<span class=bg_bpub_book_author>Николай Гоголь</span> <br>Выбранные места из переписки с друзьями

Николай Гоголь
Выбранные места из переписки с друзьями

(31 голос4.0 из 5)

Оглавление

«Монастырь ваш — Россия!»

В сознании большинства своих современников Гоголь представлял собой классическую фигуру писателя-сатирика — обличителя пороков человеческих и общественных, блестящего юмориста, наконец, просто писателя-комика, развлекающего и веселящего публику. Сам он с горечью осознавал это и писал в «Авторской исповеди» (1847): «Я не знал еще тогда, что мое имя в ходу только затем, чтобы попрекнуть друг друга и посмеяться друг над другом».

Иного Гоголя — писателя-аскета, продолжателя святоотеческой традиции в русской литературе, религиозного мыслителя и публициста, автора молитв — современники так и не узнали. За исключением «Выбранных мест из переписки с друзьями», изданных со значительными цензурными изъятиями и большинством читателей неверно воспринятых, духовная проза Гоголя при жизни его оставалась неопубликованной. Правда, последующие поколения уже смогли познакомиться с ней, и к началу XX столетия писательский облик Гоголя был в какой-то степени восстановлен. Но здесь возникала другая крайность, религиозно-мистическая, «неохристианская» критика рубежа веков и более всего известная книга Д. С. Мережковского «Гоголь. Творчество, жизнь и религия» выстраивали духовный путь Гоголя по своей мерке, изображая его едва ли не болезненным фанатиком, мистиком со средневековым сознанием, одиноким борцом с нечистой силой, а главное — полностью оторванным от Православной Церкви и даже противопоставленным ей, — отчего образ писателя представал в ярком, но совершенно искаженном виде.

Читатель — наш современник — в своих представлениях о Гоголе отброшен на полтора века назад: ему вновь известен только Гоголь-сатирик, автор «Ревизора», «Мертвых душ» и «тенденциозной» книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Духовная проза Гоголя для наших современников практически не существует; отчасти они находятся в еще более печальном положении, чем современники писателя: те могли судить о нем самостоятельно, а нынешнее общественное мнение о Гоголе является навязанным — многочисленными статьями, научными монографиями и преподаванием в школах и университетах. Между тем понять и оценить творчество Гоголя в целом невозможно вне духовных категорий.

Гений Гоголя до сих пор остается неизвестным в полной мере не только широкому читателю, но и литературоведению, которое в нынешнем его виде просто неспособно осмыслить судьбу писателя и его зрелую прозу. Это может сделать только глубокий знаток как творчества Гоголя, так и святоотеческой литературы — и непременно находящийся в лоне Православной Церкви, живущий церковной жизнью. Дерзнем утверждать, что такого исследователя у нас пока нет. Не беремся за эту задачу и мы: настоящая статья — лишь попытка наметить вехи духовного пути Гоголя.

* * *

В письмах Гоголя начала сороковых годов можно встретить намеки на событие, которое, как он потом скажет, «произвело значительный переворот в деле творчества» его. Летом 1840 года он пережил болезнь, но скорее не телесную, а душевную. Испытывая тяжелые приступы «нервического расстройства» и «болезненной тоски» и не надеясь на выздоровление, он даже написал духовное завещание. По словам С.Т. Аксакова, Гоголю были «видения», о которых он рассказывал ухаживавшему за ним в ту пору Н.П. Боткину (брату критика В.П. Боткина). Затем последовало «воскресение», «чудное исцеление», и Гоголь уверовал, что жизнь его «нужна и не будет бесполезна». Ему открылся новый путь. «Отсюда, — пишет С.Т. Аксаков, — начинается постоянное стремление Гоголя к улучшению в себе духовного человека и преобладание религиозного направления, достигшего впоследствии, по моему мнению, такого высокого настроения, которое уже не совместимо с телесною оболочкою человека».

О переломе в воззрениях Гоголя свидетельствует и П.В. Анненков, который утверждает в своих воспоминаниях: «Великую ошибку сделает тот, кто смешает Гоголя последнего периода с тем, который начинал тогда жизнь в Петербурге, и вздумает прилагать к молодому Гоголю нравственные черты, выработанные гораздо позднее, уже тогда, как свершился важный переворот в его существовании». Начало «последнего периода» Гоголя Анненков относит к тому времени, когда они вместе жили в Риме: «Летом 1841 года, когда я встретил Гоголя, он стоял на рубеже нового направления, принадлежа двум различным мирам».

Суждение Анненкова о резкости совершившегося перелома едва ли справедливо: в 1840‑е годы духовная устремленность Гоголя только обозначилась яснее и приобрела конкретные жизненные формы. Сам Гоголь всегда подчеркивал цельность и неизменность своего пути и внутреннего мира. В «Авторской исповеди» он писал, отвечая на упреки критиков, утверждавших, что в «Выбранных местах…» он изменил своему назначению и вторгся в чуждые ему пределы: «Я не совращался с своего пути. Я шел тою же дорогою„<…> — и я пришел к Тому, Кто есть источник жизни“. В статье „Несколько слов о биографии Гоголя“ С.Т.Аксаков авторитетно свидетельствует: „Да не подумают, что Гоголь менялся в своих убеждениях; напротив, с юношеских лет он оставался им верен. Но Гоголь шел постоянно вперед; его христианство становилось чище, строже; высокое значение цели писателя яснее и суд над самим собой суровее“.

У Гоголя постепенно вырабатываются аскетические устремления и все яснее вырисовывается христианский идеал. Еще в апреле 1840 года он писал Н. Д. Белозерскому: «Я же теперь больше гожусь для монастыря, чем для жизни светской». А в феврале 1842 года признается Н. М. Языкову: «Мне нужно уединение, решительное уединение <…> Я не рожден для треволнений и чувствую с каждым днем и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха». Однако монашеский идеал Гоголя имеет особенный вид. Речь идет об очищении не только души, но и вместе с нею и художественного таланта. В начале 1842 года он задумал поездку в Иерусалим и получил благословение на это преосвященного Иннокентия (Борисова), известного проповедника и духовного писателя, в ту пору епископа Харьковского. С. Т. Аксаков так рассказывает об этом: «Вдруг входит Гоголь с образом Спасителя в руках и сияющим, просветленным лицом. Такого выражения в глазах у него я никогда не видывал. Гоголь сказал: „Я все ждал, что кто-нибудь благословит меня образом, и никто не сделал этого; наконец, Иннокентий благословил меня. Теперь я могу объявить, куда я еду: ко Гробу Господню“. С этим образом Гоголь не расставался, а после смерти он хранился у Анны Васильевны Гоголь, сестры писателя.

Когда жена Аксакова, Ольга Семеновна, сказала, что ожидает теперь от него описания Палестины, Гоголь ответил: «Да, я опишу вам ее, но для того мне надобно очиститься и быть достойным». Продолжение литературного труда он теперь не мыслит без предварительного обновления души: «Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существования» (из письма к В. А. Жуковскому, июнь 1842 года).

Косвенное отражение духовной жизни Гоголя этой поры можно найти во второй редакции повести «Портрет». Художник, создавший портрет ростовщика, решает уйти от мира и становится монахом. Очистившись подвижнической жизнью отшельника, он возвращается к творчеству и пишет картину, которая поражает зрителей святостью изображенного. В конце повести монах-художник наставляет сына: «Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится».

Вторая редакция «Портрета», появившаяся в 1842 году, незадолго до выхода «Мертвых душ», осталась не замеченной критикой, если не считать неодобрительного отзыва Белинского. Но Шевырев, прочитавший переделанный Гоголем «Портрет», писал ему в марте 1843 года: «Ты в нем так раскрыл связь искусства с религией, как еще нигде она не была раскрыта».

Паломничество в Иерусалим состоялось только шесть лет спустя, хотя стремление в Святую Землю Гоголь хранил все эти годы, — пытаясь поехать и в 1845 и в 1847 годах.

С лета 1842 года Гоголь живет за границей. Он принимается за чтение книг духовного содержания, уделяя преимущественное внимание святоотеческой литературе. Его письма сороковых годов наполнены просьбами о присылке книг по богословию, истории Церкви, русским древностям. Друзья и знакомые шлют ему творения святых отцов, издаваемые Московской Духовной академией, сочинения Тихона Задонского, Димитрия Ростовского, епископа Иннокентия, номера журнала «Христианское чтение». Присланное Н. М. Языковым «Добротолюбие» (собрание аскетических писаний) стало для Гоголя одной из самых насущных книг. Не обходит он и западного богословия, читая Боссюэ, Фому Аквинского, приписываемую Фоме Кемпийскому книгу «О подражании Иисусу Христу». Сам Гоголь в «Авторской исповеди» так писал о той эпохе своей жизни: «С этих пор человек и душа человека сделались, больше чем когда-либо, предметом наблюдений. Я оставил на время все современное; я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением <…> и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу, увидевши, что в Нем ключ к душе человека…»

В 1844 году Гоголь делает выписки в особую тетрадь из творений святых отцов и учителей Церкви, пользуясь в основном журналом «Христианское чтение» за 1842 год[1]. Помимо святых Иоанна Златоуста, Василия Великого, Ефрема Сирина, Григория Нисского, Иоанна Дамаскина, Димитрия Ростовского, в этом сборнике содержатся также отрывки из сочинений духовных писателей, современников Гоголя: митрополита Филарета (Дроздова), Задонского Затворника Георгия (Машурина), преосвященного Михаила (Десницкого), протоиерея Сабинина. В это время — зимой 1843/44 года — Гоголь живет в Ницце у Виельгорских. Здесь он пишет для своих друзей ряд духовно-нравственных наставлений, или «правил», которыми они должны были руководствоваться в повседневной жизни. Покинув Ниццу в марте 1844 года, он напоминает Л. К. Виельгорской, обращаясь одновременно ко всей семье: «Вы дали мне слово во всякую горькую и трудную минуту, помолившись внутри себя, сильно и искренно приняться за чтение тех правил, которые я вам оставил, вникая внимательно в смысл всякого слова, потому что всякое слово многозначительно и многого нельзя понимать вдруг. Исполнили ли вы это обещание? Не пренебрегайте никак этими правилами, они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и потому примите их как повеление Самого Бога».

Эту попытку проповеди можно представить себе как подступы к «Выбранным местам из переписки с друзьями» — многие идеи будущей книги содержатся в этих «правилах». Гоголь как бы нащупывает новый для себя жанр, приближаясь к традиции святоотеческой литературы.

Теперь уже продолжение «Мертвых душ» Гоголь не мыслит без постоянной внутренней работы над собой. «Сочиненья мои так связаны тесно с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений», — писал он II. А. Плетневу в октябре 1843 года. А в июле следующего года отвечал Н. М. Языкову на его запрос: «Ты спрашиваешь, пишутся ли „Мертвые души“? Пишутся и не пишутся. <…> Я иду вперед — идет и сочинение, я остановился — нейдет и сочинение».

Напряженная внутренняя жизнь отразилась и на внешнем облике Гоголя. П. В. Анненков, встретивший его в 1846 году в Париже, вспоминает: «Гоголь постарел, но приобрел особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо его побледнело, осунулось; глубокая, томительная работа мысли положила на нем ясную печать истощения и усталости, но общее выражение его показалось мне как-то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа».

Одним из самых трудных в жизни Гоголя был год 1845‑й. Его письма этой поры полны жалоб на ухудшающееся здоровье. Болезненность его усугублялась тем, что он «хотел насильно заставить писать себя», тогда как душа его «была не готова» к этому. «Я мучил себя, — признавался он в начале апреля этого года А. О. Смирновой, — насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз даже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины».

В январе-феврале 1845 года Гоголь — в Париже у графа А. П. Толстого. Об этом времени он писал Н. М. Языкову: «Жил внутренне, как в монастыре, и, в прибавку к тому, не пропустил почти ни одной обедни в нашей церкви». Такому образу жизни соответствует и характер его занятий: он изучает чинопоследование Литургии Иоанна Златоуста и Василия Великого на греческом языке, пользуясь библиотекой настоятеля русской посольской церкви протоиерея отца Димитрия Вершинского, который был глубоким знатоком святоотеческой письменности и публиковал свои переводы в журнале «Христианское чтение».

Почти ежедневные посещения церковных служб создавали у Гоголя высокое духовное настроение. В связи с этим он писал в конце февраля 1845 года А. О. Смирновой, что «был сподоблен Богом и среди глупейших минут душевного состояния вкусить небесные и сладкие минуты».

В Париже Гоголь приступает к работе над книгой о Божественной Литургии, оставшейся незаконченной и увидевшей свет только после его смерти. Цель этого духовно-просветительского труда, как ее определил Гоголь, — «показать, в какой полноте и внутренней глубокой связи совершается наша Литургия, юношам и людям, еще начинающим, еще мало ознакомленным с ее значением».

Однако стремление к пониманию сокровенного смысла Литургии возникло у Гоголя не в это время, а гораздо раньше. Еще в 1842 году он писал матери: «…есть много тайн во глубине души нашей, которых еще не открыл человек и которые могут подарить ему чудные блаженства. Если вы почувствуете, что слово ваше нашло доступ к сердцу страждущего душою, тогда идите с ним прямо в церковь и выслушайте Божественную Литургию. Как прохладный лес среди палящих степей, тогда примет его молитва под сень свою». Эта любовь к литургическому слову вызревала постепенно и после нескольких лет заграничных странствий и душевных тревог вылилась в желание передать другим накопленный опыт.

К весне — началу лета 1845 года болезнь Гоголя усиливается. О его тяжком физическом и душевном состоянии свидетельствует православный священник, духовник Жуковского отец Иоанн Базаров, в ту пору настоятель вновь учрежденной домовой церкви в Висбадене. В апреле он получил от Гоголя, жившего тогда во Франкфурте, записку: «Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю». Отец Иоанн застал его на ногах. На вопрос, почему он считает свое положение столь опасным, Гоголь протянул руки и сказал: «Посмотрите! совсем холодные!» Однако священник убедил его, что он вовсе не в таком состоянии, чтобы причащаться на дому, и уговорил приехать в Висбаден говеть, что тот и исполнил. Будучи в доме Базарова, в кабинете хозяина, Гоголь по своей всегдашней привычке рассматривал его библиотеку. Увидев свои книги, он воскликнул чуть ли не с испугом: «Как! И эти несчастные попали в вашу библиотеку!» «Это было именно то время, — поясняет отец Иоанн, — когда он раскаивался во всем, что им было написано»[2].

В конце июня — начале июля разразился кризис. Как бы предчувствуя неминуемую смерть, Гоголь пишет новое духовное завещание, впоследствии включенное в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», и сжигает рукопись второго тома. О самом сожжении мы почти не имеем других сведений, кроме сообщенных Гоголем в последнем из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“, напечатанных в той же книге. „Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу“.

В этом же письме Гоголь указал и на причины сожжения: «Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. <…> Бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого».

В несомненной связи с сожжением второго тома и созданием «Завещания» находится и попытка Гоголя в конце июня — начале июля 1845 года оставить литературное поприще и уйти в монастырь. Об этом рассказывает в своих «Записках» Марфа Степановна Сабинина — дочь веймарского православного священника Степана Карповича Сабинина: «Он (Гоголь. — В. В.) приехал в Веймар, чтобы поговорить с моим отцом о своем желании поступить в монастырь. Видя его болезненное состояние, следствием которого было ипохондрическое настроение духа, отец отговаривал его и убедил не принимать окончательного решения»[3]. О состоянии души Гоголя в данный момент свидетельствует и следующий эпизод из рассказа Сабининой: «Моей матери он подарил хромолитографию — вид Брюлевской террасы[4] она наклеила этот вид в свой альбом и попросила Гоголя подписаться под ним. Он долго ходил по комнате, наконец сел к столу и написал: «Совсем забыл свою фамилию: кажется, был когда-то Гоголем». Эта фраза заставляет вспомнить осуждение писателем своих сочинений в библиотеке отца Иоанна Базарова — Гоголь как бы видит себя уже монахом.

В Веймаре Гоголь был вместе с графом Толстым, чьи устремления также были направлены к монашеству. Отзвук поездки в Веймар можно найти в письме Гоголя «Нужно проездиться но России», вошедшем в «Выбранные места…» и адресованном графу Толстому: «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. Чтобы приобресть право удалиться от мира, нужно уметь распроститься с миром. <…> Нет, для вас так же, как и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь ваш — Россия!»

По словам В. А. Жуковского, настоящим призванием Гоголя было монашество. «Я уверен, — писал Жуковский П. А. Плетневу в марте 1852 года из Бадена, получив известие о смерти Гоголя, — что если бы он не начал свои „Мертвые Души“, которых окончание лежало на его совести и все ему не давалось, то он давно бы был монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в ту атмосферу, в которой душа его дышала бы легко и свободно»[5].

Гоголь — одна из самых аскетических фигур нашей литературы. Последнее его десятилетие проходит под знаком все усиливающейся тяги к земному претворению христианского идеала. Не давая важнейших обетов монашества — целомудрия и нестяжания, — он воплощал их в своем образе жизни. «Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет. Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил истинно свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира».

Однако подлинный трагизм ситуации заключался в том, что монашеский склад был только одной и, вероятно, не главной стороной гоголевской натуры. Художническое начало побеждало в нем; кризис Гоголя — следствие глубочайшего внутреннего конфликта между духовными устремлениями и писательским даром.

Еще по меньшей мере дважды Гоголь пытался если не уйти в монахи, то хотя бы приблизиться к монастырю — в конце жизни он собирался на Афон и несколько раз ездил в Оптину Пустынь. Одним из ключевых моментов его духовного развития стало паломничество в Иерусалим в 1848 году.

О своем намерении совершить путешествие в Святую Землю Гоголь публично объявил в предисловии к «Выбранным местам…», прося при этом прощения у своих соотечественников, испрашивая молитвы у всех в России — «начиная от святителей» и кончая теми, «которые не веруют вовсе в молитву», — и в свою очередь обещая молиться о всех у Гроба Господня.

В 1847 году в Иерусалиме в связи с большим числом паломников из России была основана Русская Духовная миссия. Начальником ее был назначен архимандрит Порфирий (Успенский), впоследствии епископ Чигиринский, крупнейший знаток культуры христианского Востока; в составе миссии находились также иеромонах Феофан (Говоров), будущий епископ Тамбовский, Владимирский и Суздальский, знаменитый Затворник Вышинский (прославленный в лике святых Поместным Собором Русской Православной Церкви в 1988 году), и только что окончивший Петербургскую семинарию молодой священник отец Петр Соловьев. Последний оставил воспоминания о встрече с Гоголем в январе 1848 года на пароходе «Истамбул», следовавшем к берегам Сирии — в Бейрут, откуда миссия должна была отправиться в Иерусалим. Архимандрит Порфирий отрекомендовал Гоголю отца Петра как художника. Гоголь показал тому маленький образ Святителя Николая и спросил его мнения о работе. «По всему видно было, что он высоко ценил в художественном отношении свою икону и дорожил ею как святынею», — вспоминал отец Петр[6].

Из Бейрута Гоголь и его спутник, отставной генерал М. И. Крутов, в сопровождении нежинского однокашника Гоголя, русского генерального консула в Сирии и Палестине К. М. Базили отправились в Иерусалим. Примерно в середине февраля 1848 года в записной книжке Гоголя появляется запись: «Николай Гоголь — в Св. Граде».

Пребывание Гоголя в Святой Земле — довольно неясный эпизод его духовной биографии. Он осуществляет все то, что полагается паломнику: проходит по местам земной жизни Спасителя, говеет и приобщается Св. Тайн у Гроба Господня, молится за всю Россию — подобно своему далекому предшественнику, древнерусскому поклоннику игумену Даниилу, который в XII веке молился здесь за себя и еще больше за Русскую Землю.

Гоголевское описание Литургии у Гроба Господня исполнено высокого воодушевления и теплого чувства: «Я стоял в нем (алтаре. — В. В ) один: передо мною только священник, совершавший Литургию. Диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами Гроба. Его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших «Господи, помилуй» и прочие гимны церковные, едва доходило до ушей, как бы исходившее из какой-нибудь другой области. Все это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моленья и так располагающем молиться. Молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед Чашей, вынесенной священником из вертепа для приобщенья меня, недостойного…» (из письма В. А. Жуковскому в апреле 1848 года).

Однако в целом паломничество, видимо, не дало тех плодов, на которые Гоголь надеялся, — некоего духовного просветления. «Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, — писал он тому же Жуковскому в феврале 1850 года, — чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца. Друг, велика эта черствость! Я удостоился провести ночь у Гроба Спасителя, я удостоился приобщиться от Святых Тайн, стоявших на самом Гробе вместо алтаря, — и при всем том я не стал лучшим, тогда как все земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное».

Позднее Гоголь не раз говорил и писал о новой поездке в Иерусалим. Однажды Н.Н. Сорен, рожденная Смирнова, дочь Александры Осиповны, тогда еще маленькая девочка, спросила его: «А меня возьмете в Иерусалим?» Гоголь ответил задумчиво: «Я не скоро поеду; мне нужно прежде кончить дело».

В Иерусалиме Гоголю побывать больше не удалось — как не удалось ему и съездить на Афон, куда он также стремился. Летом 1850 года И. С. Аксаков извещал родных, что получил письмо от А. О. Смирновой, которая пишет, что «Гоголь, вероятно, поселится на Афонской горе и там будет кончать „Мертвые Души“. А в сентябре А. О. Смирнова сама писала Гоголю об его поездке на Афон как о деле, уже для него решенном. Намерения Гоголя подтверждаются и свидетельством одного из его друзей — известного паломника и духовного писателя Святогорца (в мире Семен Авдиевич Веснин, в монашестве — Серафим, в схиме — Сергий). Узнав о кончине Гоголя, он писал из Афонской Козмодамиановской пустыни в апреле 1852 года: „Смерть Гоголя — торжество моего духа. Покойный много потерпел и похворал, — надобно и пора ему на отдых в райских обителях. Жаль только, что он не побывал у нас. Я очень любил его; в Одессе мы с ним видались несколько раз, и наше расставание было условное — видеться здесь. Судьбы Божии непостижимы!“[7]

Вместо Афона Гоголь оказался в Оптиной Пустыни. Помимо чисто паломнических целей, его влек туда и углубленный интерес к свято-отеческой литературе. В середине 1840‑х годов по инициативе старца Макария и его духовных чад, Ивана Васильевича Киреевского, известного общественного деятеля и философа-славянофила, и его жены Натальи Петровны Киреевской в монастыре началось издание этой литературы.

В Оптиной Пустыни Гоголь бывал по крайней мере трижды. Впервые он приехал сюда вместе со своим другом М. А. Максимовичем 17 июня 1850 года проездом на юг. Здесь он присутствовал на всенощном бдении, во время которого «молился весьма усердно и с сердечным умилением», потом посетил старцев и через день (19 июня) отправился в имение И. В. Киреевского Долбино, находившееся в сорока верстах от монастыря. Отсюда он написал письмо оптинскому иеромонаху Филарету: «Ради Самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться, просите молитв обо мне. Путь мои труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо…» Гоголь понял, что оптинский дух стал для него жизненно необходим: «Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу и на всяком месте своего странствия быть в Оптинской Пустыни».

О своем впечатлении от поездки Гоголь спустя три недели рассказал в письме к графу А. П. Толстому: «Я заезжал на дороге в Оптинскую Пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Я думаю, на самой Афонской горе не лучше. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное».

Во второй раз Гоголь посетил святую обитель в июне 1851 года. Об этой поездке (выпавшей из поля зрения биографов Гоголя) известно из записи в дневнике оптинского иеромонаха Евфимия (Трунова) от 2—3 июня 1851 года: «Пополудни прибыл проездом из Одессы в Петербург известный писатель Николай Васильевич Гоголь. С особенным чувством благоговения отслушал вечерню, панихиду на могиле своего духовного друга, монаха Порфирия Григорова, потом всенощное бдение в со боре. Утром в воскресенье 3‑го числа он отстоял в скиту Литургию и во время поздней обедни отправился в Калугу, поспешая по какому-то делу. Гоголь оставил в памяти .нашей обители примерный образец своего благочестия»[8].

В третий и последний раз Гоголь совершил паломничество в Оптину Пустынь в сентябре 1851 года. 22 сентября он выехал из Москвы в Васильевну на свадьбу сестры, намереваясь оттуда проехать в Крым и остаться там на зиму. Однако, доехав только до Калуги, он отправился в Оптину, а потом неожиданно для всех вернулся в Москву. 24 сентября он был у старца Макария в скиту, а на следующий день обменялся с ним записками, из которых видно, что Гоголь пребывал в нерешительности — ехать или не ехать ему на родину. Он обратился к старцу за благословением, и тот посоветовал ему вернуться в Москву.

По некоторым сведениям Гоголь имел намерение остаться в монастыре. В 1912 году оптинский старец Варсонофий (Плиханков) рассказывал своим духовным детям: «Есть предание, что незадолго до смерти он (Гоголь. — В. В.) говорил своему близкому другу: «Ах, как много я потерял, как ужасно много потерял, что не поступил в монахи. Ах, отчего батюшка Макарий не взял меня к себе в скит?»

Если это действительно так, то старец Макарий, вероятно, не мог не напомнить Гоголю о его писательском даре, тем более что Гоголь просил у него благословения на свои труды. Сохранилось письмо старца от 21 июля 1851 года (ответ на не дошедшее до нас письмо Гоголя), где он как раз и поддерживает писателя в его творческих планах: «Спаси вас Господи за посещение нашей обители и за <…> намерение составить книгу для пользы юношества…»[9] (речь идет о неосуществленном замысле).

Гоголь был едва ли не единственным русским светским писателем XIX века, творческую мысль которого могли питать святоотеческие писания. Так, в один из своих приездов в Оптину Пустынь он прочитал здесь рукописную книгу св. Исаака Сирина (с которой в 1854 году старцем Макарием было сделано печатное издание), ставшую для него откровением. На полях 11‑й главы первого издания «Мертвых душ» Гоголь против того места, где речь идет о «прирожденных страстях», набросал карандашом: «Это я писал в „прелести“ (обольщении. — В. В.), это вздор — прирожденные страсти — зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей — теперь, когда стал я умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология, и не кривое, а прямое понимание души встречаем у подвижников-отшельников»[10].

* * *

«Выбранные места из переписки с друзьями» — центральная вещь позднего Гоголя, в которой, как в фокусе, собраны и сконцентрированы все проблемы его писательской и личной биографии. Книга вышла в самом начале 1847 года. О замысле ее Гоголь впервые сообщает А.О. Смирновой в апреле 1845 года: «Это будет небольшое произведение и не шумное по названию в отношении к нынешнему свету, но нужное для многих…» Год спустя, в письме к Н.М. Языкову, он снова говорит о своем замысле: «Я как рассмотрел все то что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах. <…> Я попробую издать, прибавив кое-что вообще о литературе». В это время Гоголь уже работает над книгой. Это видно из письма к Языкову от 5 мая н. ст. 1846 года: «Я не оставляю намерения издать выбранные места из писем, а потому, может быть, буду сообщать тебе отныне почаще те мысли, которые нужно будет пустить в общий обиход». В этом же году Гоголь набрасывает в записной книжке план будущей книги, в которой, как он надеялся, он сможет разрешить свою важнейшую писательскую задачу.

Наиболее напряженное время работы над книгой — лето и осень 1846 года (почти половина писем датированы этим годом). Работа шла в двух направлениях: Гоголь перерабатывает уже написанные письма (возможно, часть из них он сохранил в черновиках, другие были возвращены его корреспондентами) и пишет ряд новых глав. Одни представляют собой статьи, другие — письма, адресованные реальным и вымышленным лицам. Среди немногих, посвященных в замысел, был Жуковский, которому Гоголь читал отрывки.

Книга была написана быстро — на одном дыхании. «…Вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда» (из письма П.А. Плетневу в октябре 1847 года). Здесь же Гоголь объясняет происхождение той легкости, с которой он на этот раз работал: «Я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды…»

Посылая в конце июля 1846 года Плетневу в Петербург первую тетрадь рукописи, Гоголь требует: «Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: „Выбранные места из переписки с друзьями“. Она нужна, слишком нужна всем — вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга». Гоголь настолько уверен в успехе, что советует Плетневу запасать бумагу для второго издания, которое, по его убеждению, последует незамедлительно: «Книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга». Узнав о возникших цензурных затруднениях. Гоголь просит Смирнову, которая жила в Калуге, съездить в Петербург и предпринять необходимые шаги для устранения препятствий, а Плетневу предлагает в случае осложнения с цензором представить книгу самому государю на прочтение в корректурных листах: «Дело мое — правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена».

Первый и весьма ощутимый удар нанесла книге цензура: пять писем-статей были сняты, в других были сделаны купюры и искажены отдельные места. Встревоженный и огорченный Гоголь жалуется графине А. М. Виельгорской: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш».

Но гораздо более болезненным для Гоголя оказалось то, что «Выбранные места…» были враждебно встречены критикой и большинством читающей публики: перелом в умонастроении Гоголя, явственно отразившийся в книге, для многих стал полной неожиданностью. Гоголь как бы нарушил законы жанра и в светском произведении заговорил о таких вопросах, которые исконно считались привилегией духовной прозы. П. А. Вяземский не без остроумия писал С. П. Шевыреву в марте 1847 года: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи»[11].

В спорах быстро выявилась основная тенденция — неприятие книги. Ее безоговорочно осудили не только западники (Герцен, Грановский, Боткин, Анненков), но и люди близкие Гоголю — например, Константин и Сергей Тимофеевич Аксаковы (последний, правда, впоследствии раскаялся в своих резких высказываниях). Апофеозом стала статья Белинского и его известное письмо к Гоголю от 15 июля н. ст. 1847 года из Зальцбрунна, в котором критик утверждал, что Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям, что книга написана с целью попасть в наставники к сыну наследника престола; в языке книги он видел падение таланта и недвусмысленно намекал на сумасшествие Гоголя. Но главный пункт, на который нападал Белинский и который является центральным в книге, — был вопрос о религиозном будущем народа.

«По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! — писал критик. — <…> Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. <…> Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре: у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».

Гоголь был потрясен несправедливостью многих упреков. Поначалу он написал большое и негодующее письмо, в котором ответил Белинскому по всем пунктам. «Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии, — писал, в частности, Гоголь, — и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую Землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге <…> Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…»

Этого письма Гоголь, однако, не отправил. Он написал другое, короткое и сдержанное, заключив его словами: «Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще». А П. В. Анненкову, знакомому с письмом Белинского, Гоголь признавался, что оно огорчило его «не столько оскорбительными словами», сколько «чувством ожесточенья вообще».

Среди немногих, безоговорочно принявших книгу, был П. А. Плетнев, который назвал ее в письме к Гоголю «началом собственно русской литературы», но оговорил, что она «совершит влияние свое только над избранными». Вряд ли это устраивало Гоголя, ведь он собирался наставить на путь истинный всю Россию.

Весьма сдержанно отнеслось к книге и духовенство, традиционно не вмешивающееся в дела светской литературы. С. Т. Аксаков в письме к сыну Ивану в феврале 1847 года передал мнение митрополита Московского Филарета, который сказал, что «хотя Гоголь во многом заблуждается, но надо радоваться его христианскому направлению». Архиепископ Иннокентий, которому Гоголь послал экземпляр «Выбранных мест…», свое отношение к ним высказал в письме к М. П. Погодину: «…скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностию: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет». Гоголь отвечал преосвященному Иннокентию (в июле 1847 года), что не хотел «парадировать набожностию», то есть выставлять ее напоказ: «Я хотел чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследовании души человека, но вышло все это так неловко, так странно, что я не удивляюсь этому вихрю недоразумения, какой подняла моя книга».

На «Выбранные места…» откликнулся и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский, один из авторитетнейших духовных писателей XIX века, канонизированный Русской Православной Церковью на Поместном Соборе 1988 года. Он отозвался о книге Гоголя довольно критически: «…она издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного»[12].

Отзыв архимандрита Игнатия Гоголю переслал П. А. Плетнев. В ответном письме к Плетневу из Неаполя в мае 1847 года Гоголь признал справедливость упреков, но утверждал, что для произнесения полного суда над книгой «нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случая сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома…»

Последнее замечание Гоголя о святителе Игнатии едва ли справедливо. Еще до монашества тому было хорошо известно светское общество, представители которого и впоследствии обращались к нему за духовным руководством. С ранней юности стремившийся к подлинной духовно нравственной жизни и явивший в себе высокий образец такой жизни, святитель Игнатий в этом смысле был, разумеется, неизмеримо опытнее Гоголя. Весьма показательно, например, его отношение к популярной в России книге «О подражании Иисусу Христу» Фомы Кемпийского. Эта книга, которую многие современники Гоголя, и в частности Пушкин, ставили рядом с Евангелием и которой увлекался сам Гоголь — он рекомендовал ее для чтения своим друзьям, — оказала определенное влияние на «Выбранные места…». Насколько Гоголь высоко оценивал книгу Фомы Кемпийского, настолько святитель Игнатий резко ее порицал: «Книга эта написана из „мнения“, — считал он, — и „ведет читателей своих прямо к общению с Богом без предочищения покаянием: почему и возбуждает особенное сочувствие к себе в людях страстных, незнакомых с путем покаяния, непредохраненных от самообольщения и прелести, не наставленных правильному жительству учением святых отцов Православной Церкви“[13].

С отзывом преосвященного Игнатия о «Выбранных местах…», как видно, были согласны и оптинские старцы, к которым святитель был близок (духовный сын старца Леонида, он в молодости проходил послушание в Оптиной, а на склоне лет намеревался поселиться в тамошнем скиту). В библиотеке Оптиной Пустыни хранилась книга Гоголя с вложенным в нее отзывом архимандрита Игнатия, переписанным рукою старца Макария[14].

По-видимому, резко отрицательное мнение о «Переписке» имел ржевский священник отец Матвей Константиновский (Гоголь послал ему книгу по рекомендации графа Толстого). Отзыв отца Матвея не сохранился, но мы можем судить о нем по ответу Гоголя, который писал ему в мае 1847 года: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу». По всей вероятности, отец Матвей упрекал Гоголя в самозваном учительстве, в увлечении светскими темами (в частности, он нападал на статью «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», как уводящую общество от Церкви к театру), а Гоголь защищался тем, что «закон Христов можно внести с собой повсюду <…> Его можно исполнять также и в званьи писателя» (из письма от конца сентября 1847 года). И далее — в этом же письме знаменательная фраза, возможно, отзвук веймарских событий: «Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас…»

Наиболее благоприятный отзыв о «Выбранных местах…» из духовных лиц принадлежал архимандриту Феодору (Бухареву). Он вылился в целую книгу — «Три письма к Н. В. Гоголю, писанные в 1848 году», увидевшую свет через двенадцать лет после своего создания. Отец Феодор стремился связать «Выбранные места…» со всем творчеством Гоголя, и в особенности с «Мертвыми душами», главную идею которых видел в воскресении падшего человека. Он читал Гоголю отрывки из своей книги. «Из его речей, — свидетельствует Вухарев, — мне можно было с грустию видеть, что не мешало бы сказаться и благоприятному о его „Переписке“ голосу: мне виделся в нем уже мученик нравственного одиночества…»[15]

Но надо заметить, что все отзывы духовных лиц носили частный характер — они были переданы в письмах (за исключением книги архимандрита Феодора, вышедшей уже после смерти Гоголя). Напротив, шквал светской критики, обрушившийся на «Выбранные места…» с журнальных страниц, создал в обществе резко недоброжелательное мнение о книге. В ней видели отказ Гоголя от художественного творчества и самонадеянные попытки проповедничества. Распространилось убеждение, что Гоголь помешался, и оно держалось до последних дней жизни писателя. И. С. Тургенев, посетивший вместе с М. С. Щепкиным Гоголя в октябре 1851 года, вспоминал, что они «ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения». В который раз подтвердились слова апостола Павла: «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно» (1‑е Кор. 2,14).

Гоголя огорчала не столько журнальная критика, сколько нападения друзей. «Душа моя изныла, — писал он С. Т. Аксакову в июле 1847 года, — как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. <:…> Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями!» Гоголь стремился выработать в себе христианское чувство смирения. В этом свете следует понимать и его признание в письме к С. Т. Аксакову в августе того же 1847 года: «Да, книга моя нанесла мне пораженье, но на это была воля Божия. <…> Без этого поражения я бы не очнулся и не увидал бы так ясно, чего мне недостает. Я получил много писем очень значительных, гораздо значительнее всех печатных критик. Несмотря на все различие взглядов, в каждом из них так же, как и в вашем, есть своя справедливая сторона».

Это свое понимание христианского смирения, почерпнутое из писаний святых отцов, Гоголь сжато изложил в сочинении «Правило жития в мире», созданном зимой 1843/44 года в Ницце: «От споров как от огня следует остерегаться, как бы ни сильно нам противуречили, какое бы неправое мнение нам ни излагали, не следует никак раздражаться, ни доказывать напротив; но лучше замолчать и, удалясь к себе, взвесить все сказанное и обсудить хладнокровно. <…> Истина, сказанная в гневе, раздражает, а не преклоняет».

В том же письме к Аксакову, где Гоголь говорит о своем «поражении», он высказывает убеждение, что никто не смог дать верного заключения о книге, и прибавляет: «Осудить меня за нее справедливо может один Тот, Кто ведает помышления и мысли наши в их полноте».

Вокруг Гоголя сложилась атмосфера трагического непонимания. Он сделал вывод из резких критик: «Не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье». Он возвращается к «Мертвым душам» с убеждением: «здесь мое поприще» — и работает над ними вплоть до самой смерти. «Выбранные места…» самым непосредственным образом связаны с продолжением главного творения Гоголя, призванным разрешить, как он говорил, загадку его жизни. Книга оказалась своеобразным лирико-философским эквивалентом второго тома: отдельные письма-статьи (в первую очередь обращенные к графу Толстому) звучат как наброски глав поэмы. «Видя, что еще не скоро я совладаю с моими „Мертвыми душами“ <…> — писал Гоголь в августе 1847 года С. Т. Аксакову, — я поспешил заговорить о тех вопросах, которые готовился развить или создать в живых образах и лицах».

Можно сказать, что неприятие публикой «Выбранных мест…» предопределило и неудачу второго тома «Мертвых душ», который Гоголю, по-видимому, не довелось закончить. Последним, кто ознакомился с главами второго тома, был ржевский протоиерей отец Матвей Константиновский (мнением которого Гоголь особенно дорожил) — вероятно, это произошло во время их последней встречи, незадолго до сожжения рукописей. «Возвращая тетради, — рассказывал отец Матвей, — я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за переписку с друзьями»[16]. Возможно, предостережение отца Матвея, напомнившего Гоголю о судьбе его книги, стало последним толчком в решении сжечь второй том «Мертвых душ».

Отец Матвей, по-видимому, был одним из немногих, кто понимав смысл предсмертной трагедии Гоголя. «С ним повторилось обыкновенно» явление нашей русской жизни, — говорил он. — Наша русская жизнь не мало имеет примеров того, что сильные натуры, наскучивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения <…> Так было и с Гоголем. Он прежде говорил, что ему «нужен душевный монастырь», а пред смертию он еще сильнее по желал его»[17].

* * *

«Выбранные места из переписки с друзьями» были задуманы как цельное сочинение. Архимандрит Феодор (Бухарев), едва ли не единственный, кто пытался рассмотреть предмет книги, писал, что мысли Гоголя, «как они по внешнему виду ни разбросаны и ни рассеяны в письмах, имеют строгую внутреннюю связь и последовательность, а потому представляют стройное целое». Бухарев различает в книге три «отдела». «Первый составляют, — пишет он, — общие и основные мысли — о бытии и нравственности, о судьбах рода человеческого, о Церкви, о России, о современном состоянии мира». Второй «отдел» состоит из мыслей, касающихся «искусства и в особенности поэзии». Третий составляют некоторые личные объяснения автора о себе, о сочинениях своих и об отношении его к публике.

Схема Бухарева носит в достаточной степени условный характер: эти «отделы» легко можно перераспределить или — выделить другие — например, письма об обязанностях различных сословий и о призвании каждого отдельного человека («Что такое губернаторша», «Русской помещик», «Занимающему важное место» и пр.). Но главное, в чем Бухарев, несомненно, прав, — это то, что мысли Гоголя имеют определенную внутреннюю связь и подчинены выражению основной идеи. Идея эта просматривается уже в названиях глав, которые поражают обилием акцентов на национальном моменте: «Чтения русских поэтов перед публикою», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве», «О лиризме наших поэтов», «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Страхи и ужасы России». Речь о России идет и в тех главах, где имя ее отсутствует в заглавии. Можно сказать, что главным содержанием «Выбранных мест…» является Россия и ее духовная будущность.

Гоголь был глубоко национален в своем творчестве. Из всех русских писателей никто, кажется, так сильно, как он, не обнажил язв внутреннего мира русской души, указав и на источник их — роковую отделенность жизни общества от Церкви. Вся неправда светского существования с его устремленностью к материальным благам, страстями, мелочностью и суетой, является следствием этой отделенности. Единственную возможность духовного возрождения и процветания России Гоголь видел в воссоединении ее с Церковью. «Эта Церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времен апостольских в непорочной первоначальной чистоте своей, эта Церковь, которая вся с своими глубокими догматами и малейшими обрядами наружными как бы снесена с Неба для русского народа, которая одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши, которая может произвести неслыханное чудо в виду всей Европы, заставив у нас всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы и пределы и, не изменив ничего в государстве, дать силу России изумить весь мир согласной стройностью того же самого организма, которым она доселе пугала, — и эта Церковь нами незнаема! И эту Церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь!»

Как историко-философское произведение книга Гоголя стоит в непосредственной связи с литературно-общественными манифестами своего времени. Успехи внешней политики России, стремительное расширение границ государства, выход его на мировую арену вели к росту национального самосознания, воплотившемуся в различных сферах государственной жизни и культуры. В государственной идеологии это сознание было воплощено в теории С.С. Уварова «Православие, Самодержавие, Народность», провозглашенной как официальный правительственный курс в просвещении, в историографии — в трудах М.П. Погодина, в общественной мысли — в публицистике славянофильства, которое как раз в 40‑е годы переживает пору расцвета, в фольклористике и этнографии — в работах И.П. Сахарова, И.М. Снегирева, О.М. Бодянского. «Выбранные места…» следует рассматривать в контексте этих явлений.

В своей книге Гоголь выступает как государственный человек, стремящийся к наилучшему устройству страны, единственно правильной иерархии должностей в ней, при которой каждый выполняет свой долг на своем месте и тем глубже осознает свою ответственность, чем выше это место («Занимающему важное место»). Отсюда — обилие и разнообразие адресатов писем — от светской женщины до духовного пастыря, от человека искусства до государственного деятеля.

Но это — только внешняя сторона дела. Гоголевская апология России, утверждение ее мессианской роли в мире в конечном итоге опираются не на внешние благоустройства, международный авторитет страны или ее военную мощь (хотя и они очень важны), а на духовные начала национального характера. Взгляд Гоголя на Россию — это прежде всего взгляд христианина, сознающего, что все материальные богатства должны быть подчинены высшей цели и направлены к ней.

Здесь — центральная гоголевская идея и вечный момент соблазна для упреков писателю в великодержавном шовинизме: Гоголь яко бы утверждает, что Россия стоит впереди других народов именно в смысле более полного воплощения христианского идеала. Но, по Гоголю, залог будущего России — отнюдь не в особых духовных богатствах, которыми наделен русский человек по сравнению с прочими народами, а как раз наоборот: в осознании им своего неустройства, своей духовной нищеты и в тех огромных возможностях, которые присущи России как сравнительно молодой христианской державе.

Эта идея афористически выражена в замечательной концовке «Светлого Воскресенья»: «Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. „Хуже мы всех прочих“ — вот что мы должны всегда говорить о себе. <…> Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней».

Все вопросы жизни — бытовые, общественные, государственные, литературные — имеют для Гоголя глубокий религиозно-нравственный смысл. Признавая и принимая существующий порядок вещей, он стремился не к преобразованию общества, но к преобразованию человека. «Общество образуется само собою, общество слагается из единиц, — отвечал он Белинскому. — Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою <…> Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».

С высшими ценностями связано и гоголевское понимание патриотизма: «…Тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, — нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином во всем смысле этого слова».

Книга Гоголя говорит о необходимости внутреннего переустройства каждого, которое в конечном счете должно послужить залогом переустройства и преображения всей страны. Эта мысль определяет всю художественную структуру «Выбранных мест…».

Зерно книги зародилось еще в 1844 году — в «Правиле жития в мире», которое глубиной мысли и лаконизмом формы напоминает апостольские послания: «Начало, корень и утвержденье всему есть любовь к Богу. Но у нас это начало в конце, и мы все, что ни есть в мире, любим больше, нежели Бога». Гоголь был одним из немногих, кто предчувствовал катастрофическое падение религиозности в обществе. Своей книгой он как бы ударил в набат, призывая сограждан к коренному пересмотру всех вопросов общественной и духовной жизни страны. Он обратился с проповедью и исповедью ко всей России.

Оба этих жанра имеют богатейшую мировую традицию. Как проповедь книга Гоголя ориентирована прежде всего на апостольские послания, и в первую очередь на любимого им апостола Павла, который «всех наставляет и выводит на прямую дорогу». Далее эта традиция шла через святоотеческие послания (Афанасия Великого, Василия Великого, Григория Нисского), хорошо знакомые Гоголю. В «Выбранных местах…» он выступил как проповедник, духовный учитель, способный указать всем путь спасения — от первого до последнего человека в государстве. При этом он, подобно своему любимому богослову, святому Иоанну Златоусту, поучает и обличает соотечественников: «Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане».

В гоголевскую эпоху традиция «слов» жила в проповеднической литературе, наиболее выдающимися представителями которой были митрополит Московский Филарет и архиепископ Иннокентий. Вне сомнения стиль Гоголя питался не только книжными, но и живыми истоками — постоянно слышимыми им проповедями духовных пастырей.

Не менее глубинную традицию имеет и жанр исповеди, в западной литературе представленный классическим произведением — «Исповедью» Блаженного Августина, а в новое время — «Исповедью» Руссо. Он теснейшим образом связан с эпистолярным началом, в высшей степени характерным для России конца XVIII — первой половины XIX века. Достаточно вспомнить «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина, «Хронику русского» А.И. Тургенева, «философические» письма П.Я. Чаадаева или письма В.А. Жуковского, в том числе и к самому Гоголю. В духовной литературе этот жанр был представлен замечательным произведением уже упоминавшегося Святогорца — «Письма Святогорца к друзьям своим о Святой Горе Афонской».

С. Т. Аксаков отмечал естественность эпистолярного жанра для Гоголя: «Гоголь выражается совершенно в своих письмах; в этом отношении они гораздо важнее его печатных сочинений». Не трудно заметить, однако, что и для художественной прозы Гоголя характерна почти та же исповедальность, что и для его писем. Вспомним хотя бы лирические отступления в его повестях и «Мертвых душах».

Эта сторона «Выбранных мест…» для самого Гоголя была очень существенна. Свою книгу он называл «исповедью человека, который провел несколько лет внутри себя». Еще до выхода ее в свет, в декабре 1846 года, он просит С.П. Шевырева отыскать в Москве своего духовника, священника из прихода Саввы Освященного отца Иоанна Никольского, и вручить ему экземпляр книги как продолжение своей исповеди.

Предельная искренность признаний («…во мне заключилось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал доселе ни в одном человеке»), в которых ощущалась и гордость самоуничижения, отчасти явилась причиной того, что от книги отшатнулись те, кто, казалось бы, разделяли убеждения Гоголя. По словам П.Я. Чаадаева, Гоголь «слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма». Личность автора была еще более обнажена вмешательством цензуры. «Все должностные и чиновные лица, для которых были писаны лучшие статьи, — сетовал Гоголь, — исчезнули вместе с статьями из вида читателей; остался один я, точно как будто бы я издал мою книгу именно затем, чтоб выставить самого себя на всеобщее позорище».

И все же Гоголь оставался Гоголем, и общество, по его мнению, обязано было принять его исповедь как исповедь писателя, автора «Мертвых душ», а не частного человека. «В ответ же тем, — говорил он, — которые попрекают мне, зачем я выставил свою внутреннюю клеть, могу сказать то, что все-таки я еще не монах, а писатель. Я поступил в этом случае так, как все те писатели, которые говорили, что было на душе».

Современники упрекали Гоголя в том, что он пренебрег своим творческим даром. «Главное справедливое обвинение против тебя следующее, — писал Гоголю Шевырев в марте 1847 года, — зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? зачем ты пренебрег даром Божиим?» Так же как и Белинский, Шевырев призывал Гоголя вернуться к художнической деятельности. «Я не могу понять, — отвечал Гоголь, — отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть <…> какие страдания я должен был выносить из любви к искусству <…> Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что же делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват Тот, без воли Которого не совершается ни одно событие».

В своей книге Гоголь сказал, чем должно быть, по его мнению, искусство. Назначение его — служить «незримой ступенью к христианству», ибо современный человек «не в силах встретиться прямо со Христом». По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей — просвещать душу, вести ее к совершенству. В этом для него — единственное оправдание искусства. Гоголь искренне верил во всемогущество слова, в возможность словом пронять и переродить человека. И чем выше становился его взгляд на искусство, тем требовательнее он относился к себе как к писателю. Гоголь ставит вопрос о назначении художника-христианина и ответственности за вверенный ему дар Божий — Слово.

Об особой роли слова сказано в Евангелии: «…за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ…» (Мф. 12:36). Гоголь восстал против праздного литературного слова: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку <…> Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших! Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще — слово…» Строже всего Гоголь спрашивал с себя: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»

В «Выбранных местах…» Гоголь поставил глубочайшие вопросы русской жизни, которые Достоевский назвал «проклятыми». Отечественная этическая традиция много раз обращалась к этим вопросам и неизменно вспоминала о книге Гоголя. Примечательно в этой связи, что Лев Толстой, поначалу резко не принявший «Переписку», впоследствии говорил по ее поводу: «Я всеми силами стараюсь как новость сказать то, что сказал Гоголь», — а самого Гоголя назвал «нашим Паскалем».

К. Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» (1934) писал: «В нравственной области Гоголь был гениально одарен; ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все черты, характеризующие „великую русскую литературу“, ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее боевой и практической характер, ее пророческий пафос и мессианство. С Гоголя начинается широкая дорога, мировые просторы. Сила Гоголя была так велика, что ему удалось сделать невероятное: превратить пушкинскую эпоху нашей словесности в эпизод, к которому возврата нет и быть не может». В этих словах много правды, хотя, наверное, перелом в русской литературе был не столь резок. В том же Пушкине, особенно зрелом Пушкине 1830‑х годов, нельзя не заметить начал будущей русской литературы, что, кстати сказать, хорошо сознавал и Гоголь, называя поэта «нашим первоапостолом».

* * *

Один из упреков, который был предъявлен Гоголю после выхода книги, — это упрек в падении художественного дарования. Так, Белинский в своем «Письме к Гоголю» в запальчивости утверждал: «Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора „Ревизора“ и „Мертвых душ“?»

Как ни удивительно, но это в высшей степени пристрастное суждение за полтораста лет никто не попытался опровергнуть, хотя среди читателей и ценителей книги были люди, одаренные тонким художественным вкусом. Вообще надо сказать, что изучение стиля и языка «Выбранных мест…» — это дело будущего, когда у нас появятся исследователи, способные соотнести книгу Гоголя с традицией святоотеческой литературы и высоким стилем русской философской поэзии XVIII — XIX веков (образцы которой указаны самим Гоголем в статьях «О лиризме наших поэтов», «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» и неоконченном трактате «Учебная книга словесности для русскою юношества»). Но достаточно просто непредубежденно вслушаться в музыку гоголевского текста, чтобы понять полную несправедливость этих упреков. Перечитайте последние три страницы «Светлого Воскресенья»: в этом шедевре прозы сначала звучат редкие, глухие удары великопостного колокола, которые в конце постепенно сменяются ликующим пасхальным благовестом.

«Зачем этот утративший значение праздник? Зачем он вновь приходит глуше и глуше скликать в одну семью разошедшихся людей и, грустно окинувши всех, уходит как незнакомый и чужой всем? <…> И непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!

Отчего же русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: «Христос Воскрес!» — и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоуханными устами святителей, вспыхнет померкнувшее — и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!»

И в наши дни с новой силой звучит завет Гоголя, данный им своим соотечественникам: «Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник».

Владимир Воропаев


[1] Эта рукопись дошла до нас в двух копиях, которые хранятся ныне в Центральной научной библиотеке АН Украины в г. Киеве. Описание сборника см.: Петров Н. И. Новые материалы для изучения религиозно-нравственных воззрений Н. В. Гоголя//Труды Киевской Духовной академии.— 1902.— Т. 2.— Кн. 6.

[2] Воспоминания протоиерея И. И. Базарова // Русская старина. — 1901. — № 2. — С. 294.

[3] Русский архив. — 1900. — № 4. — С. 534.

[4] Парк в Дрездене.

[5] Сочинения и переписка П. А. Плетнева. — Спб., 1885. — Т. 3. — С. 732.

[6] Русская старина. — 1883. — № 3. — С. 554.

[7] Биография Святогорца, письма его к друзьям своим о Святой Горе Афонской, доныне не изданные, и келейные записки. — М., 1883. — Т. 3. — С. 68–69.

[8] Нилус С. Святыня под спудом. Тайна православного монашеского духа. — Сергиев Посад, 1911. — С. 81.

[9] Шенрок В.И. Материалы для биографии Гоголя. — М., 1897. — Т. 4. — С. 828.

[10] Матвеев П. Гоголь в Оптиной Пустыни // Русская старина. — 1903. — № 2. — С. 303.

[11] Русский архив. — 1885. — № 6. — С. 311. 19

[12] Соколов Л. Епископ Игнатий Брянчанинов. Его жизнь, личность и морально-аскетические воззрения. Ч. 2. Приложения. — Киев 1915. — С. 121.

[13] Сочинения епископа Игнатия Брянчанинова. Т. 1: Аскетические опыты. — Спб., 1905. — С. 253, 255.

[14] См.: Богданов Д.П. Оптина Пустынь и паломничество в нее русских писателей // Исторический вестник. — 1910. — № 10.

[15] <Бухарев А.М.> Три письма к Н.В. Гоголю, писанные в 1848 году. — Спб., 1860. — С. 138–139.

[16] Тверские епархиальные ведомости. — 1902. — № 5. — 1 марта. ‑С. 138–139.

[17] Там же. — С. 137, 138.

Комментировать