<span class=bg_bpub_book_author>Сегень А.Ю.</span> <br>Невская битва. Солнце земли русской

Сегень А.Ю.
Невская битва. Солнце земли русской

(17 голосов4.7 из 5)

Оглавление

Невская битва 1240, битва между русскими и шведскими войсками на р. Неве 15 июля. Целью вторжения шведов был захват устья р. Невы и г. Ладоги, что давало возможность овладеть важнейшим участком пути «из варяг в греки», находившимся под контролем Новгорода Великого. Получив известие о появлении шведов под командой зятя короля Эрика XI Биргера, новгородский князь Александр Ярославич, не ожидая подхода всех своих сил, двинулся вниз по р. Волхов и раньше шведов вышел к Ладоге, где к нему присоединилась дружина ладожан; к этому времени шведы с союзниками (норвежцами и финнами) достигли устья р. Ижора. Воспользовавшись туманом, русские неожиданно напали на шведский лагерь и разгромили врага; только наступление темноты прекратило битву и позволило спастись остаткам войска Биргера, который был ранен Александром Ярославичем. В Невской битве особенно отличились Гаврила Олексич, Збыслав Якунович, Яков Полочанин и другие. Князь Александр Ярославич за проявленное в битве полководческое искусство и мужество был прозван Невским. Военно-политическое значение Невской битвы состояло в предотвращении угрозы вражеского нашествия с севера и в обеспечении безопасности границ России со стороны Швеции. — (БСЭ. М., 1974, т. 7)

Аз худый и многогрешный, малосъмысля,
покушаюся писати житие святаго князя Александра,
сына Ярославля, а внука Всеволожа.

Неизвестный автор «Жития Александра Невского»

Светлой памяти раба Божия Иадора —
Эдуарда Федоровича Володина

Венец первый. Свадебный

Глава первая. Благодатный огонь

Из святого града Иерусалима, от самого живоносного камени Гроба Господня шел инок-паломник повидать Александра. Два разных противоречивых чувства одолевали его. Первое — страшное, чернокаменное, тяжким гнетом лежащее в груди всю эту зиму, покуда он влачился по Земле Русской, видя ее беспримерное и полное разорение. Но чем ближе был Торопец-городок, куда стремился странник, тем больше охватывало его чувство радости, что вот уж скоро встретится он с Ярославичем и порадует его благою вестью, несомой от самих тех земель, где проповедовал и страдал Господь наш Иисус.

Горе мрачное стояло за спиной инока Алексия, жгло ему пешие пяты, дышало огнем в затылок — ничего не осталось от обители, из которой два года назад отправился он в святые земли, никого не пощадила смерть из монастырской братии, провожавшей его тогда в дальнее паломничество. Неведомое племя с востока истребляло русичей. Бог, любя Русь, наказывал ее за многие прегрешения, как карают того, от кого ждешь великих дел. Родной Переяславль, покинутый для края чужого, встретил странника пепелищем, по которому бродили несчастные тени.

Алексий родился в небольшом сельце на берегу Клещина озера[1] за двадцать лет до Александра, рано остался без родителей, отроком подался в Переяславль, в Борисоглебскую обитель к игумену Иадору. Братия была тут немногочисленная, в разные годы от семи до десяти иноков, в основном все хорошие, покладистые и спокойные. Алексий средь них был самый строптивый. Но ни разу не возникало у него желания покинуть монастырь. Постригли его в осемьсотлетнюю годовщину преставления преподобного Алексия, человека Божия, в честь которого и назвали новоиспеченного монаха. Но должное смирение так и не пришло к нему, покуда не родился у князя Ярослава Всеволодовича второй сынок.

В тот день, тридцатого мая двадцать восьмого года[2], словно доброе и спокойное солнце просияло в душе у Алексия. Он бы и сам не смог толком объяснить, что связывало его с новорожденным княжичем, но, когда кто-либо говорил что-то о маленьком Ярославиче, светлое тепло разливалось во всем существе монаха, и он молился о нем — да пошлет Господь Бог в лице этого новоявленного русича мир и спасение всей Земле Русской.

Новый Ярославич появился на свет в день преподобного Исаакия Далматского, игумена и исповедника, и Иадор тогда сказал:

— Приведи нам Бог такого в нем Исаакия, который говорил царю Валенту, что не побьешь варваров, докуда не воспылаешь любовью ко Христу Богу.

А монах Феодор добавил:

— И иже ни в пропастях, ни в болотах не погиб нет.

Святой обряд Крещения совершен был на двенадцатый день по рождению. И дано было Исаакию крестильное имя Александр в честь доблестного воина и мученика Александра Фракийского, память коего в тот день совершалась.

Инок Алексий издалека наблюдал за Крещением и урывком видел сей колобок румяный. И показалось ему, что младенец был при Крещении как-то не по-младенчески разумен, словно понимал важность происходящего; а когда трижды погрузили маленького в купель, яркое солнце озарило окна храма и княжоночек мокрый весело рассмеялся. Рассмеялся и что-то пропел душевное. Многие умилились, и кто-то сказал громко:

— Ой, какой хоро-о-ошенький!

И с той поры никто в Борисоглебском переяславльском монастыре не мог нарадоваться на то, как в добрую сторону переменился нрав инока Алексия, доселе — ретивый и дерзкий, отселе — хоть и немного озорной, но добросердечный и послушный.

В тот год впервые дошли слухи о некоем новом племени, подобном Гогу и Магогу, которое вторглось в Персию, и слышалось в тех слухах нечто особенно тревожное, хотя и до тех пор немало являлось известий о разных саранчах в человечьем обличье. Множество врагов окружало Русь, да и сами русичи в междоусобице заменяли врагов друг другу, но в монголах слышалась настоящая погибель, а не в агарянах[3] и не в немчуре, хотя и те и другие изрядно досаждали. Первые отнимали Русское море — на прибрежье, под Сурожью, войско султана Аладина побило наших крепко. Вторые отнимали Балтику, строили крепости, теснили новгородцев, датский немец возле Колывани[4] оторвал кусок земли и поставил свою крепость Ревель. Но все сие затмилось, когда Мстислав Галицкий, непобедимый витязь и соперник великого князя Юрия Всеволодовича, испытал силу татарскую на берегах реки Калки и, битый, бежал, погубив войско и лучших богатырей числом более семидесяти.

Тревога росла и по причине дурных знамений — то целую седмицу в небесах являлась непомерно огромная хвостатая звездяга, рекомая кометою; то засуха все лето жгла леса и болота, так что дымом заслоняло небо и невозможно становилось дышать; то в Клещине озере объявлялось странное чудовище, хвостом переворачивающее лодки рыбаков и по ночам истошно хохочущее. И много еще чего такого случалось, о чем суеверные тотчас говорили как о признаках приближающегося конца света, и на исповедях приходилось частенько повторять одно и то же — чтоб боялись не самого пришествия Грозного Судии, а чтоб боялись своего собственного неприуготовления к Страшному Суду Божию.

Когда княжичу Александру исполнилось шесть лет, его отец, Ярослав Всеволодович, прославился ратными и душеполезными деяниями — разбойников литовских наказал в битве близ Усвята, умертвив их более двух тысяч, взяв в плен их главарей и освободив наших пленных. Затем, о другой год, ходил в Сумейскую землю[5] на самый северный ее край, где жили дикари-самоеды, вразумлял их и многих привез пленными в Новгород для очеловечения; а после того с помощью многих священников и без применения силы в Корельской земле крестил жителей, уже готовых к принятию Христова света и радостно вошедших в число народов, познавших благодать.

Тогда же случились в один год две важные смерти. В татарах помер их вождь Чингисхан, а на Руси не стало родного деда Александра по матери — Мстислава Удалого, и если там, за пределами, были иные громкие военачальники, то Земля Русская продолжала слабеть в раздорах. Но когда заводились разговоры об этом, у монаха Алексия так и рвалось слететь с языка — Александр! Он мечтал о нем как о будущем величайшем витязе, слава которого во сто крат превзойдет хвалу и удаль Мстислава. Жалко было ему, когда восьмилетнего Ярославича увезли в Новгород и посадили там княжичем-наместником вкупе со старшим братом, десятилетним Федором. Доселе Алексию хоть иногда удавалось повидать княжича-солнышко — то в лесу или в поле при прогулках и на первых охотничьих навыках, а то и приведут в монастырь перед праздничком. Теперь же только слухами о нем приходилось кормиться. И тревога грызла — Ярослав-то разругался с новугородцами, оттого и покинул их, оставив вместо себя двоих недорослых на-местничков. После Николы зимнего их вернули — в вольном граде вспыхнуло восстание, стали бить всех приверженных Ярославу, и Всеволодович едва успел спасти сыновей своих из огня новгородского буйства.

Два года Александр и Федор жили в Переяславле среди земляков, и Алексий снова частенько видывал того, о ком знал, что ему суждено стать спасителем и сохранителем Земли Русской. Он-то знал, но другие ничего не предвидели в Александре. Говорили о нем, что излишне скромен, даже застенчив, в молитвах радетель, а в ратном возрастании пока не очень-то.

О татарах слухи стали понемногу стихать. Говорили, что новым хаганом у них выдвинулся какой-то Угадай и что он пуще озабочен завоеваниями в Синь-стране, сиречь в Китае, нежели походами на Русь.

Новгородцы за два года отрезвели умом и вновь призвали к себе княжить Ярослава. Тот отправился к ним с Федором и Александром сразу после Рождества Христова, а ко Крещенью вернулся в Переяславль один, опять оставив птенцов в чужом гнезде на ветру.

Летом пришли известия, что голод в Новгороде свирепствует люто, потому как ранний мороз истребил все озимые, да еще и страшным пожаром сожран весь Славянский конец Новгорода[6], люди тонули в Волхове, спасаясь от огня, и кто не умер от глада и пожара, находил смерть в воде. Едва вновь не свалили всю вину на Ярославичей, и отцу их пришлось ехать в Новгород усмирять смуту. Алексий молил Бога, чтоб Александра возвратили в Переяславль, но этого не случилось, шли годы, а свет-княжич оставался на берегах Волхова, и говорили о нем, что он там прижился, примирился с тамошним человечьим буреломом, его полюбили никого не любящие жители вольной северной столицы, полюбили и слушаются, хотя ему совсем мало лет. Федор не пришелся им по сердцу, и он часто отлучался в разные походы, лишь бы не сидеть в тени Святыя Софии. По исполнении пятнадцатилетнего возраста Федора привезли в Новгород женить, готовить к свадьбе. Наварили медов до двухсот видов, наготовили кушаний небывалое количество, и уж привезли невесту, когда несчастный юноша внезапно скончался от неведомой скоротечной болезни, и, конечно же, в Переяславле не оставалось сомневающихся в том, что ихнего дорогого Федюшку отравили проклятые вольнолюбцы новугородские.

Горемычный Ярослав, похоронив старшего сына и приехав вскоре в родной Переяславль, приходил к Иадору на исповедь. Тайну исповеди, конечно же, игумен не раскрыл, но обмолвился:

— Убивается пуще возможного.

— А как там Александр? — спросил Алексий.

— О нем беседы не было, — задумчиво ответил Иадор и в тот же вечер за трапезой повелел прочесть вслух житие Бориса и Глеба, которое и без того в обители знали наизусть. Но, когда стали читать, оно показалось теперь небывало пронзительным, особенно когда дошли до стенаний Глеба по погибшему брату: «Лучше бы мне умерети с тобою, нежели жити в сем житии одному, осиротевшу без тебя. Аз думал увидать твое ангельское лице. И се, какое горе постигло мя! Лучше я желал бы умерети с тобою, господин мой. А теперь что делать мне, умиленну и скорбящу о твоей красоте и о глубоком разуме отца моего? О милый мой брате и господине, ежели ты получил дерзновение от Бога, моли о мне унылом, дабы и я сподоблен был ту же смерть прията и жить с тобою, а не в свете сем, прельщений полном!»

Алексия так и прожгло насквозь — о нет! Не дай Бог, чтобы сбылось с Александром то же, что и с Глебом по кончине Бориса; пошли ему, Господи, крепости души и тела для одоления мечтаний смерти.

И на сей раз сбылась его молитва: Александр не ушел к брату своему в небесную обитель, подобно Глебу, ушедшему следом за Борисом. Он окреп мышцею, и уже не говаривали о нем, что токмо молитвенник он. В другой год по кончине брата, весною, пятнадцатилетний Александр Ярославич впервые ходил вместе с родителем в ратный поход на проклятого немца. Победа была одержана славная, земли за Чудским озером освобождены полностью, а сами немцы заключили такой мир, какого от них потребовал победитель. О юном Александре говорили, что он даже участвовал в сече, но потом эти слухи не оправдались.

Алексий один знал, кто настоящий победоносец, — только благодаря присутствию в походе сына Ярослав одолел немчуру.

В тот же год летом Ярослав и литовцев побил под Русой. И вновь при нем был сынок. И теперь уж мало осталось в Новгороде недовольных ими. Тех, кто любил немца, совсем изгнали, а большинство ретивых новгородцев славили отца и сына. Честь, оказанная им, дошла до того, что отныне новгородцы признавали наследное владение Ярославом и Александром их городом. Вот какой радостью великой сменилось тяжкое горе.

Сыновья Всеволода Большое Гнездо, великий князь Юрий и Ярослав Всеволодовичи, радовались хорошим годам для Руси, их города цвели и богатели. Украшалась и Борисоглебская обитель в Переяславле, в которой монах Алексий усердно молился о витязе и богоносце Александре, о его полнокровном и крепком возрастании. Изредка сам Александр наведывался в родной свой град, где он появился на свет и провел самые счастливые и беззаботные годы детства. Народ любовался им, его созревающей статью и красотою возмужания. Вот в прошлый раз приезжал наш голубчик еще с ломающимся голоском, а нынче приехал уже мужчиной. И речь такая твердая, слово каждое — как меч стальной, не то что было еще совсем недавно. Если в храме стоит, то подпевает краше всех, а если на играх станет из лука стрелять, то всех превзойдет в этом искусстве.

Однажды на холме над Клещиным озером они встретились — юный князь и пекущийся о нем монах. Александр любил бывать здесь один, видели, как он то молился, то просто сидел и смотрел на просторы озера. Алексий, когда выдавался случай, тоже взбирался сюда и сиживал, надеясь на случайную встречу. И вот она произошла.

Он уж собирался вставать и уходить, как вдруг прямо перед ним будто стройное деревцо выросло…

— Александр Ярославич!.. — вскочил Алексий.

— Благослови, иноче, — склонил тотчас свою русую голову княжич, выставив пред собою две лодочки ладоней, сложенные одна на другую.

— Благословляю во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — дрогнувшим голосом промолвил монах, осеняя княжича Божьим благословением. Он хотел сказать ему о том, что непрестанно молится о его счастливой участи и будущих великих подвигах, но почему-то вместо этого пробормотал:

— Засиделся я тут, прости, княже, поспешу в обитель… Храни тебя Бог, солнце ты светлое…

И, покинув Ярославича, поспешил по крутому склону вниз, в сторону Переяславля. Таков и остался единственный в его жизни разговор с Александром. Как же он потом ругал себя за это постыдное бегство! Оправдывался перед собою, что, мол, раз уж княжич любит на том холме один постоять, то нельзя было мешать ему, но другой голос говорил: «А и ничего бы не рухнуло в мире, если бы хоть несколькими словами еще перемолвились». Ведь не было в любви Алексия к Александру никакой корысти, ничего такого, чего стыдиться следовало. Это была любовь к рассвету, к пению птиц, к дыханию трав и свежему ветру, к белоснежным облакам и морозной зиме, к чистым дымам над жилищами, к ласковым очертаниям крыш и куполов, ко всему тому, что наполняет сердце русского человека радостью о красоте и полноценности человеческого мироздания, созданного Творцом Небесным. И юный княжич в представлении инока являл собою чудесный венец сих творений.

Недолгое счастье кончилось внезапным и страшным предзнаменованием. В год 6745 от Сотворения мира[7] Пасха была на редкость поздняя — аж в последний апрельский день. Снег сошел за две недели до нее, и все уж расцветать взялось, как вдруг в Страстную пятницу, среди ясного солнечного дня, налетел вихрь, нагнал исчерна-синих, будто гнилых, туч, на небе нагромоздилось одно на другое, ударилось и настелило на землю белую снежную постель, а потом посыпалось из туч что-то черное и со стуком стало падать поверх этого белоснежья… Глянули и ахнули в ужасе — птицы! Полным-полно мертвых птиц — черных и серых на белой простыне снега. Скворушки и дрозды, зуйки и мелкие дятлы, стрижи и бекасы, щеглы и снегири, а уж воробьев, синичек, мухоловок, поползней и всякой прочей чечеточной мелкоты — россыпью. Даже крупные — галки, вороны и грачи попадались. И все сплошь — падаль…

Случаи таковые бывали и раньше, но во времена баснословные, и на своем веку никто еще такого ужасающего изумления не помнил. Весь остаток дня торопливо собирали мертвых птиц и мешками сносили в ямы, чтобы поскорее закопать и не видеть. В тот же вечер игумен Иадор призвал к себе инока Алексия и сказал ему, чтобы тот собирался сразу после Светлого Христова Воскресения в дальний путь.

— Вот что, Алешенька, — неожиданно ласково обратился к иноку игумен, — тебя одного решил благословить я на важнейшее хожение. Сегодня под утро было мне видение — огромная туча именем Батый надвинулась на нас и все смяла, все пожгла на Русской земле. И стала истреблять русичей, желая уничтожить всех без остатка. И лишь пасхальным огнем от живоносного Гроба Господня можно спастись. Так что ступай, Алеша, дойди пешком до Святого Града, где Господь наш страдал и воскрес. До будущей Пасхи с лихвой тебе есть время добраться. Возьми Святого Огня, что в Великую субботу на Гробе Господнем сам возжигается, и спеши с ним назад, к нам. Возможно, успеешь спасти нашу землю от полной погибели.

Так, по благословению игумена Иадора, инок Алексий стал паломником во Святую Землю, и в самый день главного праздника, в Светлое Христово Воскресенье, утром, отправился в неблизкий путь. Пятеро братьев обители вместе с настоятелем проводили его до ворот монастыря, с каждым он расцеловался и шагнул за ворота в новую для себя жизнь — пешую.

Снег Страстной пятницы продержался только до Пасхи, и теперь уже было сухо, почти не грязно на дорогах. Ходко шел Алексий всю Светлую седмицу и в пятницу пришел в град Москву, основанную прадедом Александра, князем Юрием Владимировичем, прозванным Долгоруким. Тут Алексий ночевал в монастыре Святого Георгия, который в тот же день посетил главный московский воевода Филипп Нянька и сказывал, что в татарах объявился новый великий вождь по имени Батый, алчущий новых завоеваний в Русской земле.

От Москвы дни странника полетели все быстрее и быстрее, потому что он уже стал привыкать к своей пешеходной жизни, и ноги поутру уже сами в путь просились. Еще через пять дней он ночевал в Калуге, праздник Вознесения справлял в Чернигове, здесь прожил несколько дней в монастыре Михаила Архангела, недавно основанном, помогал братии в строительстве, а в самый последний день там же имел беседу с посетившим монастырь князем черниговским Михаилом Всеволодовичем. Тот выслушал его рассказ про птичье знамение и сон Иадора с волнением и сказал, что и ему был вещий сон — мол, придет зверь Атый, через которого он, Михаил, жизни лишится, но обретет небесную обитель. Денег давал князь Алексию, но паломник взял ровно столько, чтобы не совсем с пустой мошной дальше двигаться.

В конце июня он пришел в Киев и почти целую седмицу прожил в Печерской лавре, незаметный среди многочисленной братии. Затворялся в пещерах, молясь Богу об успешном своем паломничестве и об Александре. Видел однажды самого митрополита Иосифа. Общался больше всего с диаконом Мартирием и монахом Авраамием, беседовал со старцами Пергием и Меладием, которые тоже говорили о грядущем звере, только Пергий назвал его Атуем, а Меладий — Батыем.

Отпостившись с печерскими монахами до Петрова дня, Алексий отправился дальше и почти месяц брел до Галича, куда притек как раз в день памяти убиения Бориса и Глеба. Тут случилось с ним недоразумение, чуть было не стоившее ему свободы, а то и жизни. Соблазнился он плыть на ладье вниз по Днестру с латинскими проповедниками. Уж очень приятно казалось ему поплавать по речке, к тому же и жара стояла несносная, а под парусом — тень, прохлада. Но на второй день плавания он узнал, с какой целью плывут в половецкую землю латины. Оказывается, с недавних пор римский папа образовал там Куманскую епархию, возглавляемую епископом Теодориком, и сии новые миссионеры направлялись в устье Днестра учреждать католические приходы. В общем, Алексий вскоре с ними разругался, да так, что они ссадили его на берег и оставили одного среди диких мест у подножия Подольской возвышенности. И дальше долго шагал он по бездорожью и безлюдью, несколько раз едва не нарвался на половецкие разъезды и чудом не попал к степнякам в плен или под нож, одною молитвою огражден бысть.

Умирая от голода, Алексий добрался до валахов и тут двадцать дней трудился у одного скотовода, чтобы заработать себе на пропитание и новую обувь. Лишь после Успения Богородицы отправился он далее, пересек Дунай, взошел на горы Балканские, побывал в столице Болгарского государства, в древних монастырях, где всюду его привечали и хорошо угощали, из каждого уходил он с запасом еды и красного вкусного вина. Болгары, недавно объединившиеся с никейцами против латинян, очень полюбились ему веселым нравом и христолюбием. Приближалась осень, дни становились нежаркими, идти было все легче и легче — самое время для пешехода, когда жара спадает, а холода еще не взяли власть. К празднику Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня инок Алексий радостно приближался к Константинополю и в виду Царьграда пел свой любимый крестовоздвиженский тропарь, вставляя в него моление о победах Александра:

— Спаси Господи люди Твоя и благослови достояние Твое, победы благоверному князю Александру Ярославичу на сопротивные даруя и Твое сохраняя крестом Твоим жительство.

Царьград встретил переяславльского паломника неприветливо, вот уж четвертый десяток лет здесь хозяйничали латиняне, императором был недавно провозглашенный Балдуин Второй, и православных паломников не жаловали. С трудом он нашел себе жилье на пару дней, чтобы все же походить по цареградским святыням и помолиться Богу в облатиненном храме Святыя Софии, ставшем прообразом многих русских храмов, и в Кировой церкви, где слагал свои чудесные икосы и кондаки Роман Сладкопевец, во Влахернах, где уже не хранились честные ризы и омофор Пресвятой Богородицы.

Переправившись на другой берег, он двинулся в Вифинию, туда, где теперь находилась столица православных греческих василевсов, знаменитая Никея, славная двумя Вселенскими соборами — Первым, осудившим арианскую ересь, и Вторым, восстановившим почитание святых икон. В день тогда еще недавно установленного праздника Покрова Богородицы он вошел в Никею через главные врата города с пением Романова кондака «Дева днесь».

В Никее Алексий отдыхал три дня, и дальше ему предстоял тяжелый переход через земли сельджуков — Румский султанат. Про них ему сказали так: можно легко пройти и добрых агарян встретить, которые и переночевать пустят, и накормят, и с собой в дорогу дадут, а можно и на злых нарваться, да таких, которые горло перережут за то, что ты не придерживаешься их магометанской веры. Но ангел-хранитель сопутствовал страннику, и за десять дней Алексий благополучно добрался до столицы султаната, старинного Икония, а еще через пять дней он уже шел по Киликии, где жили армяне и властвовал армянский государь. В последние дни октября инок пришел в Антиохию, отметив первые полгода своего путешествия. Отсюда до Русалима оставалось уже рукой подать — сказывали, две недели пешего хода, а это для него уже был сущий пустяк! Меньше, чем от Переяславля до Чернигова.

Здесь владычествовали франки, завоевавшие побережье Сирии во времена своих смелых походов. С трудом Алексий нашел в Антиохии небольшой православный монастырь Святого Георгия, в котором обитали двое русских монахов — Кирилл, родом из Новгорода, и рязанец Феодор. Они обрадовались появлению соотечественника и просили пожить подольше.

И он задержался в любимом граде евангелиста Луки на две недели. Места тут были прекрасные, побережье моря, куда он часто наведывался, радовало взгляд красотами и величием видов.

Рассказывали про то, как тут было обретено копье Лонгина, коим римский воин пронзил ребра Спасителя, когда Тот испускал дух на кресте. Лишь с помощью этой святыни рыцари-франки смогли покорить Антиохийскую твердыню.

Несколько раз ходил Алексий в храм Иоанна Предтечи прикладываться к ковчегу, в коем хранилась десница самого Крестителя, с нее же истекала некогда крещенская вода, которой Иоанн кропил Спасителя в день Богоявленья. Однажды, видя благоговение русского паломника, ключарь поддался душевному порыву и открыл ковчег, чтобы Алексий смог воочию увидеть реликвию. Взору его открылась иссохшая кисть десной руки, на одном из пальцев не хватало фаланги, и запах от руки Предтечи исходил такой же, какой источает палая листва в солнечный осенний денек.

С началом Рождественского поста паломник двинулся дальше, через два дня миновал Лаодикию ханаанскую и шел вдоль моря, распевая псалмы и молитвы, икосы и кондаки, радуясь, что все ближе заветная цель. По левую руку от него вставали причудливые очертания рыцарских замков, и однажды он переночевал в одном из них, принадлежавшем странноприимному ордену рыцарей-монахов Святого Иоанна Иерусалимского. А когда пришел в Тортозу, там нашел приют в обителях другого ордена — у храмовников. Странноприимцы носили одеяния черные с белыми крестами, а храмовники одевались в белое с красными крестами, и показались Алексию куда более заносчивыми, чем иоанниты.

В конце ноября ветры с моря стали невыносимо холодными, и путь странника превратился в сплошную муку. Одна лишь горячая молитва и спасала его от простуды и холода. Следовало бы напрячься, перейти через горы и идти за их прикрытием, но там можно было и заплутать, да к тому же в горах засели разбойники, именуемые ассасинами и возглавляемые каким-то таинственным Старцем Горы, гнездо которого располагалось где-то неподалеку, на горах Ливанских.

Миновав Триполи и Бейрут, Алексий пришел в град Сидон, где обосновались греческие православные монахи, радушно встретившие его и давшие приют. Выйдя из Сидона, он вступил в область Галилеи, страны, в которой родился Господь наш; и здесь впервые пошел снег, сначала робкий и редкий, а на следующий день — решительный и мохнатый, совсем как у нас, на Руси. И по снегу этому легче и веселее стало идти, оставляя позади бойкую вереницу следов. Да и теплее сделалось, как водится, когда снежок соизволит явиться.

К Рождеству Христову он успел прийти в Акко — столицу Иерусалимского королевства. Сам же град Русалим вот уже пятьдесят лет принадлежал агарянам, с тех пор как его завоевал славный в битвах султан Саладин. Алексий пока еще с ужасом думал о тех днях, когда придется ему идти по землям сарацинским. Но они все приближались и приближались, эти дни и эти земли. Встретив Рождество в так называемой «временной» столице королевства Иерусалимского, через два дня он поспешил дальше, желая успеть к празднику Крещения на берега Иордана, чтобы в самый богоявленский день там и окунуться, где принял из рук Иоанна Предтечи таинство Крещения сам Спаситель.

Шел он теперь уже не берегом моря, поскольку от Акки дорога на Назарет сворачивала влево. Снежок, выпавший еще раз на утро после Рождества, скрипел под ногами легким морозцем, заставляя шагать бодрее. И в первый день нового, 6746 года, в полдень, открылась ему гора, а на ней — Назарет, городок, в котором Богородица вынашивала в своем теплом чреве Спасителя, в Назарете Он рос и воспитывался после возвращения из Египта. Здесь Алексия поселили в странноприимном доме Назаретского митрополита, принадлежащем греческой Церкви. К своему удивлению, он встретил тут двух русских паломников, хотя и не монахов, оба они происходили из Смоленского княжества, одного звали Юрием, другого, однорукого, Михаилом. У него отсутствовала правая рука, но он очень ловко при этом крестился остававшеюся от нее култышкой. Михаил и Юрий сразу же повели гостя к колодцу, из которого обычно брала воду Приснодева Мария. Над ним возвышалась церковь, построенная самой василиссой Еленой.

Потом они втроем ходили к развалинам синагоги, здесь Господь читал иудеям свои толкования Священного Писания, и отсюда они Его выгнали, полные ярости и желания сбросить Христа с вершины горы.

Дом Богородицы теперь находился в пределах латинского монастыря, но их, русских, туда пустили за некоторую плату, и Алексий сподобился постоять некоторое время в тех скромных клетях, где Деве Марии явился Архангел Гавриил. Они находились под главной частью Благовещенского храма, и для того чтобы войти сюда, с Алексия тоже хотели взять несколько монет, но их у него уже не оказалось, он возмутился, и его впустили просто так.

Еще они ходили в древодельню Иосифа Обручника, здесь и сейчас какой-то плотник-агарянин, не обращая ни на кого внимания, обтачивал доски. Алексий тихонько уселся в углу и пытался представить себе, как маленький Иисус сидел тут и смотрел на работу Иосифа. Тут Алексию пришла мысль, что поскольку в те времена вообще казнь на кресте была в обиходе, то и Иосиф, возможно, получал заказы на изготовление крестов. И маленькому Иисусу доводилось, в таком случае, видеть, как выстругивается орудие Его будущей казни… Впрочем, обстругивали ли их вообще-то, те кресты казнильные?.. Скорее всего, сколачивали абы как, ведь это же не домашняя утварь, не корабль и не колесница. Лишь для нас крест стал и кораблем, и колесницей в жизнь вечную.

Пять дней жил Алексий при митрополичьем доме, без дела не сидел — помогал и дрова колоть, и печь рухнувшую перестраивать. В один из дней Юрий и Михаил водили его на то место горы, откуда злобные жидове алкали сбросить молодого Иисуса и откуда Он чудесным образом избавился от проклятых. Стоя тут, Алексий думал об Александре, моля Бога о том, чтобы и ему, если случится попасть в поганые вражьи руки, суметь так же чудесно избежать гибели. Еще он думал о том, был ли снег тогда, когда иудеи хотели сбросить отсюда, с горы, Иисуса. Сейчас все кругом было покрыто снегом, белым, чистым, так что казалось, будто ты стоишь не среди палестин иудейских, а где-то на русской сторонушке, на холме над Клещиным озером.

В ночь на шестое января, сразу, как только отслужили богоявленскую службу, Алексий, Михаил и Юрий отправились к Иордану. Шли весело, немного подкрепляясь хмельным красным вином, Алексий опьянел, и, когда в темноте проходили мимо очертаний горы Фавор, ему показалось, будто на вершине появилось некое зарево, будто кто-то жжет костер и отблески озаряют дым. Он несколько раз потом оглядывался, и вновь ему казалось, будто он видит там, на Фаворе, костер. А спросил у спутников своих — они ничего такого не видели.

На рассвете пришли. Иордан нес свои мутные воды среди спящих пальм, занесенных снегом. Оказался он не таким широким, как представлял себе Алексий, и совсем не таким прозрачным.

Когда они стали разоблачаться, пошел крупный и влажный снег. Было холодно и сыро, и поначалу даже как-то не очень хотелось лезть в воду, но, когда запели «Во Иордане крещающуся Тебе Господи…», нежелание улетучилось, и все трое почти одновременно вошли в ледяные струи Господней реки, зашли по пояс и с криками «Слава Тебе, Господи Иисусе Христе!» трижды окунулись. После этого уже не хотелось вылезать на берег, и однорукий Михаил первым, весело хохоча, поплыл на другой берег, лихо сажая одной левой, да так, что когда Юрий да Алексий пустились за ним, то едва догнали. Доплывя до другого берега, Алексий воскликнул:

— Боже крепкий! Хорошо-то как!

А когда плыли назад, к своим одежам, оставленным на берегу, казалось, будто плывут не в зимнем студеном потоке, а в горячих струях. Босыми ногами побежали по снегу, будто по раскаленному солнцем песку. Солнце выглянуло из-за тучи и озолотило мокрые и разгоряченные тела троих русских паломников, задыхающихся от счастья. Большим убрусом растирали друг друга досуха, особенно власы, допивали остатки вина, и, когда прощались, Алексий снова чувствовал себя пьяным.

— Ну, ступай себе, Алеша, — сказал на прощанье Михаил. — Так вот вниз побредешь вдоль Ердана, никуда не сворачивая, покуда не дотечешь до Мертвого моря. Отсюда до него, как говорят, не больше, чем от Смоленска до Вязьмы. А как дойдешь, сворачивай на право, оттуда до Русалима совсем близко, верст эдак тридцать или сорок.

— А ежели встретятся тебе агаряны, — добавил Юрий, — их не робей, а говори им: «Салям аллейкум!», что значит: «Мир вам!» Показывай вперед и говори: «Алькодес», это они так наш Русалим называют. А на себя показывай и говори: «Русия», и еще говори им: «Алля юхалик!», то бишь «Храни вас Бог!». Глядишь, и не тронут тебя. Ну, ступай с Богом, Ляксиюшко.

С тем и расстались. Монахи пошли назад в Назарет, а он вдоль Иордана. Простудиться уже не боялся. Кто ж простужается после крещенского купанья! Разве что скрытый нехристь. Наоборот — снова хотелось раздеться и туда-сюда сплавать, да только надобно было идти.

Весь день шел он, останавливаясь лишь чтобы подкрепить силы куском хлеба и глотком вина. И до самого вечера не попадалось ему жилья. Только когда совсем стемнело и он уж отчаялся, вдруг увидел довольно большой дом, окруженный богатой изгородью. Подошел к воротам, набравшись смелости, постучался, но когда ему открыли — обомлел. Грозного вида агарянин взглянул на него и строго спросил о чем-то на страшном своем наречии. Алексий в ответ пробормотал разом все, чему научил его Юрий:

— Салям аллейкум, алля юхалик, Русия, Алькодес…

Он ждал, что после этого его в лучшем случае прогонят, а в худшем убьют, но грозного вида агарянин вместо этого вдруг низко поклонился и знаком показал страннику, что его приглашают в дом. Каково же было его изумление, когда в доме он увидел иконы и кресты, красноречиво свидетельствующие о том, что хозяева дома — христиане. Да, так оно и оказалось. Тыча себя в грудь и повторяя: «Русия! Русия! Христианин! Алля юхалик!», он показывал, что на груди у него тоже есть крест. Набежали домочадцы — женщины, мужчины, юноши, девушки, — что-то лопотали, наконец усадили гостя за стол и стали предлагать разные кушанья. Он ел и чувствовал, что проваливается в непреодолимый сон. Так и уснул за столом, с лепешкою в руке.

На другое утро Алексий проснулся рано-рано и обнаружил себя в удобной постели. Он встал, помолился вполголоса, побежал на реку и переплыл туда и обратно, в точности как вчера. Вылезая на берег, увидел обитателей дома, высыпавших поглазеть на то, как он купается в ледяной воде. Они восторгались им. Повели в дом, стали снова угощать, а когда он собрался было в путь-дорогу, грозный хозяин разозлился и стал показывать, что не пустит гостя. Алексий подумал, что торопиться ему некуда, до Пасхи еще ох как далеко, и решил немного пожить у гостеприимных агарян-христиан.

Днем он снова ходил купаться в Иордане и вечером тоже. Хозяина дома звали Бутросом, что на местном наречии означало Петр. Он пытался знаками объясняться с Алексием, и кое-какая беседа у них получилась. Бутрос просил Алексия приучить его сыновей, Фатеха и Саргиса, к купанию в холодной воде, и со следующего дня началось учение.

Через неделю в сопровождении Саргиса и Фатеха русский паломник отправился дальше к заветной цели своего путешествия. Спутники были его сверстниками, оба веселые и добродушные, они даже принялись, в свою очередь, изучать язык своего гостя, и чем дальше шли, тем легче им было объясняться между собой. Их отцу Бутросу понравилась мысль, чтобы сыновья следовали с русичем тем же пешим ходом, что и он, до самого Алькодеса, как называли Святый Град все агаряне. Смешной был Фатех, с бельмом в глазу, лицом черный, и все время смеялся. Это он придумал такую шутку: что значит Иерусалим? Это как бы такое агарянское приветствие русичу: «Эй, рус, салям!» «Вернусь домой — надо будет не забыть рассказать про это», — весело подумал Алексий.

На третий день пути дошли они до Мертвого моря, вода в нем была черная и угрюмая, как бы в память о Содоме и Гоморре, лежащих на дне этого водного пространства. Переночевав в гостеприимном дворе, они рано утром пошли на запад, шли весь день, до самой темноты, и ночевать остановились у подножия Масличной горы. Ночью Алексий плохо спал, ему не терпелось поскорее увидеть Иерусалим, и с первыми лучами солнца он отправился один на гору. Поднявшись, пал коленями в снег и заплакал, ликуя, что перед ним стены Святого Града, а внизу, на западном склоне горы Елеонской, — Гефсиманский сад, в котором Господь был схвачен. Солнце все больше озаряло заснеженные виды Иерусалима, и снова казалось, что находишься не в южных палестинах, а где-то у себя на родине. К тому же и крест над храмом в Гефсимании был православный. Спустившись туда, Алексий постучался в ворота крошечного русского Гефсиманского Воскресенского монастыря и был принят двумя монахами. Здесь он поселился, сюда же привел Фатеха и Саргиса. Оказалось, что они не просто арабы, а арамейцы; это быстро выяснил инок Василий, знакомый с арабским и арамейским наречиями. С сего дня началась жизнь инока Алексия во Святой Земле.

В первый месяц он ходил по святыням Иерусалима, всюду, где хоть что-нибудь было связано со Спасителем. Обстановка в городе была мирная, со времени войны между агарянами и латинскими рыцарями многое изменилось; в отличие от свирепого Саладина нынешний султан был слабый, и, случись новому походу франков, они бы без труда возвратили Иерусалим. Магометане терпели присутствие в городе и армян, и франков, и русичей, и даже евреев, небольшое поселение которых развивалось в окрестностях города, угрожая стать большим.

Из Иерусалима Алексий отправился в Вифлеем поклониться местам, где родился Господь. Потом случилось ему побывать и в Египте, или, как он тогда назывался, в Мисюрь-стране. Фатех и Саргис договорились с купцами, шедшими из Дамаска, и они взяли их с собой. Повидал Алексий места, где Святое Семейство спасалось от Ирода — пещерки и колодцы, в которых Иосиф, Мария и младенец Иисус прятались. В городе Александрии русский инок молился о княжиче Александре — да пошлет ему Господь величие и могущество древнего греческого воеводы и царя, только чтоб кончина русского полководца была лучшей. И однажды во сне явились к Алексию святые братья Борис и Глеб. Они плыли в ладье по Клещину озеру, лицами светлые и радостные, и говорили:

— Исполать[8] Александру Ярославичу! Мы ему всегда сопутствовать будем!

И видел Алексий в том сне, что монахи Борисоглебского переяславского монастыря сидят с Борисом и Глебом в одной ладье, лицами столь же светлые и веселые. Только старца Иадора среди них он не видел, сколько ни вглядывался.

В Мисюрь-стране видели паломники множество жидовских жрецов, именуемых раввинами. Страна евреев в те времена находилась далеко на западе, на южном побережье Франции, но проклятых Богом изгнанников все равно тянуло назад, в края, где их племя было некогда счастливо, истребляя и грабя соседние народы. Память о былых великих поживах влекла их вернуться и в Мисюрь, и в Палестину, и в Ливан, и в Сирию. И султан проявил слабость, разрешив множеству раввинов переселиться из Франции в Александрию и Каир.

К Пасхе, с теми же дамасскими купцами, Алексий, Фатех и Саргис возвратились в Иерусалим. Наступил день, о котором так мечтал Алексий, — день, после которого ему можно было возвращаться домой, в родную Русь. В Великую субботу он присутствовал при чудесном возжжении Святого Огня, ежегодно вспыхивающего в канун Светлого Христова Воскресения в награду верующим, в назидание маловерным, в укор нехристям. И ему достался целый пучок свечей, горящих тем благодатным пламенем, которое поначалу ничуть не обжигало, и когда Алексий проводил тем огнем по бороде и усам, они не зажигались от него, а когда подставлял руку, руке не было больно, а только приятно и щекотно.

В Иерусалиме русский паломник приобрел особый сосуд для хранения пламени, туда только нужно было постоянно подливать маслица, и можно идти хоть на край света, неся с собой неугасимую лампаду. Тотчас, на Светлой же седмице, инок засобирался домой. К тому же и дамасские купцы, очень к нему расположенные душой, задержавшись в Святом Граде, возвращались в Дамаск и звали Алексия с собой. Распрощавшись с добрыми монахами Гефсиманской обители, он, опять-таки с Фатехом и Саргисом, отправился в путь из Иерусалима. Алексий светился от счастья — такие места повидал, таким святыням поклонился. Пасху у Гроба Господня встретил, а главное — вез с собой в лампаде то, за чем отправлял его игумен Иадор.

Обратный путь лежал снова вдоль Иордана. Здесь пришлось проститься с Фатехом и Саргисом. Грозный отец очень обрадовался встрече и умолял Алексия пожить у него в доме, но инок спешил спасать Святым Огнем родную землю. Да и караван купцов ждать бы не стал.

Повидал Алексий и Геннисаретское озеро. Отсюда дорога сворачивала на Дамаск, куда прибыли к Антипасхе. Здесь пришлось немного задержаться, дожидаясь, покуда двинется другой караван — в Алеппо. Другие купцы, друзья предыдущих, по их просьбе брали Алексия с собой. Живя несколько дней в Дамаске, инок побывал в домике Анании, где ослепший апостол Павел принял христианство и где жили первые христиане. Побывал и на самом том месте, где Савлу в огненном столпе явился Господь и спросил, почто он гонит Его. Постоял он под той башней, с которой Павла спускали в корзине. Все это ему показывали местные христиане, в основном тоже арамейцы. Среди агарян они оказались наиболее расположены к христианству, да и не мудрено — ведь Господь говорил именно на арамейском языке. Много попадалось христиан и среди арабов, но среди арамейцев куда больше. Они были первыми христианами, они и хранили огонь первой веры, от которого зажглись огни Иисусовы по всей земле.

В окрестностях Дамаска Алексий видел пещеры и живущих в них отшельников на горе Херувимской, побывал он и в арамейских монастырях на горе Сейднайе, где константинопольскому василевсу Юстиниану явилась Богородица, и в Маалюле, где скрывалась первохристианка Фекла и где теперь было множество келий с монахами и монахинями. А он и подумать прежде бы не смел, что здесь, в окрестностях одной из столиц магометанских, так безопасно и во множестве сохраняется христианское житие.

В конце апреля, когда о снеге уже и не вспоминалось, а кругом все цвело и наполняло округу дивными запахами весны, Алексий покинул Дамаск. Через три дня он был в Эмессе, где ему тоже встречались православные сирийские христиане, но неподалеку отсюда уже находилась граница с Триполитанским княжеством, и потому магометане не очень жаловали тут назореев, как они называли христиан.

В начале мая караван прибыл в Алеппо — северную столицу Сирии. Отсюда Алексию предстояло нести неугасимую лампаду, следуя пешим ходом, надеясь на то, что кто-нибудь по пути подвезет хоть немного. Но навык ходьбы быстро вернулся к нему, и вскоре он уже шагал себе да радовался, что жив и что Святый Огонь при нем.

В окрестностях Алеппо паломник из Переяславля побывал еще в одном святом месте — на горе Симеона Столпника. Там его поразило величие и размеры храма, возведенного вокруг столпа, на котором Святой Симеон простоял множество лет. Сам столп уже разрушился наполовину и представлял собой обветшавший камень высотой в три или четыре человеческих роста. Здесь был монастырь с немногочисленной братией, состоящей из арамейцев и греков. Пользуясь своими скудными познаниями в греческом и арамейском языках, он все же поведал им о том, что у них в Переяславле тоже был знаменитый столпник Никита, скончавшийся не так давно — каких-нибудь полвека тому назад. Только у него столп находился не на поверхности земли, а под землей. Покидая монастырь Симеона, Алексий от души радовался — будет что рассказать братии Свято-Никитского монастыря!

Дойдя до Антиохии, он далее двигался тем же путем, что и шел в Иерусалим в прошлом году. Ничто не тревожило его; каждое утро, просыпаясь на каком-нибудь диком ночлеге, он пел от радости своего существования в мире и шел дальше, но на полпути от Икония до Никеи на него напали разбойники-турки.

Монаха схватили, вырвали из рук весь его нехитрый скарб, а главное — разбили неугасимую лампаду. Не нарочно, а по какому-то невероятному случаю. Один из негодяев взял лампаду в руки, с удивлением разглядывая ее и не понимая, дикарь, почему этот путник тащит с собою зажженный светильник. И когда он рассматривал горящее кадило, оно вдруг само выскользнуло из его поганых рук, взвилось и — а‑а-ах об камни! Пламя, белое в середине и лиловое по краям, вспыхнуло в рост человека так, что разбойники отпрянули в испуге и попадали наземь. Только монах Алексий, замерев от горя, стоял прямо, как вкопанный в землю столб. Пламя тотчас полностью погасло, а внутри у Алексия все так и горело — горячо и ярко. Турки поднялись, отряхнулись, снова скрутили русского паломника, и началось его рабство.

В первые часы он ничего не чувствовал, кроме опаляющего все его внутренности огня. Отруби ему руку — он бы и бровью не повел. Лишь к вечеру жизнь кое-как стала возвращаться к нему.

На другой день его привели в логово разбойников и присовокупили к обществу таких же несчастных, спрятанных в горной пещере. Потом пленников повели дальше на север. Черствая лепешка и пять глотков воды — вот все, что они получали на день. Изможденные, еле влача ноги, пленники наконец увидели впереди море. Их привели в град Синоп, на невольничий рынок. Отсюда их пути расходились. Теперь все зависело от того, в руки какого хозяина им предстояло попасть — доброго или злого, умного или дурного, богатого или не очень.

Под утро перед выводом на торги монаху Алексию приснился пославший его в паломничество игумен Иадор. Сон был смутный, Иадор стоял где-то в стороне и был весь в горьком дыму. Алексий лишь чувствовал его присутствие и слышал голос:

— Девятый день… Когда лампада разбилась… Сердце мне стиснуло, и я умер… Накануне причастился Святых Тайн… Сегодня — девятый день… Ничего не бойся… О лампаде не печалуйся… Не плачь о Святом Огне… Он уже в тебе самом… И ты донесешь его до Александра… Помяни меня в мой девятый день… Прощай, Алешенька!..

Алексий проснулся и увидел ясное солнечное утро, полное южных запахов, и ему впервые за дни плена стало легко на душе. Пламя горело в нем, но уже не обжигало, а было таким же ласковым, как в те мгновения, когда его только-только подали ему в Великую субботу от самого Живоносного Огня.

Он сидел на земле связанный, униженный, приуготовленный к продаже в рабство, и неведомо — кому, но в сердце у него все ликовало, как у самого счастливого человека на свете; ведь он получил благую весть от своего духовного отца, дорогого старца Иадора, и жизнь его отселе вновь обретала важный смысл.

В тот же день его продали старому турку, следовавшему в город Трапезунд, расположенный в противоположном направлении от пути Алексия, лежащего через Царьград Константина. Теперь же его ждали хребты Кавказские.

Все лето Алексий, бывший до сих пор лишь Божьим рабом, а отныне ставший и рабом человеческим, отбывал всякие трудовые повинности в хозяйстве старого турка — ворочал камни, копал землю, рыл колодцы, таскал тяжести, ухаживал за садами. При виде господина всякий раб должен был обращаться к нему «бай башкан», что значило «государь мой». Алексий быстро обучился басурманскому наречию. Бай башкан стал отмечать его среди прочих рабов за его ум и трудолюбие и иной раз присылал какой-нибудь съестной дар — недоглоданную баранью кость или недоеденное блюдо плова. А когда наступило время, именуемое у турок «сон бахар», сиречь — осень, хотя оно никак не отлично от нашего лета, бай башкан решил оказать ему особливую честь. Он подарил его своему гостю, тем самым признав Алексия хорошим рабом и драгоценным подарком, который не стыдно вручить любезному родственнику.

Прощаясь с Алексием, бай башкан ласково махал ему рукой и мурлыкал свои «гюле-гюле-ельведа», то есть «до свидания и прощай», с таким видом, будто облагодетельствовал его.

Увы, родственник не оценил русского раба и по приезде в горное селение, расположенное в иверских горах, отправился просить мира у негодяя, наводившего ужас на окрестное население грабительскими набегами. Рабы казались ему весьма удобным подарком, ибо не требовали места в арбе и их можно было просто вести на веревке, а сдохнет один-другой — невелика жалость.

Горный разбойник по-свойски встретил миропросителя: принял дары, любезно угостил великолепным обедом, поскольку того требует закон кавказского гостеприимства, обещал не тревожить покой окрестных иверских жителей и отпустил гостя, одарив его, в свою очередь, хорошими подарками. А когда тот, веселясь и радостно напевая, пустился в обратный путь, люди Мышгиза (так звали горного разбойника) напали на него, отобрали дары и перерезали глотку.

Более дикого человека, нежели новый хозяин Мышгиз, Алексий еще ни разу в жизни не видывал. Он и родом был из племени, носящего самое разбойничье по самому звуку своему имя — люди, составляющие разбойничью шайку Мышгиза, назывались нешхаями. Еще они говорили о себе «ичары борзай», что значило — «горные волки». О себе они были весьма высокого мнения, вероятно, почитая себя самым главным смыслом мироздания. Воровство, разбой да убийство почитались у них наивеличайшими проявлениями доблести, а самым унизительным, что мог вообразить себе их мужчина, был труд. Если бы деторождение не связывалось с удовольствием, то они и его отнесли бы к разряду труда, и на сем бы пресекся их род. Но человеку даны органы детородных наслаждений, и нешхаи считали своим долгом использовать их по случаю и без случая. Когда не было рядом жен или рабынь, они ничуть не гнушались содомских мерзостей. И какой-то особой храбростью почиталось у них изловить мальчика или девочку из соседних селений и совершить над ними насилие впятером, а то и вдесятером, доведя жертву до полоумия или до смерти. Словом, всякие дьявольские поступки приветствовались в их звериной, волчьей стае. Впрочем, и волки бы постыдились такого родства.

И вот у таких-то нехристей инок Алексий прожил всю осень. Он бы мог весь остаток дней своих провести у них в рабстве и здесь сгинуть кавказским пленником, но, на его счастье, в логово разбойников нагрянул славный витязь Арз из племени апсуев. На этот раз нешхаи потерпели поражение, и сам Мышгиз пал в бою от десницы Арза.

Каково же было изумление и счастье Алексия, когда выяснилось, что витязь Арз, как и большинство апсуев, был крещен и носил звание христианина под именем Пантелеймона. Освободив пленников, он повез Алексия к берегу Русского моря, в град Себастополис, где и проживал сам в той местности, что прославилась проповедями Симона Кананита, апостола от двунадесяти, наиближайших ко Христу. Стояла зима, в этих местах малоснежная, только в горах по-над берегом моря белело снежное покрывало. Приближалось Рождество, и к самому празднику бывший раб турков и нешхаев сподобился прибыть в православный греческий монастырь, лежащий подле могилы святого апостола Симона. Там с греками, армянами да с местными жителями апсуями страдалец и встретил рождение Господа.

Отогревалось тело инока Алексия, намучавшееся в рабстве. Душа же его не нуждалась в обогреве, поскольку неугасимая лампада горела в ней Святым Огнем. Хорошо было житье в Свято-Симонове, и дал он себе волю пожить тут двенадцать дней.

Тяжелые слухи доходили сюда с востока и полунощи[9]. Татарский воевода Батый с великим воинством разорял Русские земли, княжество Рязанское покорено им, разорено и сожжено, сам Владимир, стольный град русский, взят и уничтожен, а великий князь Юрий Всеволодович пал храброй смертию в битве на реке Сити, где и все воинство его полегло костьми. Другой истребитель народов, именем Мункый, разбив на Волге кыпчаков, шел со своими разбойниками сюда, в кавказские земли, и уже дошел до Алании, народ которой твердо и крепко стоял в своей христианской вере и готов был весь до единого погибнуть, но не отречься от Спасителя.

Страшно было слушать об истребительном нашествии поганых, и одно лишь утешало Алексия — если сбылось предсказание Иадора про черную тучу Батыя, значит, сбудется и другое его пророчество, про славное будущее Александра, спасителя Земли Русской.

На Крещение Алексий омывался в мощных струях водопада, шумящего неподалеку, в двух шагах от монастыря. А уж после этого простился с добрыми братьями во Христе и отправился в путь на Русь родную. Шел он берегом моря Русского, обдуваемый зимними ветрами, миновал Питиунт и пришел в края, где обильно селились фряги из града Генуи, ловкие купцы и храбрые мореходы. На их повозках, шныряющих вверх и вниз вдоль побережья, он доехал до города Никопсия, принадлежащего племени зихов, принявших Крещение от константинопольских проповедников. Здесь можно было остановиться в греческом монастыре и пожить в нем пару деньков, пережидая, покуда иссякнет особенно лютый ветер с моря.

Простясь с гостеприимными зихами, далее Алексий шел через земли шапсугов и касогов, а когда дошел до пределов тмутараканских, тут ему добрые люди подсказали не ходить в главный город Матарху, потому что тамошние генуэзские фрязи стыда не имеют и торгуют со всем Кавказом, покупая рабов и увозя их на невольничьи фряжские рынки — в Геную, в Венецию, во Флоренцию. Там Алексий в рабах еще не был, но и не очень-то ему хотелось, а потому до самого Дона он шел, старательно обходя всякого подозрительного человека, всякий разъезд; здесь и Великий пост наступил, и нагостился инок Алексий всласть! Как он пересек степи половецкие и добрел до рязанской украины[10], одному Богу известно, да и сам паломник едва ли смог бы толком обсказать. Но случилось так, что в праздник Сретенья он встретил русского человека, сообщившего ему, что он уже идет по землям Рязанского княжества.

Дальше начались для Алексия такие страшные дни, что даже само рабство в нешхайских горах показалось ему сущим пустяком по сравнению с ужасом зрелищ, открывшихся его взору в разоренной Русской земле. Не просто Великий, а Величайший пост пришел к нам, и Русь Святая стала огромной и страшной скудельницею, где всюду над трупами кружили враны, и некому до сих пор было убрать те трупы, обглоданные и обветренные белые костяки человечьи…

Дойдя до столицы Рязанского княжества, Алексий удостоверился, что сей столицы более не существует. Некогда мощный град обращен был в пепелище, являющее собою обугленного мертвеца, покрытого снежным саваном. Все, что могло спастись, укрылось в рязанском Переяславле, расположенном на Оке ближе к Коломне. Там Алексий нашел остатки былого рязанского величия и услышал повесть о нашествии Батыя. Прошлой осенью, когда Алексий брел через Сирию и прикладывался к деснице Иоанна Крестителя, войско Батыя пришло на Русь, и Юрий Рязанский первым встретил его, не поддержанный другими русскими князьями, включая и самого великого князя Юрия Всеволодовича. Батый требовал отдать ему невестку Юрия, красавицу Евпраксию, жену княжича Федора.

Во всех Русских землях она признавалась наипервейшей красавицей. Сам Федор, отважно отвечавший поганому пришельцу, что русские не показывают жен своих злочестивым язычникам, был убит. Евпраксия же, узнав об этом, бросилась из окна терема на землю и разбилась вместе с младенцем Иванушкой.

Потом была сеча, погибель воинства рязанского, взятие Рязани и истребление всего населения. Далее Батый взял и пожег Коломну и Москву, а в те дни, когда Алексий дошел до Иерусалима, он явился под стенами стольного града Владимира и воздвигнул ставки свои напротив Златых Врат. Готовя захват города, Батый уничтожил Суздаль, истребив всех жителей, и лишь священство, иноков и монахинь зачем-то забрал в полон. Двоюродный брат Александра Ярославича, Всеволод Юрьевич, находясь во Владимире, принял монашеский постриг вкупе с супругой Агафьей, епископом Митрофаном, роднёю и всеми приближенными, не надеясь выжить. Благочинный епископ со слезами говорил: «Господи, Боже сил, седяй на херувимех, простри руку свою невидимую и приими с миром души раб твоих!»

В мясопустное воскресенье проклятые вороги вломились в город и всех, кто находился в нем, предали лютой смерти.

А в начале Великого поста прошлого года, сразу после взятия Владимира, поганые нехристи пошли дальше, захватывая и уничтожая прекрасные города русские — Юрьев, Дмитров, и пришли в родной град Алексия Переяславль.

— Что же? — с болью в сердце вопрошал он монахов рязанского Переяславля, рассказывающих ему о великих прошлогодних бедствиях. — Неужто и Переяславль наш пожгли?

— Не то пощадили! — горько ухмылялись монахи с понятной обидою — мол, нашу Рязань в распыл пустили, отчего ж ваш Переяславль оставили бы! — Обычаю своему они и тут не изменили. Нет нынче и вашего Переяславля на Клещине озере. Видал Рязаньку нашу? Таков нынче и твой родной градик, брате Алексий! Так что приуготовься и ты увидать скорбное, каковое мы тут второй год наблюдаем, грешные сироты.

Далее Батыева свора, захватив восточные земли русские, устремилась во все стороны — на Волгу к Городцу, на север — к Костроме и костромскому Галичу, на запад — к Твери и Новгороду. Великий князь Юрий с тремя тысячами воинов встретил их на берегах реки Сити за Ярославлем и положил главу свою на бранном поле к мерзкому ликованию истребителя Батыя. Ростовский епископ Кирилл, придя из Белозерского монастыря на место погибели великокняжеского войска, нашел там среди груды мертвых тел безголовое туловище Юрия Всеволодовича, видно, голову Батый взял на память.

На западе трупоядцы татарские взяли Волок Ламский, Тверь, Торжок, дошли до Валдая и лишь отсюда повернули вспять. Награбленного ими было уже столько, что с тяжелой ношею не могли они тащиться дальше. Веселые, аки бесы в аду, терзающие грешников, потекли они, пресыщенные кровью и добычею, по краю Смоленского княжества, мимо Вязьмы, дошли до Козельска, где местные жители, сложив свои головы до единой, умертвили в битве четыре тысячи нерусей, полагавших, что несть более на Земле Русской кого-либо, кто способен сопротивляться. Жадные до чужой смерти, сии нелюди впервые познали, каково погибать в большом количестве от русского оружия.

— Где же находились о ту пору Ярослав Всеволодович и сын его Александр? — нетерпеливо спрашивал у рязанских монахов инок Алексий. — Живы ли они?

— Ярослав был в Киеве, ожидая, придет ли Батый брать столицу древнюю нашу, — отвечал один из рассказчиков, инок Иоанн. — А сын его, добрый Александр, собирался отражать нечисть бесовскую в другом древнепрестольнем граде, в своем Новгороде. Господь Бог обоих уберег от участи великого князя Юрги Всеволожа и доблестного свет-Юрги Игоревича.

— Вот кабы они оба с войском на Сить к Юрге Всеволожу приспешили, глядишь бы, и одолели монгула проклятого, — проворчал другой инок Симон, на что Алексий возмущенно глотнул воздуха:

— И вместе со Всеволодичем главы свои там, на Сити, сложили! Нет уж, видать, и впрямь Господь уберег их, коль, гляди, такая несметная и необоримая сила была у Батыя.

Симон как стал возмущаться Александром, так его на том словно заспичило:

— А ноне, ишь ты, жениться собрался!

— Кто?

— Александр Ярославич, кто ж. Не сам же Ярослав. Кругом разор, бедствие, а он свадебную кашу затевает.

— На ком же он женится, родимый? — несмотря на Симоново возмущение, умилился Алексий женитьбе княжича.

— Сего не знаем, — отвечал Симон, — а токмо веселье нонче отнюдь не уместно.

Долго засиживаться в рязанском Переяславле не хотелось; душа летела на горестных крыльях поскорее узнать, как там сейчас, через год после разоренья, его родной Переяславль-Залесский, живы ли монахи Борисоглебской обители и как они погребли старца родненького, Иадора. Бросив Алексию в котомку три пресных лепешки, рязанские иноки проводили его в дальнейший путь, зная о важности его поручения.

Через три дня, дойдя до Коломны, которая также лежала в пепле и лишь едва-едва начинала восстанавливаться, он свернул направо и еще десять дней шел, всюду видя лишь сожженные и обезлюдевшие селенья и редких людишек, до сих пор скрывающихся в лесных землянках, боясь новых набегов батыйского воинства, посланного из самой гиены адской.

Наконец, скорбя и молясь, Алексий пришел в края, знакомые с детства, в Берендеев лес и на Волчью гору, в Любодол и Трубежню, а там уж и Переяславль показался на просторах Клещина сладчайшего озера. Шел месяц март, ранняя весна растапливала снега, и чавкающую розово-желтую снежную кашу месили Алексиевы ноги, прошагавшие до Святого Града, до самого Мисюря, сиречь Еюпета, и обратно, оставившие длинную вереницу следов по миру Божьему. В тутошних местах эти ноги еще больше за все детство и юность понабегали, пообошли лесов и полей, холмов и долин: то по грибы, то по зверя, то по рыбу, то по ягоду…

Но смотрели его глаза, узнавали и не хотели узнавать нового облика страны своей. Не было уже и десятой части цветущих некогда деревень и сел: ни Аленкина, ни Лебядина, ни Троицкого, ни Красного, ни Дебрина, ни Соколова, ни многих других, где он мог бы зайти в дом и где его бы, глядишь, признали и сказали: «Здрав буди, Алешенька!» Только в Грачах теплилось жилье и стояла Ярославова застава. Тут его накормили горячими постными блинами и поведали о гибели и разорении той обители, из которой отправился он по белу свету два года назад. Узнал он и о том, как братия монастырская молила проклятых убийц пощадить старца Иадора и как татарва согласилась не умертвлять старца, но всех остальных, играючись, посекла своими мечами и топорами.

Нагоревавшись о милой монастырской братии, Алексий вытер слезы и спросил о свадьбе Ярославича. Оказалось, и впрямь Александр наметил жениться сразу после Пасхи и свадебную кашу творить в Торопце.

— Отчего же в Торопце?

— Для того чтобы литве казать, что у нее под носом свадебствуем и веселимся, хотя и разорил нас проклятый тугарин. Литва нынче сильно распоясалась, видя наши бедствия. Да что, одна ли литва, что ли! И немец свейский, и немец ливонский, и всякий какой ни на есть немец неумытый полагать взялся, что теперь, опосля Батыя, нас голыми руками взять возможно. Ярослав, батюшка наш любимый, уже под Смоленском литве по роже-то надавал. Та литва безобразная, как Батый разорил нас, так пошла брать смоленские земельки, пожирая их, яко волча безглядное овчее стадо. Но Ярослав Всеволодич им уже утер нос, а погляди, то ль еще будет!

— Кого же себе в жены берет Александр? — спросил Алексий.

— Понятное дело — Александру, — был ответ.

— Да чью дщерь-то?

— Понятно чью — Брячиславну.

— Се коего Брячислава? Не князя ли Полоцкого?

— Сведомо, его самого.

— Ну тогда и понятно, отчего в Торопце кашу варят, — догадался борисоглебский инок. — Ведь Торопец как раз лежит там, где сходятся границы трех земель — Полоцкой, Смоленской и Новгородской, и полоцкие князья с новгородцами и смоляками искони за него спорили. А теперь этой свадебной кашей торопецкую трещину-то и замажут. И хорошо! Вот хорошо-то! И Брячислав — князь, слыхано, богатый, у него и Полоцк, и Витебск, и Городок, и многие иные селения небедные. Что ж… Не мешает мне поспешить побывать на той торопецкой каше, порадовать Александра. У меня для него весть благая…

Так говорил инок Алексий, торопясь покинуть заставу в Грачах. От заставы он пришел в Переяславль и побывал на пепелище Борисоглебского монастыря. Среди обугленных стен торчали могильные кресты. Здесь же и похоронили всю братию, побитую монголами. Только старец Иадор лежал поодаль, возле маленькой кельи, в которой он спасался после нашествия, единственный выживший из всего населения обители, воевода без войска, отец семейства без семьи, вождь без племени. Тут-то и вспомнился Алексию его сон в Мисюрь-стране. Про Бориса и Глеба, плывущих в ладье по Клещину озеру с братией Борисоглебской обители. Ведь сие же как раз тогда было, год назад, когда и Батый на Переяславль нахлынул! И вот почему он в ладье старца Иадора не видел — старец еще жив был. Стало быть, Борис да Глеб и впрямь забрали их к себе в небесную ладью, плывущую по небесному Клещину озеру. Теперь и Иадор там же.

Покидая печальную скудельницу, бывшую столь долго его земным пристанищем, Алексий так и светился последней утешительной мыслью: он станет возрождателем монастыря! Он отнесет благую весть к Александру, попирует на свадебной каше в Торопце, а потом возвратится сюда и начнет отстраиваться. Поселится в опустевшей келье Иадора, никуда из нее не уйдет, даже когда монастырь возродится и расцветать станет.

Эта мысль так вдохновила его, что, покинув родной Переяславль, Алексий почти бежал в Торопец, ноги его так и пели, привыкшие к быстрой и долгой ходьбе. Его раздирало страстное желание поспеть в Торопец даже не к свадьбе Александра, а к празднику Благовещения, ведь он же нес благую весть будущему спасателю и блюстителю Руси, благую весть, благую весть…

И уже терзался Алексий от ужаса, что никак, никак не поспевает он до Благовещения в Торопец. В Лазареву субботу он добрался только до Твери. Город копошился, как муравейник, стараясь успеть подвоскресить свой дивный облик к Пасхе Христовой. В отличие от спаленной Рязани, Тверь оживала, вставала из обугленного гроба. Здесь Алексий исповедался и отстоял службу кануна Входа Господня в Иерусалим. Он рассказывал о своем путешествии в Святый Град, и его рассказы, имеющие особый смысл в такой именно праздник, собрали многих слушателей.

На другое утро Алексий пустился дальше, но к вечеру дошел лишь до Лихославля. В Торжок он явился в Великий понедельник, и теперь становилось очевидным, что за остаток дней ему едва ли поспеть в Торопец. В этом году Благовещение выпадало на Страстную пятницу, оставалось идти вторник, среду, четверг. О, если бы хоть кто-нибудь подвез его! Но по дорогам мчались всадники, не отягощенные повозками, проскакивали мимо и даже не останавливались, чтобы подбодрить монаха.

Вечером в среду Алексий вышел к дивным красотам Селигерского озера; неожиданно ударил мороз, и все, что было влажным, застыло в причудливых очертаниях. Внезапным морозцем подернуло и сердце инока. Он вдруг подумал о том, как ему выразить благую весть Александру. Ведь он только знал некий незримый, сокрытый, таинственный смысл ее, не задумываясь о словесной передаче глубинных образов. Что же он скажет Александру? Как выразит суть? А главное — как передаст Ярославичу тот неугасимый, но уже незримый Святой Огонь Господень, несомый им от Живоносного Камня? Ведь по словам Иадора, явленного в сновидении, пламя перешло от разбитой лампады прямо в душу Алексия. И как же он вручит это пламя княжичу?..

В вечер под Благовещение он все еще находился на расстоянии полутора дней пути. В ужасе Алексий чувствовал, что все рассыпается, как порванные бусы. Он не успевает к празднику в Торопец, не знает, что сказать и как передать пламя. Он молился Борису и Глебу, да пошлют они ему помощника, молил Иадора явиться ему на мгновение и объяснить то, что теперь стало таким необъяснимым… И когда в сумерках он увидел всадника, скачущего по дороге, то понял, что мольбы его услышаны, что теперь все разрешится и именно этот всадник поможет ему добраться до Торопца к Благовещению.

Глава вторая. Благовещение

Под утро, когда еще совсем темно было, Александр проснулся от четкого ощущения, что кто-то пробрался в его почивальню и дышит громко и тяжко.

— Савка! Ты, что ль, тут? Чего тебе, дурень? — очень недовольным голосом пробормотал Ярославич, полагая, что это его слуга-отрок[11] удумал какое-то очередное озорство учудить ради праздничка. Только разве можно озорничать — ведь хоть и праздник нынче, а Великий пост-то еще не кончился.

Он привстал в постели и не сразу понял, что именно не так в его клети, а когда понял, слегка смутился. В почивальне стоял странный серебристый свет, тихий-тихий, едва заметный глазу. Такого он еще никогда не видывал. Лампада в красном углу чуть теплилась, и от нее такого света быть не могло. Вдруг все в княжиче вздрогнуло… — в углу стоял человек…

— Не бойся меня, князь светлый! — в сей же миг раздался голос, глухой и ласковый.

— Кто ты? — все еще испуганно спросил Александр.

— Я — инок… Однажды на горе над Клещиным озером ты подходил под мое благословение. Должно быть, не помнишь…

— Сдается, помню… — пробормотал Ярославич.

— Ничего более не говори, княже, а только внимай мне, — уже строго молвил нечаянный гость, вытянув вперед левую руку. — Благую весть я принес тебе к празднику Благовещения… Помнишь ты, как мертвые птицы падали с неба у нас в Переяславле?.. Тогда игумен Иадор пустил меня, аки птицу, к Живоносному Гробу Господню за Святым Огнем, которым только и можно спасти нашу землю от злой погибели. И аз, грешный монах, почти два года ходил пешим ходом… Видел Константинов Царьград и Сирию… В Иордане в крещенские дни омывался… И дошел до Русалима… И был в Мисюрь-стране, Еюпете… Там есть град Александра, и егда я был там, мне дано было видение, будто святые князья Борис и Глеб плывут по нашему Клещину озеру в светлой ладье и говорят: «Исполать Александру Ярославичу, а мы ему всегда сопутствовать будем!» И се тебе первая благая весть!..

Монах замолчал, будто внутренне боролся с чем-то, и Ярославич хотел спросить, какая же вторая весть, но гость снова заговорил:

— Не спеши и не перебивай, а то у меня и так мало времени… Из Мисюрь-страны я вернулся в Русалим и в Великую субботу обрел Огнь Святый от Гроба Господня. И шед с ним вспять, попал в полон и рабство к поганым туркам. Они же разбили лампаду мою и загасили Огнь… Но, быв перед продажею в рабство, аз видех сон про игумена Иадора… И старец предрек мне, что Святый Огнь во мне и что я неотвратимо принесу его тебе… И се тебе, Александре-княже, вторая благая весть! Сейчас я зажгу Святый Огнь Господен, а ты смотри же, береги его пуще глаза, только с ним победиши любого ворога, любую нерусь и нехристь, какая только ни выпадет тебе на веку. И никого не бойся, посему многажды много сулит тебе славы твоя судьба. И хотя век твой будет не долог, быть тебе избранным воеводою и спасителем Земли Русской… А теперь мне пора… Сильно я спешил к тебе, боясь не поспеть к Благовещению, и не поспел бы… Да вот на полпути от Селигера до Торопца помогли мне… Лихой человек убил меня ради забавы, и только так я успел к тебе, свете мой светлый. Звали же меня Алексием… В честь человека Божия… Прощай, Александр Ярославич, вот тебе мое второе и прощальное благословение. А все сие не рци никому же!..

Сказав это, инок на шаг приблизился к онемевшему от ужаса Александру и осенил его крестным знамением. Тотчас повернулся, быстро прошел через стоящую свечу и исчез, а на свечном вителе повисла крошечная капелька света, того самого, серебристого, который доселе наполнял почивальню княжича, а теперь пропал вместе с исчезновением инока. Капелька задрожала, будто боясь погаснуть, пустила слезу-искру, на миг и впрямь погасла, но уже в следующее мгновение родилась заново, теперь уже сильная и большая, по краям багряная, а внутри ярко-белая. Боком взобралась наверх вителя и уселась на нем, как вельможный всадник. Брызнула еще двумя искрами, разгорелась, взошла и занялась высоко и властно, радостно и торжественно, озаряя покои княжича неземным светом.

Александр зачарованно смотрел на ее рождение, боясь даже вдохнуть и выдохнуть. Ужас перед пришельцем с того света более не сковывал его сердце. Ему хотелось лететь птицею, скакать на коне во всю прыть, и откуда-то явился конь, и Александр уже мчался на нем по долине, пуская стрелу в оленя, и хлынул теплый летний дождь, рокотнул в отдалении тихий и незлобный гром, а олень все мчался, и стрела летела у него над головой, не умея обогнать стремительного зверя…

Ярославич проснулся, стряхнул с себя наваждение сна… Бывает же, что приснится такое! Инок Алексий… Что-то такое помнилось, как некий растерявшийся монах робко благословил его на холме над Клещиным озером… А как чудно он прошел сквозь свечу…

Юный князь встал и поглядел на стол. Он думал, что уже рассвет, а это на вителе свечи, потушенной вчера перед сном, веселилось чудесное пламя.

— Бог ты мой… — испуганно прошептал Александр. Но в следующий миг испуг сменился восторгом и радостью — в сердце юноши крошечной капелькой родилось и занималось точно такое же восторженное пламя, какое горело свечою, стоящей на столешнице под образами.

Он глубоко вдохнул, дав сердечному пламени больше воздуха, чтобы оно могло заняться еще более. Ему стало весело и так легко, что, казалось, только вскочи и распрокинь руки — непременно полетишь!.. И Александр вскочил, но не раскинул, а прижал руки к груди и метнулся к образам. И сердечная молитва птицею вырвалась из уст Ярославича. Горячо потекла к иконам, к пламени свечи и к огоньку лампады, который как будто взбодрился при виде свечного огня, обретя друга, вырос и тоже стал радостным и торжественным.

Не заметив как, Александр уже стоял на коленях, и две счастливые слезы сладко стекали по его щекам.

Он вдруг испугался, что слишком ярко разгорелось пламя свечи, озаряя образа уже желто-жарким светом, золотистым, весенним… А оказывается, это рассвет пришел в оконце, по-господски властно и небрежно ступив в Александрову горницу.

Чижики и щеглы весело попискивали в своих клеточках, радуясь наступлению нового дня.

Лучезарный Ярославич вскочил с колен, но молитв он знал много, и они не кончались, живыми птицами излетая из уст его, тесня одна другую, спеша распрямить крылья и выпорхнуть. Ибо нет смерти, а есть вечная весна Господня!

Но вот уже и последние пташки вылетели из клети Александровой груди, и все остатки слез давно высохли, князь глубоко вздохнул и напоследок еще раз пропел праздничный тропарь «Днесь спасения нашего…» и, целуя руку Богородицы на иконе, еще раз повторил:

— Радуйся, благодатная. Господь с тобою!

Потом он собрал несколько имеющихся в опочивальне лампадок, добавил в них масла, расправил ви-тели и осторожно одарил каждую лампадку огнем от свечи, зажженным благовестником Алексием. Он уже нисколько не сомневался в подлинности предрассветного явления.

А когда лампадки ожили, Александр расставил их по всей горнице и стал одеваться — намотал на ноги чулки, сменил сорочицу, подпоясался новым ремешком, выглянул из опочивальни и громко воскликнул:

— Савка! На голубятню!

Глава третья. Птичий праздник

А я‑то уже и не спал. Тотчас вскочил и проворчал: — Кому Савка, а кому — Савва Юрьевич. Но на самом деле-то мне стало очень весело. Я всегда ворчу на него, чтобы он тоже не очень разбаловался, но, вообще, когда он появляется, тут уж, братцы, такой свет светлый, что знай гляди во все глаза!

На голубятню! С превеликим удовольствием. Быстро оделся, шепча «Отче наш» и «Ангеле Божий». Трижды перекрестился на образа Богородицы и Саввы Стратилата и громко спросил:

— Славич! Кого-нибудь еще возьмем с собою?

— Бысю буди, — отозвался князь из-за своей двери.

— Чего меня будить? Я уже встал, — появился тут как тут Сбыславка, уже одетый и веселый, как мы. «Пию-пи, чет-чет», — возясь, восклицали чечетки в клетке, которую он нес. Я взял свою клетку, в которой нетерпеливо чечекали славки и переговаривались синички, стал их перелавливать и пересаживать в Бысину, к его чечеткам. Перепуганные пташки даже затеяли между собой битву, но не смертоносную.

Тут и Александр наконец вышел из опочивальни со своей клеточкой, там у него возились щеглы и чижики, которых я тоже пересыпал в общий садок.

— Ну, с праздником, Славич, — сказал я, кланяясь князю, — с Благовестью тебя! Как спалось-то?

— Благовестно, — ответил, а сам так и светится улыбкой. Так мы втроем и отправились на дворцовые верха, где у нас была устроена голубятня с птицами десяти разных пород. Однако же, и подморозило за ночь, солнце теперь боролось с холодом, но в одних сорочицах нам было не жарко. Хладостойкие голуби сидели нахохлившись, а теплолюбивые, завезенные из Фрязей колумбики, были припрятаны в особой теплой горнице у ловчего Якова.

Ох и хорошо же сверху смотреть на город, особенно в такое утро! Снег так и сверкал, будто озеро от края до края. Недолго ему оставалось, еще немного — и пойдет сок! А тут еще скоро уж Пасха, а за Пасхой — свадьба. Хорошо!

— Кем начнем? — спросил Быся.

— Загадаем, — предложил князь. — Кто щегла вытащит, тому всю жизнь предстоит в аксамитах щеголять. Кто славку достанет, тому славы много достать.

— А кто синицу? — спросил я.

— Тому дома сидеть, синицу в руке держать, — засмеятся князь.

— А кто чечетку?

— Тому только болтать без дела, а дела не делать.

— Ну а чижика?

— Тому чижиться, — загадочно ответил Ярославич.

— Это как же? — переспросил Быся.

— А и увидим опосля, — еще загадочнее сказал Александр. — Ну, давай мне садок, я первый буду брать.

Он взял у Быси птичий садок и, не глядя, сунул туда руку, схватил из пернатого колготанья одну трепетуху и вытащил ее. Чуть приоткрыл пальцы узнать, какого она звания. Оказалась славочка. Она возмущенно молвила: «Чек-чек!» Александр рассмеялся и выпустил птицу, осенив ее вдогонку крестным знамением.

— Кому ж еще славы достать, как не тебе, Славич! — сказал я, чуя, что мне попадется что-нибудь непутевое. Только бы не синица — кому охота дома сидеть!

— Теперь ты, Сбыслав, — велел князь.

Быся со вздохом залез в садок и вытащил другую славку. Ох и удачливый новгородец. Кинул ее в небо и присвистнул вслед лихо. Настала моя очередь. Славок там еще оставалось три. Ну дай Бог и мне! Я запустил руку в клеточку, в пальцы меня клюнуло сразу несколько клювиков, перья щекотно отмахнули запястье. Схватил, будь кто будет, и вытащил трепещущее тельце. Хоть бы славка, только бы не синичка!

— Чижик! — весело воскликнул князь, когда я разжал два пальца. Так и есть — чижище окаянное!

— Ну и лети себе, — отпустил я птаху без благословения и без свиста. — Стало быть, что ж, мне всю жизнь теперь чижиться? — спросил чуть не плача. — Хоть бы ты, Славич, растолковал, что сие означает.

— А вот по тому, как ты будешь жить на свете, мы и узнаем, что сие значит — чижиться, — лукаво подмигивая Бысе, продолжал потешаться надо мною Александр. Я хотел было рассердиться, но тут внизу на площади увидел белые плащи с черными лапчатыми крестами — вчерашних немецких риторей, приехавших поглядеть на молодого князя Александра из своей Ливонии. Сами надутые, а глаза так и бегают туда-сюда, где бы над ними потехи не сделали. И говорят так надменно…

— Гляньте! — сказал Сбыслав, тоже заметив немцев и указуя на них. — Ливонцы давешние.

— А я их первый заметил, — толкнул я Бысю, да чуть не спихнул вниз с голубятни.

— Ну немцы и немцы, что ж такого, — молвил Александр, вычерпывая из садка прочих птиц и подбрасывая их в небо ради светлого праздничка.

— И то правда, — поддакнул Сбыс, беря из рук Александра клеточку и тоже пополняя небо птичьим отродьем. — Одно слово: папежники.

— Это ты хорошее слово придумал, — понравилось князю. — Папежники! Так и будем звать их.

— А правду говорят, что они в два Святых Духа веруют? — спросил я, пытаясь отнять садок у Сбыслава.

— Почти правда, — отвечал ученый князь наш. — По их правилу веры Дух Святый исходит и от Отца, и от Сына. На том мы с ними и спор начали, потому что они своенравно нарушили установления святых отцов вселенских соборов.

Я наконец отнял у Сбыся клетку с остатками пернатой дружины и тоже поучаствовал в разбрасывании благовещенских гонцов — пусть принесут весну, да поскорее. Тут мне почему-то припомнился Переяславль, и я сказал:

— А помнишь, Славич, как у нас мертвые птицы с небес сыпались? В то самое лето, когда Батыевы змеельтяне потом на Русь притекли. Накануне о Великом посте, что ли…

— Помню, точно, о Страстной пятнице то было, — сказал князь. — Ты, вот что, Савушка, после церкви отправляйся в сторону Селигерского озера, по дороге, и поищи там мертвое тело монаха. Авось, сыщется таковое. И аще найдешь, вези его по моему приказу сюда в Торопец.

— С чего бы ему там оказаться, мертвому монасю? — удивился я.

— Ты не спрашивай, а делай, как я велел. Если найдешь, я тебя вознагражу.

— Коли так, то поеду… Только я ведь не для наград служу тебе, Славич…

О другой же миг снизу, с площади раздался дикий посвист, каковым может у нас свистеть один только ловчий князя Александра, полочанин Яков. Сей свист его зело знаменит по всей Словенской, и по всей Залесской, и по всей Нижней, и по всей Русской земле[12].

Прошлым летом приезжали в Полоцк спорить с Яковом трое. Из Галича некто Ростислав, из Киева Димиша по прозвищу Шептун, да мой братан из Владимира, Елисей Ветер. Да куды там! Ни один из них и в полсвиста не осилили противу того, как полоцкий ловчий засвистать умеет. А когда мы поехали в Полоцк сватать Брячиславну, то сразу после того, как разрушили сыры, Брячислав Изяславич расщедрился и говорит:

— Проси, князь Александр, чего хочешь в подарок.

А наш умница Славич возьми да и сразу ему:

— А отдай мне в услужение своего ловчего Якова. Мне такого ловчего зело не хватает. А коли не понравится ему у меня — обещаю обратно в Полоцк отпустить.

Так Яков оказался в нашей дружине и покуда не помышлял о возвращении в Полоцк.

В сей же миг тем посвистом с площади Яков хотел привлечь князя к себе — стало быть, люди не сведали, где Александр.

— Что свищеши мене? — отозвался своим зычным, трубным голосом князь.

Но тотчас на голубятне объявился новгородский слуга княжий Ратмир:

— Свит Леско Славич! — со смехом обратился он к Александру со своим новгородским выговором: вместо «свет» — «свит». — Там от западныя страны гость тебя поглядеть желает. Важного чина — сам дидманливонских риттаров. Именем — Андрияш… Не то Вельвель, не то Венвен… Успиешь принять сию нерусь прежде церквы?

— Успи-и-ию, — передразнивая Ратмирку, отвечал Ярославич. Он был вельми весел и, спускаясь с голубятни, еще пошутил: — Ишь ты, поглядеть желает! Будто я царь Соломон, а он — царица южичская.

— Южичская, это какая? — спросил я, любопытствуя. — У которой ноги гусячьи оказалися?

— Она самая, — ответил Ярославич. — Иначе рекомая савской. Твоя, стало быть. Это ж ты у нас — Савва…

Глава четвертая. Незваные гости

Андреас фон Вельвен взял на себя смелость, назвавшись магистром Тевтонского ордена. Впрочем, частично он имел на то право, ибо гроссмейстер Герман фон Зальца считал его своим преемником и даже называл юнгмейстером — малым магистром. К тому же Ливонская комтурия ордена была сейчас одна из самых могущественных, лучшие рыцари устремлялись в Ливонию в жажде завоеваний на восточных землях.

Еще в прошлом году Герман приехал к Андреасу в Ригу, и они вместе стали строить большие планы в отношении восточных земель. Время наступало самое подходящее — обессиленные и истомленные татарскими грабежами русские князья сейчас не могли оказывать сильного сопротивления натиску германского духа и германской мышцы. Гардарика[13] стонала от нашествия Батыя.

Вскоре после Рождества гроссмейстер стал сильно хворать — с каждым днем теряя и теряя жизнь из своего изнуренного походами и путешествиями, постами и пиршествами тела. Теперь, узнав о предстоящей свадьбе князя Александра, Герман отправил Андреаса в Новгород, чтобы тот мог собственными глазами увидеть, каковы дела в Гардарике и можно ли начинать расширение ордена на восток.

Помимо собственной свиты, юнгмейстера сопровождали шестеро замечательных рыцарей. Трое давно уже принадлежали к благословенному Тевтонскому ордену Пресвятой Девы Марии — Эрих фон Винтерхаузен, Габриэль фон Тротт и Йорген фон Кюц-Фортуна. Трое других лишь в прошлом году вступили в братство Германа фон Зальца. До этого они были членами братства Меча и Креста, швертбрудерами, как они себя именовали — братьями по мечу, или меченосцами. Но их орден, просуществовав тридцать пять лет, потерпел сокрушительное поражение от литовцев и земгаллов, и его немногочисленные остатки вынуждены были присоединиться к главному германскому ордену.

Этим троим Андреас не очень-то доверял, но гроссмейстер приказал взять их с собой, чтобы в путешествии проверить, действительно ли они верны Мариен-ордену.

О Гардарике Андреас знал много, но не вполне достаточно. Многим тевтонам нравилось распускать слухи о том, что там живут дикари, питающиеся человечиной. Но на самом деле все знали, что русы вполне образованны, рьяно исповедуют христианскую веру, хотя и столь же рьяно сопротивляются вхождению под покров папской власти. Впрочем, и сами германцы некогда яростно воевали с папством во времена императора Генриха IV, не желая подчиняться. Но с тех пор прошло немало времени, завоевание святых земель Палестины и Сирии примирило тевтонов с властью папы.

Новгород восхитил тевтонских рыцарей своим великолепием и мощью. Заросшие шерстью людоеды им нигде не попадались, храмы полнились верующими, и даже встречались люди, весьма сносно владеющие германской речью. О развитости новгородского общества свидетельствовала и его многослойность — Андреас насчитал до двадцати разных сословий, чего ему нигде доселе не доводилось наблюдать.

В Новгороде князя Александра путешественники уже не застали и направили копыта своих лошадей дальше на юг — в крепость Торопец, расположенную в точке схода границ Новгородской земли, Смоленского и Полоцкого княжеств. Здесь и должна была состояться свадьба.

Первые впечатления юнгмейстера не утешали — западная, или словенская, Гардарика, по которой он путешествовал со своим крепким отрядом, представляла собой цветущий и богатый край, население которого явно способно было отстоять свое богатство и благополучие. Рыцарей всюду привечали, щедро кормили и поили, беря весьма небольшую мзду. За неделю езды они потратили столько, сколько в Европе им хватило бы дня на два. Русичи постились строже, чем европейцы, но по просьбе тевтонцев без смущения приносили им рыбное и молочное. А в скором времени ожидалось окончание Великого поста и обильное разговение, о котором рыцари только и говорили в последние дни.

В Торопец они прибыли в канун Благовещения, обозначили свое прибытие и разместились в одном из странноприимных домов с весьма обширными жилыми помещениями. На другой день ни свет ни заря хозяева разбудили их громкими восклицаниями:

— Гавриил! Гаврила идет! Гаврилу встречайте!

Оказалось, именно так тут положено было начинать этот праздник. С шумом русы вносили клетки с птицами, и этих птиц следовало выпускать на волю, на что Йорген фон Кюц-Фортуна, будучи птицеведом, проворчал, что при таком морозе мало кто выживет из выпущенных птиц, привыкших за зиму к домашнему теплу. Но спорить с местными жителями тевтонцы не стали и охотно вовлеклись в общий настрой праздника. К тому же двое рыцарей оказались «Гаврилами» — Габриэль фон Тротт и бывший швертбрудер Габриэль фон Леерберг. За это им в волосы воткнули перышки и пушинки и первыми разрешили выпустить птиц на волю. Впрочем, вскоре появился священник, который, строго прикрикнув на преждевременно празднующих, сказал, что птиц следует выпускать не до, а после праздничной литургии.

И все же с утра у рыцарей было приподнятое настроение, с коим они и отправились на прием к Александру. Об этом русском князе ходили слухи, что всякий, кто хоть раз его увидит, уже не может потом забыть, настолько он хорош собою, умен, крепок и могуч. Даже привирали, будто от него исходит некое сияние, и что многие, увидев Александра, навсегда остаются при нем служить.

Когда пришли ко княжьему двору, Андреаса постигло небольшое разочарование. Выяснилось, что Александр, стоя на крыше дворца, в эти утренние мгновения занимается нечем иным, как разбрасыванием птиц по небу. То есть тем же самым, чем и простолюдины. И это при том, что даже их священник порицал долитургическое птицебросание. Это уже как-то не вязалось с образом ревностного христианина, каковым сплетники рисовали Александра. К тому же некий молодой муж весьма неучтиво пытался привлечь к себе внимание русского князя оглушительнейшим свистом. Доводилось Андреасу слыхивать молодецкие посвисты, но чтоб такой громкости…

Далее гостей повели в просторную палату, где некоторое время пришлось ждать стоя и где им подали лишь по бокалу воды, едва разбавленной вином. Легкое праздничное настроение заметно поубавилось, и теперь Андреаса раздражали перышки и пушинки, так и оставшиеся в волосах у Леерберга. Вот ведь, другой «Гаврила», Кюц-Фортуна, тот вовремя убрал эту чепуху с головы и теперь выглядел чинно, как и подобает настоящему тевтонскому рыцарю.

— Вы бы убрали это из своих волос, — сделал юнг-мейстер замечание бывшему швертбрудеру.

— Зачем?.. — беспечно отмахнулся тот.

В следующее мгновение в палату летящим шагом вошел тот, о котором не зря говорили, что вид его вызывает восхищение. Андреас фон Вельвен невольно ахнул и вынужден был тотчас сделать вид, будто закашлялся.

Пред тевтонцами явилось истинное чудо природы — это был очень высокий и стройный человек с лицом прекрасного юноши, но с посадкой и повадками зрелого и могучего льва. Одет он был в неяркие, но дорогие одежды — на нем был плотный льняной кафтан, шитый по верху и на рукавах золотыми бегущими в разные стороны хвостатыми крестиками, поверх кафтана — темно-красный плащ из очень дорогого аксамита, на ногах — красные сапожки, голову венчала златотканая шапочка, отороченная куньим мехом. Тридцатилетний юнгмейстер знал, что Александр на одиннадцать лет моложе его, и сначала даже хотел заговорить с ним как с мальчиком, которого взрослые хотят представить взрослым. Но с первых же слов разговора Андреас стал смущаться, как будто разговаривал с Германом фон Зальца или даже с самим императором.

Александр заговорил красивым мужественным голосом, в котором любезность одновременно сочеталась с милостивым снисхождением, и это нельзя было не почувствовать. Даже сама словенская речь не звучала в его устах дико. Напротив, только теперь фон Вельвен услышал, насколько она мелодична и величественна.

Быть толмачом вызвался другой бывший меченосец Михаэль фон Кальтенвальд, превосходно владевший русским наречием:

— Александр говорит, что весьма рад видеть братьев во Христе Боге и даже не сердится на нас за то, что мы не приезжали к нему в гости раньше.

— Каково! Не сердится!.. — возмутился юнгмейстер. — Передай ему, что и мы не сердимся за то, что он до сих пор не признал власть папы и не вступил в наш славный орден Пресвятой Девы Марии.

Александр, когда ему перевели, улыбнулся так, как взрослый улыбается ребенку, если ребенок скажет некую глупость, желая произнести что-то умное. Он заговорил еще ласковее. Кальтенвальд переводил:

— Он говорит, что оплошность легко поправить. Для этого достаточно папе вступить в истинную Христову Церковь, а после того ордену Пресвятой Девы Марии прийти на службу к нему, то бишь Александру, и вместе противоборствовать насилию иноверных измаильтян, коих военачальник Батый.

Андреас вспыхнул от возмущения — да он дерзок и излишне самоуверен, сей юноша!.. Чуть было не выпалил это, да помнил про слухи о том, что русы способны к языкам и многие могут знать тевтонскую речь.

— Переведи ему, герр Михаэль, что мы подчиняемся одному только Господу и оттого носим гордое звание Божьих рыцарей. Таков наш устав, основанный еще в те славные времена, когда наши предки сражались с сарацинами, отвоевывая у них Гроб Господень, на котором зажигается Святый Огнь.

Не успел он домолвить это, а Кальтенвальд не успел начать переводить, как лицо Александра озарилось странным светом, который нельзя было не заметить даже раздраженному на русского князя рыцарю Андреасу фон Вельвену. Таким сиянием светится верх горящей свечи, а у человека его можно наблюдать лишь в самые торжественные мгновения — в лучшие мгновения битвы, в пылании любви или в духовном молитвенном восторге. Без сомнения, Александр понимал тевтонскую речь, но скрывал это. Выслушав перевод, он легонько поклонился Андреасу и ответил:

— Он в восторге от сказанного младшим магистром, — переводил Кальтенвальд. — При этом он утверждает, что Гроб Господень должен быть в душе каждого из нас, чтобы Христос мог возжигать Святой Огнь в сердцах наших. Еще Александр говорит, что желал бы видеть всех нас на своем свадебном торжестве. И добавляет, что высказанное им приглашение служить в его войске остается в силе.

Как ни желал Андреас испытывать к Александру презрительные чувства, он уже совсем не находил их в себе, видя перед собой человека поистине лучезарного, исполненного величайшей духовной силы. Он даже поймал себя на мысли, что и впрямь не прочь был бы перейти к нему на службу, если бы… Если бы не обещание Германа фон Зальца, что следующим после него гроссмейстером ордена станет он.

— Я благодарю князя Александра за все его любезные предложения. Увы, сам я едва ли смогу надолго задержаться в Торопце, ибо долг вынуждает меня двигаться далее в Киев, но если кто-то из сопровождающих меня рыцарей захочет остаться на свадьбу, то я не стану их отговаривать. На обратном пути я заберу их в Новгороде.

Когда Кальтенвальд перевел, Андреас позволил наконец изобразить на своем лице некое подобие улыбки и спросил:

— Поговаривают, что князь Александр прекрасно владеет и латынью, и франкским наречием, и нашим, тевтонским. Так ли это?

Не дожидаясь перевода, Александр с улыбкой ответил по-тевтонски:

— Эти слухи верны, мой брат во Христе Андреас.

— В таком случае, зачем же мы заставляли утруждаться нашего толмача? — удивился Вельвен.

Александр улыбнулся, но вмиг приосанился, улыбка сбежала с его лица, и он снова заговорил по-русски:

— Князь говорит следующее, — снова стал переводить Кальтенвальд. — Да, он изучал тевтонскую речь и может разговаривать с нами по-нашему, но он русский государь, и народное достоинство велит ему говорить с гостями по-русски, тем более в присутствии своих подданных. Наш язык восхищает его своим мужественным и величественным звучанием, но он говорит, что для него нет слаще собственной благозвучной речи. Теперь же Александр спешит на праздничную мессу, просит извинения за то, что не может продолжить приятную беседу и приглашает нас постоять в храме, но не приближаться к алтарю и не смущать прихожан иносторонним наложением крестного знамения. После совершения мессы он приглашает нас на праздничную трапезу. Правда, он извиняется, что сегодня Благовещение совпало со Страстной пятницей и трапеза будет скудная.

На том и окончилась встреча юнгмейстера Андреаса с князем Александром. Выходя из палаты, Вельвен внутренне боролся сам с собою. Его переполняло постыдное чувство восхищения перед этим русским схизматиком, ему никуда не хотелось уезжать отсюда, а хотелось навсегда остаться при Александре. И он изо всех сил старался убедить себя, что сей молодой нахал не заслуживает даже чести подержаться за стремя, помогая сесть в седло гроссмейстеру Герману.

Покуда тевтоны двигались к храму, следуя за Александром и его приближенными, Кальтенвальд обратился к Андреасу с просьбой, которая окончательно повергла юнгмейстера в уныние:

— Если слова достопочтенного герра Андреаса о том, что некоторые из нас могут остаться на свадьбе, не были лишь данью вежливости, то мы хотели бы обратиться с просьбой.

— Что такое?

— Мы хотели бы составить небольшой кружок тех, кто из природного тевтонского любопытства хотел бы остаться и изучить свадебные обычаи жителей Гардарики. Обычаи позволяют лучше познать характер народа и подметить слабые и сильные стороны возможного будущего противника.

— Мы — это кто? — раздраженно спросил Вельвен.

— Мы — это я, Габриэль фон Леерберг и Августин фон Радшау. Нас трое.

— Бывшие рыцари-меченосцы в полном составе, — горько усмехнулся Андреас. — Ну что ж, если вы и впрямь получите необходимые сведения о характере нашего возможного будущего противника, то я не возражаю. Оставайтесь. А после свадьбы дожидайтесь меня в Новгороде. Надеюсь, остальные рыцари будут сопровождать меня?

— Да, мейстер Андреас, останемся только мы втроем. И через некоторое время перед ними открылись двери храма Святого Георгия, куда тевтоны вошли следом за князем Александром и его свитой.

Глава пятая. Саночка

Ничегошеньки не ела вчера, потому что хоть и праздник Благовещения, а пятница-то Страстная, страшная, когда сам Господь во ад спустился, а нечисть волю взяла на земле.

Птичек только поутру выпускала в попутном селе на берегу Невель-озера, потом опять ехали, до самых Великих Лук ехали, все ехали и ехали, и есть очень хотелось, но она твердо дала себе зарок до самой Пасочки ничего не вкушать. Когда Александр приезжал в Полоцк свататься, озорной дух одолевал ее, она только и думала, что о резвых играх, беспричинно смеялась и слишком беспечно воспринимала происходящее. Потом только устыдилась и испугалась, какого взгляда на нее остался будущий жених. Сам-то ведь он известный молитвенник и постник. И теперь ей хотелось во что бы то ни стало предстать пред ним в ином, ангельском образе. Нянька Аннушка сердилась:

— И напрасно ты, Саночка, от брашна[14] отрекаешься. Увидит тебя князь Александр Ярославич зеленую и не полюбит. А ты — зеленая, как есть бледный лист с извороту. Съешь-то ты хоть пирожок с луковым грибочком, постнее некуда.

— Ничего я и не зеленая, — сердилась на нее княжна Александра Брячиславовна, покачиваясь в санях и пряча носик в соболий мех паволоки[15], потому что морозец слегка пощипывал.

Это было вчера, а сегодня, под утро, снилось княжне, будто лисьи шкуры ожили и бегают вокруг нее, так и кружатся, так и стукочат когтями по деревянному полу. Проснулась, а это капель за окном колотится звонко и настойчиво, капли с крыши пробили себе во льду лунки и бьют в них со всего маху. А на столе блюдо с постными пирогами, пахнет так, что все внутри переворачивается. Ничего не можно с собою поделать. Вскочила, подбежала к столу, схватила пирог, треть единым махом откусила и, жуя, заплакала — не смогла до самой Пасхи допоститься в строгости!

Не видать Александру своей невесты в кротком ангельском образе, снова встретит он озорную баловницу, любимицу отца, коей все всегда прощалось… Но как подумать с другой стороны — ангелы-то ведь не женятся, брачного ложа с женою не делят и детишек не плодят. Эта мысль и утешала княжну, и распаляла изнутри тайными тягучими желаниями. Он хоть и ангел, а при том вельми статный и сильный молодой муж, настоящий кметь[16], о каких слагают славные воинские песни.

Где один пирог, там и два. Тем более что хитрая нянька уже успела заметить, лежит и улыбается.

— Ну сегодня же не самый строгий пост! — со слезою в голосе молвила Александра и даже притопнула ножкой.

— И правда, — закивала Аннушка. — Сказывают, будто во граде Русалиме сегодня от Господа Святый Огнь на Гробе возгорается. И сей Огнь неопалимый есть. Токмо человеческую душу опаляет пламенем крепкой веры.

— Что же все разлеживаются, — возмутилась Александра. — Давно уж пора вставать да в путь трогаться. Эдак и сегодня к Торопцу не поспеем!

До самого вечера медленно добирались до Торопца. День оказался слишком теплый, дороги так растаяли, что местами образовались черные земляные проплешины, и княжеский поезд, возглавляемый повозкой самого князя Брячислава Изяславича Полоцкого, полз по раскисшей колее на брюхе, будто кот, выслеживающий добычу.

Но светило солнце, от тепла проснулись волшебные весенние запахи, в обочных лесах свиристели птицы, веселясь так, будто и у них заканчивался Великий пост. И на душе у княжны тоже все пело и благоухало от предвкушения начала новой и прекрасной жизни, ибо ее отдавали за самого лучшего жениха на всей Руси Великой.

Солнце уже клонилось к закату, когда впереди наконец показались зубчатые башни и стены мощной Торопецкой крепости. Не зря хищная литва так жаждала захватить сию твердыню и постоянно пыталась совершать сюда набеги. Александра вспомнила слова отца, что отсюда литвинам очень сподручно было бы ходить с грабежами и пакостями и на полуночь — к Новгороду и Пскову, и на запад — в смоленские края, и на полдень — в пределы родного Полоцкого княжества. Но не видать им Торопца, и сего ради Александр тут станет венчаться с Александрою!..

А недавно княжна слышала, как отец сказал такое одно страшное. Все про невесточье шли разговоры, сколько чего еще добавить к приданому. Стали говорить, что хватит, мол, итак уж большое невесточье получается, а Брячислав Изяславич рассердился и молвил: «Каб молодой Ярославич только на моей дочери женился… Ведь он себе в жены еще и войну получает. Войну с литвою. Вот каково наше невесточье!»

Ох, ужель и впрямь войне быть? И когда? Успеет ли она налюбиться с молодым мужем-то?..

С дороги Александру взяла усталость, одолела зевота, аж до слез. И снова есть хотелось невмоготу. Но когда въехали в крепость, сразу направились к Георгиевскому храму, ибо там уже начинались часы перед Великой пасхальной службой.

Нянька Аннушка и любимая подруга Евпраксия, дочь боярина Димитрия Раздал, взяли Александру под руки с двух сторон, отец выступал впереди, заслоняя дочь своей спиною. Вдруг пред ними встал седой епископ во всем облачении, с тяжелым взглядом. Кто-то сзади выдохнул в затылок княжне:

— Меркурий! Смоленский епископ…

Отец, нянька и Евпраксия благословились под его десницей, и он приступил к Александре. Тут тяжелый взгляд его заиграл и смягчился. Благословив княжну, он весело спросил:

— Сию, стало быть, куничку доставили нашему охотнику? Готова ли ко исповеди? Как подзову — подойдешь, я тебя, дево, исповедую. И потом причастишься.

А «куничке» вдруг припомнились рассказы о прошлогоднем нашествии Батыя на Смоленск, и показалось непонятным, как сей старый епископ мог сразиться с татарским кметем, одолеть его и убить… Погодите-ка, да ведь он же потом уснул, и поганые отрубили ему голову… Жаль, что за бородищей не видно шеи…

— Так ты, батюшка, значит, живой остался? — не утерпев, спросила Александра. — А молвили, что тебе таратарин главу отсек…

Епископ недоуменно вскинул брови, еще раз перекрестил Брячиславну и сказал:

— Господь с тобой, дево!

И отправился первым в храм, расступая толпу, словно заросли. А отец ласково рассмеялся:

— Ох ты же и смешная у меня, Саночка! Двух Меркуриев перепутала! Тот Меркурий был благородный кметь и по происхождению рымлянин. Се ему главу отсекли, а мощи ныне под спудом в Успенском соборе в Смоленске почивают. А сей Меркурий — епископ. Он же и обручение с венчанием творить будет. Великий иерарх!

В храме разбрелись по обе стороны. Мужчины — вправо, женщины — влево. Александра, Евпраксия и нянька встали подле осыпанного жемчугами образа Пресвятой Богородицы. Вскоре епископу Меркурию поставили тут неподалеку разногу с крестом и Евангелием, и он подозвал к себе княжну на исповедь. Подойдя к нему, она сразу во всем призналась, как утром сегодня пироги ела, как не о Боге думала, а только о женихе своем и будущей жизни, поведала и о тайных желаниях, которые все-то отвлекают ее от молитв и созерцания Божьего величия и милости, и о многом другом, что сидело на сердце, как слезная капля на кончике носа. И чем больше выкладывала о себе, тем, казалось ей, больше и больше остается недосказанного, недораскаянного, недоисповеданного. И некое полузабытье вдруг охватило Александру, и, сама не зная как, она уже очутилась стоящею на коленках и покрытою епископской епитрахилью[17]. Меркурьево двоеперстие крестом прошло по ее темени, а голос оповестил, что отпускает ей все грехи. Трепетными губами Александра приложилась ко кресту и книге и, роняя слезу, вернулась в свое окружение. Чтение «Апостола» только что завершилось и начиналась полунощница…

Вдруг в храме возникло оживление, народ зашевелился и заоглядывался, а Евпраксия больно ткнула Александру под бок большим пальцем и почти воскликнула:

— Вон твой!

Тотчас Александра Брячиславовна увидела своего жениха. Он входил в храм следом за великим князем Ярославом в окружении своих братаничей и стрыев[18], но их она не видела, она смотрела только на своего суженого. Он шел и искал ее взглядом, потому что сейчас в первую очередь и ему хотелось видеть только свою суженую. Взор его взволнованно скакал по женской половине храма, покуда не встретился с глазами княжны, и тут их взгляды слились в единое пламя. Александра узнавала и не узнавала своего жениха. Это был он, тот самый, которого она видела в Полоцке, но он был еще лучше, во много раз лучше, он так и светился земной и небесной любовью, и когда княжна встретилась с ним взглядом, она почувствовала, как в животе у нее что-то зашевелилось — все ее будущие ребеночки.

И князь Александр улыбнулся ей и кивнул, прежде чем перевести взгляд на епископа Меркурия, выступившего из алтаря и осенившего весь клир широким крестным знамением. Она же не могла отвести взгляда, не могла не смотреть на Александра и знала, что только ей одной дано видеть, как он светится, будто лучшая свеча из всех, что сияли в празднично озаренном храме Святого Георгия Победоносца.

— Ты так и прилипла к нему очами, Саня! — сердито шепнула ей в самое ухо Евпраксия.

— Тебе-то что за туга, Пракса! — еще сердитее прошипела в ответ Александра. Лицо ее горело, от былой усталости не сохранялось и следа, сердечко колотилось, как у тех птах, которых вчера поутру она выпускала на волю в честь праздника Благовещения на берегу Невель-озера.

Под пение ирмоса[19] девятой песни канона в алтарь понесли Плащаницу, и князь Александр нес ее вместе с тремя сыновьями Всеволода Большое Гнездо — своим отцом Ярославом и двумя стрыями, Борисом и Глебом. И Александре казалось, что сейчас произойдет чудо — Христос встанет из Плащаницы и благословит прекрасного Ярославича. И ей до того живо вообразилось сие невероятное, что и впрямь померещилось, будто луч света от Плащаницы на мгновение озарил висок и щеку князя Александра.

Потом настал торжественный миг, когда во всем храме воцарилась благоговейная тишина, все тихо выстроились к крестному ходу, и у многих в руках оказались иконы, в том числе и у княжны Александры — небольшой образ Благовещения Божьей Матери. Она видела, как Александр изготовился с тяжеленной зла-щеной хоругвью Воскресения Христова, которую держал одной своей десницею так, будто это легкое перьевое опахало… Вдруг со звонницы долетел удар колокола — один, другой, и на третий удар младший брат Александра, десятилетний княжич Михаил, решительно шагнул вперед, боязливо держа пред собою светящееся кандило[20].

— Воскресение Твое, Христе Спа-асе… — разом грянули епископ и хор.

— …ангели поют на небесех… — с великой радостью подхватили все люди.

За Михаилом двинулись с пудовыми хоругвями Ярослав Всеволодович и Александр Ярославич.

— …и нас на земли сподо-о-оби…

За великим князем и его сыном шел другой брат Александра — восемнадцатилетний Андрей — с огромной иконой в руках. Такую бы икону и такую хоругвь Александре вдвоем с Евпраксией и не осилить бы поднять, а они несли их беззаботно.

— …чи-и-истым сердцем… За Андреем уже шел сам епископ Меркурий, и золотое кадило[21] в его жилистой руке качалось на цепях, раздавая всему миру кудрявые завитки курящегося ароматного дыма.

— … Тебе-е‑е славити!

Медленно истекало наружу из храма радостное человечество, и вот уже дошла очередь до княжны Александры выйти в черное сияние ночи и счастливо вдохнуть в себя упоительного весеннего воздуха. Она чувствовала, что всем сердцем влюблена в своего жениха.

И у нее закружилась голова от восторга… Ах! — чуть не упала она навзничь на руки Евпраксии и тотчас от души рассмеялась, прежде чем подхватить дальше милую сердечную стихиру крестного хода, которую уже пели в четвертый раз. Тут ей в голову заскочила шальная мыслишка: загадать, сколько раз споют «Воскресение Твое, Христе Спасе…», покуда возвратятся в храм, столько у нее будет от князь Александра сынишек. Е‑ди-и-и-ин… Два-а-а‑а… Три-и-и-и‑и… Четы-ы-ы-ыре… Уже хорошо! А еще только половину храма обошли. Пя-а-а-ать… Ше-е-е-есть… Се-е-е-едмь… О‑о-о-о-о-смь… Ух ты! Как у Всеволода Большое Гнездо. Ну, еще больше! Де-е-е-евять…

Столько родила на свет ее будущая свекровина, двоих, правда, уж нет на свете, но зато еще один ожидается, ради которого Феодосия Мстиславовна не может на свадьбу сына в Торопец приехать, сидит в Новгороде, бережется.

Де-е-е-есять… Единона-а-а-адесять… Двана-а-а-а-адесять… Ну хватит же, достаточно!

— Воскресение… — начал было в очередной раз запевать идущий впереди Михаил своим милым, еще детским голосом, — ух, так бы и расцеловать его! — но епископ знаками показал, что хватит. Крестный ход вошел в притвор, к закрытым дверям храма, и остановился. Епископ возгласил «Слава святей…» Начиналась пасхальная утреня. Тут уже пели «Христос воскресе из мертвых».

Дванадесять, значит. Хорошо-то как!

Княжна тотчас спохватилась и покраснела от стыда — ведь гадать и загадывать грех! Да еще на таком загадывать — на пасхальной стихире!.. И ведь только что исповедовалась. Как же теперь причащаться? Надо снова каяться…

Князь Александр как держал хоругвь одною десницей, так и посейчас продолжал держать. Ох и силушка в нем! Этак он и ее, жену свою, на одной руке держать сможет? Надо будет попросить его потом. Боже ты мой, неужели она ему женой станет? И верится и не верится. За что же счастье такое? Ей, загадывальщице, грешнице, которую и к причастию нельзя допустить, а не то что… Но, думая так о себе, княжна Александра где-то в глубине души ничуть уже не сомневалась в том, что ей, и только ей назначено судьбою быть самой счастливой невестою и суждено дать счастье самому главному жениху на всей Руси Великой.

Глава шестая. Христос Воскресе!

Он все время поглядывал в ее сторону, и всякий раз веселое волнение охватывало его — хороша, очень хороша! Нигде не сыскать лучше девушки, чем высватанная им Саночка. И когда он нес тяжелую хоругвь, то загадал себе, что если не устанет десница, не потребует помощи другой руки, значит — по всей жизни пронесет он любовь свою к будущей жене. Что такое любовь, он понимал смутно, но разве это постоянное и необоримое желание всегда смотреть в ее сторону не есть любовь? Еще ему хотелось, чтобы она встала ножками ему на ладонь, а он вытянул вперед руку и нес ее так. Разве это не любовь?

Когда входили в храм, ему уже очень тяжело было держать в руке хоругвь, но он вытерпел и донес ее до самой ячеи, в которую она вставлялась древком и оставалась там до следующего Крестного хода. Он тотчас хотел перекреститься, но десница затекла и уже не слушалась. Он даже рассмеялся от непривычного ощущения — никогда такого не бывало, чтоб рука да не стала слушаться. Взглянул снова на княжну Александру и вновь встретился с нею трепетным взором. А ведь еще целая седмица до свадьбы!

— Христос воскресе! — возглашали с амвона епископ и другие служители.

— Воистину воскресе! — спешило, как можно громче, отозваться все человечество в храме, как можно бодрее и радостнее. И Александру казалось, что в этом единодушном всеобщем возгласе, в котором все голоса сливаются воедино, ему удается услышать тоненький голосок полоцкой княжны, привезенной ему в наилучший подарок к Светлому Христову Воскресению. И это ее трогательное «и» — «вои-истину» — одновременно и детское и очень женственное — волновало его до такой степени, что он даже испугался — как же так, Пасха Христова, а я не о Господе думаю и восторгаюсь, а об этой девочке, которую лишь второй раз в жизни вижу. Прости меня, Иисусе Христе! Ты был со мною со дня моего рождения, ласково заботясь обо мне и оберегая меня с помощью ангела-хранителя, а я вместо того, чтобы думать только о тебе, думаю о ней, о моей Саночке…

— Христос воскресе! — в который уж раз восклицали на амвоне, и Александр Ярославич спешил загладить свою вину перед Господом, всю душу вкладывая в изъявление великой преданности и любви к Нему:

— Воистину воскресе!

И две слезинки, как искорки из бушующего костра, высверкивались из глаз Александра, мгновенно высыхая, настолько были горячи. Он попытался заставить себя больше не думать о невесте, полностью сосредоточившись на самой главной в году церковной службе, что стоило ему немалого труда: все рассыпалось, когда шея сама собой поворачивалась, а взгляд невольно пускал стрелу свою в заветную цель и безошибочно находил ее — вон она — необыкновенная — глаза, как бирюзовое пламя, рот полуоткрытый, да неужто можно утерпеть до свадебного дня?!.

А надо терпеть. Время долго тянется, да быстро пролетает. Глядишь, и дождешься ты, влюбленный юноша, заветного часа. Смотри-ка, ведь еще недавно кругом церкви с Крестным ходом шли, а вот уж и Слово огласительное Иоанна Златоуста епископ Меркурий читает. Скоро литургия начнется, потом и вся ночь Великая минует, да так и вся Светлая седмица в праздничных радостях проскачет.

И снова, стараясь не думать о Саночке, он тихо шептал вместе с епископом волшебное Златоустово Слово о Пасхе, давно уж наизусть знаемое:

— Ад, где твоя победа? Смерть, где твое жало?

Во время литургии ему удалось побороть себя и думать больше о воскресении Христовом, он смотрел на икону, и, как часто с ним бывало, Господь стал казаться ему живым, а не изображенным.

Наконец началось причастие. Александр, как всегда, с трепетом приблизился к чаше.

— Причащается раб Божий Александр во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — произнес Меркурий и внес лжицу в уста Ярославича. В сей миг все внутри у князя взыграло, святое тепло разлилось по груди, он приложился губами к подножию чаши и отошел к столику с теплотой[22] и просфорами — самым вкусным, что есть на свете. Стал есть хлебец, запивая теплотой, замешанной на сладком красном вине. И потом так и остался стоять возле этого столика в ожидании своей невесты. Наконец и она вкусила Святых Тайн и подошла сюда. Он любовался, как она преломила просфору своими тонкими пальцами, как погрузила ее в нежные уста, как стала жевать, запивая теплотой из золотой чашечки, глядя на Александра с любовью. И дождавшись, покуда она закончит, жених подошел к ней и радостно сказал:

— Христос воскресе, Саночка!

— Воистину воскресе! — тихо и зачарованно отозвалась Александра, и он, приобняв ее, троекратно поцеловал, стараясь попасть губами как можно ближе к ее губам. Она восхитительно благоухала, как пахнет свежее, покрытое росой поле. В миг пасхального поцелуя глаза ее закатились, и она едва не упала в обморок, а когда он отпустил ее, шатнулась в сторону, но устояла и нетвердой походкой вернулась туда, где простояла всю службу.

У него самого в голове закружилось, будто он выпил добрый кубок хмельного пива. А уже подходили к нему христосоваться — отец и братья, другие родственники, гости-князья, соратники в боях, вот подошел и будущий тесть:

— Христос воскресе, Александре Ярославичу!

— Воистину воскресе, Брячиславе Изяславичу!

— А я тебе таких соколиков и ястребов в подарок привез, что все зудит, невтерпеж показать! — выпалил князь Полоцкий, и видно было, что он не хотел говорить этого, а само не утерпелось и сорвалось с уст.

Александр рассмеялся, и ему тоже невтерпеж стало поглядеть на ловчих птиц, до которых он был страстный любитель.

— А прямо сейчас, после крестоцелования, можно?

— Конечно, можно! — радостно воскликнул будущий тесть. — Я прямо сейчас повелю отнести их всех к тебе в хоромы, а тотчас след за крестоцелованием мы туда и отправимся!

В сей миг Александру показалось, будто между ними нет или почти нет разницы в возрасте — таким юношеским воодушевлением пылало лицо сорокалетнего Брячислава. И с того мига все его мысли стали вертеться вокруг соколиков и ястребов, каковы там они, непременно должны быть очень хороши, раз Брячиславу так не можется их поскорее предъявить.

— Господи помилуй. Господи помилуй. Господи помилуй… — пытался он по наущению писаний Владимира Мономаха отогнать от себя суетные мечтания, но думы о ловчих птицах назойливо терзали его душу, не давая бедной прорваться к божественному. Эти мечты мешались с мечтами о невесте, наделяя образ Саночки нарядным кречетовым оперением — белоснежным с пестринами, пушистым и трепетным. И уж казалось, крестоцелование не наступит вовеки.

Но наконец наступил и этот прощальный час пасхальной ночи, когда человечество потянулось к знаменитому кресту епископа Меркурия, который почитался чудодейственным — зрячим. В концы его были залиты частички святых мощей апостола Андрея Первозванного, Словенских учителей Кирилла и Мефодия, а также святой Анны, супруги Ярослава Мудрого. И когда кто-либо подходил к этому кресту для целования, епископ Меркурий сквозь крест видел, какую болезнь следует исцелять или какой недостаток исправлять в человеке сем. Александр раньше только слыхивал о чудесах епископа Смоленского и теперь очень волновался, что скажет Меркурий, просветив его с помощью зрячего креста. А Меркурий уже накладывал крест на подходящих к нему людей, говорил им что-то, а некоторых даже побивал легонько концами креста по голове, по рукам или по груди, а то и по животу. Впереди Александра шли два его стрыя, Борис и Глеб Всеволодовичи, отец очутился далеко перед ними, и Александр видел только, как Меркурий постучал отцу по голове крестом, а что сказал при этом, не слышно было. Вот подошел стрый Борис, встал перед зрячим крестом, и Меркурий молвил ему:

— Ушами лишнее слышишь. Такое, чего и нету.

И постучал концом креста по ушам Бориса Всеволодовича, после чего дал приложиться. Следующим встал Глеб. Ему было сказано так:

— Чреву поменьше угождай. Печень-то вздулась! И постучал Глеба Всеволодовича по печени. Настала очередь Александра, у которого волнение перехлестывало через край. Меркурий заметил это и слегка усмехнулся:

— Полно тебе, Ярославич! Все хорошо. Расправляй крылья да лети! — И, произнеся сие, Смоленский епископ тяжелым и твердым концом зрячего креста своего больно уклюнул Александра Ярославича сперва в правое, потом в левое плечо. У князя аж дыхание перехватило от боли — в самые плечные косточки попал Меркурий. Он приложился губами к холодному серебру креста и отошел прочь.

Боль быстро прошла, а восторг остался и рос, будто из ушибленных крестом плеч и впрямь стали расти крылья. Отойдя в сторону, он теперь хотел посмотреть, как обойдется зрячий крест сего невестою. Вот подошел Брячислав. Меркурий нахмурился и стал много чего-то говорить будущему Александрову тестю и по многим местам его постукивать: и по лбу, и по груди, и по животу. Потом еще долго шли люди, пока не иссяк мужеский поток, затем пошли жены и девы. И еще долго пришлось ждать, пока не подошла ко кресту Александра Брячиславовна. Ярославич замер в ожидании, но Меркурий лишь усмехнулся, ничего не сказал Саночке, ни по чему ее не пристукнул, а сразу подал крест к целованию.

— Вот и слава Богу, чиста, ничего в ней нет для зрячего распятия, — весело произнес стоящий уже поблизости от Александра князь Брячислав. — Ну что же, свет-Ярославич, идем ли мои крылатые подарки глядеть?

Глава седьмая. Крылатые подарки

Нашел я того монаха, искать которого направил меня Ярославич. За три дня мы с Яковом все изъездили от торопецких окраин до Селигерского озера, по пять раз одно и то же место истоптали копытами своих коней, а все же не зря я с собой прихватил Якова с его нюхом. Днем в Великую субботу он учуял по запаху и отыскал мертвое тело в овраге. Звери ему уже успели лицо съесть и шею, прочее же тело было нетронуто плотоядными, но все истыкано колющим оружием и полностью обескровлено. Лютый зверь-человек наиздевался над ним как только мог и бросил на пожирание лесным зверям. Мы его, мертвого монаха, завернули в рогожу, привязали к порожнему коню и повезли в субботу вечером в Торопец.

Когда ехали, все во мне так и переворачивалось — в глазах так и стояло обглоданное лицо монаха с пустыми глазницами. И весь наступающий праздник оттого был мне не в радость. Наконец приехали мы в Торопец, а там весь люд уже в церкви, наступила пора встречать Христа воскресшего. Ну, я сперва пошел переоделся в свежую белую полотняную сорочку и в холщовые синие исподницы, надел праздничные красные сапожки, а поверху — новую свою темно-синюю ферязь. От переодевания настроение мое улучшилось, и я, братцы, уже гораздо веселее отправился к народу в храм Божий. Хотя объеденное лицо все еще так и стояло перед моим взором. Нечасто мне доводилось видывать таковые зрелища, не обвык я еще к образу страшныя смерти. Вот и резало это меня прямо по душе наживо.

К крестному ходу я попал уже только к окончанию, когда идущие впереди к притвору подходили. Так что «Воскресение Твое» только и успел пару раз пропеть. Но потом сумел встать невдалеке от Ярославича и видел, как он и княжна Полоцкая друг друга взорами обстреливали. Меня такие завидки взяли, что и я нашел себе в женской стороне хорошенькое личико, с которым тоже стал переглядываться. Одно только плохо — смотрю, смотрю, да вдруг опять мертвое лицо в голове выскакивает, и тотчас мысль дурная идет — вот, мол, хороша ты, девушка, а если тебя так же мертвую в овраге на съедение оставить… И злюсь на себя, что такое в мысли допускаю, а ничего не могу поделать.

Если бы Александр спросил меня о моих поисках, я бы и доложился, но ему до меня и дела нету, смотрит да смотрит на полоцкую привезеночку. Даже потом, когда христосовались, и то ни о чем не спросил меня. Совсем забыл про своего монаха. А меня любопытство разъедало — откуда он про него знал. Ну, допустим, он ждал его прихода, но как он мог знать о его смерти? Вот уж провидец!

Все мы не без Божьего дара. Яша свистать умеет как никто и нюхать умеет далеко, а еще у него слух вострый — он может землю слушать и угадывать, кто по ней идет — кабан ли, елень ли, волк или пардус[23] какой-нибудь, тако же и зайца, и лису, и птицу разную услышит и отличит. Сего ради и почитается он на Руси у нас наилучшим ловчим. Ратмир вдаль на целое поприще[24] видеть может, Миша кулаком что хочешь разобьет, Быся топоры так мечет, что в любую цель попадет. У меня тоже есть любовь к топору, но в другом веселье — я могу одним топориным ударом древо срубить. Ну если и не одним, то с двух-трех раз запросто срубаю. Меня деревья боятся. Ну и девушки тоже. Мне достаточно заговорить с какой-нибудь, и она уже моя. Ярославич говорит, грех это и надо мне поскорее жениться, но мне почему-то не хочется. Вот он — женится и пускай. Он для семьи создан, а мне в мои осьмнадцать лет еще хочется котом пожить. Ну почто и спешить-то, братцы! Ведь куда ни приедешь, везде возможно найти такую красоточку, с которой и без женитьбы уговориться просто, особенно мне, с моим грешным даром, прости Господи! Он, конечно, не то что у ловчего Якова, но, глядишь, тоже когда-нибудь пригодится.

У Александра же — великое множество дарований. Он и стрелу пустит точнее других, и силач, почти как я да Миша-новгородец, и зоркий, и быстролетный, но главное — дан ему дар Божий все заранее предугадывать. Бывало, задумается и скажет: «Сейчас Ратмир в двери войдет». Глядь — и впрямь Ратмирка входит, а ждали его не ранее чем завтра, допустим. Или в другой раз молвит: «Чую, завтра снег пойдет». Откуда бы снегу взяться — тепло еще, осень только-только настала, солнце листья золотит на деревьях… А на завтра вдруг почернеет все кругом, холодное дыхание и из черных туч — белое кружево… Теперь вот он угадал про убийство монаха… А когда к нему подошел Брячислав христосоваться, я неподалеку стоял и сразу, как только зашла речь про ловчую птицу, навострил ушки. У меня, как и у Ярославича, особая любовь к соколиным и ястребиным ловам. И сразу все внутри зачесалось, до того захотелось поскорее поглядеть на полоцкие подарки. Но до этого еще следовало пройти через зрячий крест епископа Меркурия. Вот уж и впрямь — испытание! Я, конечно, заранее знал, что он мне скажет. Ну, так и получилось. Посмотрел он на меня с великой укоризной и сказал:

— Гляди! Бог накажет — бездетным останешься!

И прямо под дых мне крестом как двинул!.. У меня в глазах потемнело. От боли сложился, а Меркурий под губы крест подставил, я приложился, и боль вмиг исчезла. Слава Богу, не разверзлась земля подо мною и не пожрала меня адская бездна! Теперь можно было и на птичек посмотреть.

Я старался не упустить, когда Александр со своим будущим тестем покинут храм, но Ярославичу любопытно было еще посмотреть, как его невесту зрячим крестом будут просвечивать. Там ничего особенного не приключилось. И только после этого наконец мы отправились в Александров дом, куда слуги Брячислава уже отнесли подарочных ястребов и соколов. Когда шли от церкви до дома, уже начало светать, до восхода солнца оставалось не так долго. Александр, как водится, на рассвете начнет разговляться и до самого полуденного крестного хода спать ложиться не станет, а мне страсть как хотелось еще попасть сегодня к ижорянке Февронии. С нею я спознался еще в первый самый день, как мы прибыли сюда, в Торопец. Еще когда въезжали, я стал приглядываться к хорошеньким личикам и выглядел себе ее по всем приметам, каковые мне вельми известны. С виду ей было лет тридцать, и взглядом она, как и я, нас перебирала, будто ловец на ловах. Я тотчас с нею и забеседовал и сразу спросил, где она меня будет ожидать. Она, не долго препираясь, назначила мне встречу у себя на дому. Грех, конечно, ибо Великий пост…

Оказалось, что она хоть и звалась всеми ижорянкою, но таковой была лишь по своему мужу-ижорцу, некрещеному дикарю. Сама же она была родом наша и крещеная во Христе Боге. Муж ее был богатый рыбный купец, возивший соленую рыбу по всей Словенской Руси и далее до Киева. Но только он о прошлом годе стал лаять, так что его, дурака, пришлось держать взаперти. Чего ж не крестился-то? Вот и лай теперь! И бедная моя Феврония осталась вдовой при живом муже. Делать нечего. Стала вместо него вести торговлю, ездить с рыбами, что у нее заладилось куда лучше, нежели у мужа. В Торопце даже купила себе домик, потому что здесь у нее хорошо товар продавался. Вот и жила тут, чего греха таить, не по-вдовски. Но если кто скажет, что она в своем доме блудокорчемницу устроила, того я своим лучшим топором надвое повдоль разрублю.

Словом, меня тянуло к Февронии, хотя и смотр крылатых даров распалял мое любопытство.

И вот мы пришли в дом и начали смотр. Ну, тут уж, братцы, знай гляди во все глаза! До того важных птиц привез нам князь Полоцкий, что загляденье, да и только. Начали с самых меньших — с соколиков. Их было трое. Все в аксамитовых клобучках с разноцветными перышками, а на ногах серебряные звонцы. Брячислав всех наименовывал:

— Се — самый старший сокол, Патроклос. Уловлен три года назад, будучи слетком. Правлен на всякую утку, кулика, куропатку. Ставку делает так, что едва его увидишь в небе.

— Сего ради у нас Ратмир имеется, все увидит, хоть на земле, хоть на небе, — похвастался Александр своим кметем. — А это, должно быть, соколица?

— Так и есть, — подтвердил Брячислав. — Ей кличка — Княгиня. Особливо хороша. Тоже двухлеточка, но гнездарка. Не было случая, чтобы не взяла Утку, да норовит самую жирную. Сильна птица! Моглабы и зайца брать, да на зайца не правлена.

— Сокол зайца не берет… — встрял тут я и получил гневный взор от Ярославича. И вправду, что меня тянет встревать?..

— Знамо дело, — проворчал наш будущий тесть и перешел к знакомству со следующим соколиком: — Третий еще совсем юноша, прошлогодок. Тоже слеток. Правлен только на кулика. Но приносит их без меры. Сколько будешь пускать, столько и принесет, разбойник. Я его назвал Местер. Очень на римских местеров[25] похож, тако же кичлив.

Тут Брячислав покосился, не пришли ли сюда ливонские немцы. В храме-то они стояли, подобные белым неясытям в своих полотняных плащах с черными лапчатыми крестами. Но, как и заповедал им Александр, держались неруси в сторонке, не крестились и не христосовались, не причащались и ко кресту не подходили, а токмо глазели себе тихо. Ну а сюда их, ясное дело, никто не звал.

Далее стали смотреть кречетов. Этих было четверо, двое серых и двое белых.

— Сей двухгодок зовется Льстец, — говорил Брячислав. — Уж очень льстив. Сними-ка клобучок.

Сокольник снял с Льстеца покрышку, кречет встрепенулся, несколько раз переступил с ноги на ногу и вдруг стал тереться головой о палец перчатки, на котором стоял. Вот смеху-то, ну чисто кошка! Все рассмеялись, а Брячислав сей же миг похвалил птицу:

— Но не гляди, что льстивый. На лету замечательно бьет кого хочешь — голубя ли, ворону. Славный ловец. Я его сам с гнезда снимал. А эта девица — Белобока. Ей уже три года, отменно правлена, но лучше всего ловит горностая. Другое дело — сия слеточка. Половчанка именем. Она у нас самая мощная, зайцу от нее не уйти. Хорошо на зайца правлена. Да у нас в Полоцке плохо править и не умеют. Кроме зайца, запросто бьет сыча и сову. Ну а это — Саночкин любимчик, именем Столбик. В ловах не самый лучший, но в полете красив — загляденье. Вверх и вниз устремляется, аки стрела.

— Видать, княжне не сами ловы, а красота больше по сердцу, — сказал Александр и покосился на Александру, а та сей же миг и залилась румянцем. Уж очень хороша, в самый раз нашему белому кречету Ярославичу, а уж нам-то такую красоту вовсе не обязательно.

Ястребов тоже было четверо. И тоже — два челига и две ястребицы. Все — гнездари-двухлетки. Особенно красив был серебристый тетеревятник по кличке Клевец, вот уж, если бы дали мне на выбор одну из птиц, привезенных Брячиславом, я бы его взял. Грудь широкая, мощная, в узорной кольчуге. Другой ястребок был перепелятник по кличке Индрик, про него Брячислав сказал, что он может до тридцати перепелов за день наловить. Тут я снова не утерпел и ляпнул:

— А у нас во Владимире был ястреб Живогуб, так тот до семидесяти перепелов бил за день!

И чего меня дернуло? Ведь не было такого. О Живогубе я и впрямь в детстве слыхивал, но про семьдесят перепелов у меня само придумалось. И снова Александр поглядел на меня с укоризной. Но у меня была защита — я ведь нашел монаха.

Тут, как часто бывает, меня прошибла жалостная мысль о том, что мы наслаждаемся видом наилучшей ловчей птицы, а тому монаху уже никогда ястребами да соколами не полюбоваться. И очи-то у него зверь отнял…

Про моего завирального Живогуба сразу и забыли, потому что Брячислав взялся тут особенно расхваливать ястребиху по прозвищу Львица. О ней он сказал, что по силе нету ей равных и якобы она даже может юного кабанчика сцапать и принести, не говоря уж о тетеревах, зайцах и лисицах. В ловчей пользе она, по словам Брячислава, равнялась всем остальным подарочным птицам. Другая же ястребица была ей подругой. Мол, только пред нею Львица любит хорохориться и бить крупного зверя и птицу, а если ее в одиночку пускать, обильного лова не будет. Тут все опять рассмеялись и стали подшучивать над пернатыми подругами, красующимися одна перед другою, вместо того чтоб состязаться перед своими женихами-челигами.

Вскоре смотр закончился приглашением Александра разделить с ним праздничную трапезу, и все мы отправились в пирную палату. Там на столах уже возвышались разно украшенные сырные голгофы, полные шепталами[26] да сушеным виноградом, и свежеиспеченные благоухающие куличи, обильно муравленные белоснежной сахарной поливою, и разноцветные горки крашеных яиц, и разное иное, необходимое для разговления. Кравчие тотчас стали разносить меды и вина. Я нарочно уселся поодаль от Александра, ибо оруженосец был ему в сей час ни к чему, а я уже навострился побыстрее удалиться.

Явившийся Смоленский епископ благословил трапезу, троекратно спели тропарь и начали разговляться. Жених и невеста, как и положено до свадьбы, сидели по разным углам стола и непрестанно взирали друг на друга, одаривая он ее, а она его ласковыми взглядами, и все за столом тоже смотрели то на Александра, то на Александру, так что и хорошо — никто не заметил, как я набрал полную кошницу[27] пасхальных яиц и всевозможных сладостей ради угощения моей любезной Февронюшки, прихватил с собой кувшин сладкого венгерского вина, вмещающий в себя доброе ведро, и с такими поминками поспешил из Александрова дома в купеческий конец Торопца.

Но удачи мне хватило ненадолго. Уж слишком все как по маслу складывалось. И Февронюшка оказалась у себя, и ждала меня с нетерпением, и приношенью моему возрадовалась, аки дитя малое, но только мы улеглись, как раздался громкий стук в дверь и прозвучал требовательный голос:

— Феврониа!

А за ним и другой, не менее властный:

— Сустрекай гостей праздничных!

— Ах ты, мальпа неумытая! — в сильной горести воскликнула моя ненаглядная. — Да ведь то муж мой, а с ним брат его Пельгуй! Вот уж беда, Саввушка! Беги через тайную дверь. Вон туда.

Ах вы, батыи нежданные! Ну, мне-то, братцы, одно бы удовольствие было схватиться с ижорями некрещеными, да жалко стало Феврошку, и аз, многогрешный и любодушествованный, схватил все свое портно да наутек через тайную дверь. Тут еще смех прислучился — дверь-то на засове оказалась, я ее хряпнул на себя да медное дверное ухо с корнями и вырвал. Потом только засов отодвинул и наружу выскочил. Там быстро оделся, не понимая, что мне так мешает, и лишь когда готов был, понял — ухо дверное так у меня в руке и осталось. С ним я и пошел восвояси, взяв его себе на память. Хорошо, что не на коне, а пеший явился к Февроньке, да хорошо, что теплынь настала, и я был в легкой ферязи[28], а не в шубе какой. Иду и смеюсь, а самому хоть на стенку лезь, ибо навостренный топор мой изнывал без дела. Но при всех моих гресех, я не блудодей, чтобы искать замену, и к Феврунюшке у меня на сердце лежала любовь. Сего ради понес я свою печаль и дверное ухо назад в пирную палату Александрова дома.

Глава восьмая. На Светлой седмице

Рыцарь Тевтонского ордена Августин фон Радшау наслаждался жизнью в деревянном русском замке Торопец точно так же, как и двое других бывших членов ордена меченосцев — Михаэль фон Кальтенвальд и Габриэль фон Леерберг. Ему нравилось все — уютное и богатое жилье, строгости великопостных дней и замечательные яства, коими стали потчеваться русы с наступлением Светлой седмицы после Пасхи; ему пришлись по сердцу церковные обряды, в которых отсутствие органной музыки с лихвой восполнялось необычайно красивым и стройным клиросным пением. И в русах он видел гораздо больше не показной, а истинной, исходящей из глубины сердца, веры в Христа. С русским простодушием трудно скрыть, веришь ты или не веришь.

Князь Александр вызывал восхищение. Таких светлых государей Августину еще не доводилось встречать в свои тридцать лет. Поначалу он объяснял это тем, что Александр готовится к свадьбе и потому так воодушевлен, но вскоре фон Радшау не мог не признать, что радостный свет струится из русского князя сам собою, независимо от обстоятельств его жития. И уже никак не хотелось возвращаться на службу к магистрам ордена Девы Марии, которые, как ни крути, никогда не смогут относиться к разгромленным литовцами меченосцам как к равным. А хорошо ли все время чувствовать себя битым, униженным, второстепенным?..

Уже в среду Светлой седмицы он объявил двум своим соратникам:

— Достопочтенные Габриэль и Михаэль, я считаю своим долгом поставить вас в известность, что принял твердое решение вставить ногу в новое стремя — воспользоваться приглашением князя Александра и перейти к нему на службу. Я обосновываю это свое намерение прежде всего тем, что горю желанием отомстить литовцам за уничтожение нашего ордена меченосцев. Находясь на службе у Германа фон Зальца и Андреаса фон Вельвена, мы не можем рассчитывать на ближайшее начало военных действий против литовских племен. Князь Александр и отец его Ярослав, напротив того, уже дрались с враждебными Христу литвинами и намерены воевать с ними в ближайшем будущем. Что вы можете сказать мне в ответ?

Габриэль и Михаэль угрюмо переглянулись друг с другом, и Августин понял, что сейчас между ним и ими разгорится ссора. Первым после долгого и изнурительного молчания заговорил Михаэль фон Кальтенвальд:

— Возможно, дорогой друг наш Августин фон Радшау решился на большее и готов даже перейти в русское вероисповедание?

Этого вопроса он ждал. Но ответить на него он не был готов и замялся:

— Я не могу твердо ответить… Пока я бы хотел остаться в лоне папской Церкви…

— Пока?.. — еще более грозно нахмурился Кальтенвальд.

— Он сказал «пока»! — возмущенно фыркнул Леерберг.

— Да, я сказал «пока», — заговорил Радшау, собирая в кулак всю свою рыцарскую решительность и бесстрашие, — потому что сейчас мне еще не хватает родных церковных обрядов, но мне по сердцу и обрядовость русов, ведь предки мои были русскими, и если я буду служить при Александре долго, то со временем перейду в исповедание Христовой веры по их образцу.

— Ах вот как! — вскочил с кресла и стал ходить по просторной горнице Кальтенвальд. — Это возмутительно!.. Позвольте вам заметить, уважаемый Августин, что, во-первых, нам, тевтонцам, негоже изменять своим обычаям, во-вторых, мы обязаны оставаться верными своему языку, в‑третьих, нам следует хранить привязанность к своему вероисповеданию, а в‑четвертых…

Тут в лице благородного рыцаря произошло некое видоизменение, будто по лицу этому, как по густому лесу, прошел сильный порыв ветра. Михаэль фон Кальтенвальд, сорокалетний владелец каких-то почти не существующих поместий и угодий где-то в Пруссии, вдруг подбоченился и закончил еще более грозно:

— А в‑четвертых, дорогой наш фон Радшау, если Уж переходить в русское вероисповедание, то следует делать это как можно скорее, до того, как нам придется давать ответ Андреасу фон Вельвену, хотим ли мы дальше служить под его знаменами.

Августин даже не сразу и понял смысла слов, только что произнесенных.

— То есть… — пробормотал он и удивленно уставился сначала на Кальтенвальда, а потом на Леерберга, продолжившего разговор:

— А то и есть, дорогой Августин, что если мы примем русское вероисповедание до того, как снова встретимся с юнгмейстером Андреасом, то у него уже не будет веских доводов против нашего перехода на службу к Александру и нам легче будет убедить его в том, что и под львами Александровых знамен мы сможем столь же ревностно служить христианской вере, как и под штандартами Тевтонского ордена.

Столь судьбоносная беседа происходила в среду, а уже на другой день, в четверг, трое тевтонских рыцарей стали свидетелями обряда Крещения, что им, ввиду их последних решений, было весьма любопытно. Тем более что у этого Крещения была занимательная предыстория.

Крестили одного ингерманца, приехавшего в Торопец искать свою жену. Этот ингерманец был богатым рыбным торговцем, но с недавних пор залаял, то есть стал страдать неким странным недугом собаколаяния, особым помешательством, возможно, свойственным народу, населяющему Ингерманландию. Сам он доселе пребывал в дикости и мраке язычества, в то время как супруга его, родом русская, была крещена, а с тех пор, как муж стал лаять и не мог более заниматься торговыми делами, она взвалила купеческую долю на себя.

При том, что весьма важно, родной брат лающего ингерманца, не то Пельгуй, не то Пельгусий, был избран вождем своего народа. Желая укрепить добрые отношения с новгородцами, под чьим господством и покровительством находилась Ингерманландия, перед началом Великого поста он принял в Новгороде святое Крещение под именем Филиппа в честь апамейского мученика. К тому же, как он сам свидетельствовал, к нему явилось нечто, грозно сказавшее ему: «Аль не хочешь лаять, подобно брату, то прими святое Крещение».

Новокрещенный Филипп сильно уверовал в Бога, стал усерднейшим христианином, а перед Пасхой, во время горячей молитвы, он слышал снова голос, сказавший ему: «Аль не хочешь, чтобы брат твой лаял, иди и крести брата да обвенчай его с женой, Февронией христианкой, которая ныне в Торопце обретается».

На Пасху бывший Пельгуй явился в Торопец со своим лающим братом, которого должны были крестить, а затем и браковенчать с женой.

Обряд проходил в Георгиевском соборе, куда верующие русичи, Александр и все князья, а с ними и тевтоны, ежедневно приходили для воздаяния молитв и славословий воскресшему Христу. После окончания утренней службы епископ Меркурий изготовился принять оглашенного ингерманца в баптистерии, именуемом у русов крестилищем. Сюда же последовали не очень многие, в том числе и князь Александр, а с ним напросились и тевтонские рыцари, открывшись ему, что вскоре, быть может, тоже восприимут русское вероисповедание.

Крестильную купель украсили тремя горящими свечами. Все преисполнились благоговения. Ввели обуреваемого. Он был бледен и смотрел себе под ноги. Епископ возгласил благое слово, начался обряд. Покуда все шло хорошо, ектеньи и молитвы… но едва Меркурий стал совершать елеопомазание и только поднес ко лбу крещаемого кисточку, как тот вдруг поднял на него страдальческие глаза и громко залаял. Когда опустил глаза, лай медленно угас и прекратился.

Все так и вздрогнули. Епископ казался ничуть не оробевшим. Отставив до поры кисточку с елеем, он отдал какое-то приказание.

— Что он сказал? — спросил Августин фон Радшау у Кальтенвальда, знающего русскую речь.

— Велел принести какую-то воду, — пожал плечами тот. — Какую-то августную воду…

Принесли глиняный сосуд, епископ откупорил его и стал поливать на голову крещаемого прямо из горлышка. Ингерманец заметался, князь Александр и Пельгуй Филипп схватили его, а епископ продолжал обливать этою «августною» водой, обливаемый бился и лаял, но вдруг затих, и Августину фон Радшау, человеку вполне трезвомыслящему, померещилось, будто маленькая, обтрепанная и очень злая собачонка проскочила мимо него от ингерманца к дверям крестилища и там исчезла.

Все, что происходило дальше, родило в душе тевтона целую бурю восторгов. Ингерманец вдруг просветлел и, встав перед священником, покорно отдался елеопомазанию. Затем его ввели в глубокую купель и трижды погрузили в воду — «Во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа, аминь». И вид у крещаемого был в эти мгновения самый счастливый, какой только можно себе вообразить, а Августину захотелось быть крещаемым и погружаемым в крестильную купель.

А когда ингерманца, уже нареченного Ипатием, епископ стал миропомазывать, во всем крестилище стало будто еще светлее, и будто птицы захлопали крыльями, и все запели, и что самое удивительное, Августин вместе со всеми, по-русски:

— Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, аллилуйя!

Трижды пропели, а ему казалось, что много раз. И откуда-то издалека долетело до него пение органа, слегка смутило душу и унеслось. А когда все закончилось, ему казалось, что чудо продолжится, и точно так же, как пел, он станет легко и свободно говорить по-русски. Увы, ничего подобного не произошло. Язык его не хотел ворочать незнаемые камни русских слов.

Весь день потом он, да и оба его соплеменника ходили под впечатлением чудес таинства святого Крещения. И решили, что в субботу Светлой седмицы, на которую было назначено обручение Александра, предшествующее браковенчанию, все трое перейдут в русское вероисповедание.

Глава девятая. Обручение

С самого утра субботы Александра рыдала. Так было положено перед обручением. С нею были подруги — Евпраксия, Пелагея и Мелания, а если проще — Апракса, Палаша и Малаша. Они пели печальную песню про то, что больше не бегать им со своею резвою подружкой, у которой теперь будет две косы, а у них останется по одной, покуда и их не сосватают. И княжне под эту песню плакалось еще лучше, а вообще-то, слез ей было не занимать, прежде всего потому, что все эти дни она сильно страдала. Все ее существо переполняли страстные желания поскорее стать женой прекрасного князя Александра Ярославича, так сильно переполняли, что плохо спалось по ночам и все время хотелось есть, но еда не успокаивала ее.

Светлая седмица к тому же выдалась до того весенняя, до того переполненная упоительными и волнующими запахами, что страдания юной княжны становились совсем уж невыносимыми. Она уже даже злилась на своего жениха за то, что он такой правильный и не может похитить ее. Недавно ей вслух читали повесть про Девгениево деяние, и вот какая родилась у нее тут, в Торопце, дерзновенная мечта — написать Александру грамоту наподобие той, которую сочинила Девгению влюбленная Стратиговна: «Аще имаши любовь ко мне велику, то ныне мя исхыти!» Далее мечта княжны Александры обретала некие расплывчатые очертания, и, тем не менее, это волновало ее куда больше, чем ежели бы у нее было что-то осознанное и продуманное. Скачет конь, на коне Александр везет ее, похищенную, неведомо куда, через дремучий лес, по бескрайним полям, отбивается от врагов и преследователей, все мелькает, конь храпит… Хорошо!..

Но никакой грамоты Брячиславна своему жениху так и не отправила, и это ее ужасно огорчало, что не будет никакого умыкания и до вожделенного часа их сопряжения еще ох как далеко! Даже сегодня предстоит лишь обручение, а венчание и свадьба — только завтра, потому что до окончания Светлой седмицы никаких свадеб не совершается, всякое супружество воспрещено.

— Ты, Саночка, и впрямь так плачешь, будто ни в какое замужество не хочешь, а говорила, что тебе Ярославич смерть до чего люб, — закончив песню, сказала Малаша.

— Так она оттого и рыдает, что он ей люб, а свадьба токмо завтра, — рассмеялась сметливая Апракса. — Что? Попала я?

— Попала… — вытираясь полотняной ширинкою, проворчала княжна. — Спойте теперь про Алконоста[29]. Запевай, Апракса!

И Евпраксия Дмитриевна затянула новую песню:

К Алконосту стеркови[30] прилетали… Малаша и Палаша подхватили:

С самого Ксанфона[31] — реки. Они вранов и галиц одолели…

Но дальше они спеть не смогли, потому что за дверью раздался шум, встревоживший Александру и ее подружек так, что все четверо разом вскочили на ноги. Шум все нарастал, и вот уж дверь распахнулась и торжественный отец возник на пороге:

— Жених, Саночка! С подарками к обручению!.. Он тотчас встал лицом к двери в ожидании, но не утерпел и, повернувшись вполоборота, похвастал:

— Каких жеребцов мне привел в подарок!.. Снова воззрился на дверь и, поскольку гости где-то замешкались, еще раз похвалился:

— А седла на них золоченые, узорные, эх!.. А уздечки…

Тут пред ним появились сам великий князь Ярослав Всеволодович и двое его братьев — Борис и Глеб, все трое в нарядных ферязях из наилучшего аксамита, в червленых сапожках да в шапках, отороченных соболем и горностаем. Лица у них были наигранно озабоченные. Первым заговорил Глеб Всеволодович:

— Исполати, хозяева! Долгая лета и здравия!

— И вам здравствовать до второго пришествия! — весело отвечал князь Полоцкий. — Что невеселы, гости дорогие?

— Лошадушка у нас потерялась, не прискакала ли к вам? — спросил старший из двух Александровых стрыев, Борис.

— Слышали звон копыт, да мимо пролетела пропажа ваша, — развел руками Брячислав.

— Так у нас еще и лодушка отвязалась и по реке уплыла, — продолжал Глеб. — Не заплыла ли в ваши пристани?

— Слышали плеск, да мимо проплыла вторая пропажа ваша, — улыбнулся Брячислав.

— Ну, стало быть, прощайте, — сказал Борис, все трое поклонились, повернулись, чтобы уходить, но тут Ярослав, словно бы невзначай, обернулся и спросил:

— А еще у нас ладушка потерялась, убежала своими сахарными ножками и не можем сыскать. Не у вас ли в палатах прячется княжна молодая, нашему князю суженая?

— А как звать-то ее?

— Василисой Микулишной.

— Несть такой.

— Вассой Патрикеевной.

— И такой не знаем.

— Александрой Брячиславной.

— Я это! — не выдержав этого занудного торга, подскочила княжна, развеселив всех так, что громкий смех огласил горницу.

— Так вот же и князь твой за тобой явился, всюду обыскался! — провозгласил Ярослав, и тут пред нею вырос он, высоченный, ростом выше отца и стрыев своих, низко наклонился, входя в невысокую дверь, а сам весь светится, глаза, как драгоценные исмарагды[32], русые борода и усы гладко причесаны…

— Здравствуй, ладушка, Александра Брячиславна! Вот тебе от меня дары…

И протягивает ей на одной руке вольный ящик из черно-зеленого медного камня[33], изукрашенный золотом, а на другой руке — серебряное блюдо с синими винными ягодами и хлопушей[34] с наборной бисерной рукояткой.

— Спаси, Христе Боже, — поклонилась Александра, взяла сначала ящик и, как положено, открыла его. В укладке лежали иглы, нити, шелковый и холстяной свитки, наперстки и ножницы, пяльцы и веретено, шильце и мыльце, гребешки и румяна, а также серебряное зеркальце. Взяв его, она поднесла к лицу, посмотрелась, увидела себя растерянную и взволнованную и дала Александру, чтобы он подышал на ее отражение. Спрятав зеркальце обратно в укладку, передала ящик Апраксе. Затем отломила от кисти одну винную ягоду и съела. Вкусив сладости, должна была вкусить и строгости, взяла хлопушу и протянула ее Александру. Жених взял сей шелех за рукоятку и трижды хлопнул невесту по плечам. Хоть и не больно, а немного обидно, но ничего не поделаешь — отныне он будет ее господин и в сладости, и в строгости.

Оставалось лишь поцеловать хлопушу, положить ее поверх винных ягод и отдать другой подружке. Теперь Александру подали лампадку с зажженным вительком. Лицо жениха стало степенным и торжественным.

— Вручаю тебе огнь души моей, дорогая моя невеста, — молвил князь. — Береги его, и покуда лампадка сия будет неугасима, то и душа моя будет принадлежать тебе, Саночка.

Она взяла из рук его лампаду и испугалась, что нечаянным движением вдруг сей же час и угасит ее. Сама бережно отнесла в угол, поставила под иконы и трижды перекрестилась. Обернувшись, увидела, как Александровы отроки вносят в горницу дорогие наряды из алтабаса[35], всякие украшения из серебра и злата, усыпанные драгоценными каменьями, жемчужные ожерелья, низанные рефидью[36] и рясою[37], в скизку[38] и в сетку.

— Это все сработано самим Комом, — сказал Ярослав Всеволодович, с большой важностью называя имя знаменитого по всей Руси обработчика драгоценных камней.

В голове у Александры закружилось, она чуть не упала и пошла к Александру, чтобы он подхватил ее, но вместо жениха ее с двух сторон поддержали подруги. С этого мгновения весь мир стал словно покрыт легким полупрозрачным воздухом и перед глазами княжны так и трепетало пламя неугасимой лампады — души Александра.

На плечи ее легла отделанная лисичками епанча, и вот уже она вне дома, ее ведут в храм, и уже — в храме перед аналоем — рядом с ней жених, и плывет по озаренному храму божественная литургия… И долго, долго, долго еще до обручения, кажется, никогда не наступит ожидаемый час… Но вот он все же настает, и епископ Меркурий говорит им:

— Хотящие спрягатися, предстаньте пред святыми дверьми! И она подошла обок с женихом к царским вратам и увидела, как сверкают на святой трапезе[39] обручальные перстни — золотой маленький и серебряный большой. И две зажженные свечи им дали в руки — Александру маленькую, а Александре большую. Кадя крестовидно, Меркурий взял в свою руку две ладони «хотящих спрягатися» и стал водить их по храму:

— Благословен. Бог наш ныне и присно и во веки веков!

— А‑а-а-аминь! — откликнулся на его призыв весь лик, стоящий в храме. Дьякон стал возглашать ектенью:

— Миром Господу помолимся. О свышнем мире и о спасении его Господу помолимся. О мире всего мирa, благостоянии церквей Господу помолимся. О святем храме сем, и с верою Господу помолимся. О великом господине и отце нашем Кирилле высокопреосвященнейшем митрополите Киевском и всея Руси Господу помолимся. О богохранимой стране нашей Русской Господу помолимся. О рабе Божий Александре и рабе Божией Александре, ныне обручающихся друг другу, и о спасении их Господу помолимся. Еже податися им чадом в приятие рода, и о всем яже ко спасению прошением Господу помолимся. О еже ниспослати им любви совершенней, мирней, и помощи Господу помолимся. О еже сохранитися им в единомыслии и твердей вере Господу помолимся. О еже благословитися им в непорочнем жительстве Господу помолимся. Яко да Господь Бог наш дарует им брак честен и ложе нескверное Господу помолимся. О избавитися нам от всякия скорби, гнева и нужды Господу помолимся…

Постепенно, пока шло последование, сознание невесты прояснилось, она то и дело поглядывала сбоку на жениха, видела его нежную юношескую щеку, едва поросшую золотистыми волосами бороду, думала о том, как, должно быть, приятно целовать эту щеку, а внутри у нее все успокаивалось, и уже не хотелось, чтобы все произошло поскорее, а пусть будет долго, степенно, торжественно, ибо ожидание близкого счастья уже есть счастье великое.

И вот уж епископ взял с трапезы перстни и стал творить крестные знамения над головами обручающихся:

— Обручается раб Божий Александр рабе Божией Александре во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь.

Он надел жениху золотой перстенек на мизинец.

— Обручается раба Божия Александра рабу Божию Александру во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь.

А ей надел серебряный перстень, да он так велик оказался, что сразу на два пальца налез — на обручальный и мизинец. Княжна чуть не рассмеялась, до того ей сие забавно показалось.

Потом Меркурий поменял перстни. Невесте — золотой, жениху — серебряный и снова повторил «Обручается…». И в третий раз то же самое, и Александров перстень вновь оказался на двух пальцах у Александры. И снова Саночка едва не прыснула со смеху. Теперь епископ развернул обрученных, и вставший пред ними великий князь владимирский Ярослав Всеволодович сам снял перстни и поменял их местами: золотой — на палец Александры, серебряный — на перст Александра. Обручение состоялось. Епископ стал возглашать благословенную молитву о перстнях. Брячиславна увидела лицо отца своего, веселое и со слезинкой. Он подмигнул дочери сразу двумя глазами, ободряя и поздравляя свою любимицу, свою ненаглядную Саночку.

Обрывки детских воспоминаний пронеслись в ее голове — испуг при виде медведя в лесу, когда Саночку чуть не съел сей лесной воевода, и не меньший испуг при виде мыши, залезшей к ней на постель, и обида на матушку за то, что она так рано ушла в рай светлый… С обидой вспомнился и князь Данила Романович, как он все спрашивал: «Пойдешь за меня замуж, Саночка, когда подрастешь?» А потом она как-то вспомнила про него, про его хорошие подарки, спросила у отца, а отец сказал: «Ищи-свищи своего Данилу! Он теперь в Угорьских землях[40] себе невесту ищет, а про тебя забыл, дщенюшка!» И что там может быть хорошее в Угорьских землях? Ей всегда казалось, что они так потому называются, что там главное горе живет, а угорцы — у горя. Вино, правда, оттуда привозили вкусное, сладкое, сушеную винную ягоду…

— … и десница раб Твоих благословится словом Твоим державным и мышцею Твою высокою. Сам убо и ныне, Владыко, благослови перстней положение сие благословением небесным; и ангел Твой да приидет пред ними вся дни живота их… — возглашал епископ Меркурий.

И вдруг Александра увидела князя Данилу, о котором только что вспомнила. Он стоял поодаль в храме и улыбался ей. Красивый, высокий, статный, борода густая, ровно причесанная, глаза дерзкие… Того и гляди, подойдет и скажет: «Что же ты, Саночка, за другого выходишь? Ведь мне обещала руку свою отдать!» С него станется.

Но поздно, Данило Романович, зело поздно ты явился! И она приосанилась и вскинула бровь — вот, мол, гляди, за какого жениха я выхожу, не чета тебе! Женись на своих угрянках… Фу! Они противные, как червячок-угрь, личинка овода, что заводится в шкуре у коня или коровы, гадость! Скользкие, извиваются… Женись на таких! А я — вот кому достаюсь, вот мой жених, свет пресветлый Александр Ярославич.

И она с любовью и долго стала смотреть в глаза жениху своему. Обручение подходило к концу.

Глава десятая. Ночь перед свадьбой

Всю ночь накануне свадьбы Александр спал плохо. Проснется и думает подолгу, вздыхает. Приезд князя Галицкого не давал ему покоя — зачем он явился сюда в Торопец? Разве ж кто-то звал его? А если он решил похитить Саночку?..

Александр знал про то, как Даниил Романович заигрывал с его невестой, когда той было лет двенадцать, и даже обещал жениться на ней. Потом он ездил к уграм свататься, да сватовство не сладилось. И вот теперь он здесь, в Торопце!..

Много славы и бесславья досталось Даниилу Романовичу, и все шло ему в пользу, вся Русская земля полнилась слухами о его жизни и подвигах. Возрастом он был намного старше Александра, Брячиславу Полоцкому подходил почти в ровесники — всего на несколько лет помоложе. Маленьким его изгнали бояре из родного Галича, вырос и возмужал Даниил в Эстергоме да в Кракове, в ляхах да в уграх, но ничего у них не сыскал, потому что по природе своей оставался русичем. И не мирилось его сердце с тем, что в Галиче заправлял угорский королевич Коломан. И когда Мстислав Удалой изгнал угров из Галича, Даниил с великой радостью стал при нем лучшим воеводою, а заодно и женился на дочке Мстислава. Угры не успокоились и наслали на Галич своего самого доблестного военачальника Фильния, которого на Руси больше знали под прозвищем «Филя Прегордый». Сражение с уграми прославило семнадцатилетнего Даниила — вместе с воинством своего храброго тестя он полностью разгромил отряды Фили Прегордого.

Александр Ярославич в год славы Даниила еще только поселился в чреве матери и не мог знать о знаменитом освобождении Галича от угров, но зато, как только он появился на свет и стал что-то понимать, с самого раннего детства он помнил, как частенько говаривали ему:

— Расти, Сашенька, сильным и смелым, будешь таким же, как Мстислав Удалой и бесстрашный Даниил Волынский.

К этому времени Даниил Романович уже был владетельным волынским князем.

На другой день после того как Александру исполнилось три года, русские войска под рукою Мстислава и Даниила, в единстве с половцами, встали против неведомых захватчиков, пришедших с востока. Их называли по-разному — кто тугарами, кто таурменами, а кто измаильтянами, и получалось — змеельтяне, отродья змеиные. Первая битва с ними случилась на реке Калке, и полегло в той битве несметное воинство русское и половецкое, а князья Мстислав и Даниил чудом смогли уйти от преследования и спастись.

В том году княжна Александра Брячиславна еще только-только на свет появилась. Взрослея, она много слышала о несравненной храбрости князя Даниила Романовича, который со змеельтянами, от самого Змия Горыныча пришедшими, не боялся биться, а потом на западных рубежах Отечества беспощадно бил и угров, и ляхов, и даже весьма воинственных и в боях искусных тевтонов.

— Вот вырастешь, Саночка, и достанется тебе в мужья такой же храбрейший пардус, — говаривал ей отец.

Потом Даниил разругался со своим тестем, который задружился с уграми и сперва отдал за угринского королевича Андрея другую свою дочь, а затем и Галич уступил Андрею-угрину. Дальше несколько лет Даниил воевал с уграми, а Мстислав замирялся с ними, Даниил освобождал Галич, а тесть снова отдавал его.

Мужая, Александр постоянно слышал о Данииле, мечтал быть таким же, как он, храбрым и неуступчивым, особенно по отношению к завоевателям с востока и с запада. Наконец ему исполнилось пятнадцать, и он вместе с отцом отправился на войну с тевтонами, коим мало было того, что они крепко уселись в Ливонии, подавай им все новые и новые земли русские. И так уж побережье Алатырьского моря[41] прибрали к рукам всевозможные римляне[42]: тевтоны в Ливонии, свей[43] — в Ижорах, датчане исконно русский град Колывань своим сделали и теперь называли Ревелем. Но и побережья стало им не хватать — полезли дальше захватывать принадлежащие нам чудские земли. Град Юрьев, двести лет тому назад заложенный великим князем Ярославом Мудрым в ознаменование полного подчинения нам чухны[44], отныне был захвачен тевтонами и переименован в Дерпт[45].

За это следовало их проучить, и князь Ярослав, взяв с собой своего пятнадцатилетнего сына, привел войско на другой берег Чудского озера и пошел по замерзшему руслу реки Омовжи[46], покуда не повстречал закованную в броню рать тевтонов, сопровождаемую толпой диких и безобразных чухонцев. Эти-то и подвели тевтонов, своими бессмысленными передвижениями смешивая их порядки. Под тяжестью доспехов рыцари проваливались под лед, многие же остались лежать на льду убитыми среди бесчисленного множества чухни.

Александру радостно было вспоминать ту первую в его жизни битву, как он метко пускал стрелы из лука, как сбил копьем одного тевтона с коня, как не дрогнула его рука в сабельном поединке с другим ритарем, коего, впрочем, сбил тяжелой шелепугой[47] самый сильный новгородец Мечеслав, любовно именуемый в народе Мишей. Половина чухонской толпы обязана была той шелепуге своею преждевременной кончиною.

А главное, чем гордился Александр Ярославич тогда, что на два года раньше, чем у Даниила, началась его славная ратная жизнь. Тот в семнадцать лет прославился, а он в пятнадцать впервые глотнул бранного счастья. С той битвы на Омовже под градом Юрьевым пошла его слава. А в шестнадцать лет он уже громил под Дубровной литовцев, ограбивших Старую Руссу.

Хорошо, конечно, было вспоминать сие в ночь накануне свадьбы, но надобно было бы и спать, а спать не моглось ему. Встанет, помолится под образами, ляжет и вроде бы даже уснет… ан нет, снова лезет и лезет в голову проклятый вопрос — зачем Даниил приехал в Торопец?

Когда Мстислав Удалой умер, через какое-то время скончалась и его дочь, жена Даниила. Оставшись вдовцом, он стал подыскивать себе иную невесту, и говорили, будто ко многим юным княжнам западной Руси подкатывался он. Особенно же ему нравилась дочурка Брячислава Полоцкого. Только ждал, пока она подрастет. Но когда началось нашествие Батыя, Даниил Романович вдруг обратился к тем, против кого так долго воевал. Опасаясь, что злые тугаре дойдут и до днестровских верховий, он стал искать союзников в уграх и даже посватался к королевской дочери. Там он и пропадал до последнего времени, весьма вредя своей накопленной славе, поползли слухи, будто не тот он стал, что прежде, боится воевать с лютыми змеельтянами, да и вообще стал ценить свою жизнь пуще чести.

И вот он тут… Зачем?.. Неужто и впрямь замыслил украсть Брячиславну? Это после обручения-то?.. После всего, что уже было между Александром и Александрой. А было уже немало. Взгляды, перегляды, сколько в них всего! Взгляды, от которых так томно и горячо в груди! Касания рук, стояние рядом перед алтарем, обмен перстнями… Их имена уже связаны в узел во время обручения. «Обручается раб Божий Александр рабе Божией Александре…» — разве этого мало?.. Нет, никак невозможно умыкать обрученную!

А душа… Ведь он ей давеча утром огонек души своей отдал на сохранение — неугасимую лампаду. Святый Огнь, принесенный монахом Алексием из Русалима. Нет, напрасно он терзается — не убежит она с Даниилом, не может убежать. Ведь они уже так любят друг друга, они обручены, Александр и Александра. Они сидели рядом, впервые сидели рядом за столом, не по разные концы, а бок о бок, и он держал ее ручку в своей руке, будто трепетную птичку, одну из тех, которых он выпускал в благовещенское утро. Но эту он не выпустит, нет!

Ведь они уже и нежные имена друг другу говорили. Он ей шептал:

— До чего же ты пригожа, Саночка! Как же мила ты мне!

А она ему в ответ еще нежнее, называя Леском, как его ласково именовали в Новгороде:

— Свет мой светлый! И ты мне люб, Леско ненаглядный!

Разве можно после такого сбежать с другим, даже если ты в девчонках будучи была влюблена в него? Да и шутка ли сказать — Даниил ведь почти ровесник Брячиславу! Все равно, что с собственным младшим стрыем слюбиться.

Так, шепча что-то, он задремывал, но вдруг снова просыпался, на сей раз вспоминая лицо монаха Алексия, тело которого Яков и Савва нашли на селигерской дороге, точнее — в овраге. Вечером в пасхальную субботу они его показали Александру. Лицо было съедено хищниками, но когда Александр приблизился к нему, оно вдруг на мгновение преобразилось, обретя прежние черты. И Александр узнал его, обладая на лица изумительной памятью, — если он кого-то хоть раз видел, обязательно вспомнит, сколько бы лет ни прошло.

И он понял, что никому, кроме него, не дано видеть как бы ледовое лицо мертвого монаха, только ему доступно это чудное видение. Оно же и растаяло, как лед, очень быстро.

Монаха отпели и погребли подле Георгиевского собора в Святую среду. Но отблеск его души продолжал гореть на вительке лампады, в том же огоньке, в коем жила отныне и частица души Александра Ярославича. И он смотрел и смотрел на этот огонек, и не мог заснуть, и все же засыпал, засыпал, засыпал…

— Ах ты! — вдруг вскакивал в тревоге.

Что если он спит, а Даниил Романович уже уворовывает его обручницу Саночку?..

И что же делать?.. Ведь не пойдешь же в тот дом, где остановились на постой все полочане. Что они подумают? Что он не верит честным словам и крепости совершенного обручения? Нехорошо… Но ведь мука-то какая!.. Надо о чем-то другом, о хорошем подумать. Вот хотя бы о папежниках давешних, которые не поехали со своим местером Андрияшем в Киев, а остались в Торопце. Пожили всего неделю и вдруг надумали в нашу веру перейти. И вот вчера, сразу после обручения, Меркурий еще и их окормлял, перекрещивал на русский лад. Были они Михаэль, Габриэль и Августин, а стали Михаилом, Гавриилом и Поликарпом. Все при этом присутствовали и очень потешались, как немцы переучивались креститься — не слева направо по латинскому обычаю, а справа налево. А вообще-то, хорошие немцы оказались, только по-русски один говорит, а двое других только кое-как квакают. Важные такие и счастливые… Хорошо о них думать, да вот ведь и Даниил хохотал, на них глядя, бородища густая, брови суровые, и все жены и девы на него поглядывали, любуясь. А Саночка не поглядывала. Может, боялась? Посмотрит, забьется сердечко и вспомнит, как о нем когда-то мечтала, о славном витязе. И скажет: «Не могу против сердца…»

Ох, глупости какие в голову лезут! Кончится ли мука сия?!.

Так он промаялся до самого утра, покуда за окном не зачирикали пташки. Только тогда сон одолел его. И снилось ему, будто огромный меч лежит по всему миру и он идет по лезвию этого меча далеко-далеко, а куда — не знает. И так скользко и остро под ногами, что невмоготу. Каждый шаг дается с величайшим трудом. А идти надо. Там, впереди — враги Русской земли. Палят города, мучают людей русских, грабят, насилуют. И если он, Александр, со своей дружиною не придет и не спасет их, то и некому заступиться будет.

Очень спешил Александр и поскользнулся, поехал вниз по стальной грани меча, а там — ад, черное пламя, жар. Отрок Савва успел схватить его за руку и тянет на себя. Тянет и зачем-то трясет, приговаривая со смехом:

— Ну Славич, ну родненький! Да что же с тобой такое? Никогда такого не случалось, чтобы я тебя будил, а все-то ты меня будишь. Славич! Жених пресветлый! Да ведь и вина не пил ты намедни. Душа-Александр! Леско Славич! Встава-а-ай! Тебе ж жениться сегодня!

Глава одиннадцатая. Свадьба Александра и Александры

Насилу растолкал его, ей-богу. Да оно и понятно, отчего он с утра так разоспался, ведь поди всю ночь не спал, раздумывая о Данииле Романовиче. Да и любой бы не уснул на его месте, зная, что рядом соперник пасется. И каким это ветром занесло князя галицкого в наше торопецкое сидение!.. Не было печали.

Сам я в то утро проснулся ни свет ни заря. Темно еще было. Горькие мысли о моей Февроше взбередили сон, вынырнули изнутри и разбудили меня. Ворочался, ворочался — никак уж не спится. Встал, оделся и пошел прогуляться по предрассветной крепости. И на счастье застал, как Данила Романович с людьми покидал свое временное здешнее пристанище, уезжал, голубчик. Видно, не состоялись замыслы, а какие — о том только гадать.

И вот теперь, когда я подымал со сна Александра, было у меня чем его обрадовать:

— Да вставай же ты, солнце наше! Съехал он.

— Кто?.. О чем ты?.. — из дремучих нетей спросил Славич.

— Да кто ж как не князь Данила. Вестимо, о чем-то тут умышлял, да сорвалась рыбка. Утек еще до рассвета, яко тать.

Тут появились сам великий князь с братьями Борисом и Глебом, а с ними и младший Славич — Андрюша, мой ровесник, тоже осьмнадцати лет от роду. Борис был назначен на идущую свадьбу дружкой, Андрюша — поддружьем, а Глеб — сватом. В руках Бориса сияла невестина девичья тесма[48] из дорогого алого шелка, шитая золотыми лефандами[49], конями, разнообразными птицами и цветами.

— С праздником тебя, сынок Сашенька! — громко объявил Ярослав Всеволодович. — Вставай, ясноглазик мой, невеста твоя уже давно в мыленке банится, твоим мылом с себя прежнюю жизнь смывает да в последний раз девичью косу заплетает.

— А вот ее девичья полоса, в коей Александре более не красоваться. — Борис Всеволодович положил перед женихом нашим невестину тесму. — Пора и тебе, дорогой мой племянничек, в мыльню. Думали, ты уж давно встал.

— Там, Сашка, уже такое кипит! — не утерпел внести свой голос Андрюша. — На будущий год я тоже оженюсь.

— Посаженые отец и мать вчера ночью приехали, крестные твои, — известил Глеб. — Сейчас отправились вам брачное ложе изготавливать.

Бедный Славич только теперь истинно распахнул свои ясные, как у сокола, очи и встрепенулся. Я, братцы, тогда забоялся за него — не уснет ли в час венчания? Дободрствует ли до первой своей брачной ночи? И что он потом с невестой будет делать, такой сонный?

В мыльне я его банил тремя вениками, но недолго, чтоб его пуще прежнего не разморило. Старался расшевелить:

— Смывай, смывай с себя, Славич, всю свою грешную жизнь преждебрачную. И почто Александра тебе своего мыльца не передала? Почему только жених невесте мыло дарит? Да не зевай ты, а то всю свадьбу свою прозеваешь!

И лишь когда мы с Борисом Всеволодовичем пятью ушатами ледяной воды окатили его, взбодрился князек наш, из бани вышел иным человеком — таким, каким мы и знали его постоянно.

Румяный, причесанный, чистый, нарядный, в лучшем своем кафтане из вишневого аксамита, тонко отороченном горностаем, а поверх покрытом алтабасным корзном[50], в красных, купленных в Торжке хзовых[51] сапогах и в собольей шапке сел он на своего любимого золотисто-буланого кипчака[52] Аера, я оседлал своего черного ромея[53] Воронца и пристроился неподалеку от жениха в свадебном поезде. И так мы тронулись в недалекий путь к дому невесты. День стоял яркий, солнечный, на небе — ни облачка, в аксамитных кафтанах было жарковато. Всеволодовичи и Ярославичи парились в них, а я наслаждался тем, что мне необязательно было щеголять аксамитом и на мне сидел легкий кафтан из голубой объяри.

Проезжая мимо дома Февроньи, я увидел ее краем глаза, и все во мне перевернулось. Тут к нашему поезду, почти в самый его конец, пристроились на своих лошадях ижорский воевода Филипп Пельгуй и брат его, Феврошин муженек, недавно крещенный тут, в Торопце, и нареченный Ипатием. Видеть его мне было досадно, но что поделать — сам Александр послужил ему при Крещении восприемником, и отныне сия неумытая ижорва становилась в ряды нашей Александровой дружины. Глаза б мои не глядели!

Стараясь о том не думать, я глазел по сторонам, как повсюду разгоралось свадебное веселье. Не соврал Андрюша — все кругом кипело: девушки водили хороводы и громко пели смелые песни, парни заигрывали с ними и от души ряготали, веселясь солнышку и ярой весне, толпы народу теснились вдоль дороги, спеша увидеть, как великий князь Ярослав везет женить своего сына, и швыряли в свадебный наш поезд пригоршнями зерна и хмель. Эх, братцы, как же мне хотелось быть теперь среди веселящихся парней да найти себе поскорее замену моей сердечной занозе!..

Возле дома невесты началась война с охраной. Дружка Борис, подбоченясь на своем чалом жеребце, подъехал к ним один и рявкнул:

— А ну! Дай дорогу! А не то угощу булавою-то!

И показал им свою булаву аспидного камня, тяжелую и грозную. Меж ним и невестиной заставой началась перепалка. Те не уступали в угрозах, являя храбрость, у меня аж руки зачесались подраться, хотя всяк понимал, что все сие понарошку. Наконец дружка с тяжелым вздохом слез со своего фаря[54] и направился к заставе договариваться добром. Туда вскоре пошли подарки. За женихово место Александр послал игреневого жеребенка — ливонской тяжеловозной породы. Только тогда нас впустили посидеть на дорожку за невестиным столом. Подружки у невесты очень мне приглянулись, особенно одна по имени Апраксия. А когда она запела вместе с Александрой прощальную песню, так у меня и вовсе легло к ней сердце. Эх ты, сердчишко мое неуемное, так тебя да разэтак!

Но и право слово, братцы мои, до чего же хорошо пели полочаночки! С детства я пуще всего обожаю свадебные песнопения. И во Владимире, колыбельном моем граде, хорошо распевают, и в Переяславле, ставшем моим вторым родным местом, не хуже, да и в Новгороде, к коему тоже припеклась душа моя, отменно девушки петь могут, но полочанки, скажу вам от чистого сердца, до слез душевно изливали песню:

Отворились воротечки на ветру, на ветру.
Александр едет с милостию, с милостию.
Воевода славный с поездом, с поездом.
Александр едет с молодой, с молодой.
С молодой Александрою Брячиславною.
Живи, живи, батюшка, век без меня, век без меня.
Без молодой Александры Брячиславовны.
Храни тя Боже, батюшка, батюшка-свет.
Свет дорогой батюшка Брячислав Изяславич!

И, глядь, расплакался Брячислав Изяславович, хотя еще и ничего не выпито было, за столом только легкого пива пригубили. Размазал по лицу своему слезы и крикнул, притопнув ногой:

— Добро-хватит! Рви, Санька, скатерть!

А невеста только того и ждала — хвать своей ручкой угол камчатной[55] скатерти да как рванет в сторону, столовая утварь так и посыпалась на пол, а не вся — какие-то стаканы и блюдца по голой столешнице поплясали да и остались. И чьи остались, тем, стало быть, счастье в нынешнем году обещалось — девушкам замуж выйти, брачным детишек родить, старикам внуков получить.

Брячислав подступил к молодым со святым образом Богородицы, благословил их на долгую житейскую дорогу. Дал дочери новые оленьи полусапожки, а у нее взял себе навсегда ее черевики, прижал их к своему сердцу и снова едва не всплакнул. Видать, слезлив был князь Полоцкий, оттого и одних дочерей его жена на свет выпрастывала.

Под пение подружек отправились вон из невестина дома в церковь. Я старался держаться поближе к подневестнице Апраксе и хоть мало, да заговорить с ней. А она знай себе пела:

Подруженька, красна девка,
Не стой ты обок дорожки,
Не то понайдут чужи люди,
Подруженька, возьмут тебя,
Посадят тебя в золоту повозку,
Подруженька, повезут тебя,
Подруженька, продадут тебя,
Подруженька, за три гривны,
Молодому князю Александру.

И так переливался ее голос, так играл, как играет бегущий по камушкам ручей, как переливается багряница, озаренная ярким весенним солнцем. Знай только во все уши заслушивайся.

До Георгиева храма недалеко было, дошли пешие, вступили внутрь, началось венчанье. В храме я Апраксу плохо видел — много людей набилось. Да я и Славича с его невестушкой едва различал за спинами стрыев его, Бориса и Глеба, вставших за венчающимися ради держания венцов над ними, когда придет пора.

Вот спели славобожие, вот Меркурий изглаголал поучительное слово о супружестве и приступает испытывать:

— Имаши ли, Александре, произволение благое и непринужденное и крепкую мысль пояти себе в жену сию Александру, юже зде пред собою видиши.

— Имам, честный отче, — прозвучал в ответ чистый и громкий голос Ярославича.

— Не обещался ли еси иной невесте?

— Не обещался, честный отче.

Теперь епископ стал пытать невесту:

— Имаши ли произволение благое и непринужденное и твердую мысль пояти себе в мужа сего Александра, его же пред собою зде видиши?

— Имам, честный отче, — звонко, как новенькая монетка, прозвенел голосок невесты.

— Не обещалася ли еси иному мужу?

Тут я аж почуял, как все напряглись — вдруг да чирикнет Брячиславна, что обещалась Даниле…

— Не обещалась, честный отче, — ко всеобщему облегчению ответила княжна Полоцкая.

Диакон возгласил, и покатилась ектенья. Коротким мигом я перехватил взор Апраксы, стрельнувший в меня с женской половины, но и того хватило мне убедиться, что она тоже думает обо мне и ищет меня взглядом.

В храме было жарко, даже мне в моем легком кафтане, а уж каково было всем и Славичу в их тяжелых праздничных нарядах! Каково было епископу Смоленскому в его нарядной плотной фелони[56] из небесно-лазурного алтабаса… Он читал союзные молитвы, и казалось, им конца и края не будет. Но ничто не вечно в мире сем, даже молитвы, и вот уж золотые венцы образовались в руках у епископа:

— Венчается раб Божий Александр рабе Божией Александре, во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь.

Борис Всеволодович перехватил тяжелый венец Александра и стал держать его над головой Славича.

— Венчается раба Божия Александра рабу Божию Александру во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь.

Теперь настала очередь Глеба — он держал венец поменьше над головой Брячиславны.

— Господи Боже наш, славою и честию венчай я!

Снова началось длительное громкое чтение — из Апостола и Евангелия. Свеча в моей руке потекла сильно, заляпала низ кафтана воском. Февронья сказывала, что умеет легко воск с одежды снимать, способ знает, да только где теперь та Февронья… Оглянувшись, я разыскал глазами Пельгуя и брата его, новокрещенного Ипатия. Стоит, ижора, и не лает проклятый… Хотя, что же, разве век мне было с Февроньей спознаваться? Рано или поздно надобно было бы ее бросать да невесту себе ловить. И жалко было бы Феврошу добрую. А так — Бог сам разлучил нас.

— Эх!.. — простонал томящийся неподалеку от меня младший брат жениха Андрюша. Поначалу он глядел во все глаза на совершаемое таинство венчания, но жарко — и он стал изнывать.

Тут подошло общее «Отче наш», а значит, недолго уж оставалось томиться. Пропев, все в храме взбодрились, закрякали, предвкушая скорое окончание последования и будущий великокняжий свадебный пир. Вошла общая чаша, Меркурий благословил ею всех, прочел молитву и стал подавать пить: жениху — невесте — жениху — невесте — жениху, который с третьего раза допил чашу их жизни до конца. Затем венчаемых провели трижды вокруг аналоя под громогласное пение «Исайе, ликуй». Кончено венчание, ушли венцы из рук Александровых стрыев в руки епископа и далее — в алтарь. Последние молитвы уже не томили, а летели по храму, хлопая крыльями. И улетели, и вот уж потекли люди поздравлять обвенчанных, отныне — мужа и жену. Каково же было мое удовольствие, когда моя очередь дошла вместе с Апраксою, я справа, а она слева приблизились к Александру и Александре, чтобы с поклоном пожелать им многолетия и многочадия. А отходя прочь, я успел на миг ухватить своими пальцами самые кончики Апраксиных пальчиков, как бы невзначай, но тотчас оглянулся на нее со значением, прочтя отчетливо в ее глазах, что отныне крепко завладел ее мыслями.

Меркурий начал читать отпуст, ближе к паперти создалось оживление — кое-кто выходил наружу.

— …и спасет нас, яко благ и человеколюб-б-бец-ц‑ц! — могучим басом пропел последнее слово отпуста Смоленский епископ. Свадьба пошла из храма в мир.

На паперти невесту ждала нарядная кика с золотым узорным налобником, двурогая, украшенная меховыми шариками. И у меня в голове само собой взбрыкнулось: «О то — таковую же надобно будет и Апраксе». И я и сам испугался такой саморожденной мысли, ибо доселе и думать не думал о женитьбе на подневестнице. Да и отдадут ли ее за меня? Жених я видный, многие б не задумались пойти за меня, да вот родом, поди, не так знатен, как она, Евпраксия Дмитриевна, дочь известного боярина Раздал.

Прежде чем взять кику, которую завтра утром он наденет на голову своей жены, Александр должен был выпить чарку крепкого меда, которую я налил и подал дружке Борису, а тот уже — Славичу. Глеб передал чарку сладкого угорского вина невесте.

— Здравия тебе, жена моя, Александра Брячиславна, — произнес жених. — Отныне жизнь твоя не тебе принадлежит, а мне, и мою собственность обязана ты беречь, Саночка.

— И тебе здравия, муж мой, Александр Ярославич, — отвечала невеста. — Отныне жизнь моя зависит от твоего здравия, и если любишь меня, то и здрав будешь, Леско милый.

С этим они выпили свои чарки и скинули их через левое плечо назад, и я успел подхватить Александрову, а Евпраксия — Александрину. И вновь мы переглянулись, теперь весело и игриво, яркий румянец покрывал лицо подневестницы.

— Будешь моею? — жарко шепнул я ей в ухо.

— О Боже… — аж задохнулась она от такой дерзости. Из храма вышли в яркий солнечный день, распахнутый на все небесные окна и двери, огромный, лазоревый, как фелонь Меркурия. И теперь, когда все усаживались, кто на верхи коней, а кто, как жених и невеста, в повозки, настала наша очередь петь. Первым грянул дружка Борис, и все тотчас подхватили, а я вместе со всеми:

Молодой, молоденький соколик
От земли вверх возносился.
Ой, лели-лели-лели!
От земли вверх возносился.
Он от земли возносился,
В емях нес свою емину[57].
Ой, лели-лели-лели!
Молодую голубину.
Молодешеньку голубку,
Белоснежну Александру.
Ой, лели-лели-лели!
Александру Брячиславну.

Я пел и старался, чтоб моя Апракса слышала, какой у меня красивый голос и как я умею владеть им, подныривая под основной строй голосов, а затем воспаряя над ними. Ратмирка, шедший рядом, злил меня — он, как всегда, пел несравненно лучше.

Великий князь первым вскочил на своего белого угра[58] и поскакал, чтобы встретить свадебный поезд на подъезде своего дома, где ждал нас пышный пир. Продолжая петь долгую завенчальную, мы тоже тронулись не спеша. Я ехал рядом с повозкой молодых, в ней, кроме Александра и Александры, сидели дружка Борис, сват Глеб и две подневестницы — Мелания и Евпраксия, которая взялась оживленно беседовать с Глебом Всеволодовичем, а я уже ревновал ее и сердился.

Глава двенадцатая. Ясноглазик

Сердце великого князя Ярослава скакало в лад легким копытам его белого Ветерка. Он мчался к дому, в котором они прожили тут, в Торопце, всю Страстную седмицу и всю Светлую, и где теперь все было готово для веселого пира.

До чего ж быстро промелькнули его годы! Вот уж ему и за сорок, вот уж сын обвенчался только что, сынок Сашенька, его ясноглазик. Еще ладони помнят округлость его лысенькой головки, когда он только-только родился, румяный здоровыш, весельчак и забавник. Еще звенит в ушах его звонкий детский голосок и трепещут крылышками его первые милые словечки. Вот ему подарили задорный тимпан — хорошей выделки бубен с громкими звонцами:

— Матушка! Я мечтал о таком бубене, еще когда сидел у тебя в животе!

— Без сомнения, — смеялась в ответ Феодосия. — То-то ты в чреве у меня так брыкался — о тимпане мечтал!

Вспомнилось, как впервые назвал его ласково ясноглазиком, лет пять Сашеньке было:

— Ты мой сын любимый, ясноглазик мой.

— Отченька! Я всю свою жизнь ждал, когда же кто-нибудь назовет меня ясноглазиком!

А Феодосия восхищалась его ушами. Вроде бы уши как уши, а она считала их самыми красивыми в мире:

— Ты мой милоухий!

У первенца Феди точно такие же уши, а она почему-то выделяла именно Сашины… Хотя Федю любила ничуть не меньше.

Нет, меньше. Странно как-то, но Саша еще с младенчества отличался от других детей. И был всеобщим любимчиком. Ярослав сильно опасался, как бы это не испортило сынка, но чудо — его ничто не могло испортить, что бы ни случалось, он оставался все таким же чудесным мальчиком.

Потом, когда Федя внезапно и непостижимо умер, не дожив несколько дней до своей женитьбы, Феодосия корила себя за то, что была всю жизнь любезнее с Александром, нежели со своим первенцем, и поклялась никуда не отлучаться из Новгорода, не покидать Федечкину могилку.

Страшно было и теперь, в Торопце — как бы это не злая судьба. Божье наказание, уготованное всем сыновьям Ярослава, — умирать накануне свадьбы. Второй такой смерти ни Феодосия, ни Ярослав не пережили бы. Последние дни великий князь был сам не свой, по ночам вскакивал, потому что слышались ему тревожные шаги — несут ему страшную весть о том, что Сашенька… Нет! Нет! — взрывался он в своей постели и потом долго не мог уснуть. И лишь в последнюю ночь перед свадьбой, после того как свершилось обручение, могучий сон одолел Ярослава, и князь благополучно проспал от вечера до утра. И вот теперь свершилось — женился Сашенька, не сбылось предчувствие! Какое счастье!

Ярослав подскакал к крыльцу и легко слетел с седла, расстегивая жуковину и сбрасывая с плеч корзно, — жарко! С исподу взопрел. Ему подали блюдо с зерном и хмелем, он взял, подержал его и возвратил — куцы! еще поезд-то во-о-о‑н где. Борзенько Ветерок доскакал. Хорошо было стоять на крыльце и ждать свадебный поезд. И он испытывал величайшее наслаждение, вдыхая весенний сладостный воздух. Чего еще было желать? Сыны растут, старший только что обвенчался, год-другой и внуков даст, жена в Новгороде снова в ожидании, глядишь, еще один сынок будет. А между этим, который еще в чреве, и Александром — другие пятеро. Андрея на будущий год тоже женить пора. Константину шестнадцать лет, умный молодец, рассудительный. Афанасий и Данила подрастают. Вот только Михаил огорчает — трусоват маленько, перед курицей и то трепещет. Братья дразнят его — Мишка-Зайчишка. Куда сие годится! А и его жалко, он добрый, как Александр, а вот храбрости не хватает. Каб возможно было куда-нибудь послать купцов, чтоб привезли такую воду, от которой люди смелыми становятся, никакую цену заплатить не жалко.

Свадебный поезд приближался. Родственники уже стояли вокруг великого князя, тоже ожидая, когда можно будет сыпать на молодых зерно и хмель. Блюдо вновь вернулось в руки Ярослава Всеволодовича. И вот повозка с молодыми встала пред ним, братья вышли из нее первыми, затем вывели жениха и невесту, Борис — Александра, Глеб — Александру. Удачно все же получилось, что у них и имена одинаковые, только святые разные: у него — Александр Воин, у нее — Александра Царица.

Можно ли забыть тот предпоследний день мая, светлый, солнечный и благоуханный, когда Сашенька в Переяславле на свет появился. Отмечалась память Исаакия, игумена Далматской обители, и родильное имя второму сыну Ярослава дано было — Исаакий. Смешно и упомнить сие… «Как там Исашка?» — спрашивал Ярослав у жены. «Ну что, Исашенька? Будешь крепким князем на Руси?» — вопрошал он улыбчивого и бодрого младенца, любившего смеяться, особенно во сне, но, когда начинал его о чем-то расспрашивать, личико делалось вдумчивым, будто он и впрямь пытался понять смысл вопроса и размышлял над тем, как достойнее ответить.

На двенадцатый день, десятого июня — было жарко — понесли голубчика крестить. С утра уже он весь извертелся, издергался, и между Ярославом и Феодосией спор вышел. Ярослав уверял, что это малыша бесики крутят, не хотят, чтобы крестился. А Феодосия возражала, уверяя, что это ему просто не терпится поскорее вкусить христианского света.

— Вот увидишь, Слава, се великий праведник на Руси будет.

— Да откуда же ты знаешь?

— Много ангелов к нему во сне приходят. Спит, а во сне все играет с ними, играет, веселится, гугукает с ангелами.

И крестили его в честь хорошего святого. Перед совершением таинства читалась проповедь о житии Александра, который был воином у нечестивого Фиста, правителя Фракии. Сей Фист жестоко мучил христианскую деву Антонину, требуя от нее, чтобы она стала жрицей капища Артемиды и одновременно его наложницей. Затем ангел Господень явился к воину Александру и повелел ему идти на выручку к Антонине. Александр числился в войске у Фиста среди самых храбрых и доблестных воинов. Не раз он отличался в боях и всегда побеждал врагов. Явившись к Фисту, он сказал, что уговорит Антонину покориться его воле. «Ступай и делай с ней все, что захочешь», — сказал Фист. Но, спустившись в мрачное узилище, в коем была заключена дева, Александр уговорил ее поменяться с ним одеждами и бежать из темницы, скрываясь под его плащом. «Мне же ничего за то не сделают, ибо я нахожусь у Фиста в большом почете», — уверял ее он. Антонина согласилась и, скрываясь под одеждами Александра, покинула узилище. На другой день подмена обнаружилась, и разгневанный Фист приказал мучить Александра, прижигать ему ребра горящими свечами. Узнав об этом, Антонина пришла назад и стала уговаривать жестокого правителя отпустить Александра, а ее взять вместо него на мученье. Но Фист повелел замучить обоих, потом сжечь без остатка, а пепел закопать в глубокой яме. Вскоре после совершения страшной казни на изверга напал жестокий недуг, так что он не мог ни есть, ни пить, ни говорить и семь дней корчился в ужасных судорогах, покуда не исторгнул свою нечестивую душу. И после этого всякие гонения на христиан в той местности прекратились.

Вот в честь какого святого нарекли младенца Исаакия Александром. И разве не диво, что был он от рождения Исашенькой, а после крещенья стал Сашенькой!

А теперь он женился, восходит на крыльцо с молодой красавицей-женой, все осыпают их серебряными монетами, зернами и хмелем. Ох, до чего же высок! Ярославу сие удивительно — как получается, что сын вырастает выше, нежели отец? Сам Ярослав высок ростом, но все же не таков верзила. Отец Ярослава, Всеволод Юрьевич, еще ниже ростом был. Дед, Юрги[59] Владимирович, прозваньем Долгорукий, славился многим, но только не высотою — был он коротенький, можно даже сказать, махонький. Говорят, кое-кто за глаза его даже называл обидным прозвищем Вершок. Однако сей вершок далеко распростер свои владения, оттого и заслужил иное прозвище — более знаменитое.

Так что не в росте дело, хотя и приятно видеть сына, выделяющегося среди всех красотою и статью.

Встали сын и невестка перед великим князем, низко поклонились ему, до самой земли. Тут отроки забрали из рук Ярослава блюдо, а вместо него дали икону для благословения.

— Живите крепко, дети мои, — осеняя святым образом склоненные головы молодых, произнес великий князь громко. — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Поздравляю тебя, ясноглазик ты мой! Жду внучков поскорее. Стороне нашей теперь многое множество новых людей понадобится, большой урон понесли, а впереди еще неведомо, какие нас ждут ущербы. Хорошо бы сегодня тебе, невестушка, да и понести, ей-богу! — Он ласково улыбнулся Александре. Милое лицо у нее, а глаза такие же ясные, как у сына. Даст Бог, такое же большое гнездо населит, как и они с Феодосией, как и отец Ярослава, у коего и прозвище красноречивое — Всеволод Большое Гнездо.

— Постараюсь исполнить, — тихо, робея, ответила Брячиславна.

— Вот и славно, а теперь прошу всех к свадебной каше, — пригласил Ярослав Всеволодович. — Там наши приспешники-повара чего только не наготовили — и гуси, и лебеди, и куры, и голуби, и тетери, и зайцы, и елени… Словом, приглашаем!

Надо ли говорить о том, как в пирной палате столы ломились от яств и напитков. Усадив жениха и невесту на почетное место, по бокам от них сели отцы, и Ярослав сразу же задорно воскликнул:

— А ну-ка, князь Полоцкий, дави их! И с двух сторон стали жать молодых друг к дружке боками, да так крепко, что у тех косточки хрустнули.

— Ну же! — возмутилась Александра.

— А как же! — захохотал Брячислав. — Чтоб меж вами ветер не проскочил.

— Чтоб всю жизнь так-то тесно друг ко дружке жались, — добавил великий князь и первым поднял чару с крепким медом: — Выпьем, гости дорогие, за жениха и невесту, а то ведь скоро они покинут нас, и уж не увидим их до завтра, хе-хе! Ну, сынок мой, береги ее. И желаю тебе, Леско, катиться на этой Саночке всю жизнь да по легкому насту!

И сам доволен остался, какое хорошее слово подвернулось. Жених и невеста, по обычаю, вместо вина должны были потчеваться поцелуем. Они встали и приголубились для первого раза легонько.

— О‑о-о! — прокатилось по палате, и пир начался. Не успели осушить по первой хмельной чарке, как Брячислав вторую поднял:

— И ты береги своего мужа, доченька. Лучший сокол тебе достался. И желаю тебе, Саночка, чтобы при этом Леске ты всю жизнь жила так, словно в летнем леске, в коем полным-полно и грибов, и ягод, и всякой живности! А ну-ка, крепче поцелуйтеся!

Для второго раза молодые поцелуй отобрали покрупнее, так что следующий возглас был уже «о‑о-о-о-о‑о!». И зашевелился пир, шибче пошли в ход закуски, загудели первые одобрительные разговоры. Молодым подали жареного лебедя, которого положено им было не резать, а рвать руками и есть поскорее, покуда не произошел третий, последний застольный поцелуй. И дружка Борис Всеволодович, коему очередь была говорить следующее слово, не спешил поднимать чашу свою, выжидая, покуда жених и невеста подкрепят силы душистой лебедятиной. Но вот уже они стали утирать с губ и рук своих жир, и он позволил себе встать:

— А теперь — за предков наших. За племя святого Владимира Святославича, озарившего Отечество наше светом Православия. За сына его, Ярослава Владимировича, прозванного Мудрым. За внука его, Всеволода Яро-славича. За правнука его, Владимира Всеволодовича, прозванного Мономахом. За праправнука его, Юрги Владимировича, прозванного Долгоруким. За прапраправнука его, Всеволода Юрьевича, прозванного Большим Гнездом. За птенца гнезда сего большого — за нашего князя Ярослава, о святом крещении Федора Всеволожа. И за нашего молодого князя, Александра Ярославича. И за всех тех, коим от нынешнего брака родиться суждено Богом, и коих имен мы доселе не знаем, но придет время — узнаем их! И сего ради — неробкого поцелуя!

Жених и невеста встали, чтобы уж более не садиться за свой свадебный стол, и стали целоваться долго и нежно, так долго, что по пирной палате прокатилось «о‑о-о‑о», очень долгое «о‑о-о-о-о-о‑о».

— И‑эх! — крикнул Александров отрок Савва, когда губы жениха и невесты наконец разъялись. — Пора идти сторожить их!

Ему, как главному Александрову слуге и оруженосцу, предстояло сидеть под дверью супружеской спальни молодоженов до тех пор, покуда Александр не выйдет назавтра оттуда.

Великий князь и князь Полоцкий встали из-за стола и вывели на свободное место детей своих для свадебной пляски. И все зашевелилось пуще прежнего, загомонило, захлопало в ладоши, выбивая быстрый плясовой лад. И, не ожидая ничьих призывов, Александр Ярославич бодро, будто пускаясь в бой на врага, запел:

Хожу я по горенке — не нахожуся.
О‑ой, не нахожуся!
Гляжу я на милую — девка хороша!
О‑ой, Саночка-душа!
О‑о-очи мои, о‑очи,
Очи Александры!
Не даете, очи, из дому мне выйти,
Не даете, не даете — все к себе манете!

Сам он при этом выступал, приплясывая, перед невестою, которая весело смеялась, готовясь к ответу, и тотчас подхватила:

Хожу я по горенке, не нахожуся.
О‑ой, не нахожуся!
Гляжу я на милого — не нагляжуся.
О‑ой, не нагляжуся!
Бро-ови мои, бро-ови,
Брови Александровы!
Не даете, брови, ни о чем помыслить,
Не даете, не даете — всю меня берете!

И сама стала плясать плавно, кружась около своего жениха и в последний раз хлестая вокруг своей длинной и толстой девичьей косой. Недолго косе оставалось быть такою — вскоре Александр расплетет ее, а завтра утром уже станут заплетать Александре вместо одной две косы, как и положено замужней женщине.

И шумно заплясали все гости, притопывая и прихлопывая, посвистывая и покрикивая, хмель зашевелился в головах и душах, у всех настало то радостное первохмельное мгновенье, когда на сердце — солнечное майское утро. И громко все замычали свое «о‑о-о‑о!», когда посаженые отец и мать сперва увели невесту, а после, дав жениху поплясать еще немного с друзьями детства и юности, туда же спровадили и его, сердечного. Великий князь шел за сыном следом, подталкивая его в спину и приговаривая:

— Но пошел! Давай-дава-ай! Но, милый! Да чтобы шагом-шагом, а потом рысью-рысью, а после метью-метью[60], а уж потом — во всю прыть!

Довел до самых дверей спальни, и тут отрок Савва перегородил ему путь:

— Эт-т-то куда! Не положено! К молодой царице токмо молодого царя пускать дозволяется! Ступай себе, великий княже, пируй с Богом. Коли надобно будет — позовем.

И закрылись двери Александровой неженатой юности. Там, скрытый от всех глаз, оставшись наедине со своей невестою, станет он расплетать ее девичью косу.

Делать нечего — приходилось возвращаться в пир-ную палату, где веселье шло уже не шагом-шагом, а рысью-рысью, готовое перейти на меть-меть… И был пир долог, до самого часа ночного. Сменялись блюда с яствами, сменялись вина, сменялись песни — то весело-весело-весело, а то вдруг для разнообразия грустную затянут. Плясали тако же — то буйно, лихо, до отшибания каблуков, а то величаво, чинной поступью походят-походят, да и опять к столу за новой чарою. И пили-пили, поднимая одну за другой здравицы.

Вспомнили про Меркурия — а где же он? Отчего до сих пор не явился на пир? Оказывается, отбыл епископ Смоленский.

— Как отбыл? Куда?

— В Киев подался. «Ныне отпущаеши, владыко…» — молвил и уехал. Сказывал, что после того, как он Александра обвенчал и увидел, теперь может спокойно к смерти приуготовиться. Мол, есть у Руси заступник.

— Ай-ай-ай! — качал хмельною головой Ярослав Всеволодович. — Увидел, стало быть, в ясноглазике моем заступника! Да как же нам еще раз не поднять кубки наши за епископа Меркурия? Дай Бог ему здравия, а коль наметил умирать — блаженного успения и доброго ответа на судище Христовом.

И сколько бы ни пили, а все рождались и рождались новые здравицы, которые нельзя было как-либо миновать, не осушив доброго кубка. Чествовали братьев Ярославовых, да каждого по очереди. Хвалили и Феодосию, желая ей еще одного сынка родить, хотя можно и дочку, ибо и без того они, Ярослав и Феодосия, свой урок по сынам выполнили. А то вдруг взялись воспевать недавних нехристей, огульно именуя их бывшими лопарями — и ижорцев Пельгуя с братом, и трех тевтонов, нечаянно занесенных в Торопец попутным ветром, да так тут, у нас, на Руси, и пригнездившихся. Эти от всеобщих ласк до того упились безбрежно, что двоих унесли, а третий следом на четвереньках сам выбрался, изображая раньше времени восставшего от спячки медведя. Словом, такая пошла круговерть, какой и положено происходить на свадьбе. Не обошлось и без драки. Новгородец Мечеслав, любовно именуемый в народе Мишею, перебрав лишнего, вдруг кинулся бить одного из бояр торопецких с криком:

— Маркольт! Бейте его! Это Маркольт — вельможа князь Данилы!

Очень ему показалось подозрительным, что Данила Галицкий сам сбежал от свадьбы, а вельможу своего Маркольта тут оставил с каким-то недобрым умыслом. Насилу переубедили Мишу, что не Маркольт это. Однако побить успели немало глиняной столовой утвари, так что, когда вновь плясали, под ногами хрупало.

Проснулся Ярослав Всеволодович раным-рано. Как уходил от свадебного стола, он помнил, но смутно. Главное, что никто его не вел под руки, ибо как бы ни напился, а великий князь лица не терял и всегда покидал веселое застолье на собственных ноженьках. Тотчас раздался шепот великняжеского отрока Игнатия:

— Чего тебе, господине мой? Кваску ли, пива ли аль меду?

— Сперва — первое, вторым — второе, а третьим — третье, — весело, вспоминая единым махом все вчерашнее, отвечал Ярослав. Он попил ледяного квасу и встал со своего ложа. Кратко помолился Господу, стоя в сорочке пред строгими, но милостивыми ликами. Теперь попил такого же холодного мутного пива. Стал умываться холодной водою, глубоко вдыхая и шумно выдыхая из себя воздух душистого весеннего утра.

— Хорошо, Игнаша! — крякнул он, еще более взбадриваясь.

— И совсем неплохо, — подтвердил слуга.

— Каковы донесения о минувших битвах? — игриво спросил великий князь, кивая в ту сторону, где примерно находилась спальня молодых.

— Донесения оттуль поступают добрые, — отвечал отрок, служивший у князя уже лет десять, не менее. — Отрок Савва всю ночь под дверью бодрствовал… «Я, — говорит, — неусыпно чижиковал». И сказывает, что воевода наш одержал полные победы.

— А посему теперь мне еще полкубка средней стоялости меда подай, — с удовольствием выслушав донесение, приказал Ярослав. Он выпил и затем велел принести ему ловчий кафтан и сапоги, поскольку люто нетерпелось ему поскорее испытать одного или двух соколиков, привезенных из Полоцка в подарок. Спросил про Брячислава, уехал ли он вчера на свое жилье или тут ночевать остался. Оказалось, в полночь отбыл. Послано было за Александровым ловчим Яковом, уроженцем Полоцка, который и теперь-то, в юные годы, был одним из лучших на Руси Словенской, а в будущем обещал быть на всей Руси непревзойденным ловчим.

В сей час за окнами еще только-только начинало светать. Нарядившись, великий князь немного поел вчерашней дивно приготовленной журавлятины, выпил еще немного меду и вышел из своей горницы. Каково же было его восхищенное удивление, когда навстречу ему вышел его сын Александр в сопровождении отрока Саввы, ловчего Якова, новгородца Сбыслава и двух сокольников — Андрея Сумянина по прозвищу Варлап и Мефодия Михайлова, которого ради его юного возраста и мелковатости звали Нефедиком. Все они, как и Ярослав, были обряжены в подобающие ловам одежды.

— Исполать тебе, великий князь, — поклонился Александр, а с ним и вся его свита.

— И тебе многая лета, — со смехом отвечал Ярослав. — Вот уж не ожидал видеть тебя после первой гнездовой ночки с утра пораньше! Отчего не милуешься со своей любезной? Может, что не так? Не по-твоему?

— Не тревожься, батюшка, — рассмеялся в ответ Александр. — Все так и все сладилось. Лучшего и быть не может. Только вот Саночка моя спит сладко, а я… Ты сам знаешь… Яко учил нас твой прадед, а мой прапрадед Мономах: «Да не застанет вас солнце в постели. Заутреннюю отдавше Богови хвалу, и потом — солнцу восходящу и, узревши солнце, прославити Бога с радостию!»

— И, стало быть, ты решил поутру размяться соколиной охотой? — обнимая сына, сказал Ярослав и трижды поцеловал его свежее лицо.

— Смерть как хочется тестевы подарки в деле испробовать! — отвечал Ярославич.

Спустя некоторое время они уже скакали по полю в окрестностях Торопецкой крепости, держа на своих рукавицах кто соколика, кто кречета, а кто и ястребка. Ярослав нес Патроклоса, а Александр — Столбика, про которого, помнится, было сказано Брячиславом, что он в ловах не шибко силен, зато в полете необычайно красив, а к тому же — любимчик Александры.

Впереди всех скакал Александр, бодрый и оживленный, словно не его вчера с трудом подняли, обвенчали, будто не у него только что состоялась и сладилась первая брачная ночь. Он скакал на своем золотисто-буланом Аере, тонком, как луч рассвета, встававшего впереди, шелковое корзно огнем трепетало за спиной Ярославича, но рука, держащая на перчатке птицу, оставалась неподвижной, так что Столбику не доставлялось никакого беспокойства, и он мог оправдывать свою кличку, сидя на Александровой руке прямо, аки столбик.

И Ярослав любовался своим прекрасным сыном, с нежностью думая: «Ишь ты, ясноглазик мой… Мономаховы поучения чтит…» И скакал молодой Александр на резвом коне, с соколиком на левой руке, а впереди него брызнуло и распахнулось утреннее весеннее зарево, золотисто-буланое, как Аер, и такое же летучее. Да не застанет вас солнце в постели!


[1] В старину Плещееве озеро называлось Клещино.

[2] Александр Невский родился 30 мая (12 июня по новому стилю) 6728 года от Сотворения мира (1220 года от Рождества Христова).

[3] Агарянами на Руси называли арабов и турок, а затем — и монголов.

[4] Колывань (т. е. колыбель) — исконное русское название Таллина. Датчане называли Колывань «Линданисе», т. е. «датский город», потом они же дали иное наименование — Ревель, просуществовавшее с XIII века до 1917 года, когда большевики переименовали город в Таллин. Слово «Таллин» — производное от древне-эстонского «Taanni linna», т. е. «Датский городок».

[5] Сумейская земля (Сумь и Емь) — Финляндия.

[6] Районы Новгорода назывались концами — Неревский конец, Славянский конец, Людин конец и т. д.

[7] 1237 год от Рождества Христова.

[8] Исполать — древнерусское приветствие. (От греч. «эйс полла эти» — «многая лета».)

[9] В Древней Руси север называли «полночь», «полунощь», а юг — «полдень», «полудень».

[10] Окраины княжеств так и назывались — «украины».

[11] Отроками назывались личные слуги и оруженосцы князя.

[12] Словенская — Новгородская земля, Залесская — Ростовская земля, Нижняя (Понизовье) — Суздальская земля и Поволжье, Русская — Киевская Русь.

[13] Гардарикой немцы и шведы называли всю Русь той поры.

[14] Брашно — яство, пища.

[15] Паволока — покрывало, чехол.

[16] Кметь — богатырь, витязь.

[17] Епитрахиль — часть облачения священника — длинная полоса ткани, надеваемая через шею и спускающаяся до низу. При отпущении грехов возлагается на голову кающегося.

[18] Братаничи — родные братья и братаны (двоюродные братья); стрыи — дядьки по отцу.

[19] Ирмос — первый стих каждой песни канона.

[20] Кандило — церковный светильник.

[21] Кадило — церковный сосуд, курильница на цепочках, внутри которой на жаровницу кладут ладан.

[22] Теплота — теплая запивка после причастия, кипяченая вода с красным вином.

[23] Пардус — всякий крупный зверь из семейства кошачьих, чаще всего на Руси так называли самца рыси.

[24] Поприще — старинная русская мера длины, равная двадцати верстам, или, по-современному, примерно тридцати километрам.

[25] Римлянами называли всех католиков. Местеры — военачальники (Меister).

[26] Шептала — сушеные абрикосы или персики.

[27] Кошница — корзина из кожи.

[28] Ферязь — старинная русская одежда с длинными рукавами, без воротника и перехвата.

[29] Алконост — сказочная райская птица с человеческим ликом.

[30] Стеркови — аисты (стерхи).

[31] Ксанфон — река в Ликии, горной области Малой Азии.

[32] Исмарагд — древнерусское название изумруда.

[33] Малахитовый сундучок.

[34] Хлопуша — небольшая плетка.

[35] Алтабас (от арабского «аль дибадж») — самая дорогая ткань с серебряными или золотыми узорами, ее привозили из арабских стран.

[36] Рефидь — клетки.

[37] Ряса — решетка.

[38] В скизку — сплошь.

[39] Трапеза — престол в алтаре.

[40] Угорьские земли — Венгрия, угры — венгры.

[41] Алатырьское море — Балтийское (от слова «алатырь») — так в старину на Руси называли янтарь.

[42] Всех европейцев на Руси называли либо немцами, либо римлянами, либо латинами или латынами.

[43] Свей — шведы.

[44] Чудь, чухна, чухня, чухонцы — так на Руси называли предков народа, который теперь известен нам как «эстонцы».

[45] Дерпт — Юрьев (с 1030 по 1224), Дарбете, впоследствии Дерпт (с 1224 по 1893), в 1893 году Александр III вернул городу русское название «Юрьев» (по христианскому имени основателя этого города Ярослава Мудрого), а с 1919 года и по сей день он незаконно называется «Тарту».

[46] Омовжа — русская река, впадающая с запада в Чудское озеро. Немцы называли ее Эмбах. Теперь, оказавшись в Эстонии, она называется труднопроизносимым словом «Эмайыги».

[47] Шелепуга — дубина, палица.

[48] Тесма — лента.

[49] Лефанд — древнерусское наименование слона.

[50] Корзно — плащ, мантия.

[51] Хзовые сапоги — то же самое, что сафьяновые. Сафьян появился на Руси позже, до него подобной выделки козловая кожа называлась «хоз».

[52] Кипчаки — кочевые племена на севере Средней Азии; кипчакские кони — ахалтекинские, одна из древнейших и лучших пород лошадей.

[53] Ромеи, ромейцы — византийцы; Византия была традиционным поставщиком лошадей на Русь.

[54] Фарь — в XIII веке слово не менее распространенное, чем «конь».

[55] Камчатная — из камки, дорогой китайской шелковой ткани с разводами.

[56] Фелонь — верхняя риза священника.

[57] Еми — когти ловчей птицы, емина — добыча ловчей птицы.

[58] Венгрия также являлась одним из основных поставщиков лошадей на Русь.

[59] Имя «Юрий» вплоть до XVI века на Руси имело такой вид — «Юрги».

[60] Метью — галопом.

Комментировать