту, стараясь влезть к ним в доверие и настроить их против Трубецкого. Ответа Заруцкий не дождался. Тогда он задумал отомстить тем, кто отверг его протянутую руку.

Хроника Смутного времени, написанная Авраамием Палицыным, сообщает, что во время пребывания князя Пожарского в Ярославле на него было совершено покушение. Некий казак Стенька прибыл в Ярославль, где он встречался с боярским сыном Иваном Доводчиковым и стрельцом Шалдой, предлагая им за вознаграждение убить Пожарского. Те не поддались на уговоры. Тогда Стенька решил сам напасть на Пожарского в уличной толпе. Он подстерег князя возле Земской избы и попытался нанести ему удар ножом снизу в живот. Из-за толчеи Стенька промахнулся и вонзил нож в бедро слуги, сопровождавшего Пожарского.

Далеко убежать Стенька не смог, его схватили и взяли под стражу. На допросе Стенька сознался, что приехал в Ярославль не один, а с казаком по имени Обрезок. Им было поручено Заруцким выследить и убить князя Пожарского. Не желая проливать кровь, Пожарский помиловал Стеньку и Обрезка, держа их в своем обозе для обличения Заруцкого.

После этих событий от Заруцкого отвернулись многие его соратники, и в первую очередь князь Трубецкой.

В середине лета Пожарский направил к Москве четыреста конных дворян во главе с Михаилом Дмитриевым, который уже воевал с поляками в составе Первого ополчения. Дмитриев достиг Москвы и выдержал бой с польскими гусарами, сделавшими вылазку из Кремля. Отряд Дмитриева разбил стан между Тверскими и Петровскими воротами.

Прознавший об этом Заруцкий приказал своим казакам сняться с лагеря и отступить от Москвы в Коломну. Большинство казаков отказались покинуть свои позиции под Москвой. Заруцкому удалось увлечь за собой лишь около двух тысяч человек.

Несколько дней спустя к Москве подошел воевода Лопата-Пожарский с семью сотнями конников, расположившись лагерем между Тверскими и Никитскими воротами. Дмитрий Петрович Лопата-Пожарский доводился двоюродным братом князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому.

В августе нижегородское ополчение разбило станы возле Троице-Сергиева монастыря. Здесь войско стояло четыре дня. Получив известие от своих головных воевод, что к Москве приближается войско гетмана Ходкевича, князь Пожарский выслал вперед всю конницу во главе с Василием Турениным, велев ему занять позиции у Чертольских ворот.

Еще через два дня пешая рать князя Пожарского с пушками и обозами подошла к реке Яузе, заняв становища, брошенные казаками Заруцкого.

Первая встреча князя Трубецкого с Пожарским получилась неприветливая. По чину и знатности боярин Трубецкой был выше Пожарского, поэтому он ожидал, что бразды правления тот уступит ему. Увидев, что Пожарский держится с ним на равных и к тому же постоянно советуется с Кузьмой Мининым, человеком мужицкого сословия, Трубецкой вспылил и прервал переговоры. Гнев Трубецкого неизвестный очевидец отразил на страницах летописи. Отъезжая прочь верхом на коне, князь Трубецкой сердито воскликнул: «Если мужик нашу честь хочет взять себе, тогда служба и радение наше станет ничем!»

* * *

Взобравшись на высокий земляной вал, утыканный с его внешней стороны наклонными кольями, князь Пожарский вгляделся вдаль. На другом конце обширной зеленой равнины заблестели на солнце стальные латы и шлемы польских конников, развернувшихся широким фронтом, засверкали длинные ряды поднятых кверху пик. Среди копий реяли на ветру бело-красные польские знамена с черным одноглавым орлом.

Пожарский глянул на своих военачальников, стоявших кучкой внизу у внутреннего основания вала, и громко воскликнул:

– Приспело наше время, братья! Ходкевич наступает! Надо его встретить достойно. Все конные полки вперед!

Прохладный утренний воздух разорвали звонкие протяжные сигналы боевых труб.

С гулким топотом русская конница, обтекая земляные рвы и валы, возведенные накануне пешими ратниками, устремилась по густому травостою навстречу врагу. Всадники в длинных кольчугах и островерхих шлемах на скаку выхватывали из ножен сабли.

Пожарский различил в гуще конников двоюродного брата Дмитрия Лопату на белом коне. Рядом с князем Лопатой-Пожарским скакал знаменосец на гнедом жеребце. На багряном полотнище земского стяга грозно вздымались два золотых льва, обратившись один к другому оскаленными пастями.

Две конные лавины, блистая оружием и доспехами, с шумом и лязгом столкнулись на широком просторе Новодевичьего поля. Какое-то время было непонятно, кто же там одерживает верх: поляки или русские. Конные сотни с обеих сторон сшибались, рассыпались врозь, перемешивались так, что издали было не разобрать, где свои, а где чужие. Но вот все явственнее стал обозначаться перевес в сече польских гусар, над головами которых загибались высокие крылья из орлиных и гусиных перьев. Эти крылья, жестко прикрепленные к спинной части доспехов, при быстрой скачке издавали грозный свистящий гул. Этот устрашающий звук надолго оставался в памяти тех, кому хотя бы однажды довелось испытать на себе сокрушающий удар польской кавалерии.

Отступающая русская конница промчалась мимо частоколов и земляных валов, из-за которых по летящим галопом крылатым шевалежерам ударили русские пушки и пищали. Остоженский острог, где Пожарский разместил свои главные силы, окутался облаками порохового дыма. Дистанция до противника была еще слишком велика, поэтому первый залп не нанес польской коннице серьезных потерь. Ядрами и пулями были убиты всего около десятка гусар, вырвавшихся вперед дальше всех.

Конница Ходкевича оттянулась назад, уступив место для атаки своей пехоте.

Пожарский продолжал стоять на гребне вала, глядя из-под козырька своего шлема на приближающиеся длинные шеренги польских пехотинцев с мушкетами и алебардами в руках. Головы жолнеров и шляхтичей были покрыты шляпами и шапками, украшенными пышными перьями: белыми, красными, черными, дымчатыми…

«Не войско, а стая фазанов!» – усмехнулся про себя Пожарский.

Воеводы из пеших полков, стоявшие в укрытии за валом, упрашивали Пожарского не рисковать головой и не маячить на виду у вражеских стрелков. Пожарский далеко не сразу прислушался к словам своих военачальников.

Наконец Пожарский ловко сбежал вниз по крутому склону вала и добродушно проворчал, подходя к воеводам:

– Ну, чего вы раскудахтались! Иль я сам не разумею, когда мне можно высовываться, а когда нет. – Оглядев лица воевод, Пожарский помолчал и проговорил: – Сейчас Ходкевич начнет давить на нас своей пешей ратью, будет искать слабину в наших позициях. Пехоты у него явно больше, чем у нас, поэтому приказываю всем нашим всадникам спешиться и стоять до поры в резерве.

…Степан Горбатов остался недоволен тем, что Пожарский приказал его полку в предрассветной мгле выдвинуться в Белый город и затаиться там среди полусгоревших развалин неподалеку от Боровицких ворот Кремля. По замыслу Пожарского, полк Горбатова должен был сидеть в засаде и ждать, когда польский гарнизон выйдет из Кремля на вылазку. «Это непременно случится, когда войско Ходкевича вступит в битву с нашей ратью, – сказал Пожарский Горбатову. – А посему, полковник, расположи своих стрельцов так, чтобы выбравшиеся из Кремля ляхи сразу угодили под их шквальный огонь!»

Полк Горбатова должен был прикрывать тыл владимирских ратников, которые расположились у Чертольских ворот, от возможного удара поляков из кремлевской цитадели. На всякий случай стрельцы Горбатова держали под наблюдением и Водяные ворота Кремля, выходившие на берег Москвы-реки.

Около полудня Ходкевич бросил в сражение все свои силы, пытаясь прорвать русскую оборону у Тверских, Никитских и Арбатских ворот. Горбатов взволнованно вслушивался в доносящийся издали боевой клич поляков, заглушаемый пальбой из пищалей со стороны ополченцев. Судя по тому, что грохот выстрелов и крики поляков становились все ближе, наступление Ходкевича успешно развивалось.

Горбатов нервно прохаживался вдоль полуразрушенной стены какой-то бревенчатой церквушки, топча сапогами густую крапиву. Ему не терпелось вступить в бой с врагом, томительное бездействие изводило его.

Внезапно сзади полковника негромко окликнул один из сотников.

Горбатов резко обернулся, вперив вопрошающий нетерпеливый взгляд в лицо стрельца: «Ну, что?»

– Ворота в Боровицкой башне распахнулись, – подскочив к Горбатову, громким шепотом произнес сотник. – Из ворот потоком валят ляхи!

«Услыхал Господь мои молитвы!» – подумал Горбатов, подняв глаза к небу. И промолвил вслух:

– Ну что, Кирьян, угостим ляхов свинцовым горохом!

Сильным движением правой руки Горбатов извлек саблю из ножен, в левую руку он взял пистоль, вынув его из-за широкого пояса.

Этот бой стал самым кровавым в жизни полковника Горбатова.

Около семи сотен поляков нестройной толпой высыпали из кремлевских Боровицких ворот, перебежав по каменному мосту через широкий ров, заполненный водой. Худые, изможденные люди в длинных разноцветных кафтанах с галунами и кистями, в шапках с перьями и меховой опушкой, с пистолями, копьями и саблями в руках уверенно ринулись через развалины к угловой Алексеевской башне, где имелся проход к Чертольским воротам.

Загремевшие со всех сторон выстрелы стали для поляков полной неожиданностью. Многие из них упали, сраженные пулями, так и не поняв, что же случилось. Стрельцы Горбатова повыскакивали из своих укрытий, быстро взяв польский отряд в кольцо.

– Пленных не брать! – громко крикнул Горбатов своим подчиненным, преградив путь сразу троим оторопевшим полякам.

Одного из врагов Горбатов застрелил почти в упор, другому разрубил голову надвое. С третьим неприятелем Горбатову пришлось повозиться, поскольку тот умело владел клинком. Но и его в конце концов Горбатов зарубил. Среди вышедших на вылазку поляков немало было таких, кто мог отменно фехтовать хоть саблей, хоть рапирой. Однако все эти искусные бойцы были до такой степени истощены недоеданием, что не могли на равных противостоять полным сил стрельцам Горбатова.

Чувствуя в себе титанические силы и неиссякаемую злость, Горбатов гонялся за мечущимися в страхе поляками, убивая их одного за другим, громоздя одно мертвое тело на другое. Сабля Горбатова по самую рукоять окрасилась кровью врагов, он сам был забрызган кровью с головы до ног. Горбатов убивал разбегающихся поляков, словно изголодавшийся леопард, очутившийся среди беззащитных оленей. Лишь один раз Горбатов промахнулся, нанося удар саблей по голове какому-то польскому хорунжему в светло-зеленом широком казакине с двумя рядами блестящих пуговиц на груди. Наступив на головешку, Горбатов споткнулся, поэтому его сабля лишь сбила шапку с бритой головы поляка.

Хорунжий прицелился в Горбатова из пистоля, но тот ударом клинка выбил оружие из его слабой руки. Поляк обнажил саблю, но и саблю он потерял после молниеносного выпада Горбатова.

Упав на колени перед полковником, хорунжий с мольбой о пощаде протянул к нему дрожащие руки.

– Помилуй, пан! – пролепетал он. И торопливо добавил что-то по-польски.

«Милует Бог, а не я!» – подумал Горбатов, не чувствуя жалости в сердце.

Взмахнув саблей, Горбатов одним ударом отсек голову хорунжему.

Из семисот поляков, вышедших на вылазку, обратно в Кремль смогли пробиться всего двести человек.

Неудачной для поляков оказалась вылазка и из Водяных ворот. Пробираясь вдоль крепостной стены по низкому берегу Москвы-реки, растянувшийся польский отряд угодил под пищальный огонь стрельцов Горбатова, засевших на развалинах ветряной мельницы и в прибрежных зарослях ив. Бросившись на поляков с саблями и бердышами в руках, стрельцы с первого же натиска обратили их в бегство.

Продвинувшись от Тверских и Арбатских ворот до самой стены Белого города, отряды Ходкевича понесли столь тяжелые потери, что были вынуждены отступить. Ходкевич усилил натиск на позиции русских возле Чертольских ворот. Со стен Кремля по ополченцам Пожарского били тяжелые пушки польского гарнизона. Полк Пожарского на Остоженке сражался почти в полном окружении, отрезанный врагами от владимирских ополченцев и от полка воеводы Дмитриева.

Гусарам и гайдукам Ходкевича удалось прижать к берегу Москвы-реки около пятисот русских ратников во главе с Василием Турениным. За Москвой-рекой стояли полки князя Трубецкого, но они не сдвинулись с места, чтобы оказать помощь изнемогающему в битве войску Пожарского. Князь Трубецкой заботился лишь о том, как бы уберечь от поражения свое и без того немногочисленное воинство.

Бездействие Трубецкого возмутило казачьего атамана Филата Межакова и еще несколько сотников из числа дворян. Собрав своих людей, они без приказа Трубецкого переправились по броду через реку и ударили во фланг польскому войску. Это решило исход битвы. Ходкевич прекратил атаки и отвел свои поредевшие отряды к Новодевичьему монастырю.

На другой день Ходкевич перенес свой лагерь к Донскому монастырю и стал готовиться к тому, чтобы нанести удар по Замоскворечью.

Разгадав намерение Ходкевича, князь Пожарский перестроил оборонительную линию своих полков с таким расчетом, чтобы оказаться бок о бок с воинством Трубецкого, закрепившегося возле Яузских ворот.

Свои главные силы Пожарский по-прежнему держал в укрепленном земляном остроге на Остоженке. Князь Лопата-Пожарский и воевода Туренин перешли со своими полками в Замоскворечье. Рядом с ними расположились казаки атамана Просовецкого. Полк Горбатова был оставлен Пожарским в Белом городе на случай очередной вылазки поляков из Кремля.

Новый натиск польского войска начался 24 августа на рассвете. На поле возле Донского монастыря опять разыгралось конное сражение, успех в котором вновь сопутствовал польским гусарам. Наступая по всему фронту, отряды Ходкевича взяли штурмом Серпуховские ворота и Климентовский острог на Большой Ордынке. Полки Пожарского в беспорядке отступили на левый берег Москвы-реки. Казаки Просовецкого рассеялись по всему Замоскворечью. Воинство Трубецкого на левом фланге, не выдержав вражеского удара, откатилось к Большим Лужникам.

Считая, что победа уже у него в руках, Ходкевич двинул огромный обоз с провиантом и снаряжением через Серпуховские ворота и дальше по Большой Ордынке к наплавному мосту через Москву-реку. За мостом находились Речные ворота Китай-города. С высоких стен Кремля и Китай-города, что выходили на реку, воины польского гарнизона с бурной радостью взирали на польские королевские стяги, водруженные на Серпуховских воротах и на колокольне церкви Святого Климента.

* * *

…Полковые воеводы собрались в боковом приделе белокаменной Ильинской церкви, все были растеряны и подавлены. Если позавчера им еще удалось на равных биться с Ходкевичем, то сегодня враг просто потряс их всех своим неудержимым натиском.

Пожарский сидел на стуле с усталым и хмурым лицом. Подле него суетился Тимоха Сальков, бинтовавший разорванным на ленты льняным рушником раненую правую руку князя.

– Кабы не река, то ляхи гнали бы нас до самого Чертолья! – ворчал владимирский воевода Артемий Измайлов. – Хорошо, наш большой полк сумел выстоять возле Крымского брода, не допустив ляхов к переправе.

Артемий Измайлов бросил благодарный взгляд на Пожарского, под началом которого большой полк больше часа выстоял в сече против войск Ходкевича, которые так и не смогли пробиться к броду.

Скрипнула входная дверь, в просторное помещение с высоким потолком и побеленными стенами стремительно вошел Кузьма Минин в панцире и шлеме, с саблей при бедре.

– А меня почто на совет не позвали, воеводы? – с шутливым недоумением в голосе спросил он. – Али полагаете, что я токмо в хозяйственных и денежных делах смыслю?

– Проходи, Кузьма, – сказал Пожарский. – Присаживайся.

Закончив перевязку, Тимоха Сальков отошел от князя к глубокой оконной нише.

– Почто выстрелов за рекой более не слыхать, а? – проговорил Кузьма Минин, опустившись на скамью рядом с Василием Турениным.

Ему ответил князь Лопата-Пожарский:

– Посекли нашу рать полки Ходкевича в центре и на флангах. Нас-то река спасла от полного разгрома, а ополчение Трубецкого, похоже, ляхи разбили в пух и прах! Казаки Просовецкого тоже рассеяны. В Замоскворечье теперь ляхи хозяйничают. Дело кончено, Кузьма. – Дмитрий Лопата тяжело вздохнул.

– Как же так, воеводы? – Минин оглядел всех присутствующих. – Неужто и сделать ничего нельзя?

– От Трубецкого и Просовецкого нет никаких известий, – заговорил Пожарский, объясняя Минину сложившуюся обстановку. – Наши полки готовы вновь вступить в сечу, но нам одним Ходкевича не одолеть, ибо у него тактическое преимущество. Нашей рати теперь придется наступать, переправляясь через реку. Вот если бы Трубецкой ударил Ходкевичу во фланг…

Пожарский умолк и, вытянув шею, прислушался. Замерли и все воеводы, сидящие вокруг. Из Замоскворечья с другого берега Москвы-реки явственно доносилась частая пальба из пищалей и самопалов.

– А вот и Трубецкой объявился! – радостно воскликнул воевода Дмитриев.

– Может, это Просовецкий и его казаки из окружения пробиваются? – пробормотал Артемий Измайлов, переглянувшись с Турениным.

– Это надо выяснить, и поживее! – сказал Пожарский. Он жестом подозвал к себе Салькова. – Бери коня, дуй на ту сторону реки и разведай, что там и как! Ужом ползай и птицей летай, но разнюхай все доподлинно. Уразумел?

– Уразумел, князь! – кивнул Сальков.

Он стремительно бросился к двери, на ходу надевая шапку.

– И чтоб обратно живым вернулся! – крикнул ему вслед Пожарский.

Солнце уже клонилось к закату, когда Тимоха Сальков наконец вернулся назад. Он отсутствовал около двух часов. Все это время стрельба в Замоскворечье не прекращалась, порой треск ружейных выстрелов сливался в сплошной гул.

Сальков оповестил Пожарского и все его окружение, что на Большой Ордынке идет бой. Казаки Просовецкого выбили поляков из Климентовского острога и рассекли втянувшийся на Ордынку польский обоз в нескольких местах. На помощь Просовецкому отряд за отрядом прибывают казаки из войска Трубецкого, ими уже захвачены Пятницкая улица и Зацепский вал.

– Не иначе, сам Господь пришел к нам на выручку! – взволнованно воскликнул Пожарский, радостно потрепав Салькова по плечу. – Молодец, Тимоха!

– Теперь и нам можно на ляхов ударить, брат! – нетерпеливо проговорил князь Лопата-Пожарский. – Мой полк готов выступить немедля!

– Не токмо можно, но и должно, – сказал Пожарский, в голосе и лице которого появилась прежняя уверенность. – Мы еще покажем Ходкевичу, где раки зимуют!

Видя, что все воеводы и с ними князь Пожарский собираются сей же час выступить против поляков, а про него как будто забыли, Кузьма Минин протолкался к Пожарскому.

– Поручи и мне какое-нибудь дело, князь, – сказал он. – Негоже мне в стороне отсиживаться.

Пожарский заглянул в глаза Минину, полные ратной решимости, и одобрительно покивал головой:

– Добро, Кузьма. Пойдешь с конным отрядом через реку, выбьешь ляхов с Крымского двора и будешь гнать их до Крымского вала и Калужских ворот. Помни, твой успех обеспечит удачное наступление всей нашей рати. С Богом!

Атака конных дворян, возглавляемых Мининым, явилась для наемников Ходкевича, засевших на Крымском дворе, полной неожиданностью. Обратившись в бегство, наемники привели в расстройство полки Неверовского и Граевского. Это позволило Пожарскому быстро и без потерь развернуть своих ополченцев для боя на правом берегу Москвы-реки. Ратники Пожарского, пробиваясь к Большой Ордынке, теснили и опрокидывали венгерских гайдуков и польских гусар. Ходкевич прилагал отчаянные попытки к тому, чтобы спасти с трудом снаряженный обоз. Но все было тщетно. Битва кипела по всей Ордынке, звон сабель и ржание испуганных обозных лошадей заглушали выстрелы из пищалей. Ходкевичу пришлось бросить обоз, чтобы спасти свое войско от полного истребления в тесноте улиц и переулков Замоскворечья.

В сумерках Ходкевич отступил к Донскому монастырю. Почти все его полки поредели наполовину. Воины Ходкевича, потрясенные натиском русских, окончательно утратили волю к победе. На другой день Ходкевич отвел свое войско на Воробьевы горы, а оттуда по Смоленской дороге ушел в Вязьму.

Поражение Ходкевича поставило польский гарнизон в Кремле и Китай-городе в безвыходное положение.

Эпилог

В полном молчании ополченцы и казаки теснятся плотными рядами на площади, глядя на то, как из Кремля по каменному Троицкому мосту тянется вереница людей в богатых шубах и шапках. Это бояре во главе с Мстиславским идут сдаваться на милость Пожарского и его воевод.

Невдалеке от моста вдоль берега Неглинки тоже стоят густые толпы людей, пришедших сюда посмотреть на унижение тех, кто в недалеком прошлом договаривался с Сигизмундом о передаче московского трона его сыну. Ратники Пожарского и Трубецкого стоят, разбившись на сотни, с развернутыми знаменами.

Пройдя по мосту, бояре вступили на площадь. Идущие впереди Федор Мстиславский и Борис Лыков невольно замедлили шаг, когда над людской толчеей взлетели угрожающие крики. Многие гневные голоса требовали покарать смертью бояр-изменников, из-за которых Москва превратилась в руины. Казаки шумели, потрясая оружием.

Неожиданно от группы всадников, окружающих князя Пожарского и его воевод, отделился Тимоха Сальков. Остановив своего буланого гривастого коня в нескольких шагах от Мстиславского и Лыкова, Сальков спешился и обратился к Лыкову:

– Узнаешь ли ты меня, боярин?

Лыков кивнул, пробурчав что-то невнятное.

– И я тебя сразу узнал, приятель. – Сальков подмигнул Лыкову. – Немало воды утекло с той поры, как мы виделись с тобой последний раз.

– Да, немало, – чуть осмелев, сказал Лыков.

– Помнится, боярин, ты взял моего коня, когда удирал от татар Кантемир-мурзы, бросив меня и полковника Горбатова в пекле боя, – продолжил Сальков, уперев руки в бока. – Не забыл?

Лыков зашмыгал носом, неловко переминаясь с ноги на ногу.

– Конечно, не забыл, – проговорил он, с опаской поглядывая на Салькова, за поясом у которого торчали пистоль и кинжал, а сбоку висела сабля. – Я непременно верну тебе деньги за коня, богом клянусь!

Лыков торопливо перекрестился.

– Вот и славно! – усмехнулся Сальков. – Давай разочтемся тут же, боярин. А то ведь меня ждет дальняя дорога, когда мы еще с тобой свидимся.

– У меня денег при себе нету, – развел руками Лыков. – Обожди хотя бы несколько дней, друже.

– Э, нет, боярин! – Сальков отрицательно мотнул головой в лихо заломленной шапке. – Ждать я более не могу. Отдавай долг, чем можешь. Вижу, охабень на тебе добротный, а мой-то кафтан, гляди-ка, весь в дырах!

Лыков недовольно засопел, его бегающий взгляд метнулся к Мстиславскому. Тот молча повел густыми бровями, мол, лучше уступи от греха подальше.

– Ладно, молодец, забирай мой охабень, – с натянутой улыбкой произнес Лыков, скидывая с плеч длинное парчовое одеяние с драгоценными пуговицами, подбитое мехом куницы. – Надеюсь, моя шуба стоит твоего утерянного коня?

– Еще бы! – обронил Сальков, с довольным видом осматривая охабень. – Теперь-то я не замерзну, боярин. А то ведь на дворе-то осень промозглая, ветер порой до костей пробирает.

К Салькову подскочил его приятель казачий атаман Филат Межаков, такой же проныра, как и он.

– Чем это ты занимаешься, друг ситный? – спросил Межаков. – Никак грабишь при всем честном народе имовитого мужа. Нехорошо!

По глазам Межакова было видно, что он и сам непрочь разжиться добротным одеянием.

– Боярин мне должок вернул, – сказал Сальков, повернувшись к Межакову. И со значением добавил: – Сам вернул, по доброй воле. Так что грабежом я не занимаюсь, приятель.

Межаков снял с головы драную шапку и слегка поклонился Лыкову.

– Не гневайся, боярин, что обращаюсь к тебе с просьбой. Крайняя нужда меня толкает на это. Я вот атаман, а в чем хожу, видишь? – Межаков попеременно притопнул ногами, обутыми в изношенные лапти. – Войди в мое бедственное положение, боярин. Подари мне свои сапоги, они у тебя хороши на диво! Век за тебя Бога стану молить!

– Вот у Бога и проси, попрошайка, – с усмешкой бросил Межакову Сальков, приторачивая свернутый охабень к седлу.

Лыков опять встретился взглядом с Мстиславским, после чего принялся стягивать с ног красные сафьяновые сапоги.

Рассыпаясь в благодарностях, Межаков скинул с ног лапти и примерил боярские сапоги.

– Ну что, не жмут? – спросил у атамана Сальков, уже сидящий в седле.

– Сидят как влитые! – радостно отозвался Межаков. – Вот теперь и на совет ко князю Трубецкому пойти не стыдно!

Межаков помог Лыкову обуться в лапти, еще раз поблагодарив его за щедрость. Затем, направляясь к своей казачьей сотне, затерянной в скопище ратных людей, кривоногий низкорослый атаман громко и весело пропел:

Надоели лапти ножкам.
Из лаптей торчит солома,
Ножки тянутся к сапожкам
Из сафьяна али хрома.

Стоял октябрь 1612 года.

Комментировать