<span class=bg_bpub_book_author>Петр Давыдов</span> <br>Нерентабельные христиане. Рассказы о русской глубинке (фрагмент)

Петр Давыдов
Нерентабельные христиане. Рассказы о русской глубинке (фрагмент)

(13 голосов4.0 из 5)

Как отец Константин не читал нам мораль

Думаю, каждый оказывался в крайне неприятном положении, когда приходилось употреблять неимоверные усилия, чтобы хоть попытаться сохранить спокойствие и доброжелательность в храме в случае, если вдруг раскричится-раскапризится какой-то ребенок, которого ведут или несут к Причастию. Нервничают и волнуются все: и священник, и бедные родители, суетятся и толкаются окружающие. А ребенок не просто капризничает — он орет просто. Руками-ногами сучит, вырывается и снова орет, будто и не он это вовсе. Насильно подводить к Чаше — какое уж тут благочестие…

Можно родителей обвинить, можно посетовать на духоту и сутолоку, можно найти еще тысячи причин такому поведению, не упустив при этом возможность вслух или про себя прочитать мораль о том, как нужно вести себя не только в церкви, но и в жизни вообще, чтобы подобного не было. Иногда, когда мораль прочитать очень уж хочется, мы останавливаем себя воспоминанием из давних уже времен, слава Богу, ушедших.

Закат советской эпохи, когда в большом городе в лучшем случае было открыто два храма. Можно себе представить, сколько людей собиралось в церкви по воскресным и праздничным дням. «Яблоку негде упасть» — тут не фигура речи, а печальная действительность. И духота была действительно ужасной: обмороки — обычное явление. Странные люди в штатском и с пристальным взором у входа. Толчея у «ящика». Очередь к исповеди. Сутолока у амвона.

И вот тут-то, во время Причастия, один ребенок разошелся так, что нынешние капризы — негромкий лепет. Не просто орет — верещит. Брыкается, кричит, вырывается. Товарищи в штатском у входа весьма оживились. И, конечно, нервные прихожане. Ужас что творилось.

Отец Константин, пожилой уже священник, хоть и горячего склада, но не стал ни шуметь, ни суетиться. Он, видя (и слыша) такую печальную картину, обвел взглядом нас, прихожан, и громко спросил: «Дорогие братья и сестры, есть среди вас кто-нибудь, кто соблюдает пост в среду и пятницу?» Вот тут наступила полная тишина. Все начали переглядываться. Краснея. А ребенок продолжает извиваться. Тут из задних рядов вышла, ужасно робея, какая-то бабушка и, смотря в пол, говорит отцу Константину: «Я дак пошшусь, конечно, но уж больно я грешница дак». По-вологодски так говорит, окает, стесняется. Священник говорит ей: «Дорогая ты моя, возьми, пожалуйста, младенца и поднеси его к Чаше!» Та протянула руки к ребенку, и тот затих мгновенно — как и не было всей этой истерики. Взгляд сразу изменился, сам потянулся к Причастию. Все выдохнули.

А бабушка, соблюдавшая посты по средам и пятницам, вручила дитя ошеломленным родителям и тут же исчезла, ушла на свое незаметное место. Я не помню, читал ли потом отец Константин проповедь — вряд ли: народу было очень уж много, не выдержали бы. Наверное, и не надо было — вся проповедь на тот день была вот в этой вот скромной стесняющейся бабушке, которая спокойно соблюдала посты, такие, казалось бы, незначительные. Наглядный урок мы тогда получили, и очень доходчивый. И часто себя спрашиваем, уж не похожи ли мы, взрослые дяди и тети, на того капризного младенца, если даже такая мелочь, как пост, заставляет нас смотреть друг на друга со стыдом.

Монашеский мятеж и Пашкин синяк

Пашка заявился в гости, сияя не только от радости, но и распространяя свет вокруг огромным фонарем под левым глазом. «О, как кстати! — заметила жена. — Как раз лампа на лестнице перегорела. Постой пока — подсвети мужу, он лампочку заменит. Чего пришел?»

Я менял лампочки, Пашка держал лестницу, освещая очередной трудовой подвиг нашей ячейки общества, жена слушала его фонарные переживания. Отхватил он, как оказалось, из-за желания свободы, и не от кого-нибудь там, а от ее приверженцев — это в наших краях случается.

Случилось, прежде всего, то, что однажды у монахов обители на окраине городка лопнуло терпение: они, видите ли, решили покинуть монастырь. И не просто покинуть — выйти всем братством на целый день, и все это время посвятить приведению прилегающей к старому монастырю территории в образцовый порядок. Иначе получался категорический диссонанс: в самой обители все сверкает от чистоты, умеренности и красоты с деревьями, цветами, лавочками в тени и спокойствия, а в двух метрах от монастырских ворот начинается мерзость запустения и прочие неприятные вещи. В течение долгого времени власти городка не обращали никакого внимания на состояние этого участка, и его, разумеется, облюбовали не то чтобы чистоплотные посетители. В общем, пьянь, брань, бутылки, «тыц-тыц» из динамиков, слой окурков толще тысячелетнего культурного слоя — понятно, что гулять там вменяемые люди попросту боялись. Да и противно все это было донельзя. И вот терпение лопнуло. Игумен обратился к монахам: «Братья, давайте пожертвуем рабочим днем, давайте покажем, что жить нужно и можно в чистоте, да оно и приятнее. Проще говоря, давайте поработаем — приведем в порядок этот страшный участок за стенами». Все поддержали идею игумена, кроме, говорят, кота Кактуса, который был не привыкши к отсутствию постоянного внимания к своей персоне. Персона эта предпочитала, понятное дело, кухню, хоть и монастырскую.

После литургии немногочисленная братия во главе с игуменом надели рабочую одежду, взяли веники-совки-лопаты-мешки для мусора-тачки и обрушились на ту самую мерзость запустения. Работали, как водится, на совесть. Сначала их увидели утренние прохожие. Останавливались и сильно удивлялись. Потом удивление прошло, и к монахам стали присоединяться. Через полтора-два часа добровольцев стало в разы больше, чем иноков, но вся эта огромная команда с лопатами не чувствовала своей инаковости, отчуждения друг от друга: вкалывали вместе. Еще и перешучивались. В итоге к обеду все выглядело так, как должно было выглядеть: чисто, спокойно, достойно. «А теперь чай!» — сообщил повар, вынося огромные термосы, коробки с печеньем и прочей снедью (кот Кактус обиженно молчал, но шел следом). За чаем кто-то с горечью бросил: «Ведь вечером снова все загадят». «А мы снова приберем, — говорит игумен. — И так до тех пор, пока люди сами не увидят, что жить нужно достойно». Народу-то много было, и весть о монашеском мятеже в короткий срок достигла ушей городского начальства. Приехал аж самый главный, сейчас это у нас называется «сити-менеджер»: стоит, трясется, не знает, что и делать. Тут ему в руки лопату и сунули. Ну, раз уж такие дела творятся, то и журналисты всплыли — понеслись правдивые строки по эфирам. И вышло в конце концов так, что решили на этом месте устроить небольшой детский парк — с качелями там, «тарзанками», вертушками всякими и лавками для взрослых. Причем сделать безотлагательно: главный по нашему сити лично распорядился и бумагу на коленке подписал. На следующее утро работы и начались — и рабочих навалом, и материал откуда ни возьмись появился, и покрытие искусственное, в общем, все нашлось быстро, работа велась споро. Монахи спокойно себе работали и молились, но уже в обители.

Через месяц примерно прилегающий к монастырю участок было не узнать: верещащие от восторга дети, беседующие мамочки, чинно восседающие на лавочках дедушки, удивленные прихожане монастырских храмов, привыкшие втягивать голову в плечи, проходя по загаженному участку. Городской начальник поздравил всех с открытием новой зоны отдыха и уехал по важным делам. С прежними завсегдатаями справились довольно просто: несколько недель в вечернее и ночное время территорию не покидал полицейский патруль, знакомился с темной публикой — заодно и пару «висяков», говорят, раскрыли. Но сейчас все тихо, спокойно и чисто: убирают здесь постоянно.

— Такие вот результаты монашеского бунта, — говорит Пашка.

— Все хорошо, но фонарь-то твой тут при чем?

— Ха! Это я в полемике схлестнулся. Сидят трое, главно, на лавке в том самом парке перед монастырем и монахам громко пеняют, мол, «чего и вылезли из-за своих стен, их-де дело — сидеть, молчать и не вякать, в дела общества и городские не соваться. А то ишь обнаглели: свои порядки нам навязывают!» Я вижу, вроде не из алкашей и гопоты, спрашиваю вежливо, чем недовольны-то. Вроде красиво стало, люди перестали бояться здесь ходить, монахов, загоняющих плетями в монастырь бедных прохожих, не видно — где, говорю, проблема?

В том проблема, оказывается, что вы, «веруны» (они сейчас такую лексику употребляют), вылезать из своих каморок, или, как их там, келий, права не имеете: сидеть и не навязывать нам свое христианство! Мы требуем свободы. «Да кто вас ее лишает? Кто чего навязывает-то? — спрашиваю. — Мы с монахами вообще-то тут для всех старались: приходи, отдыхай да радуйся — христианин ты, мусульманин или кто еще, и никто тебя никуда не гонит. Да и потом, монахи вроде как тоже граждане России. Чего это они не могут проявить деятельную заботу о ее, России, красоте, благоустройстве, начиная, положим, с этого вот пятачка земли?» Ну, тут я и отхватил — не успел увернуться. Аргументы, видимо, закончились. Стою это, руками морду прикрываю, а самому смешно: нормальное такое требование свободы. Ладно, народ вмешался: этих быстро уняли, а то я уже волноваться начал. Вот к вам и пришел. Чаю давайте. И чтоб свободного!

Джекпот и балерина

«Жизнь нашего прихода, — любил говаривать отец Василий, — это нечто среднее между детским садом и психбольницей». Неизменно, правда, добавлял для самых угрюмых и серьезных: «Это шутка. Имеющий уши слышати да слышит».

Шутки шутками, но даже самые угрюмые и серьезные должны были признать: жизнь в Церкви строится по совершенно непонятным правилам, которым нет особого дела до грозных стереотипов, предрассудков и неписаных, а то и писаных законов. Согласно этим законам, не только одна община, да и вся Церковь, наверное, давно бы прекратила свое существование. Проще говоря, Христос, обещая хранить Церковь, иногда делает это с юмором, показывая, что доброй улыбке всегда есть место в нашей серьезной и угрюмой жизни. Например, случай с Катей-балериной. Кстати, он занесен в хроники прихода.

Балериной ее прозвали, понятно, злые языки. В каждом приходе есть. Слабоумная Катя ходила по одной ей известной и одной ей определяемой траектории — расшатываясь и прихрамывая на обе ноги, она могла запросто врезаться в служащего отца Василия, а если не подоспеют аколуфы, то и в епископа. Со временем к ее выходам из-за печки стали относиться спокойно, но поначалу, бывало, епископ сильно недоумевал, а отец Василий удивленно улыбался. Улыбался он, правда сквозь слезы, и тогда, когда Катя вступала в общий хор на «Верую…» или «Отче наш»: нежный абсолютный слух пианиста-виртуоза, каким был батюшка, подвергался откровенной пытке.

Гугнивая, слабоумная, с нарушенной походкой, со страшным голосом, но очень и очень добрая и никогда ни на кого не обижающаяся — кто ж посмеет оскорбить Катю-балерину… Никто и не смел. Более того, когда к ней и ее закидонам привыкли и Катя стала, что называется, лицом прихода («На безрыбье и рак — рыба», — вздыхал отец Василий под общий хохот), ей охотно подавали милостыню — зачем ей нужны были деньги, никто не понимал, правда. А тут грянул бодрящий сердца кризис: пришлось вдруг вспомнить про «Не хлебом единым». Причем вспомнилось всерьез. Приход резко и неумолимо обеднел: ему сочувствовали бомжи, оставшиеся, несмотря ни на что, верными своему месту у притвора.

Нечем было платить даже за «коммуналку» — вторую статью расхода после помощи малоимущим и многодетным семьям. Приуныли. Особенно, конечно, староста. Говорил: «Хоть в рулетку играй. Русскую».

Катя-балерина, надо сказать, испытывала самые нежные чувства к старосте и врезалась в него чаще других — к радости не только его супруги, но и епископа, иногда становившегося свидетелем их встреч, которые всегда сопровождались игрой отца Василия на фортепиано в приходском домике. И вот она услышала эти слова про рулетку и крепко задумалась, отойдя на полшага. Впрочем, «задумалась» в случае с Катей — вряд ли самое подходящее слово, считают некоторые. Не уверен.

Так или иначе у нашей убогой созрел план по выводу прихода из денежной ямы, а то и пропасти. В один прекрасный депрессивный день она, захватив мешочек с монетами, которые накидали ей прихожане, отправилась через дорогу к «одноруким бандитам» — там был целый зал этих игровых автоматов, лишивших средств к существованию не одного человека, не одну семью. Хозяева — толстомордые увальни в темных очках — очень походили на наркоторговцев и цедили сквозь зубы отчаявшимся матерям, женам, друзьям своих жертв: «Все законно. Не я такой — жизнь такая». Ну да, ничего личного.

Бедную слабоумную Катю эти чудовища встретили презрительно-спокойно. Какое им дело до дурочки, если она несет деньги? Пусть веселится.  Катя веселилась от души. Закидывая деньги в чрево «одноруким бандитам», она поочередно каждого из них… крестила. И у каждого из них случалось чудесное недержание — все до единого они выдавали гремящий металлом «джекпот», который балерина сгружала в мешок. Веселой походкой она пролетела между совершенно офонаревшими Сциллой и Харибдой, перешла дорогу и с восторгом вручила отцу Василию мешок с добром. «На электричество», — прогнусавила. Тот ее рассказу ничуть не поверил, конечно. Чтобы Катя — и вдруг в геймеры подалась? Да быть такого не может.

На следующий день история повторилась. Катя вновь принесла мешок с деньгами — вслед за ней неслись раскрасневшиеся мордатые, но на пороге храма что-то их остановило. Отец Василий был крайне озадачен и поручил одному из друзей проследить за бедной богатой Катей. Проследил.

У входа в логово разбойников собралась толпа. Катя орала, что хочет еще поиграть «с этими машинками», очковые не хотели ее пускать внутрь, а продувшиеся в пух и прах клиенты жаждали мести — пусть хоть этой слабоумной повезет. Катя на везение не рассчитывала — она была твердо уверена в своей правоте.

Ее буквально внесли в проклятый зал. Там повторилась абсолютно та же история, что и вчера, и позавчера. Провожали ее с каким-то религиозным трепетом. Когда отец Василий узнал, что все это правда, он устроил настоящий разнос бедной Кате. «Чтобы туда больше ни ногой!» — рявкнул он не столько ей (что взять с убогой), сколько десятку собравшихся вокруг молодых.

Но даже если бы кто-то и захотел прийти «поиграть в машинки», то ничего бы не вышло: зал игровых автоматов стал испытывать жуткие трудности с оплатой аренды и вынужден был закрыться. Куда скрылись бандюганы, никто не знает, да и не сильно это кого-нибудь и волновало. А еще через пару месяцев их вообще запретили, на сей раз законодательно. Ничего личного.

Прошло несколько лет, один кризис сменился другим. Кто-то, увидев Катю, все так же радостно вышагивающую, нет-нет да и попросит, смеясь, помочь деньгами, подавая ей очередную мелочь. Но Катя строга: «Мне нельзя. Я лучше помолюсь». Мы не против. Даже — за.

Не все коту «Лествица»

О своих немощах мы узнаем не обязательно от мудрого духовника. Если самому внимательно всмотреться в некоторые случаи, пусть веселые, из собственной жизни, то и из них можно вынести духовную пользу. Например, что категорическая убежденность в своих духовных силах может привести к стыду и к смеху — хорошо, если над самим собой.

Когда Пашка слышит женские умилительные всхлипывания и сюсюканье про «Ой, ты посмотри, какой милый котик!», он нервничает и краснеет. Даже может выйти из комнаты, прервав коммуникацию и вызвав недоумение у прекрасного пола. Мы-то знаем причину и время от времени над Пашкой подтруниваем. Он ужи не обижается.

Началось все тысячу лет назад, в первых классах семинарии, когда уроки больше походили на добрые беседы с пастырями, помнящими, что такое гонения, не понаслышке знающими о них и искренне заботившимися о наших юных душах и не то чтобы умных головах. Однажды старенький уже отец Константин, рассказывая о преподобных отцах Русского Севера, настойчиво рекомендовал нам, горячим подвижникам, сначала хоть немножко познать свою немощь и только потом строить планы насчет ухода в леса, где, честно признаться, некоторые из нас уже присмотрели места для скитов и келий. Отец Константин и говорит: «Один знакомый тут пару недель назад из лесов-то и вернулся. Стыдился все. А как было: забежал ко мне с рюкзаком. „Дай, — говорит, — благословение на пустынножительство, батюшка, — я в леса смиряться поехал. На первое время все у меня есть: консервы (рыбные), спички, топорик, хлебушек, соль, молитвослов и Псалтирь. Там келейку срублю, заживу отшельником, к тебе раз в месяц приходить буду“. Я ему: „Ты хоть знаешь, как костер-то разводить, забудень? Сиди дома, а?“ Тот — ни в какую: подавай благословение! „Не, — говорю. — Давай потом разберемся“.

Тот вздох издал и ушел в леса. Через неделю-то и вернулся — обросший, что леший, простуженный, худющий, взгляд дикий. „Прости, — чуть не воет, — батюшка, меня дурака!“ А что: как он в лесу жить-то будет? До грибов-ягод месяца четыре ждать, костер тухнет, спички кончились — так он консервы все сожрал, и ему, вишь, взгрустнулось. Не шла молитва. Ладно хоть живой остался — чаем я его отпоил да в больницу отправил. Может, и поумнеет теперь. Это я к чему, дорогие мои? Вы перед тем, как подвиги совершать, подумайте крепко, ладно? А то смех сплошной, а не смирение».

Хорошие были уроки у отца Константина. Интереснее, чем «Катехизис», надо признать. Доходчивые. В леса мы, в общем, не отправились. А Пашка все это дело учел и уехал познавать свои немощи в деревню — то ли в школу работать, то ли в недоубитый колхоз, тут мы не знаем точно. Вроде и к лесу ближе, но и не совсем отшельник. Золотая середина, можно сказать, познавай себя — не хочу.

В свободное время любил ходить по высокому берегу северной реки, любоваться спокойствием природы, созерцать красоту мироздания и скорбеть о собственном несовершенстве. Говорит, некоторые языкастые местные жители охотно помогали ему в познании этого самого несовершенства. Кто словом, а однажды и доходчивей объяснили. Ходит он, ходит и слышит вдруг истошный вопль невесть откуда.

Видит: мужик тащит пакет, из пакета таращатся два круглых желтых глаза. Мужик идет уверенно — прямо к обрыву, и давай пакет раскручивать, чтоб замах пошире получился. Пашка подходит: «Здравствуйте, дядя Коля. В чем дело-то?» Дядя Коля физкультуру прекратил. «Кота топлю. Этот гад всю семью до ручки довел. Отойди — задену». — «А что так? Характер у кота поганый?» Собеседник потратил несколько минут, чтобы перечислить те качества животного, которые показались ему несовместимыми с жизнью. Характеристики-эпитафии, которыми он одаривал беднягу кота, определили выбор очередной профессии Пашки — он долго потом работал журналистом.

Но — долготерпение? Но — милость? Но — праведный печется и о жизни скота своего, сердце же нечестивых жестоко (Прит. 12:10)? Пашка не считал себя нечестивым, и, хотя кот не вызывал у него уважения, он рассчитывал побороть его гнусные качества уже воспитанными в себе добродетелями. Поэтому уговорил дядю Колю вернуть кота к жизни и отдать ему хотя бы на передержку. Мужик долго задумчиво стоял на берегу и, смотря вслед удаляющемуся Пашке, крутил у виска пальцем. Но молчал, и на том спасибо.

А дальше Пашка смог еще раз убедиться в правильности слов мудрого отца Константина: не рыпайся на Небо, пока не увидишь себя. Как оказалось, чтобы стащить на землю за ноги летящего в райские кущи юного подвижника, достаточно одного душного кота — этот гад заменил собой в тот раз «Лествицу». В первую ночь он устроил разгром в Пашкиной квартире. На полу валялись осколки от горшков с цветами, земля, остатки нехитрой снеди, обрывки книжных страниц. На второе утро соседи предупредили Пашку о готовящемся над ним суде Линча: не спать две ночи — это, знаете, перебор. Кот сменил тактику: он начал втихую, но активно загаживать квартиру.

Воняло все: стены, пол, мебель, книги, одежда, обувь. В таких условиях душеполезные размышления о пользе долготерпения терпели полное фиаско. «Как на душе без исповеди!» — описывал потом Пашка состояние своей квартиры, в которой вовсю хозяйничал мерзкий котяра.

К решительным и, увы, неблагочестивым мерам пришлось прибегнуть после грабежа и разбойного нападения, произведенного котом-рецидивистом. Пашка зашел в кухню и увидел, как мерзавец, скинув крышку с кастрюли, достает оттуда курицу, которую смиренный сельский житель приобрел «под запись» (зарплату не платили второй месяц) в сельпо. Бросился было спасать свой обед и ужин, но душной кот, сначала намертво вцепившись челюстями в куриную плоть и издавая похабные звуки, расцарапал Пашке руку до кости. Кровища хлестала, кот похабничал и чавкал в углу, Пашка выл от боли — вот некоторые издержки того светлого времени пребывания на лоне природы.

Белые ночи уже радовали Русский Север — могучая река стала серебристой. Прекрасный вид с обрыва. Кот пытался выбраться из пакета, но перемотанная тугим бинтом рука не ослабляла хватки. «Дядя Паша, а что это вы, гимнастикой занимаетесь, да? — раздался детский голос. — А почему гантели не возьмете? А мы с мамой домой идем. А что у вас в пакетике? Ой, котик! А почему он в пакете? А он вам нужен? Можно мы его домой возьмем?»

«У кота девять жизней, — говорил потом нам, трясущимся от хохота, товарищ. — У этого гада их штук сто, я так думаю». Но духовную пользу мы все же извлекли их этого неблаговидного эпизода — вслед за добрым отцом Константином мы повторяем: «И медведь — костоправ. Только самоучка. Не спеши с великими подвигами — узнай, что не очень-то ты и подвижник».

Пашка-енот

Пашка явился, как обычно, без вызова и с порога потребовал пепла. Мы думали, чаю потребует (а он меньше трех чашек не дует, зараза, да еще с сухарями), и потому отодвинули вазу с конфетами подальше. Но нет.

— Пепел есть? — говорит. И смотрит-то еще приветливо, даже, можно сказать, смиренно.

— Пепел в пепельнице в коридоре у окна, — отвечаем. — А у нас центральное отопление. Чего приперся?

Так он, главное, вышел в коридор, распатронил пепельницу, высыпал себе все это дело на балду и только тогда вернулся.

— Придурок, — сказала умная жена. — Как и все твои друзья. Проходи, Паша, чайку попей. — И рявкнула: — Марш в ванную! И голову чтоб вымыл!

Сидим с чистым Пашкой за столом, выслушиваем его очередную историю. Пепел ему, оказывается, потребовался для отражения наяву собственного несовершенства и в знак скорби от осознания оного.

— Ну, брат! Эдак тебе в кочегарке жить надо, чтоб на все время-то хватило.

— Не. У вулкана. Действующего.

В принципе на вулкане-то он, как оказалось, и проживал долгое время. И все из-за взаимоотношений с соседской семьей. Бывает так, что не сходятся характерами сразу люди, и начинается: взгляды косые, улыбки кривые, словечки колкие — так потихоньку до взрыва и доходит. Лава человеколюбия потом обрушивается на всех причастных — не оберешься. Скандал, крики, вопли — все, как мы любим, одним словом. Ругались, спорили, в семьях, друг друга обсуждая, спуску не давали: «Эта сегодня та-аак на меня зыркнула! Этот дверь не придержал — грохот по всему дому, а мы чуть не свалились! Машина у этих до полуночи стирает — не уснешь! Ну и сыночек у них! Куда Россия с такими людьми катится…

Они-то страну и довели до ручки. С предками своими и потомками. Да чтоб я ему руку подал!» Отчуждение было обоюдоострым. В обеих квартирах друг друга нежно любили и не упускали случая эту нежность продемонстрировать: семь квартир всего в доме — раздолье для любой демонстрации. Пока соседка, главная ехидна, не свалилась с давлением.

— Стонет, как бегемот. Мы думали, опять праздник у них — пошли разбираться. Я дубинку взял для убедительности. Колотим в дверь. Муж ехиднин открывает, а сам плачет: говорит, заболела, встать не может. Видим — не врет, всерьез все дело-то. Жена у меня медик, так подошла к дивану со стонущей ехидной, пульс ей пощупала. И тут у нее вообще взгляд изменился. Как начала командовать! Меня, любящего супруга, значит, в аптеку послала. На мужика прикрикнула, чтоб не паниковал, а звонил в «скорую». Ну, я примчался с лекарствами — она давай соседке уколы пиндюрить! Та аж стонать перестала, задвигалась, болезная. Муж тут выплыл: говорит, сейчас «скорая» явится. Ладно, сидим ждем. Эти приезжают, соседку осмотрели и давай орать: зачем, мол, зазря вызываете. У нас полгорода больных, а вы…Смылись, дверью опять же хлопнули.

Мы смотрим друг на друга: получается, откачала жена соседку. Жизнь ей, можно сказать, облегчила. Та лежит, улыбается через силу. Муж ее по голове гладит, бормочет чего-то. Мы тихо вышли — не будем идиллию нарушать.

Наутро мужик к нам с тортом пришел: «Спасибо, дорогие соседи!» Улыбается еще. Мы ошалели. Где, спрашивается, привычные взгляды-подколки-уязвления всякие? А нету. Причем нет даже желания поскандалить. Ни с той, ни с этой стороны. Договорились, что жена время от времени будет осматривать соседку и, если понадобится, вновь сделает уколы. С недавних пор, сообщил дармоед Пашка, в их доме воцарилось спокойствие. В какой-то мере и любовь с уважением проглядывают. А стыдно ему стало за упущенное время: вместо, говорит, того, чтобы хотя бы молчать, не осуждая обычных вообще-то соседей, со своими трудностями, привычками, причудами, мы им не только кости перемывали на кухне, но и результатами этой прачечной не брезговали: показывали вовсю, как соседи нам не нравятся. Бог-то нас приблизил теперь, но сколько кривизны Ему пришлось исправить: ведь могли же с самого начала хотя бы просто улыбаться друг другу. Прощать что-то, пример показать, как себя можно вести. Это как в «Крошке Еноте»: добрая улыбка, обычная доброжелательность вернутся к тебе обязательно. Закон любви, получается, зеркальный.

Налил третью чашку и призадумался:

— О как интересно! Это, выходит, если Евангелие мы не выполняем, приходится к «Крошке Еноту» обращаться? Я‑то — енот? Пепел есть еще? Жена потянулась за скалкой.

Конец ознакомительного отрывка.

Издательство «Никея»

Комментировать