<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970)

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

Дневник

1939

Вот я всегда писал о цветочках, да облачках, о птичках да лестовочках. А миру надобны ведь решения вопросов смысла вот этого существования. Решение вопросов вот этих болезней самого человека или его близкого. Вот как у врача: целый день люди с болезнями, которые надо сейчас лечить. Они смерти боятся, нужды, голода. Им не до лестовочек и белых берёзок. Как избавиться «от всякия скорби, гнева и нужды» — вот по каким вопросам нужна консультация.

Если около тебя плачет семья, то корми её, во-первых, телесно. Воспитай, пособи, подыми, успокой. А там, ежели в силах, дак и душевно поучи. Но знай, что: голодное брюхо к ученью глухо.

Как я радости-то этой в сердце хочу! Она ум рождает.

Радость из себя, в себе радость дорога, которая всё преображает. Бескорыстная радость, так сказать.

Мрачно шёл по переулку, горюя, что денег нет в антикварный или букинистический магазин идти. И вдруг в переулочке веточка и дерево на небе вечернем, меж туч осенних, тяжких.

1939 <?> осень

Какая радость иноческие те писания мне! Какую тишину на сердце сводят, какой мир! Какой-то вечный кислород в воздухе для меня пребывание иноком в мире.

Жили ли они в XV, XVI, XVIII веке. А наиболее живы, жившие в XIX веке. К словам, к рассказам о них, не говоря уж об их словесах и писаниях, как к вешнему утру приникаю. Их дело, их жизнь — подлинный эликсир жизни. Как богата, как полна была жизнь XIX века! А я увлекался археологией, эстетикой старообрядчества. Не скажу, что в расколе нет жизни, но у нас есть… Есть… Как же есть. Sic! Ведь они умерли, эти оба святые иноки. Вот сейчас ты читал в Соловецком патерике об Иерониме иеросхимонахе и обрадовался. А ведь и книга та, издание 1873 года. И Иеронима нет давно.

Во-первых, (вероятно, один из замечательных иноков плеяды Паисия Величковского) жив. (Но о сем после.) А во-вторых, помни рассказ Гейденрейха, ездившего на Соловки, по переписи и видевшего в дебрях пустынника, 30 лет безмолствующего в пещере.

Пустынник только посмотрел на «переписчиков». И молодежь богохульная от взгляда присмирела и убралась молча в лодку да обратно.

Значит, есть святые иноки и в наши дни. Сколько их, пребывающих сокровенно, ведомых единому только Богу. А «мир» воображает, что нет ныне святых. Подлинное скрыто для «широких масс» и как бы пропадает для тех..

…но, кроме, конечно, Достоевского, Самарина, К Леонтьева, кто сознавал себя современником святого. Знали о<тца>Иоанна К<ронштадтского>, но если «тот берег» Амвросия Оптинского не желал замечать, то Иоанна Кронштадтского «те» поносили и забрасывали грязью. Вот тут-то аксиома «мир во зле лежит» и подтвержается. Узнав о святом, если святого поставят на свещницу, наш век не только не умилится, не только не почтит святого, а будет тщиться в грязь имя святое втоптать.

Как досадно, что начнёшь об <нрзб.>, о внутреннем говорить и сразу свернёшь на внешнее, на ничтожное…

Удивительное свойство «мира» искать, видеть и помнить в людях, от мира отрёкшихся, только худое. Одни поносят их сознательно, по заданию, другие бессознательно, по глупости. Слово «монах» у них ругательное. Мнихи «все дармоеды, паразиты, обманщики, притворщики». Монахини — «мокрохвостницы, смутницы, ханжи и т. д.». Конечно, были такие, и таких-то мир знал, потому что был их достоин. А которых мир не был достоин, тех и не знал.

И вот ещё доказательство, что мир пал и лежит во зле невсклонно. (Это многие чуткие отмечают и поражаются): в зло вера отнюдь не малится. Верят в волшебство, в колдовство, в приметы, боятся мертвецов, несчастливых дней. Лизка Харит<оновна> ненавидит Бога, попов, иконы, а колдовство, чертовщина, приметы… тут самым диким и нелепым басням и бабьим запукам верит.

Апостол: «В велице дому не суть точию сосуды серебряные и золотые, но и глиняные и деревянные».

Я отчаялся, горе душу сжало: почему иные хапают, и у них тысячами насыпано, не знают, что придумать. …И вдруг коснулось сердца: а ты кем быть обещался? Не иноком ли? На что ты родился? Забыл ты преподобного Сергия? Не нищету ли и он, чудный, принял на себя? И тебе ли надуваться и надмеваться теперь, когда всечестные кости великого отца нашего Сергия Радонежского валяются в плену? Тебе ли, сору, навозу возвышаться?? Отнята красота от нас Божиим промыслом.

А «тем» не завидуй: черви они, кишащие в трупе.

1939 года

Тишину ты, Господи, дай мне в сердце, чтобы слушать-то мне тебя. Редка, мимолётна была эта радость в сердце. Конечно, может быть, раньше я недарованное восхищал. Встают в уме «начальники тишины», манят светло в мир покоя, тишины немерцающего света. Оптинские<?> «сборники» сколько основоположники иночества в каждом месте, друга столько теперешние умиляют, радуют. Ведь жили эти иноки теперь, в нашей обстановке, ещё домы те стоят, где они, чудные, обитали.

То, что сейчас не рисуют так, как прежде, не можут так рисовать, говорит о склерозе человечества.

Не вовсе без ума некто говорил, что лучшие произведения, напр<имер>, писатель создаёт до 30 лет. (Я бы сказал, наиболее взволнованные.) Ну… до 50 лет. А мир ведь уж дряхл, дряхл… Европа особенно. В молодости, можно сказать, всяк поэт, всяк художник. В молодости творческое живёт. Весело смолода жить. «Что это иду да наиттись не могу. А теперь, — говорит старуха, — радость вся потерялась». Это болезнь, это сейчас в искусстве ненормальное состояние, что рисование иссякло. «Senectus ipse morbus»[1]… И надо, конечно, лечиться. Но не надо отчаиваться. Надо только знать, что это болезнь, это состояние ненормальное в искусстве. В нездоровом теле сей дух. Далёкие от искусства, от художества, никогда не касавшиеся рисования, громят и раскатывают, топчут копытами рисующих. Мнят себя быть, может быть, убеждённо, правыми. А они больные, жалкие склеротики, дети декаданса, дети дряхлости и упадка. Это неврастения, психостения. Но ежели и ты, и я потеряли здоровье, веру, дак всё же не считай своё такое состояние нормальным, а лечись, понимай, верь, что правильными были убеждения (рода человеческого) в цветущих годах, при разуме, при расцвете сил умственных, душевных и телесных. А наши времена — упадок, болезнь, идиотизм, маразм. Болезнь века: так тому быть.

Книга как человек Книга — мир богатейший (говорю о настоящей книге) собран в ней. Она невелика стоит на полке, а всё в ней. И человек, её написавший, и мир, им описанный. Возьми патерик Оптинский, возьми Дамаскина (Валаамский). …Волны, небо, море, острова, история; века и люди сохранены прекрасные, чудные. Всё перед тобой оживает, как только книгу раскроешь. Дела их, речи, поступки живые, яркие, блещущие, искрящиеся. Люди патериков, они более живы, чем все мы, ещё таскающие ноги по земле. Посмотри, повторяю, на в чёрном переплёте патерики. Какая сила, какая мысль, какие характеры, какой героизм! Сколько света, воли! И всё это чудным, дивным образом собрано, осталось в малой книжице. Такая книга, как оконце в мир светлый, бодрый, радостный, здоровый. Такая книга — чудные духи во флаконе. Книгу такую раскроешь – как из чёрной ночи в золотой, вешний день войдёшь; из нищеты в богатство. Да, я‑то беден, нищ, а царское одеяние у меня на полке. Я‑то озяб, трясусь, а летнее солнце у меня вон стоит. Я‑то болен, а вон лекарство вечное, испытанное. Я в грязи, а вон моя баня. Я в тосках, в печалях, а вон моя радость. Протяни руку… Я в безумии, а вон верный разума наставник Востину книга такая — «царство небесное дома родилось» (Аввакум Петров). Я слепну телесными глазами, а оная книга очи душевные раскрывает. Ты заблудился, а она путеводитель. Ты голоден, а оная святая книга — хлеб неистощимый. Вот что силы найдёшь, человека искать куда пойдёшь? А книга та тут с тобой. И аз, памятуя о добрых книгах, помышляю оные изобильно у иных лежащие; почитаю их акибы сокровище некое. И в оных по горло увязал, оные приобрести тщуся, и сия моя страсть несть добро, понеже не похваляют отцы, чтущих многие книги.

20 ноября (по ст. стилю)[2]

Учись-ко ты не ждать «соловьев с неба», что настроение и вдохновение снидёт на тебя откуда-то. Учись в себе находить и самому создавать. Но как близ десятка лет писал и разорялся на себя, что де «слово просто обидит мя, мала печаль повержет мя», то и теперь едва ли не хуже стало. Соберёшься иное, и хочется от радости отрыгнуть слово, аужи отлетело «настроение»-то. А тишину, умиление хочется получить. Это всего дороже, это настоящее счастье, «радость» эта, источник, ключ отмыкающая. Когда бывает эта радость, это умиление, не знаю откуда в душу приходящие, то всё ладно, всему радуешься, всем доволен, всем счастлив… Да, расплакался Адам, перед раем стоя: «Раю мой, раю, прекрасный мой раю!». Где ты, моё умиление, где та тишина, где то «настроение», так неожиданно, бывало, находившее? Метёшь пол, постель убираешь, и вдруг тихость эта придёт. …Бросишь веник и стараешься посильно светлую минуту на бумаге запечатлеть.

…Да, невозможно это с людьми, даже с родными, живя[3].

В каком надо быть устроении, преуспеянии, чтобы равнодушно, не говорю уж «благодушно» переносить житейские щелчки, пинки, подзатыльники. А в жизни ведь не то что ежедневные, а ежеминутные раздражения да перекоры… «Терпения надо не воз, а целый обоз» (говаривал ст. Амвросий Оптинский). Конечно, ежели в себе самом на каплю нет терпения и благодушия, то нельзя от людей требовать. Верно говорено, что надо с людьми как с детьми обходиться, а часто как с больными. И то понять крепко надо, что сам-от ты «больной» и не по-здоровому всё делаешь и поступаешь. Не смог я никоего добра доспеть «ближнему» своему. Истинно: слепой слепого поведёт, оба… (это всё я ведь с горя, в раздражении пишу. И себя со злости угрызаю. И лютую на брата. И вдруг помянул, что он хотел завтра насчёт книг сходить: еле жив сый побредёт…).

…Насчёт книг… Теплее кряду стало, как о любом-то, желанном помянул… Насчёт книг… Как я жадаю книгами, которые годятся-то мне.

Книги моё удовольствие. Настоящие, конечно, книги. Вот ещё, кабы возможно было, «костюмчик чёрненький»[4].

Ещё кабы именем псевдоним-то свой сменить. Впрочем, пока-то и своего имени недостоин, а «балабол» — самое мне названье подходящее. А завтра ведь мой праздник Введения.… Там у Жиздры снега лежат, и ели стоят, и тишина… «Я не видал своей святыни, не знаю я твоих красот», прекрасная Оптина пустыня, «одно, одно я знаю верно», что ты ныне «таинственна безмерно», но жива ты, жива душа твоя!

И ныне тамо «силы небесные невидимо служат». Есть Оптина, «не умерла, но спит»… О, восстани, восстани, моя обитель! Жив Бог, жива душа моя!

Видимо святыня Оптинская в едином месте была. А невидимая она везде стала. Разрушена моя пустыня и тем переселилась во многие и многие сердца. И в моё. И в моё! Нет, не случайно и патерик Оптинский <?>, заветнейшая книжица с детства, с оптинскими надписями в руки попал. А портрет любимейшего отченька моего Амвросия. А чудные эмалевые иконы знаменитого ростовского мастера, знаменитыми отцами Моисеем и Антонием принесённые. И это диво мне досталось! Это всё оттуда мне благословение дивным образом.

Я вот что хочу давно сказать: Бог подаёт, вероятно, милость всем, о ней вопящим, но тёмным и слепым, слабым жизнью неявно для них от них смертную беду отводит. Они думают «так прокатилось», а это Он отвёл. Но чистые душой явно десницу Божию видят.

* * *

Ох, эти «паршивые настроения»! Когда настанет такое «плохое настроение», то уж всякое неустройство и просрочки, и долги давят и страшат; главное, угнетают.

А как радость или хоть тень радости, дак уж «ладно», «как-нибудь», «обойдётся», «авось да небось», «Живём мол, да маемся, а всё вперёд пихаемся», «Не горюй, мол, Параша, не потонем».

Всё равно: худо, бедно, здоров, болен — повадишься писать, дак оно и пойдёт само. А я себя писать не повадил. У другого льётся само, а я себя выжимаю. А се и теснота мешает. Хочется писать то, что из души, хоть не ключом бьёт, а струится. Хоть тоненьким ручейком, а от сердца. А выдумывать, вымучивать — скучно это. Бывало, как на дрождях от полного-то сердца ходишь: скорей бы листок где схватить, карандашик найти.

Бывало, по дорогам на берёзах записывал благие-то мысли… А теперь я увял, оравнодушел. Не подымусь, не полечу весёлой-то думой, лёгкой, светлой. Сел, сижу. Нету в сердце радости…

* * *

Всегда всё хорошо в природе. Всегда она прекрасна, во всякую пору. Не говорю уж о весне и лете. А зимой в лесу разве не чудно хорошо. Нет, не умерло всё, но спит. Тишина, снежок А тона куда более благородные, чем летом. Чёрный цвет, как сталь воронёная, как тушь китайская. Чудная гамма серых тонов: и серебро, и жемчуг, и белые тона — вспоминаю старинные определения белого цвета: сахарный, блакитный. А мы всё: «белый». «Палевый» скажут ещё. Своих-то, вишь, нет, дак французское «pale». А старые красного цвета определения: «мясной», «брусничный» и т. д. А жёлтые: «светло-соломенный», «русый». «Камень тот рус живёт» (гиацинт).

* * *

Как у отдельного человека притупляется острота восприятия по отношению к тому или иному предмету, так и у целого народа. Отсюда смена вкусов, мод, стилей в искусстве. Нам кажется странным, например, как это в России с конца XVII века могли сменить строгий, величавый, высокий дорический ордер на барокко, тогда уже распространившееся по всей Европе. Да потому что захотелось чего-то полярного давно приглядевшейся древней иконописи. А в барочных (затем рокайль) образах-картинах и была как раз новая острота. И более чем на сто лет барокко чувствительный полюбился. Такова была реакция против многосотлетнего единообразия. Долго матушка Русь от «западных» стилей отворачивалась и небрегла, да вдруг сразу «с ручками» (как говорят ребята-купалыцики) в барокко утонула.

* * *

Они святые-то, ведь древние… А что есть древность?? О, как она относительна… Ведь и матери нет, а вот их письма, и чернила ещё не пожелтели. Вот кофта материна, кошелёк её. А вот Нинушкины все вещи. Отец Виктор Васильевич, уж и вещей его мало: писмецо, запись из книжечки. Бабушки Олёны Кирилловны что есть ли? А тётино, она давно ли умерла, а что есть? Патерик Соловецкий, спорок шубный. А иные и прошлый год умерли, а ни синь пороха не оставили.

Да ещё вот что, фотографии многих есть, кои покойные и тряпки по себе не оставили. Но я знаю, что они были. Со мной они, во мне они живы. Поколику я помню их, своих родных, бабушек, дедушек, отцов, матерей, я о них рассказываю, их портреты показываю, пишу о них. И таким образом они живы во мне и через меня. Я свидетель. Не было бы меня да фотографий, дак и недавние они, недавно умершие уж как бы небывшими оказались. Всё равно, что сто лет умерли они, что десять лет. Это в малом, в моём роду. Но так и в большом, и в великом. Не было бы о великих людях свидетелей, описавших их, не было бы портретов их, не было бы именья их, и мир не знал бы о них. И их бы всё равно что не было. Конечно, от великих дела остались, писания их И это живёт, этим ещё живы великие. «Умолкли Иоанна Златоуста уста, он оставил нам другие свои уста — книги». Так что великие вдвойне живы. Не только тем, чо о них свидетельствовали современники, а по современниках предание устное и письменное, не только потому, что вещи их остались, но и потому, что дела они оставили приснопамятные.

Но всё равно: я хочу доказать, что всё равно, что десять лет, что пятьдесят, что сто лет, что триста лет назад и пятьсот, а может быть, и тысячу лет назад жил человек Уж как нет в теле человека, дак всё равно, всё равно, что десять годов не вижу, что двадцать пять лет, что сто лет (мамы нет 18 лет, сестрёнки 8 лет, отца 35 лет… А разве не всё равно… Какая разница, что, скажем, мамина бабушка умерла в 1863 году, отец отца в 1865… 75 лет назад… А Нина — 7 лет? Живы бы, дак менялись, старились. А нет их в теле, дак они перестали меняться. Время для них не существует. Они уж вечные. Приложились ко отцам своим и стали вне времени.

Относительная вещь время. Оно только для этого болеющего тела существует. А так, вообще, времени нет. Условно это счисление времени. Онтологически не время проходит, а проходим мы. Т. е. вот этот участок бытия в теле своего и измеряй, а как в вечность канешь, дак пустое дело — вычислять. Особливо об отошедшем, канувшем в вечность. Там 1000 лет, яко день един. Там, в пучине вечности, и IX век со светилами его всё одно, что XIX век Там они живут без календарей, без дат, без численников, без годов. Там Иоанн Златоуст со святым Филаретом Дроздовым беседует, Дамаскин с Тихоном Задонским, Антоний Великий с Серафимом Саровским. Помахивают они века-то.

Таким образом, как сделался человек невидим здесь, ушёл туда, где нет времени, но жизнь вечная, где нетление, дак и не глупи, не считай, что, вот, те древние отцы, «чудотворцы», а эти «новые»: мы их застали. Ты этих знал, а бабка твоя тех давних видела и слышала. Ты Нектария знал, а бабушка твоя Амвросия знала лично. Этих не молоди, «недавних», тех не старь. Погляди-ко на иконы-те. Иоанн Предтеча со святителем Филиппом (Колычевым) вместе. То и правильно. Так и есть. Законы настоящей-то жизни, бесконечной, иные, чем тут, в жизни временной. Тут у нас всё, как в ящичке или в инкубаторе, всё в мелких, жалких, ограниченных масштабах. У нас всё тут игрушечное.

Игрушечный детский мы домик «нащокинский»[5]. А «тамо» — «не тот материал‑с!». (И как смешно, что мы тут надымаемся, топорщимся да пыхаем.) Дак вот: детское рассуждение, что «те древние, а эти новые». Все они «в Боге почивают». Значит, жалкая земная мерка о времени не существует для них.

..Я начал было с того писать, что доказывал о вещах да об остатках. Любим (верим) за то новых, что сами их видели. О том говорил, что и древнее столь же достоверно свидетельство… что де остатки остались, дак и живы. И что де всё равно, что 75 лет, как деда нет, что 7 лет, как сестры нет. Дурова голова! Не в остатках дело, а в том, что с Вечным Солнцем, вездесущим, они соединились. А там разбирай, какой оттуда тебе луч светит — древний или новый. Все там равно сияют. Там, «идеже лики святых Господи и праведнии сияют, яко светила».

Впрочем, по-сесветскому я не неправ. Мы в теле, дак и судить вправе телесно, вещественно. Ино, вечная правда и здесь права. Как увижу калиги да ложку, да чашку Сергиевы (а он жил многонько веков назад), дак нисколько он не древнее Оптинского Амвросия. У Амвросия тоже и посох, и чётки, и шапка остались. И XIV, XIX век, вот они: задеваю их руками. А вот кости их. А вот рука — подпись Филиппа Колычева (XVI век), а вот Филарета Дроздова (XIX в.). А се списаны речи их; а се постройки, ими возведённые.

Очень близки к нам (по-сесветски-то) описания жизни их, данные современниками ярко и просто. Поэтому изумительные характеристики, прямо сказать картинки бытовые, скажем, из патерика Скитского и т. п. отцов наших южных древних (начала Средневековья) очень к нам приближают, к нашему времени подводят. О какое благо было бы, ежели бы эти патерики, прологи, минеи четьи и служебные стали нашими настольными книгами; люди эти (а ведь это не тени — герои сочинённые романа, а биографии) близки были бы для нас. Конечно, время, поскольку мы на земле и во времени, чувствуется. Но, чуть оставили книгу, опять это: ох какая древность! И вот поэтому легко и светло нам видеть во святых современников (XIX) век. Вот почему любим и ликуем их обиталища видеть, их горницы, их вещи, даже фотографии сохранились подвижников XIX в. Как-то нам надёжнее, что вот в этих стенах жил и душу Господеви предал Серафим Саровский. …Вот его рукавицы, сапоги на прямую колодку. Чудно это и радостно. И об Оптинском радовании, Амвросии, знаем, что хоть полсотни годов преставился, а келлия его ещё вчера тут вот была сохранна. А карточки с живого везде и старики о. Амвросия помнят.

Древние в «те» эпохи жили. Жизнь, культура, быт — всё иное было. А эти-то в наше время, в нашей обстановке, среди знакомых нам вещей жили. Они по-нашему одевались, говорили, снимались, на таких же стульях сидели, вот эти книги в руках держали.

Уж очень это любо и светло, и радостно, что среди нас они жили, среди наших отцов и матерей.

Но вот тут ещё ворочусь назад. Радуйся, зовый, ликуя, что задеваешь сапоги, рукавицы Серафимовы, и умились, что он перед этой вот самой иконой Умиления отыде ко Господу.

И сразу же сообрази: а вот две келейных преподобного Сергия иконы, перед коими так же точно, как Серафим Саровский, молился, на коих Сергий угасающий взор остановил.

Серафим близок, а Сергий почему далёк?? Вот тебе и ризы Сергиевы пестрядинные, и его ученика фелонь и книга тут.

Добавлю, наконец, что и тому радуешься о святых нашего времени, что они доказательство пребывания благодати в церкви Христовой и в наши дни.

Убоги, жалки, скаредны ценности мира сего. Только вера Христова есть действительность. Только Мессия истинная реальность.

* * *

Люблю святых Божиих угодников Севера, своего родного края. Зосима и Савватий Соловецкие, Антоний Сийский, Кирилл Белозерский и многие, многие… Но вот живу в Средней России два десятка лет, и уж близки стали не только, напр<имер>, божественный Сергий и Никон, его ученик чудный, люблю уж не только святых общеименитых «всея России чудотворцев»; Серафима и прочих великих, не только люблю Оптинского Амвросия и Льва, и Макария, и Антония, и Анатолия, в Оптинской подвизавшихся, Димитрия Ростовского, Тихона Задонского, Митрофана Воронежского. Их все знают и ублажают. Везде их лики. О них мог бы как-то и на Севере узнать.

Живя в Средн<ей> России, люблю, полюбил и по брату ставшего близким сердцу моему Савву Звенигородского. И кто ещё? Да всех святых угодников, что в старых московских градах и обителях почивают.

А святые угодники Севера рисуются мне: море шумит, волны бегут, ветры, бегут корабли, белые парусы. И они: Зосима и Савватий, Антоний Сийский, Елисей Сумский, Герман, Иринарх; Пертоминские Вассиан и Иона, Яренгские Иван и Логгин… Везде они по северным морям. Они как чайки, нигде им не загорожено. С кораблями они плывут, обороняют попавших в относ на льдинах, видят их у руля, направляющих в гавань шкуны, видят с веслом правильным на краю льдины.

Угодников Соловецких Зосиму, Савватия, Германа, Иринарха, Елеазара, Святителя Филиппа (Колычева) в XVII, XVIII, XIX веках видали многажды на судах, стоящими, как мачты, с мантиями, наполненными ветром, проводящими гибнущий корабль в гавань.

Похоже на сагу скандинавскую житие Елисея Сумского[6]. Жену убил любимую, положил тело в кораблец перед собой, погрузил свечей и хлеба. Отворил паруса и уплыл в дали морские. Плыл океаном весну, лето и осень. Зимовал в мурманском диком ущелье, не сводя глаз с лица любимой, мало изменившегося, хотя иссохшего от морских солёных ветров. Весной Елисей справил в Белое море. Полуночное солнце, беспредельное море, кораблец с чёрными парусами, посередине мумия прекрасной женщины. В тихую погоду над нею горят свечи. У руля окаменел человек

Когда лицо любимой изменилось от чёрных зимних ветров, Елисей высек в Сумском берегу «печеру», схоронил жену. И сам в нечеловеческих подвигах поста, молитвы, наготы скончался здесь, стяжав посмертно дар чудотворений.

Или вот ещё живая чёрточка о святых, живших в XV веке. Чёрточка, стирающая без всяких преодолений и трудов, без всяких проникновений «в древность», чёрточка, разрушающая время по самому обыкновенному, земному: «Лета 7032 (1524), 2‑го марта, пытал у Евпроксеньи Васильевой. И Евпроксения сказывала: «Помню маму его, которая его кормила. А звали её Ефимия[7]. А жила 106 лет…». Выходит, мама-та ещё в XIV веке жила. Ибо и «дитя» (св. Макарий Калязинский), ею выкормленное, преставилось в 1483 г. «в старости глубоце». А справка понадобилась при обретении мощей Макария Калязинского в 1521 году.

Прочтёшь, и как будто сам проник и приник к тем векам, и обоняешь их аромат. Видишь, как легко через века шагают, как время малится.

Тётка Глафира Васильевна говорила мне, что её дедушка ей рассказывал, что видел человека, который присутствовал при казни стрельцов.

По расчётам, это она от деда слышала в 1850 году. Деду было 80 лет. Деду рассказывали тоже в юности, примерно в 1780 г. Рассказывал 100-летний старик, ещё заставший XVII век

Если читать историю, исторические «романы», как это всё всегда «было давно». А послушаешь такой рассказ и высоко над временем взлетишь, два века видишь… И это ещё в «сесветных» условиях такой взлёт, такой охват и конденсация времени возможны.

И ещё почто люблю наших северных святых Имена их с детства на октениях слышал. Ещё мама на руках в церковь водила, за руку к Воскресенью водила. По порядку из уст о. Михаила помню: Зосиму и Савватия Соловецких, Антония Сийского, Никодима Кожеозёрского, Трифона Печенгского, Варлаама Важеского… Пертоминских.. Яренгских, Артемия Веркольского чин.

А в Соловецком подворье с детства выучил на слух Зосиму, Савватия, Германа, Иринарха, Елеазара Анзерского и прочих Соловецких чудотворцев…

И ещё почто радуюсь о таких святых, как Филарет Митрополит? И иные, нам по времени близкие? Потому что с ними, как на одном корабле плывёшь. Они ещё кораблём-то правят. Тут ещё они, близко.

* * *

Сто лет для жизни в церкви ничто, и 200 ничто. Например, «петровское» — это уже как бы наше. Но 300 лет, XVII век — это уже древность. Прискорбно это, конечно. Там-то самое «наше». Но послепетровских людей как бы больше понимаешь. Они уже как бы современники. Они уже на твоём корабле. А то всё «древние». «Там» всё «разительно» отличается от жизни, от быта, скажем, столь близкого нам века XIX, в недрах которого мы родились. (Деды наши родились из недр XVIII века.) Вот, как художник и как убогий, но всё же именующий себя сыном церкви, люблю, скажем, град Сергиев, Лавру преподобного Сергия (сокровищницу и искусства, и веры). Но кипение её, центры тяжести её ведь вот куда надо отнести — к преподобному её основателю, к его ученикам, к Дионисию XVI века. Вот где основной акцент Лавры.

Цветуща была сия сокровищница и в последующие века, но, как бы утомясь и убоясь величием и роскошью сей святыни древней, центральной, исторической, героической, знаменитой, иное робко ищет душа.

Бремени веков, бремени истории «суеверно дивится посетитель». Отчасти вот почему возникают новые и новые обители. Да и простодушный человек любит, что поближе. Древние преподобные… их издревле навыкли знать в серебре.

Перечёл написанное и смутился. Лишь плод утомлённого ума эти умозаключения… Неужто только музей присносияющая лавра Сергиева?! Неужто не жив богоносный отец наш Сергий… Никон… Дионисий?

Нету «древнего» и «нового» в вере Христовой. Вечно юнеет церковь Христова и всё, что в ней и от неё. Нету времени в Боге. Не стареет ничто, во Христе живущее.

* * *

Незамогла ты, ворона, по поднебесью-то летать… Вот и стараешься качество количеством заменить. Вон на Святей Горе велено одну икону, одну книгу держать. А ты хапаешь, хватаешь сюду и сюду И уж не из чего хватать-то, карман-от пуст, от хлеба у семьи рвёшь, а полки забиваешь. И не читаешь уж, а лишь бы полки ломились. Тужишь, что не как у людей, что нет кармана. А пёс ли тебе в целой-то библиотеке?! Хоть двадцать комнат книгами забей. Хоть Боткиным, хоть Остроуховым будь, а кому то осталось?! И на что тебе много книг? Сам будешь читать?

И на настоящие книги одну полку отряди: их немного, твоему убожеству насущных. А это ведь обжиранье: всё одно не переварить, не усвоить.

И вот, знаю, и не только знаю, но и чувствую, что одна, две книги нужны. Потому что «одно на потребу». А жадности не могу преодолеть. Подавай коробами. Старцы учители скажут, что это плохая примета. В сторону это от самых первых ступень преуспеяния. Хоть и об одном книги собираешь, да для тебя-то много. Да и каждому человеку не множество книг надо об этом «одном». Только «классические» книги об «едином на потребу» надо читать. И будешь их читать десяток, а одну изберёшь.

Но в большой надо быть мере, чтобы, как Феофан Затворник Соловецкий, говорить: «Читай Псалтырь! Одну Псалтырь».

А вот как, по-сесветному-то судя, для радости всё это охота собрать обилие-то книг об иночестве, об обителях, о святых… Я радуюсь над ними. Кабы можно, «сухой бы я корочкой питался», а книги покупал. Спал бы с книгами, которые люблю. Ужасти как они дух мне веселят и надымают…

Притупилось восприятие-то, не шевелят меня привычные-то одни и те же вещи и книги; надо новые. И это свойство, вероятно, всех любителей и собирателей «искусства и старины». Помню, говорил Н. А. Кл(юев): «Я сменил бы эти иконы: не чувствую их» (!!!) Любитель-антиквар Антонов, покупая у нас фарфор, говорил: «Приглядятся они мне, я их за ту же цену отдам». А молодой ещё библиофил предложил меняться книгами: «У меня все неразрезанные»…

Дети могут, конечно, в игрушки играть. Но даже и для «будущего» инока очень это несерьёзно. Помню, кажется, у Лермонтова: «Не множеством картин старинных мастеров…». Настоящая книга, настоящая икона — как дрожди неиждиваемые, век она бродит, мысли родит и надмевает тебя.

5 Декабря

Зимний завтра Никола. Так по белым снегам его и прокатывает Русь-та. Краше его, света, мало, а прославить соборно некуда сходить. Да ещё и радения мало… В Кленниках у Мечёва Сергия, бывало…

Я вот толкую: «древние» святые да «новые» святые. Ближе-де новые. А в народной вере вопроса о древности или современности того или другого святого не существует.

На шкунах в море кого грызут? Многих грызут, а Николу первого. Не плесневеет этот хлеб. Цвет сей не теряет благоухания. Чудное дело: знать, хороший хозяин заботится!

Он жил на далёком юге. Жил много веков назад. И тут вот какое дивное дело: Русь его присвоила, на Руси Никола — «скорый помощник». «Никола — скоропомогательное имя». Монастыри, храмы, деревни, корабли — сколько их, посвященных святому Николе.

Русь (как и греки) не сделала из св. Николая ёлочного деда, как в Америке. Как он есть, таким Николу имеет Святая Русь. Живший в Малой Азии в Мирах Ликийских в IV веке, живёт уж много веков на Русском Севере. «От Колмогор до Колы тридцать три Николы» — церкви Николины. Монастырь Николы Корельского на Двине, Никола Веркольский на реке Пинеге. В каком доме не было его лика пречестного? И много ли ликов краше, любимее лика Николы Милостивого?.. А в храмах сияние свеч, тёмный измождённый лик с высоким челом, взгляд, проникающий в душу…

Малоазиатский грек, живший в IV веке. Но кто более жив, чтим и любим, чем он?? Кто не знает его? Про кого больше рассказов и легенд?! Жизнь святителя Николая на Руси — разительный пример тому, что счисление веков — IV, V… XX — важно только для учебников. А в церкви «древность» и современность сливаются. Могут не знать и «новых чудотворцев», канонизированных в XIX веке, а «древний» Никола живёт и чудотворит в народе. На Пинеге «вырезной» Никола ежегодно снашивает сапоги. «Поглядишь: подмёточки все уж сношены… Он ходит».

Да где только не расскажут вам о новых чудесах св. Николы. На Северной Двине в 1930 году женщины перегружали карбас с сеном. Карбас затонул на песчаной кошке. И женщины враз закричали: «Святитель Никола, убавь воды!». Вот вам малоазиатский «мифический» грек. Полной жизнью живёт «святый Николае» на Руси. Что там 70 его лет на дальнем юге, в безвестном тогда граде: его жизнь, жизнь в Византии, в России, в Италии, во Франции, в Германии… настоящая жизнь святителя Николая — это последние полторы тысячи лет. Скажем, с V по XX столетие! Вот этот «период» жизни святителя как раз богат событиями, происшествиями… Европа, Азия, Америка… Везде он!

..Да… В церкви, в религии всё так В теле жив, невелико место занимал, а сбросил и везде стал. Отошёл святой ко Господу, и сразу «деятельность» его крылья, размах получает.

Как только человек святой жизни, о Господе почивший и Господу угодивший, ко Господу преставился, он, иногда сразу, иногда постепенно (это самое разительное!) со всеми рядом, с людьми-то, становится. Жив-то, дак куда-то писать или ехать куда-то надо, добывать старца-то. А преставился — и рядом около тебя оказался. Жив, годы считал: «Ох, стар де… немощен». А помре, и счёт годов отпал. Время перестало для отошедшего ко Господу. Полторы тысячи или тысячу лет назад жил в теле святый, но, начав жить жизнь вечную, стал одинаков и XV веку, и веку XX. Века сего света проходят, а живущий жизнь вечную всё тот же. Тамо жизнь неизменяемая, нестареемая.

7 Декабря

Антоний Сийский… Сегодня с Двинской земли струится тихий, но настойчивый свет. Антоний Сийский — одна из звёзд Севера. Он как северное сияние в ночи. Но и сюда достигает свет его святости… Там, на далёком Севере, четыреста лет назад затеплилась эта свеща неугасимая. Сегодня там праздник Разорена обитель, но: жив Господь, жива святыня. Ныне силы небесные тамо невидимо служат. Нет людей, но горят свещи праздничные, озаряя снега и дремучие ели, и скованные во льдах реки и озеро. Антоний Сийский, благодатный луч северного сияния. Сегодня в день его блаженного успения стремится на Север душа моя, хочет слушать тихость безмолвную ночи. Вот я вижу Двинскую землю в зимнем сне. Великие реки, беспредельные леса и озеро, и остров, и как ковчег драгоценный — обитель Антониева. Род сей, в смраде срамно ликующий, не видит света святых. Но тем, кто взыскует оного света, сияет имя Антония Сийского, любо его житие и эти леса, и реки, освящённые его пребыванием, его чудесами.

Светильник иночества, зажжённый Антонием Сийским, равно как и сияние иных благодатных огней Севера о дне света, дак именно что на суд тебе. Весь мрак твой только осветит, всю мглу и ночь.

Как надо работать, как учиться… с азов, с азбуки, чтобы как-то приблизиться к осиянному чину иноческому, к пречестному имени преподобного. А то смотреть так со стороны, безучастно, не учась, не трудясь, не борясь с собственным ничтожеством, не стоит. Кругом дети смерти не спят, не дремлют: растлевают, развращают, хулят правду. Что же ты-то хоть две лепты, хоть одну в дело Божие, в дело правды не отдашь?

Любить церковную культуру, любоваться ею, собирать книги и иконы — это всё внешнее для тебя. Книги и собрание икон кому-то останется. А ты что с собою возьмёшь?’

7 Декабря

Вчера вот шёл по переулку… Снег на высоких крышах старых домиков. Снег на ветках. Вспомнил о дне святителя Николы. Бредучи, за безлюдьем пел величанье. И думалось: куда вот эти сердечные излияния о святом и песня уст идут?.. Частью в эфир, частью туда, где его лики на святых иконах, где чтут святую его память. А больше, может быть, в своё сердце посылаю ему величанье, стихи. Сердце человеческое, даже такое убогое, как моё, целый мир. Туда и посылаю слова благодатные. …Куда идут слова молитвы?

А помнишь: «Ищи Бога, а не ищи, где пребывает». Отцы, стяжавшие подвигом великим молитву, знают, где молитва и куда молитва идёт. Но великим подвигом светлое сие знание достигается. А твоё дело — пой да молись, как заповедано по святым уставам. Бог велик, непостижим. Знай, что он во всём и всё в нём, и молись. Николин день, дак читай святителю

канон, пой ему, скорому помощнику, умились о нём, помни и люби, и чти дни святых угодников Божиих. Жития их, службы им одна другой дивнее и умилительнее. И Господь даст тебе умиление и молитву, и знание светлое, радостное.

* * *

Сам-то я уладь, тля, дак надо с утра-то хлебнуть живой водицы. Кое и родится в пустой-то башке.

Творения святых великих отцов, великие книги (их с тебя надо не много). Филокалия, Исаак Сириянин, Лествица.

(Уж, я чай, чтиво всякое мусорно-газетное ты давно оставил.) А в великих книгах всякая строка — жизнь, всякое слово — маяк Эти книги не будешь читать на ходу, за чаем. Но и не только современное сифилитическое, гнусавое, смрадное чтиво. И классиков новых и старых, где страсти любовные расписаны и размазаны, взыскующий града читать не будет: не интересно, ни к чему, не про нас писано.

Нет пользы, когда «Любовь к красоте» — Филокалия, будет у тебя рядом с «1001 ночью» лежать… Тут уж последняя честь горше первых. Тем любоваться и другое любить.

Жизнью надо проходить эти книги. Нет пользы после сытного обеда, развалясь в креслах с папиросой в зубах, прочесть полстраницы, нет пользы, когда, блестя корешком, поставлены «Словеса постнические» Исаака Сирина вместе со «Старыми годами», «Аполлоном», стихами, «Декамероном».

А вот польза, когда одну-единственную для себя книгу носил «странник» в котомке, храня её больше жизни и жизнью своей проходя эту Божественную книгу.

Странник «алкал» дивных словес этой книги, читал, забывая мир, в лесу, сидя в сторожке, проходя Сибирь и Россию, пустынными дорогами, питаясь сухарём, утоляя жажду водой из рек и болот. Имея в сердце только великое учение «добротолюбия».

Конечно, беспечность и профанация — вот и так, как я, молитву Исусову твердили. Здание надо не с крыши строить, а с окладного бревна, с фундамента

Quod licet Jovi, non licet bovi[8]. Безмолвников дело есть — упражнение в молитве Исусовой. По учению святых отцов, это уже завершение подвигов, крыша.

Конечно, и лестовичка, и молитва Исусова могут украшать быт. Но при таком «декоративном» отношении в трудную минуту и забудешь о ней.

Я довольно говорил, толковал, мечтал, воображал о «церковном». Но то всё было или от эстетики, <или плотское, буйственное, страстное>,красивые башенки, а здания-то и не было. Павильон был воздушный, на песке строен. Каких вещей я касался, расписывал настроения, утешения самые добрые, самые здоровые.

А вот поди ж ты! Граблюсь за «барокко»! Пресытился хлебом чистым беспримесным северной родной речи. Нравятся вот такие выражения, как «тратиться» и т. д., и т. п.

В этих же планах и моя любовь, скажем, к елисаветинскому «барокко».

P.S. Замечателен язык царя Грозного. До него величавая архаика (есть изумительные образцы русской речи и до Грозного, конечно). Не знаешь, к чему примениться. А у Ивана царя крепкая, ёмкая острая русская речь.

25 Декабря 1939. Рождество Христово

…С тем умру. Тут только падать да плакать, да величать.

Откуда это чувство приходит… Это выше моих понятий. Это чудное нечто, и не знаю, откуда, и не помню, когда явилось. Говорю о любви моей к художеству и старцу Амвросию Оптинскому.

Даже вот теперь, когда я себя плохо чувствую целыми днями, когда голова не работает, иное еле брожу, час какой-то придёт, и думаешь о чудном старце. Канун сочельника видел его во сне даже.

Будто он, отец наш, оставляет «дом». В спину отченька видел. Уж не помню всего. Высокий будто, сутулый. В выцветшей, вишнёвого как бы цвета долгой одежде. Власы седые с ушей… Горькое и сладостное чувство что, вот, увидел. И во сне-то как бы сознание было что не явь, а видение вижу.

Бывает почитание святого народное, которого многие любят. У меня к отченьку моему как бы личное чувство. Я не жил с ним в одно время, но его рождение в вечную жизнь и моё рождение на сей свет соприкоснулись. Год возле год. Не огонь, не пламя оставил он, благостный, на земле, но тысячи огоньков, как бы свечечек. И одна свечечка в моей душе. Искорка, может быть, одна шает. «Слабый огонёчек то совсем замрёт, то дрожащим светом “стены” души моей обольёт»…

Частыми стали равнодушие и хлад сердечный… Все цветы опали… И уж как рад, когда оживёт искорка-та Божья, согреет сердце.

Что это за чувство, эта любовь, если можно так выразиться, к святому, которого не знал, которого не видал, о котором я мало и слышал, но больше читал, о котором и книги-то нет у меня, ниже брошюрочки. Очевидно, только в церкви такие отношения возможны. Это, конечно, не институтское обожание. Но хотел бы за ноги отеческие держаться.

И такое отношение возможно только в церкви, отношение к отшедшему как к живому. Церковь смерти не признаёт, не знает. В церкви все живы. И отченько твой жив. И близко он. Есть в иных областях человеческих явлений и отношений чувства, почитание, скажем, общественных деятелей, исторических героев: «Суворовых», «Вашингтонов», «Наполеонов». Почитание таких героев, гражданских, военных, иное по природе, нежели пригорнование к избранному авве.

Здесь у послушника отношения глубоко личные, интимные, таинственные и сокровенные. Здесь сын и отец, но в планах горних, чудных, высоких. Внимать ему, беседовать с ним, учиться делом, молиться с ним. За его риз воскрылия держаться: в радость Господа ведёт отец твой тебя!

Чудно и давно писано: от пелены изберёшь себе авву (хоть бы по рассказам, хоть бы по книгам) и устремишься к нему, от того часа и авва (на земле живый или уже отошедший ко Господу) тебя знать будет.

Не малое бы дело, ежели бы меня, нищего, таков авва, как отче Амвросий Оптинский, знать стал! Такие, как уж ежели кого «знают», дак о том не худо промышляют.

Пути Божии неисповедимы. Доброму, честному человеку вольно Богу и явно помощь послать. А таким, как я, окольно Бог подаёт, на догадку всяко. И эта любовь моя к херувимскому отцу моему Амвросию — не орудие ли счастия моего и моего спасения? Не есть ли это «объятия отча»?

* * *

Как я радуюсь, как я веселюсь душою, когда любимого-то, обожаемого-то человека лице гляжу. Когда постоянно он глядит на меня со стены моей. Да, разные бывали люди. Ина слава солнцу, ина луне, ина звёздам. И это не обида. Не можешь быть большой, дак будь поне малой звездой.

Малые звёздочки — это мои родные отшедшие: мама, сестра Нина. Оне глядят с портретов скромных. А звёзды великие или луны это, или солнышко в горнице моей — это ангелы земные, отцы мои о Господе. Не с грустью лики их вижу, нет: сердце мне они ростят, душу надымают. Крылья даруют и будят, и говорят: давай полетим! Это помощники мои.

Думается, что в деле религиозного воспитания хорошо, чтоб молодёжь во-первых чувствовала красоту, потом уж знала. Это, конечно, о тех, у кого есть искорка Божия, у кого вложено это стремление или влечение к вере, к церкви, к Богу.

Добро и то, когда, ещё не имея выношенной любви к «духовному», к «церковному», уже желают иметь эту любовь, хотят этой потребности.

Но когда желающие учиться вере Христовой есть, но потребности к красоте нет, когда эстетически люди неуязвимы, тогда величие, авторитет, универсальность, грандиозность и великолепие исторической церкви надо показать. Удивление сначала внушить.

* * *

Рассказываю в последние годы, для школьников особенно, всё одно и то же. И я уже абсолютно не чувствую, не переживаю ничего, когда о море ребятам говорю… «путём-дорогой, здравствуйте!» И в сказках не смешно мне и даже чудно́, что аудитория моя смеётся. Говорю всегда с одними и теми же интонациями. Глубоко я равнодушен к своим сказкам. Равнодушно пою былины Где оно, моё былое увлечение былинами, любовь к ним? Чувство очарования былинами отошло. Может быть, заменилось каким-то чувством «публики».

* * *

А честна эта работа: вот хоть что-нибудь гоношишь, а по пути у тебя родятся мысли в голове угодные, и ты их знай заносишь да заносишь. Добро это, когда стоющий дневник, записки подённые хорошие, годные человекам кто оставил. И самому любо. Как он желанья-то, от ума и сердца мысли, соображенья, наблюдения остались за тот, за другой период жизни, дак значит, ты добро шёл этот путь, видел, слышал там, где был. А как ничего-то не записано, дак этим путём тебя как кошку в мешке вслепую тащили. Пропало это время напрасно. Никакого ты прикупу не сотворил.


[1] Правильно: Senectus ipsa morbus est — Старость приходит не с радостью, но со слабостью (лат.).

[2] Даты в дневнике даны по старому стилю, кроме оговорённых мест.

[3] «Мнение незрелое, ошибочное» — примечание Б.Ш.

[4] ряса?

[5] Известный игрушечный домик П.В. Нащокина, друга А.С. Пушкина.

[6] Речь идёт о В. Керетском (см. старину о Варлааме Керетском во 2‑м томе).

[7] Матерью Макария была Ирина Кожина.

[8] Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку (лат.).

Комментировать

Добавить комментарий для Администратор Отменить ответ

*

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »
Размер шрифта: A- 15 A+
Тёмная тема:
Цвета
Цвет фона:
Цвет текста:
Цвет ссылок:
Цвет акцентов
Цвет полей
Фон подложек
Заголовки:
Текст:
Выравнивание:
Боковая панель:
Сбросить настройки