Лилии полевые. Покрывало святой Вероники: притчи и рассказы из первых времен христианства, предания, сказания, поучения — прот. Григорий Пономарев

Лилии полевые. Покрывало святой Вероники: притчи и рассказы из первых времен христианства, предания, сказания, поучения — прот. Григорий Пономарев

(21 голос4.3 из 5)
Оглавление

Предисловие
Покрывало святой Вероники. Библейское предание
Альбин. Повесть из первых времен христианства
Распни его. Из библейских рассказов
Сказание о жизни святой Моники и «сыне слез» её, блаженном Августине
Сказание о житии преподобного Онуфрия, великого пустынножителя
Житие святого преподобного отца нашего Виталия монаха[102]
Блуд и любодеяние[104]
Монах. Восточная притча
Пример терпения и кротости
О том, насколько милостыня поспешествует нашему спасению
Чудесная лампада. Старинная повесть
Грош. Старинная повесть
Сказание о честной чудотворной иконе Пресвятой Богородицы, называемой «Достойно есть»
Святый великомученик и целитель Пантелеимон
Дивные знамения благодати Божией
Небесный врач и просветитель на Aлтae
Защитник Смоленска рыцарь Меркурий
Исцеление татарской царицы Тайдулы святителем Московским Алексием
Предание
Святый Алексий, человек Божий
Евангельские звери. Итальянский эпилог XII века
Начни с себя
Инок. Духовная поэма в 4-х частях (с примечаниями)
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Часть четвертая
Примечания к поэме Дмитрия Благово «Инок»
Примечания

Предисловие

Дорогие читатели!

Перед вами — третий сборник рассказов из серии книг «Лилии полевые» под названием «Покрывало святой Вероники». В 2012 году вышла в свет вторая книга «Лилий…» — «Крестоносцы», а еще ранее, в 2006 году — первый сборник «Лилий…», выдержавший уже более восьми изданий.

Когда книга была готова к печати и оставалось только написать несколько слов предисловия, в близкой нам православной Украине произошли трагические события, заставившие каждого из нас задать себе вопрос: «Кто же я такой и какова моя вера?».

Всполыхнул «пожар» в Киеве. Враг рода человеческого со смертельной угрозой подошел к самым вратам наших православных святынь — Киево-Печерской и Почаевской лаврам.

Как ноет сердце, как болит душа! Вооруженная чума стоит у стен наших храмов, но чем можем мы, немощные и изнеженные благами мира, помочь своим братьям?

Чем можем защитить наши храмы?

Только верой.

Верой наши отцы построили и укрепили Российскую державу. Верой защищали от врага свое Отечество, верой созидают сегодня Новый Иерусалим.

Вера Господня — огромная сила, но она проявляется только тогда, когда мы осознаем свою немощь и призываем имя Христово.

«Вера в нашей жизни встречается крайне редко, — говорит в своей проповеди на Торжество Православия митрополит Екатеринбургский и Верхотурский Кирилл, — и по-настоящему мы не видим смысла глубокой любви к нам Господа… У нас нет человеческого щита, который может нас защитить… Но если мы примем веру во Христа, то сможем сотворить чудо. Где Господь, где храмы, где наша вера — там жизнь…»

Верующий человек знает, что Господь никогда не оставит его, что он — не сирота, а всегда стоит под покровом своего Творца. Господь никогда не оставит нашего упования на Него, и только силой Христа может устоять наша вера. Так было в этот страшный февраль в Киево-Печерской и Почаевской лаврах.

Так может быть и завтра со всеми нами.

В дни Великого поста пусть Сам Господь, Его Голгофский Крест, молитвенный щит киево-печерских святых, предстательство преподобных Иова Почаевского и Кукши Одесского, великомученицы Варвары, молитвенный покров Божией Матери «Касперовская» укрепят нас и наших православных братьев на Украине.

Сегодня праздник Торжества Православия.

Огонь веры Христовой горит!

«Мы должны жить в вере как в воздухе, — говорит уральский митрополит Кирилл. — Но сегодня нам не хватает этого воздуха… Мы имеем малые крохи огромного богатства, которое дает нам вера. Самый богатый верующий — тот, который живет в единении со своим Творцом, и в этом его огромное достояние…»

У православной церкви во все времена было несметное число противников! Враг никогда не смирится с торжеством Православия, и Господь будет испытывать нас до самого конца — до смерти крестной.

«Быть верным Христу — значит быть верным Ему даже до смерти» — учит проповедник нашего времени, протоиерей Александр Шаргунов. Эти слова обращены к каждому православному христианину и пронизаны сакральным смыслом!

«Смысл нашей жизни — пройти кротким путем Христовой проповеди и вернуться в лоно Отца Небесного… Господь, давший нам этот короткий путь, ждет нас обратно…» — звучат слова архиерея под сводами Троицкого собора Екатеринбурга.

За свою жизнь мы ответим Господу сами. Спросим себя сегодня: кто мы? Как верим? Как живем? Готовы ли служить Богу всем сердцем и всем разумением своим? Есть ли в нас героический евангельский дух, о котором нам проповедует Святая Церковь и которому учат жития новомучеников и исповедников Российских?

Наш крестный путь, наша исповедь Христа, наша вера — ничто без Самого Творца, без Его проповеди, без Его Креста!

Пусть и эта книга рассказов «Лилии полевые. Покрывало святой Вероники», в которой собраны новые библейские притчи и рассказы из первых времен христианства, предания, сказания, поучения, духовная поэма-быль «Инок», малоизвестные, но пронзительные стихи о жизни угодников Божиих, собранные протоиереем Григорием Пономаревым как пример истинно христианской жизни, — научит и нас Христовой проповеди, пламенной вере и крестной смерти во имя Господа нашего Иисуса Христа. Аминь.

Елена Кибирева, издатель,
член Союза писателей России.

Великий пост. Праздник Торжества Православия. 9 марта 2014 года.

Покрывало святой Вероники. Библейское предание

В один из последних годов царствования императора Тиверия[1] какой-то бедняк виноградарь поселился с женой в одной хижине высоко в Сабинских[2] горах. Они были чужие здесь, жили в совершенном одиночестве, и никто никогда не посещал их

Но однажды утром хозяин, открыв дверь своей хижины, увидел, к своему удивлению, что у порога сгорбившись сидит какая-то старуха, закутанная в простой серый плащ. Она выглядела очень бедной. Однако когда она поднялась и обернулась к виноградарю, то показалась ему такой почтенной, что он невольно вспомнил сказание о богинях, которые иногда сходят к людям в образе старой матроны.

— Друг мой, — сказала она виноградарю, — не удивляйся, что эту ночь я проспала у порога твоего дома. В этой хижине жили мои родители, а я родилась здесь почти 90 лет назад. Я думала, что найду ее пустой и заброшенной, и не знала, что в ней снова поселятся люди.

— Неудивительно, — ответил хозяин, — что ты думала найти пустой эту хижину, приютившуюся среди диких скал на такой высоте! Я и моя жена пришли сюда из далекой страны. Мы, люди бедные и чужие здесь, не могли найти себе лучшего пристанища, чем это жилище. А для тебя, усталой и голодной после столь длинного пути, наверное, приятнее найти в этой хижине людей, а не наткнуться на диких волков Сабинских гор. У нас ты найдешь постель для отдыха и чашку козьего молока с куском хлеба, если только тебе угодно будет это принять.

Женщина едва улыбнулась, но эта легкая улыбка не могла согнать выражения глубокой скорби, лежавшего на ее усталом и изможденном от трудной дороги лице.

— Я прожила всю мою юность здесь, в горах, — сказала она, — и еще не забыла, как выжить волка из его берлоги.

И действительно, внешне она выглядела еще крепкой и сильной, и виноградарь не сомневался, что, несмотря на свою глубокую старость, она сохранила достаточно силы, чтобы вступить в борьбу с диким зверем. Он снова повторил свое приглашение, и старуха вошла в хижину и присоединилась к завтраку бедняков, без уговоров приняв участие в трапезе. Она осталась очень довольна едой — грубым хлебом, размоченным в молоке, — а хозяева горной хижины не переставали думать, откуда могла забрести к ним эта старая женщина-странница.

«Она, наверное, чаще ела фазанов на серебряных блюдах, чем пила козье молоко из глиняной кружки» — так казалось хозяевам.

Иногда старуха поднимала глаза от еды, как бы осваиваясь постепенно в хижине. Бедная обстановка, голые глиняные стены, истоптанный пол… Конечно, со временем хижина сильно изменилась, но кое-какие следы от прежних жильцов в ней все же сохранились. Гостья даже показала теперешним хозяевам кое-где на стенах сохранившиеся следы изображений собак и оленей — их рисовал когда-то ее отец, чтобы позабавить своих малюток. А наверху, на полке, она даже как будто нашла черепки глиняного сосуда, из которого сама когда-то пила молоко.

Тем временем муж и жена думали про себя: «Возможно, конечно, что странница родилась в этой хижине. Но чем она занималась в своей жизни? Наверное, не одним доением коз и приготовлением сыра?». Они заметили также, что мысли незваной гости часто уносятся куда-то далеко и каждый раз, словно приходя в себя, она тяжело и печально вздыхает. Наконец странница встала из-за стола. Она приветливо поблагодарила хозяев за оказанное ей гостеприимство и направилась к двери. И вдруг бедная женщина показалась виноградарю такой жалкой, одинокой и несчастной, что он сказал:

— Если я не ошибаюсь, то, взобравшись вчера ночью к этой хижине, ты вовсе не думала так скоро оставить ее? Если ты действительно так бедна, как кажется, то, вероятно, надеялась провести здесь оставшиеся годы жизни. А теперь собираешься уйти, потому что я и моя жена поселились в этой хижине?

Старуха не стала отрицать, что он угадал ее желание, однако добавила:

— Эта хижина, стоявшая столько времени заброшенной, принадлежит тебе столько же, сколько и мне. Я не имею никакого права выгонять тебя отсюда.

— Но ведь это хижина твоих родителей, — ответил виноградарь, — и у тебя, конечно, больше на нее прав, чем у нас. Кроме того, мы молоды, а ты — стара. Поэтому оставайся, а мы уйдем отсюда.

Услыхав это, старуха крайне удивилась. На пороге дома она обернулась и уставилась на виноградаря, как бы не понимая, что он сказал. Но тут в разговор вмешалась молодая женщина:

— Если мне позволено будет сказать свое мнение, — обратилась она к мужу, — я попросила бы тебя спросить эту старую женщину, не пожелает ли она взглянуть на нас как на своих детей и не захочет ли остаться здесь, чтобы мы могли заботиться о ней. Что за польза ей, если мы уступим эту хижину и оставим ее одну? Для нее было бы ужасно жить одиноко в горах. Это означало бы обречь ее на голодную смерть.

Тут старуха подошла близко к хозяевам хижины и испытующе взглянула на них.

— Отчего говорите вы так со мною? — спросила она. — Почему оказываете мне столько сострадания, ведь вы чужеземцы?

— Потому, что мы сами встретили однажды в жизни великое сострадание, — ответила молодая женщина.

Таким образом старуха поселилась в хижине виноградаря и вскоре близко подружилась с молодой четой. Однако она никогда не говорила им, откуда пришла и кем была в прошлом. И они понимали, что ей бы не понравилось, если бы они стали ее расспрашивать.

Однажды вечером, когда они втроем сидели на большом плоском обломке скалы, лежавшем перед хижиной, и ели свой ужин, они увидели старика, поднимавшегося по тропинке. Это был человек высокого роста, крепкого телосложения, широкоплечий, как борец. Лицо его имело мрачное, жестокое выражение. Лоб резко выступал над глубоко запавшими глазами, а линии рта словно таили разочарование и презрение. Он имел военную выправку и отличался быстрыми, резкими движениями. Одет был старик довольно просто, и виноградарь, завидев его, подумал: «Наверное, это старый легионер[3], получивший отставку и отправляющийся теперь на родину».

Приблизившись к хозяевам, мирно ужинавшим у хижины, гость в нерешительности остановился. Виноградарь, знавший, что дорога за хижиной кончается, положил ложку и обратился к пришедшему:

— Ты, верно, потерял дорогу, путник, если пришел к этой хижине? Обыкновенно никто не забирается сюда, если только у него нет дела до кого-нибудь из нас, живущих здесь.

В это время старик подошел ближе.

— Ты говоришь правду, — сказал он, — я потерял дорогу и теперь не знаю, как мне ее найти. Я буду тебе благодарен, если ты позволишь мне отдохнуть здесь, а потом укажешь, как добраться до деревни.

С этими словами он опустился на один из камней, лежащих перед хижиной. Молодая женщина предложила ему поужинать вместе с ними, но он с улыбкой отказался, однако охотно и непринужденно беседовал с хозяевами, пока они ели. Он спрашивал их об образе жизни и занятиях, и они отвечали ему приветливо и откровенно.

Но вот виноградарь в свою очередь обратился к путнику и стал расспрашивать его.

— Ты видишь, — сказал он, — как замкнуто и одиноко мы живем. Уже целый год, как я ни с кем не говорил, кроме пастухов и виноградарей. Но можешь ли ты рассказать нам что-нибудь о Риме и императоре, ведь ты пришел, очевидно, из какого-нибудь лагеря?

Едва муж произнес эти слова, как жена заметила, что старуха взглядом и рукой дала ему знак, что надо всегда осторожно относиться к своим словам. Путник же ответил совсем по-дружески:

— Я вижу, что ты принимаешь меня за легионера, но ты не совсем прав, ибо я уже давно оставил службу у императора Тиверия. Для нас немного было работы. А ведь он был когда-то великим полководцем. Это время было временем его счастья… Теперь он ни о чем другом не думает, как о предупреждении заговоров. Весь Рим говорит о том, что на прошлой неделе он приказал по самому ничтожному подозрению арестовать сенатора Тита и казнить его.

— Бедный император! — воскликнула молодая женщина. — Он перестал понимать, что делает! — она заломила руки и с сожалением покачала головой.

— Ты в самом деле права, — ответил старик, и выражение глубокого огорчения отразилось на его лице. — Тиверий знает, что все его ненавидят, и это еще больше сводит его с ума.

— Что ты говоришь! — воскликнула хозяйка. — За что нам его ненавидеть? Мы только жалеем, что он перестал быть великим императором, каким был в начале своего царствования.

— Ошибаешься, — сказал гость. — Все люди презирают и ненавидят Тиверия. Да и как же иначе? Ведь он тиран, не знающий пощады. И в Риме думают, что в будущем он станет еще более жестоким, чем теперь.

— Разве случилось что-нибудь такое, что может превратить его в еще большее чудовище? — спросил чистосердечно виноградарь.

И снова молодая женщина заметила, что при этих словах старуха вторично сделала ее мужу знак, чтобы он был осторожен. Старик же ответил просто, но в то же время на губах его проскользнула своеобразная улыбка:

— Ты, вероятно, слыхал, что Тиверий до сих пор имел около себя друга, которому он мог довериться и который всегда говорил ему только одну правду? Все прочие, живущие при его дворе, — искатели счастья и льстецы, одинаково превозносящие как его добрые и благородные дела, так и злые и низкие поступки. Но было, как я сказал, одно существо, которое никогда не боялось открывать ему глаза на его поступки. Этим человеком, имевшим больше мужества, чем сенаторы и полководцы, была старая кормилица императора — Фаустина…

— Да, я слыхал о ней, — прервал виноградарь. — Говорили, что император всегда оказывал ей большое расположение!

— Да, Тиверий умел ценить преданность и верность этой женщины. Он относился к ней как ко второй своей матери — к этой простой крестьянке, пришедшей к нему когда-то из жалкой хижины в Сабинских горах. С тех пор как он сам стал жить в Риме, он поселил ее в отдельном доме на Палатинском холме[4], чтобы иметь ее всегда вблизи себя. Ни одна из знатных римских матрон не жила лучше ее. Ее носили по улицам на носилках, и одевалась она как императрица. При переселении императора на остров Капри[5] она должна была его сопровождать, и он велел даже купить для нее виллу с рабами и драгоценной обстановкой.

— Действительно, ей жилось хорошо, — снова вставил виноградарь, который один только и поддерживал разговор с гостем.

Жена его сидела молча и с удивлением следила за переменой, произошедшей со старухой. С тех пор как пришел путник, она не проронила ни слова. Она словно преобразилась, потеряв свое обычно приветливое и мягкое выражение глаз. Отодвинув от себя еду, она сидела теперь прямо, словно застывшая, прислонясь к двери и глядя в пространство окаменевшими глазами.

— Такова воля императора. Он захотел, чтобы она была счастлива и свободна, — сказал старик. — Но, несмотря на все его благодеяния, и она предала его…

При этих словах путника старуха вздрогнула, но женщина ласково и участливо погладила ее по руке и, обратившись к гостю мягким, нежным голосом, сказала:

— Я все же не могу думать, что старая Фаустина была так счастлива при дворе, как ты это описываешь. Я уверена, что она любила Тиверия как собственного сына. Я представляю себе, как гордилась она его благородной юностью, и также могу представить, как велико было ее горе, когда он в старости отдался во власть подозрительности и жестокости. Она, наверное, каждый день говорила ему об этом и останавливала его. Ужасно тяжелы для нее должны были быть ее тщетные мольбы! И, наконец, она не в силах была видеть, как он все глубже и глубже падает в пропасть.

При этих словах старик изумленно подвинулся ближе к говорившей, но не смог как следует разглядеть молодую женщину: она сидела с опущенными глазами, говорила очень тихо и грустно.

— Ты, быть может, права в том, что говоришь о старухе, — ответил он.

— Фаустина в действительности не была счастлива при дворе Тиверия, и все же кажется удивительным, что она оставила императора в его старости, после того как у нее хватало терпения оставаться с ним в течение всей жизни.

— Что ты говоришь?! — воскликнул виноградарь. — Старая Фаустина покинула императора?

— Она скрылась с острова Капри, никому не сказав ни слова, — ответил путник. — Она ушла такой же нищей, какой и пришла. Она не взяла с собой ничего из своих сокровищ.

— И император в самом деле не знает, почему она ушла? — спросила молодая женщина.

— Нет, — ответил старик, — император не знает причину. Ведь не может же он поверить, что она покинула его потому, что он как-то раз сказал ей, что она служит ему, чтобы получать плату и подарки, как и все прочие. Она ведь знает, что он никогда не сомневался в ее бескорыстии. Он все еще надеется, что она добровольно к нему вернется, потому что никто лучше ее не знает, что он теперь совсем не имеет друзей.

— Я не знаю ее, — сказала молодая женщина, — но думаю, что могу все-таки предположить, почему она ушла от императора. Она была воспитана в простоте и благочестии, и ее, может быть, всегда влекло назад, в прошлую жизнь. Но все же она никогда не оставила бы его, если бы он ее не оскорбил. И я понимаю, что после обидных слов она наконец сочла себя вправе подумать о себе самой, так как дни ее уже близятся к концу. Если бы я была бедной жительницей гор, то, вероятно, так же поступила бы, как и она. Я сказала бы себе, что я довольно сделала, прослужив моему господину всю жизнь. Я ушла бы наконец от роскоши и царской милости, чтобы дать душе насладиться истинной правдой, перед тем как моя душа оставит меня и начнет свой длинный путь.

Старик окинул молодую женщину мрачным и печальным взглядом:

— И ты не думаешь о том, что жизнь императора станет теперь мрачнее, чем когда бы то ни было; теперь, когда не стало никого, кто мог бы его успокоить, когда им овладевает недоверие и презрение к людям? Ведь только подумать, — и старик взглядом впился в глаза молодой женщины, — во всем мире нет теперь человека, которого бы он не ненавидел, которого бы он не презирал. Ни одного!..

Когда он произнес эти слова горького отчаяния, старуха вдруг сделала резкое движение и обернулась к старику. Посмотрев ему прямо в глаза, она ответила:

— Тиверий знает, что Фаустина снова вернется к нему, как только он этого пожелает. Но она должна раньше знать, что старые глаза ее не будут видеть при дворе его порок и бесстыдство.

При этих словах все трое обитателей хижины поднялись, но виноградарь и его жена встали впереди старухи, как бы защищая ее. Старик не произнес больше ни одного слова, но смотрел на старуху вопросительным взглядом. «И это твое последнее слово?» — казалось, говорил этот взгляд. Губы старой кормилицы дрожали, и слова уже не могли сходить с них.

— Если император любит свою старую прислужницу, то он должен предоставить ей покой в последние ее дни, — сказала молодая женщина.

Путник медлил еще, но вдруг его мрачное лицо просветлело.

– Друзья мои, — сказал он, — что бы ни говорили о Тиверии, но есть одно, чему он научился лучше всех других: самоотречение. Еще одно я должен вам сказать: если старая кормилица, о которой мы говорили, придет в эту хижину, примите ее хорошо. Милость императора постигнет всякого, кто поможет Фаустине.

При этих словах он завернулся в свой дорожный плащ и ушел той же горной тропой, по которой пришел.

После этого случая виноградарь и его жена никогда больше не говорили со своей гостьей об императоре. В беседах же между собой они удивлялись, что, несмотря на глубокую старость, она нашла в себе силы отказаться от роскоши и влияния, к которым давно привыкла.

«Не вернется ли она снова скоро к Тиверию? — спрашивали они себя. — Она, конечно, все еще любит его. Ведь она оставила его в надежде, что это образумит его и заставит отказаться от безумной жестокости…»

— Такой старый человек, как император, никогда уже не начнет новой жизни, — говорил муж.

— Как сможешь ты отнять у него беспредельное презрение к людям? — отвечала жена. — Кто позволил бы себе выступить перед ним и научить его любви к человечеству? А пока этого не случится, он не сможет исцелиться от своего упрямства и тирании. Ты знаешь, что есть только один Человек на всем свете, Который действительно был бы в силах это сделать. Я часто думаю о том, что было бы, если бы эти двое встретились. Однако пути Господни непостижимы…

А тем временем их гостья окончательно освоилась в доме и уже не чувствовала каких-либо лишений и не испытывала никакой потребности вернуться к своей прежней жизни. И, когда через некоторое время жена виноградаря родила дитя, старуха стала ходить за малюткой и казалась такой жизнерадостной и счастливой, что, казалось, совсем забыла о своем горе.

Раз в полгода, закутавшись в свой длинный серый плащ, она обыкновенно отправлялась в Рим. Но там Фаустина ни к кому не заходила, а пробиралась прямо на форум[6]. Она останавливалась перед небольшим храмом, который помещался на одной из сторон великолепно украшенной площади. Этот храм состоял собственно из очень большого алтаря под открытым небом на дворике, выложенном мрамором. На алтаре восседала Фортуна — богиня счастья. А у подножия стояла статуя Тиверия. Кругом двора шли помещения для жрецов, кладовые для дров и стойла для жертвенных животных.

Странствования старой Фаустины не шли никогда дальше этого храма, посещаемого всеми желавшими молиться о счастье Тиверия. Заглянув в храм и увидев, что статуи богини и императора украшены цветами, что жертвенный огонь пылает, а толпы благоговейно молящихся людей собираются вокруг алтаря, послушав тихие гимны жрецов, она выходила из храма и возвращалась в горы. Так, не проронив ни с кем ни одного слова, узнавала старая кормилица, что Тиверий еще жив и у него все благополучно.

Но однажды, когда она в третий раз спустилась с Сабинских гор и совершила путешествие, то нашла в городе нечто необыкновенное. Приближаясь к храму, она заметила, что он заброшен и пуст. Перед башней не было ни одного светильника, а в храме не было молящихся. На одной из стен алтаря висело еще несколько сухих венков, но это было все, что осталось от былой пышности. Жрецы исчезли, а статуя императора, более никем не охраняемая, была попорчена и стояла в пыли.

Старуха обратилась к первому встречному:

— Что должно это означать? — спросила она. — Разве Тиверий умер? Или у нас уже другой император?

— Нет, — ответил римлянин, — Тиверий все еще император, но мы перестали молиться о нем. Наши молитвы больше ему не помогают.

— Друг мой, — сказала Фаустина, — я живу далеко отсюда, в горах, где никто ничего не знает о том, что делается на свете. Не будешь ли так добр сказать мне, какое несчастье постигло императора?

— Самое ужасное несчастье обрушилось на Тиверия, — ответил тот. — Его поразила болезнь, которая до сих пор в Италии была неизвестна, однако она, говорят, нередкая на востоке. Болезнь так изуродовала императора, что его голос стал похож на рычание зверя, а пальцы на руках и ногах разъели язвы. И от этой болезни будто бы нет никакого лекарства. Многие думают, что через несколько недель он умрет. Если же не умрет, то придется лишить его трона — несчастный не может больше царствовать. Ты понимаешь теперь, что его императорской судьбе пришел конец. И бесполезно сейчас молить богов о даровании ему счастья. Да и не стоит, — прибавил римлянин с легкой усмешкой. — Нечего теперь заискивать перед ним. Да и к чему же нам трепетать о нем?

С этими словами он поклонился Фаустине и отошел, а она застыла на месте, ошеломленная словами незнакомца. В первый раз в своей жизни она почувствовала себя пораженной; она ощущала теперь себя дряхлой, сгорбленной старухой, придавленной тяжкими страданиями. Она стояла, несчастная и немощная, с трясущейся головой, и руки ее что-то бессильно ловили в воздухе… Ей захотелось поскорее уйти с этого места, но ноги ее сами по себе подкосились, и, пошатываясь, едва передвигаясь вперед, она искала взглядом любую опору, на которую могла бы опереться.

Через несколько минут после невероятных усилий ей удалось наконец преодолеть внезапный упадок сил. Она выпрямилась во весь рост и буквально заставила себя пойти твердыми шагами по переполненным людьми улицам — она возвращалась в горы.

Но уже через неделю старая Фаустина вновь взбиралась по крутым утесам острова Капри. Был жаркий день, и удручающее чувство старости и слабость снова овладели ею, пока она плелась по вьющимся дорожкам и ступенькам, прорубленным в скалах на пути к вилле Тиверия. Это чувство особенно усиливалось оттого, что она заметила, как сильно все изменилось вокруг за время ее отсутствия. Прежде здесь всегда встречались целые толпы людей, которые живо взбирались и спускались по ступеням императорской виллы. Здесь толпились сенаторы, которых принесли сюда на специальных носилках великаны-ливийцы; чиновники из всех провинций, являвшиеся в сопровождении длинного ряда рабов; искатели должностей и званые люди, приглашенные на пир к императору. А теперь все лестницы и переходы виллы опустели. Серо-зеленые ящерицы были единственными живыми существами, которых Фаустина встретила на своем пути. Она поражалась тому, как скоро все может приходить в упадок.

Со времени заболевания императора прошло лишь несколько недель, а между тем сквозь щели между мраморными плитами виллы уже пробивалась сорная трава. Благородные растения в прекрасных вазах давно засохли, а наглые и вездесущие придворные, не встречая никакой помехи, в нескольких местах проломили ограду императорской виллы.

Но больше всего ее поразило совершенное отсутствие людей. Хотя посторонним запрещено было появляться на острове, но все же еще должны были быть здесь остатки когда-то бесчисленных толп дворцовой стражи, танцовщиц и музыкантов, поваров и прислужников за столом, садовников и рабов, которые все принадлежали ко дворцу императора.

Только дойдя до самой верхней террасы, Фаустина увидела двух старых рабов, сидевших на ступенях лестницы, которая вела к вилле. При ее приближении рабы встали и склонились перед ней в низком поклоне.

— Привет тебе, Фаустина, — сказал один из них, — боги посылают тебя, чтобы смягчить наши несчастья.

— Что это значит, Милон? — спросила Фаустина. — Почему здесь все так запущено? Ведь мне сказали, что Тиверий еще на Капри.

— Император разогнал своих рабов, потому что подозревает, будто один из нас дал ему отравленного вина и это вызвало его болезнь. Он прогнал бы и нас, если бы мы не отказались подчиниться ему. Ты же знаешь, что всю нашу жизнь мы служили императору и его матери.

— Я спрашиваю не только о рабах, — сказал Фаустина. — Где сенаторы и полководцы, где приближенные императора и все льстивые придворные прихлебатели?

— Тиверий не желает теперь показываться посторонним, — ответил раб. — Сенатор Люций и Макрон, начальник личной императорской стражи, являются сюда каждый день и получают приказания. Кроме них, никто не смеет видеть Тиверия.

Фаустина поднялась по лестнице к вилле; раб шел впереди ее, и на ходу она его спросила:

— Что говорят врачи о болезни императора?

— Никто из них не умеет лечить эту болезнь; они даже не знают, медленно ли она убивает или скоро. Но одно я тебе могу сказать, Фаустина: что Тиверий может умереть, если он и дальше будет отказываться от пищи из боязни быть отравленным. И я знаю, больной человек не может вынести бодрствования днем и ночью, как это делает Тиверий, боясь быть убитым во сне. Если он захочет довериться тебе, как в прежние годы, то тебе, может быть, удастся уговорить его есть и спать. Этим ты можешь продлить его жизнь на многие дни.

Поборов себя, Фаустина взошла на террасу и с ужасом увидела там отвратительное существо с распухшим лицом со звериными чертами. Руки и ноги несчастного были завернуты в белые бинты, и сквозь эти гнойные повязки видны были наполовину изъеденные болезнью пальцы рук и ног. Одежда этого человека была в пыли и грязи. Видно было, что он не в состоянии держаться на ногах и вынужден передвигаться по террасе только ползком. Сейчас он лежал с закрытыми глазами у самого края и не двигался, когда вошли раб и Фаустина. Но она шепнула рабу: «Однако, Милон, как посмел этот человек забраться на императорскую террасу, поторопись-ка выпроводить его…».

Но не успела она договорить, как увидела, что раб склонился к земле перед этим жалким человеком:

— Цезарь Тиверий, наконец могу принести тебе радостную весть!

И тотчас раб обернулся к Фаустине, но вдруг отскочил от нее, пораженный, и не смог более произнести ни одного слова. Он не узнал гордой матроны, которая за миг до этого выглядела такой могучей, что казалось, что она доживет до лет Сибиллы[7]. В это мгновение она поддалась бессильной старческой дряхлости и раб видел перед собой не гордую матрону, а согбенную старуху с померкшим взглядом и беспомощно трясущимися руками. Несмотря на то, что Фаустина была предупреждена, что больной император ужасно изменился, все же она ни одной минуты не переставала представлять его себе крепким человеком, каким он был, когда она видела его в последний раз. Она слышала от кого-то, что болезнь, поразившая Тиверия, изменяет человека медленно и что нужны целые годы, чтобы она изуродовала человека до неузнаваемости. Но здесь болезнь пошла вперед с такой силой, что обезобразила цезаря за довольно короткое время. Спотыкаясь, добрела Фаустина до императора. Она не в силах была говорить и молча плакала, стоя возле Тиверия.

— Ты пришла наконец, Фаустина, — промолвил он, не открывая глаз.

— Я давно лежу тут, и мне все чудится, будто ты стоишь рядом и плачешь обо мне; и я не решаюсь взглянуть на тебя лишь из боязни, что это только обман моего больного воображения.

Тогда старуха рухнула около Тиверия, с нежностью приподняла его голову и, обхватив ее обеими руками, спрятала на своей груди. Но император продолжал тихо лежать и даже не взглянул на Фаустину; чувство тихого умиротворения наполнило его, и он тотчас погрузился в спокойный сон…

Спустя несколько недель один из рабов императора шел по направлению к хижине в Сабинских горах. Наступал вечер, и виноградарь с женой стояли в дверях и глядели на заходящее на далеком западе солнце. Раб свернул с дороги, подошел к хижине и приветствовал их. Затем он вытащил небольшой, но тяжелый мешок, спрятанный за поясом, и вложил его в руку виноградаря.

— Это шлет тебе кормилица императора Фаустина, старая женщина, к которой вы были так добры, — сказал раб. — Она велела мне сказать тебе, чтобы ты купил на эти деньги виноградник и построил себе жилище не так высоко в горах, как твое орлиное гнездо.

— Значит, старая Фаустина еще жива? — спросил виноградарь. — Мы искали ее во всех обрывах и болотах, когда она однажды не вернулась. Я думал, она погибла в какой-то пропасти или заблудилась в горах.

— Помнишь, — сказала жена виноградарю, — я все не хотела верить, что она умерла? Разве я не говорила тебе, что она вернулась к императору?

— Да, — подтвердил виноградарь, — ты действительно говорила это, и я радуюсь, что ты была права. Радуюсь не только тому, что Фаустина снова стала богатой и может спасти нас от бедности, но также — за бедного императора.

Раб хотел тотчас же уйти, чтобы засветло добраться до жилых мест, но муж и жена не отпустили его.

— Ты должен остаться у нас до утра, — говорили они, — мы не можем отпустить тебя раньше, чем ты расскажешь все, что испытала Фаустина. Почему вернулась она к императору? Какова была их встреча? Счастлива ли она теперь, что снова вместе с ним?

Раб уступил их просьбам. Он пошел вместе с ними в хижину и за ужином рассказал им о болезни Тиверия и о возвращении Фаустины. По окончании рассказа он увидел, что муж и жена сидят неподвижно, словно чем-то пораженные. Взоры их были опущены, как будто они желали скрыть волнение, овладевшее ими. Наконец виноградарь поднял глаза и, обращаясь к жене, сказал:

— Не думаешь ли ты, что это перст Божий?

— Да! — ответила она. — Наверное, именно ради этого Господь послал нас через море в эту хижину. Наверное, это Он подсказал старой кормилице постучаться в двери нашей хижины.

Едва она произнесла эти слова, как виноградарь снова обратился к рабу:

— Друг мой, — сказал он, — ты должен передать Фаустине мое поручение; скажи ей это слово в слово: «Вот что сообщает тебе твой друг виноградарь из Сабинских гор. Ты видела мою жену; не показалась ли она тебе цветущей здоровьем и красотой? И, тем не менее, эта молодая женщина раньше страдала той же болезнью, которая теперь поразила Тиверия».

Раб выразил удивление, но виноградарь продолжал все решительнее:

— Если Фаустина не захочет поверить моим словам, то скажи ей, что моя жена и я происходим родом из Палестины. В Азии, где эта болезнь встречается часто, существует закон, по которому прокаженные изгоняются из городов и деревень и должны жить в заброшенных местах или искать для себя убежища около гробниц и на горных утесах. Скажи Фаустине, что моя жена происходит от больных родителей и родилась в скалистой пещере. И пока она была ребенком, то была здорова, а когда стала взрослой девушкой, у нее появилась та самая болезнь, поразившая императора.

При этих словах виноградаря раб, смеясь, покачал головой и сказал ему:

— Так ты хочешь, чтобы Фаустина поверила тебе? Но как? Она ведь видела твою жену цветущей и здоровой. А ведь от этой болезни не существует никаких средств.

Однако виноградарь настаивал:

— Лучше всего было бы, если бы она захотела мне поверить, но, кроме того, я не без свидетелей: пусть пошлет она вестника в Назарет, в Галилею, там любой человек подтвердит мои слова.

— Быть может, твоя жена излечена чудом какого-либо бога? — с недоверием спросил раб.

— Да, — ответил виноградарь, — это было именно так, как ты говоришь.

И он продолжал свой рассказ: «Однажды среди больных, живших в пустыне, разнеслась весть: говорили, что появился великий Пророк в городе Назарете[8], в Галилее[9], что Он преисполнен силы Духа Божия и может исцелить любую болезнь, если только возложит руку на лоб. Но больные, подавленные своим несчастьем, не хотели верить, что эта весть истинная. «Нас никто не может исцелить, — говорили они. — Со времен великого пророка никто не мог спасти ни одного из нас от великого несчастья». Но среди этих больных была одна, которая верила. Она ушла от остальных искать дорогу в Назарет, где жил Пророк.

И вот однажды, когда она шла по широкой равнине, то встретила одного Человека высокого роста, с бледным лицом и ниспадающими на плечи черными, блестящими локонами. Темные глаза Его светились как звезды и необъяснимо притягивали к Себе. Но, еще не приблизившись к Нему, она крикнула:

— Не подходи ко мне близко, потому что я заражена, но скажи, где могу я найти Пророка из Назарета?

Человек продолжал идти ей навстречу. Когда же Он подошел к ней совсем близко, то спросил ее:

— Зачем ты ищешь Пророка из Назарета?

— Я ищу Его, чтобы Он возложил Свою руку на мой лоб и исцелил меня от моей болезни.

Тогда Он подошел к ней и положил Свою руку на ее голову. Но она сказала Ему:

— –Что пользы мне в том, что Ты возложил на меня Свою руку, ведь Ты не Пророк?

Но Он улыбнулся ей и сказал:

— Теперь иди в город, расположенный на склоне горы, и покажись священникам.

Несчастная подумала про себя: «Он насмехается надо мной, от Него я, видимо, не узнаю ничего». И она пошла дальше. А вскоре она увидела человека, ехавшего верхом. Когда он подъехал к ней так близко, что мог расслышать ее, она крикнула ему:

— Не подходи ко мне близко — я заражена; но скажи мне, где я могу найти назаретского Пророка?

— Чего ты хочешь от Пророка? — спросил встречный и продолжал медленно приближаться к ней.

— Я хочу только, чтобы Он возложил руку мне на лоб и излечил бы меня от болезни.

Тогда всадник подъехал еще ближе:

— От какой болезни хочешь ты излечиться? — спросил он. — Ты вовсе не нуждаешься во враче.

— Разве ты не видишь, что я прокаженная? Я родилась от больных родителей в пещере скалы.

Но наездник не переставал приближаться к ней, потому что она была мила и привлекательна, как едва раскрывшийся прекрасный цветок.

— Ты самая красивейшая девушка в Иудейской стране! — воскликнул он.

— Перестань издеваться надо мной, я знаю, что лицо мое изъедено болезнью, а голос подобен вою дикого зверя.

Но он взглянул ей глубоко в глаза и сказал:

— Голос твой звучит как весенний ручеек, осторожно пробирающийся меж камней, а лицо — гладкое, как нежный шелк.

В эту минуту он подъехал так близко, что она могла увидеть свое лицо в блестящей обшивке седла.

— Посмотри здесь на свое отражение, — сказал он. Она так и сделала и увидела свое лицо, нежное и мягкое, как только что раскрывшиеся крылышки бабочки.

— Что я такое вижу? Это не мое лицо.

— Это и есть твое лицо, — сказал ей путник.

— Но мой голос! Разве не звучит он как скрипучая телега, с трудом взбирающаяся в горы?

— Нет, он звенит, как самые нежные струны арфы, — ответил ей всадник.

Тогда она повернулась и, протянув руку, указала на дорогу.

— Знаешь ли ты вон Того Человека, Который сейчас скроется за двумя дубами? — спросила она всадника.

— Это и есть Тот, о Котором ты спрашивала, — Пророк из Назарета, — ответил он ей.

Пораженная этим известием, она закрыла руками лицо, и глаза ее тотчас наполнились слезами.

— О, Ты — Святый, Ты — Носитель Божией силы, — воскликнула она, глядя в сторону Незнакомца. — Ты исцелил меня!

И тогда всадник смело посадил ее на седло и привез в город, стоявший на обрыве горы. Он повел ее к старейшинам и священникам и рассказал им про чудесную встречу девушки и Пророка. Старейшины подробно расспрашивали его обо всем, но когда услыхали, что девушка родилась в пустыне от родителей, больных проказой, то не поверили, что она излечилась.

— Возвращайся туда, откуда ты пришла, — сказали они. — Если ты больна, то должна такой оставаться весь свой век. Ты не смеешь приходить в город, чтобы не заразить нас своей болезнью.

Она же сказала им в ответ:

— Я знаю, что я здорова, потому что Пророк из Назарета возложил Свою руку мне на лоб.

При этих словах девушки они закричали:

— Кто Он такой, что может нечистых делать чистыми? Все это лишь ослепление от злых духов! Возвращайся обратно к своим родным, иначе ты погубишь нас!

Священники этого города не захотели признать девушку исцеленной и не позволили ей более оставаться в городе. Они объявили, что всякий, кто окажет ей гостеприимство, будет считаться заразным. Когда же жрецы изрекли такой приговор, девушка с горечью обратилась к молодому человеку, нашедшему ее в поле:

— Куда мне теперь идти? Должна ли я снова вернуться в пустыню к больным родителям?

Всадник же посадил ее в седло рядом с собою и ответил:

— Конечно, нет. Ты не должна возвращаться к ним пещеру. Лучше уйдем отсюда вдвоем — за море, в иную страну, где нет закона для «чистых» и «нечистых».

И они оба…….

На этом месте виноградарь оборвал свой рассказ, потому что раб поднялся и произнес:

— Тебе незачем дальше рассказывать, лучше проводи меня часть дороги, так как ты знаешь путь в город. Я хочу сегодня же отправиться обратно, не дожидаясь утра. Император и Фаустина, не теряя времени, должны тотчас же узнать обо всем, что ты мне поведал.

Когда виноградарь проводил раба и указал ему дорогу, то, вернувшись в хижину, нашел свою жену еще не спящей.

— Я не могу уснуть, — сказала она, — и все думаю о том, как встретятся эти двое — Один, Который любит всех людей, и другой, который их ненавидит. Кажется, эта встреча должна сдвинуть Тиверия с пути ненависти.

Она думала о встрече императора и Пророка из Назарета.

Старая Фаустина прибыла в далекую Палестину, направляясь в Иерусалим. Она никому другому не хотела уступить поручение найти Пророка и привести Его к императору. Разумеется, при этом она думала так: «Того, что мы хотим от Этого чужого Человека, нельзя добиться силой или купить за деньги. Но, может быть, Он поможет нам, если кто-нибудь упадет к Его ногам и расскажет Ему, в какой беде находится император. Но кто же будет более пламенно просить за Тиверия, чем я, которая страдает от этого несчастья так же тяжело, как и он сам?!».

Старая кормилица даже помолодела от надежды на то, что, быть может, удастся спасти Тиверия. Без труда перенесла она далекое морское плавание до Яффы[10] и дорогу до Иерусалима совершила не в носилках, а верхом. Казалось, что она переносит трудное путешествие так же легко, как и благородные римляне, солдаты и рабы, которые составляли ее свиту. Это путешествие от Яффы до Иерусалима наполняло сердце Фаустины радостью и светлой надеждой.

Была весна, и Саронская долина[11], по которой они ехали в первый день, представляла собой сверкающий ковер цветов. И на второй день, когда группа уже вступила на Иудейские горы, цветы все еще составляли основу горных пейзажей. Все разнообразные холмы, между которыми вилась дорога, были покрыты плодовыми деревьями, которые были в самом роскошном цвету в это время года.

А когда путешественники уставали глядеть на бледно-розовые цветы персиковых и абрикосовых деревьев, глаза их отдыхали, любуясь молодыми побегами винограда, пробивавшимися сквозь темно-коричневые лозы.

Но не только цветы и весенняя зелень делали путешествие Фаустины и ее свиты привлекательным; больше всего обращали на себя внимание многочисленные пестрые толпы людей, попадавшиеся в это утро всюду по пути в Иерусалим. Со всех дорог и тропинок, с одиноких вершин и из самых отдаленных уголков долины шли необычные странники. Достигнув большой дороги, ведущей в Иерусалим, отдельные путники соединялись в большие толпы и отсюда шли вместе в самом радостном настроении.

Вот едет почтенный старик, сидящий на верблюде, рядом идут его сыновья и дочери, зятья и невестки и все его внуки. Это такая огромная семья, что она составляет маленький отряд. Мать-старуху, слишком слабую, чтобы идти пешком, сыновья посадили на плечи. Гордая своими детьми, она так и продвигалась далее сквозь почтительно расступающуюся толпу.

Это было какое-то особенное утро, которое могло наполнить радостью даже самое удрученное сердце. Небо, правда, было не совсем ясным, а покрыто легкими серовато-белыми облаками. Но никому из путников не приходило в голову огорчаться, так как облака смягчали палящий, резкий свет солнца. Под этим затуманенным небом благоухание цветущих деревьев и молодой листвы не так быстро, как обыкновенно, уносилось высоко в пространство, а как бы ложилось в низине по пути следования путников. И этот дивный день, своим бледным приглушенным светом и неподвижным воздухом несколько напоминающий мирный покой ночи, казалось, придавал людям какое-то особенное настроение, так что все шли вперед радостные, торжественные, напевая вполголоса древние еврейские гимны и играя на старинных инструментах, звучавших в сопровождении мерного жужжания мух и стрекотания кузнечиков

Старая Фаустина продвигалась вперед вместе со всеми этими людьми, заражаясь их бодростью и радостью, и то и дело подгоняла своего коня. Обращаясь к молодому римлянину, ехавшему рядом с ней, она произнесла:

Сегодня ночью видела во сне Тиверия, и он просил меня не задерживаться в пути, а достигнуть Иерусалима непременно сегодня. Мне кажется, боги хотели этим напомнить мне, что надо приехать в Иерусалим в это прекрасное утро, именно сегодня.

В это время они достигли самого высокого места длинного горного хребта, и тут Фаустина невольно придержала коня. Перед ней лежала большая, глубокая котловина, окруженная живописными холмами, а из темной глубины ее выступали тенистые скалы, приютившие на своей вершине город Иерусалим.

Этот горный тесный городок, своими стенами и башнями окружавший вершину скалы словно драгоценной короной, в этот день бесконечно разросся: все окрестные холмы, поднимавшиеся из долины, покрылись цветными палатками, и улицы оживились людским шумом. Фаустина видела, как все население страны направляется в Иерусалим, чтобы праздновать какой-то великий Праздник. Жители более отдаленных местностей прибыли сюда заранее и разбили уже свои палатки, а живущие вблизи Иерусалима еще только подходили. Со всех сторон спускались они теперь с холмов непрерывным смешанным потоком, в основном в белых одеждах, с настроением праздничного, сверкающего веселья. Фаустина обратилась к ехавшему рядом с ней молодому римлянину:

— Должно быть, Сульпиций, весь народ пришел сегодня в Иерусалим.

— Это так и есть, — ответил римлянин, которого Тиверий назначил сопровождать Фаустину, так как тот несколько лет жил в Иудее. — Они празднуют теперь большой весенний Праздник. И в это время все — и стар и млад — направляются в Иерусалим.

Фаустина задумалась на мгновенье.

— Я рада, — сказала она, — что мы прибудем в город в день народного праздника. Это служит важным предзнаменованием, что боги благоприятствуют нашей поездке. Не думаешь ли ты, что и Тот, Которого мы ищем, Пророк из Назарета, тоже придет в Иерусалим, чтобы принять участие в празднестве?

— Ты права, Фаустина, — ответил римлянин, — Он, вероятно, в Иерусалиме. Это действительно веление богов. Как ни крепка и сильна ты, можешь все же считать себя счастливой, что тебе не придется совершить далекое и утомительное путешествие в Галилею в поисках Пророка.

Затем он подъехал к проходившим мимо путникам и спросил, не знают ли они, находится ли Пророк из Назарета в Иерусалиме.

— Мы видели Его там каждый год в это время, — ответил один из них, — наверное, и в этом году Он пришел сюда, как богобоязненный и праведный Человек.

Какая-то иудейка подошла к Фаустине и, протянув руку, указала на холм, лежавший на восток от города.

— Видишь, — сказала она, — горный склон, поросший оливковыми деревьями? Там обыкновенно располагаются галилеяне со своими палатками, там ты и можешь получить верные сведения о Том, Кого ищешь.

Фаустина со спутником продолжали свой путь и спустились по извилистой тропинке в глубину долины. Затем начали подниматься на гору Сион[12], чтобы на вершине ее войти в Иерусалим. Круто поднимающаяся дорога была ограждена здесь низкими стенами, на которых стояли и лежали без числа нищие и калеки, просившие милостыни у путешественников. Во время медленного подъема знакомая иудейка снова подошла к Фаустине.

— Смотри, — указала она ей на нищего, сидевшего на стене, — это житель Галилеи. Я вспоминаю, что видела его среди почитателей Пророка; он может сказать тебе, где Тот, Которого ты ищешь.

Фаустина с Сульпицием подъехали к этому человеку. То был бедный старик с длинной седой бородой. Лицо его загорело от знойного, яркого солнца, а руки были в мозолях. Он не просил милостыни и казался до того погруженным в печальные думы, что даже не взглянул на подъехавших всадников. Он не слышал, как Сульпиций заговорил с ним, и римлянин должен был несколько раз повторить свой вопрос:

— Друг мой, мне сказали, что ты галилеянин. Скажи мне, где я могу найти Пророка из Назарета.

Житель Галилеи, расслышав наконец вопрос, нервно вздрогнул и посмотрел на Сульпиция как обезумевший. Когда он понял, чего от него хотят, то пришел в какое-то гневное раздражение, смешанное одновременно со страхом и непонятным ужасом.

— О чем ты говоришь? — набросился он на римлянина. — Почему ты спрашиваешь меня об Этом Человеке? Я ничего не знаю о Нем. Я не галилеянин.

Тут иудейка вмешалась в разговор:

— Ведь я же сама видела тебя с Ним, не бойся и скажи этой знатной римлянке, к которой император Тиверий питает дружбу, где она может без проблем найти Пророка.

Но испуганный ученик Иисуса, а это был именно он, еще более раздражался.

— Не сошли ли сегодня все с ума, — наигранно и испуганно воскликнул он, — или в вас вселился злой дух, что все вы один за другим приходите ко мне и спрашиваете о Пророке? Отчего никто не хочет мне верить, когда я говорю, что не знаю Его и даже никогда не видел?

Возбуждение говорившего привлекло к себе внимание, и несколько нищих, сидевших на стене рядом с ним, тоже начали спорить со странным стариком.

— Конечно, ты принадлежал к Его последователям, — сказали они, — мы все знаем, что ты пришел с Ним из Галилеи.

Но человек поднял обе руки к небу и отчаянно воскликнул:

— Я сегодня не мог остаться в Иерусалиме из-за Него, и теперь меня не хотят оставить в покое и здесь, среди нищих. Почему не хотите вы мне верить, когда я говорю, что никогда не видел Его?

Фаустина отвернулась и пожала плечами.

— Поедем дальше, — сказала она, — этот человек безумный, от него мы ничего не добьемся.

И они продолжали взбираться на гору. Фаустина была уже в двух шагах от городских ворот, когда иудейка, желавшая помочь им найти Пророка, крикнула старухе, чтобы она придержала коня. Фаустина остановилась и увидела, что прямо у ног лошади на земле лежит человек; он распростерся в пыли дороги как раз там, где была страшная толчея, и надо было считать чудом, что его еще не раздавили животные и люди.

Человек лежал на земле с устремленным вперед потухшим, ничего не видящим взором. Он почти не двигался, когда верблюды ступали подле него своими тяжелыми ногами. Одет он был бедно и к тому же перепачкался в дорожной пыли и грязи, но как будто не замечал этого. Более того, медленными движениями он осыпал себя песком, так что казалось, будто он хочет от кого-то спрятаться или закопаться.

— Что это значит? Почему этот странный человек лежит на дороге?

В это время лежавший с горьким отчаянием начал окликать путешественников:

— Братия и сестры, будьте милостивы, наступите на меня вместе с вашими вьючными животными и лошадьми! Растопчите меня в пыль! Я предал Невинную Кровь!

Сульпиций взял лошадь Фаустины за повод и отвел ее в сторону.

— Это кающийся грешник, — сказал он, — не задерживайся из-за него. Это люди особенные, не обращай на него внимания.

Человек же на дороге продолжал кричать:

— Ступайте ногами на сердце мое… Пусть верблюд проломит мне грудь, а осел выдавит копытами мои глаза!

Но Фаустина не в силах была пройти мимо несчастного, не попытавшись заглянуть в его глаза; она все еще стояла около него.

Иудейка, которая уже раз хотела ей услужить, снова протиснулась к Фаустине:

— И этот человек принадлежит к ученикам Пророка, — сказала она. — Хочешь ли, чтобы я спросила его об Учителе?

Фаустина утвердительно кивнула головой, и женщина наклонилась над лежащим.

— Что сделали вы, галилеяне, с вашим Учителем сегодня? Я вижу вас рассеянными по всем дорогам и тропинкам, а Его не вижу нигде.

Когда женщина произнесла эти слова, лежащий привстал на колени.

— Какой злой дух внушил тебе спрашивать меня о Нем? — спросил он голосом, полным отчаяния. — Ты видишь, что я бросился на землю, чтобы быть растоптанным? Разве этого мало тебе? Зачем же ты приходишь еще спрашивать меня, что сделал я с Ним?

— Не понимаю, в чем упрекаешь ты меня? — ответила женщина. — Я хотела только узнать, где твой Учитель.

При повторении этого вопроса галилеянин вскочил и заткнул уши пальцами.

— Горе тебе, что не даешь мне спокойно умереть! — крикнул он.

Он кинулся сквозь толпу, теснившуюся перед воротами, и побежал, рыдая от отчаяния и размахивая отрепьями своей одежды, как черными крыльями.

— Мне кажется, — сказала Фаустина, что мы пришли к безумному народу.

Вид учеников Пророка привел ее в отчаяние.

— Разве сможет Человек, за Которым следуют такие безумцы, сделать что-нибудь для императора? — произнесла она.

Еврейка имела очень опечаленный вид и весьма серьезно сказала Фаустине:

— Госпожа, не медли отыскать Того, Кого ты хочешь видеть. Я боюсь, не случилось ли с Ним чего-нибудь дурного, раз все Его ученики как будто лишились разума и не могут вынести ни одного вопроса о Нем.

Фаустина и ее свита миновали наконец ворота города и вступили в узкие, темные улицы, кишевшие людьми. Казалось почти невозможным пройти через город. Шаг за шагом верховые должны были останавливаться. Напрасно рабы-солдаты пытались очистить дорогу. Люди не переставали то и дело собираться в густые, непрерывные стихийные потоки. Толпа заполонила все свободные островки улиц и переулков.

— Да, широкие улицы Рима — это тихие парки в сравнении с этими улочками, — сказала Фаустина.

Сульпиций вскоре убедился, что дальше их ожидают еще более непреодолимые препятствия.

— В этих переполненных улицах, пожалуй, легче идти пешком, чем ехать, — сказал он, обращаясь к Фаустине. — Если ты не слишком устала, я бы советовал тебе дойти пешком до дворца наместника. Правда, это далеко отсюда, но на лошади ты едва ли доберешься раньше полуночи.

Фаустина тотчас согласилась на это предложение. Она сошла с коня и отдала его на попечение рабу. Затем они продолжали путь по городу пешком и довольно скоро добрались до центра Иерусалима. Сульпиций указал на тянувшуюся прямо перед ними узкую улицу, в которую они должны были сейчас вступить.

— Видишь, Фаустина, — сказал он, — когда мы доберемся до этой улицы, то уже недалеки будем от нашей цели. Улица ведет прямо ко дворцу наместника[13].

Но тут они встретили неожиданное препятствие, задержавшее надолго их путь. Едва Фаустина и ее свита достигли улицы, тянувшейся ко дворам наместника, к «Вратам справедливости»[14]  и на Голгофу[15], дорогу им преградило скорбное шествие с преступниками, приговоренными к распятию на крестах.

Впереди римских легионеров, ведущих осужденных на казнь, бесновались кучки молодых дикарей, спешивших насладиться зрелищем казни. Хищно кружились они на улице, потрясая и наполняя ее диким ревом, в восторге, что удастся поглазеть на нечто такое, что случается видеть не каждый день.

За осужденными шли толпы людей в длинных одеждах, которые, по-видимому, принадлежали к самым знатным лицам в городе. Позади них скорбно брели женщины в черных покрывалах, среди которых большинство было с заплаканными лицами. Сзади примыкали нищие и калеки, издававшие дикие и оглушительные вопли.

— О, Господи, — кричали они, — спаси Его, пошли Ему Твоего Ангела в эти последние минуты!

Наконец, показалось несколько римских солдат на больших лошадях. Они следили за тем, чтобы никто не осмелился приблизиться к главному Осужденному и попытаться освободить Его. Вслед за солдатами шли палачи, которые должны были вести Человека, приговоренного к распятию. Они взвалили Ему на плечи большой, тяжелый деревянный крест. Несчастный был слишком слаб для этой ноши. Изнемогая под тяжестью креста, Он почти всем телом пригнулся к земле, а голову склонил так низко, что никто не мог видеть Его лица.

Фаустина стояла на углу маленького поперечного переулка и смотрела на мучительное шествие приговоренного к смерти.

С удивлением заметила она, что на Нем был пурпурный плащ, а на голову надвинут был терновый венец.

— Кто Этот Человек? — спросила она.

Кто-то из толпившихся тут сказал:

— Это Тот, Который хотел стать царем.

— Тогда по еврейским законам Он должен претерпеть смерть… — грустно сказала Фаустина.

Осужденный спотыкался под тяжестью креста. Все медленнее продвигался Он вперед. Палачи обвили Его тело веревками и теперь начали тянуть за них, чтобы заставить Его идти скорее. Но, когда они натянули веревки, Осужденный упал и остался лежать, придавленный сверху крестом. Тут в толпе произошло большое смятение, римляне-всадники с большим трудом сдерживали народ. Они мечами загородили дорогу нескольким женщинам, спешившим помочь упавшему. Палачи пытались ударами и пинками заставить подняться Страдальца. Но тяжесть навалившегося креста не позволяла Ему встать. Наконец палачи сами сняли с Него крест. Тогда Он поднял голову, и тут только старая Фаустина смогла разглядеть Его лицо. На щеках Его горели красно-багровые пятна от ударов, а со лба, израненного тернием венка, струились капли Крови. Волосы сбились в беспорядочные пряди, слипшиеся от пота и Крови. Рот был крепко сомкнут, губы дрожали, как бы борясь с готовым вырваться из запекшихся уст криком. Глаза, полные страдания, остановились и почти потухли от невыносимой боли и изнеможения. Но за устрашаюпщм видом Этого полумертвого Человека старухе представилось, как бы в видении, прекрасное, утонченное лицо с дивными, благородными чертами, освященное величаво-проникновенным взором царственных очей, — и все существо Фаустины внезапно охватили глубокая скорбь и проникновенное сочувствие к мукам и унижениям Этого совершенно чужого ей Человека.

— О Ты, несчастный, что они сделали с Тобой?.. — воскликнула она и рванулась к Иисусу в порыве невыразимого сострадания. Глаза ее наполнились слезами, она забыла о своих собственных заботах и печалях при виде страданий Этого замученного Человека. Ей казалось, что сердце ее разорвется на части; подобно другим женщинам, она готова была поспешить выхватить Его из рук негодяев.

Осужденный видел, что она бежит к Нему, и подался всем немощным телом ей навстречу. Казалось, Он хотел найти у нее защиту от мучителей, которые преследовали и истязали Его. На какой-то миг, как дитя, которое ищет пристанища около матери, Он приклонил к ней Свою голову. Слезы полились из глаз старой кормилицы, и она вдруг почувствовала блаженную радость от того, что Приговоренный нашел у нее сострадание. Она наклонилась к Нему и как мать, которая раньше других осушает слезы на глазах своего дитяти, приложила к Его лицу свой платок из холодящего тонкого полотна, чтобы стереть с Его Божественного Лика слезы, пот и Кровь…

Но в это мгновение палачи наконец подняли крест. Они подошли к Назарянину и поволокли Его за собой. Обозленные промедлением, они со зверской грубостью тащили Страдальца по земле. Он застонал, но не оказал никакого сопротивления. Фаустина же обхватила Его, чтобы удержать, и, когда ее слабые, старые руки оказались бессильны что-либо сделать, ей показалось, будто у нее отняли ее собственное дитя… И она закричала:

— Нет, не берите Его… Он не должен умереть… Не должен!..

Она почувствовала вдруг нестерпимую сердечную боль и праведный гнев от того, что солдаты грубо оттолкнули Его от нее и снова потащили ко кресту. Его увели, она же беспомощно протягивала вслед Ему руки. Фаустина хотела броситься вслед палачам и отнять Его. Но едва она сделала шаг, как почувствовала головокружение и стала медленно оседать вниз. Сульпиций поспешил обнять и поддержать ее, чтобы предупредить падение. На одной стороне улицы он увидел маленькую темную лавчонку и внес туда Фаустину на руках. Там не было ни стула, ни скамейки, но купец был сострадательным человеком, он достал подстилку и приготовил Фаустине ложе на каменном полу. Она не потеряла сознание, но головокружение ее было так сильно, что она не в силах была держаться на ногах и должна была лечь.

— Эта женщина проделала сегодня длинное путешествие, и шум и толкотня в городе оказались ей не под силу, — сказал Сульпиций купцу. — Она очень стара, никто не бывает настолько крепок, чтобы старость наконец не одолела его.

— Да и для того, кто даже не особенно стар, сегодня тяжкий день, — ответил, вздохнув, купец. — Воздух так удушлив, что нечем дышать в городе. Я не удивлюсь, если разразится гроза.

Сульпиций склонился над старухой и прислушался к ее дыханию; она, казалось, успокоилась и заснула после утомления и перенесенных волнений. Слуга отошел к двери и оттуда наблюдал далее за движением уличной толпы, ожидая пробуждения Фаустины.

Римский наместник в Иерусалиме имел молодую жену, и накануне того дня, когда Фаустина пришла в Иерусалим, она ночью видела необыкновенный сон.

Снилось ей, что стоит она на крыше своего дома и смотрит на большой красивый двор, который, по восточному обычаю, выложен мрамором и обсажен благородными растениями.

И видится ей, что на дворе мелькают какие-то безумные люди — чумные с распухшими телами, прокаженные с изъеденными лицами, параличные, со всего света, которые не могут двинуться и лежат беспомощно на земле, а также — бесконечная вереница других несчастных, пораженных страшными страданиями и болезнями. Все они стремятся ко входу во дворец, а некоторые из близко стоящих резкими ударами стучатся в двери. Наконец она увидела, что раб открыл дверь и вышел на порог, и слышала, как он спросил, чего они хотят.

Они ответили:

— Мы ищем Великого Пророка, посланного Господом на землю. Где Пророк из Назарета, где Тот, Который может избавить нас от наших мучений?

Тогда раб ответил равнодушно-презрительным тоном, как это делают барские слуги, прогоняя бедных просителей:

— Вы напрасно будете искать своего Пророка. Пилат умертвил Его.

Тогда между больными поднялись такой плач, рыдания и скрежет зубов, что молодая женщина не в силах была слышать это. Сердце ее разрывалось от страдания, и слезы лились из ее глаз. От этих рыданий она проснулась.

Она снова задремала, и снова ей приснилось, что она на крыше своего дома и глядит оттуда на двор, огромный, как базарная площадь.

И снова видела она: двор налолнился людьми, которые лишились рассудка, безумствовали и одержимы были злыми духами. И видела таких, которые разделись догола; и таких, которые запутались в свои длинные волосы; и таких, которые сплели себе короны из соломы и мантии из зелени и считали себя царями; и таких, которые ползали на полу и считали себя зверями; и таких, которые неудержимо плакали от горя, которого она не могла даже назвать. Еще таких, которые таскали тяжелые камни, принимая их за золотые слитки, и таких, которые думали, что устами их говорят бесы. Она видела, как все эти люди теснились к воротам дворца, и передние стучали и шумели, требуя, чтобы всех их впустили.

Наконец дверь раскрылась и раб вышел на порог и спросил, что им нужно.

Тогда они все начали шуметь и говорить:

— Где Великий Пророк из Назарета? Тот, Который послан Богом и должен вернуть нам наши души и наш разум?

Она слышала, как раб равнодушно ответил:

— Поздно спохватились вы спрашивать о Великом Пророке — Пилат умертвил Его.

При этих словах все безумные завопили, как дикие звери, и в отчаянии стали рвать на себе тело, и кровь их стекала на мрамор. И женщина, видевшая во сне их безутешное горе, начала ломать свои руки и рыдать. Но собственные рыдания разбудили ее.

Снова она заснула и опять увидела себя на крыше своего дома. Вокруг нее сидели ее рабыни, игравшие на лютнях[16] и кимвалах[17]; миндальные деревья склонили над нею свои ветви, обвитые благоухавшими ползучими розами.

Сидя так, она услыхала чей-то голос, сказавший:

— Подойди к ограде, окружающей крышу, и погляди на твой двор.

Но во сне она отказалась, говоря:

— Я не хочу никого больше видеть из тех, которые сегодня ночью толпились на моем дворе.

В то же время донеслись до нее оттуда звяканье цепей, удары тяжелых молотов и стук дерева о дерево. Рабыни перестали петь и играть, подбежали к ограде и стали глядеть вниз, и она не могла далее оставаться на своем месте и также пошла поглядеть. И вот увидела она, что ее дом наполнился заключенными со всего света: собрались сюда люди, сидевшие до того в тяжелых тюремных подвалах, закованные в тяжелые железные цепи. К ним подходили другие, работавшие в темных шахтах и тащившие за собой тяжелые молоты; гребцы с военных судов явились сюда со своими большими, окованными в железо веслами. Пришли осужденные на распятие и притащили с собой свои кресты, а осужденные на обезглавливание пришли с топорами и плакали. Рабы, пленники, увезенные из дальних стран, смотрели на молодую женщину глазами, горевшими тоской о родине. Это были несчастные, которых принуждали работать как вьючных животных, а спины их были исполосованы кровавыми следами от ударов бичей.

Все эти несчастные ломились в двери, издавая вопли, как бы исходившие из одной огромной груди:

— Отвори! Отвори!

Тогда раб, охранявший вход, вышел за двери и спросил:

— Что вам нужно?

И, подобно другим, они ответили:

— Мы ищем Великого Пророка из Назарета, сошедшего на землю, чтобы дать свободу заключенным и счастье рабам.

Но раб ответил им усталым и равнодушным тоном:

— Вам Его здесь не найти… Пилат умертвил Его!

И, едва эти слова коснулись слуха несчастных, толпившихся во дворе, они ответили на них таким взрывом отчаяния и озлобления, что женщина даже во сне могла слышать, как задрожали земля и небо. Сама она онемела от ужаса и так затряслась всем телом, что проснулась.

Придя в себя, она села в постели и подумала: «Не хочу больше видеть снов. Теперь я буду бодрствовать всю ночь, чтобы не видеть больше таких ужасов».

Едва успела она это подумать, как сон снова одолел ее. Она склонила голову на подушки и заснула.

Снова увидела она себя на крыше своего дома, а маленький сын ее бегал тут же и играл мячом.

Но вот невидимый голос сказал ей: «Подойди к ограде, окружающей твою крышу, и погляди, что это за люди собрались на твоем дворе и чего они ждут?».

Она во сне сказала себе: «Довольно горя видела я в эту ночь. Большего я не могу вынести. Я хочу остаться здесь, на своем месте». Но тут мальчик бросил свой мяч через ограду и полез было достать его. Мать испугалась, побежала за ребенком и схватила его.

Но при этом она взглянула вниз и увидела, что двор полон людей. Там собрались теперь со всего света раненые на войне. Они пришли сюда с искалеченными телами, с отрубленными руками или ногами, с большими открытыми ранами, из которых струилась кровь, так что мраморный помост двора был залит ею. И рядом с ними теснились все потерявшие на полях битв своих любимых и близких. Тут были сироты, оплакивавшие своих покровителей, молодые женщины, звавшие любимых мужей, и старики, плакавшие по своим сыновьям. Ближайшие теснились к двери, и страж, как и раньше, пришел и открыл ее. Он спросил всю эту толпу несчастных и искалеченных в разных войнах людей, потерявших родных и друзей:

— Чего ищете вы в этом доме?

И они ответили:

— Мы ищем Великого Пророка из Назарета, Который уничтожит войны и распри на земле и принесет вечный мир. Мы ищем Того, Который перекует копья в косы, а мечи в серпы!

Тогда раб нетерпеливо ответил:

— Не приходите больше мучить меня, ведь я уже несколько раз говорил вам, что здесь нет Великого Пророка, Пилат умертвил Его!

Затем он запер дверь. А молодой женщине представился теперь во сне весь ужас, который вызовут эти слова у собравшихся.

— Я не хочу этого слышать, — сказала она и отбежала от ограды. В это время она проснулась и увидела, что в страхе соскочила с постели и стоит теперь на холодном каменном полу. И снова она подумала, что не хочет больше видеть сны и постарается не засыпать. Однако по-прежнему сон одолел ее, глаза закрылись, и она задремала.

Еще раз она увидела себя сидящей на крыше дома, а рядом с собой своего мужа. И она рассказывала ему обо всех своих снах, а он высмеивал ее.

Тогда снова услыхала она голос:

— Иди и погляди на людей, ожидающих на дворе.

Но она подумала: «Я не хочу больше глядеть туда, достаточно несчастных прошло сегодня перед моими глазами». В это время она услыхала три резких удара в дверь. Муж ее тоже подошел, чтобы поглядеть, кто это хочет войти.

Но едва он перегнулся через ограду, как тотчас же знаком позвал к себе жену.

— Может быть, ты разглядишь, что это за человек там, у входа? — спросил он и указал ей на дверь.

Взглянув туда, она увидела, что весь двор наполнился всадниками и лошадьми, а рабы разгружали вьючных ослов и верблюдов. У входной же двери стоял незнакомец — старик высокого роста, широкоплечий, с мрачным, печальным лицом, с виду знатный путешественник. Жена наместника тотчас же узнала его и шепнула своему мужу:

— Это Цезарь Тиверий, прибывший в Иерусалим.

— Это не может быть никто иной, и мне кажется, я его узнаю, — сказал ей муж.

Знаком он велел ей молчать и прислушаться к тому, что говорят во дворе; оба они видели, что привратник вышел и спросил старика: «Кого ты ищешь?».

И тот ответил:

— Я ищу Великого Пророка из Назарета, Которого Бог одарил чудесной силой. Скажите, что император Тиверий зовет Его, чтобы Он исцелил его от ужасной болезни, от которой никакой врач помочь не может.

Раб низко склонился и сказал:

— Господин, не гневайся, но твое желание не может быть исполнено.

Тогда император обернулся к рабам, ожидавшим на дворе, и сделал им знак. Рабы поспешили к нему. У одних руки были полны драгоценных камней, другие несли чаши с жемчугом, а некоторые тащили мешки, полные золота. И сказал император рабу, охранявшему двор:

— Все это будет принадлежать Ему, если Он поможет мне. Этим Он может обогатить бедных всего мира.

Но привратник еще ниже поклонился и сказал:

— Господин, не гневайся на своего слугу, но желание твое не может быть исполнено.

Тогда император вторично дал знак рабам, и двое из них поспешили к нему с богато затканным одеянием, на котором сверкал нагрудник, весь в драгоценных камнях. Император сказал рабу:

— Видишь то, что я Ему предлагаю, всю власть над Иудеей? Он будет вершителем судеб Своего народа, пусть только исцелит меня.

Но раб склонился теперь до самой земли и сказал:

— Господин, не в моей власти тебе помочь.

Тогда император в третий раз дал знак рабам, и те принесли золотой обруч и пурпурную мантию.

— Слушай, — сказал он, — передай Ему, что такова воля императора: он благоволит назначить Его своим наследником и отдать Ему владычество над миром. Он получит силу управлять вселенной, согласно закону Своего Бога. Пусть Он только протянет руку и исцелит меня.

Тут раб бросился на землю к ногам императора и жалобно простонал:

— Господин, не в моей власти исполнить твою волю. Тот, Которого ты ищешь, не существует больше. Пилат умертвил Его.

Когда молодая женщина проснулась, был уже светлый день и рабыни стояли тут и ждали приказания помочь своей госпоже при одевании.

Она была очень молчалива, пока ее одевали, но наконец спросила рабыню, причесывавшую ее:

— Встал ли муж?

И узнала, что его уже позвали в суд, чтобы разбирать дело какого-то преступника.

— Я хотела бы поговорить с мужем, — сказала она.

— Госпожа, — ответила рабыня, — это трудно сделать во время разбора дела. Мы дадим тебе знать, как только дело кончится.

Молча сидела она, пока ее одевали. Затем спросила, не слыхал ли кто из рабынь каких-нибудь разговоров о Пророке из Назарета.

— Пророк из Назарета — это иудейский Чудотворец, — тотчас ответила одна из рабынь.

— Удивительно, что ты, госпожа, как раз сегодня спрашиваешь о Нем, — сказала другая рабыня. — Его-то именно и привели сюда иудеи, чтобы наместник допросил Его.

Молодая женщина приказала тотчас же пойти и справиться, в чем обвиняют Пророка, и одна из рабынь отправилась туда. Вернувшись, она сказала:

— Они обвиняют Его в том, что Он хотел объявить Себя царем этой страны, и люди взывают к наместнику, чтобы он приказал распять Этого Человека.

Услыхав это, жена наместника испугалась и неуверенно признесла:

— Но я должна говорить с моим мужем! Иначе совершится неслыханное несчастье!

Когда рабыня снова повторила, что это невозможно, женщина стала дрожать и плакать, а другая рабыня, тронутая этим, сказала:

— Госпожа, если ты хочешь послать к наместнику записку, то я попытаюсь передать ее.

Жена наместника тотчас взяла палочку и написала несколько слов на восковой табличке, и это было передано Пилату. Но его самого женщина целый день не могла увидеть наедине, потому что, когда он отпустил евреев и они повели осужденного на место казни, настал час обеда и Пилат пригласил к себе нескольких римлян, бывших в это время в Иерусалиме.

Тут были начальники войск, молодой учитель ораторского искусства и еще другие. Обед проходил не особенно весело. Жена наместника сидела все время подавленная, не принимая никакого участия в разговоре.

Когда гости спросили, не больна ли она или чем опечалена, наместник, смеясь, рассказал о записке, которую она прислала к нему утром, и стал подшучивать над тем, как могла она подумать, что наместник римского императора может руководствоваться в своих поступках сновидениями жены.

Она ответила тихо и печально:

— Я убеждена, что это был не сон, а откровение богов. Ты мог бы, во всяком случае, сохранить жизнь Этому Человеку хотя бы на сегодня, отсрочив казнь еще на один день!

Все видели, что она серьезно опечалена, и, как ни старались гости интересной беседой заставить ее забыть ночные сновидения, она не поддавалась утешениям.

Через некоторое время один из гостей в сильном волнении произнес:

— Что это значит? Неужели мы так засиделись за столом, что день уже клонится к концу?

Гости оглянулись и заметили, что какой-то легкий мрак накрыл все вокруг. Более всего бросилось в глаза то, что яркая игра красок на предметах и живых существах почти поблекла, так что все казалось однотонно-серым. Подобно предметам, и лица сидевших здесь потеряли свои краски.

— Смотрите, мы выглядим как мертвецы! — с ужасом воскликнул молодой оратор. — Щеки наши серы, а губы почернели.

По мере того как темнота усиливалась, тоска молодой женщины все увеличивалась.

— Ах, друг мой, — воскликнула она, — неужели ты и теперь еще не веришь, что бессмертные хотят предостеречь тебя? Они гневаются на то, что ты приговорил к смерти святого и невинного Человека. Я думаю, что если Он уже и пригвожден теперь ко кресту, то не успел еще испустить дух. Вели же снять Его со креста! Я хочу своими руками излечить Его раны! Уступи мне, верни Ему жизнь!

Но Пилат, смеясь, ответил:

— Ты, конечно, права, что видишь в этом предзнаменование богов. Но они не отнимут у солнца сияния из-за того, что иудейский лжеучитель осужден на распятие. Скоро мы можем ожидать важных событий, касающихся всей империи. Кто может знать, когда старый Тиверий…

Пилат не окончил фразу, потому что наступила такая тьма, что он перестал видеть свой бокал. Он прервал свою речь, чтобы приказать рабам принести несколько ламп. Когда стало настолько светло, что он мог разглядеть лица своих гостей, он не мог не заметить дурного настроения, овладевшего ими.

— Видишь, — сказал он несколько подавленным тоном жене, — тебе, видно, удалось омрачить наконец своими словами удовольствие трапезы. Но если для тебя действительно невозможно сегодня думать ни о чем другом, то расскажи лучше нам, что видела ты во сне. Мы послушаем и попытаемся истолковать твои сновидения.

Молодая женщина тотчас согласилась. Пока она передавала одно за другим свои сновидения, гости становились все серьезнее. Они перестали осушать бокалы, и лица их вытянулись. Единственным, кто все еще смеялся и все это называл глупостями, был сам наместник.

По окончании рассказа молодой оратор сказал:

— Да, это больше, чем сон, так как сам я хотя и не видел сегодня императора, зато видел, как в город въезжала старый друг его, Фаустина. Меня только удивляет, что она еще не появилась во дворце наместника.

— Действительно, ходят слухи, что наш император поражен болезнью, — прибавил военачальник, — и мне кажется, что сон твоей жены есть предзнаменование богов.

— Нет ничего невероятного в том, что Тиверий прислал кого-нибудь за Пророком, чтобы поискать у Него помощи, — согласился молодой оратор.

Военачальник очень серьезно сказал Пилату:

— Если императору действительно вздумается пригласить к себе Этого Чудотворца, то, конечно, лучше бы было для тебя и всех нас, если бы он застал Его в живых.

Пилат уже полугневно ответил:

— Уж не превратила ли вас темнота в детей? Можно подумать, что все вы превратились в снотолкователей и пророков.

Но военачальник не переставал волноваться:

— Быть может, еще возможно было бы спасти Этому Человеку жизнь, если бы спешно послать гонца.

— Вы хотите сделать меня посмешшцем в глазах населения, — ответил Пилат. — Подумайте сами, каковы бы стали порядки и законность в стране, если бы узнали, что наместник помиловал преступника, потому что его жена видела дурной сон.

— Но то, что я видел Фаустину в Иерусалиме, это действительно не сон, — сказал молодой оратор.

— Я беру на себя ответ перед императором за мой поступок, — сказал Пилат. — Он поймет, что Этот Мечтатель, беспрекословно позволивший моим рабам мучить Себя, не имел бы силы помочь ему.

В тот момент, когда эти слова были сказаны, весь дом задрожал вдруг от непонятного рева, прозвучавшего как раскат грома, и почувствовалось колебание земли. Дворец наместника остался невредимым, но тотчас после подземного удара донесся со всех сторон наводящий ужас грохот разрушающихся домов и падающих колонн.

Выждав время, когда стало возможным расслышать человеческий голос, наместник подозвал раба:

— Поспеши к месту казни и передай мой приказ — снять с креста Пророка из Назарета!

Раб поспешно удалился. Застольное общество перешло из столовой в перистиль[18], чтобы быть под открытым небом на случай повторения землетрясения.

В ожидании возвращения раба никто не решался что-нибудь сказать. Раб вскоре вернулся и остановился перед наместником.

— Застал ли ты Его в живых? — спросил наместник.

— Господин, Он умер, и в тот момент, когда Он испустил дух, произошло землетрясение.

В эту минуту послышались два резких удара в наружную дверь. При этих ударах все вздрогнули и повскакивали с мест, как будто земля снова затряслась. Вслед за тем вошел раб:

— Благородная Фаустина и Сульпиций, приближенные императора, желают видеть наместника. Они прибыли просить его содействия, чтобы найти Пророка из Назарета.

В перистиле раздались едва уловимые вздохи и послышалось какое-то прешептывание… Когда наместник оглянулся, то заметил, что друзья отшатнулись от него, как от человека, с которым случилось несчастье.

Старая Фаустина снова прибыла в Капри и явилась к императору. Она рассказывала ему обо всем случившемся и, пока говорила, едва нашла в себе силы взглянуть на Тиверия. За время ее отсутствия болезнь сделала страшные шаги вперед, и Фаустина подумала: «Если бы боги имели сострадание, они дали бы умереть мне раньше, чем придется сказать этому несчастному, исстрадавшемуся человеку, что всякая надежда потеряна!».

Но, к ее удивлению, Тиверий слушал рассказ с полным равнодушием. Когда она рассказала ему, что Великий Чудотворец распят был в тот же день, когда она прибыла в Иерусалим, и как близка была она к Спасителю его, то заплакала, подавленная тяжестью испытанного разочарования. Но Тиверий сказал ей:

— Ах, как жаль, что все годы, прожитые тобой в Риме, не отняли в тебе веры в волшебников и чудотворцев, которую ты приобрела еще в детстве в Сабинских горах.

Тогда Фаустина увидела, что Тиверий и не ждал серьезно помощи от Назаретского Пророка.

— Зачем же ты позволил мне совершить путешествие в далекую страну, если ты считал это бесполезным?

— Ты — единственный друг мой, — сказал Тиверий, — зачем было мне отказывать в твоей просьбе, пока еще в моей власти исполнить ее?

Но кормилица не хотела соглашаться с тем, что император мог угождать ей.

— Опять твоя старая хитрость! — с горечью сказала она. — Это то, что я всегда могла меньше всего выносить в тебе.

— Лучше было бы тебе не возвращаться ко мне, — сказал Тиверий, — ты должна была бы остаться в родных горах.

Одну минуту казалось, что эти два человека, так часто ссорившиеся, опять наговорят друг другу резких слов, но гнев старухи быстро исчез. Миновали времена, когда она серьезно отстаивала свои мнения перед императором. Она снова понизила голос. Но все же она не могла отказаться вовсе от желания быть правой.

— Но Этот Человек действительно был Пророк, — сказала она. — Я видела Его. Когда глаза Его встретились с моими, я подумала, что Это — истинный Бог… Я обезумела от того, что не могла помешать казни над Ним.

— Я рад, что ты дала Ему умереть, — сказал Тиверий. — Он совершил преступление против императора и был бунтовщиком.

Фаустина опять готова была рассердиться.

— Я говорила со многими из Его друзей в Иерусалиме, — сказала она. — Он не совершил преступлений, которые на Него возводили.

— Если бы Он даже и не совершил этих преступлений, то и без этого, наверное, не был бы лучше всякого другого, — устало проговорил император. — Где тот человек, который в течение жизни тысячу раз не заслужил бы смерти?

Эти слова императора заставили Фаустину сделать нечто, на что она все еще не решалась.

— Я хочу показать тебе пример Его чудесной власти, — сказала она. — Я говорила тебе, что приложила к Его лицу мой платок. Это тот самый платок, который я теперь держу в руке. Не хочешь ли одну минуту взглянуть на него?

С этими словами она развернула свой платок перед императором, и он увидел на нем бледный отпечаток Божественного Лика… Голос старой Фаустины дрожал от волнения, когда она продолжала рассказ:

— Этот Человек видел, что душа моя затрепетала при встрече с Ним, Он понял, что сердце мое полно любви и сострадания к Нему и веры в Его Божественное происхождение. Я не знаю, какой силой сумел Он оставить мне Свое изображение, но глаза мои наполняются слезами каждый раз, как я вижу Его Лик…

Император наклонился и стал рассматривать чудесные очертания, которые, казалось, были сотканными из Крови, слез и черных теней страданий.

Постепенно перед глазами поверженного императора выступил весь Божественный Образ, как Он запечатлелся на платке. Тиверий видел капли Крови на лбу Незнакомца, колючий терновый венок на Его голове, волосы, слипшиеся от пота и Крови, и дрожащие от нестерпимых страданий губы. Измученные глаза Страдальца, казалось, с упреком смотрели на императора с платка Фаустины…

Тиверий откинулся на свое ложе и долго молча лежал так, а затем в неуправляемом порыве внезапно приподнялся и… встал на колени перед Изображением.

— Ты — Человек! — сказал он. — Ты — Тот, Кого я не надеялся увидеть в жизни…

И, указывая на себя самого, на свое обезображенное тело, на разъеденные язвами руки и ноги, прибавил:

— Я и все другие — мы дикие звери и изверги, а Ты — Человек!

Тиверий так низко склонил голову перед Изображением, что коснулся земли.

— Смилуйся надо мной, о Ты, Неведомый! — слезы императора оросили каменный пол терассы. — Если бы Ты остался в живых, один только Твой взгляд исцелил бы меня.

Бедная старуха на какое-то мгновение испугалась. «Что я сделала? Было бы умнее не показывать императору Святое Изображение», — думала она.

Фаустина с самого начала опасалась, что страдание и раскаяние Тиверия будут слишком велики, когда он увидит Этот Божественный Лик. В волнении она схватила платок с изображением Пророка, а когда император обернулся к ней, Фаустина с удивлением и страхом увидела, что черты его преобразились… он снова стал таким, каким был до болезни!

Конечно, болезнь императора не случайно вкоренилась в его организм; она питалась ненавистью и презрением к людям, наполнявшим сердце Тиверия, и должна была исчезнуть в то мгновение, когда в его сердце проникли любовь и сострадание.

На следующий день выздоровевший Тиверий послал с особым поручением трех вестников. Первый пошел в Рим и передал сенату приказ назначить следствие о том, как наместник в Палестине исполняет свои обязанности, и наказать его, если окажется, что он притесняет народ и присуждает к смерти невинных. Второй был послан к виноградарю и его жене, чтобы поблагодарить их за совет, данный императору, и наградить их, а также передать им обо всем происшедшем. Выслушав все до конца, они тихо заплакали и муж сказал:

— Я знаю, что до конца дней моих буду думать о том, что случилось бы, если бы оба они встретились.

Но жена ответила:

— Эта встреча была бы невозможной. Христос знал, что мир не в силах будет понять Его.

Третий вестник отправился в Палестину и привел на Капри несколько учеников Христа, и они начали проповедовать учение, которое Распятый на кресте принес с Собою в мир.

Когда же ученики прибыли на Капри, Фаустина лежала на смертном одре. Но они успели еще приобщить ее к верующим в Великого Пророка и окрестили ее. При крещении она получила имя Вероники, что значит — «Истинное изображение», потому что ей и суждено было принести людям истинное изображение Спасителя.

Жена Пилата Клавдия Прокула стала христианкой. Память ее 27 октября.

Альбин. Повесть из первых времен христианства

1

В Риме в царствование императора Марка Аврелия[19] было сильное гонение на христиан и между язычниками распространялись страшно нелепые, выдуманные жрецами ужасы о новом учении «секты» христиан, которые особенно рассказывались детям, внушая им страх и отвращение к новому учению об истинном Боге.

В одной из языческих школ под руководством ля Назидиена произошел нижеописанный случай.

Дети наперебой рассказывали друг другу ужасные новости о непонятном для них новом учении христиан и с отвращением отзывались об этих «жестоких» людях. Среди учеников был сын христианина по имени Люций. Он не смог дальше слушать эти нелепые рассказы и стал открыто возражать товарищам, защищая христиан. Нашлись такие, которые сообщили об этом своему учителю, называя Люция христианином.

Мальчик на вопрос учителя смело ответил:

— Да, я христианин.

Учитель приказал высечь его.

В этой же школе учился сын патриция Кассия Магнуса по имени Альбин. Он был лучшим другом Люция и поспешил на защиту своего друга, чем и избавил его от избиения. Он не понимал, что это за новое учение и что означает, что друг его — христианин, а во имя дружбы встал на защиту беззащитного. Когда Альбин возвращался с рабом Торанием из школы, он поспешил рассказать ему о случившемся в школе. Тораний был тоже тайный христианин и, видя, как его юный господин интересуется новым учением, предложил узнать об этом учении у христианского учителя.

— Но где же его взять? Я охотно побеседовал бы с ним, если бы предоставилась такая возможность, — сказал Альбин.

Тораний как-то загадочно посмотрел на Альбина. Мальчик задумчиво глядел вперед. В его взоре светилась какая-то неведомая грусть. Казалось, что его чуткая душа не удовлетворяется язычеством с его многочисленными богами, с кровавыми жертвами и стремится к более высокому и чистому учению.

— Я знаю, что христиане верят в одного Бога, — начал раб, когда они пошли по портику[20], каких было очень много в древнем Риме.

— В одного-о? — с удивлением протянул Альбин.

— Да, они говорят, что есть только один Бог — Творец неба и земли.

— А наши боги? А Юпитер[21]? А Юнона[22]? А Церера[23]?

— Христиане учат, что эти боги ложные и их даже на самом деле и нет.

— Удивительно! Ну, а далее?

— Далее, они верят в Сына Божия Иисуса Христа, Который для спасения людей пршпел на землю, сделался человеком, проповедовал, претерпел страдания и смерть, а потом через три дня воскрес из мертвых. Пришел же Он на землю, по верованию христиан, для нашего спасения, чтобы Своим последователям дать вечное блаженство, вечное счастье.

— Какое поразительное учение! — невольно воскликнул Альбин.

— Да, господин, ты прав. Учение их поразительное. И вот за это-то и гонят христиан.

Альбин заставил Торания рассказать о его встрече с христианами и об их учении. Раб осторожно рассказал, что мог. Мальчик слушал внимательно, иногда задавая тот или иной вопрос. Потом они спустились с портика и пошли по улице.

— Тораний, ты вполне можешь положиться на мое молчание, — проговорил Альбин. — Ты, может быть, думаешь, что я передам наш разговор отцу, но не смущайся.

— О, господин! Я знаю, ты имеешь благородное сердце, — ответил раб.

— Не в том дело, Тораний. Ты очень верный раб и отлично знаешь, что я тебя люблю. Ведь ты меня носил еще на руках, играл со мной, когда я был маленький. Могу ли я быть тебе не благодарным? Но вот в чем дело: ты немедленно отправляйся к Люцию и извести его родителей об опасности. Я знаю, наш учитель Назидиен не оставит этого дела и, если не испугается, то заявит властям..

— Хорошо, господин.

В это время навстречу им шел старичок в простом плаще и с палкой в руках. Тораний незаметно от мальчика обменялся с ним какими-то знаками. Старичок осторожно кивнул ему головой, и они разошлись, а минуту спустя Альбин уже вбежал в прихожую своего дома.

2

— Отец, какое у нас сегодня произошло удивительное событие! — оживленно заговорил Альбин, входя к отцу в кабинет.

Отец мальчика, Кассий Магнус, высокий, был высокий, худощавый старик с выразительными, умными глазами. В прошлые годы в Риме он занимал ряд высших государственных должностей, а в данное время по болезни принужден был жить на покое. Все свободное время теперь он посвящал изучению греческой философии. Одна сторона его комнаты была заполнена небольшими квадратами с идущими вглубь них отверстиями, где хранились рукописи. Магнус с не свойственной ему живостью обернулся к сыну:

— Что случилось?

— А вот слушай.

И Альбин рассказал о происшедшем. Магнус даже вскочил с ложа.

— Как! У Назидиена учился христианин? А он этого не видел, не мог узнать? Куда он смотрел? Где были его глаза! Неужели невозможно открыть христианина? Для этого ему стоило только заставить каждого поклониться изображению богов. Альбин, разумеется, ты больше к Назидиену не пойдешь. Я найду тебе другого учителя, более благонадежного. Но ты поступил опрометчиво.

— Почему?

— Да, да, ты сделал большую ошибку. Зачем ты защитил Люция?

— Он был мой друг.

— Соглашаюсь: он был твой лишь до этого момента, пока ты не знал, что он христианин, но, когда Люций объявил себя христианином, с той минуты он наш общий враг, который подлежит ссылке или казни. Понимаешь ты это?

— Отец, я не знаю, что это за люди, христиане. И я не знаю, за что их преследуют.

— Это враги государства, враги общества! Это изуверы, которые питаются кровью своих детей! — вскричал с негодованием Магнус.

—  Неужели это правда?

— О, разумеется. Иначе их не стал бы преследовать наш мудрый император Марк Аврелий. И повторяю: ты сделал большую ошибку, защитив Люция.

— Я сделал это, отец, только лишь по дружбе. В школе я сидел рядом с Люцием уже два года. Он всегда был такой тихий, услужливый, ни с кем не ссорился. И вот поэтому-то я и выручил его. Да, наконец, как же мне было не вступиться за него, когда на Люция напал почти весь класс? Разве это справедливо?

Магнус перебил сына:

— Вступиться за беззащитного — хорошо, но не за христианина. Христиане вне закона, эта секта обречена на истребление. Будь же благоразумен, сын мой! Пока ты носишь буллу[24], ты еще мальчик, но скоро ты наденешь тогу[25] римского гражданина и от тебя потребуется отчет в твоих действиях. Иди, да хранят тебя боги!

Магнус немедленно позвал в свой дом Назидиена. Учитель понял, для чего его позвали, и не на шутку струсил: «Из-за этого негодяя, Люция, мне, кажется, предстоит много хлопот. О, да поразит его Плутон[26]!».

Он, бледный, взволнованный, предстал пред разгневанным Магнусом.

— Что хочет от меня благородный патриций[27]? — спросил он Мангуса заискивающим голосом.

— Я хочу отдать тебя, негодяй, в руки властей. В твоей школе оказался христианин!

— Только один, только один! — воскликнул испуганно Назидиен.

— Этого я не знаю, — невозмутимо ответил Магнус, — быть может, и половина класса — христиане. Ведь некоторые же вступились за Люция, значит, если они не христиане, то, во всяком случае, сочувствуют им. Я должен донести об этом событии властям.

Назидиен стоял убитый, напуганный.

— О, благородный патриций! Не губи меня. У меня свои дети. Во имя наших богов, будь ко мне снисходителен. Этого больше не повторится. Завтра же я всех заставлю принести жертвы богам. И клянусь тебе: буду, насколько возможно, осмотрительным. О, позор мне! Мог ли я подумать, что Люций — христианин! Он всегда был такой внимательный, скромный и вдруг — христианин. Твой сын, Альбин, недаром был с ним так дружен. О, если бы Альбин не защитил Люция, то, поверь, негодный христианин теперь бы уже сидел в темнице.

— Оставь моего сына в стороне! — резко ответил Магнус. — Он еще мальчик, ему естественно ошибаться и врага принимать за друга. Но что свойственно Альбину, то непозволительно тебе.

Назидиен опять начал причитать и умолять Магнуса, чтобы он не доводил этого дела до сведения властей:

— Во имя богов и всех твоих предков умоляю тебя, благородный патриций, будь ко мне снисходителен.

В конце концов Магнус махнул на него рукой:

— Иди и благодари богов, если я умолчу. Мой сын больше учиться у тебя, конечно, не будет. Сколько я тебе должен?

— О, стоит ли об этом говорить! Я счастлив, что сын такого благородного патриция, как ты, посещал мою школу.

— Я не нищий! — гордо заявил Магнус. — И не хочу пользоваться услугами бесплатно.

Магнус отдал учителю две тысячи сестерций[28]. Назидиен рассыпался в благодарностях, схватил кошелек с серебром и быстро исчез.

— От одного я отделался пока благополучно, — вслух проговорил он, выходя на улицу. — Хвала богам!

А Магнус, вернувшись в свой таблинум[29], долго ходил из угла в угол в глубокой думе: «Как, однако, распространяется христианство. Оно проникает всюду. Не помогли все предыдущие гонения; но будем надеяться, что наш мудрый император сумеет вырвать эту заразу с корнем. Да поможет ему в этом Юпитер!». И Магнус снова улегся на свое ложе, достав предварительно из шкафа пергаментный сверток[30] с учением Пифагора.[31]

3

Дом Кассия Магнуса, расположенный у Эсквилинского[32] холма, был обширный и своей архитектурой походил на прочие дома римской аристократии. Не выделяясь ничем особенным снаружи, если не считать мраморного портика с изящными колоннами, он внутри был отделан необыкновенно изящно, с тонким вкусом. Роскошь и богатство были видны на каждом шагу. Всякий посетитель из прихожей попадал сначала в атриум[33]. Это была большая, просторная комната, играющая роль нашей гостиной. Всюду в доме виднелись изделия из золота и серебра, бронзы и дорогих сортов деревьев.

У Альбина была своя комната, выходившая в перистиль. Рядом с ней было помещение для его сестры Домициллы, которая была на два года моложе его. Стройная, изящная, с необыкновенно красивыми глазами, вьющимися волосами, она обещала быть впоследствии настоящей красавицей.

Брат и сестра жили, как говорят, душа в душу. Дружба их началась с самых юных лет. Они вместе играли, вместе мечтали, читали произведения различных поэтов и писателей. Оба они были характера мягкого, общительного, что всегда радовало как самого Магнуса, так и их мать Агриппину. Всеми своими новостями, радостными и печальными, Альбин делился с сестрой. Так было и теперь. Выйдя от отца, он первым делом спросил подвернувшуюся рабыню:

— Где сестра?

— Я видела ее в саду, господин.

В перистиле он столкнулся с матерью.

— Альбин, обед уже готов. Иди в триклиниум[34].

— Я сейчас приду. А Домицилла обедала?

Мать ответила с улыбкой:

— Разве Домицилла обедает без тебя? Идите вместе с ней и не медлите.

—  Хорошо.

— Не заставляй посылать за тобой Торания! — крикнула она уже вслед сыну.

Альбин выбежал в небольшой, но красиво устроенный сад. Целые аллеи платанов, кипарисов, магнолий чередовались с фигурными клумбами, на которых цвели всевозможные цветы. Журчали фонтаны и ласково улыбались холодным мрамором нимфы. В укромных уголках среди зелени приютились беседки.

— Домицилла, где ты? — звонко крикнул Альбин.

— Я здесь, — отозвалась девочка, появляясь в одной из беседок.

— Я скажу тебе одну новость, и она очень удивит тебя.

— Что такое, скажи скорее!

Домицилла была одета в шерстяную розовую тунику, подпоясанную шелковым поясом. Девочка очень походила на брата, чем всегда и гордилась.

— Ты не поверишь тому, что я скажу.

— Отчего же, поверю.

Альбин с любовью посмотрел на сестру.

— Люций оказался христианином! — выпалил он.

Девочка даже всплеснула руками и сделала округлые глаза от удивления:

— Может ли это быть?

— Увы, это правда.

— Но как же ты узнал, откуда?

— А вот слушай, — и он рассказал ей все происшедшее в школе.

— И ты защитил его от избиения?

— Да, он мой друг, и я защитил его.

— Это хорошо. Пусть он и христианин, но ты поступил, как и следовало поступить римскому гражданину. Но мне жаль его. Он был такой хороший. Ведь его теперь убьют?

В глазах девочки блеснула тревога.

— Если схватят, то, несомненно, казнят, но я думаю, что он и его родные успеют скрыться. Я велел Торанию известить их.

— Ах, бедный Люций! И зачем он сделался христианином? А ведь говорят, что христиане кланяются ослиной голове и убивают маленьких детей. О, как ужасно!

Альбин задумчиво смотрел на клумбу с цветами.

— Да, ужасно, если это правда. Соглашаюсь с тобой. Но правда ли? Не лгут ли на них? Мог ли Люций убивать маленьких детей? Он такой хороший, добрый — и вдруг стал бы убивать? Что-то плохо верится. Но вот идет Маспеция. О христианах поговорим потом.

Подошедшая старая няня Маспеция, покачав головой, обратилась к ним:

— А об обеде и забыли? Ох, дети, дети! Идите скорее! Благородная госпожа гневается.

— Сейчас идем, няня!

Альбин с Домициллой направились в маленький триклиниум, предназначенный только для самих хозяев. Альбин бросился на ложе и с удовольствием потянулся.

— Ах, Домицилла, этот Назидиен сегодня положительно с ума сошел от злости. Половина класса ревела.

— Это все из-за Люция?

— Да. Отец хочет послать меня к другому учителю.

— Значит, ты больше к Назидиену не пойдешь? А мне все-таки жаль Люция: неужели его поймают и убьют?

Дети всякий раз умолкали, когда рабыня подавала новое кушанье. Закончив с обедом, они снова ушли в сад и забрались в глухую, уединенную беседку. Здесь они снова жалели Люция и оба заинтересованно размышляли о христианах и их учении.

— Вот наш император теперь гонит христиан, — говорил Альбин, — а быть может, они и хорошие люди, и вовсе не кланяются ослиной голове.

— Очень бы мне хотелось, Альбин, узнать, что это за народ — христиане.

— Тораний их немного знает.

— Как, где он их узнал? — заинтересовалась девочка.

Альбин рассказал, что слышал от раба.

— Это удивительно, — задумчиво ответила Домицилла, — а ведь о христианах говорят такие ужасы. Где же правда?

Альбин только развел руками:

— Остается только одно: узнать поподробнее у самого Люция. Но где теперь его увидишь? Вся надежда на Торания. Он все устроит.

4

Тораний не застал дома ни Секста, ни его сыновей.

— Где же Секст? — спросил он у хозяина дома.

— Они перебрались на другую квартиру, взяв с собой все имущество.

— Но ты не знаешь, куда именно?

— Не знаю, но собирались они так, как будто солдаты хотели их арестовать. Но со мной они рассчитались добросовестно.

Хозяин знал Торания — раб был здесь несколько раз с Альбином, — а потому счел за нужное спросить:

— А как живет твой молодой господин?

— Прекрасно.

— Хвала богам, это прекрасный мальчик. Он, вероятно, скоро уже снимет буллу?

— Месяца через три.

— И, значит, будет гражданином Римской империи?..

Тораний был рад, что Секст с сыновьями скрылся так скоро, но в то же время его заботила мысль: куда они скрылись и в благонадежное ли место?

Вероятно, хозяин прочел на лице Торания некоторую озабоченность и поэтому спросил:

— А тебе очень нужно было видеть Секста?

— Да, нужно, — ответил Тораний.

Простившись с хозяином, он ушел.

— Ну что, видел Люция? — взволнованно спросил Альбин Торания, когда тот вошел в сад.

— Нет. Люций с братом и отцом быстро собрались и ушли неизвестно куда.

— Значит, они скрылись и их теперь не поймают, — радостно проговорил Альбин.

— Думаю, что скрылись.

— И я очень рада, — сказала Домицилла. — Но нельзя ли, Тораний, как-нибудь узнать, где Люций? Я вовсе не хочу, чтобы их схватили и замучили.

В глазах раба сверкнуло какое-то восторженное, но не замеченное детьми выражение.

— А скажи мне, Тораний, — вдруг спросил Альбин, — ты веришь, что христиане поклоняются ослиной голове?

И Альбин так зорко посмотрел на раба, что тот невольно смутился.

— Если ты спрашиваешь меня об этом, то скажу тебе прямо: я не верю этому. Я знал нескольких таких хороших христиан, которые не способны были ни на какие преступления. Я уже тебе говорил, что в царствование императора Антонина[35] я познакомился случайно с христианами.

— И теперь у тебя есть знакомые христиане? — спросила Домицилла.

— Люций и его отец были христианами, — уклончиво ответил Тораний.

Альбин задумался.

— Как жаль, что я не могу увидеть Люция, — тихо заметил Альбин.

— А если я узнаю, где он живет, то сказать тебе?

— Непременно.

— Ты желал бы его увидеть? Очень? Но ведь он христианин, а христиан теперь гонят, — как-то загадочно произнес Тораний.

— А я разве не могу видеться со своим другом? — горделиво вскричал Альбин.

— Но твой отец разгневается, и мало ли что может случиться? Меня могут сослать в рудники за то, что я устроил ваше свидание.

— Через три месяца я сниму буллу, надену тогу и тогда могу делать то, что хочу. Наконец, можно устроить так, чтобы отец ничего не узнал. Итак, я хочу, чтобы ты узнал, где сейчас находится мой друг Люций.

— Исполню, что ты велишь, — послушно ответил раб и удалился.

Мать Альбина, Агриппина, также сильно встревожилась, когда узнала, что друг ее сына, Люций, оказался христианином. Но Магнус скоро ее успокоил, заверив, что Альбин больше не переступит порог школы Назидиена. Действительно, Магнус подыскал другого учителя, к которому и начал ходить Альбин опять в сопровождении своего Торания.

Альбин в тайнике своей души жалел Люция. Он как-то инстинктивно чувствовал своим неиспорченным сердцем, что Люций не может делать тех ужасов, какие приписывают христианам. Ему не хотелось верить тем рассказам о христианах, какие ходили в тогдашнем римском обществе. Особенно яростно нападала на христиан его тетка Комодилла — сестра матери. Узнав, что ее племянник Альбин дружил с христианином, она преисполнилась неописуемого негодования:

— Как, ты дружил с христианином?

— Но разве я виноват в том? — ответил Альбин.

— Ты должен был осмотрительно выбирать друзей.

— Я не мог ничего читать в его душе.

— О, боги! Какой позор! Да знаешь ли ты, что все христиане колдуны и способны лишь на одно зло?

Этот случай только наглядно показал Альбину, с какой ненавистью и озлоблением относятся его родные к последователям Христа.

5

Далеко за городом по Номентанской дороге[36] под сенью оливковых деревьев приютился небольшой домик. Здесь жила родная сестра Секста со своею дочерью Лeлией. Занималась она продажей яиц; для этой цели она разводила кур и время от времени вместе с дочерью ходила в Рим, чтобы сбыть свой товар. Здесь, в укромном уголке, и нашел Секст со своими сыновьями приют. Гиспанилла не была христианкой, но относилась к брату и племянникам с любовью и сама была не прочь принять христианство, но медлила. Однажды к ним пришел Тораний, без труда узнавший от христиан место пребывания Секста.

— Да будет благословен твой приход, Тораний, — приветствовал его Секст. — Что скажешь нам новенького? Как живет твой молодой господин?

— Слава Богу-Христу: здоровье моих господ хорошее. Но Альбин, видимо, скучает без тебя, Люций.

— Правда? — приятно изумился юноша.

— Совершенная правда.

— Ах, если бы он сделался христианином! — воскликнул Люций.

Отец положил ему руку на плечо и проникновенно ответил:

— Молись Господу о его обращении. И мы будем верить и надеяться, что Альбин просветится светом христианской веры.

— Как бы я был этому рады. Мы ведь были с ним так дружны.

— Мой молодой господин очень интересуется, где вы поселились.

— И ты не сказал, Тораний?

— Я все-таки опасаюсь открыть ему ваше убежище. Мало ли что может случиться. Как бы не навлечь на вас горя. Но я ему как-то рассказал о христианстве.

— Он интересовался?

— Конечно, он спрашивал меня уже несколько раз: справедливы ли те обвинения, которые возводят на христиан.

— И ты, конечно, постарался его разубедить? — спросил Люций.

— Разумеется. Я прямо сказал, что это клевета.

Секст на минуту задумался, потом решительно проговорил:

— Я вот о чем прошу тебя, Тораний. Приведи к нам Альбина.

Раб с изумлением взглянул на Секста:

— Но не опасно ли это?

Секст мягко улыбнулся:

— Возлюбленный мой брат во Христе! Чего же нам бояться? Мы должны считать за счастье пострадать за Христа. Не так ли? И потому нам бояться решительно нечего. Мы должны быть каждый день готовы к смерти. Но удастся ли нам обратить мальчика Альбина на правый путь? Я знаю, он мальчик умный и серьезный. Все в руках Божиих.

— Хорошо, Секст, я постараюсь исполнить твое желание.

— А здесь мы познакомим его с христианством! — с жаром вскричал Люций.

— И будем верить, что Христос даст тебе нового брата, — ответил ему отец.

Тораний взялся за исполнение своей задачи издалека и осторожно. Он неоднократно заводил с Альбином разговор о христианстве. Он рассказал ему, как однажды присутствовал при допросе христиан:

— И удивительное дело, господин, как христиане безбоязненно исповедуют Христа.

— И не отрекаются?

— Нет. Даже дети и те не отрекаются. Они так твердо заявляют о своем исповедничестве Христа, что нужно изумляться их мужеству. Когда я был на допросе, то видел мальчика твоих лет.

— Не Люция ли?

— Нет, не Люция.

— Тораний, а может быть, Люций тоже убит? Ты ничего не слыхал о нем?

Тораний на секунду замедлил с ответом, а затем быстро проговорил:

— Я его недавно встретил на улице.

— Встретил на улице? Почему же ты мне об этом не сказал? Почему молчал?

— Господин, но ведь Люций христианин. Я не мог говорить тебе о нем.

— Почему?

— Христиан гонят по приказу императора. Христиане считаются презренной сектой. Не навлек ли бы я твой гнев, господин?

Альбин взволнованно прошелся по комнате.

— Люций был моим другом, и я, естественно, могу интересоваться его судьбой! И, наконец, ты же говорил, что на христиан клевещут.

— Да, господин, и сейчас могу тебе сказать: на них возводятся самые ужасные, нелепые клеветы.

— Тораний, а может быть, ты и сам христианин? Говори прямо, не смущайся.

На лице Торания промелькнул было испуг, но это было мимолетно, и он тихим, но твердым голосом ответил:

— Да, господин, я христианин.

Альбин невольно вздрогнул. Тораний это заметил и с мольбой в голосе заговорил:

— О, господин, не верь клеветам на христиан! Я безгранично счастлив теперь, что узнал Христа. Это наш Спаситель и Искупитель. Всем Своим верным последователям Он обещал вечное Небесное Царство.

На глазах раба заблестели слезинки. Он вдруг опустился на колени перед Альбином:

— Я умоляю тебя, господин мой, поверь мне: только в христианской вере истина и спасение!

Ошеломленный признанием Торания, Альбин не сразу нашелся, что сказать.

— Встань, Тораний! Этого мне не нужно. Встань; что скажут, если тебя увидят в таком виде? Но ты меня удивил. Значит, ты христиаяин, и давно?

— Да, давно. И я безмерно от этого счастлив. Теперь я готов идти на смерть, если ты меня предашь в руки судей или скажешь отцу.

— Успокойся, Тораний, я ничего не скажу отцу, и нет никакого смысла лишаться такого верного, преданного раба, каким являешься ты. А потому не бойся.

— Благодарю тебя, мой господин!

Альбин взволнованно забегал по комнате.

— Но тогда расскажи мне более подробно, что это за учение.

— О, как я рад это слышать от тебя, господин мой! Но прости меня, едва ли я могу вполне удовлетворить твое любопытство. Я человек простой и неученый. Вот Секст, отец Люция, мог бы рассказать тебе многое. А еще лучше, если ты повидаешься с нашим христианским пресвитером.

— С кем?

— С пресвитером. Так называются люди, которые учат нас и совершают богослужение.

Альбин на несколько минут задумался.

— Что же, я не прочь побеседовать с вашим учителем. Но скажи мне: ты знаешь, где живет Люций?

— Знаю. По Номентанской дороге. Отсюда не особенно далеко.

— Желал бы я увидеть его.

— Если хочешь, то это можно устроить.

— Хорошо. Мы с тобой завтра же отправимся к нему.

Тораний после некоторого колебания проговорил:

— Если ты намерен, господин, навестить Люция, то сделать это удобнее ночью.

— Почему?

— Днем идти опасно. Нас могут встретить знакомые. А ночью — иное дело. Мы сходим и вернемся незамеченными.

— А раб-привратник? Наше отсутствие пройдет ли незамеченным?

— Я все беру на себя. Я возьму одного верного раба-христианина, и ты будешь в безопасности.

— Хорошо, Тораний, полагаюсь на тебя.

— Господин, исполни мою просьбу. Ничего пока не говори Домицилле. Я знаю, ты с ней очень откровенен, но благоразумнее пока умолчать о нашем намерении.

— Домицилла мне предана и неболтлива. Она мне лучший друг, но на этот раз, обещаю, буду молчать.

— Да, да, это будет благоразумнее.

— Но когда же пойдем?

— Дня через три. Я предупрежу тебя заранее.

— Хорошо. И у Люция я увижу вашего пресвитера?

— Если желаешь, то можно увидеть.

— Да, желаю.

— В таком случае, желание твое будет исполнено.

Долго в этот вечер молился Тораний в своей комнате Богу, прося Его просветить Альбина светом истинного учения. Жаркая была молитва раба, и неслась она к Богу от самого искреннего сердца.

6

Альбин очень волновался. Что сказал бы отец, если бы все узнал? Какими глазами он взглянул бы на поступок сына? О, буря была бы, несомненно, большая, гнев отца был бы неописуем. И это вполне понятно. Ведь он, Альбин, является преступником уже по одному тому, что идет к христианину, идет ночью, как вор. Волнение Альбина было поэтому вполне понятно. То вдруг ему казалось, что идти не следует и нехорошо обманывать родителей, то являлось горячее желание увидеть поскорее Люция, узнать, что это за вера, чему она учит и кому поклоняются христиане. Альбин волновался и мучился, но отступать назад уже не хотелось. Люций, пожалуй, сочтет его трусом. А Магнусы никогда еще не были трусами. Нет, он пойдет, увидит Люция и узнает, кто такие христиане.

Дня через два Тораний таинственно шепнул ему:

— Господин мой, если смущаешься, то…

Но Альбин не дал докончить Торанию и надменно заявил:

— Я пойду. Это решено. Сегодня?

— Да, мы отправимся, когда все улягутся и в доме настанет тишина. Это будет около полуночи.

— Хорошо, я буду готов.

С замиранием сердца Альбин ждал условленного времени. Он лег в постель на случай, если бы в комнату вошли отец или мать.

Тораний приготовил для него верхнюю простую тунику и такой же простой темно-серый плащ. Мать действительно заглянула в его комнату:

— Альбин, ты уже готовишься ко сну?

— Да.

— Ну, спи. Да хранят тебя боги.

— И тебя тоже, мама.

Агриппина ушла, плотно закрыв двери. Но Альбин и не думал спать. Он решился на очень смелый шаг, рискуя своею жизнью в случае, если откроется его замысел. Но молодость и любопытство взяли свое. Сверх  всего, какой-то тайный голос шептал ему, что христиане вовсе не плохие люди, какими их считают, и все рассказы о них — одна лишь клевета. Альбину казалось, что этот тайный голос его не обманывает. Он лежал на своем богатом ложе, украшенном слоновой костью и серебром, и внимательно прислушивался к каждому шороху. Нервы его были крайне напряжены. Но вот наконец дверь в его комнату тихо, неслышно отворилась и на пороге показалась фигура человека.

— Это ты, Тораний?

— Я, господин.

— Пора идти?

— Да.

— Хорошо. Я сейчас одену тунику.

Альбин быстро встал с кровати, надел серую тунику, поверх которой набросил плащ.

— Ты уверен, Тораний, что нас никто не заметит?

— Вполне уверен. 0б этом не беспокойся.

— А раб-привратник?

— Все устроено.

С сильно бьющимся сердцем вышел Альбин из дома. Они миновали сад и отворили дверь на улицу. Здесь их ждали два человека, закутанные в плащи.

— Кто это? — шепнул Альбин рабу.

— Не бойся; эти люди будут сопровождать нас. Они христиане.

— А разве идти так опасно?

В сердце Альбина вдруг заполз какой-то непонятный страх. Тораний уклонился от прямого ответа.

— Благоразумие и осторожность никогда не излишни, — ответил он.

Небольшая группа зашагала по уснувшему городу. Но, к счастыо, ночь была темная, безлунная; идти приходилось осторожно, тем более что по ночам римские улицы не освещались. Впрочем, Альбин был рад темноте, благодаря которой его совершенно невозможно было бы узнать, если бы ему случайно и встретились знакомые. Все шедшие хранили глубокое молчание. Вдруг вдали показались факелы.

— Кто это? — спросил Альбин с испугом.

Тораний, присмотревшись к шествию, успокоительно ответил:

— Не бойся, это патриции со своими рабами идут с веселой пирушки.

Действительно, скоро с ними поравнялась толпа рабов, среди которых, пошатываясь, шли римские молодые кутилы. Последние кричали, спорили, смеялись. Пропустив эту группу, Тораний со спутниками двинулись дальше. Но скоро им пришлось свернуть в другую улицу, потому что где-то недалеко раздались шаги солдат ночного обхода. Послышались звуки оружия. Приходилось быстро уходить от этой действительной опасности. Но вот и Номентанская дорога.

Здесь было уже безопасно.

— Скоро ли придем? — спросил Альбин, чувствуя усталость.

— Вот еще немного, а там и дом Гиспаниллы.

Дорога сделала резкий поворот. Вдали открылась роща оливковых деревьев, около которой находился небольшой дом. Сюда-то Тораний и направил свои шаги. Небольшую группу встретила собака, которая подбежала сначала к Торанию, весело замахала ему хвостом и зарычала было на Альбина. Но Тораний ласково погладил собаку и велел то же самое сделать Альбину. Собака успокоилась. Тораний постучал в калитку. Их, очевидно, ждали, потому что сейчас же послышался крик:

— Кто стучит?

— Отвори, Секст. Это мы.

Дверь моментально отворилась.

— Да благословит Господь ваш приход и твой, благородный Альбин! Мы несказанно рады тебе. Милости прошу к нам.

В это самое время из дома выбежал со светильником в руке Люций:

— Альбин! Ты ли это? Тебя ли я вижу?

— И я рад тебя видеть. Да хранят тебя… — он запнулся и замолчал.

Он хотел добавить «боги», но сообразил, что такое приветствие неприлично в христианском доме. Люций как христианин не верил в языческих богов, но сам окончил за своего товарища его пожелание:

— Ты хотел сказать мне: «Да хранят тебя боги». О, как бы я желал, чтобы ты, рано или поздно, но сказал: «Да хранит тебя Господь!». И вот теперь от всего моего сердца скажу тебе: «Да хранит тебя Господь Христос!».

Друзья обнялись. Альбин в порыве радости забыл, что Люций христианин и что на христиан возводятся такие страшные клеветы.

— Но не устал ли ты? — спросил Секст.

— Ничего, отдохну. Я люблю ходить.

— Милости прошу в наш дом, — засуетился Секст, — ты, благородный Альбин, самый желанный для нас гость.

— Рад это слышать.

Альбина повели в дом, где его встретила Гиспанилла с дочерью. Старая женпщна низко поклонилась Альбину и проговорила:

— Да хранят тебя боги, благородный патриций.

Альбин удивился такому приветствию:

— Как, разве ты…

— Ах, моя сестра еще не христианка, — тяжело вздохнул Секст, — но мы молим Бога и надеемся, что она будет христианкой.

— Но о христианах говорят так много ужасного, — не удержался и проговорил Альбин, усаживаясь на стул.

— И говорят совершенно напрасно, Альбин! — вскричал Люций.

— Сознаюсь, я как-то и раньше мало верил тому, что рассказывали о вас.

— Скажи мне, Альбин, ты больше не ходишь к Назидиену?

— Я с того же злополучного дня перестал ходить к нему.

— О, как нам благодарить тебя, Альбин, что ты заступился за Люция, — со слезами на глазах произнес Секст, — если бы не ты, то моего сына тогда же схватили бы. Да пошлет тебе Господь всякого счастья и благополучия в здешней жизни и будущей! Мы всегда молимся и будем молиться за тебя!

— Да, дорогой Альбин, если бы не твоя защита, то я попался бы в руки римских солдат. Благодарю тебя.

— Не благодари, ведь мы с тобою друзья, а разве друзья не должны выручать друг друга?

— Да, ты сказал правду.

— Но, сын мой, знаешь ли ты, что у нас, христиан, одна из высших заповедей есть искренняя, бескорыстная любовь друг к другу? — спросил Секст.

— Этого я не знал.

— А между тем наш Спаситель Христос дал нам заповедь: любите друг друга так, чтобы безбоязненно можно было умереть один за другого. Знает ли Рим такую заповедь? О, нет! У вас царит право. Сострадания и жалости у вас нет. Римляне убивают нас только за то, что мы любим друг друга и таким образом выполняем закон Христов.

— Удивительное учение, — сорвалось у Альбина.

— Да, соглашаюсь с тобою, для вас, язычников, оно удивительное! Нас самих приводят в ужас те рассказы, которые распространяются о нас в вашем обществе.

Тут Секст поднял руки к небу, и из груди его вырвался горестный вопль:

— О, великий и дивный Боже, сними с нас эту клевету! Рассей тьму и просвети Рим светом Твоего учения!

Он шептал какую-то молитву. В комнате настала минутная типшна. Слышалось веяние чего-то непостижимого и таинственного. Какая-то неведомая струна зазвучала в душе Альбина. Его сердце невольно прониклось доверием к старику. Чувствовалось, что он говорит правду.

— Нет, мы не пьем кровь невинных младенцев и не кланяемся ослиной голове, — продолжал Секст. — Мы собираемся на молитву, поем хвалу нашему Спасителю и помогаем друг другу, кто чем может. Вот сейчас должен прийти наш пресвитер. Он подробно разъяснит тебе все.

— Вероятно, ваш Спаситель был очень добрый, если Он предписал такую любовь?

— Да, доброта Его превосходит наше разумение. По любви к людям Он пострадал на кресте и воскрес из мертвых!

— Воскрес из мертвых? — переспросил со страхом и изумлением Альбин.

— Да, именно воскрес, потому что Иисус Христос не простой человек. Но Сам Бог во плоти. И мы веруем в Бога, пршпедшего на землю во плоти для нашего спасения.

Альбин сидел ошеломленный и изумленный до последней степени всем услышанным. Все это положительно не умещалось в его голове, до сих пор полной разными языческими представлениями. Это было непостижимо, недоступно для его ума, но он видел, что за этой недоступностью скрывается великое, святое — то, ради чего тысячи христиан идут на смерть и пытки.

— И мы веруем, — в тон отцу проговорил Люций, — что настанет время, когда христианство распространится по всей земле, а язычество со своими богами исчезнет. Мы живем этой надеждой.

— Да, будет так! — подтвердил Тораний.

В это время в наружную дверь раздались два удара.

— Это, вероятно, наш пресвитер! — сказал Секст и пошел отворять дверь.

Минуту спустя он вернулся в сопровождении высокого старца с широкой седой бородой. Глаза пресвитера светились как-то необыкновенно мягко, задушевно. Видно было, что под этой несколько суровой наружностью скрывалось доброе, великодушное сердце.

— Мир и благодать вам от Господа Бога и Спасителя нашего Иисуса Христа! — торжественно проговорил он, благословляя собравшихся.

— И тебе мир, дорогой наш отец, — ответили ему присутствующие.

Пресвитер благословил каждого. Затем подошел к Альбину и ласково, внимательно посмотрел на него.

— Вот это благородный Альбин, о котором я тебе сообщил, — проговорил Секст.

— Вижу, вижу. Позволь и тебе, дорогое дитя, пожелать мира и спасения.

— Благодарю тебя, — прошептал Альбин.

— Пришел увидеться с Люцием?

— Да, мы были друзья. Я его давно уже не видел.

— Все знаю; твой друг Люций прекрасный юноша, и я рад, что ты так ценишь ero. А не боишься, что пришел сюда?

— Чего же мне бояться?

— Могут узнать, что ты был у христиая. Ведь нас гонят и мы каждый день живем под страхом смерти.

— Я ничего не боюсь. Мне хотелось увидеть Люция и… — он запнулся.

— Что же дальше? Посмотреть на нас, христиан, страшны ли мы?

Альбин смутился. Пресвитер ласково улыбнулся:

— Поверь мне, дитя мое, страшного ничего в нас нет. О, если бы весь мир обратился ко Христу и оставил бы своих ложных богов! Настало бы на земле Царство Божие. Рано или поздно, но это время настанет.

— Я хотел бы поподробнее узнать ваше учение, — робко попросил Альбин.

— С величайшим удовольствием исполню твою просьбу, — произнес пресвитер и кратко, сжато, но точно рассказал жизнь Христа, Его учение и те требования, которые предъявляются к христианам евангельским учением.

Альбин жадно выслушал пресвитера, не прерывая его ни одной фразой.

— Как все это для меня ново! А ведь у нас о христианах говорят совершенно иное! — невольно вскричал он, когда пресвитер окончил.

— И в этом ваше главное заблуждение. Не хотят узнать о нас, нашем учении, а истребляют. О, римляне, когда вы узнаете всю правду о христианах? Но это пока скрыто от вас!

Пресвитер еще поговорил с Альбином, стараясь прояснить нравственную сторону христианства. Затем встал и сказал:

— Иди, дитя, домой! Не нужно, чтобы твое отсутствие было замечено. Будь благоразумен. Да благословит и вразумит тебя Христос!

Пресвитер перекрестил Альбина. Через минуту маленькая группа шла обратно по направлению к Эсквилину. Все миновали благополучно. Раб-привратник тихо отворил им двери. А минуту спустя Альбин, никем не замеченный, был уже в своей комнате.

7

Целая волна новых впечатлений от посещения им христиан нахлынула на Альбина. Он увидел мир, который был для него до сих пор закрыт, недоступен. Эти люди просты, добры, задушевны, а между тем их считали злыми, человеконенавистниками. Все их преступление заключалось в том, что они беззаветно были преданы Христу и друг другу. И Альбин своим неиспорченным сердцем почувствовал какую-то необыкновенную симпатию к этим людям, точно он знал их давно. Как ласково говорил с ним пресвитер, изъясняя свое учение! С каким радушием встретил его Секст! Как горячо обнял его Люций, точно они были родные братья!

Альбин долго не мог заснуть под влиянием пережитого. И во сне рисовался ему добрый старик-учитель с ласковыми глазами. Между тем Альбин не мог не поделиться своими впечатлениями с сестрой Домициллой, от которой у него не было тайн. Утром после завтрака он позвал сестру в сад.

— Знаешь ли, Домицилла, где я был этой ночью? — загадочно спросил он.

Девочка удивленно посмотрела на брата:

— А где же?

— Тебе и не угадать, и в голову не придет.

— Да где же, скажи?

Альбин наклонился к самому уху сестры и тихо ответил:

— У Люция!

— Может ли это быть? Как же ты попал к нему? Расскажи скорее!

— Тише, дорогая. Нужно говорить осторожно, чтобы кто-нибудь нас не подслушал. Да, я был у Люция и познакомился с христианами. Слушай же.

И Альбин подробно рассказал о своем ночном путешествии.

— Это удивительно! Даже и подумать было нельзя. Но почему ты не сказал мне?

— Потому что не стал тревожить тебя. Ты, может быть, начала бы меня отговаривать.

— Это вполне возможно, — согласилась девочка.

— Ну вот видишь! Значит, я отлично сделал, что не предупредил тебя.

— Теперь расскажи мне подробнее о христианах. Чему они учат? Ведь ты говоришь, что Секст тебе подробно все рассказал.

— Да, говорил Секст, но главным образом много говорил пресвитер, иначе сказать, учитель.

Альбин рассказал, что сам запомнил из слов пресвитера. Домицилла не менее брата была поражена христианским учением.

— Правда, какое удивительное учение! Как хорошо любить друг друга. А у нас этого ничего нет. У нас раба можно убить, распять на кресте. Вот у них, говоришь, Сам Христос позволил Себя распять на кресте по любви к людям.

— Пресвитер говорил так.

Девочка задумчиво помолчала.

— Как это не похоже на наше учение! Как у нас много богов, а там один. А ведь, пожалуй, это лучше. Много богов, и не знаешь, которому лучше молиться. Молишься одному, а другой может разгневаться. Не правда ли?

— Согласен с тобой.

— Ты еще намерен идти когда-нибудь к Люцию? Я тоже хотела бы послушать христианского учителя.

— Это сделать пока мудрено. Но, может быть, твое желание исполнится.

И с этого времени брат и сестра часто говорили о христианах. Тораний принес Альбину несколько тайных рукописей, и Альбин по ночам внимательно читал их, изучая догматы новой веры. Всем прочитанным он делился с сестрой. Они ухитрялись даже не раз читать вместе, приняв все необходимые меры предосторожности. Торавий зорко оберегал детей. Во все была посвящена также старая няня, христианка Маспеция, которая радовалась и благодарила Бога за то, что питомцы ее идут к истинному свету. «Призови, Господи, их Себе», — шептали ее старческие губы, и в глазах, устремленных на небо, светилась глубокая вера.

Медленно, но верно и прочно проникались брат и сестра христианским учением. Зерно упало на хорошую, свежую, плодоносную землю и не замедлило дать добрый урожай.

Магнус с женой были, конечно, безгранично далеки от истинного положения дел. Им и в голову не могла прийти мысль, что их дети заинтересовались христианством и изучали его. Да и откуда Альбин мог познакомиться с новым учением? О Люции Магнус давно забыл. Правда, как-то среди гостей зашел разговор о последователях Иисуса: коснулись происшествия в школе Назидиена. Кто-то произнес имя Люция.

— Это гадкий мальчишка, о котором даже не следует упоминать, — брезгливо заметил Магнус.

Альбин в душе рассмеялся отцовскому замечанию и подумал: «О, если бы ты знал всю правду! Ведь Люций и сейчас мой первый друг и учит меня новым заветам».

— Клянусь Бахусом[37], он, может быть, уже в царстве теней! — крикнул один участник обеда, запивая еду кубком хорошего вина.

— Да будут поскорее все христиане в царстве теней!— подхватил другой.

Некоторые закричали:

— Да здравствует наш божественный император Марк Аврелий, который истребляет эту вредную секту!

Альбин вспыхнул. Он удержался и, стараясь придать своему голосу насколько можно больше хладнокровия и наивности, спросил:

— Разве эта секта так вредоносна?

Отец даже слегка побледнел и злобно сверкнул на сына глазами:

— И ты еще спрашиваешь? Ты, сын Кассия Магнуса, задаешь вопрос, вредна ли секта христиан, которая объявлена императором враждебною нашим богам? Моли богов, чтобы они вразумили тебя!

— Не волнуйся, Магнус, ведь он еще носит буллу, — вступился кто-то из гостей за Альбина. — Если бы он был полноправный гражданин Рима, он не сказал бы этого.

Но Магнус велел сыну оставить триклиниум, а вечером сделал ему строгий выговор:

— Если ты еще раз скажешь что-либо подобное о христианах, то я прикажу тебя наказать. Так и знай.

Альбин повернулся и молча вышел. Тораний, знавший о происшедшем, шепнул ему: «Крепись и мужайся, господин. Все христиане гонимы. Но и в этом наше счастье. За малые, временные страдания за нашу веру и за Христа мы получаем вечное Небесное Царство».

— Я верю этому, — просто ответил Альбин.

А через несколько времени состоялось крещение Альбина в доме Гиспаниллы. Сердце мальчика было полно невыразимого духовного восторга. Только теперь он понял, что такое учение Христа и что дает оно своим последователям еще в земной жизни.

Он ликовал и веселился. Он готов был хоть сейчас же принять смерть за Христа или положить жизнь свою за братьев-христиан…

Луч вечного света блеснул перед ним, окончательно разогнав языческую тьму и мрак.

«О, слава Тебе, Христе Боже наш, слава Тебе!» — только и мог шептать Альбин, выходя из купели.

На прощание пресвитер положил ему руки на голову и ласково, но твердо и убедительно сказал:

— Сын мой, не изменяй Господу и будь верен Ему и при испытаниях! Если постигнет тебя гонение — молись Христу о терпении. Если встретишь смерть лицом к лицу, будь мужествен и не страшись, в награду ты наследуешь вечное блаженство, вечную радость в Царстве Христа. Да благословит тебя Христос, просветит тебя светом Своего учения.

Альбин поцеловал руку пресвитера, простился со всеми братским поцелуем и смело отправился в сопровождении верного Торания домой.

В доме все спали, не зная о совершившейся перемене. Только одна Домицилла бодрствовала и ждала с нетерпением брата. Она знала все…

Когда Альбин вошел в ее комнату, она беззвучно упала к нему на грудь, и тихо заплакала от избытка чувств, и спросила Альбина:

— Счастлив ли ты, Альбин?

— Большего счастья мне не нужно, — проговорил он, крепко прижимая к себе сестру.

8

Теперь для Альбина настала совершенно иная жизнь. Все старое язычество отошло куда-то далеко, точно его и не было. Христианство предъявляло новые требования, новые запросы.

Но вера Альбина не могла быть скрыта на долгое время. Это отлично понимали и он сам, и Домицилла.

— Боюсь я за тебя, — часто говорила девочка.

— Не бойся!

— Ах, все-таки страшно. Что скажет отец, когда узнает? Ведь тебя могут…

Она в страхе не договорила.

— Что могут? Убить?

— Да.

— Я этого не боюсь! За Христа рад пострадать. Ну и пусть убьют. А за эти краткие мучения мне будет великая от Христа награда.

— Ах, Альбин, как бы я желала быть христианкой.

Альбин задумался:

— Это пока сделать мудрено. Где ты можешь принять крещение, ведь тебя никуда не выпускают? Потерпи немного, быть может, мы что-нибудь и придумаем. А пока верь в душе и надейся, что рано или поздно, но Господь просветит тебя Своим светом, как Он просветил и меня.

Домицилла на этом успокоилась. Но она страшно тревожилась за брата, за его будущее.

События не замедлили себя ждать.

Приближался день, в который Альбин должен был снять буллу и надеть тогу. Этот день был всегда знаменательным в жизни каждого римского мальчика. Сначала мальчик приносил жертву домашним богам, затем отец надевал на него тогу, и тогда все шли в храм приносить жертву богам там, а потом уже дома устраивалось празднество, в котором участвовали все родственники и знакомые.

Кассий Магнус желал этот день обставить насколько возможно торжественнее. Были выбраны лучшие жертвенные животные, повара должны были показать все свое искусство в устройстве обеда. Альбин понимал, что скоро должно выясниться все. Если до сих пор ему так или иначе, под тем или иным предлогом удавалось уклониться от посещения языческих храмов, то теперь о таком уклонении не могло быть и речи. Нужно было объявить отцу всю правду.

И он решился это сделать до наступления торжественного дня, чтобы избежать лишней огласки.

— Отец, через два дня ты наденешь на меня тогу? — не без волнения спросил Альбин, оставшись наедине с отцом.

— Да, сын мой, ты доживешь до радостного для тебя дня. Ты будешь римским гражданином и снимешь знак своего детства — буллу. И ты, надеюсь, рад этому? Не правда ли? Но что с тобой, Альбин? На твоем лице я читаю смущение. Какая этому причина? И Магнус пристально посмотрел на сына. Вместо прямого ответа Альбин, в свою очередь, спросил:

— Скажи мне, отец, я непременно должен идти в храм и принести жертву богам?

— Да, должен. Но к чему этот лишний вопрос? Ты и сам знаешь, что нужно возблагодарить богов. А в чем дело?

Альбин смело посмотрел отцу в глаза и сказал:

— Отец мой, я не могу приносить жертвы богам.

Магнус мгновенно вскочил со своего ложа и изумленно смотрел на сына:

— Что я слышу? Что ты говоришь? Ты отказываешься идти в храм? Почему же?

— Потому что я христианин.

Магнус как ошпаренный отскочил назад. Его глаза округлились и готовы были совсем вылезти из своих орбит. Лицо покрылось смертельной бледностью. Он несколько мгновений стоял неподвижно, не доверяя собственным ушам.

— Повтори, что ты сказал?

— Отец мой, если хочешь, я повторю. Да, я христианин.

Магнус с проклятиями схватился за голову.

— Этого не может быть! — закричал он. — Скажи, что это неправда. О, боги, ты с ума сошел.

— О, нет! Отец мой, я только теперь узнал настоящий разум, только теперь узнал Истину.

Магнус замахнулся на сына:

— Замолчи, или я убью тебя на месте!

— Убей, отец. Смерти я не боюсь: смерть за Христа для нас желанна.

— Да, я вижу, что ты не в своем уме и какие-то христиане тебя околдовали. Это позор, несчастье!

Яростный, вне себя, он подскочил к сыну и схватил его за плечо.

— Сейчас же говори, презренный, где и у кого ты познакомился с христианами? Слышишь, сейчас же мне отвечай! Или, клянусь богами, я отрекусь от тебя и отдам тебя властям! Я не хочу иметь сыном изменника религии и противника императора! Ну, говори же скорее!

Альбин молчал и внутренне молился лишь об укреплении духа. Магнус тряс его, скрежеща зубами, топал ногами и кричал:

— Говори, негодный мальчишка, где ты познакомился с этой ужасной сектой? Ты молчишь? Молчишь…

Вдруг штора в таблинум распахнулась и в комнату смело вошел Тораний. Он приблизился к Магнусу и движением руки отстранил Альбина.

— Как ты смеешь? — вскричал на него Магнус.

Но Тораний спокойно ответил:

— Благородный Магнус, обрати весь свой гнев на меня, а не на сына. Благодаря мне он узнал христианство. Я виновник его обращения.

— Тораний, зачем ты говоришь это? — умоляюще простонал Альбин.

Магнус чуть не захлебнулся от ярости:

— Ты посмел обратить моего сына в христианство! Ах ты, презренная тварь!

Он подскочил к Торанию, ударил его кулаком по лицу. Раб слегка пошатнулся. Из носа хлынула кровь.

— Отец, пощади! — прошептал в ужасе Альбин.

— Молчать! И ты говоришь о какой-то пощаде!

— Да простит тебя Христос! — проговорил Тораний, опускаясь перед Магнусом на колени.

Но Магнус ударил его ногой и закричал:

— Эй, рабы! Сюда! Живо!

На крик сбежались бледные, трепещущие рабы.

— Возьмите этого презренного негодяя отсюда, дать ему сейчас же пятьдесят плетей. А завтра распять на Апиевой дороге. Слышите? Поворачивайтесь быстрее! Тот, кто вздумает защитить Торания, получит сто плетей! Вон с глаз моих!

Магнус весь дрожал от бешенства и чуть не разорвал свою тунику. Рабы догадались, в чем дело. Некоторые успели уже подслушать всю эту сцену. Торания увели. Альбин все время стоял в стороне. Сердце его сильно колотилось. Он всеми силами старался не показать трусости и робости. «Я должен быть готов ко всему. Нужно за Христа и пострадать», — думал он, ожидая крупных неприятностей.

Когда рабы удалились, Магнус подошел к Альбину и сурово проговорил:

— Слушай, что я скажу тебе. Тебя совратил этот негодный Тораний, он получил за это то, что заслужил. Завтра же он будет болтаться на кресте. А от тебя я требую, чтобы ты отрекся от Христа и принес жертвы богам.

— Отец, это для меня невозможно. Во всем я послушаюсь тебя, кроме этого.

— Ты должен послушаться, иначе я отрекусь от тебя. И тогда мне будет решительно все равно, что тебя постигнет, хотя бы судьба Торания. Понял?

— Я знаю это. Я готов ко всему.

— И к смерти?

— Да, и к смерти за Иисуса!

Магнус пришел в бешенство:

— Я убыо тебя своими руками!

— Убивай, отец. Эго в твоей власти. Я ношу еще буллу.

— Отрекись!

— Не могу.

Магнус с такой силой толкнул сына, что тот потерял равновесие и упал. И в этот момент вбежала Агриппина, которой донесли, что в таблинуме совершается какая-то ужасная сцена.

— Это что такое? — всплеснула она руками при виде сына, поднимающегося с пола.

— Боги нас покарали! — ответил ей Магнус.

— Что такое?!

Магнус подошел к ней вплотную и грубо проговорил:

— У нас нет больше сына.

Агриппина даже отшатнулась:

— Как нет? Что это значит? Что случилось?

— Альбин — христианин!

Агриппина помертвела.

— Христианин? Мой сын — христианин? Это ложь! — вскричала она.

— Если бы это была ложь! — ответил ей Магнус.

Агриппина стремительно бросилась к сыну:

— О, Альбин! Правда ли это? Я отказываюсь верить! Скажи, что это неправда! Умоляю тебя, скажи!

На лице ее было написано страшное горе. Слезы градом хлынули из ее глаз.

— Да, мама, я христианин. 0б этом заявляю твердо и решительно. И от Христа я не отрекусь.

Но Магнус бешено топнул ногой:

— Замолчи! Ты одумаешься, иначе смерть тебе! Среди Магнусов не должно быть презренного христианина!

Агриппина, выслушав такой грозный окрик, в глубоком обмороке рухнула на пол.

9

Альбин бросился отыскивать сестру. Домицилла сидела в одной отдаленной комнате и занималась рисованием. В виде модели перед ней стояла прекрасная коринфская[38] ваза.

— Домицилла, все открылось, — сразу объявил он.

Девочка в испуге вскочила, краски упали на пол.

— Что открылось?

— Что я христианин.

Домицилла даже похолодела. С ее лица сбежал румянец. Она в ужасе всплеснула руками:

— Но как узнали? Ты сам сознался?

— Я должен был сознаться.

И Альбин рассказал все происшедшее. Домицилла разрыдалась:

— Что же теперь с тобой будет? Что с тобой сделает отец? О, какое несчастье!

— Никакого несчастья, Домицилла, нет. Рано или поздно отец должен был все узнать. Пусть лучше скорее, чем оставаться в неизвестности.

— Ах, я не знаю, что будет со мною, если… — она не докончила.

— Что? Если меня убьют?

— Да.

— Одно скажу: не горюй и обратись ко Христу. Он тебя утешит. А больше никто утешить не может.

Магнус в это время в величайшей тревоге шагал по перистилю. Разыгрался, по его понятию, настоящий скандал. Что скажут римляне? Как посмотрят на это событие? А если донесут самому Марку Аврелию? Могут выйти крупные неприятности: изволь-ка там, отец, оправдываться и вывертываться. Как замять это дело, пока оно еще не получило огласки? И Магнус, не долго думая, решил отправить сына к своей сестре в Сицилию. Сестра — строгая женщина, чтящая богов, и она сумеет вытравить христианство из головы Альбина. Мальчишка поддался влиянию раба, и больше ничего. «Да, да, это лучший исход», — думал Магнус.

Он немедленно же сообщил о своем решении Агриппине. Решено было ехать завтра же. Начались деятельные приготовления к отъезду. Альбину отец сказал в двух словах о своем решении:

— Собирайся в путь! Завтра ты с матерью едешь к тетке в Сицилию.

Повернулся и ушел. Альбин глубоко задумался с тревогой о будущем. Ему была ясна цель этой поездки: отец желал избежать огласки и надеялся, что там, в Сицилии, у строгой тетушки, он забудет о своем новом учении. Но разве он может забыть? Может ли он изменить своей вере? О, нет. Этого никогда не будет. Отречься от христианства невозможно, вернуться к прежним богам — верх безумия. Но что же делать в этом случае? Альбин схватил себя за голову и замер от наплыва разных чувств. А решиться на что-нибудь нужно было сейчас. Завтра он может оказаться на дороге в Сицилию, а там мало ли что может с ним случиться? В это время в комнату вошла Маспеция.

— Слышала все, няня?

Та заплакала:

— Все знаю, но не изменяй нашему Спасителю. Он дороже всего.

— Я и не думаю…

— Завтра тебя отправят в Сицилию.

— Знаю.

Маспеция тяжело вздохнула.

— Иди к матери, она тебя зовет.

На юном лице Альбина показалось мучительное выражение.

— Я знаю, зачем она меня зовет. Будет убеждать отказаться от веры. Но это бесполезный труд.

— Иди, Альбин. И да укрепит тебя Господь.

Альбин знал, что ему придется вынести много бурь от своих домашних. Он знал, что его будут уговаривать, ему будут даже грозить. Но он был готов ко всему; вера в Иисуса Христа звала к подвигу, к борьбе, к страданиям.

Агриппина лежала разбитая, больная. При виде входящего сына она дала знак рабыням, чтобы ее оставили. Рабыни удалились тихо. Агриппина приподнялась и устремила грустный взгляд на сына:

— Альбин, что ты сделал со мной? Зачем ты изменил нашим богам?

Альбин подошел к матери, схватил ее руки и поцеловал.

— Не осуждай меня, мама! Я сделал то, что должен был сделать. Я нашел истинный Свет и пришел к нему.

— О каком свете ты говоришь?

— Я говорю о свете христианском, об истине, которая составляет основу моей веры.

— А наши боги? Ты забыл о них?

— Их, мама, не существует.

— Как нет? Неужели тебе хочется навлечь на себя гнев богов?

— Богов нет, а есть лишь истинный Бог, Творец неба и земли Господь наш Иисус Христос. Все ваши боги ложны. Вот в чем заключается свет христианства.

Агриппина смотрела изумленно на вдохновенное лицо сына. Она не узнавала его. Где был прежний тихий мальчик, который во всем слушался родителей? А теперь он тоном, не допускаюпщм возражения, говорил так твердо и энергично, точно его подменили.

— Альбин, я не узнаю тебя! Что это значит? Неужели для тебя какая-то изуверская секта дороже, чем я с отцом? Я отказываюсь этому верить.

— О, мама! Тебе не понять меня. Ты только тогда услышала бы меня, когда сама обратилась бы ко Христу.

— Замолчи! Оставь свои речи! — вскричала Агриппина. — И слушать я тебя не хочу! Я требую от тебя, чтобы ты бросил все свои безумные мысли! Слышишь, требую! И знай, что за ослушание ты можешь жестоко поплатиться. Ты знаешь, как поступят с Торанием?

— Да укрепит его Господь!

— В таком случае, ты должен знать, что если власти узнают о тебе, то тебя может ожидать очень печальная участь. И мы будем совершенно бессильными тебе помочь.

— О, мама, я знаю, что всех христиан гонят и мучают. Я готов ко всему. Иисус за нас пострадал, отчего и нам не пострадать за Него?

— Проклятие этому Торанию! — закричала со злобой Агриппина. — Это он тебя свел с ненавистной Риму сектой! Уйди теперь от меня!

Юноша молча поцеловал руку матери и вышел.

10

Альбин понял, что оставаться ему под родительским кровом невозможно. Нужно идти к своим братьям по духу, по вере и с ними нести общий тяжелый крест.

Первым делом при наступлении ночи он направился к Торанию, который накануне был подвергнут безжалостному бичеванию. Устроить эту встречу было нелегко. Но при участии Маспеции ему удалось проникнуть к смертельно израненному рабу. Тораний очень обрадовался Альбину, он позабыл свою боль и едва приподнялся со своего ложа.

— О, как я рад тебя увидеть, господин мой! Да благословит Господь твой приход!

— Тораний, ты из-за меня страдаешь.

— Не говори так, Альбин, мы не язычники. Разве не радостно пострадать за веру! Я должен хвалить и благодарить своего Искупителя, Который даровал мне счастье перенести за Него бичевание.

— Мне жаль тебя, Тораний! Ты явился моим вторым и лучшим отцом.

Альбин склонился к рабу, припал на его окровавленное плечо и заплакал. В комнате несколько мгновений царило молчание. Слышалось только всхлипывание Альбина.

— Не горюй обо мне, господин мой! Разве ты не знаешь, что лучший наш удел, высшее счастье — это пострадать за Христа? Знаю, что отец твой хочет распять меня на кресте. Помолись за меня, чтобы Господь удостоил меня этого мученичества.

— Помолись и ты за меня, Тораний, когда будешь у престола Всевышнего. Твоя молитва будет сильна.

— Если удостоит Господь предстать пред лице Его, то буду просить Его, чтобы быть нам с тобою вместе на всю вечность. А теперь мы должны с тобой проститься. В здешней жизни мы больше не увидимся.

— О, Тораний, Тораний! — только и мог прошептать юноша.

— Любимый мой господин, не плачь обо мне! Я иду ко Господу! А ведь там вечное блаженство, вечная радость. Там не страшны нам будут наши гонители. Там Сам Спаситель! Не плачь же! Скажи мне: очень гневается на тебя отец твой?

— И отец, и мать страшно озлоблены. Завтра назначен мой отъезд в Сицилию.

— Понимаю: хотят скрыть твое обращение в христианство и заставить тебя вернуться к язычеству.

— Да, это ясно, но я решил в Сицилию не ехать.

— Как же быть?

— Сегодня ночью я навсегда ухожу из дома.

— Покидаешь родителей?

— Да, я не могу больше оставаться в доме, в котором хулится имя Христово и высмеивается наша вера. Со своими родителями я давно разошелся. Мы чужие друг другу. Что ж я буду делать здесь? Поэтому я решил идти к своим братьям и нести общий крест. Что ты думаешь относительно этого?

Тораний немного подумал, затем широко перекрестил голову Альбина и проговорил:

— Да благословит тебя Господь! Да благословенно будет намерение твое! Иди! Помни, что сказал Спаситель: «Если кто оставит дом или родителей Христа ради, тот получит жизнь вечную». Твои родители не бедны и не беспомощны. А там положись во всем на волю Божию. Кто знает, быть может, в будущем они и сами обратятся ко Господу.

— О, как бы я желал этого! — от всей души проговорил Альбин и крепко обнял раба.

Тораний, в свою очередь, заплакал.

— Крепись, мужайся, Альбин! Будем верить и надеяться, что мы с тобой снова увидимся в вечном Небесном Царстве. А теперь прими от меня, недостойного, мое христианское благословение.

Они обнялись и расцеловались. Один — бледный, израненный, приговоренный к казни раб, а другой — юный аристократ римской династии Магнусов — соединились в братском поцелуе. Единая вера в Царство Христово сделало их равными.

— Куда же ты думаешь идти?

— У меня один путь — к Люцию.

— А если его не найдешь?

— Спрошу, где он.

— Слушай, Альбин, что я тебе скажу. Если не найдешь Люция, то иди на Ардейскую дорогу. Там есть дом одного вольного отпущенника Вивидия. Это мой хороший знакомый. Он тоже христианин. Он охотно даст тебе приют, а там наше общество подумает, как тебе устроиться. Но сумеешь ли ты выбраться незаметно?

— Надеюсь.

— А не боишься идти ночью?

— У меня есть ноги, они выручат меня в минуту опасности.

— А тебе не жалко оставить Домициллу?

— Ах, Тораний! — грустно вздохнул Альбин. — Это самый тяжелый вопрос. Если кого мне жаль, то именно Домициллу. Я горячо люблю ее. Но что же делать? Как поступить? Ведь не могу же я ради сестры оставить свой путь и подчиниться родителям? Правда?

— Да, ты прав! Христос должен быть выше всего и выше всех наших земных привязанностей.

— Вот и я так думаю. Однако жаль, что она еще не приняла крещения, но надеюсь, что это совершится. Пусть как-нибудь Маспеция позаботится об этом. Чтобы не огорчать сестру, я даже не хочу говорить ей о своем намерении. Да простит мне Господь мое бегство из дома.

— Да простит нам Господь грехи наши, — тихо проговорил Тораний.

Они еще немного поговорили, затем обнялись и наконец расстались. Юное лицо Альбина было мокрым от слез. Ему было до глубины души жаль верного, преданного раба, на руках которого он вырос и под охраной которого много лет безбоязненно ходил по римским улицам. Теперь он уже больше никогда не увидит Торания: завтра верный раб будет злодейски распят на кресте. От этой мысли Альбин содрогнулся все телом; глубокое человеческое сострадание несчастному рабу навсегда поселилось в его юном сердечке. «О, Боже, дай ему силы! — с верою прошептали его губы. — А мы увидимся с ним там, в вечном Царствии Небесном!»

11

Домицилла горько плакала, склоняясь к плечу брата.

— Альбин, Альбин, что будет с тобой? Ты завтра едешь в Сицилию, а меня отец оставляет здесь.

— Не грусти, дорогая моя! Будем надеяться на Христа, что Он устроит все к лучшему.

— Но я буду скучать по тебе. Почему бы мне не поехать с тобой? Зачем отец хочет разъединить нас?

— Ответ ясен: он боится, чтобы я не сделал тебя христианкой.

— О, как он ошибается. Если бы он знал, что я уже почти христианка, недостает лишь крещения.

— Вот этим я и озабочен, Домицилла. При первой же возможности я хочу, чтобы ты окрестилась.

— Это и мое искреннее желание. Куда ты идешь, Альбин? Побудь со мной еще. Ведь это последняя ночь. Завтра ты уедешь… — проговорила девочка, видя, что Альбин хочет уходить.

В тоне ее голоса было так много умоляющего, что Альбин невольно подчинился и ненадолго остался, хотя ему нужно было спешить! Он знал, что ему, быть может, предстоит сделать огромный путь на Ардейскую дорогу, если почему-либо нет дома Люция или его семейства.

— Ну, Домицилла, спи с Богом! Мне нужно кое-что собрать с собой в дальний путь.

Он подошел и горячо расцеловал сестру.

— Как мне жаль расставаться с тобой, — говорила она со слезами.

Альбин тяжело вздохнул:

— Что же делать, дорогая моя? Нужно покориться Господу. Все пути наши в Его руках, как говорил наш пресвитер.

— Верю, — согласилась Домицилла.

Когда Альбин вышел из комнаты сестры, в доме тревожно спали. Мягкий лунный свет заливал перистиль и светлыми полосами ложился на полу портиков. Таинственно стояли нимфы около двух мраморных бассейнов, окруженных зеленью. Юноша быстро ушел в свою комнату и, опустившись на колени, начал горячо молиться Богу, чтобы Он помог ему в новом пути и дал бы силы перенести все испытания. После молитвы он надел простую темную тунику, взял восковую дощечку, стиль[39] и написал следующее: «Дорогая моя сестра! Я навсегда ухожу от вас. Я не могу более оставаться среди язычников и иду к своим братьям. Так хочет и требует Христос. Не сердись на меня и прости. Если же не здесь, на земле, то в вечном Царствии Небесном мы увидимся. Будем верить в это. Прости же. Горячо любящий тебя, твой Альбин».

Он осторожно прошел в комнату сестры и положил эту дощечку на стол. Затем приблизился к постели сестры. Девочка спала, свернувшись в клубочек. Долго стоял Альбин на пороге ее комнаты. «Увидимся ли мы с тобою, дорогая? Может быть, это свидание последнее? Ведь я иду к своим братьям во Христе, и нужно быть ко всему готовым! — думал он. — Спи мирно, сестра. Да благословит тебя Господь. А я… Я не мог поступить иначе. Прости меня!»

Он перекрестил Домициллу и, подавив грустный вздох, так же тихо вышел из комнаты. Из глаз его медленно катились слезинки. Он сунул под тунику все свои наличные карманные деньги, какие давал ему отец, и осторожно вышел в сад. Он шел, постоянно прислушиваясь и оглядываясь, точно вор. Его сердце усиленно колотилось от волнения. Он знал, что если бы его поймали домашние, то жестоко наказали бы и как преступника увезли в Сицилию. Приходилось поэтому принимать меры предосторожности. Но рабы крепко спали, утомленные за день, а собаки, хорошо знавшие своего хозяина, только радостно махали ему хвостами.

Альбин быстро перебежал сад, прячась под ветками садовых деревьев, затем как кошка вскарабкался на стену, отделявшую отцовский дом, и перепрыгнул в соседний переулок. Прощай, отчий дом! Прощайте, родители и сестра! Прощайте, добрый Тораний и ласковая Маспеция! Все это оставалось за стеной…

А теперь — в дорогу.

Можно себе представить изумление Люция и его родных, когда к ним далеко за полночь явился Альбин.

— Что случилось, Альбин? Почему ты один? Почему не с Торанием? — забросал его вопросами Люций.

— Если бы я не пришел сейчас, то завтра ехал бы уже в Сицилию.

— В Сицилию? Может ли это быть?

Альбин рассказал все. Его выслушали с величайшим изумлением.

— Значит, ты бросил дом и родителей из-за веры? И пришел к нам, людям бедным и отверженным? — вскричал отец Люция.

— Мне не место среди язычников, — скромно ответил Альбин.

Старик горячо обнял Альбина.

— Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, дающему силы и веру такому юному исповеднику! Иди к нам, дорогое дитя! Ты не ошибешься в нас. Если мы не можем подарить тебе роскоши, то дадим свою искреннюю любовь.

А завтра в нашем собрании мы решим относительно тебя, что делать. Мне кажется, что тебе опасно оставаться в Риме и лучше выехать куда-нибудь в другое место. Но, разумеется, не в Сицилию, — добавил он с ласковой улыбкой.

— Я всецело подчинюсь решению общины, — скромно ответил Альбин, — но мне безмерно жаль Торания.

— О Торании не горюй, — ответил старик. — Он получит за свои страдания великую награду. Он открыто исповедовал свою веру и будет мучеником Христовым. Дай, Господи, и нам получить то, что готовится этому рабу! Дай всем нам быть в Твоем вечном Небесном Царстве! Не здесь наша жизнь, а там, за видимой земной смертью… А ты, Альбин, не жалей оставленной роскоши. И не унывай при лишениях и скорбях. Будь всегда истинным учеником нашего Господа Иисуса Христа, и Он сторицей вознаградит тебя за все. Да будет же благословен твой приход!

Люций был безмерно рад бегству своего друга. Теперь они будут вместе трудиться, вместе молиться и работать в христианской общине. Совершилось тο, о чем Люций даже не мог и думать.

– Дивны пути Твои, Господи, — с любовью глядя на друга, сказал Люций.

Он еще раз обнял Альбина, и тот почувствовал, что пришел в свою настоящую семью. Здесь царит истинная любовь, здесь нет ни лжи, ни лицемерия, ни обмана, здесь искренне стремятся принести один другому лишь одно только добро. Он понял, что стоит на верной дороге, ведущей в блаженную вечность.

12

Солнце только что зашло. Воздух сделался удивительно мягким и прозрачным. Светлое, глубокое небо, казалось, опустилось с беспредельной выси и повисло над веселыми дачами и виллами, приютившимися у самого моря среди апельсиновых и лимонных рощ. Вдали красиво рисовалась Этна[40], гроза Сицилии. Но и она теперь, как будто, отдыхала и не думала беспокоить жителей своими толчками и ударами.

В воздухе стоял аромат цветов; главным образом он шел от апельсиновых и лимонных рощ. Наступил чудный вечер. Все живущие спешили насладиться вечерней прохладой. Но, кажется, только одно прекрасное, нежное создание было далеко от какого бы то ни было отдыха и покоя. То была юная, лет пятнадцати, девушка с удивительно красивой внешностью. Но на это личико уже положила свою печать тень смерти, и, видимо, близко было то время, когда эти прекрасные, вдумчивые глаза смежатся, чтобы не видеть больше Божьего мира. Заострившийся носик, бледность на щеках, отсутствие в глазах огонька жизни, восковые руки с просвечивающими сквозь тонкую кожу жилками — все говорило о том, что болезнь наложила на бедняжку свою неизбежную роковую печать.

Девушка лежала на террасе одного обширного одноэтажного дома. Прямо перед ней был разбит чудный цветник с фонтанами. Клумбы со всевозможными цветами весело пестрели на общем фоне фруктового сада.

Непринужденно журчали садовые фонтаны. Но все это уже не интересовало юную деву; все земное отошло для нее на задний план. Она давно жила в прошлом и с глубокой надеждой и верой смотрела в другой мир — в мир вечности, где царствовал неземной Царь и Господь наш Иисус Христос.

Ей всего только пятнадцать лет, но как много пережито ею, особенно за последний год! Год этот стоит всей ее предыдущей жизни. Вот встали перед ней картины прошлого. Вспомнилось то утро, когда ее любимый брат бежал от отцовского гнева. Утром в тот день она увидела какое-то смущение на лице своей верной няни Маспеции.

— Что с тобой, няня? — спросила она.

— Нигде не могут найти твоего брата Альбина.

— Как нигде? Он, вероятно, куда-нибудь ушел?

— Не знаю. Так рано ему некуда идти.

Она встревожилась и быстро встала с постели. Тут ее взгляд упал на восковую дощечку, лежавшую на столике. На дощечке было что-то написано. Предчувствуя недоброе, она схватила дощечку и быстро прочла написанное, потом еще и еще раз. Не поверила, прочла снова и… с горькими рыданиями упала Маспеции на шею. Старушка сильно перепугалась:

— Что ты прочитала? Что там написано?

Девочка, рыдая, кое-как прочла залиску брата. Няня отступила на шаг и несколько раз перекрестилась.

— Как теперь быть? Сказать или нет домашним? — растерянно проговорила старушка, но сразу же решила: — Уничтожь, Домицилла, написанное. Пусть никто не знает об этом.

— Почему?

— А вот почему: если ты объявишь, что твой брат ушел к христианам, то навлечешь на них еще большее гонение. Его станут искать среди христиан и причинят им большую скорбь. Да и Альбина могут скоро найти, и тогда, конечно, ему не избежать смерти. Нет, дитя мое, лучше умолчи и поскорее сотри написанное.

Домицилла послушалась няни и быстро уничтожила записку, в чем впоследствии не раскаялась.

Альбина долго искали, но не там, где он в действительности был. Магнус, волей-неволей, должен был скрыть факт обращения сына в христианство, иначе ему самому грозили бы неприятности.

Долго девушка не могла успокоиться из-за разлуки с любимым братом. Она плакала и звала его. Родители сами были в отчаянии и ничем не могли помочь дочери. Но теперь она еще более почувствовала все величие христианской веры. Она поняла, на какие жертвы способен истинный христианин, для которого заповеди Иисуса всегда будут на первом месте; именно поэтому она решила поскорее послушаться совета своего брата и принять крещение. Сделать это было трудно, но помогла главным образом Маспеция. Старушка воспользовалась одним благоприятным случаем, когда ее господа были в гостях, и при содействии христиан-рабов пригласила в дом пресвитера. И глубокой ночью в одной из уединенных комнат было совершено Таинство Крещения.

После крещения девочка словно переродилась. Дух Христов просветил ее доброе сердце светом истины, а вера сделала еще более доброй и справедливой по отношению к миру, наполнив ее сердце нелицемерной христианской любовью. Исполнившись Духа Истины, Домицилла теперь вполне понимала брата, который бежал из-под родительского крова, чтобы только не иметь общения с язычниками.

Однако скоро в доме Магнусов разразилась катастрофа, которую однажды уже пережил брат Домициллы Альбин, только исход этой трагедии был другим.

Когда родители узнали, что их дочь, Домицилла — христианка, то немедленно отправили ее в Сицилию. Альбина же горячо проклинали, считая его главным виновником их несчастья. И вот она в Сицилии, у своей тетки. Мать привезла ее сюда, но затем уехала, предоставив тетке искоренить в дочери зловредное учение. Тетка со всей суровостью принялась за дело.

Сколько пришлось Домицилле пережить горя, скорбей, волнений! Она много плакала и безутешно тосковала о брате. Никаких точных сведений о нем не имелось, и девушка даже не знала, жив он или нет. Только однажды, вскоре после бегства, Альбин известил ее, что христиане отсылают его в Малую Азию для безопасности. Но с тех пор никаких известий о нем не было. От всего пережитого Домицилла начала болеть и тосковать. Хрупкий детский организм не вынес всех перенесенных потрясений и огорчений. Она таяла у всех на глазах. И тогда ее тетка вызвала на Сицилию Агриппину. Но безутешной матери пришлось лишь убедиться в том, что ее дочь — не жилица на этом свете. Агриппина пришла в гневное отчаяние, проклиная и христиан, и сына, сгубившего ее дочь. Но этому горю уже ничем нельзя было помочь, Домицилла угасала на ее руках.

Вот и теперь она лежала обессиленная и совершенно беспомощная. Но как красноречиво пылали ее глаза!

Они говорили о том, что настоящая жизнь ее не интересует и она видит уже те обители, которые уготованы всем исповедникам и страдальцам за Христа. Она не слышала и не интересовалась звуками земли, но прислушивалась к звукам неба, говорившим в ее душе. Да и что теперь могла дать ей эта жизнь? Ровно ничего. Отец и мать — язычники, они никогда не поймут ее и не простят; брат — неизвестно где. Быть может, он там, куда и она отойдет в скором времени… Юная дева тяжело перевела дыхание и простонала. На террасу вошла мать. На лице Агриппины отпечаталось страдальческое выражение. Было видно, что она много перенесла и выстрадала. Трудно было узнать в этой постаревшей женщине прежнюю гордую римскую матрону.

— Ты не спишь, дитя мое? — ласково спросила она, наклонясь к дочери.

— Нет, не сплю.

— Как ты себя чувствуешь? Тебе не хуже?

— Мне хорошо. Я чувствую себя так легко, точно сейчас куда-нибудь улечу.

Агриппина с испугом посмотрела на нее.

— Успокойся, Домицилла. Вот ты немного поправишься, и я увезу тебя в Рим. Там ты немного отвлечешься, а то здесь, кроме меня и тетушки, ты никого не видишь.

— Ах, мама! Не успокаивай себя напрасно. Если меня призовет Господь, то я готова идти к Нему. Если бы ты узнала Его! Ведь Он — наш Спаситель, Своею смертию искупивший нашу жизнь! Истина только в Нем. Когда я умру, то буду молиться, чтобы и вы с отцом познали христианскую веру.

— Домицилла, не говори этого. Я не понимаю тебя. Ты терзаешь мне сердце.

— О, если бы ты знала, что такое христианство, то твое сердце так не терзалось бы. Да простит и вразумит тебя Господь.

Она замолчала. Грудь ее высоко поднималась и опускалась, точно ей было мало воздуха. Агриппина налила стакан холодной воды и подала его дочери… Та отпила несколько глотков.

— Не говори больше, дитя мое, тебе вредно.

Агриппина села на стул и с отчаянием взглянула на дочь. Она понимала, что положение безнадежно и что дочь доживает последние дни, а может быть, и часы. Она забыла, что Домицилла исповедует ненавистное ей христианство, зная только, что это ее единственная дочь, на которую она хотела перенести всю свою любовь, потеряв так трагически сына. Ее сердце разрывалось от невыносимого горя: она теряла последнюю радость в жизни.

Вдруг Домицилла открыла глаза. Что-то новое и неожиданное блеснуло в ее глазах и отразилось на бледном лице.

— Мама, как мне легко!

— Я рада, дитя мое, что тебе сделалось лучше.

— Нет, мама, ты меня не поняла. Мне не лучше, но как-то необъяснимо покойно сделалось на душе. Мама, ты слышишь? — Домицилла на какое-то время замерла, словно к чему-то прислушиваясь. — Неужели ты ничего не слышишь? Мне кажется, что где-то поют… Не здесь, на земле, а там… На небесах…

Агриппина с ужасом прислушивалась к словам дочери. Ее сердце замирало. Она сидела как истукан.

— Да, мама, чудесно поют… далеко-далеко. Это славят Христа… Верь мне, что Его славят. И какое чудное пение! Ах, если бы ты слышала… Мама, как мне хорошо… Я ухожу от вас. И буду молиться… Ах, если бы вы обратились ко Христу! Ведь это блаженство…

Агриппина совершенно не понимала слов дочери и думала, что Домицилла бредит.

После некоторой паузы девушка продолжила:

— Мама, я видела сегодня ночью Торания. Он был веселый, радостный, на голове венец. На нем такая белая одежда. Он весь сиял как солнце. Он подошел ко мне, благословил и сказал…

Домицилла замолчала.

— Что он сказал? — невольно вырвалось у измученной Агриппины.

— Не скажу, не велел говорить. А сказал хорошее. Ах, Тораний, как он счастлив! А что было с ним на земле? Отец приказал бичевать ero, а потом распять на кресте. А теперь его никто не оскорбит. Ах, мама, если бы ты могла видеть его лицо! Ты сама поклонилась бы ему до земли.

Домицилла говорила почти шепотом. Нужно было низко наклониться к ней, чтобы расслышать ее слова. Но мать слышала все, каждое слово дочери ложилось на ее сердце и запечатлевалось на нем. Она хотела плакать, но не могла: слишком велико было горе и не хватало слез.

Домицилла вдруг вытянулась. Лицо ее приняло покойно-торжественное выражение. Она скрестила руки на груди, и с губ ее слетело едва слышное:

— Прощайте… И ты, мама, прощай… Меня зовут…

Она закрыла глаза и еще раз глубоко вздохнула. И с этим вздохом испустила дух. Беспомощно вскрикнув, Агриппина как подкошенная упала на пол в глубоком обмороке.

13

После описанных событий прошло около пятнадцати лет. Однажды в тихий весенний вечер к дому Кассия Магнуса подошел мужчина лет около пятидесяти, одетый в скромную одежду. Лицо его было задумчиво и носило на себе печать особого благородства. В руке его был длинный посох. Сразу можно было сказать, что человек этот был не римлянин, а приехал издалека.

— Могу ли я видеть благородного Кассия Магнуса? — спросил он мягким, приятным голосом у притворника.

— Можно. А ты, я вижу, не здешний? И на что тебе понадобился мой господин?

— Да, ты угадал. Я прибыл из Малой Азии; что же касается дела, тο о нем я лучше скажу самому вашему господину. Прошу тебя доложить обо мне, я несу ему радостную весть.

— Хорошо, я скажу.

Пройдя в атриум, незнакомец вошел и перекрестился. Кто не бывал у Магнуса несколько лет, тот удивился бы происшедшей перемене. Отсутствовали домашние лары[41] и пенаты[42]. Во всем доме не было ни одного языческого изображения богов. Но если бы посетитель прошел в сад, то его удивление выросло бы еще более. В саду была устроена прекрасная усыпальница Домициллы, над входом в которую красовался крест. Очевидно было, что хозяева этого дома — христиане. И действительно, Магнус и Агриппина обратились ко Христу. Во время царствования Коммода[43], когда христианство наконец стало свободно распространяться, Магнус под влиянием событий, потрясших всю его семью, начал интересоваться этим учением. А вскоре, увлекшись догматами христианской религии, внезапно уверовал и принял крещение. Так, в конце концов, двумя христианами в местной общине стало больше. Христианское учение Магнус принял сознательно, убедившись в его истине и святости. Он ясно увидел, как велики задачи христовой веры, и был уверен, что перерождение людей к лучшему будет совершено именно верой в Спасителя.

Только теперь он оценил подвиг своего сына Альбина, который семнадцать лет тому назад покинул стены родного дома, чтобы не поклоняться языческим богам. И только теперь и Магнус и Агриппина искренне оплакивали свои попытки убить правую веру в своей дочери, ведь именно это послужило причиной ее смерти. Но возврата к прошлому уже не было…

А пока в доме Кассия Магнуса ожидал гость из Малой Азии. Но Магнус не заставил себя долго ждать. Опираясь на палку, он вышел в атриум.

— Будь благословен Господом, благородный Магнус. И прости, что я побеспокоил тебя.

— Да благословит и твой приход Господь наш, — ласково ответил хозяин. — Вот стул, сядь и скажи, какое у тебя до меня дело? Мой раб сказал, что несешь мне радостную весть. Так ли?

Незнакомец утвердительно кивнул головой.

— Да, это так.

— Но я не жду в этой жизни уже никакой радости для себя. Мое счастье в том, чтобы нести добро своим братьям по вере. Для себя же я уже ничего не хочу и не желаю. Пусть Спаситель даст мне Свою совершенную радость уже в будущем веке.

Незнакомец ласково улыбнулся:

— Нельзя говорить так, достопочтенный Магнус. Господь и в этом веке дарует чистые, совершенно неожиданные радости.

Магнус зорко посмотрел на незнакомца и подумал: «Что же он хочет сказать мне?». Он сделал паузу и спросил:

— Позволь узнать мне, кто же ты? По одежде я вижу, что ты принадлежишь к клиру.

— Ты не ошибся. Я пресвитер из города Эфеса[44].

Магнус встал:

— Отчего же ты мне это прежде не сказал? Благослови меня, отче!

Пресвитер поднял руку и благословил его.

— А теперь прошу тебя в триклиниум, рабы приготовят что-нибудь закусить.

Но пресвитер остановил его движением руки:

— Не беспокойся, благородный Магнус. Я не голоден.

Когда-нибудь в другой раз. А теперь лучше побеседуем. И все-таки я скажу тебе: я пришел с великой радостью, и ты искренне, от всего сердца возблагодаришь Бога.

Магнусом помимо воли овладело какое-то волнение. Старческое сердце невольно забилось сильнее обыкновенного.

— Возвратись назад на семнадцать лет, будь покоен и благоразумен.

Магнус быстро встал со стула:

— Назад на семнадцать лет? О, Боже мой! Господи! Начинаю догадываться, но боюсь сказать. Боюсь ошибиться.

Он весь дрожал. Руки его тряслись.

— Я вижу: ты понял. Призови же на помощь Господа и все свое благоразумие. Ты не ошибся, я хочу тебе сказать о твоем сыне, Альбине.

Магнус так и кинулся к нему:

— О сыне! Но что такое? Скажи скорее! Неужели он жив? Пресвитер усадил Магнуса на стул, положил ему руку на плечо и ласково, но торжественно проговорил:

— Воздай славу Богу! Сын твой жив и невредим. Вся комната пошла кругом у Магнуса; после этих слов сердце готово было от неожиданной вести выскочить из груди.

— Неужели это правда! Может ли это быть? Где он? СкажиІ Я отказываюсь верить.

— Сейчас все скажу, и рассказ мой — в двух словах. И, умоляю тебя, успокойся. Ты, конечно, помнишь, как сын твой ночью скрылся из твоего дома?

— Да как не помнить! Разве можно забыть то ужасное утро! Мы обыскали весь Рим.

— Знай же, что сын твой ушел в общину христиая. Он нашел у них приют, не желая жить в доме родителей–язычников.

— Дальше! Дальше!

— Вскоре твоего сына отправили в Малую Азию. Там он воспитывался у одного пресвитера, изучая разные науки. Теперь он сам пресвитер.

— Но где же он?

— Здесь, в Риме.

— Мой сын в Риме? О, может ли это быть? И я увижу снова своего сына!

Из глаз его хлынули слезы.

Магнус переживал исключительный момент в своей жизни. Руки и ноги его дрожали от волнения.

— Успокойся же, благородный Магнус, и возблагодари Бога за Его великую милость. Сегодня ты приготовь жену свою, а завтра утром я с Альбином буду здесь. Он и сам горит нетерпением увидеть вас. Хотел было идти со мной, но счел благоразумным сначала предупредить вас.

— Благодарю тебя. Да пошлет Господь и тебе всякого блага за такую весть. Но я отказываюсь верить! Мой сын жив! О, радость! Радость великая!

Пресвитер благословил Магнуса и удалился.

Старик все еще отказывался верить столь неожиданному счастью. «Слава Богу!» — восторженно шептали его губы.

Приготовить жену к этой встрече было нелегко. Агриппина была болезненная, немощная женщина, рано постаревшая от выпавших на ее долю страданий. Мало ли что могло с ней случиться?

Магнус начал с ней разговор издалека. Но, как он осторожно ни повел разговор, однако Агришшна сразу поняла, что в словах мужа заключается какая-то загадка.

— Зачем ты все это говоришь, Кассий? Что значат твои слова? Не получил ли ты какого-то известия о сыне?

— А если получил? — спросил тот.

Агриппина кинулась к нему:

— Неужели это правда? Я не могу поверить!

— Успокойся, дорогая! Теперь моя очередь просить тебя успокоиться. Возблагодари Бога! Да! Наш сын жив.

Агриппина вскрикнула и почти без чувств повисла в объятьях мужа. Магнус уложил ее в постель и дал воды. Когда она очнулась, то в неописуемом волнении забросала его вопросами:

— От кого ты узнал о сыне? Где он? Как живет?

Магнус рассказал ей все, что знал от пресвитера. Агриппина изумлялась, не переставая вздыхать и плакать от радости.

Легко понять, с каким величайшим нетерпением ожидали Магнусы следующего дня. Минуты казались им вечностью. Они не спали всю ночь и почти все время молились. Наконец настало радостнейшее в их жизни утро, вознаградившее их за все. Агриппина от волнения едва могла дышать. Кассий то ходил, то садился рядом с женой и все время успокаивал ее. Но вот дверь отворилась и в атриум вошел сначала тот же пресвитер, а за ним появился молодой мужчина лет за тридцать, с небольшой бородкой, стройный, красивый. С трудом можно было узнать в нем Альбина. А он, лишь только увидел родителей, стремительно бросился к ним со словами:

— Отец! Мама! Вот и я! Мир вам! Как я рад!

Магнус и Агриппина, только завидев сына, одновременно простерли в нему свои старческие руки и зарыдали, не в силах сдержать волнения и эмоций. Альбин прижал к себе дорогих родителей, трепещущих и радостных от несказанного счастья.

— Сын мой, ты ли это? Ты ли, радость наша?

Агриппина едва помнила себя от избытка чувств. Ноги ее подкашивались. Она была близка к обмороку. Плакал Альбин, утирал слезы и пресвитер. Плакали и рабы, свидетели этой трогательной встречи.

— Я несказанно рад, что снова с вами! Простите меня за мой давний побег, который причинил вам столько страданий.

— Сын мой, и ты еще просишь у нас прощения! Мы виноваты, что принудили тебя к этому. Но то была власть тьмы, а теперь и мы просветились светом Христовой веры.

— Все знаю. И это мое великое счастье. Знаю, что Домицилла умерла в Сицилии с именем Иисуса на устах. И за это хвала Богу.

Родители все еще не верили своему счастью и глаз не могли отвести от любимого сына.

— Ты ли это, Альбин? — поочередно повторяли они, глядя на него. — Тебя ли видят наши старческие глаза? Какое счастье! Как благодарить нам милосердного Господа? Теперь, воистину, можно сказать: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко!».

— О нет! — с живостью возразил Альбин. — Поживите еще ради меня. Ведь я остаюсь в Риме. Наша церковь из города Эфеса разрешила мне поселиться здесь и покоить вашу старость. И я считаю своим долгом всегда теперь быть с вами.

— О, дивный Господи! Как нам благодарить Тебя за это счастье, за это утешение, которое Ты даровал нам на старости! Приими от нас, грешных и недостойных, искреннее, от всего сердца благодарение и хвалу.

В атриуме настала тишина. Ангел мира и радости тихо осенил своими крыльями этих троих людей, переживающих счастливейшие моменты в своей непростой, но просветленной жизни.

Распни его. Из библейских рассказов

1

Симон Киринеянин[45] был богатый и уважаемый человек. Ближайшие из побережий моря, населенные рабами, составляли его неотъемлемую собственность. Его дом был переполнен золотой утварью, мраморными изделиями и предметами роскоши.

Его корабли ходили даже по водам Евксина[46], доставляли фрукты, зверей и корнеплоды во все города Старого Света[47], из чего он извлек громадную прибыль.

Отец Симона приехал в этот город, когда Симон был маленьким ребенком, искать счастья, которое здесь ему действительно улыбнулось. Поэтому он и остался на чужбине и умер вдали от родного края и своих близких.

Симон получил от отца громадное наследство и обширную торговлю. Он не думал о возвращении на родину. Его богатство росло, жил он в довольстве и забыл свое отечество. В городе Иерусалиме Симон был когда-то женат, но овдовел; он имел от брака двух сыновей, Александра и Руфа, о которых не особенно беспокоился.

Он не любил своей первой жены, на которой женился по принуждению отца потому, что она была дочь богатого купца, и похоронил ее без грусти и сожаления. После ее смерти он не женился по еврейскому обычаю на второй жене, находя это лишним, так как вел разгульную жизнь в обществе красивых киринеянок и находился постоянно среди пиров, забав, песен и плясок.

Под влиянием и впечатлением всего окружающего его Симон надолго забыл о вере своих отцов, которая казалась ему не только странной, но и чересчур сложной. Убежденный последователь языческой философии, он больше всего увлекался древнегреческой философией Аристиппа[48]. Учение, которое Симон познал в Киренах, заключало в основе своей постулат: «Жить и веселиться, веселиться и жить!». Однако во время жизни Симона Киринеянина школа уже начала колебаться и расшатываться, так как последователи этого учения решили, что для человека мало этих основ, и после продолжателя учения Аристиппа Гегезия[49] учение уже не имело ни одного теоретика и эпигона[50]. Несмотря давало ему возможность широко жить. В счастье ему везло, и все шло как по маслу…

4

Но однажды к нему привезли из какой-то еврейской семьи близкую родственницу Лию, родом из Иерусалима. Она недавно осиротела, и на долю Симона как ближайшего и богатого родственника пал жребий быть ее опекуном: так требовалось по еврейским законам. Симон принял ее весьма радостно и заботился о ее устройстве, он любил разговаривать с нею, потому что она напоминала ему родину, которую он давно не видел, почти с раннего детства.

Красавице Лие исполнилось пятнадцать лет. Она была очаровательна, и поэтому, быть может, он часто беседовал с нею и отличал ее от других. Беседы эти с каждым днем делались все продолжительнее. Наконец у Симона дрогнуло сердце. Он забыл, что ему уже за сорок лет, и, почувствовав под влиянием нахлынувших чувств силу молодости, искренно полюбил Лию.

Ввиду того, что их браку ничто не препятствовало, он решил на ней жениться. Однако Лия вдруг скоро занемогла. Она жаловалась на головную боль и лихорадочное состояние, но старалась оставаться веселой и еще некоторое время выглядела счастливой. Симон не обращал внимания на ее жалобы и даже шутил и смеялся над ее болезнью и над нею самой, но прекрасная Лия делалась с каждым часом все грустнее и печальнее. Наконец она перестала говорить и ни на что уже не жаловалась. На лице у нее проявилась теперь горячка и показались красные пятна, которые очень обеспокоили Симона Киринеянина. Тогда Симон пригласил врача-грека, славившегося мудростью. Старик не замедлил прийти; он посмотрел на Лию, взял ее за руку, покачал головой, но никакого лекарства не прописал, а только обещал зайти завтра. Утром Лия уже скончалась, и его помощь не понадобилась.

2

Смерть Лии была ужасным ударом, которого Симон никак не ожидал. Счастье всегда улыбалось ему, в особенности в последнее время, и вдруг все пропало, все кончилось, все исчезло и рассеялось как дым навеки. Но он не хотел верить своему несчастью: «Не может быть, чтобы Лия умерла, ведь я еще вчера беседовал с нею. Нет, это неправда.., этого не могло случиться с нею…».

Узнав о смерти Лии, в его дом сбежались киринейцы. Каждый из них стремился удовлетворить свое любопытство, посмотреть и на покойную, и на страдавшего Симона: время от времени он закрывал лицо руками и горько плакал. На третий день показались очевидные признаки разложения умершей, поэтому Симон уже не препятствовал ее погребению.

После похорон он не решился вернуться в опустевший дом, на это у него недоставало ни сил, ни духа, ни отваги. Когда Лия поселилась у него, она всегда жизнерадостная встречала его на пороге, а сегодня… Где она? Кто его встретит? От этой тяжелой мысли он, не в силах вынести одиночества, побрел на морской берег, чувствуя в сердце полнейшее опустошение. Мир, который всегда улыбался ему, теперь сделался чуждым, и ему казалось, что в этом мире нет для него места.

Так он стоял, измученный и усталый, на морском берегу, а его истомленный взгляд бродил поочередно то по звездному небу, то по безбрежному океану, волны которого по временам шумели и как будто зализывали его рану.

С моря дул свежий ветер, но Симон не чувствовал холода; он словно окаменел и, опершись на гранитную глыбу, стоял на берегу как изваяние.

3

— Равви![51] — робко окликнул его один из слуг-невольников, незаметно подошедший к нему. — Твой корабль сегодня отходит в Сирию, и некоторые из твоих слуг желают поехать на нем в Иерусалим на Пасху. Не будет ли каких распоряжений или приказаний?

Симон повернулся к нему и спросил:

— В Иерусалим? Ведь на этом корабле приехала к нам Лия!

— Да, господин!

— Пусть капитан бережет этот корабль, он дорог мне воспоминаниями. Ступай, других распоряжений не будет.

Управляющий-невольник сочувственно посмотрел на хозяина, постоял немного, вздохнул и ушел. Он был уже далеко, как вдруг послышался голос Симона. Очевидно, он принял какое-то решение:

— Пойди и приготовь все, что нужно в дорогу, а когда все будет готово, проводи меня на корабль, я тоже еду в Иерусалим. Ведь это ее и моя родина. Теперь для меня все здесь неинтересно. Все погибло, и все кончено.

Слуга кротко посмотрел на своего господина и, не посмев возразить, удалился.

Через несколько часов Симон, стоя уже на палубе корабля, заметно волновался.

Над его головой был все тот же небесный свод, который он созерцал недавно, стоя на берегу, и те же волны шумели у его ног. Но если бы они поглотили его, то и тогда ему едва ли стало бы легче.

Глядя по направлению главного города Ливии Кирен, который когда-то был для него прекрасным и веселым, он вдруг призадумался. Он смотрел в сторону кладбища, на котором похоронил ту, которая была ему бесконечно дорога, и начал упрекать себя в том, что так скоро покидает эту местность. Поднимая свои измученные глаза к небу и пронизывая ими звездный небосклон, он думал о том, как бы ему не забыть Лию.

Перед утром сон смежил его глаза, объял дремотой все члены, и ему казалось в это время, что все случившееся с ним — ложь и он по прежнему счастлив.

4

Так проходили дни за днями, и вот однажды матросы оповестили его, что уже видна земля — конечный пункт их путешествия. Симон нисколько не обрадовался, напротив, очень опечалился. Ему хотелось плыть и плыть неизвестно куда, только бы не к берегу.

В Иерусалиме Симон чувствовал себя совершенно чужим, он не знал здесь никого, кроме Никодима[52], с которым был дружен, имел дела и вел переписку как с богатым кущом, своим родственником и членом синедриона[53].

Действительно, Никодим был далеким родственником Симону и навещал его по временам в Киренах. Поэтому Симон направился к нему. Никодим принял его с распростертыми объятьями и, когда Симон поведал ему свое беспредельное горе, утешал его, уговаривая подчиниться воле Божией и быть рассудительным…

В ходе разговора между прочим Никодим упомянул о будущей счастливой жизни, без страдания и печали, когда душа наша явится перед Ликом великого Иеговы[54] — Бога. Симон слушал его внимательно. Нужна ли была ему эта проповедь? Ему, Симону, пропитанному до костей философией язычества? Но Симон слушал. Далее Никодим сообщил ему то, что окончательно поставило Симона в тупик. Никодим сказал Симону, что в Иерусалиме явился обещанный Пророк, Мессия, и что скоро настанет время царства Израиля, которое будет бесконечным. Весь город говорил о Назарянине и о том, какое чудо совершил Он в Вифании: воскресил Лазаря. «Иисус, — рассказывал Никодим Симону, — навестил сестер покойного, и одна из них сказала Ему: «Господи, если бы Ты был здесь, то не умер бы брат мой». Христос заплакал, ибо Он любил покойного, и тогда в присутствии многочисленного народа, который шел за Ним, воскресил мертвого Лазаря из гроба и возвратил его сестрам».

Симон превратился весь в слух.

— Это неслыханное, невиданное чудо! — прибавил Никодим. — Ни один из пророков не сделал ничего подобного — ни Илия[55], ни Елисей[56], — ведь тело уже разложилось. А до этого совершилось еще одно чудо: Он заставил прозреть слепого от рождения. Поэтому неудивительно, что в Иерусалиме все закипело и заволновалось, народ во всеуслышание называет Его Мессией и Царем Иудейским. А синедрион настолько обеспокоен, что первосвященник Каиафа уже предложил синедриону арестовать Его и убить. Но едва ли это удастся.

Так говорил Никодим. Однако последние слова Симон уже не слышал: он был поглощен мыслью о том, что если Христос воскресил Лазаря, то, может быть, возвратил бы ему Лию. Наверное, именно поэтому великий Бог Иегова направил Симона в Иерусалим.

5

Глаза Симона загорелись, и он весь залился краской. После некоторого колебания он открыл свою душу Никодиму и высказал ему свои мысли. Накодим смотрел на него с состраданием.

— О, если бы Он только пожелал, то возвратил бы мне Лию, — простонал Симон.

— Да! — воскликнул Никодим. — Господь — Всемогущ и для Него все возможно! Христос воскресил не одного Лазаря. Проникнутый сожалением к бедной вдове, Он воскресил и ее сына.

Лицо Симона горело как огонь.

— Умоляю тебя, Никодим, — воскликнул он, — я очень любил мою Лию, помоги мне, я не смею пасть к ногам Мессии.

— Слушай, Симон, — ответил Никодим, — ты веришь, что Христос — обещанный нам Мессия и что Он — воплощенный Бог? Ведь если Он — воплощенный Бог, значит, всемогущ и может возвратить тебе твою Лию одним Своим Божественным словом…

Глаза Симона заискрились дивным огнем; он был счастлив, и сердце его преисполнилось надеждой. Казалось, он уже видит подле себя свою любимую Лию.

— Хотя теперь уже поздно, — произнес Симон, — но, пожалуйста, своди меня к Назарянину.

В этот момент дверь скрипнула и на пороге появился невольник Никодима.

— Равви, — сказал он, — случилось нечто необыкновенное: час тому назад схватили Иисуса, называемого Христом, когда Он молился в Гефсиманском саду. Римские солдаты повели Его во двор первосвященника.

Его, как говорят, продал один из учеников, и старейшины сегодня же ночью будут судить его из опасения беспорядков.

Никодим онемел; он стоял неподвижно, как будто пораженный громом; в данную минуту он не допускал и мысли получить такое внезапное известие.

— Судить? Ночью? — произнес он и, приходя в себя, сказал: — Еврейский закон не допускает этого.

Так как Никодим был членом Верховного суда, он решил немедленно отправиться в собрание.

— Желаешь пойти со мной, Симон? — спросил он, бледный как полотно, не смея, в страшном волнении, даже взглянуть на друга.

6

Дом Никодима находился неподалеку от дворца первосвященника Каиафы. Дворец был громадным зданием с двумя флигелями, разделенными просторным двором: с одной стороны жил Каиафа, бывший в этом году первосвященником, а с другой — его тесть Анна[57]. Оба они горячо желали погубить Иисуса, и Каиафа первым предложил это синедриону; они не верили в Божественное посланничество Иисуса.

Никодим с Симоном быстро прошли через двор. Слуга, стоявший на карауле, объявил им, что суд уже начался. Оба они спешно вошли внутрь. В конце залы на возвышенном месте сидели Анна и Каиафа, у стен возлежали на подушках члены Верховного суда, фарисеи, доктора и священники. С обеих сторон сидели судейские писцы: один, с левой стороны, записывал обвинения и показания свидетелей, а другой, с правой стороны, только сидел и слушал в ожидании особенных записей. Далее стояла толпа фиктивных свидетелей и обвинителей с оплывшими и обрюзглыми лщами негодяев, которых суд охотно расспрашивал.

Христос стоял посреди залы. Симон с жадностью стремился увидеть Его Божественный Лик. И когда увидел, то не мог оторвать от Него взгляда. В этот именно момент он забыл даже о своей Лие.

Ввиду того, что свидетельские показания были не согласны между собой, суд беспокоился.

Христос молчал… Наконец явились еще двое свидетелей, которые сказали:

— Сей Человек изрек, что Он может разрушить храм и через три дня восстановить его.

После этого Каиафа встал и обратился ко Христу:

— Заклинаю Тебя, скажи нам: Ты ли Христос, Сын Божий?

— Аз есмь, — ответил Иисус. — Узрите Сына Человеческого, сидящего по правой стороне десницы Господа, грядущего в облаках небесных.

В конце концов и судьи замолчали, и все свидетели были переспрошены и выслушаны, но дело не подвигалось вперед. Свидетели лгали, и нельзя было вынести приговор на основании их слов. Каиафа понимал это, но хотел настоять на своем и на виду у всех разорвал на себе ризы, что по обычаю евреев означало печаль.

— Он богохульник, и нам больше не нужно никаких свидетелей! — воскликнул он.

— Да, Он заслуживает наказания, — ответили в угоду ему некоторые члены синедриона.

На лице Анны и нескольких судей выразилась дикая радость. Тут Никодим закрыл лицо руками, но промолчал. Симон сильно возмутился. Несмотря на свою прошлую разнузданную жизнь среди роскоши и разных удовольствий, его натура, однако же, осталась впечатлительной и преисполненной чувством справедливости, и то, что теперь произошло на его глазах, ужасно тронуло и взволновало его.

«Как же это так? — думал он. — Ведь Христос ясно сказал, что Он Мессия. В подтверждение этого Он совершил много чудес, и за это вдруг Его приговаривают к смертной казни!

И кто же? — Суд первосвященников и старейшин.

Во имя чего? По какому праву? Разве Израиль для этого ожидал столько лет обещанного ему Спасителя?»

Несправедливость, односторонность и пристрастие судей были чересчур очевидными. Никодим молчал, а Симон продолжал волноваться и кипеть гневом. Ему хотелось что-либо сделать для Назарянина, но он не знал, как поступить. Наконец ему пришла в голову мысль. Он выпрямился во весь свой рост и крикнул громким голосом:

— Прочь с несправедливым приговором! Это — Мессия! Вы приговариваете к смертной казни Бога-Человека, не находя в Нем ни малейшей вины, и делаете это не днем, а ночью, когда закон запрещает нам судить, ибо и солнце скрыто перед лицом земли!

Упрек был неожиданный, но вполне правильный. Никодим с удивлением посмотрел на Симона. Анна пронзил своим взглядом незнакомца, его посинелые губы задрожали. Он хотел что-то сказать, но его перебил Каиафа:

— Еще Он не приговорен, но сегодня же перед рассветом состоится приговор над Человеком, называющим Себя Христом, Сыном Божиим, а потому приглашаю всех членов синедриона принять в этом участие и прийти в мой дом.

Слова эти успокоили собравшихся в суде. Таким образом первосвященник спасал своей находчивостью «честь» всем присутствующим судьям и членам суда. Народ начал расходиться. Страже и слугам было приказано, чтобы на следующее утро на заседание синедриона не впускали никого из посторонних.

Симон возвращался вместе с Никодимом с чувством величайшей радости оттого, что он высказал свой протест. Большего он, конечно, ничего не мог сделать для Христа, и Тот наградил его за это каким-то особенным душевным спокойствием, какого он никогда прежде не знал. Это умиротворение после смерти Лии Симон испытал в первый раз. Придя домой, он заснул тихим и, казалось, безмятежным сном.

7

Когда Симон проснулся, солнце уже было высоко, а хозяин давно ушел из дому. Никодим, обеспокоенный происшествием минувшей ночи, едва дождался рассвета и пошел во дворец первосвященника. Он твердо верил в Божественную сущность Христа и ожидал, что Он скоро проявит Свое могущество как Царь Иудейский, но застал Его в узах, стоящего перед Каиафой, которыйстремился во что бы то ни стало погубить Его. Но Никодим не понимал, за что. При том упрекал себя за то, что ничего не сделал, чтобы защитить Христа, хотя и был учеником Его, тогда как Симон, будучи совсем посторонним, заступился за Мессию. В свою очередь Симон, как только проснулся, решил разыскать и увидеть так запавшего ему в душу Назарянина. «О, если бы я мог оказать Ему какую-то помощь или услугу, — подумал он. — Хотелось бы мне приблизиться к Нему и сказать, что моя Лия умерла…»

Симон представил, что его не впустят во дворец первосвященника; к тому же было уже поздно. Тем не менее он был уверен, что хотя приговор уже и был произнесен, но не может быть исполнен над приговоренным без утверждения его римским наместником, а следовательно, он, Симон, мог пойти прямо в преторию[58]; и он не ошибся в своем мнении. Подходя к претории, Симон заметил, что на дворе ее творится нечто необыкновенное. Он с трудом протиснулся в многочисленной толпе и остановился пред широкою лестницею, которая вела в здание претора[59].

На верхней площадке лестницы стоял человек средних лет, на женственном лице которого виднелась заметная озабоченность.

Это был Пилат[60]. Очевидно, его беспокоила и угнетала какая-то мысль; он производил впечатление человека, который желает чего-то, но не может настоять на своем. Пред ним гудела и волновалась толпа евреев.

Но где Христос?

— Где Христос Назарянин? — кротко спросил Симон у стоявшего вблизи человека, который показался ему более спокойным, нежели другие.

— Претор приговорил Его к бичеванию, — объяснил спрошенный. — Римские солдаты повели Его, чтобы исполнить приговор.

Симон опечалился и нахмурился. Он знал, что по римскому закону число ударов плетьми, заканчивающихся железными наконечниками, не ограничивалось известным счетом и таковое наказание было равно смерти.

— Разве Пилат признал Его виновным? — спросил он.

— Напротив, он громко сказал, что не находит Его виновным, и потому народ волнуется.

От праведного гнева лицо Симона залилось алой краской. «Как же это так? — думал он. — Представитель римской власти, который должен наблюдать за порядком и быть справедливым, поддался голосу толпы и приговорил невиновного к такой жестокой каре?!» Симон с презрением взглянул на Пилата: теперь он понял его ложное беспокойство.

В этот момент в открытых воротах, ведущих во двор претории, появилась фигура Христа, окруженная солдатами. Евреи расступились из опасения обесчестить себя прикосновением к осужденному.

Ввиду многолюдности ворота в преторию оставались открытыми, и шествие Иисуса было хорошо видно. Симон, недолго думая, протиснулся в ворота, расталкивая праздных зевак, и пошел за солдатами. Однако по причине тесноты и давки Симон все же опоздал на место бичевания. Пока он прошел громадный двор претории, солдаты успели скрыться со своей жертвой в подвале, и дверь в него была уже закрыта. Симон лихорадочно прижался к двери. Внутри подвала раздавались голоса и смех разнузданных солдат, очевидно, приготовлявшихся к пытке. Вслед за тем послышался свист плетей, доказывающий, что истязания начались…

8

Симон за всю свою весело и беспечно проведенную жизнь никогда не был свидетелем таких мучений. Он чувствовал отвращение к ним, избегал даже мыслей о страданиях человеческих и всему предпочитал веселье.

Но Христос произвел на него неизгладимое впечатление. Симон сразу и безоглядно полюбил Назарянина — какая-то необыкновенная и необъяснимая сила влекла его к Страдальцу. Симон был недоволен поведением Никодима, ведь он не встретил его подле осужденного Христа, хотя, как говорили, у Иисуса было много учеников. Однако Симон не увидел здесь ни одного. Симон с презрением осуждал евреев и их первосвященников, возмущаясь действиями Пилата в отношении Назаря-нина. Кроме того, Симона раздражали откровенная несправедливость властей и попирание ими закона; тем не менее он был бессилен в своем желании защитить Невиновного и в душе тайно изливал свою злобу на судей.

Жестокие палачи били Христа, сопровождая свои удары смехом и язвительными замечаниями. С каждым таким ударом Симон болезненно содрогался; им овладело обманчивое чувство, что эти удары сыплются на него. Он чувствовал жгучий жар по всему телу и все сильнее прижимал свою голову к двери. Ему казалось, что он слышит тихий плеск струящейся на землю Крови, и видел своей душой Христа, привязанного к каменному столбу, но не слыхал ни одного Его стона, ни одного мученического вздоха. Вскоре Симон потерял счет времени и не мог дать себе отчет, как долго продолжалась эта нечеловеческая пытка… как вдруг его толкнул сотник, посланный Пилатом для надзора за исполнением приговора. Удивленный, что он застал здесь постороннего человека, и тем более еврея, он приказал шедшему за ним солдату вытолкнуть его на улицу. Через минуту Симон, взятый римлянином за шиворот, был вытолкнут за ворота в толпу, которую он только что оставил и которая встретила его смехом, а некоторые из римлян, более запальчивые и дерзкие, даже открыто возмутились, что он переступил порог язычников-римлян, и стали побивать его и толкать в спину. В конце концов Симон очутился позади всей толпы, которая вскоре оставила его в покое, потому что на крыльце показался окровавленный Христос, выведенный после бичевания из подвала.

9

Если бы не крики народа, Симон не узнал бы Христа, до того Он был окровавлен… Тело Его было покрыто багряною пеленою вроде длинной рубашки. От страха и переживания Симон закрыл лицо руками.

— Се, Человек! — сказал Пилат глухим голосом.

— Распни Его, распни Его! — послышалось со всех сторон.

Угрозы усиливались с каждой секундой, и лица собравшихся здесь делались все страшнее и ожесточеннее, а глаза горели каким-то диким, ненавидящим огнем.

Пилат молчал…

— Распни Его, — гудела вся толпа на площади, и волнение все увеличивалось.

Вдруг Симон заметил стоящие невдалеке три огромных свежевырубленных креста, на которых обыкновенно вешали или прибивали преступников. Он вздрогнул: очевидно, враги Христа были уверены, что они достигнут своей кровожадной цели и настоят на своем…

Но Пилат все еще колебался и молчал.

В это время Симон увидел Анну, который давал отдельной группе людей какое-то поручение, после чего та разошлась в разные стороны и смешалась с народом. Анна до того был занят своими делами, что даже не услышал того, что Симон отчаянно закричал:

— Распять нашего Мессию?!

— Нет Мессии, есть царь! — раздались голоса с разных сторон из народа.

Симон догадался, что это кричали клевреты[61].

Анна подстрекал префекта:

— Ты не друг царя!

Пилат побледнел… и неуверенно произнес:

— Невиновен я в Крови Сего Праведника… Смотрите вы!

И слова были равносильны приговору. Народ понял смысл слов, но дико кричал:

— Кровь Бго на нас и на сыновьях наших! Распни Его!

Христос был приговорен!.. В тот же момент солдаты свели Его по мраморным ступенькам с крыльца. Он шел медленно и смиренно, оставляя следы Божественной Крови по дороге смерти. Как только Он сошел с лестницы, на Его невинные плечи взвалили тяжелый крест. И в то же время откуда-то появились двое других преступников, которых тоже нагрузили крестами, и толпа двинулась в скорбный путь…

10

Симон пошел за Христом. Он был бледен, душа его была истерзана. Симон никогда не мог ожидать, что будет свидетелем такого ужасного позора. Пройдя некоторое расстояние по направлению к Голгофе, он встретил Каиафу с его тестем Анной. Они шли с видом триумфаторов и время от времени оглядывались во все стороны, как будто боясь, чтобы их жертва не ускользнула от них.

Симон шел молча. Им овладевали разные чувства. Все его прошлое предстало пред его глазами. При этих воспоминаниях ему сделалось стыдно, его совесть проснулась и он стал, неожиданно для самого себя, упрекать себя в разгульной, ничтожной, праздно и бесцельно проведенной жизни среди шума, забав, расточительности и роскоши. Подняв голову, он вдруг встретил взгляд Иисуса. Христос внимательно посмотрел на него и как будто шепотом, тихо и призывно произнес: «Гряди за Мной». Слова Невинного Страдальца так пронзили душу Симона, что он готов был теперь сам умереть на кресте, который видел перед собой, заменив Христа, или, по крайней мере, умереть вместе с Ним. Он позавидовал даже участи двух преступников, приговоренных к казни одновременно с Иисусом.

Вдруг кортеж остановился: улица начала сужаться; на углу ее Симон увидел группу женщин; кто-то в толпе произнес, что среди них находится Мария, Мать Иисуса Христа. Симон едва взглянул на Нее и в ужасе закрыл глаза. Он прочел на лице Марии такое невыразимое человеческое страдание, от которого у него на несколько минут перехватило дыхание и затмило ум, так что он не посмел бы более смотреть на Нее. Ему вспомнилась хрупкая Лия — и его страдания показались ему такими ничтожными и мелочными, что ему сделалось совестно за них.

Толпа опять загудела и двинулась вперед, но Христос, пройдя всего несколько шагов, упал вдруг под тяжестью огромного креста. Он ударился головой о землю. Его Божественный Лик вновь обагрился Кровью — из растерзанных терновым венцом ран Его сочились и стекали на землю кровавые слезы.

В этот момент одна из немолодых женщин, сопровождавших Марию, быстро подошла ко Христу и, сорвав чадру из тонкого египетского полотна со своего лица, отерла им Божественный Лик, так быстро, что солдаты даже не успели воспрепятствовать ей. Это была Фаустина[62] — кормилица императора Тиверия — беспощадного и жестокого правителя Рима…

Анна, увидев это, грозно нахмурил брови, а римские воины грубо оттолкнули женщину, бросились на Христа и стали пинать Его ногами, чтобы Он встал. Но Каиафа охладил их усердие; он боялся, как бы Иисус не умер по дороге и не избегнул страданий на кресте.

Вдруг Каиафа увидел стоявшего подле Христа Симона и моментально воспылал желанием отомстить ему за ночное заступничество в синедрионе:

— Вот человек, который охотно понесет за Него крест! — сказал с иронией первосвященник, указывая на Симона. — Положите ему крест Назарянина на плечи!

Взоры всех обратились на киринейца, и не успел он оглянуться, как почувствовал на своих плечах тяжелый окровавленный крест. Каиафа торжествовал.

Симон не смел даже взглянуть на окружавших его людей; ему казалось, что тысячная толпа жадно пожирает его своими глазами и эти взгляды испепеляют его ненавидящим огнем. Он шел тяжелою поступью, поддерживая голгофский крест руками, чтобы облегчить своему плечу невыносимую тяжесть. Так он шел какое-то время по дороге, пока опять не встретился глазами со Христом, Который обернулся к нему. И в этом взгляде Симон увидел столько невыразимой любви и сострадания, что забыл о своем позоре; он с вызовом посмотрел на толпу и почувствовал себя счастливым, от того, что смог помочь несчастному Назарянину. И опять ему показалось, что он слышит Его слова: «Гряди за Мной!».

Наконец шествие закончилось. Когда палачи сняли с плеч Симона крест и приступили к приуготовлению распятия Сына Божия, Симон в бессилии упал лицом на землю и горько и безутешно зарыдал. Через минуту он услышал беспощадный стук молотков, доказывавший, что Жертва прибивалась ко кресту. Еще через минуту раздалась перебранка солдат, за нею глухой стук подножия креста, опускаемого в заранее приготовленную яму, и громкий, бешеный рев многотысячной толпы. И в этом крике Симону послышались те же слова, которые он уже слышал у крыльца Пилата: «Кровь Его на нас и на сынах наших»[63]. Христос был прибит и поднят на кресте…

11

Когда Симон приподнял свою отяжелевшую голову, то увидел, что сотник прибивает уже ко кресту белую доску с надписью: «Иисус Назарянин, Царь Иудейский».

«Ах! Вот какой Царь Иудейский и вот какой Его престол!» — подумал Симон, ведь он представлял себе величие царя Израиля в блеске земной славы!.. Он сам всегда пировал в венке из цветов на голове, а здесь… стоял на коленях перед обнаженным Царем, распятым на кресте в терновом венце. «Значит, это признак Его царственности?!. Но если Он Царь, то где же Его двор и Его свита?.. Где подданные? Не евреи же, которые и теперь еще бросают в Него грязью и камнями и оскорбляют Его даже умирающего на кресте! Разве только эта маленькая группа женщин и один из учеников, которые стоят у креста в глубокой жалости, отчаянии и скорби?»

Симону пронзительно захотелось тоже принадлежать к этой скорбной группе, а если этому быть, то стоило ли ему и дальше вести свою беззаботную и никчемную жизнь? Ему, верноподданному Царя, коронованного терновым венцом?.. Да, надо жить, чтобы доказать этой разъяренной толпе, ликующей у подножия креста, что Христос — поистине Царь и Своими страданиями исполняет волю пославшего Его Отца. Надо научиться чтить и прославлять Этого невинного Мученика, найти поборников Его идей и быть последователем Его учения — по примеру, который Он преподал народу, и из любви к Нему служить своим ближним и всем людям.

С особой отчетливостью и ясным сознанием Симон понял, что был свидетелем казни Христа — не просто Человека, а Царя и Бога!

С шестого до девятого часа все померкло на этой земле — содрогнулись скалы и открылись гробы…

И толпы народа, стоявшие здесь и смотревшие на это страшное зрелище, обращались на путь истинный со словами «Истинно, Это Сын Божий!».

Сказание о жизни святой Моники и «сыне слез» её, блаженном Августине

Так рассказывал нам старый монах-августинец в белой галерее над морем, в тихий час заходящего солнца…

Сегодня я буду повествовать вам о страданиях и скорби святой Моники.

Однако мне не придется говорить вам о том, как претерпевала она мучения и пытки от руки жестокого палача или как томилась голодом и жаждой в мрачных подземельях темницы… Ибо Моника жила в то время, когда уже воссиял свет Правды и более трех веков все громче и громче повторялось целым миром имя Христа, а десница гонителей ослабела от своих бесплодных усилий.

Но поведаю я вам о горших муках, какие терпело сердце матери, видя гибнущую душу возлюбленного сына своего и не имея, как ей казалось, сил спасти его.

Чистые источники материнских слез омыли мятущуюся душу ее сына Августина. Чтобы возродить его к жизни истинной, святая Моника испытала гораздо больше мук, нежели когда в мучениях рожала его.

На северном берегу Африки, там, где морской ветер умеряет жар пустыни, среди лимонных, оливковых и пальмовых рощ, на почве плодородной, подобной той, что воспевал Вергилий[64], говоря, что там люди так же прекрасны, как прекрасны пышные жатвы, в городе Тагасте и родилась Моника.

Не очень богато, но с достатком жили родители Моники. Они не утомляли себя излишним рвением к вере Христовой и думали о мирских радостях. Дочь свою они любили и нежили главным образом потому, что красотою она затмила всех своих сверстниц. С раннего детства утешались родители необыкновенной красотой дочери и гадали о ее будущем.

Заботливая мать не оставляла опочивальни ребенка, прежде чем сама не развесит у всех входов пахучей белой мяты, чтобы, по поверью, завистливый вампир не выпил красоты Моники и не согнал нежного румянца с ее щек. Мать всячески пеклась о здоровье малютки.

В этой семье жила старая служанка, вскормившая еще отца Моники. В молодости она, по обычаю женщин Тагаста, носила своего питомца за спиной, кормила, лелеяла его и вырастила на славу всем. Ныне же она была стара; ослабли ее руки и плечи, уже не могла она носить маленькую Монику, но носила ее в своей душе. И не молоком своим поила ее, но добротой и благотворной строгостью. Млеком и медом речей своих питала старая няня душу ребенка.

Тихо возрастала Моника среди розовых кустов и виноградников Тагаста, внимательно прислушиваясь к великой тайне, разлитой вокруг нее, и по мере того, как открывались ее глаза, все больше видела она правды.

Сердце ребенка было полно искренней доброты и любви к миру и людям.

Мать кормила ее своим молоком до двухлетнего возраста, и еще не лепетала Моника, а уже приносила матери своих кукол из слоновой кости и глины и знаками просила, чтобы их накормили…

Когда же подросла она, старая служанка внушила детскому сердцу горячую любовь к бедным и обездоленным. Лучшей радостью для Моники было тайно накормить голодного. По праздникам же, когда нищих и убогих созывали на трапезу в их дом, она сама омывала им ноги и со смирением прислуживала им так же, как на знатных пирах товарищам ее отца.

Во всем повиновалась Моника своим родителям, только к одному они не могли приучить ее: к нарядам, благовониям и ценным украшениям. Тщетно приходили торговцы в длинных одеждах и развертывали свои товары во дворе их дома. Когда другие девушки спешили к ним, подобно пчелкам, слетающимся на цветы, и восхищались златоткаными шелками из Тира[65] и Антиохии[66] и восточными воздушными покрывалами, цвета которых напоминали то молодые побеги мирты, то солнечные краски шафрана, то голубые волны Эгейского[67] моря, — Моника отказывалась от обновок, качая своей прекрасной головкой.

Понимала она, что под роскошной одеждой труднее сохранить сердце, способное к молитве и тоске.

Ее постоянным облачением была просторная одежда из простой белой ткани, которую сама она пряла и ткала, в то время как старая няня ее, суча нитку сморщенными руками, рассказывала ей под стук веретена чудесные истории.

Но не волшебные сказки о царских дочерях, о смелых воинах и дышащих огнем драконах рассказывала она: речи ее были — слова Господни, слова — чистое серебро, очищенное у земли, семикратно переплавленное. Поучения святого Киприана[68] или Тертуллиана[69] повторяла она и сказания о судьбе блаженных дев-великомучениц. Особенно любила Моника слушать о святой Агнессе — отроковице, которую в самом нежном возрасте оторвали от родной семьи и привели к римскому консулу и там сначала просьбами и соблазнами, а потом угрозами и пытками принуждали отречься от Единого Бога и хотя бы только одну жертву принести идолу. Но блаженная Агнесса поднимала руку лишь для того, чтобы сотворить знамение креста, и так к белым лилиям своей непорочности прибавляла колючие терновые ветви своего мученического венца.

Вздыхала Моника, слушая эти рассказы, и слезы падали из ее глаз на пряжу. А в глубине души она завидовала невесте Христовой, пострадавшей и принявшей смерть за своего возлюбленного Христа, и любовь юной Моники жаждала скорого подвига. Но иной подвиг ждал ее: медленный подвиг всей ее жизни.

Долго удавалось Монике отказываться от искательства женихов, долго соглашались любящие родители лелеять ее под кровом родным, но наконец терпение матери истощилось. Монике исполнилось двадцать лет, и соседние матроны начали посмеиваться над благородной Факуидой, что она так долго не отдает дочь свою замуж и, видимо, ожидает посла от цезаря[70]. И раздосадованная Факуида решила больше не попускать настояниям Моники, ибо девице уже подобало много раньше стать хозяйкой в своем доме и познать радость материнства.

В это время за Монику посватался Патриций, который был вдвое старше ее, и притом — язычник. Он был друг отца Моники и происхождения весьма благородного. Твердо заявила Факуида о своем намерении отдать свою дочь за Патриция. Моника побледнела смертельно и только, подобно святой Петронилле, попросила три дня на размышление.

Петронилла была девой-христианкой, жившей двумя веками раньше. Ее полюбил богатый юноша Флакк. Родители хотели принудить ее к браку. Она же мечтала сохранить девство и верность Христу. Испросив себе три дня на размышление, она удалилась в свою светлицу и там три дня и три ночи молилась, чтобы Господь указал ей путь и, если возможно, сохранил от земной любви. На утро же четвертого дня, придя к ней, домашние увидели ее мертвой, но с улыбкой небесного блаженства на лице.

Так ушла к себе и Моника и твердо верила, что если молитва ее угодна Богу, то Он ниспошлет ей ласковую смерть. Но видя, что ни слезы, ни молитвы не спасают ее, она подчинилась своей участи и решила, что ее замужество — это испытание, которое она должна снести покорно. Старая служанка и подруги Моники трепетали при мысли о ее судьбе и плакали о ней, зная буйный нрав и развратное поведение Патриция. Однако Моника пошла под венец с сиянием чистой радости на челе, и все кругом дивились, не подозревая, что это та же радость, которая сияла на челе святой Агаты[71], когда она бросилась на раскаленные угли. В надежде привести Патриция на путь правды Моника отдавала свою чистоту, свои одинокие ночи, свои девичьи молитвы… Она оставила свою мечту быть невестою Христовой и вступила в супружеский союз с человеком грубым, властным и развратным…

Не успели погаснуть свадебные факелы, не успели завянуть зеленые ветви, украшавшие жилище новобрачных, как Патриций вернулся к своей прежней жизни.

Мать его, как и он сам, была язычницей. Язычниками были также и все слуги в этом доме. Среди них Монике приходилось через борьбу отстаивать привычный для нее образ жизни. Патриций смеялся над ее молитвами, милостыню творить запрещал. Кроткое обхождение Моники с рабами раздражало его.

Как христианке служить Богу рядом с неверующим супругом? Если надо ей идти в храм, он ранее обыкновенного прикажет ей идти в купальни; если она должна поститься, он умышленно в этот день устроит пир; надо ли ей выйти из дому — все рабы будут заняты. Позволит ли язычник своей супруге посещать по бедным кварталам нуждающихся братьев? Потерпит ли он, чтобы она покинула его ночью для присутствия на торжественном Пасхальном Богослужении? Пустит ли он ее к Святой Трапезе? Найдет ли возможным, чтобы она крадучись посещала темницы и там целовала цепи заключенных и обмывала ноги несчастным? Откроет ли он погреба, чтобы раздать подаяние путникам?

Так жила Моника в доме своего мужа, оторванная от всего того, что так любила и к чему привыкла в доме своих родителей-христиан.

Однако, несмотря ни на что, скоро все заметили, что чело Моники все так же ясно, как в те светлые дни, когда еще девушкой пряла она в родительском саду ткани и слушала умилительные рассказы своей старой служанки-няни о блаженных девах.

К изумлению окружающих, никогда не появлялась она на людях со следами побоев на лице, как большинство ее замужних подруг, ибо нравы тогда были грубы и считалось, что муж должен бить (то есть учить) свою жену. Да и не за что было Патрицию бить свою молодую жену — никогда не слышал он от нее резкого слова. Смиренной просьбой о прощении, умильным взором отвечала Моника на гнев и раздражение своего супруга, и грозная рука его опускалась сама собою, не в силах нанести удар по кроткому созданию. Молча терпела она его отлучки, безропотно сносила его неверность и небрежение.

И вот Господь послал ей награду — она стала матерью. Любимец и надежда ее — Августин — был сыном радости. В его детскую, еще непорочную душу старалась Моника перелить все то, что сберегла у себя в душе. Вместо колыбельных песен она говорила ему слова истины, вместо детских сказок учила любить Христа и с радостью видела, как его пылкая, живая душа принимает в себя семена правды. Но увы! Не скоро суждено было дать этим семенам пышный цвет!

А пока, опасно заболев, ребенок сам попросил мать, чтобы его окрестили, однако сделать это было невозможно, потому что в то время не крестили до момента достижения человеком сознательного возраста. Августина внесли только в разряд чающих крещения.

Когда же Августин оправился от тяжелой болезни, его взяли из нежных материнских объятий, чтобы начать обучение…

И уже вскоре Моника поняла, что ее «сын радости» стал для нее «сыном слез».

Одаренный пылкой душой и вопрошающим умом, с раннего юношеского возраста Августин стал изучать древних философов. Их учения поколебали его в искании истины, казавшейся ему слишком простой в устах матери.

В своих колебаниях и поисках истины он не мог найти отцовской поддержки. Патриций только гордился красотой юноши, его умом и редкими дарованиями и мечтал сделать из Августина великого оратора.

Поэтому он решил отправить сына в Карфаген[72], чтобы там довершить его образование.

Африканский Рим — Карфаген с белыми стенами, неоднократно разрушаемый и возникающий, подобно Фениксу[73], из пепла в новой красоте — блистал не только ученостью, но и пышностью и веселием. Словно вырезанный из слоновой кости на финикийской синей эмали, стоял он над синим морем и не уступал по красоте ни Антиохии, ни Александрии[74] .

В прекрасную гавань Карфагена стекались корабли со всего мира. Набережные города были широки и хорошо вымощены, на улицах били фонтаны, насыщая воздух алмазной пылью, осаждающейся как роса на цветах садов.

Житница Африки поставляла в другие города хлеб и скот. Караваны привозили сюда драгоценные товары, и на рынках города свершались выгодные торговые сделки. Дома банкиров сверкали мрамором и золотом. По улицам и площадям Карфагена под звуки музыки проходили процессии языческих богослужений.

Августин быстро стал звездой школы, гордостью товарищей, надеждой учителей. Но, юный и красивый, он быстро попал под влияние земных наслаждений. В вихре страсти закружился юноша, как сухой лист в потоке ветра. Он был воспитан благочестивой матерью, взращен ее неусыпным бдением, одарен от природы добротой и умом. Как надеялась Моника, что сын ее будет иметь чистую совесть и чистую юность!

Но… отец его думал иначе.

Патриций хотел видеть в Августине блестящего сына века и одобрял его пороки, сам наталкивая на них юношу, гордясь его мужественной красотой и тем восхищением, которое вызывал его сын у женщин. Все гнусные пороки, к которым отец толкал своего сына, он считал его мужской доблестью. Когда же Патриций увидел, что Августин со свойственной ему пылкостью безудержно вступил на опасный путь, он понял, что вернуть сына уже невозможно.

Из одной ошибки юноша впадал в другую. Он рано изведал всю бурю человеческих страстей: любви, ненависти, отчаяния, ревности — всего того, что ведет за собой, как гибельный кортеж, земная любовь. Надолго остался Августин ее пленником.

Душевный беспорядок наказуется помрачением ума, и однажды Августин публично отрекся от веры своего детства. Как челн, колеблемый ветром, кинуло его в пучину сомнений и безверия.

Тем временем умер его отец. Перед смертью Патриций пожелал обратиться в христианство. Так не бесплодной оказалась жертва Моники, когда она согласилась стать женой язычника. В свои предсмертные дни, когда человек становится ближе к правде, Патриций наконец понял, что одушевляло его все эти долгие годы. Он призвал к себе свою верную подругу и, целуя ее руку, сказал:

— Я отяготил тебе жизнь, Моника, а за это ты облегчила мне смерть. Ты всегда платила мне ласкою за жестокость, добром за зло. Благослови тебя Бог!

Эти слова утешили Монику. Прощаясь, супруги сплели в нежных объятиях свои руки и смешали слезы. Они плакали о том времени, когда были еще зелены свадебные ветви, украшавшие их жилище.

Моника погребла Патриция и приготовила себе место с ним рядом, чтобы после смерти лежать возле того, кому теперь суждено было быть с нею вместе в загробной жизни.

Сама же она, как лань, жаждущая найти водные источники, вернулась к той открытой благочестивой жизни, какой давно жаждала ее душа.

Она кормила, лечила и учила сирот. Ночи напролет проводила Моника у изголовья больных, напутствовала умирающих. Где было горе, где была нужда, всюду спешила она в своих вдовьих белых одеждах, окаймленных пурпурной полосой, и всюду несла утешение и свет. Свободные же часы она простаивала на коленях в том храме, куда ребенком ходила молиться со своей старой служанкой.

Моника тайно, как о недоступном счастье, мечтала о тихой жизни отшельницы в Фиваиде[75], но не могла уйти от мира, так как у нее был сын. Все взоры своей христианской души обратила она на Августина, но с ужасом видела, как он погрязает все глубже и глубже в пучине житейских пороков и страстей.

О, сколько раз завидовала она судьбам святой Симфорозы[76] и святой Филицаты[77], видевших телесную смерть своих сыновей, но спасших их от вечной гибели! Охотно пошла бы она на мученическую смерть за Августина и подставила бы свою голову под секиру палача. Она молила Бога о подвиге, чтобы спасти сына… Но возможности подвига не было.

Как-то раз, узнав о нездоровье Августина, Моника решила отправиться к нему. С холмов Тагаста, из тихого белого дома спустилась она к морю, чтобы попасть в блистательный Карфаген.

Шум и пышность городских улиц оглушили и ослепили Монику, привыкшую к тишине полей, к спокойствию храма в Тагасте, к обществу бедных и больных. Робкой чужестранкой пробиралась она по темнеющим улицам Карфагена, пытаясь найти дом, где жил ее сын.

С просьбой указать, где живет Августин, она обратилась к каким-то юношам, вышедшим из роскошной виллы. Молодые люди оказались из числа тех дерзких и распутных молодых людей, которые приезжали в Карфаген не столько для учения, сколько ради того, чтобы заставить весь город говорить о себе, подражая Алкивиаду[78]. Сами себя они называли «разрушители».

Увидев Монику, еще прекрасную лицом и станом, в белых одеждах, похожую на статую весталки[79] с римского форума, они окружили ее с шумом и хохотом.

— К Августину? Мы сведем тебя к Августину, — и с хохотом они повлекли ее в ближайшую виллу.

Напрасно отбивалась Моника от разбушевавшихся юношей. Почти с силой они втолкнули ее в ярко освещенный зал, где за остатками пира возлежали хозяин дома и его гости. И посреди полупьяных гостей и танцовщиц увидела Моника на ложе своего сына в обнимку с обнаженной женщиной, увенчанной фиалками. Шумная толпа молодежи восклицала:

— Мы привели к тебе живую статую, Августин!

Толпа расступилась, и Августин увидел Монику.

— Это моя мать! Оставьте ее! — с гневом воскликнул он и бросился к матери. Но Моника тихо отстранила его и, заплакав, ушла, не поднимая опущенных глаз на смущенных и примолкнувших гостей.

Больше она ни разу не была в Карфагене, и только смутные вести об Августине изредка доходили до нее.

И вот наконец до матери дошло ужасное известие — ее сын Августин подцался грубой ереси манихеев[80].

Моника не хотела верить этому и ждала возвращения Августина в Тагаст, чтобы самой узнать о нем всю правду. Когда сын приехал в дом к матери, она с первых слов их свидания поняла, что сын ее не только не христианин, но поклонник ереси манихеев. Члены секты, в которую вступил Августин, под видом религии предавались разврату и кощунству.

Дрожа от негодования, указав сыну рукой на дверь, Моника сказала:

— Не входи более в дом матери твоей! — а сама удалилась к себе и рыдала, пока не заснула.

И тут Моника увидела сон, будто сидит она на узкой ступеньке и продолжает горько оплакивать своего сына. В это время к ней подходит светлый юноша и спрашивает:

— О чем плачешь?

— О сыне! — отвечает она.

— Не скорби! Где ты ныне, там и он будет! — успокаивая, утешал ее юноша.

И действительно, оглянувшись, она увидела, что ее сын рядом с ней.

Когда Моника пробудилась, душа ее была полна горячей надежды и любви к заблудшему сыну. И, невзирая на то, что едва еще первые лучи солнца озарили землю, кинулась Моника в дом, где жил Августин, и сказала ему:

— Кем бы ты ни был, я не уйду от тебя, ибо знаю: где я ныне, там и ты будешь!

Августин поселился в Тагасте, но не у матери. Жил он со своей возлюбленной, вольноотпущенницей, которую привез из Карфагена. Звали ее Амата, что значит «любимая». Жениться на ней он не мог, но связь эту считал нерасторжимой и сына греха своего назвал Адеодат, что значит «Богом данный». И Моника не противилась этому, ибо не могла она (после своего сна) и дня прожить, не видя сына. Часто тайно навещала она грешную женщину, державшую Августина в плену своих объятий, и старалась научить ее правде.

Как-то один святой старец сказал Монике:

— Не скорби о сыне, сын от стольких слез не погибнет!

Этой верой и жила Моника. Она часами со слезами на глазах молилась в городском храме, не переставая надеяться, что вымолит сына.

А Августин предавался радостям земной жизни, как будто эта жизнь никогда не должна была прекратиться. Философские беседы, чтение поэтов, прогулки в пригородных рощах, банкеты, бани, игры с друзьями, ласки женщин — все это сменялось одно другим. Легким роем, гирляндой наслаждений и веселым хороводом шли дни молодого человека, пока не постигло его истинное горе: смерть самого любимого друга.

Отчаяние от этой потери наполнило его сердце мраком. Все, что он видел вокруг: родной дом, мать, близких, — было для него страданием. Все, что нравилось ему в присутствии друга, стало пыткой после его смерти. И сам себе он стал в тягость. Одни слезы еще услаждали его.

Банкеты, песни и игры, даже солнечный свет казались ему беспросветным мраком. Он устрашился того, что увидел после смерти дорогого друга, которого считал половинкой своей души. Он удивился, как живут другие люди после смерти своих близких. Он не мог больше работать, забросил занятия. Тоска съедала его и гнала из родных мест.

Он снова покинул Тагаст и вернулся в Карфаген, но был уже не в силах предаваться наслаждениям. Он стал писать. Думая о своем друге, он написал трактат «О прекрасном». Думая о прекрасном, он не мог не думать о вечном. И тут с особой силой разгорелась в нем жажда истины. Приверженность его к манихейству давно уже пошатнулась под влиянием изучения математики, указавшей ему всю грубую ложь, которой украсил Мани свое учение. Но еще в страстном желании услышать ответы на свои «зачем» Августин пошел к епископу манихеев, многопрославленному Фавсту. Фавст мог дать ему только пустые, хотя и красивые, слова, в которых молодой человек тщетно искал утоления жажды истины.

Разочарованный Августин порвал с манихеями и остался в полном мраке сомнения, даже без блуждающего огня ложной истины. Было разрушено все старое. Нового не было ничего.

Тогда, гонимый вихрем сомнений своих, думая, что, может быть, найдет истину в Риме, считавшемся тогда светочем мира, Августин решил уехать из Карфагена.

Когда Моника узнала, что сын ее думает искать правды в Риме, она с горечью ужаснулась. Для нее языческий Рим был тем страшным городом, где гонители Христа до сих пор еще водружали свои знамена, где волны христианской крови сделали навеки мутными воды Тибра[81]. Она боялась, что в Риме сын порвет с нею всякую связь. И снова бросилась она в Карфаген, нашла Августина и со слезами, с отчаянием обхватывая руками колени сына, молила его не уезжать, не покидать ее или уж взять с собой. Она готова была все покинуть для него; подобно орлице, защищающей птенца крыльями от стрел, она хотела защитить его своей любовью.

Боясь ее скорби и слез, Августин для виду согласился не уезжать. К тому же сильная буря задерживала судно в гавани. Он сказал матери, что проводит только своего друга Алипия, уезжающего этим кораблем, но мать не отступала от них и до ночного мрака под дождем, под порывами ветра в тревоге не покидала их.

Наконец Августин убедил мать отдохнуть хоть немного до утра. Но спать она была не в силах, лишь только вошла помолиться в стоявшую на берегу часовню во имя святого Куприяна[82].

Августин обещал прийти за ней через некоторое время, подкрепившись сном, и она отпустила его, жалея его слабость, как в детстве, и желая ему счастливого сна, а сама долго лежала на каменном полу и молилась за своего сына.

Когда же первые розовые лучи солнца осияли стены часовни и немного успокоившееся море заалелось после бури, удивляясь, что сын не идет за ней, вышла Моника из часовни и узнала, что корабль отплыл и на нем отплыл Августин.

Долго предавалась отчаянию Моника, покинутая сыном на берегу моря. Ветер развевал ее волосы, крутил ее покрывало. Волны пенясь забрызгивали ее ноги. Но она не замечала ничего вокруг, подобно обезумевшей, а простирала и простирала руки вслед исчезнувшему вдали кораблю, звала сына теми нежными именами, какими звала его в детстве, пока в изнеможении не упала на камни.

Прошел год одинокой жизни в Тагасте, пока Моника не узнала о тяжелой болезни ее сына. Сердце матери не выдержало: все простила она обманувшему ее сыну, продала то немногое, что у нее было, простилась с гробницей мужа, в последний раз преклонила колена в родном храме и навсегда покинула цветущие рощи Тагаста.

Тяжел и труден был переезд до Италии. Сильная буря свирепствовала на море, и на корабле царили смятение и страх. Даже закаленные моряки думали, что пришел их последний час: одни молились, другие проклинали жизнь. Одна мать знала, что им не суждено погибнуть и что Господь даст ей возможность насытить ее очи обликом сына. Подобная белому ангелу в своих белых одеждах, ободряла она моряков, наклонялась над страждущими и долго-долго молилась, воздев руки к небу, пока другая Мать — Звезда морей Пречистая Мария — не отвратила от них гнева бури и не ввела их корабль в тихую пристань.

Не кончились этим скитания Моники. В Риме она узнала, что сын ее отбыл в Милан. Моника последовала за ним в Милан и уже там наконец обняла Августина.

В Милане в это время жил великий и святой человек — епископ Амвросий[83]. На него бедная мать возложила все упование и надежды на спасение сына.

Бросив чтение книг Платона[84], долгое время наполнявшее ум, Августин принялся за изучение других книг. Уже читая Платона, проникся он духовной сущностыо Бога и бытием Его глагола, но не мог еще постичь ни любви, ни самопожертвования Воплощенного Глагола. Философские книги Платона провидели свет, но не смогли показать Августину Бога, Коего сам Платон не знал. Не мог по книгам этого философа Августин увидеть Бога таким, каким потом полюбил Его — бедным, смиренным, любящим человека до того, чтобы жизнь Свою отдать за него. Не познал еще Августин высшее воплощение Бога на земле — Бога, имя Которому — Любовь!

Другого вождя надо было Августину.

И невидимая рука заставила его открыть Послания Павла. «Не быть медью звенящею» (cp. 1Кор. 13:1) жаждал он, но, как достичь этого, еще не знал.

В это время рядом с Августином совершилось чудо, которого он не заметил. В душе его подруги пробуждалось сознание своей греховности — греховности той жизни, какую они вели. Неоднократно прокрадывалась она за Моникой в церковь и слушала великие слова Амвросия, призывающие к чистоте и небесной радости? — слова, подобно солнечным лучам озаряющие мрак ее души.

За Моникой робкими устами повторяла она слова псалмов, воспеваемых Амвросием так сладостно, что враги его, ариане[85], утверждали, что он околдовывал людей волшебными песнями… Завидуя Монике, носила Амата тайком подаяние бедным. Она тайно дивилась кроткой ясности, которой полны были глаза Моники, несмотря на ее горькие материнские слезы, пролитые на ночных молитвах. Амата видела рядом с собой мятущуюся душу Августина, которой не было покоя, не было ответа; она видела его бессонные ночи, его отчаяние, которое не могли прогнать ее ласки, и понимала, что она не может дать ему счастья. Она пришла к Монике, в первый раз назвала ее матерью:

— Мать моя! Я хочу посвятить остаток дней моих тому, чтобы вымолить покой душе моего возлюбленного. Я столько лет держала его в плену земной любви; пора узнать ему любовь небесную, о которой я услышала. Я уйду в монастырь, ты же воспитай моего сына Адеодата так, как не может воспитать грешная мать.

И с этими словами Амата упала на колени перед Моникой, прося прощения, что отнимала сына у нее и у добродетели, которой алчет его мятущееся сердце.

Но Моника сама поцеловала ее руки и проводила в святую обитель, как провожают детей. В монастыре Амата окончила свои дни, и за ее любовь ко Христу и искреннее покаяние простились ей все грехи.

Уход ее для Августина был потрясением и горестью. Но, думая, что голод душевный можно обмануть земными наслаждениями, он кинулся снова в водоворот кипучей жизни и хоть земную, но верную любовь своей подруги заменил продажными ласками. Но от этого он скоро очнулся, полный ужаса и отвращения к себе самому, и тут, задыхаясь во мраке собственного отчаяния, был он ближе, чем когда-либо, к полной смерти души.

На крыльях любви возносилась за него молитва матери… Раз Августин сидел с другом своим Алипием в небольшом саду, прилегавшим к его дому, и оба молчали в том единении дружбы, когда слова излишни. Но у обоих было тяжело на душе. В это время пришел к ним старый товарищ их Виндициан, которого они не видели несколько лет. Он много путешествовал и видел много людей; начал он рассказывать Августину о многом, чего тот не знал в своей светской жизни. Именно о том начал говорить он, чего жаждала и искала душа Августина, как часто это бывает, когда Провидение направляет нить разговора с тем, чтобы дать нам ее в руки, подобно путеводному клубку Ариадны[86]. Когда Августин сказал, что стремится он к делу правды, хочет подвизаться, но кругом себя видит одно тление, — тогда ответил ему Виндициан: «Не туда смотришь, друг». И стал говорить о том, что много кругом подвижников и людей веры, не менее, чем во времена Павла, что не видят этого только добровольно закрывающие глаза.

Товарищ рассказывал об отшельниках Фиваиды; о блестящих юношах, удаляющихся от мира, чтобы из друзей цезаря стать друзьями Господа, о храбрых воинах, идущих служить бедным и страждущим, о прекрасных юных девах, с улыбкой отрекающихся от земных радостей, чтобы посвятить себя младшим братьям, и о чистой радости служения Богу и общения с Иим, о радости, которая ждет всякого совлекшего с себя ветхую одежду страстей и пороков, чтобы одеться в нетленный виссон[87] непорочности и мудрости. Много говорил он, а когда ушел, дело его было сделано, подобно делу пахаря, взрыхлившего землю для чудесной жатвы; поднялся Августин и обратился к Алипию в волнении:

— Что мы делаем? — сказал он. — Слышишь ты, что мы делаем? Нищие наследуют Царствие Божие, а мы, мы, с нашими познаниями, с нашей мудростью — мы стыдимся последовать за ними?!

Сердце его было переполнено. Слова Виндициана вызвали в нем жгучее сожаление о даром протекших годах с той самой минуты, когда впервые от прочтенной книги Цицерона[88] пробудилась в нем жажда истины, о годах, которые проблуждал он в зыбучих песках неверия и ложных учений.

И настала для него минута решительная, последняя минута борьбы с Богом — подобно Иаковлевой[89].

Вся сила его души толкала его к истине, кричала ему «смелей», и казалось ему, что вот-вот порвется цепь, приковавшая его к прежней жизни; но одно звено еще оставалось и не пускало его, и страх наполнил его сердце.

Подобно улыбающимся теням, обступали его видения прежних наслаждений, все то, от чего он должен был отречься, вступая на новый путь. В бьющихся висках его звенела нежная музыка, лепестки роз касались пылающего чела, и легкие руки ласкали его, и благовония веяли на него, и тысячи голосов спрашивали его:

— Сможешь ли ты жить без нас?

Но тут же чистые и белые, как Божье войско, выступали другие образы: дети, юные девушки, женщины во цвете лет, отдавшие себя смирению, чистоте и бедности.

И образ матери его, непорочной и сильной духом, встал ближе всех и сказал:

— Или ты не в силах сделать то, что делают улыбаясь эти девушки, эти слабые дети?

И стыдно стало ему. И он удалился от Алипия, и, закрыв лицо руками, упал на землю под фиговым деревом в тени его звездчатых листьев, и заплакал:

— Доколе, Господи? Доколе! Отчего не сейчас?

В это время нежный детский голос над самым его ухом явственно произнес:

— Возьми и прочти! Возьми и прочти!

Словно повинуясь нездешнему приказанию, невольно схватился Августин за книгу, лежавшую рядом с ним, и вот что он прочитал, на чем остановился его взгляд:

«Не живите в пиршествах и разврате, в наслаждениях нечистых, в ревностях и ссорах, а облекитесь во Христа и больше не пещитесь о теле своем, чтобы удовлетворять жажду пороков своих…» (ср. Рим. 13:13-14. — Ред.).

Больше не надо было читать Августину. Он только показал книгу другу своему, и бросился к матери, и ей первой поведал о своем духовном перерождении, о решении стать христианином и отречься от мирской суеты. Ни слова не сказала ему Моника, только в немом объятии прижала к груди своей дважды обретенного сына.

Покинув городской шум, оставив свою кафедру и толпу учеников, Августин удалился в тихое убежище Кассициака (поместье одного из своих друзей), чтобы в уединении и созерцании приготовиться к тому, что поистине было для него великим таинством.

Посреди виноградников, над голубым озером с жемчужной цепью гор вдали стоял тихий дом, как бы созданный для того, чтобы в нем протекали, подобно счастливому сну, дни самоуглубления и познания истины.

Несколько верных друзей и учеников разделяли с Августином уединение. В дружеских собеседованиях и чтении и толковании святых книг открывались им все новые и новые пути света. И благословением для них было присутствие Моники, которая пеклась о каждом из них, как если бы он был ее сын, и служила каждому, как если бы он был ее отец. Она делила с ними не только пищу телесную, а и духовную, участвовала в беседах их и мудростью и крепостью своей, как тихим лунным светом, озаряла их вечера.

В сладком одиночестве Кассициака Августин бродил под тенью деревьев, упиваясь новым открывшимся ему чувством, и мысленно рассуждал:

«Что же люблю я, возлюбив Бога?

Я вопросил землю, и она ответила:

«Не меня любишь ты».

И все, что она носит в себе, дало мне тот же ответ.

Тогда спросил я море, и пропасти его, и всякое живое творение, скользящее под водами, и все это отвечало мне: «Не мы твой Бог, ищи выше!».

И воздух спросил я, коим дышу, и все, что в нем обитает, и воздух ответил мне:

«Ошибся, я не Бог!».

И вопросил я небо, солнце, луну и звезды, и от них услыхал тот же ответ:

«Не мы Тот Бог, Которого ты ищешь!».

И всем предметам, теснившимся у врат моих чувств, крикнул я: «Если вы не Бог мой, — говорите же мне о Нем, скажите, где Он?».

И ответили мне тысячеголосным хором:

«Он создал нас!».

Наступила весна, и после долгого поста в Пасхальную ночь Августин крестился. Святой Амвросий сам крестил его и облек в белую одежду, которую выткала для него Моника.

Сколько горьких слез падало когда-то на ее работу, пока прилежные руки пряли и ткали белую шерсть, и вот им суждено было стать слезами радости; так капли росы животворящим солнцем претворяются в блестящие алмазы и красотою облекают мир.

Ангельские слова нужны были бы для того, чтобы описать, как в конце обряда престарелый Амвросий воздел руки к небу и, вдохновившись, начал славить Бога, и как стал вторить ему Августин, и как родился тогда гимн величия и сладости, и как неизреченная песнь звучала в их устах.

Были они в это время подобны заходящему солнцу и восходящему месяцу, когда оба светила блистают на закатном небе одинаковым сиянием.

Вскоре после крещения Августин и присные его решили покинуть Италию и вернуться на родину, чтобы там основать общину и жить так, как мечтала его душа, — отрешившись от утех земных, посвятив себя служению Богу и страждущим людям.

В осенние дни простились они с Миланом и направились в Остию[90], чтобы оттуда переправиться в Африку. Первый снег уже выпал на Апеннинах[91], когда они прибыли в Остию. Там пришлось им подождать несколько дней корабля, который отплывал в Африку. Но не знали они, что на иных парусах отплывает от них Моника в страну, куда давно рвалась ее душа, — в ее небесную родину.

На закате тихого дня сидела Моника у окна на берегу моря. Последними огнями сверкали волны морские, и белые чайки летели подобно серебряным стрелам, купаясь в розовом воздухе. И, как в детстве, пришел и сел Августин у ее ног. У ног своей матери.

Молчание ветра, бездонность небес, безбрежность морская — все говорило о вечности; и облака громоздились на западе, и переливы янтарей, топазов, рубинов, золота казались входом в небесный город. Шепчущий плеск, подобно струнам арфы, славил красоту вселенной, и в души матери и сына снова снизошла тишина полного счастья.

Они перед лицом моря и неба повели сладкую, тихую беседу. Забыв прошлое, чтобы думать только о грядущем, вопрошали они друг друга: «Какое же будет в вечной жизни счастье, ожидающее души праведных? То счастье, которое не видели земные очи и не слышал земной слух, не вместило человеческое сердце?».

Устами души проникали они к Источнику высшей любви в жажде хотя бы отчасти проникнуть, отчасти постигнуть это блаженство. И ясно им стало, что все наслаждения земные, и блеск красоты, и дары роскоши — недостойны даже быть рядом упомянуты с блаженством небесным. И высокий порыв увлек их мысли к тому незыблемому блаженству. Словно на крыльях в мощном полете, поднялись они, минуя одну за другой все телесные и видимые вещи, даже небо, озаренное огнями исчезающего солнца и загорающихся звезд: выше, выше, мыслью и словом проникая в творение Бога, дошли они до создания душ и тут не остановились, но миновали, чтобы достичь той области, где жизнь настоящая, неистощимая, вечная. И, когда она открылась их внутренним очам, ослепленным светом несказанным, их наполнило такое чувство, что показалось обоим, что они сердцами на миг коснулись Вечности и познали Небо на земле. И оба замолкли.

Не знали они, сколько времени молчали, но очнулись и поняли, что надо спуститься на землю, и со вздохом вернулись туда, где раздавался звук голосов земли, где звучало слово, имеющее начало и конец.

И первым заговорил Августин:

— Что если в душе будут сразу все молчания: молчание страстей, молчание тщетных звуков и голосов земли, моря, неба, воздуха? Молчание всякой мечты, воображения, слов, знаков — всего, что происходит? Если смолкнет даже голос вещей и творений Бога, учащих нас Его Величию словами: «Он создал нас», — и только Бог будет говорить… не смертным языком, не гласом Ангела, не раскатами грома, не символами, не через Свои создания, но Сам, как мы слышим Его сейчас в одно незабываемое мгновение, когда мы ощутили присутствие вечности и любви? И жизнь будет вечно подобна этому беглому мгновению восторга?.. Может быть, это и есть настоящая радость!

И нежно и тихо ответила ему Моника:

— Сын мой! Мое счастье уже осенило меня. Желание жизни моей совершилось. Что мне больше здесь делать? Больше ничего не удерживает меня на земле!..

Это была последняя беседа между матерью и сыном. Несколько дней спустя она сказала своему сыну:

— Ты похоронишь меня где хочешь. Думала я умереть на родине и лежать рядом с твоим отцом, но вижу ныне, что все равно, где будет покоиться мой прах, мой Господь везде найдет Свою рабу! И везде одинаково близко к Нему. Не скорби о том, что оставишь меня здесь; об одном прошу тебя: когда бы ты ни приблизился к Алтарю Господню — вспомни о своей матери!

И облобызала она Августина, и назвала его добрым сыном и радостью своею. Потом долго лежала, сжимая Распятье в своих руках, и вдруг воскликнула:

— К небу, летим к небу!

Это были последние слова Моники. Она умерла, устремив взор любви на своего сына, а когда юный Адеодат с воплем и рыданием бросился к ней — все невольно заставили его умолкнуть: лицо Моники сияло таким счастьем, что кощунственно было бы оскорблять слезами и стенаниями красоту и тишину этой смерти.

Подобно пылающему факелу, дух Августина возгорелся и осиял христианство; и первое, святое это пламя возожгла рука Моники. Кто вспоминает теперь о вожде сердец и глашатае Бога, святом Августине, неразрывно рядом с ним видит и воплощение материнской любви, Монику, мать великих слез.

Так кончил повествование свое старый монах-августинец, и к этому времени солнце совсем погрузилось в воды моря.

Т. Л. Щепкина-Куперник

Сказание о житии преподобного Онуфрия, великого пустынножителя

Преподобный Онуфрий родился около 320 года по Рождестве Христове и был одним из тех славных пустынножителей, укрывавшихся в далекой дикой, но живоносной пустыне, что в Египте, которые в IV веке, во времена императоров Констанция[92] и Валентиниана[93], пламенной молитвой, постом и покаянием защищали святую христианскую веру, гонимую еретиками-арианами и ревностно в то время защищаемую святым Афанасием Великим[94].

Онуфрий был сыном персидского царя. Отец его, не имея долгое время потомства, часто обращался с пламенной молитвой ко Всевышнему, прося благословить его сыном. И Бог услышал его моления. Но еще до рождения Онуфрия к его отцу однажды пришел какой-то странник, выдававший себя за богомольца.

— Царь! — сказал он. — Жена твоя родит сына, но не от тебя, а от одного из слуг твоих. Если же тебе угодно будет удостовериться в справедливости моих слов, прикажи новорожденного бросить в огонь: если я говорю ложь, Бог сохранит ребенка целым и невредимым.

Царь поверил злым наветам диавола, говорившего устами мнимого богомольца, и, лишь только родился у него сын, приказал немедленно бросить его в огонь.

И — о чудо! — ребенок протянул маленькие ручонки к небу, как бы моля Создателя о спасении… Бог сохранил его невредимым: пламя разделилось на две стороны и даже не коснулось малютки.

Удивился и вместе с тем обрадовался царь и приказал немедленно вынуть ребенка из пламени. Вскоре после этого явился к отцу Онуфрия Ангел Божий. Изобличив царя в том, что он послушался злых наветов диавола и хотел погубить свое единственное дитя, Ангел сказал ему:

— Возьми сына и иди туда, куда укажет тебе Бог. В крещении же назови своего сына Онуфрием.

В то же время отец Онуфрия, к величайшему своему огорчению, заметил, что его сын не хочет питаться ни грудью матери своей, ни грудью кормилицы. Опасаясь за жизнь своего единственного дитяти и помня слова Ангела, царь отправился в путешествие вместе со своим малюткой-сыном, названным в крещении Онуфрием.

Лишь только выехали они из города, появилась белая лань, которая, накормив ребенка, побежала вперед, как бы указывая путь, и проводила таким образом наших путешественников до монастыря, находившегося вблизи египетского города Гермополь[95].

Игумен этого монастыря, будучи наперед извещен свыше в сновидении о прибытии царя с малюткой-сыном, встретил путешественников в монастырских воротах, угостил их весьма радушно и, узнавши от отца Онуфрия про дивные судьбы Божии, совершившиеся над его сыном, охотно принял Онуфрия на воспитание.

Пробыв здесь некоторое время, царь попрощался с игуменом и, со слезами оставивши обитель, впоследствии до конца своей жизни не переставал посещать своего сына. Лань же питала Онуфрия до трехлетнего возраста, после чего ушла в пустыню и уже больше не возвращалась.

«Когда мне исполнилось семь лет, — рассказывал впоследствии Онуфрий, — ключарь[96] монастыря давал мне ежедневно кусочек хлеба, я же, посещая ежедневно церковь, где находилась икона Богородицы со Христом в объятиях, говаривал, обращаясь ко Младенцу Иисусу:

— Ты такой же Младенец, как и я, но Тебе ключарь не дает хлеба, а мне он дает, а потому возьми мой хлеб и ешь, — и мне казалось, что Младенец Иисус действительно протягивал Свои ручки, брал подносимый мною хлеб и ел.

Ключарь, будучи однажды свидетелем этого чуда, сообщил обо всем им виденном игумену, который сказал ключарю, что если я приду к нему за получением хлеба, то пусть он отошлет меня за получением оного ко Младенцу Иисусу. Ключарь так и сделал. Тогда я, не получив хлеба и почувствовав сильный голод, пошел в церковь и, преклонив колени перед иконою, сказал, обращаясь ко Младенцу Иисусу:

— Ключарь не дал мне хлеба, а предложил обратиться за получением оного к Тебе. Дай мне хотя бы кусочек, потому что я сильно проголодался.

И — чудо! — Младенец Иисус подал мне великолепный хлеб, и при этом столь большой, что я еле снес его к игумену. Он и вся монастырская братия, видя это, дивились чуду и единодушно прославили Бога».

Иноки научили Онуфрия Святому Писанию, святой вере и страху Божию. Они часто рассказывали ему о жизни в пустыне святого Илии[97] и святого Иоанна Предтечи[98], и эти рассказы зажгли в мальчике мысль стать пустынножителем.

— Скажите мне, отцы святые, — сказал однажды Онуфрий инокам, — неужели те, которые пустынножительствуют, совершают больший подвиг, чем живущие в монастыре?

— Несомненно, так! — отвечали иноки. — Мы ежедневно видим друг друга, и нам это отрадно; мы собираемся по временам побеседовать друг с другом, нам есть чем утолить голод и жажду, есть кому утешить и подать помощь при болезни; но те, которые живут в дикой и безлюдной пустыне, лишены всего этого; если они подверглись искушениям, их некому утешить добрым советом; им трудно добыть пищу или воду. А потому заслуги их перед Богом имеют большую цену.

Однако же, кто всецело посвятил себя служению Богу и, отправившись в пустыню, терпеливо и безропотно переносит и голод, и холод, жажду, ненастье, искушение диавола, проводит время в молитве, посте, покаянии, в благочестивых размышлениях о Боге, — того и Бог не оставляет и посылает им на служение Ангелов Своих, которые кормят их, делая корни и травы слаще меда, из камня извлекают источники воды и защищают пустынножителей в борьбе с диавольскими наветами и искушениями. Слова эти глубоко запали в душу Онуфрия, и он окончательно решил стать пустынножителем.

Вскоре исполнилось ему 10 лет, и он, запасшись малой толикой хлеба, тайно оставил ночью монастырь, в котором столь приятно провел младенческие годы, и отправился на подвиг в пустыню.

Но, лишь только Онуфрий вышел за монастырские ворота, как увидел перед собой огненный столб, отчего напугался и решил вернуться. Но вдруг из столба вышел светлый муж величественного вида и сказал: «Радуйся, Онуфрий! Мир тебе! Не бойся меня, я — Ангел Господень, данный тебе от рождения в Ангелы Хранители, который охранял и будет тебя охранять до конца твоей жизни; ныне же я явился к тебе, чтобы по велению Божию проводить тебя в пустыню!».

После этих слов Онуфрий с Ангелом отправились в путь. На пути Ангел рассказал о чудесном рождении мальчика, о чем Онуфрий до того времени не знал. Они уже прошли семь миль по безлюдной Фиваидской[99] пустыне, и Ангел, подведя его к пещере, стал невидим.

Подойдя к двери, Онуфрий по обычаю иноков-христолюбцев сказал:

— Благослови!

Из пещеры вышел величественный старец, к ногам которого повергся Онуфрий. Старец с любовью и лаской поднял Онуфрия.

— Ты, во Христе брат Онуфрий! — сказал он. — Тебе суждено принять удел пустынножительства. Войди с миром в эту пещеру. Бог да подаст тебе силу и крепость в этом новом для тебя служении Всевышнему, к которому призвал тебя Сам Бог!

В течение нескольких дней оставался Онуфрий в этой пещере, слушая со вниманием спасительные наставления благочестивого подвижника, который, видя, что Онуфрий крепок верой в Бога и решимостью посвятить себя пустынножительству, несмотря на все трудности, сопряженные с оным, сказал ему:

— Сын мой! Иди за мной, я укажу тебе пещеру, где ты, согласно воле Божией, будешь жить и подвизаться один!

Все более и более проникая вглубь пустыни, на пятый день старец и Онуфрий достигли пещеры, около которой росла величественная финиковая пальма. Тогда пустынножитель, обратясь к Онуфрию, сказал:

— Вот место, которое Господь предназначил для твоего пребывания и для твоих подвигов!

Пробыв с Онуфрием 30 дней и давши ему немало душеспасительных наставлений, пустынножитель благословил его на подвиг добрый и, простившись с ним, отправился обратно в свою пещеру.

Пустынножитель назывался Ермий, так он назвал себя Онуфрию. Ермий ежегодно после той первой встречи посещал Онуфрия, но спустя несколько лет во время одного из таких посещений Ермий занемог и мирно на руках Онуфрия предал свой дух Богу. Онуфрий со слезами отдал ему последний христианский долг и похоронил мощи святого подвижника вблизи своей пещеры.

Прошло 60 лет. По той же дикой и безлюдной пустыне Фиваидской проходил какой-то инок, искавший, очевидно, место для подвигов пустынножительства или, может быть, желавший увидеть кого-либо из святых пустынножителей, чтобы получить благословение и душеспасительное наставление.

То был святой Пафнутий[100] — инок одного из египетских монастырей. Уже четыре дня он шел пустыней, ничего не ев и не пив. Наконец Пафнутий увидел пещеру и, подошедши к ней, постучался в небольшую дверь, закрывавшую вход в пещеру.

Целый час простоял он, дожидаясь, не выйдет ли кто из пещеры: никто, однако, не вышел. Тогда Пафнутий отворил дверь и вошел внутрь пещеры. Увидевши сидящего на камне и прислонившегося к стене пещеры старца, Пафнутий, благоговейно повергшись перед ним, произнес:

— Благослови!

Ответа не последовало. Старец сидел не шевелясь. Когда же Пафнутий дотронулся до головы старца, то уразумел, что перед ним бездыханные останки давно почившего подвижника.

Власяница[101], покрывающая почившего, от прикосновения рассыпалась в прах. Тогда Пафнутий, выкопав руками могилу в песке, похоронил в ней останки почившего пустынножителя и затем отправился в дальний путь.

Углубляясь все более и более в пустыню и пройдя довольно значительное пространство, Пафнутий вдали увидел совершенно обнаженного человека, покрытого с головы до ног белыми как лунь волосами и препоясанного по бедрам широкими пальмовыми листьями.

Испугался Пафнутий и, думая, не разбойник ли это, взобрался на находившуюся вблизи его скалу и укрылся на вершине ее. Между тем величественный старец, утомленный полуденным зноем, прилег у подножия той же самой скалы, на верхушке которой укрылся Пафнутий, и, заметивши последнего, сказал:

— Человек Божий, не страшись меня и сойди со скалы, ибо я такой же грешный человек, как и ты, ради своего спасения работаю здесь Господу.

Услышав эти слова, Пафнутий немедленно сошел со скалы и, повергнувшись с благоговением перед святым старцем, просил у него благословения.

Получив просимое, он присел около пустынножителя; разговаривая со святым мужем, Пафнутий просил того рассказать про его житие.

— Я — Онуфрий! — начал пустынножитель. — Отроду мне 70 лет. Уже 60 лет пребываю в этой пустыне и в течение всего этого времени не видел ни одного человека.

Затем преподобный Онуфрий рассказал Пафнутию всю свою жизнь. Внимательно слушая речи старца, Пафнутий обратился к нему со следующими словами:

— Отец святый! В этой дикой, безлюдной пустыне ты, конечно, во время своего пребывания переносил великие тяжести?

– Да! — ответил Онуфрий. — Со многими искушениями я должен был бороться и много трудиться. По временам казалось, что уже приходит мой конец, что искушения осилят меня, но милосердный Бог, видя мои страдания, дал мне благодать постоянства и твердости. Когда по ветхости своей спала с меня одежда, в которой я пришел в пустыню, Он приодел меня вот этими, которые ты видишь, волосами. Ежедневно Ангел приносил мне пищу: хлеб и немного воды, чтобы я не ослабевал и не переставал славословить Бога. Так промышлял о мне Господь в течение 30 лет. В течение же следующих 30 лет, которые ныне окончились, питал меня Господь плодами вот этой финиковой пальмы с двенадцатью ветвями. Каждая ветвь питала меня своими плодами в течение одного месяца, а затем до того же месяца следующего года делалась бесплодной — и эта пища для меня была слаще меда. Вблизи пещеры моей я вдруг заметил вот этот источник студеной воды, которого здесь раньше не было и который до сих пор утоляет мою жажду. Да, брат Пафнутий, если и ты будешь свято исполнять волю Божию и достойно служить Всевышнему, то и тебя Он будет снабжать во всякое время всем необходимым.

— Отец святой! — полюбопытствовал Пафнутий. — А в праздничные и воскресные дни причащаешься ли ты Тела и Крови Христовых?

— Причащаюсь! — ответил преподобный Онуфрий. — Ангел Господень приходит ко мне в дни праздничные и воскресные, и из рук его я и причащаюсь Сих Святейших Тайн; и участниками этой духовной радости бывают все пустынножители. В этот день, в который удостаиваемся Причащения Святейших Даров, мы преисполнены небесной сладости, не чувствуем тогда ни голода и ни жажды, а равно не в силах тогда коснуться нас и какие бы то ни было искушения.

Слыша все это, Пафнутий преисполнен стал неземной радости, позабыл он о всех тех лишениях, которым подвергался во время путешествия по пустыне, и в восторге воскликнул:

— Поистине счастлив я, что удостоился лицезреть тебя, святой Онуфрий, и слышать твои прекрасные, душеспасительные повествования и наставления!

— Иди за мной! — на это ответил ему святой старец. Прошли они три мили и достигли пещеры, в которой подвизался святой Онуфрий и около которой росла величественная пальма.

Войдя в пещеру, благочестивые подвижники стали петь псалмы, воссылать пламенные молитвы ко престолу Всевышнего и затем беседовать о чудных делах Божиих.

Вдруг в это время, когда день уже стал клониться к вечеру, Пафнутий, к величайшему своему удивлению, заметил, что посредине пещеры неизвестно кем поставлен хлеб и сосуд с водой!

— Брат мой во Христе! — сказал преподобный Онуфрий. — Восстань, ешь и подкрепи свои силы!

— Отец святой! Не возьму я в уста мои ни пищи этой и ни пития, если ты не разделишь со мной этой трапезы! – воскликнул Пафнутий.

Преподобный взял хлеб, преломил его, и хотя они ели его досыта, однако хлеба оставалось довольно много. Ночь провели они в песнопении и молитве. На другой день рано поутру Пафнутий, заметив, что преподобный Онуфрий сильно изменился в лице, смутился и спросил старца о причине этого.

— Не смущайся и не страшись, Пафнутий! — сказал преподобный Онуфрий. — Бог послал тебя сюда для погребения моего, сегодня я завершу свое служение Богу в сем мире. Ты же возвратись к своей братии и поведай всем христианам, что Господь услышал моления мои и что всякий чтящий память мою каким бы то ни было образом удостоится Божьего благословения. Господь поможет ему благодатью Своей во всех его благих начинаниях на земле, а на небе примет в святые селения!

Слыша это, Пафнутий умолял преподобного Онуфрия разрешить ему поселиться на месте его подвигов.

— Пафнутий! — возразил ему на это угодник Божий.

— Ты просишь у меня невозможного. Бог избрал тебя для того, чтобы ты, посетивши многих пустынножителей, возвестил им и вообще всем христианам к назиданию их о святости жизни этих подвижников.

— Отец святой! — воскликнул тогда, заливаясь слезами и припав к ногам преподобного Онуфрия, Пафнутий. — В таком случае благослови меня и умоли милосердного Бога, дабы Он, удостоивший меня лицезреть тебя и воздать должную честь, не лишил меня, недостойного раба Своего, Небесного Царствия!

— Сын мой! Все, о чем ты меня сейчас просишь, дано тебе будет Христом Спасителем: Его благословение всегда будет почивать на тебе, и просветит Он тебя в познании истины, хранит тебя от греховного падения, от сетей диавольских и от наветов вражеских; и явишься на суд Праведного Судии с чистой совестью!

Долго затем молился преподобный Онуфрий, проливая целые потоки слез и по временам прерывая свою пламенную молитву псалмопениями. Наконец, кончив молитву и скрестив на груди руки, преподобный Онуфрий лег посредине своей пещеры, обративши лицо свое к востоку.

Пещера между тем наполнилась святым благоуханием, лик преподобного просиял как солнце, послышались раскаты грома, заблистала молния, небеса разверзлись, и явившееся оттуда ангельское воинство воспело песнь благодарения; старейшие из них с горящими свечами и кадильницами окружили преподобного Онуфрия, и в тот же самый момент послышался голос свьппе:

— Оставь бренное тело, возлюбленная душа Моя, чтобы Мне вселить тебя в место вечного упокоения со всеми избранными Моими!

С молитвой на устах, с руками, простертыми к небу, преставился в мире преподобный Онуфрий. Тело его, по сказанию святого Панфутия, блестело как бисер и распространяло вокруг себя благоухание, с которым не могут сравниться лучшие в мире ароматы.

Панфутий проливал горькие слезы о том, что не долго радовался найденному сокровищу. Сильно был он опечален еще и тем, что под руками у него не было орудий для копания могилы, а почва была каменистая. Но вот прибежали два льва и когтями своими в один момент приготовили могилу в том месте, которое Пафнутий предназначил для погребения почившего.

Тогда Пафнутий снял с себя власяницу, и, обвив ею тело преподобного, предал оное с молитвой земле; могилу же засыпали львы и затем удалились, нагромоздив на могиле кучу камней, чтобы иногда хищный зверь пустыни не нарушил мирного сна подвижника.

Пафнутий хотел еще раз взглянуть вовнутрь пещеры преподобного Онуфрия, но последняя обрушилась, финиковая пальма засохла с корнем и повалилась на землю, пересох и источник.

Пафнутий из всего этого уразумел, что Богу не угодно было его подвижничество на сем месте, и, вспомнив при этом слова преподобного Онуфрия о своем назначении, решил отправиться в обратный путь.

Прощаясь в последний раз с дорогой могилой, Пафнутий зарыдал.

— Не рыдай! — сказал Пафнутию явившийся перед ним Ангел Господень. — Радуйся, что удостоился видеть дивные дела Божии; возвратись в Египет и возвести все, что видел ты и слышал, в назидание всем христианам.

Сказав это, Ангел стал невидим. Пафнутий же, славословя Бога, дивного во святых Своих, возвратился в Египет, проповедуя о том, что видел и слышал.

Вскоре после этого благочестивые иноки составили жизнеописание преподобного Онуфрия и разослали оное по всему Египту и Востоку, прославляя святую жизнь этого великого пустынножителя.

Празднует Церковь наша память преподобного Онуфрия 12 июня по старому стилю (25 июня по новому стилю).

Примечание

Преподобный Пафнутий. «С точностью неизвестно, — замечает святитель Димитрий Ростовский, — какой именно преподобный Пафнутий обрел в пустыне преподобного Онуфрия, ибо в Церковных историях и в Патериках встречаем нескольких святых с именем Пафнутий. Иной был Пафнутий — епископ горной Фиваиды, одной из страв египетских, пострадавпшй во времена нечестивого императора римского Максимиана (305-311 гг.), причем ему был выколот правый глаз. Впоследствии он, в царствование великого Конставтина (306–337 гг.), присутствовал на первом Вселенском соборе, созванном в городе Никее (в 325 г.). Когда святые отцы хотели утвердить как закон то, чтобы священники и диаконы не имели жен, то он, став посреди собора, громогласно изрек: «Не возлагайте тяжкого бремени и ига на служителей Церкви». И противостоял сей Пафнутий в этом деле всем святым отцам весьма усердно, хотя сам был девственником от чрева матери своей. Никто ничего не мог сказать против него, почему и оставлен был этот вопрос на произвольное решение каждого; посему пресвитеры и диаконы Церкви Восточной и до сих пор принимают благословенное супружество. Об этом повествуют греческие историки: Сократ (кн. 1, гл. 8), Созомен (кн. 1, гл. 22) и Никифор (кн. 8, гл. 19). Память сего Пафнутия в римских Месяцесловах полагается в 11-й день месяца сентября; в русских Месяцесловах, равно и в Прологах, о нем нигде не вспоминается. Иной был Пафнутий мученик, также подвизавшийся в египетских пустынях, пострадавший в царствование Диоклетиана (284–305 гг.), быв распят на финиковой пальме. Повествование о нем находится в Прологе 25 числа сентября месяца. Иной был Пафнутий из Александрии, города египетского, отец преподобной Евфросинии, память коей празднуется в 25 день сентября месяца. Иной был Пафнутий, также египтянин, обративший к покаянию Таисию блудницу, память коей совершается в 8 день октября месяца. Иной был Пафнутий, ученик преподобного Макария Александрийского (память его 19 января), повествующий о том, как зверь гиена принес своего слепого щенка к преподобному Макарию для уврачевания. Иной был Пафнутий по прозвищу Кефаль, упоминаемый в книге Руфина (историка IV века) «Провещаниях отеческих» и в книге Палладия «Лавсаик» (91 гл.), ходивший восемьдесят лет в одной одежде. В Прологах встречаются слова и еще о некоторых Пафнутиях; так, 25 ноября месяца есть слово о Пафнутии монахе, как он спас разбойника, испив чашу вина; в 9 день месяца марта есть слово о Пафнутии монахе, молившем Бога известить его, кому он подобен; и получил он извещение, что подобен старейшине селения; об этом же Пафнутии под 27 числом того же месяца есть слово, что он подобен свирелыцику. Относительно же того Пафнутия, который обрел преподобного Онуфрия, мы не имеем никаких известий» (Жития святых по изложению святителя Димитрия, митрополита Ростовского).

Житие святого преподобного отца нашего Виталия монаха[102]

Во дни святейшего патриарха Александрийского Иоанна Милостивого в град Александрию из одного монастыря пришел некий инок, по имени Виталий. Ему было 60 лет от рождения, и он избрал для своих подвигов такую жизнь, которая, смотря на нее со внешней стороны, казалась злой и скверной. Но перед Богом, видящим нашу душевную жизнь и испытующим наше сердце, подобная жизнь была угодна и благоприятна. Хотя втайне старец Виталий и обращал грешных и беззаконных к покаянию, но сам перед другими являлся грешником.

Он подвизался ради всех блудниц, живших в Александрии, и за каждую из них прилежно молился Богу, чтобы Бог отвратил ее от постыдной жизни. Он нанимался работать в городе с утра до вечера и брал за свой дневной труд по двенадцати медниц[103]. За одну медницу старец покупал бобов и питался ими до захождения солнца. По захождении же солнца он шел в притон блудниц, приглашал одну из них, отдавал ей остальные одиннадцать медниц и говорил:

— Умоляю тебя: за сии медницы соблюди себя всю ночь в чистоте и никого не принимай.

После сего старец оставался с блудницей в горнице, и, пока блудница почивала на своей постели, он становился в одном углу, тихо читал псалмы Давида и молился за несчастную до утра. Уходя, старец заклинал блудницу, чтобы она никому не говорила о его делах.

Так старец Виталий трудился изо дня в день и изо дня же в день посещал поочередно блудниц, молясь за них усердно Богу. Господь Бог, видя такое усердие Своего раба, споспешествовал ему в его намерении. Некоторые блудницы, устыдясь таких добродетелей старца Виталия, вставали со своих постелей, становились на колени рядом с ним и молились Богу. А старец затем призывал их к покаянию, грозил судом страшным, вечной мукой в геенне и обнадеживал вместе с тем милосердием Божиим и вечными благами на Небеси. Те, объятые страхом Божиим, приходили в умиление и давали обещание исправить свою блудную жизнь.

Таким образом многие из блудниц оставили свою бесстыдную жизнь и вышли замуж. Иные из них, желая жить в чистоте, поступали в женские монастыри, где в посте и молитве провождали дни свои. Иные же оставались жить в мире, бросив свое бесстыдство, и уже питались честными трудами своих рук.

Все блудницы, помня просьбу старца Виталия, никому не говорили о его целомудрии. Но потом одна из них начала рассказывать людям, что старец Виталий приходит к ним не ради греха с ними, а ради их спасения. Узнав о том, старец Виталий весьма опечалился: он не хотел, чтобы его подвиг был известен другим. Дабы отвратить других блудниц от подобных разглашений, Виталий помолился Богу — да накажет Он суетную блудницу на страх прочим блудницам. Вскоре та блудница была возвещена Божиим остановлением и связана силой бесовской. Видя то, другие жрицы весьма убоялись и уже отнюдь не пытались говорить что-либо о подвигах старца Виталия. Ей же говорили:

— Видишь, как Бог наказал тебя за ложь! Ты говорила, что черноризец тот ходит к нам не блуда ради. И вот теперь сама видишь, что он есть блудник.

И стали все смотреть на старца Виталия как на человека, который своими поступками приводит в соблазн других, и стали ежедневно укорять его и говорить:

— Иди, окаянный, иди. Тебя ждут блудницы!

И плевали на старца.

Старец же Виталий все сие переносил с кротостью, ставя себе в удовольствие наносимые ему от людей брань и укоризны, и утешался духом, что его считают таким великим грешником.

Иногда же старец Виталий укоряющим его людям отвечал:

— И у меня есть плоть, как и у всякого человека. Ужели черноризцев Бог соделал бесплотными? Воистину, и черноризцы есть люди!

Некоторые же ему говорили:

— Отче, возьми себе одну из блудниц в жены и оставь монашество, да не будет оно осрамлено тобой.

Старец же Виталий, как бы в гневе, отвечал им:

— Не послушаю вас! Что мне за радость иметь жену, заботиться о ней, о детях, о доме и проводить жизнь в трудах и истощании? Зачем вы меня осуждаете? Или вы за меня будете отвечать перед Богом? Заботьтесь лучше каждый из вас о себе, а меня оставьте! Для нас один Судия — Бог, и Он каждому воздаст по делам его.

Так преподобный Виталий утаивал свою добродетель перед людьми. Но один из патриарших клириков вздумал оклеветать преподобного Виталия перед Святейшим Патриархом Александрийским Иоанном Милостивым. Клеветник говорил, что некий старец соблазняет весь город Александрию, всякую ночь посещая дома блудниц. Но Святейший Патриарх не поверил клеветнику, потому что клеветник сей еще ранее был наказан за клевету: он оклеветал одного целомудренного инока, крестившегося еврея-евнуха, за это невинно преданного, по клевете, биению. Помня то, Святейший Патриарх запретил клеветать на старца Виталия и говорил:

— Перестаньте осуждать. В особенности не осуждайте иноков. Известно вам, что было на первом Никейском Соборе? Некоторые епископы и клирики писали великому царю Константину о греховных делах друг друга. Царь же приказал принести зажженную свечу, сжег все письма не читая и сказал: «Если бы епископа, или иерея, или инока я и своими очами видел на греховном деле, то я моими одеждами прикрыл бы его, да не узрит его никто согрешающим».

Так Святейший Патриарх устыдил клеветников.

А раб Божий старец Виталий не переставал пещись о душах грешниц, и о такой его добродетели никому не было ведомо до самой его кончины.

В один из дней, когда преподобный Виталий выходил из дома блудниц, он встретил некоего юношу-блудника, который шел к блудницам греха ради. Увидав преподобного, юноша поднял руку и крепко ударил старца по щеке, проговорив:

— Окаянный и скверный человек! Да когда же ты покаешься и когда оставишь нечистое житие твое, дабы тобою не было более поругаемо имя Христово?

Преподобный же отвечал ему:

— Верь мне, человече, что за меня, смиренного, получишь и ты ударение по ланите, и такое, что вся Александрия сбежится на твой вопль.

В скором времени преподобный Виталий затворился в своей маленькой келье, которую он сам себе построил у ворот Александрии, называвшихся «Солнечными», и преставился там, никому не ведом. В то же время юноше-блуднику, который ударил по щеке преподобного Виталия, явился бес в образе страшного эфиопа и сильно ударил его по лицу, говоря: «Прими удар сей, его послал тебе монах Виталий». И вдруг юноша-блудник страшно взбесился, упал, трясясь, с текущей пеной изо рта, начал терзать на себе одежды и поднял такой неистовый крик, что вся Александрия сбежалась на тот его вопль. Но недолго мучился юноша от беса: через некоторое время пришел в себя и пошел к келье Виталия, взывая:

— Помилуй меня, раба БожияІ Грешен перед тобой, оскорбив тебя сильным ударом в ланиту! Но и я, по пророчеству твоему, получил должное отмщение!

Взывая таким образом, юноша быстро шел, сопровождаемый народом. Когда он приблизился к келье преподобного Виталия, бес тотчас же, ударив его о землю, убежал. Вскоре юноша совершенно пришел в себя и начал рассказывать народу, как он ударил по щеке старца Виталия и как старец предрек ему за себя отмщение. Когда же они начали стучать в дверь келии старца Виталия, то на стук ответа не было. А когда отперли дверь, то увидали старца стоящим на коленях и как бы молящимся, но душа его была уже на небе…

В руке же его была хартия, на которой написано было следующее: «Мужи александрийские! Не осуждайте прежде времени, пока Господь, Судия Праведный, не придет».

В то же время и та жена бесноватая, которая когда-то передавала людям о чистоте преподобного Виталия, узнав о кончине преподобного, поспешила к нему, прикоснулась к его честным мощам и тут же освободилась от беса… Тут же хромые и слепые начали получать исцеление, прикасаясь к преподобному. Услышав о кончине преподобного Виталия, все те жены, которые его увещаниями покаялись и обратились к Богу, начали приходить к нему со свечами и кадилами в руках, плача по своем отце и учителе. И тут всем стала известной добродетель старца Виталия, который никогда не касался жен даже рукой и входил к блудницам не на грех с ними, а на их спасение. Люди же, разгневанные на порочных жен, спрашивали:

— Зачем же вы ранее таили перед нами святость отца сего? Не зная о том, мы много грешили, осуждая и укоряя его!

Жены отвечали:

— Мы боялись говорить о том потому, что под великими клятвами он запрещал нам передавать кому бы то ни было его тайны. И когда одна из нас начала передавать тайну его людям, то в нее тотчас же вселился бес. Каждая из нас, боясь такого наказания, молчала.

И удивился народ такому рабу Божьему, дивным образом утаившему святость своего жития перед людьми, которые считали его скверным грешником и не ведали, что он был друг Богу и чистый сосуд Духа Святого. И порицали себя все, и стыдились своего неразумения, что осуждали такого угодника Божьего, досаждали укоризнами неповинному и чистому сердцем праведнику.

Узнав обо всем этом подробно, Святейший Патриарх Иоанн Милостивый пришел со всем своим клиром в келию преподобного Виталия. Тут, прочитав на хартии, находившейся в руках усопшего, надпись, увещевавшую не осуждать, и видя совершившиеся чудеса, Святейший Патриарх обратился к клирикам, клеветавшим на Виталия:

— Знайте, что если бы я поверил вам и оскорбил бы неповинного святого старца, то мне тоже был бы удар по лицу от эфиопа за то, что старец невинно пострадал. Но аз, смиренный, благодарю Бога, что не послушал клеветы вашей и избавился греха и отмщения! Клеветникам же и осуждавшим преподобного да будет стыдно!

Затем Святейший Патриарх, взяв мощи преподобного Виталия, провождал их по всей Александрии и со всеми покаявшимися женами, плачущими и рыдающими, честно предал их погребению, прославляя Бога, имеющего много избранных тайных рабов Своих.

Тот же юноша, который пострадал от бесовского удара, отрешился от мира и стал монахом. И многие из александрийцев, имея пример добродетельной жизни преподобного Виталия, дали себе слово никогда никого не осуждать. Да последуем примеру их и мы — молитвами преподобного отца нашего Виталия, благодатию же Господа нашего Иисуса Христа, Которому слава во веки. Аминь.

* * *

Полагаем, что совершенно уместно здесь, после рассказа о жизни преподобного Виталия ради спасения блудниц, изложить, что такое блуд и любодеяние и как должно и можно избавиться от сих грехов (см. стр. 211. — Ред.).

Блуд и любодеяние[104]

Что такое блуд и любодеяние и как должно и можно избавиться от сих грехов

«Ибо знайте, что никакой блудник… который есть идолослужитель, не имеет наследствия в Царствие Христа и Бога.» Еф. 5:5

Святой апостол Павел советует христианам не говорить даже об этом грехе, великом и мерзостном пред Богом: «Блуд и всякая нечистота и любостяжание не должны даже именоваться у вас, как прилично святым» (Еф. 5:3).

Но, к несчастью, этот порок столь общ и известен, что по необходимости надобно обратить на него внимание, указать на величайшую гнусность его и вред и сим предохранить тех, которые безбоязненно предаются ему.

Под именем любодеяния разумеются многие виды грехов. Наименуем некоторые из них.

  1. Блуд — беспорядочная плотская любовь между женщиной и мужчиной, не находящимися в супружестве.

Святой апостол Павел строго воспрещает этот грех: «Наблюдайте, чтобы не было между вами какого блудника или нечестивца, который бы, как Исав, за одну снедь отказался от своего первородства» (Евр. 12:15-16). Как Исав за одну снедь лишился первородства, так блудник за минутное удовольствие лишается вечного блаженства.

  1. Прелюбодеяние — беззаконное сожитие мужа с чужою женою или жены с чужим мужем.

Сладострастные мысли, неприличные разговоры, даже единый взгляд, обращенный с вожделением на женщину, причисляются к любодеянию. Спаситель так говорит о сем: «Вы слышали, что сказано древним: «не прелюбодействуй». А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит, на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем» (Мф. 5:27-28).

Если взирающий с вожделением на женщину грешит, то и женщина не невинна в том же грехе, если она наряжается и украшает себя с желанием, чтобы на нее обращали взоры и прельщались ею, ибо горе тому человеку, через которого приходит соблазн.

  1. Малакия — грех через естественное осквернение себя рукоблудием.

Страсть эта быстро разрушает телесные силы, ослабляет душевные и даже уничтожает их совершенно. Подверженный этому греху становится человеком болезненным, слабоумным, лишается памяти, соображения, не может правильно рассуждать и наконец преждевременно стареет и переходит в вечность, где ожидает его наказание. По слову апостола Павла, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники Царства Божия не наследуют (cp. 1Кор. 6:9).

  1. Кровосмешение — когда союзом, подобным супружескому, соединяются ближние родственники.

Вот что говорит об этом постыдном грехе святой апостол Павел: «Есть верный слух, что у вас появилосъ блудодеяние, и притом такое блудодеяние, какое не слышно даже у язычников, что некто вместо жены имеет жену отца своего… Да будет изъят из среды вашей сделающий такое дело… и я решил предать его сатане в измождение плоти, чтобы дух был спасен в денъ Господа нашего Иисуса Христа» (cp. 1Кор. 5:1-5).

  1. Мужеложство — сквернодействие, с мужским полом совершаемое.

Этот грех именуется также грехом содомским. Эти грешники «получают в самих себе должное возмездие за свое заблуждение», достойны смерти по праведному суду Божию и собирают себе гнев на день гнева и откровения праведного суда от Бога (ср. Рим. 1:27-32,2:5).

* * *

Чему уподобить любострастие — болезнь нашей души и сердца? По всей справедливости его можно уподобить проказе — той страшной телесной болезни, от которой не могли излечивать самые опытные врачи и которая исчезла при едином слове Господа Иисуса Христа, как это описывается в Святом Евангелии.

Проказа была ужасна сама по себе. Она состояла в том, что все тело прокаженного покрывалось белыми гнойными струпьями, подобными чешуе, и в язвах чувствовалась нестерпимая боль. Прокаженный был страшен для всех посторонних, страшен для семейства и своих родных, несносен для самого себя.

Так и плоды любострастия — тяжки, мучительны для зараженных этим пороком: угрызения совести, уныние, раскаяние, боязнь, что порок сделается явным и нанесет бесчестие… Сожаление об утрате здоровья, тяжкая болезнь и, наконец, страх будущих наказаний не дают грешнику покоя ни днем ни ночью.

Проказа была заразительна и легко приставала к другим; так и любострастие заразительно и быстро сообщается прочим разными путями: посредством глаз, слов, разговоров, дел и примеров.

Худые сообщества портят добрые нравы. Проказа, переходя от одного на других, не увеличивала боли прокаженного. Но любострастие, заражая других и вводя в преступление, прилагает к своему греху еще грех, о котором Спаситель говорит так: «Кто соблазнит единого из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы ему повесили мельничный жернов на шею и потопили бы его в глубине морской» (Мф. 18:6).

Зараженного проказой презирали и даже исключали из общества людей: не позволяли ему жить не только в городах и селениях, но и входить в оные; каждому запрещалось прикасаться к прокаженному или близко подходить к нему, он принужден был скитаться вне города, в поле, в горах, едва снискивая себе пропитание.

По справедливости, не так ли должно поступать и с зараженным любострастием? Каждому должно убегать от него и страшиться сообщества с ним. По учению святого апостола Павла, не должно сообщаться с блудником, даже есть вместе с ним, а надо выйти из среды развращенных, отделиться от них и не прикасаться к нечистому (1Кор. 5:11-13. 2Кор. 6:17)!

Любострастие постыдно в высшей степени, даже в глазах самого грешника. Гордый, сребролюбец, ненавистник, пьяница, ленивый и прочие, оправдывая кой-как себя по-своему, не стыдятся иногда сознаваться в своих пороках.

Но прелюбодей тщательно старается их скрыть. Даже самые развратные, потерявшие стыд и совесть, которые любят вообще похвалиться своим омерзительным распутством, и те не вполне высказываются и со временем сами приходят в великие смущение и стыд, когда открываются самые главные и гнусные подробности их преступлений. Любострастный желал бы лучше все перенести, лишь бы только не открылся его грех. Если тайна, которою он старается покрыть свое беззаконие, будет проникнута, то сколько мучительного стыда и позора он должен будет перенести? И на что он решится, чтобы избавиться от этого стыда и позора?

Преступная мать, нося во чреве следствие своей постыдной любви, забывает нежность своего пола и свои материнские чувства, решается присоединить к совершенному ею греху ужасное детоубийство и рискует своею собственной жизнью. Сколько святотатственных исповедей и причащений совершается среди людей, подвергшихся сему пороку! Мучимые совестью, не могущие сносить позора пред лицом духовного отца, имеющего власть вязать и разрешать грехи, они не смеют открыть всю глубину своих преступных язв и как бы забывают грозные слова: «Кто ест и пьет недостойно, тот ест и пьет осуждение себе, не рассуждая о Теле Господнем, которое есть огнь, попаляющий недостойных» (cp. 1Кор. 11:29).

Против кого грешит любодей?

Он грешит против Бога, против самого себя и против своих ближних.

Он грешит против Бога, оскорбляет Его, ибо человек есть храм Бога Живаго. Если человек есть храм Божий, то чистота и непорочность должны быть грозными стражами этого храма, дабы в него не могло проникнуть что-либо греховное, неблагоугодное Трисвятому Господу.

При возбуждении в нас нечистых помыслов Господь оставляет нас, и вместо Него мы ставим в нашем сердце идола, которого после уже трудно изгнать. Человек утрачивает тогда все хорошие качества души, становится противником Богу, отвергает суды Его, чтобы в своих порочных удовольствиях не беспокоить себя горькими напоминаниями, и наконец отгоняет от себя и самую мысль о будущей жизни, в которой он не может надеяться получить что-либо хорошее.

Любострастный грешит против самого себя.

Во-первых, против своего тела, ибо, по слову апостольскому, «Всякий грех, какой делает человек, есть вне тела, а блудник грешит против своего собственного тела» (1Кор. 6:18). Порок этот ослабляет телесные силы, производит разные болезни, иногда сопровождаемые столь гнусными, отвратительными ранами, что на них невозможно смотреть без ужаса, и, наконец, — приносит преждевременные старость и смерть.

Во-вторых, он грешит против своих душевных способностей, ибо любострастие всегда омрачает рассудок: это главное, неотъемлемое свойство сего порока. Одержимые им люди, просвещенные, образованные, мудрые, теряют свои просвещение и мудрость и уничтожают все правила добродетельной жизни: уже не разум и благие советы управляют тогда их поступками, но бурные порывы страсти. Тогда забывают они свой долг по отношению к людям и к себе, слепотствуют в рассуждении обстоятельств, обязанностей, доброго имени, пользы и даже приличий, благопристойности, которые другими страстями тщательно соблюдаются…

И, наконец, любодеи делаются позором человечества.

Действительно, сколько видим странностей и нелепостей в поступках развратного, в его делах, словах и даже в самой походке и манерах!

Любодей грешит против своего ближнего, потому что ищет соучастников в своем преступлении. Горе тому, чей дом посещает он! Горе тому, кто с ним дружит!

Он неукротим в своих действиях, ничто не может обуздать его. Ни потеря своего доброго имени и доброго имени других, ни бесславие, которым он покрывает целое семейство, ни связи дружбы и родства, ни религия, ни болезни, ни близкая смерть — ничто не может удержать его и прекратить его пагубных для ближнего дел.

Несмотря на всю гнусность любострастия и на все зло, происходящее от него, пророк этот явно и сильно распространен в настоящее время и находит даже себе защитников, которые оправдывают его, приводя разные доводы, как бы уважительные, но всегда ложные, без всякого основания.

Теперь любовь порочная не убегает от взоров общества, но вменяет себе в честь быть видимой и описывается в книгах как любовь чистая, безукоризненная. Она уже не укрывается во мраке, но ищет даже выйти на среду, и часто в лице того пола, которого все достоинство состоит в целомудрии. Сколько видим таких несчастных женщин, которые с надменностью носят на челе своем безглавие, находят в том удовольствие и торжество, что погибельные успехи их прелестей сделались гласными. Они исчисляют как славные победы развращение тех слабых душ, которые попали в их сети.

Бесстыдство почитается теперь непринужденным и ловким обращением, неблагопристойность простирается до того, что рождает даже отвращение в тех самых, которым ищет нравиться, и самое имя целомудрия становится смешным и презренным.

Любострастие считают некоторые следствием возраста и оправдывают этот порок юностью, как будто бы есть позволительное время для греха, страстей и беспорядков. Обыкновенно говорят, что надобно извинить нечто летам юности (но не должно ли более всего бояться и быть осторожным во время сильной бури?); говорят: «Самые пылкие страсти не поглощают же всех наших сил, и мы всегда можем, если только захотим, избежать того, что воспламеняет и питает эти страсти».

Страсти наши не проходят с нашей юностью: развращение молодости оставляет навсегда в сердце свой корень, который, по-видимому, укрепляется с летами.

В извинение любострастия блудники и прелюбодеи представляют также свое телосложение и говорят: «К несчастию, мы рождены так; можем ли по своему желанию дать себе другое сердце или быть хладнокровными, родившись с нежной и чувственной душой!».

Но ведь тело дано не для блуда, но для Господа, и Господь — для тела (cp. 1Кор. 6:13). Притом же, действительно ли эта душа есть нежная и чувствительная, и к чему именно? Если хорошенько вникнуть в эту душу, то она окажется не нежной и чувствительной, а гнездом пороков: самолюбия, гордости, чревоугодия, любострастия и прочего. Да и какой порок не найдет для себя извинений? Всякое злодеяние предполагает в преступнике склонность, увлекающую его в худые дела, и порок не перестает быть пороком оттого, что сердце к нему наклонно. Нужно ли было и запрещать его, когда бы эта склонность не представляла нам его приятным?

Силен грех любострастия и производит величайшие бедствия! Какие же плоды его? Ничем не преодолимая невоздержанность, ожесточение сердца и помрачение ума в высшей степени, которые доводят грешника до ужаснейших преступлений. И за всем этим — мучительное беспокойство, тоска, страх и непреложное наказание Божие.

Любострастные часто наказуются жестоко в этой жизни, чему мы видим множество примеров. Они подвергаются бесславию и позору, которые иногда обращаются на все семейство. Они расстраивают свое имущество и здоровье, поражаются гнусными язвами, жестокими страданиями и заживо гниют, служат омерзением не только для других, но и для самих себя. Эти язвы и страдания мы видим в госпиталях и больницах; при одном взгляде на них потрясается от ужаса весь состав человеческий. Страсть всюду следует за грешником и не дает ему покоя ни днем ни ночью, ни в обществе, ни в уединении дома, ни в храме. Везде грешник носит за собой свою презренную страсть. Все ложные удовольствия, которые она ему обещает, — ничто в сравнении с теми бедствиями, которые она наносит.

Если, по слову апостола Павла, самое имя блуда не должно именоваться в обществе христиан, то что же будет на Страшном суде с теми, которые не только не удалялись от греха, но изыскивали даже случаи к нему и предавались страстям без всякого стыда? Так исполняются в точности слова апостольские: «По упорству вашему и нераскаянному сердцу вы сами себе собрали гнев на день гнева и откровения праведного суда от Бога, и Царствия Божия не наследуете» (ср. Рим. 2:5).

Что же делать, чтобы избавиться любострастия, влекущего за собой гнев Божий и наказание?

Во Святом Евангелии сказано: «Если правое око соблазняет тебя, вырви и брось от себя (Мф. 5:29).

Вырвать глаз или отрезать у себя руку — то же самое, что удалить из сердца наклонность ко греху, разрушить с ним связь и навсегда оставить, бросить его. Чтобы это исполнить, должно:

  1. Удаляться от удовольствий и забав, которые соблазняют нас и легко вовлекают в пороки.

Лучше удалиться от мира, от соблазнов его, быть в неизвестности, сносить насмешки, презрение и оскорбления, а по смерти — блаженствовать в Царствии Небесном, нежели наслаждаться мнимыми удовольствиями мира и за это подвергнуться вечным мучениям во аде, лишившись истинных благ.

  1. Избегать праздности, которая истинно может назваться хорошим училищем и источником великого множества пороков.

Когда человек трудится и занят делом, то искушения диавола становятся слабы и недействительны.

  1. Быть умеренным в пище и питии, не дозволять себе роскошных, изысканных яств, вин и горячительных напитков.

Изобилием стола мы обременяем себя, делаемся ленивы, привыкаем к жизни бездеятельной, спокойной, никому не полезной и вредной для нас самих. Такую жизнь должно исправлять молитвой и постом. В числе беззаконий Содома, говорит пророк Иезекииль, были гордость, пресыщение и праздность (ср. Иез. 16:49).

  1. Удаляться от худых сообществ, в которых не имеют никакого почтения к чистоте нравов, где восхваляются пороки и осмеиваются добродетели.

Из этих сборищ не многие выходят не потеряв своей невинности, не усвоив себе поведения и нравов своих собеседников. Безнравственные книги, соблазнительные картины, любострастные стихи и песни еще более, нежели худые сообщества, вредят нам. Как трудно удаляться от греха, когда к бессмысленному веселию и радости шумных мирских собраний, к изобилию и изысканности яств и лакомств, к великолепной обстановке зрелищ присоединяются опасные сети бесстыдных женщин, которые умеют вызвать очарование своими нарядами и украшениями, столь же нескромными, как и блестящими.

  1. Помышлять всегда о Страшном суде Божием и о тех мучениях, которые ожидают грешников.

Эти размышления предохраняют благочестивых от падения, а нечестивых обращают на путь истины. В жизнеописании святых мы видим многие примеры того, как страх будущих мучений избавлял праведников от падения и гибели. Видим даже, что они сами себя добровольно подвергали страшным мучениям, чтобы избежать греха и не заслужить вечного наказания, как это сделал Мартиниан-пустынник[105]. Он, желая уничтожить возбужденные в нем блудницей Зоей помыслы любострастия, развел большой огонь и стал в него босыми ногами. Ноги его обгорели, и он пал на землю, горько плакал и говорил: «Увы! Как же я могу перенести мучения от огня адского, когда не перенес их от огня обыкновенного, который перед тем — нечто иное».

  1. Усердно молиться Богу и призывать Его на помощь себе, ибо без помощи Божией ничего не можем сделать сами собой.

Так поступал евангельский прокаженный, который, пав на колени пред Спасителем, умолял Его, говоря: «Если хочешь, можешь меня очистить» (Мк. 1:40).

Имей твердую веру во всемогущество Спасителя, надейся на Его милосердие, покорись Его воле, сознай вполне свое недостоинство и непрестанно молись Ему, да очистит тебя от греха! Господь умилосердится и прострет руку Свою к тебе, кающемуся, как простер Он к прокаженному, и скажет тебе: «Хочу, очистись!».
Имей твердую веру во всемогущество Спасителя, надейся на Его милосердие, покорись Его воле, сознай вполне свое недостоинство и непрестанно молись Ему, да очистит тебя от греха! Господь умилосердится и прострет руку Свою к тебе, кающемуся, как простер Он к прокаженному, и скажет тебе: «Хочу, очистись!».

И страсть исчезнет навсегда! Конец.

Монах. Восточная притча

Жил-был и спасался в пустыне монах. И день и ночь постоянной молитвой искус отражал бесовский весь, и враг напрасно старался незримыми нападениями сбить с толку монаха, грехом заразить и с Богом разрознить. Монах не сдавался, молитву и крест, как хранительный щит, держал неуклонно и храбро сражался. Взорвало то демона, он не стерпел той брани, не вынесла адская злоба.

Вот как-то пустынник молился и бдел всю ночь, и во образе вдруг эфиопа лукавый предстал перед ним, но монах нимало явлением таким не смутился; напротив, с крестом и с молитвой в устах он грозно к демону лицом обратился и с полною властью вот что сказал:

— Во имя распятого Бога тебя заклинаю: ни с места!

И демон как вкопанный встал. Монах продолжал:

— Знаю, что, если захочешь опять быть Ангелом светлым, — лишь было бы смиренье. Ты знаешь, конечно? Да как же не знать те сладкие песни небесных хвалений, которыми ты славил Бога? Итак, не выпущу вон я из кельи, доколе ты мне не споешь так пленительно, как в Небе певал, а если по воле не сделаешь этого, то стой здесь годы и веки, ты связан мной.

— Помилуй! — воскликнул тут демон. — Ей-ей, не в силах я драться и биться с тобой. Равно не в силах, поверь мне, петь песни былые, которыми Бога когда-то я славил! Да если б и в силах, поверь мне, от них души бы твоей в теле ты здесь не оставил, а весь бы истаял, как воск от огня, и дух бы твой вылился, верно, слезами от сладких тех песней, которыми я славил, пел Бога по-ангельски теми устами, которых нельзя для того растворить; что хочешь ты делай, а петь я не стану.

— Коль так, — отвечает монах, — так и быть — ни с места! А я на молитву восстану и в ней осеню тебя силой креста!

И стал на молитву монах, окрестился, но, лишь оживились молитвой уста, с ног до главы весь огнем окружился, затрясся, как Каин, неистовый враг, и громко возопил он, огнем тем сгорая:

— Ой, ой! Не молись ты, жестокий монах! Не жги, не пали! Не тирань, опаляя молитвенным пламенем грозно меня! Ты страшен мне! Полно! Я петь соглашаюсь! Но знай, что мой голос так тронет тебя, что вылетит дух твой из тела!

— Пусть вылетит дух, — молвил монах, — ну так что же, не каюсь. Ты пой лишь, и, что бы со мной ни случилось, твое ли тут дело?

Бес крикнул:

— Как знаешь, когда ты вот так непреклонен на милость!

И, горько поморщась, сгорающий бес вниманьем в минувшее весь погрузился и сладким блаженством забытых Небес на время, как прежде, опять оживился… Как вихрь, вот тронулись крылья на миг.

Петь начал бес песни — и звучно, и мило; и демон пел так восхитительно их, что бедный монах таинственной силой весь в слух превратился, в трепет любви, в какое-то сладкое сердцу желанье. Из глаз его слезы ручьем потекли, он весь стал любовью и весь стал желаньем, и, прежде чем кончились те песни, он как свеча истаял от их сладостной тайны и дух во слезах его вылился вон.

Те ж песни забытые вспомнив случайно, сам бес их не вынес, весь в них просветлел, смиренно заплакал, как воск растеплился, на Небо, как Ангел, тогда ж возлетел, и к Богу с монахом он вместе явился.

Пример терпения и кротости

В одном монастыре жил инок Пимен.

Он был из малороссов, немощный старец 70 лет. По послушанию колол дрова, носил воду, разводил очаг.

Повар монастырский отличался вспыльчивым характером, часто, рассердившись, бил отца Пимена чем попало: кочергой, ухватом, метлой.

Никто никогда не видел, чтобы отец Пимен рассердился на повара и сказал бы ему обидное слово. Иногда кто-нибудь из братий участливо подойдет к нему:

— Больно тебе, отец Пимен?

— Ничего! — ответит он, и его старческое лицо осветится детской, ласковой улыбкой.

Однажды один иеромонах этой обители заснул на молитве и видит сон: видел он обширный сад, наполненный деревьями необыкновенной красоты; деревья были покрыты плодами, испускающими тонкое благоухание.

— Кто обладатель этого чудного сада? — подумал иеромонах и вдруг видит отца Пимена.

— Отец Пимен! Как ты здесь? — воскликнул он.

— Господь мне дал. Это моя дача! Как сделается на душе тяжело, я ухожу сюда и утешаюсь.

— А может быть, ты дашь мне райских яблок?

— Отчего же, с удовольствием! Протяни твою мантию!

Отец иеромонах протянул мантию, и отец Пимен насыпал на нее множество чудесных плодов. В это время иеромонах увидал своего покойного отца, бывшего священника.

— Тятенька, и ты тут! — радостно воскликнул он и протянул руку…

Конец мантии выпал из его рук, а с ним плоды упали на землю, и иеромонах проснулся. Он подошел к окну своей келии и услышал крик.

— Ах ты, негодяй! — кричал повар. — Опять мало принес воды! Надо, чтобы все ушаты были полны, а ты не сделал этого!

Ругаясь, повар бил отца Пимена кочергою, сколько у него хватало сил.

Иеромонах вышел из своей келии.

— Оставь его! — обратился он к повару. — Отец Пимен, пойдем ко мне, попьем чаю.

Тот пошел.

— Где ты сейчас был? — спросил он у отца Пимена.

— Да заснул немного в поварне и по старческой памяти забыл принести воды в достаточном количестве, чем и навлек на себя неудовольствие повара.

— Нет, отец Пимен. Не скрывай от меня, где ты сейчас был?

— Где я был? — ответил отец Пимен. — Там же, где и ты. Господь по неизреченной Своей милости уготовал мне сию обитель.

— А что было бы, если бы я не уронил плодов? — спросил иеромонах.

— Тогда бы они остались у тебя, и ты, проснувшись, нашел бы их в мантии. Но только тогда я оставил бы обитель! — отвечал отец Пимен.

Вскоре после этого разговора отец Пимен скончался и навсегда переселился в уготованную ему обитель.

Да сподобит и нас Господь вселиться во Святой Его Дворец и веселиться там со всеми благоугодными Богу!

* * *

Будьте как дети — Христос заповедал –
Верьте доверчиво, просто, любя!
Счастлив, кто веру такую изведал,
Царство он Божье открыл для себя!

О том, насколько милостыня поспешествует нашему спасению

У одного африканского князя был придворный чиновник именем Петр, который имел обязанность доставлять съестные припасы для княжеского стола, отчего и нажил великое богатство. Но при всем том чиновник был очень скуп, так что ни разу, как помнит себя, не подавал милостыни.

Казалось бы, что человек столь жестокосердный погиб безвозвратно. Но милосердный Господь привел Петра на путь покаяния следующим образом.

Однажды, отправляя во дворец печеные хлебы, Петр увидел пред собой нищего, который просил у него милостыню. Петр закричал на него с ругательством, но нищий не перестал просить у него милостыни и просил ради Христа.

Тогда Петр начал озираться по сторонам в надежде, не найдется ли ему камень, чтобы ударить столь назойливого нищего бродягу. Но так как камня вблизи не оказалось, то в крайней досаде схватил он хлеб и бросил его в лицо нищего. Нищий подхватил хлеб и пошел, благословляя подавшего.

Через два дня после сего Петр разболелся так сильно, что был при смерти. В сем состоянии он узрел себя в видении истязуемым на некоем судилище. Перед ним стояли весы, на которые с одной стороны черные, злобные страшилища возлагали его деяния, а с другой стороны Ангелы Господни стояли в недоумении. Первые рукоплескали и хохотали, вторые же с горечью говорили: «А что мы положим на чашу весов? Ведь ничего нет, кроме одного хлеба, который Петр бросил в лицо нищему».

Потом сию милостыню положили они на весы, но хлеб едва-едва приподнял чашу, обремененную грехами. Тогда святые Ангелы сказали ему: «Иди, убогий Петр, и приложи к сему хлебу еще несколько хлебов, чтобы не похитили тебя наши соперники и не увлекли в геенну огненную».

В это мгновение Петр пришел в себя и, размышляя о видении, познал, что оно не было мечтою расстроенного недугом воображения, но самой истиной, уроком милосердия. И он подумал, обливаясь слезами: «Если один хлеб, с лютой досадой брошенный, столько мне помог, то сколько ублажает человека милостыня, во всю жизнь с благосердием подаваемая?». И с этого времени поклялся перед Богом быть милосердным, а Бог, видя его раскаяние, вскоре восстановил его от одра болезни.

И действительно, Петр так твердо соблюдал данный им обет, что положил на сердце не щадить и себя самого.

Однажды встретился с ним незнакомец, обнищавший вследствие кораблекрушения, и, припадая к ногам его, просил прикрыть чем-нибудь наготу его. Немедленно Петр снял с себя верхнюю одежду и отдал ее несчастному. Но так как незнакомцу нечем было не только одеться, но и насытиться, то он, желая сделать оборот, отдал одежду Петра купцу для продажи. По случаю Петр проходил мимо и, увидев оную на торжшце, весьма оскорбился; от печали в тот же день не вкушал пищи и, закрывшись, плакал. Он говорил: «Господь не принял моей милостыни! Видно, я недостоин того, чтобы пред Ним поминали мое имя убогие, возлюбленные рабы Его».

Скорбя и воздыхая, он уснул и вдруг видит перед собой благообразного мужа, паче солнца сияющего, крест на голове имеющего и в его одежду облеченного.

— Видишь сию одежду? — сказал ему явившийся.

— Ей, Владыко! — отвечал Петр. — Она прежде была моя.

— Итак, не скорби! — продолжал Явившийся. — Я от тебя принял ее. Я ношу ее и благословляю тебя за то, что Меня, погибающего от холода, ты одел оною.

Удивился воспрянувший духом Петр и сказал сам себе:

— Когда Христос заступает место убогих, то не умру и я, если сделаюсь одним из них.

После этого он все свое имение раздал, освободил рабов и ушел в Иерусалим. Там, поклонившись Животворящему Гробу Господню, упросил он послужить одному старцу. Там же и умер.

Чудесная лампада. Старинная повесть

«…Я прочел в старинной книге Это чудное преданье.
Записал безвестный инок Его людям в назиданье!»

Жил разбойник-душегубец,
Атаман большой ватаги,
Силы страшной, непомерной,
Образец лихой отваги.
Все наглее становился
Атаман тот год от года,
Не давал чрез лес огромный
Ни проезда, ни прохода.
Не встречал никто пощады,
Кто бы той ни шел дорогой:
Будь купец богатый или
Странник, сирый и убогий!
С свистом, хохотом и гиком,
Жаждой крови пламенея,
Расправлялся он, злодей,
С каждой жертвой, не жалея.
А ограбив, принимался
За разгул и пированье,
И за версты слышно было
Этой шайки ликованье.
И, творя молитву, путник
Прибавлял скорее шагу,
Зная злого атамана
И жестокость, и отвагу.
За годами мчатся годы,
Атаман все свирепеет,
При одном его названьи
Даже храбрые бледнеют.
И на всех такого страху
Банда эта нагоняла,
Что никто не идет, не едет —
Грабить некого им стало.
На совет сзывает шайку
Атаман лихой: «Ребята!
Погуляли мы отважно,
Жили весело, богато.
Хоть частенько рисковали
Под топор попасть, на плаху,
Но зато теперь такого
Всюду задали мы страху,
Что, кажись, лесная птица
Пролетать давно боится
Над той чащей, где дружина
Наша храбрая таится!
Вот почти уже полгода,
Как обшарили палаты
Мы боярские, что были
Так разубраны богато.
И с тех пор хоть бы копейка
Перепала нам шальная…
Потому, ребята, дума
У меня сейчас такая:
Мы пойдем в другое место…
То-то славно погуляем!
Чем не жизнь в степях далеких,
Что за синим за Дунаем!».
«Ладно, батька! — отвечает
Стройным голосом дружина. –
Только денег на дорогу
Нет у нас, вот в чем кручина!» –
«Монастырь неподалёку…» –
«На Святую ту обитель Не дерзнем…» –
«Эх вы! Давно ли Вы настолько слабы стали?!
Монастырь — какая крепость!..
Эка! Струсили монахов
Вы, которых не пугали
Никогда петля и плаха!
Не хотите ли в святые
Вы под старость записаться?
Поздно, други дорогие,
Не мечтайте понапрасну!
Как отправим в рай монахов,
Так они за нас, конечно,
Там молиться сразу станут
Верно, искренне и вечно;
Вам услугою отплатят
Те монахи за услуги!
Ну, ребята, поживее
За кинжал и за кольчуги!»
На остроты атамана
Дружно все захохотали
И к походу на обитель
Собираться быстро стали.
Не пошел один лишь только,
Говоря: «И так я грешен!»,
И в пример другим сейчас же
Атаманом был повешен!

* * *

Речка тихо омывает
Берег сонною волною,
А на нем стоит обитель
С белокаменной стеною.
Звонкий колокол монахов
Всю окрестность вкруге будит:
Братья в храм идут. Последней
Эта служба, знать-то, будет!
Тихий голос иерея,
Хора истовое пенье
Нарушают свист и грохот,
Крики злобы и глумленья!
Беспощадные злодеи,
Разъяренные, как звери,
В храм врываются толпою,
Выбивая окна, двери…
Вот в алтарь бегут и всюду,
Будто волки, так и рыщут,
Денег спрятанных, сокровищ
С нетерпеньем всюду ищут…
«Эй! — кричат монахам бедным, –
Где у вас все деньги скрыты?
Говорите живо, если Не хотите быть убиты…»
«Братья! — иноки в ответ им. –
Что вы? Все богатство наше –
Для свершенья службы книги
Да серебряная чаша».
«Лжешь! — за бороду седую
Взяв отца архимандрита
И грозя ему кинжалом,
Атаман кричит сердито. –
Говори, где спрятал деньги?
Говори, не запирайся!»
А на грозный окрик старец
Отвечает: «Брат, покайся!
До Господнего терпенья
Не превзыдется вся мера!». –
«Так тебя и стану слушать
Я — седого лицемера.
Отвечай скорей, где деньги?
Увернуться не старайся!»
Тот по-прежнему спокойно
Говорит: «Молю, покайся!».
«Так не скажешь? Что ж, проклятый… –
И в порыве гнева диком
В сердце он архимандрита
Ткнул кинжал свой острый с криком:
«К бесу в когти, в пекло ада,
Старый леший, убирайся!»
И скончался тут же старец,
Раз сказав еще: «Покайся!».
«Бей всех!» — в диком исступленьи
Атаман кричит мгновенно.
Обагрились пол и стены
Кровью иноков священной…

* * *

На другой день, где стояла
Эта бедная обитель,
Гору мусора да пепла
Видел лишь окрестный житель…
Только с этого разбоя
Атаман переменился:
Мрачен стал он и задумчив,
Весь он словно опустился.
На устах его улыбку
Не видала уж дружина,
На лице его лежала
Безотрадная кручина.
Стали сниться атаману
Им погубленные души,
И предсмертное «Покайся»
Все звучало ему в уши.
И, куда б ни уходил он,
Всюду грозно и сурово
Слух больной ему терзало
Роковое это слово.
В лес уйдет, где буйный ветер
Ветви гибкие колышет,
В шуме леса все «Покайся»
С тайным ужасом он слышит.
Выйдет на берег реки он,
Встанет, тайной грусти полный,
Смотрит на воду. «Покайся», –
С тихим плеском шепчут волны.
Пред глазами реет образ
Все того ж архимандрита –
Мука смертная во взоре,
Кровью мантия залйта,
На устах все то же слово,
Грустно-кроткое «Покайся ».
Ни минуты нет забвенья,
Ну хоть в землю зарывайся.
Атаман порою шепчет,
Диким ужасом объятый:
«Погубил навек меня ты,
Леший злой, колдун проклятый!».
Вот любовь жила какая
В сердце том, что перестало
Под ударом метким биться
Беззаконного кинжала!
И любовь та без границы
Не осталась без посева,
В сердце грешном заглушая
Злобы семя, семя гнева.
Шире стали в грешном сердце
И тоска, и скорби рана…
Все разбойники давно уж
Разошлись от атамана,
Одиноким он остался.
Лишь его в уединеньи
Навещали жизни прошлой
Безобразные виденья.

* * *

В непроходной чаще леса,
От людского скрыта взора,
Находилась небольшая
Полутемная пещера.
В ней спасался некий старец,
Благочестием сиявший,
Трудный путь уединенья
С самой юности избравший.
Полон кроткою любовью
К людям, бедным и гонимым,
Он для всех отцом являлся
И наставником любимым.
Ровно к людям относился,
Славным или неизвестным,
И, врачуя словом души,
Он врачом им был телесным.
Кто к нему ни приходил бы,
Болен или страшно грешен,
От него шел ободренным –
И спокоен, и утешен.
И несли к нему отвсюду
Все грехи свои и горе…
Раз весенним ярким утром
Атаман пришел к пещере…
Но на стук его пещера,
Как другим, не отворилась.
День стоит он перед нею…
Вот уж солнце закатилось.
Ночь прошла… На синем небе
Вновь зажглась заря рассвета.
Снова день. Но из пещеры –
Ни ответа, ни привета.
Слышно только: Божий старец
Держит правило там строго,
Славит он Отца и Сына
И Святаго Духа-Бога…
Не отходит от пещеры
Атаман, молясь и каясь,
Освежаясь лишь росою
И кореньями питаясь.
«Отвори мне, отче, двери,
Что пред грешником закрыты!» –
«Если б, брат, ты перед Богом
Так надеялся и верил!
Но, когда твое упорство
Превзошло мое усердье,
На тебя ж оно преклонит
И Господне милосердье!»
Атаман поведал старцу,
С сокрушением рыдая,
Все грехи свои, совета
Как спасенья ожидая!
Старец с грешником на землю
Пал… И плакал, и молился.
Наконец с такою речью
К атаману обратился:
«С миром, брат, иди ты снова
В самый лес тот отдаленный,
Что служил тебе приютом
Прежней жизни беззаконной.
Ископай себе землянку,
Поселись в ней одиноко
И моли там денно-нощно
С верой чистой и глубокой!
Умолив за души эти,
Что погублены тобою,
Умолись и за свою ты…
И вот на, возьми с собою
Эту старую лампаду
И поставь перед иконой,
Масла в ней не подливая,
Сам лампады не касаясь…
А когда же Сердцеведец
Ниспошлет тебе прощенье
И грехи твои на Небе
Встретят полное забвенье –
Эта чудная лампада
Даст тебе прощенья знамя:
В ней, зажженное незримо,
Засияет ярко пламя…».

* * *

Десять лет уж пролетело,
Как с лампадой возвратился
Атаман. В лесу, в пещере
Дикой чащи поселился…
День и ночь он на коленях
Пред святой иконой молит:
«Господи, меня помилуй, –
С верой чистой и живою. –
Ниспошли мне мир Твой, Боже,
И грехов моих прощенье.
От руки моей погибшим
Даруй вечное спасенье!».
Он лежит, во прах повергнут,
Не дерзая бросить взгляда
В угол, где перед иконой
Чуть чернеется лампада.
«Моего спасенья дай мне,
Милосердный Боже, знамя!» –
Молит он порой напрасно:
Не блестит в лампаде пламя.
Вновь отчаяние в душу
Атаману заползает,
Но горячая молитва
Злого беса прогоняет!
Иль его одолевают
Безобразные виденья,
Манят дней былых забавы,
И пиры, и наслажденья!
Вновь горячая молитва
Побеждает силы ада,
Но ни разу за все время
Не зажглась еще лампада…

* * *

Пролетает год за годом,
Два десятка лет минуло,
И в душе у атамана
Все прошедшее уснуло.
Он привык к уединенью
И к молитве постоянной,
И ничем не искушал уж
Старца демон окаянный.
И, когда людей убитых
Старцу чудились виденья,
Он читал на бледных лицах
Их не злобу, а прощенье!
И лицо архимандрита
Скорби уж не выражало,
Но любовью, братски кроткой,
Всепрощающе дышало.
И на мантии след крови
Становился все тускнее,
А лицо у атамана –
Все светлее и светлее…
И с природой подружился
Он, и с чуткою любовью
Звал с собою все творенья
Сердцем чистым к славословью
Всех Создателя! И звери
К старцу кроткому ласкались,
Если в чаще полутемной
С ним однажды повстречались.
И теперь к нему как гости
Ходят добрые соседи:
Приходили лисы, волки
И лохматые медведи…
И с природой в сердце старца
Пробуждается отрада,
Только нет ему прощенья –
Не горит его лампада.

* * *

Три прошло десятилетья,
И давно уж понемногу
Проторили к келье старца
Люди грешные дорогу.
Так к былому атаману,
Дущегубцу и злодею,
Шел больной, шел лютый грешник
Каждый с скорбию своею.
И служила старца вера,
Порожденная терпеньем,
Многим злым и грешным людям
Самым лучшим порученьем.
Помогал радушно старец
Всем молитвой и советом…
Но до сей поры лампада
Не зажглася ярким светом.

* * *

На Страстной неделе как-то
Старец вышел из пещоры,
На воскресную природу
Обратил с любовью взоры.
Ручейки, шумя, бежали
Из-под тающего снега,
И была разлита всюду
Чаровницы-весны нега.
Сев на камень придорожный,
Погрузился старец в думу,
С тихой радостью внимая
Треску льда и леса шуму.
В этих звуках прежде слышал
Он призывы к покаянью.
Ныне слышал радость жизни –
Весть святую упованья.
Видит он: какой-то путник,
Бедный, слабый и убогий,
Чуть идет к его пещере
Вязкой, мокрою дорогой.
Старец бросился навстречу;
Путник плелся еле-еле –
Тяжко дышит, так ослабли
Бедные душа и тело.
Старец ввел его в пещору,
Дал поесть ему, напиться,
Изо мха устроил ложе,
Уложил и стал молиться…
Пролежал три дня тот путник,
Не сказав еще ни слова,
Не то злясь, не то дивяся
На отшельника святого.
Наконец спросил он старца:
«Отчего твоя лампада
Не горит перед иконой?
Ведь в Святые Дни бы надо!
Иль купить не постарался
Ты пред Праздником елея? –
«Нет! — ответил ему старец. –
Добрых дел я не имею!»
Рассказал он тут пришельцу
Жизнь свою и покаянье,
Услыхав в ответ на это
Безутешное рыданье.
«Отче! Грешник я великий!
Грешник я!» — твердил тот с плачем.
«Все мы грешны! — молвил старец. –
Перед Богом что мы значим?
Милосердный и Всещедрый
Даже в самом Своем гневе,
Мытаря спас, и блудницу,
И разбойника на древе.
Разорвет грехов Он наших
Бесконечные страницы,
Нет Его долготерпенью
С милосердием границы». –
«Нет, отец, с тобой так будет!
Веришь, вижу я, без меры.
У меня же не найдется
Даже тени этой веры.
Лишь отчаянье гнездится
В сердце. Нету мне спасенья…»
Снова влить пытался старец
В сердце брата утешенье!
С кроткой ласкою сердечной
Говорил ему все то же…
Тот забудется, он молит:
«О, помилуй его, Боже!».
К утру странник исповедал
Старцу грех, безмерно лютый,
И, сказав: «Молися, отче!» –
Отходить стал в ту минуту.
«Нет прощенья мне!» — вновь крикнул…
И душа вмиг улетела.
Три дня старец оставался
С грустью новою у тела.
Трое суток непрестанно
Он молил о мертвом брате:
«Пощади его, Источник
Бесконечной благодати!».
В третий день, уж на закате
В почве леса затверделой
Он большим сучком древесным
Вырыл мертвому могилу.
Схоронил без промедленья
С тихой, искренней молитвой:
«О, прими в Свои селенья
Дух усопшего, Владыко!».
Этот вечер был субботний.
«Завтра, завтра — Воскресенье, –
Старец думает. –И брату
Ниспошлет Господь спасенье!»
У пещоры сел, любуясь
Лесом, словно бы притихшим…
Он в душе молил о брате,
Как и сам он, согрешившем.
А в природе словно тайна
В этот вечер совершалась,
И в каком-то ожиданьи
Все как будто волновалось…
Старцу, жившему с природой
Столько лет, давно понятным
Все казалось, что он слышал
В этом лесе ароматном.
Он услышал, как, промчавшись
По верхушкам в темном лесе,
Шаловливый теплый ветер
Зашептал: «Христос Воскресе!».
То же самое шептали
И ручей во сне дремучий,
И веселый дождик, брызнув
Из примчавшейся вдруг тучи.
То же самое кричали
Дружным хором вереницы
Вперегонку пролетавшей
Перелетной Божьей птицы.
Видит старец вновь виденье:
Все убитые им встали
И ему «Христос Воскресе!» –
Хором радостно сказали.
Видит он архимандрита:
На лице следа нет муки;
В белой ризе простирает
К старцу радостно он руки.
Вмиг вселилась в душу старца
Небывалая отрада,
Тихо он побрел в пещору,
Где стоит его лампада.
Тишь и мгла в его берлоге.
Хилый, скорбный, утомленный,
Рухнул старец на колени
Перед иконой потемненной.
Преисполнилось в нем сердце
И любви, и состраданья,
Был готов для блага ближних
Он пойти хоть на страданья!
Начал громко он молиться,
Речь рыданьем прерывая:
«О, Воскресший днесь из мертвых,
Нам отверзший двери рая,
Давший нам Святое Царство
Света, правды, благодати!
Пред Тобою припадая,
Я молюсь о мертвом брате.
Пощади его Ты душу
И любовью бесконечной
Все загладь его деянья —
И прости ему, Предвечный!
Если жертвы Ты восхочешь
Его ради оправданья,
Зачти все мои молитвы
И мое все покаянье!
Я не умер. И начну я
Покаянье хоть и снова,
Но спаси его, нас ради
Воплотившееся Слово!
Коль по правдости Твоей
Подлежит он наказанью,
На меня обрушь, молюся,
Все те стрелы и страданья.
Обрати меня на муку,
Лишь его спаси от ада!..».
Засиял вдруг свет в пещере –
Затеплилася лампада…
В неземном восторге старец
Пред иконой пал в то время,
И с души его скатилось
Жизни тягостное бремя!
Ввысь она вдруг полетела
Прямо к Божьему Престолу.
На земле лишь было тело,
Распростершееся долу.
А лампада все сияла
Нестерпимо ярким светом,
Словно в ней душа горела –
Та же, что и в теле этом…
Взяли иноки с молитвой
Недоступное для тленья
Тело старца из пещеры
В монастырь для погребенья…
И один смиренный инок
Эту жизнь и покаянье
Записал в часы досуга
Всем нам, грешным, в назиданье!

Грош. Старинная повесть

Это было в старинные годы…
Темной ночью тропинкой лесной
Из далекой деревни усталый
Шел священник домой от больной.
Вот идет он и молится Богу
За больных и несчастных людей.
Вдруг ему преграждают дорогу.
«Стой! — выходит грабитель-злодей. –
Стой! Ни с места!» — Священника взяли,
Повели далеко, в самый бор.
Там разбойники шумно гуляли,
Там пылал на поляне костер.
Привели старика к атаману.
«Деньги! — гаркнул, смеясь, атаман.
— Выворачивай в рясе карманы,
Раздели подаянье на стан». –
«Ни гроша нет, поверьте мне, братья!
Нищим быть я давно дал обет».
— «Обыскать!» — Перещупали платье,
Обыскали. Воистину, нет!
«Ну, а дома богатство какое?
Если правду не скажешь — беда!
Неужель ни гроша за душею?»
И ответил он им: «Никогда…».
Старый пастырь домой возвратился,
Перед сном раздеваться он стал,
Вдруг какой-то кружок покатился,
Слабо брякнул по полу металл…
Испугался священник: «Что это?
Неужель исповедал я ложь?».
Стал искать и увидел монету –
На полу позаброшенный грош.
И оделся старик торопливо,
И пошел к душегубцам в леса.
Приняла его ночь молчаливо,
Мрачно висли над ним небеса.
Вот свернул он уже на поляну
И кричит, задыхаяся: «Эй!
Проводите меня к атаману,
Проводите меня поскорей!».
Чу! Идут… По кустам захрустело.
«Это ты все, старик? Уходи!»
— «Проводите! Есть важное дело!»
— «Ну, ступай! А добра ты не жди!»
Вот мелькают разбойников тени:
Песни, пляски и море вина…
Старый пастырь упал на колени.
Пир внезапно умолк — тишина…
Простирая к злодеям объятья,
Неутешно старик зарыдал:
«Виноват перед вами я, братья!
Виноват! Перед вами солгал…
Я — служитель великого Бога.
Вечной истине верно служа,
К светлой правде прямую дорогу
Я других избирать поучал!
А теперь осквернился я ложью,
Утаил от вас деньги… Вот — грош!
Пусть немного… Но истину Божью
Не цена нарушает, а ложь!..».
Ночь прошла. Уже утро светилось,
Просветлел, просветился восход.
Благодатное чудо свершилось
— Перед старцем склонился народ.
Все разбойники пали, рыдая:
«Добрый пастырь, прости нас, прости!
Озарила нас правда святая.
Научи нас за нею идти!».
Разгорелися зори восхода,
И исчезнула тьма навсегда.
Это было в старинные годы,
Это может случиться всегда.

Сказание о честной чудотворной иконе Пресвятой Богородицы, называемой «Достойно есть»

Храм на Карее[106] едва ли не древнее всех святогорских[107] храмов. Его основание приписывают Константину Великому[108], что очень вероятно, если взять во внимание его ветхость, которая до того уже довела это святилище, что на нем нет и купола, замененного плоским потолком. В храме все дышит византийским характером и божественной простотой.

В этом храме в алтаре над горним местом находится чудотворная икона Божией Матери, известная под названием «Достойно есть». О ней вот какое предание сохранилось между святогорскими иноками.

Один старец жил отшельнически с учеником своим в келье в расстоянии полуверсты от Кареи; редко оставляли они свое уединение и разве только по крайней нужде. Случилось так, что старец, однажды пожелав выслушать бдение под воскресенье в карейском соборе, отлучился туда, а ученик его остался дома.

Не совсем книжный, но благоговейный юноша не мог, а может быть, и не хотел в разнообразии песен духовных изливать перед Богом чувства души своей, а потому, поручая себя особенному предстательству Богоматери, он более всего прибегал к Ней и Ее величал в простоте непорочного своего сердца.

И в настоящий раз, оставшись в келье один, он по наступлении вечера и ночи немолчно пел пред иконой Небесной Царицы вытверженную им песнь Церкви: «Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим!..» — не прилагая более никаких славословий, кроме вздохов умиляющейся души.

Чем более пел юный инок, тем отраднее, тем живее трепетало его сердце от чувства признательности к Славнейшей горних сил нашей Заступнице: смиренный голос его звучно отзывался в убогих стенах келии и, переливаясь из тона в тон и из звука в звук, непонятным для него самого образом проникал в небо и доносился до славимой там от Ангелов Матери Божией, с материнской любовью назирающей певцов Своих.

Тогда как распевал таким образом свои сердечные чувства благоговейное чадо Святогорской пустыни, внезапно явился перед ним прекрасный юноша.

Между ними завязался разговор.

— Что ты делаешь? — спрашивает инока явившийся.

— Да вот пою «Честнейшую!» — простодушно отвечает тот.

— Ну-ка спой, я послушаю, как ты поешь! — прибавил явившийся.

Скромный инок, не изменив ни чувств, ни голоса, запел с трогательным умилением заученную им песнь: «Честнейшую Херувим…».

— Ты не так, братец, поешь, и не-по нашему, — заметил явившийся, выслушав до конца пение инока. — У нас не так величают Божию Матерь!

— А как же? — спросил удивленный инок.

— А вот как! — проговорил тот и запел: «Достойно есть яко воистину блажити Тя, Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего!». А после этой песни мы уже припеваем и «Честнейшую…», — прибавил прекрасный гость и замолчал.

— Прости, Бога ради! — начал тогда инок. — Я так научился петь от своего старца и до сей поры еще не слыхал такой песни «Достойно». Хорошо было бы, если бы ты мне написал; я бы ее вытвердил: а то я такой беспамятный, что, наизусть без запинки что ни выучу, через час все и забуду.

— Изволь, братец! Дай бумаги и чернил, я тебе напишу для памяти песню нашу.

Инок кинулся искать, но не нашел ни лоскута бумаги и ни капли чернил. С прискорбием возвестил он своему гостю, что, занимаясь молитвою и рукоделием, редко нуждаются они в бумаге и чернилах, потому и не имеют их в настоящее время.

— Что же я теперь буду делать? — сказал инок явившемуся. — И выучить-то крайне хотелось, а уж, верно, без записки я забуду!

— Когда так, то не беспокойся, брат, — отвечал тот. — Я тебе напишу для памяти эту песнь вот на этом камне, и ты, заучив ее, сам так пой и скажи всем христианам, чтобы так славословили Пресвятую Богородщу!

Тут явившийся юноша подошел к близлежавшей каменной плите и перстом начал писать на ней всю Богородичную песнь.

Как воск умягчился камень под рукой таинственного посетителя: пишущий перст его глубоко врезывался, и слова четко и ясно отпечатывались на камне.

— Не забудь же сказать, чтоб отселе все так славословили Матерь Божию! — повторил еще раз явившийся иноку и как молния исчез от изумленных его взоров.

Радостный трепет объял скромного инока при виде исписанного камня; он недоверчиво ощупывал несколько раз и перечитывал чудесные слова удивительного юноши.

К рассвету песнь Божественная торжественно звучала уже в устах бдительного отшельника: он всю ночь провел без сна в признательности к Господу и Его Пречистой Матери, и старец, возвратясь с Кареи, застал его поющим чудную песнь.

Новизна ученической песни поразила старца.

— Где ты выучился петь так? — спросил старец ученика, и тот рассказал ему случившееся и указал на чудный камень, исписанный рукой незнакомого посетителя…

Долго стоял над камнем изумленный старец: несколько раз перечитывал он Божественную песнь и, рассматривая письмена неземного перста, не понимал совершившегося чуда.

— Что же ты не спросил явившегося тебе юношу, кто он и как его имя? — сказал старец ученику своему.

— Прости, отче! — отвечал он. — Я и забыл про это. Помнится только, что он называл себя Гавриилом[109].

— Так ты и не понял, какой Гавриил был у тебя в келье? — прибавил старец с улыбкой.

И, став пред иконою Богоматери на том самом месте, где пел «Достойно есть» явившийся юноша, в слезах сердечного умиления и признательности он запел славословие Богоневестной Матери. Ученик его присоединился к нему, и кто может выразить вполне их отшельнические чувства в эти мгновения?!

Того же дня старец явился к проту[110], рассказал обстоятельно про все случившееся в его отсутствие с его учеником, представил даже и самый камень пред собором святогорских старцев.

Тогда все едиными устами и единым сердцем прославили Господа и воспели новую песнь «Достойно» рождшей Его Преблагословенной Деве Марии.

С этой поры сия ангельская песнь вошла в Православной Церкви в общее употребление, а та икона, перед которой она была воспета Архангелом, перенесена в соборный карейский храм.

Камень, на коем начертана была ангельская доставлен в Константинополь Патриарху и царю с донесением о случившемся.

Келия в память этого чудесного события известна на святой горе под именем «Достойно», а самое событие воспоминается и празднуется на Афоне 11 июня.

Из книги «Вышний покров над Афоном». Москва, 1982 г.

Святый великомученик и целитель Пантелеимон

В царствование императора Диоклетиана[111] в вифинийском[112] городе Никомидии жил знатный и богатый вельможа по имени Евстрогий.

Жил он в те времена, когда святая вера Христова распространилась уже по всей Римской империи, проникла во все семейства, начиная от хижины бедняка и заканчивая палатами императора.

Проник светлый луч святой истины и в дом преданного идолопоклонству Евстрогия; его принесла с собой жена вельможи Еввула и передала своему сыну, юному Пантелеимону, который носил еще тогда имя Пантолеона.

Семя Христова учения нашло в младенческой душе Пантелеимона добрую почву: всем сердцем полюбил отрок Спасителя, истинного Бога. К несчастью, неожиданный удар скоро прервал христианское воспитание сына: скончалась его благочестивая мать, и юный Пантелеимон всецело подпал под руководство своего отца, ревностного язычника, заставлявшего сына строго выполнять все обряды греко-римской религии.

Но сердце отрока невольно отвращалось от языческой суеты, и он продолжал свято хранить наставления покойной матери.

Так прошло несколько лет. По окончании домашнего образования юный Пантелеимон стал изучать врачебное искусство под руководством одного из лучших врачей того времени, придворного врача Ефросина.

Светлый ум юноши и его прилежание скоро преодолели трудности врачебной науки; он сделался любимым учеником Ефросина и его помощником. Старый врач прочил Пантелеимона на свое место и старался обогатить юношу как познаниями, так и опытностью.

Но вскоре юноша нашел себе и другого наставника, который научил его иной, высшей науке, который сделал его целителем болезней не только тела, но и души.

На той улице города, которой ходил юный Пантелеимон в школу Ефросина, находился бедный домик престарелого христианского пресвитера. Старец Ермолай, так звали пресвитера, заметил скромного юношу и решился пригласить его в свой дом. Однажды, когда Пантелеимон возвращался от учителя, Ермолай попросил юношу посетить его убогое жилище. Юноша согласился.

Ласковое обращение старца, его наружность, исполненная добродушия и снисходительности, расположили Пантелеимона к откровенности, и он чистосердечно рассказал Ермолаю все о себе и своих родителях. Внимательно выслушав рассказ своего юного друга, благочестивый пресвитер спросил:

— Какую же веру исповедуешь ты, дитя мое, — веру ли матери или веру отца, и кем хочешь быть сам?

— Пока жива была моя мать, — отвечал юноша, — она учила меня вере христианской, которую я очень полюбил. Теперь же отец заставляет меня поклоняться богам. Что касается того, кем я хочу быть, то я изучаю науку Эскулапа[113], Галена[114] и Гиппократа[115], чтобы врачевать все болезни людей.

— Поверь мне, сын мой! — сказал тогда старец. — Ты можешь легко достичь своей цели, но не посредством изучения людских наук, а благодатною силою, которую можно получить лишь посредством живой веры в Господа Иисуса Христа. Он единым словом Своим не только врачевал неизлечимые болезни, но и исцелял, и даже воскрешал мертвых; что же пред Ним все эскулапы и гиппократы? Сами боги ваши перед Ним, истинным Богом, — ничтожны. Бесплодны все ваши моления пред идолами, но пред Ним молитва всемогуща и чудодейственна, ибо Сам Он обетовал: «Именем Моим бесов будут изгонять, без вреда брать змий; на недужих возложат руки, и они получат здравие…» (ср. Мк. 16:17-18).

Слова благочестивого старца произвели глубокое впечатление на восприимчивую душу молодого Пантелеимона: он вспомнил уроки матери, вспомнил ее наставления — и посеянные в душе его семена святой веры стали быстро возрастать и укрепляться.

Наконец один случай окончательно рассеял все сомнения юноши и привел его к решимости сделаться христианином.

Однажды Пантелеимон, идя по дороге, увидел лежавшего мальчика. Он хотел подойти ближе к лежавшему, но вдруг отступил в ужасе: огромная змея шипя поднялась с того места, где лежал укушенный ею мертвый отрок, и хотела броситься на юного Пантелеимона.

Оправившись от первого испуга, юноша подумал: «Вот удобный случай испытать, справедливы ли слова Ермолая о чудодейственной силе благодати Христовой». Затем, возведя очи свои на небо, он начал молиться: «Господи, Иисусе Христе! Если хочешь, да буду рабом Твоим; яви силу Твою и сотвори, да во имя святое Твое оживет отрок сей, змей же да будет мертв!».

Едва окончил он молитву эту, как мертвый встал, а змея расторглась надвое. Это чудо поразило юношу. Немедленно пошел он к своему духовному наставнику и рассказал о случившемся.

Видя Пантелеимона достаточно утвержденным в вере, старец Ермолай предложил ему принять святое крещение. Юноша сразу же согласился. Приняв крещение, новообращенный семь дней провел в доме своего духовного отца, поучаясь в слове Божием, заповедях евангельских и правилах христианской веры. Затем он возвратился к своему отцу.

— Сын мой! — воскликнул обрадованный вельможа, увидев Пантелеимона. — Где ты был столько времени? Я сильно беспокоился о твоей участи!

— Я был с учителем, — отвечал притчей юноша, — в царском дворце, где мы семь дней врачевали одного любимца императора.

Явившись на другой день к Ефросину, Пантелеимон на его вопрос отвечал также притчей:

— Отец мой купил поместье за дорогую цену и послал меня тщательно осмотреть его и принять от продавца.

После того юноша продолжал по-прежнему свои занятия у Ефросива, постоянно посещая в то же время и старца Ермолая и совершенствуясь от него в познании христианской истины.

Сподобившись великих даров Христовой благодати, он хотел приобщить к ней и всех близких ему людей. Особенно скорбел он о своем отце, блуждавшем во тьме идолопоклонства. И вот юный Пантелеимон мало-помалу начал доказывать отцу всю суетность, всю нелепость почитания бездушных идолов, созданий рук человеческих.

Долго закоснелый язычник упорствовал в своих суевериях, но наконец усилия мудрого юноши дали результат: здравый смысл одержал верх в душе Евстрогия над привязанностью к старине, и он убедился в ничтожестве языческих богов.

Почва для новой веры таким образом была подготовлена, оставалось ждать удобного случая, чтобы посеять в ней семена евангельского учения. Случай этот вскоре представился.

Однажды, когда святой Пантелеимон разговаривал со своим отцом, к нему привели слепого, который умолял юношу оказать ему помощь.

— Молю тебя! — говорил несчастный. — Возврати мне зрение и помоги избавиться от болезни, которой не мог вылечить ни один из врачей, к которым я обращался.

— Дар зрения есть великое благодеяние Божие, — смиренно отвечал юный врач. — Даровать его не может никакое искусство, а только сила Господня.

Услышав это, Евстрогий сказал сыну:

— Не берись, сын мой, за то, что сделать ты не в состоянии, иначе подвергнешься осмеянию. Можешь ли ты помочь этому слепцу, если все лучшие врачи не принесли ему никакой пользы?

— Того лекарства, — отвечал юноша отцу, — которое я хочу испытать, не знает ни один из наших врачей. Большая разница между ними и моим наставником, который научил меня врачеванию.

— Но ведь, я слышал, что и учитель твой не помог этому слепцу? — заметил Евстрогий, думая, что сын его говорит об Ефросине.

— Обожди немного, отец мой! И ты убедишься в силе моего лекарства, — отвечал святой Пантелеимон отцу и, прикоснувшись затем к глазам слепого, сказал:

— Во имя Господа моего Иисуса Христа прозри и виждь.

Тотчас глаза слепого открылись и всякие следы болезни исчезли.

Это чудо глубоко поразило Евстрогия, и он вместе с исцеленным уверовал в единого истинного Бога, Бога христиан.

Приняв святое крещение, Евстрогий из закоснелого язычника сделался ревностным рабом Христовым. В благочестии и святости провел он остаток дней своих и мирно скончался на руках своего дивного сына.

Получив по смерти отца богатое наследство, святой Пантелеимон немедленно постарался дать ему христианское употребление: прежде всего, он отпустил на волю всех рабов своих, щедро наградив их; затем он начал щедрой рукой благотворить бедным, сирым и убогим. В то же время он начал посещать больницы и безвозмездно подавать помощь больным.

Такое необычайное поведение молодого врача не могло укрыться от народа, и скоро весь город узнал, что святой Пантелеимон сделался христианином.

Слух об этом скоро достиг и царского двора. Соправитель Диоклетиана, император Максимиан[116], лично знавший святого Целителя, призвал его к себе и ласково вступил в разговор.

— Скажи мне, Пантелеимон, — спросил он юношу, — справедлив ли слух, что ты сделался поклонником Христа? Я сам думаю, что это клевета твоих завистников, обличи же их и принеси жертву богам!

— Нет, государь! — смело отвечал святой Пантелеимон. — Это правда, я верую в единого Господа Христа, Который не только врачует болезни, но и воскрешает мертвых.

— Как! — грозно воскликнул император. — А разве не знаешь, сколько погибло христиан, презиравших повеления своего государя и не хотевших ниться богам?

— Кто умер за Христа, — кротко ответил юноша, — тот не погиб, но приобрел жизнь вечную в райских обителях.

Разгневанный Максимиан осьшал юношу упреками и браныо. Затем, разъяренный твердостыо святого, он крикнул палачей и приказал предать Пантелеимона мучениям.

Начались неслыханные, зверские истязания. Употреблено было все, что могла придумать злоба мучителя. Вместе с тем открылось поразительное зрелище твердости мученика и дивной силы Божественной благодати, укрепляющей святого страстотерпца.

Сначала юношу повесили и строгали его обнаженное тело железными когтями, обжигая при этом ребра его факелами.

Мученик с твердостью переносил эту страшную пытку, затем громогласно воззвал к Господу о помощи, и тотчас руки палачей ослабели и орудия пытки выпали из их рук.

Пораженный чудом, Максимиан приписал его волшебству и велел бросить юношу сначала в котел с расплавленным оловом, затем в море с тяжелым камнем на шее, но расплавленный металл не обжигал мученика камень плавал поверх воды.

— Что за сила твоего невероятного волшебства, что даже и море повинуется тебе? — вскричал в бешенстве тиран, обращаясь к чудотворцу.

— Небо, земля и вода повинуются не мне, а Христу и Создателю моему, — ответил святой целитель.

Тогда император приказал отвести Пантелеимона в цирк и бросить на съедение зверям.

Голодные звери, однако, не тронули святого и ласкались к нему, как кроткие агнцы. Единодушный крик изумления раздался в цирке: «Велик Бог христианский!». Изумился и Максимиан, но не вразумился и приказал колесовать святого Пантелеимона на огромном колесе с острыми ножами. И тут, однако, злоба мучителя была посрамлена: едва палачи начали вращать колесо, как оно разлетелось на части и своими осколками ранило многих зрителей. Мученик же остался невредим.

Снова тиран призвал к себе Пантелеимона.

— Кто научил тебя такому волшебству? — спросил он.

— Научил меня, только не волшебству, а истинному благочестию, один христианский священник Ермолай, — отвечал исповедник.

— Где он?

— Если желаешь, я призову его к тебе!

Святой Ермолай со своими двумя сослужителями скоро стояли перед лицом императора.

— Так это вы совратили моего врача с пути истинного? — спросил их Максимиан.

— Нет, государь! Напротив, он направлен нами на истинный путь веры Христовой.

— Пусть он снова обратится к богам! — приказал царь.

— Идолы ваши — не боги! — отвечали исповедники.

— И мы не можем ни сами служить им, ни располагать к тому других!

Сказав это, святой Ермолай начал молиться Господу с просьбой явить Свою силу.

Раздался гул землетрясения.

— Слышите, как боги гневаются на вас! — снова обратился к ним Максимиан.

Но в это время ему объявили, что все идолы в храмах неизвестно от какой причины пали на землю и обратились в прах. Тогда испуганный тиран сказал своим советникам: «Если мы не погубим этих волшебников, то весь город погибнет!». И приказал Пантелеимона бросить в темницу, а Ермолаю и прочим отрубить головы. Жестокое приказание было исполнено.

Через несколько дней император еще раз попытался обманом достичь того, чего тщетно старался достигнуть жестокостью.

Призвав к себе святого Пантелеимона, он ласково сказал ему:

— Пантелеимон, брось свое упорство. Твой учитель Ермолай уже раскаялся в своем заблуждении и за то вознагражден мною. Последуй и ты его примеру!

Провидя гнусную ложь в устах своего мучителя, святой страстотерпец попросил свидания с Ермолаем.

— Теперь его здесь нет, я послал его в другой город за получением богатого имения, — отвечал Максимиан.

— Я знаю это, — сказал тогда юноша. — Ты отправил его через мученическую смерть в город Бога Живого, где верующим уготованы небесные награды!

Потеряв всякую надежду преодолеть твердость святого мученика, тиран приказал тогда обезглавить его. Но напрасно палач несколько раз опускал тяжелый меч на выю святого целителя — меч тупился и сгибался, как трава, а святой Пантелеимон оставался невредим. Наконец он сам сжалился над усилиями палачей и был обезглавлен.

Тут новое чудо обратило ко Христу самих палачей: по отсечении главы мученика вместо крови истекло молоко, а дерево, под которым происходила казнь, мгновенно покрылось целительными плодами.

Бездыханное тело страдальца было брошено в огонь, но огонь не коснулся священных останков, которые были с честью похоронены христианами.

Впоследствии святые мощи святого великомученика и целителя Пантелеимона были перенесены в Царьград (древнерусское название города Константинополь, ныне Стамбул. — Ред.); ныне же часть их, источая чудеса и исцеления, почивает на святой горе Афонской, в русском Пантелеимоновом монастыре.

Празднование святому Пантелеимону совершается 27-го июля (по старому стилю. — Ред.).

Дивные знамения благодати Божией

Чудодейственное явление Божией Матери с великомучеником Пантелеимоном 14-летней умирающей отроковице Лидии

Пишущий эти строки в назидание другим удостоверяет, что все рассказанное здесь есть совершенная, несомненная истина.

Слишком сильно три года тому назад заболела наша 14-летняя дочь Лидия. Понятно, я, родитель ее, и моя супруга очень встревожились, тем более что Лидия есть единственное, выплаканное у Милосердного Бога дитя наше, оставшееся в живых из 13-ти детей, разновременно умерших в младенческом возрасте.

Немедленно призван был один из самых лучших докторов, который, осмотрев нашу больную дочь, заявил, что она поражена пятнистым тифом, тем более опасным, что у больной горло сильно воспалено и загорожено отделявшимися от нёба и глотки клочками внутренних телесных покровов, сильно препятствующих дыханию.

Несмотря на все это, доктор усердно принялся за излечение нашей Лидии и трое суток бился со страшным врагом — тифом, навещая страдалицу по несколько раз в сутки. На четвертые сутки, перед вечером, провожая вышедшего от нас доктора до ворот нашего дома, я спросил его с замиранием сердца:

— Ну, что, доктор, какова наша больная? Скажите правду!

— Я скажу вам то, — отвечал мне доктор, — чего не нашел возможным сказать при вашей нервной, слабенькой супруге, а именно, что болящая ваша Лидия безнадежна: для излечения ее мной употреблено все, что дает нам наша наука для борьбы со страшным бичом — тифом, но не могу побороть его, и больная ваша нынче ночью, около 11–12 часов, должна умереть непременно.

— О, Господи! — вскричал я с отчаянием. — Не созвать ли консилиум, доктор?

— Никакой на свете консилиум не поможет больной вашей дочери, — отвечал доктор, садясь в свою пролетку. — Спасти ее может только одно чудо!

С каким чувством и значением произнес доктор последние слова, я, убитый горем, не вслушался, но слова эти на меня подействовали особым, вразумляющим образом: меня озарила вдруг вожделенная для меня мысль, что для нас остается еще надежда на помощь премилосердного Бога.

Не сообщив супруге своей, из опасения поразить ее в самое сердце страшным предсказанием доктора насчет больной нашей дочери, а сказав ей только, что он посоветовал помолиться о ней Богу, я в ту же минуту отправился в приходскую нашу церковь, где в то время служилась вечерня, и просил священника пожаловать к нам для приобщения нашей болящей дочери Святых Христовых Тайн и для молебна о ее здравии.

Не более как через полчаса все это исполнилось. Наш благоговейный священник, причастив нашу больную, еле живую Лидию, приступил к совершению молебна Пресвятой Богоматери и великомученику Пантелеимону пред святыми их иконами, красовавшимися в числе других в переднем углу спальни, где лежала болящая Лидия.

Пламенная была молитва наша и сопровождалась горячими слезами; наш добрый священник, искренне любивший нашу семью, видя наше стенание и горький плач, совершал молебствие тоже со слезами на глазах.

Молебствие кончилось. Окропив болящую и весь наш дом, священник еще с час посидел у нас, утешая нас изречениями из Священного Писания, и наконец ушел. Оставшись одни, я и моя супруга не сводили глаз с умиравшего нашего дитя, все же надеясь в нем видеть перемену к лучшему.

Так длилось часов до десяти, но тут слабенькая супруга моя, сидевшая на диване, будучи утомлена до последней степени трехдневным неспанием, невольно неудержимо склонилась на диванную подушку и заснула глубоким сном, а я, как более крепкий, остался сидеть у постели больной дочери. И продолжал наблюдать за ней.

И вот в половине 11-го часа при свете ярко горевшей перед святыми иконами в переднем углу лампады я с ужасом увидел, что перелом болезни нашей дочери совершается к худшему: конечности рук и ног ее при моем ощупывании их стали быстро холодеть, на лбу появился холодный пот, а дыхание ее сразу сделалось тяжелым, хриплым, прерывчатым. Видимо, приближались исходные минуты борьбы утихающей жизни со смертью.

Эта минута, о которой теперь даже страшно вспомнить, до высокой степени поразила меня, видевшего на поле брани смерти сотен моих товарищей; но ведь та была смерть чужих для меня людей, а теперь передо мною умирало мое родное, лелеянное дитя. Я не в силах был видеть этой поразительной картины смерти и, выйдя в другую комнату и припав лицом к столу, как ребенок зарыдал!

Но… о чудо! Вдруг явственно я услыхал, что одр, на котором лежала умирающая дочь наша Лидия, скрипнул, как бы от движения встающего человека. Это привлекло мое внимание, и я с заплаканными глазами, затаив дыхание, подошел к открытой двери той комнаты, где лежала больная, взглянул и изумился, не веря глазам своим! Наша умиравшая Лидия, трое суток не могшая самостоятельно двинуть ни одним своим членом, которую по ее желанию переворачивали с боку на бок другие, –сама, собственными силами приподнялась, и села на средине своей постели, свесив с нее ноги, и заплакала; а потом вскоре, с видимым усилием выплюнув на ковер перед своей постелью целый ком собравшихся в кучу, отпавших от неба и глотки разновидных телесных шкурок, смешанных с липкой материей, — стала с кем-то для меня невидимым разговаривать, хоть для меня и невразумительно, невнятно.

«Что же это сталось, Господи, с нашей умиравшей Лидией?», — недоумевал я, окрыляемый радостной надеждой на добрый исход ее болезни.

А вот что сталось, как рассказала нам с радостными слезами Лидия наша, проснувшись с рассветом следующего дня совершенно здоровой. Что было прежде, Лидия не сознавала, потому что была в бессознательном, совершенном беспамятстве; только вдруг чувствует, что ее кто-то поднял и посадил на постели.

С трудом открыв глаза свои, она увидела, что перед ней стоят в лучезарном сиянии Пресвятая Богоматерь и правее Ее, несколько сзади, великомученик-целитель Пантелеимон, точь-в-точь в таком виде, как они изображены на святых иконах, стоящих в числе многих других в переднем углу спальной комнаты, перед которыми часа три тому назад со слезами и рыданиями совершалось молебствие с водоосвящением.

Дивное видение это так поразило нашу набожную Лидию, что она зарыдала радостными, умиленными слезами и хотела восторг свой выразить словами, но почувствовала такую боль в глотке, что невольно схватилась правой рукой за свое горло.

— Пантелеимон! — обратилась Матерь Божия к бывшему при Ней великомученику. — Омочи перст твой в имеющемся у тебя в руках ковчежце с елеем и во имя Всесвятыя Троицы помажь уста и шею болящей отроковицы, да извержется из глотки ее все то, что ей причиняет боль и препятствует дыханию.

Пантелеимон приступил к Лидии и, омочив свой указательный палец правой руки в имевшемся при нем ковчежце с елеем, крестообразно помазал ей уста, а затем и шею, произнося при каждом разе: «Во Имя Отца, и Сына, и Святого Духа!». И, совершив это, стал на прежнее место.

— Теперь, отроковице, выплюнь то, что у тебя находится болезненно во рту, — сказала неизреченно ласково Божия Матерь Лидии, — и по неизреченному милосердию Господа и Спаса Христа, Сына Моего и Бога, по слезным молитвам родителей твоих и по молитве доброго пастыря, совершавшего ныне молитвословие ко Мне и Пантелеимону многострадальному, — будешь здрава и невредима от одержавшей тебя болезни.

Лидия исполнила это, и боль исчезла. Милосердные слова Богоматери привели Лидию в неописуемый восторг, тем более что она в ту же минуту почувствовала себя совершено здоровою, и Лидия с глубоким умилением проговорила:

— От всего сердца благодарю Господа за исцеление мое и за то даю искренний, лелеянный мной давно, заветный обет: с позволения родителей моих вступить в здешний Покровский девичий монастырь и до конца моих дней служить Ему, Богу моему, быть Христовой невестой.

— Благое дело избираешь, отроковице! — сказала на это Богоматерь Лидии. — И будешь в монастыре, да только предваряю тебя, что если ты отступишься от добровольного обета своего, то умрешь от этой страшной болезни, от которой теперь по слезным молитвам родителей твоих воздвиг тебя по Моему предстательству со страстотерпцем Пантелеимоном Премилостивый Спас: навсегда памятуй об этом!

С последним словом Богоматерь, осенив Лидию крестным знамением, оставила ее и вошла опять, как казалось Лидии, в киот пречистого образа Своего, из которого выходила. Так же поступил и многострадальный Пантелеимон.

Все это рассказала нам Лидия поутру, пробудившись от сна; после же чудесного явления к Лидии Богоматери больная спокойно улеглась опять на своей постели, и моментально погрузилась в глубокий сон, и беспробудно спала до самого утра.

На другой день утром, когда умиравшая наша Лидия проснулась совершенно здоровой, был приглашен к нам опять тот же добрый местный священник, отец Евграф, и по нашей просьбе опять отслужил для нас молебствие Пресвятой Деве Марии и великомученику Пантелеимону, только теперь уже за исцеление умиравшей уже благодарственное, которое также сопровождалось нашими слезами, только умиленно-радостными, благодарными слезами.

Вскоре после того мы пошли к владыке, Высокопреосвященному Серафиму, который очень благоволил к нам, и рассказали ему о чудесном явлении Богоматери к нашей Лидии и обо всем, что с нами тогда было.

«Чудны дела Твои, Господи, — сказал Высокопреосвященный, с большим вниманием выслушав наш рассказ, а потом внушительно добавил: — Во всем, что случилось, я вижу перст Божий, и, по моему крайнему разумению, Лидия ваша должна немедленно вступить в монастырь, да не горшее что с ней будет».

Слова владыки были нами приняты с сердечным умилением, особенно моей супругой и дочерью Лидией. И супруга тут же изъявила непременное желавие вместе с Лидией ввиду ее несовершеннолетия вступить в тот же монастырь, с тем чтобы мне остаться в мире одному на том основании, что мы не имеем никакого состояния, а живем единственно на пенсии, а она, пенсия, была бы отнята у меня, если бы и я тоже вступил в монастырь.

Найдя все это достойным уважения, Высокопреосвященнейший владыка одобрил план наш и, благословив супругу мою и дочь нашу Лидию образами на новую жизнь в святой обители, отпустил с миром.

Таким образом, супруга моя и дочь Лидия, оставив житейское море, по слову святого Песнопевца, вступили в тихое пристанище, Воронежский Покровский девичий монастырь, и с лишком три года, благодарение Господу, жили в нем, в хорошей келии, которую мы из последних своих усилий построили. Но тут, именно в Великий пост текущего года, с Лидией нашей произошло почти то же, что описано было выше.

Вот как это было.

Однажды Лидии случилось быть в келье одной очень доброй, набожной старицы-монахини. У этой же монахини гостила в это время некая молодая светская девица, учившаяся в одном из местных женских училищ. Вступив в разговор с простодушной, уже 17-летней Лидией нашей, эта светская девица с напускным пафосом насказала ей таких вещей, что она, Лидия, возвратившись в вечерню от старицы в свою келью, стала, как исступленная какая, развивать перед матерью свою грешную мысль, что обет поступить в монастырь, данный ей три года тому назад во время ее страшной болезни, не может быть обязательным для нее, так как она, Лидия, в то время была еще несовершеннолетней, и многое другое наговорила, что мать ее, мою супругу, поразило до весьма высокой степени.

То же повторила Лидия и мне, отцу своему. И что же? В ту же ночь Лидия заболела, как и прежде, страшным пятнистым тифом, и к вечеру другого дня была так плоха, что приглашенный для ее напутствования монастырский иерей принужден был дать ей глухую исповедь перед приобщением Святых Таин.

В то же время приглашен был для подания Лидии помощи лучший городской доктор. Осмотрев больную, он заметил нам, что, по всем признакам, она, вероятно, уже была больна таким тифом, который теперь и возвратился. Мы все рассказали, и набожный доктор сказал, что и теперь больную может спасти только помощь свыше, и никакое человеческое искусство не поможет, и Лидия, судя по признакам, должна скончаться часу в 12-м ночи.

И вот тут-то, как и в первый раз, мы опять с великим усердием прибегнули к предстательству Богоматери и святого Пантелеимона. Немедленно было совершено по нашей просьбе перед святыми иконами монастырским иереем усердное молебствование с коленопреклонением.

И, — благодарение Господу Богу! — небесные заступники и молитвенники о нас не посрамили нас, не отвергли наших слезных, горячих молитв. В 12-м часу Лидия успокоилась и вскоре заснула.

В тот момент, как после с покаянным рыданием рассказала нам Лидия, во сне явилась к ней Богоматерь с Пантелеимоном и сказала Лидии: «По усердным молитвам твоих родителей будешь здорова и невредима, но больше не согрешай неразумием своим!».

И Лидия к утру совсем оправилась от болезни и с тех пор старается вести монашескую жизнь с усердием и прилежанием.

Небесный врач и просветитель на Aлтae

Во славу Божию и прославление святого великомученика Пантелеимона предлагаю несколько достоверных рассказов о благодатной помощи, явленной через его икону и святые мощи на Алтае со времени принесения туда с Афона сей святыни.

1

В Николаевском женском миссионерском монастыре близ Улалы[117] несколько уже лет проживала молодая крестьянская девушка, в сильной степени одержимая беснованием, так что самый вид этой страдалицы, изможденный, с диким, бессмысленным взором, был ужасен. В особенности страшно бесновалась она и изрыгала богохульные слова в церкви и вообще в присутствии святыни. Ни земные лекарства, ни молитвы добрых сестер обители и отцов-миссионеров не приносили болящей не только выздоровления, но и малого облегчения; ее нельзя было даже приобщить Святых Тайн вследствие ее страшного беснования. Долго страдала эта девица, но пришел час и явился ей небесный избавитель.

Когда святую икону великомученика Пантелеимона несли из Улалы в первый раз в женский монастырь, то навстречу вывели и бесноватую, которая ужасно билась, едва удерживаемая несколькими сильными людьми, и изрыгала богохульства.

Лишь только она издалека увидела святую икону, то богохульствовать перестала, а только кричала: «Горю, горю, он сожжет меня!».

Несмотря на все усилия, страдалицу не могли подвести к лобзанию святой иконы, а повели ее вслед за крестным ходом. Шедший позади болящей отец архимандрит, молясь об ее исцелении, изредка ограждал ее крестным знамением, чего она, идя значительно впереди и не оглядываясь, не могла видеть, но при каждом осенении хваталась за затылок и громко вскрикивала: «Больно жжет!».

Наконец больную после страшных усилий удалось подвести к иконе и насильно приложить к святым мощам. В эту минуту она внезапно и совершенно пришла в себя, усердно и осмысленно молилась великомученику, потом пошла исповедовалась и приобщилась Святых Тайн. С тех пор беснование ее прекратилось, и она поныне живет в той же женской обители, здравая душевно и телесно.

Девица эта рассказывает, что в день исцеления при встрече иконы великомученика ей представилась эта икона сияющей столь необыкновенным светом, что глаза не могли выносить ero, а от лика угодника исходил огонь, который как бы опалял и вместе очищал душу и тело ее.

2

Один из старейших, как по времени служения в миссии, так и по сану, миссионеров алтайских также испытал на себе силу и дивную помощь великомученика.

В 1881 году этот достопочтенный миссионер, быв по делам службы в Бийске у Преосвященного, заболел там брюшным тифом. Болезнь по обычному ее ходу усиливалась. Приглашен был врач, который, осмотрев больного, признал состояние его опасным и прописал нужные лекарства.

Окружавшие больного сильно встревожились. В Улалу от Преосвященного был послан нарочный с известием о тяжкой болезни ο. М. и с просьбой к тамошним миссионерам помолиться пред иконой святого Пантелеимона об их болящем собрате.

В тот же день на имя больного было получено в Бийске из русского монастыря на Афоне письмо с вложением изображения великомученика и с замечанием, что от таковых изображений бывают знамения благодатной помощи.

Письмо это было прочитано болящему. С верой и молитвой положил он изображение угодника себе на грудь. В то же время в Улале пред иконой и мощами целителя совершались о здравии ο. М. молебны с акафистами.

Приехавший на следующее утро врач по осмотре больного объявил, что жар в теле велик (40 градусов) и что при самом благоприятном исходе высшая степень жара должна продолжаться еще около недели, затем с неделю постепенно уменьшаться, если не последует печального кризиса.

Перед вечером в тот же день нарочно было послано за доктором — взглянуть, что с больным.

Прибывший врач изумился, потому что нашел ο. М. в поту, с перемененною уже рубашкой — жар крови опустился даже ниже обыкновенного; кожу больного нашел влажной, тогда как именно в утро этого дня врач не мог допустить хотя бы малого увлажнения кожи, горевшей сухим жаром, мокрыми полотенцами натирая тело болящего.

Тогда врач прямо назвал это событие, этот кризис болезни нежданным, необычайным и поистине чудесным. С тех пор ο. М. быстро начал выздоравливать и вскоре мог вступить в отправление своих обязанностей.

Прибавим к этому, что ο. М. за все время своей болезни усердно молился святому великомученику о своем исцелении, а в то время, когда изображение угодника Божьего лежало на груди болящего, последний усиливал свои молитвы и в полузабытьи, но явственно, не столько телесными очами, сколько мысленно, духовно, не один раз видел святого Пантелеимона и слышал от него голос, обещавший ему исцеление.

Однажды этот алтаец неожиданно приезжает к отцу Михаилу, уже по прошествии многих месяцев со дня последнего с ним свидания, и просит немедленно окрестить его. Обрадованный миссионер спрашивает алтайца, что его побудило после стольких колебаний и отказов самому издалека приехать за крещением?

Калмык рассказывает, что ему много раз во сне являлась икона святого великомученика Пантелеимона, сияющая необыкновенным светом, и от этой иконы слышался голос, повелевавший калмыку креститься.

Голос был так ласков и убедителен, что наконец растрогал сердце доселе колебавшегося язычника и подвигнул его к окончательному решению принять Святое Крещение. При этом калмык умолял отца Михаила дать ему и икону святого Пантелеимона.

Миссионер вынес из другой комнаты недавно приобретенный им в Улале образ великомученика, написанный на доске. При виде этого изображения калмык упал на колени и сказал, с умилением целуя образ, что он самый и виделся ему во сне. Калмык был немедленно крещен, а икона страстотерпца вручена ему в благословение.

Новопросвещенный христианин сшил сумку, вложил туда икону своего небесного просветителя и, повесив эту сумку себе на грудь, поверх одежды, радостный и духовно торжествующий отправился домой.

После он объявил миссионеру, что во время пути его в родную юрту многие встречающиеся ему инородцы и язычники с удивлением останавливали его и говорили, что они еще издали видели на его груди как будто золотую доску, блестевшую на солнце необыкновенным сиянием.

На пути новокрещенный заехал в юрту своего знакомого калмыка-язычника, жена которого уже трое суток мучилась в родах, и, лишь только новокрещенный с иконой чудотворца на груди вошел в юрту и, вынув святую икону из сумки, осенил ею больную, — страдалица тотчас же благополучно разрешилась. Слухи о том быстро разнеслись между язычниками, и многие из них нарочно приезжали посмотреть и поклониться иконе, а несколько семейств, получивших чудную помощь великомученика Пантелеимона, тотчас же приняли Святое Крещение.

Вообще многомилостивый чудотворец обильной струей источает на Алтае благодать исцелений и чудной помощи нуждающимся в разнообразных случаях.

Из журнала «Святыни Алтая»

Защитник Смоленска рыцарь Меркурий

Легенда о святом Меркурии Смоленском, рассказ из времени нашествия Батыя

«Это — паладин из полчищ Карла Великого и в то же время благочестивый рыцарь, посвятивший себя Мадонне».

Академик Ф. Буслаев

1

Теплая южная ночь недвижно стояла над маленьким итальянским городом, расположенном в полукруге гор. Городской воздух был напитан терпким ароматом роз и акаций. Белая луна, озарявшая ночным блеском дома, отражалась в окнах жилищ и убегала вдаль тихим светом, оставляя за собой трепетную морскую зыбь. Мерно и спокойно ударял прибой.

На крыше-террасе большого дома, окруженного мраморной оградой, раскинувшись на красном плаще, лежал юноша. Он то и дело тяжело вздыхал и нервно ворочался. Невнятный шепот часто срывался из его пересохших губ. Красивые тонкие брови были страдальчески сдвинуты, веки крепко сомкнуты, точно он не хотел ничего видеть или пытался отогнать от себя какое-то воспоминание.

— Боже мой! Боже мой! — простонал он, поднимая голову, широко раскрывая глаза и сжимая руки. — Дай мне хоть на один час забыться, чтобы ни о чем не думать и… не помнить!

И снова бессильно падает его голова, и он мечется как в бреду, пока наконец сон не накрывает его свинцовой тяжестью.

…Площадь родного города… Гудящая пестрая толпа… Душный воздух раскален до предела… Высокий помост окружен стражей. Палач в яркой одежде стоит наготове с мечом, поблескивающим на солнце. По ступеням медленно поднимается в сопровождении двух стражей с алебардами[118] высокий мужчина, закованный в цепи. Лицо и обнаженная грудь его носят следы пыток. Но голова высоко поднята, глаза горят неукротимым огнем.

— Слава свободной Италии! Горе чужестранцам-поработителям!..

Словно удары колокола, падают слова над примолкшей толпой. Стража кидается на приговоренного и опрокидывает на плаху. Блестящий взмах меча — окровавленная голова скачет по ступеням эшафота.

Юноша вскочил, словно в бреду, дико озираясь по сторонам, и вновь с отчаянным рыданием упал на пол.

— Сжалься, о Боже, сжалься! Пошли мне смерть! О, зачем я бежал, зачем не умер вместе с отцом!

Несколько минут он лежал неподвижно, словно окаменев от несказанного горя, устремив полузакрытый взор на широкий простор моря. И внезапно — сон ли это, явь ли? — увидел он таинственный женский облик, тихо скользящий по морю и быстро приближающийся. Лучезарная одежда Этой Жены была ярче лунного света, венец из семи звезд дрожал над Ее головой, глубокие очи проникали в самую душу невыразимой кротостью и милосердием.

— Меркурий! — прозвучал чудный голос тихо и ласково. — Избранник Мой! Не отчаивайся. Иди в Мой город: Русь ждет тебя. Там найдешь ты день победы, славы нетленной, венца мученического. Я Сама буду твоей Путеводительницей. Храни чистоту!

Меркурий чувствовал, что все тело его внезапно онемело, что он не может пошевелить руками, поднять головы. Вскоре Видение стало медленно удаляться, и юноша, придя в себя, вскочил, устремив свой взор к морю. Но там уже никого не было… Только зыбкая дорожка лунного света убегала вдаль по спокойному морю.

Юноша упал на колени и стал горячо молиться. А когда первые лучи восходящего солнца брызнули на крыши окрестных домов, Меркурий, простирая руки к пурпурно-золотому востоку, воскликнул:

— Укажи мне путь, Ты — моя Путеводная Звезда!

Солнце еще не успело высоко подняться, как Меркурий был уже на пристани. Оживленная толпа колыхалась. То здесь, то там слышались веселые возгласы, обрывки песен, перебранка торгашей, громкие крики матросов. Там и сям около тюков с товарами ютились, прощаясь друг с другом, молодые девушки с моряками.

Белоснежные паруса кораблей еще были свернуты, но погрузка товаров шла спешно, оживленно. Меркурий оглядел снующих мимо людей и наконец остановил пожилого грека-матроса, спешившего к товарам.

— Скажи, куда идут корабли? — спросил Меркурий.

Грек приостановился и с любопытством взглянул на юношу:

— По морю до Борисфена[119], а там на Русь, в Киев и дальше.

— Можно мне плыть с вами? — быстро спросил Меркурий.

Грек оглядел его с ног до головы и, прикинув в уме, что это, видимо, знатный иностранец, проговорил значительно:

— Все можно, господин! Только это будет стоить недешево!

— Это мне безразлично, — вымолвил Меркурий и небрежно бросил греку несколько червонцев, которые мгновенно исчезли за широким поясом моряка.

— Благодарю, господин! Вы едете без слуг? Разрешите мне принести ваши вещи!

В полдень корабли отчалили.

Меркурий стоял на борту и задумчиво глядел на удаляющийся город и горы, подернутые голубоватой дымкой. Что ждет его впереди? Корабли идут на Русь, но где причалить ему? Где этот таинственный город Святой Девы, в котором ему предстоит совершить неведомый подвиг? Киев? Да, видимо, Киев, откуда свет христианства разлился по всей Русской земле.

Внезапно Меркурий почувствовал сильную усталость и пошел отыскивать своего грека. Он нашел его на палубе. Группа греков-матросов и купцов сидела на тюках, оживленно разговаривая и о чем-то споря. Старый грек стоял спиной к Меркурию, размахивая руками, и кричал:

— Что Киев! Что мне твой Киев? Да знаешь ли ты, что выше твоего Киева со всеми его святыми пещерами, да благословит их Господь, на Днепре стоит Смоленск? Его дивный собор Успения хранит величайшую святыню — икону Божией Матери Одигитрии, нашу греческую икону! По-гречески Одигитрия — «Путеводительница». Недаром же сами смоляне зовут свой город «Домом Богоматери»!

Невольное восклицание вырвалось из груди юного Меркурия:

— Смоленск — святой град Богоматери? «Одигитрия» — значит Путеводительница?..

Так вот куда ведет его Пречистая Дева!

— Что угодно господину? — осклабясь, выговорил грек, обернувшийся на восклицания Меркурия, и встал с низким поклоном.

— Я желал бы отдохнуть. Приготовь мне место, — произнес Меркурий.

Грек охотно отвел его в каюту, всю устланную и увешанную дорогими персидскими коврами, с обилием мягких подушек, коих было здесь более дюжины. Лишь только голова юноши коснулась одной из них, он тотчас уснул сладким и крепким сном после многих мучительных бессонных ночей. Теперь он мог ни о чем не думать. Его вела надежно и ласково материнская рука Путеводительницы, Одигитрии.

2

Яркий летний день склонялся к вечеру. Днепр широко и лениво струил свои синие воды. Грозно и уверенно высилась дубовая, крепко сложенная городская стена, отражаясь в Днепре, — неприступная крепость Смоленска. Златоглавый собор, точно царствуя над городом, возвышался на зеленой горе, спускающейся к Днепру. На берегу, облокотясь и задумчиво глядя на город, полулежал Меркурий. Лицо было сосредоточенно; какой-то тайной думой было переполнено все его существо.

Среди высокой травы по тропинке, вьющейся по соборной горе к Днепру, появилась чета: совсем еще юная девушка и молодой человек. Стройную фигуру девушки облегал блестящий сарафан. Прозрачная цареградская ткань падала с головы на плечи, золотистая тяжелая коса — ниже колен. Она опиралась о плечо статного русокудрого молодца с открытым соколиным взором. На его голове была лихо заломленая червленная[120] мурмолка[121]; на бархатный кафтан щегольски небрежно накинуто темно-зеленое корзно[122].

— Наконец-то мы одни, моя ненаглядная Светланушка! — воскликнул он, привлекая к себе девушку.

— Тише, тише, Глебушка милый, — проговорила девушка, сама невольно поддаваясь его ласке.

— Ох, лада моя, когда же свадьба? Уж терпения нет ждать!

— Да вот минет Успеньев пост, и батюшка сказывал, что сыграем свадьбу.

— Успеньев пост! Еще целый месяц! — со страстной мольбой воскликнул Глеб.

Молодые люди спустились к Днепру и уселись на отмели. Несколько времени оба молчали. Глеб, любуясь, глядел на оживленное лицо невесты и невольно опять обнял ее стройный стан. Светлана оглянулась и испуганно отстранилась:

— Глебушка, глянь-ка!

Она указала на Меркурия, все так же неподвижно созерцающего город. Глеб тихонько рассмеялся, однако отстранил руку, обнимавшую девушку:

— Ты этого не бойся, свет мой! Он не осудит нас, да и не за что! Чиста любовь наша и радостна, как это ясное небо. А этот живет словно инок Божий: ни на одну нашу девицу не заглядывается!

— Глебушка, он откуда? Зачем он у нас?

— Он из Римской земли, где чудные плоды растут на дивных деревьях и где морозов вовсе не бывает, а зимой вместо снега идет дождь. У них там междуусобица великая, сказывал отец Георгий. Ради этого он, наверное, и покинул родную землю. Он знатного рода, князь.

— А что, он нашей веры, православной? — добивалась Светлана.

— Не знаю, Светлана моя! Только он ходит не в латинскую божницу, а в наш собор и все молится перед Чудотворной Одигитрией. А служит он в вечевом[123] войске и живет на Подоле. Владимир Рюрикович все звал его в великокняжескую дружину, да не пошел он. Видно, захотел жить не на княжьем дворе, а поближе к собору. Да что это ты все пытаешь меня, ладушка? Уж не приглянулся ли тебе этот чужестранец? — тревожно промолвил Глеб, внимательно глядя на девушку.

— Что ты, что ты, Глебушка милый! — Светлана не на шутку встрепенулась. — Да есть ли на свете кто пригожее тебя?

Девушка вся закраснелась и, помолчав, продолжала:

— Нет, родной мой! Не приглянулся он мне, а только жалко его. Как взгляну на его лицо, такое невеселое, так все сердце сожмется — не может он, видно, забыть свою чудную родину! Сказала б ему слово доброе. Хоть он по-нашему и не знает, да все равно понял бы, что я хорошее сказала.

— Ласточка моя, голубка моя светлая! Золотое твое сердечко! –восхищенно воскликнул Глеб, привлекая к себе девушку.

Раздался гулкий удар соборного колокола. За ним отозвались Иоанно-Богословская церковь, Петропавловская за Днепром, а там и все церкви зазвонили праздничным благовестом.

Молодые люди отстранились друг от друга. Глеб встал, снял мурмолку, истово перекрестился. Светлана тоже вскочила и проворно осенила себя крестным знамением.

— Грех какой, Глеб! — промолвила она с детской важностью. — Завтра праздник, а мы тут милуемся.

— Нет-нет, Светланушка, нареченная моя невеста! — горячо возразил Глеб. — Чиста и непорочна любовь наша, как эта зорька вечерняя!

— Да и Онуфриевна, поди, заискалась меня, чтобы в церковь идти, — проговорила девушка.

— Ничего ей не станется, пусть поищет старая! — засмеялся Глеб. — Ведь мы сейчас идем.

И они стали поспешно подниматься в гору к соборной церкви. А благовест гудел и ширился, словно призывая благословение и на счастливую чету, и на грустного чужестранца.

3

Поздним вечером Меркурий сидел у стола, застланного тяжелой скатертью с темно-золотыми кистями. Восковая свеча в высоком серебряном подсвечнике освещала бледное лицо князя, склоненного над книгой в кожаном переплете. Стены горницы были гладко выструганы, а на одной из них висели рыцарские доспехи. Распахнутое окно занавешено веницейской[124] тканью, слабо колышащейся от легкого ветерка. Широкая дубовая скамья с наброшенной на нее барсучьей шкурой заменяла ложе. А в углу возвышалась большая икона Богоматери Одигитрии греческого письма. Белоснежное полотенце спускалось с иконы, перевитое изящной гирляндой васильков. Драгоценная хрустальная лампада переливалась самоцветными огнями. Перед иконой стоял аналой, а на нем лежали гранатовые четки.

Меркурий закрыл книгу, задумался. Вот уже два года он в Смоленске. Не забыть ему того дня, когда корабль причалил к берегу Днепра и нога его ступила на Смоленскую землю. Навеки останется в памяти та минута, когда он вошел впервые под темные своды собора и преклонил колена перед дивным Ликом Одигитрии. Нелегко было ему, сыну далекого юга, привыкать к суровой природе своей новой отчизны. Но смольняне приняли его приветливо, научили, как согревать жилище и какую носить одежду в студеную пору, когда трещит мороз, а пушистый снег клочьями повисает на деревьях и окна покрываются чудесными узорами.

Все невзгоды непривычной жизни Меркурий переносил терпеливо и стойко. Он жил одиноко, без пышности, подобающей высокому роду, без слуг. Один как перст, он вел жизнь аскета-подвижника. Веселые игры молодежи не влекли его, светлоокие русые смольнянки не затрагивали его сердце, всецело поглощенное пламенной молитвой к своей Покровительнице — Пречистой Деве Одигитрии, и думой о том неведомом подвиге, ради которого Она призвала его в Свой святой град.

Направляясь в Смоленск, Меркурий предполагал, что найдет там остатки язычества и в борьбе с ними будет предан мучительной смерти. Но нет! Город — благочестивый, а смольняне благоговейно чтут Матерь Божию Одигитрию и зовут Ее своей Госпожой, а сам Смоленск — «Домом Богоматери». Где этот желанный день — день победы, день славы нетленной и венца мученического, обещанный Пресвятой Девой?

Меркурий жил одиноко. Несмотря на это (ведь люди не любят уединенных), он заслужил уважение и любовь смоленских граждан — может быть, потому, что, отказавшись от княжеских почестей, не пошел в дружину великого князя, а вступил в вечевое войско. А может, потому полюбился он смольнянам, что не забыл своего рыцарского звания и в искусстве воинском достиг совершенства.

Единственным близким Меркурию человеком оказался священник-грек, отец Георгий — вдовец, живший скромно вместе со своей дочерью на окраине города. Меркурий подолгу беседовал с ним, свободно владея греческим языком. Говорить по-русски Меркурий учился усердно и уже мог немного изъясняться, хотя и с трудом. Рыцарь рассказывал отцу Георгию об Италии, о борьбе гиббелинов[125], о красоте своей несчастной родины, раздираемой внутриусобной враждой. А старый священник говорил о Смоленске, о том, как в давние годы мудрый князь Владимир Мономах построил на горе дивный соборный храм и поставил в нем чудотворную икону Пресвятой Богородицы Одигитрии, ставшей Госпожой Смоленска. Но и отцу Георгию не поведал Меркурий своей тайны, и думал старец, что на далекую Русь итальянского князя забросила волна междуусобицы.

* * *

Как-то раз в дом Меркурия постучались. Отворив двери, он увидел красивую черноволосую девушку. Это была София — дочь отца Георгия.

Меркурий низко поклонился девушке.

— Здравствуй, князь! Батюшка прислал тебе поклон и велел передать это, — по-гречески сказала София, протягивая Меркурию какой-то сверток.

Меркурий подошел к столу, развернул пергамент и не смог удержать возгласа восхищения. То был Богородичный акафист на греческом языке с изящными заглавными буквами и заставками.

— Какая красота! Святая Дева! — воскликнул Меркурий, перевертывая страницы и с истинно художественным наслаждением любуясь тонкой работой. — Поблагодари батюшку, София! Нет, я сам приду его поблагодарить! Да что ты не проходишь, София? Присядь, отдохни! Или ты торопишься? Батюшка ждет? — не оборачиваясь и продолжая рассматривать рисунки, говорил Меркурий.

— Нет, я сказала, что я зайду к Светлане, — каким-то глухим, упавшим голосом выговорила София.

Меркурий обернулся и только тут заметил, что Софию словно била лихорадка. Лицо ее пылало, глаза горели каким-то непривычным огнем.

— Что с тобой, София? — участливо произнес Меркурий, коснувшись своей тонкой, изящной рукой пылающей руки девушки. — Ты больна?

— Князь, — произнесла София, смело глядя на него горящим взглядом. — Я пришла сказать, что ты полюбился мне. Ты для меня ярче, чем солнечный свет, чем память моей покойной матери и чем спасение души. Знаю, не ровня я тебе. Ты — князь, а я — дочь убогого священника. Ты — мой повелитель, а я –раба твоя и служанка. Я вся в твоей власти…

Голос Софии дрогнул и сорвался.

Меркурий молчал. На его лице были глубокая печаль и сострадание.

— Что такое «князь» перед Богом? — наконец выговорил он негромко. — Не в этом препятствие. Но я прошу тебя: забудь, что ты сказала. Иди скорее к отцу и молись своему Ангелу Хранителю, чтобы он оградил тебя от искушения. Прости!.. — и Меркурий низко поклонился девушке и отступил назад.

София негромко вскрикнула, закрыла лицо руками и опрометью бросилась вон из горницы. Быстрые, легкие шаги пронеслись под окнами. Хлопнула калитка. Меркурий сел к столу и задумался. «Бедная София! Как больно, как стыдно ей теперь!» Вспомнил Меркурий свои посещения дома отца Георгия. Во время бесед его со священником София почти всегда молчала. Но бедное их жилище к его приходу всегда бывало убрано цветами, а скромное угощение особенно изящно и красиво подано к трапезе. И гирлянду из васильков на иконе Богоматери Меркурию тоже подарила София. Как он любил эти цветы!

Меркурию стало мучительно жаль бедную девушку, которую он так обидно оттолкнул. Он решил завтра же пойти к отцу Георгию, увидеть Софию и загладить свои слова, умиротворив ее взволнованную душу. Это решение его успокоило. Меркурий подошел к окну, откинул занавески из веницейской ткани… Небо затуманилось. Тусклые звезды, так не похожие на звезды Италии, глядели на него свысока. Свежий влажный воздух холодной дрожью пронизывал все тело князя. Деревья во дворе шумели, предвещая ненастье. Меркурий тяжело вздохнул, закрыл створки окна, отошел вглубь горницы, к иконе Матери Божией Одигитрии и преклонил перед ней колена.

— Ты — моя отчизна, мое тепло и свет, Пречистая Дева, — шептал он.

Слезы навернулись на его глаза. Лампада переливалась радужными огнями, озаряя величаво кроткий Лик Одигитрии. Темные очи Ее с материнской лаской глядели на Своего избранника… «Храни чистоту…» — звучали в душе Меркурия слова Пречистой Девы Марии.

* * *

Утро после дождя было особенно яркое, сияющее. Еще не просохли капли дождя, повисшие на деревьях и алмазами дрожащие на высоких травах сада.

София сидела на большом камне и вышивала. Слезы то и дело падали на полотно и на ее тонкие пальцы, заслоняя взор, мешая работать.

— София! — услышала девушка знакомый голос, дружески, ласково прозвучавший над нею. Она вздрогнула и подняла заплаканные глаза. Перед нею стоял Меркурий. София вспыхнула и снова опустила взгляд. Меркурий сел рядом и обратился к ней со словами:

— София, прости меня, сестра, друг мой!

София быстро глянула на него изумленным, просиявшим взором, но внезапно отвернулась и… вновь поникла. Он же произнес:

— София… Выслушай меня. Я прибыл издалека, ты знаешь это, и нашел здесь вторую родину. Я полюбил ваш святой город и его народ. Но не для семейных утех пришел я сюда… Такова была воля Той, Которую Смоленск зовет Госпожой.

Меркурий грустно усмехнулся и покачал головой:

— Вот ты и заставила меня приоткрыть завесу моей тайны, от всех скрытой! Не имей же на меня гнева или обиды, София!

София подняла голову и проговорила, волнуясь:

— Нет, это ты меня прости, князь! Я безумная… Ведь Глеб давно говорил про тебя, что ты инок Божий. Прости же меня и безумные слова мои!

Меркурий взял ее за руку:

— Пусть Бог простит нам обоим!

— Я уйду в монастырь, князь. Нет и не будет для меня радостей в этом мире.

— Да, София, ты права! В мире все — ложь, все — призрак, все — обман. Только не спеши, пока жив твой отец, ведь ты у него одна. Не покидай его. Он будет для тебя самым лучшим наставником.

Оба замолчали. Меркурий с братской любовью смотрел на смущенную Софию, а девушке уже чудились светлая монастырская келия, одежда инокини и ночные коленопреклоненные молитвы…

4

Смеркалось. Небольшой дом князя Меркурия, обнесенный частоколом, был расположен у самого подножия соборного храма на улице, называемой Подолом.

Меркурий сидел на скамье под старой плакучей березой и думал обычную свою думу. Внезапно растворилась калитка и во дворе появился худенький мальчик, весь в черном; его ноги, обтянутые черными чулками, были обуты в туфли с серебряными пряжками, на пышных льняных волосах держалась черная шапочка, тоже расшитая серебром, а на груди висела серебряная цепь, которую мальчик то и дело потрагивал, точно боясь потерять этот знак отличия. Сочетание черного цвета с серебром придавали юному существу какой-то мрачный вид. То был паж рыцаря Эрика Дитмара Свенча, любимца великого князя Владимира Рюриковича.

— Мой высокородный господин Эрик Дитмар шлет глубокий поклон и послание пресветлому князю, — произнес мальчик тонким голоском по-латыни, с низким поклоном протягивая Меркурию свиток.

Меркурий принял его, встал и начал читать. Его лицо вспыхнуло, губы чуть тронула усмешка: в выспренних выражениях Дитмар восхищался воинским искусством Меркурия и просил оказать ему величайшую честь: сразиться с ним на конях в присутствии великого князя Смоленского на его дворе, завтра.

Эрик Дитмар считался непобедимым, и его вызов на поединок был действительно честью, но эта честь обычно кончалась плачевно для принявших ее.

— Я сейчас дам ответ, — сказал Меркурий и вошел в дом.

Вскоре он вышел с ответным свитком, на котором висела большая княжеская печать.

— Передай своему господину, высокородному Эрику Дитмару, мою глубокую благодарность и отдай мое послание, — произнес Меркурий, вручая мальчику свиток.

Паж низко поклонился и мгновенно исчез. Меркурий задумчиво прошелся по двору. Эрик Дитмар, непобедимый Рыцарь смерти, вызывает его на поединок. Великий князь Владимир Рюрикович любил устраивать турниры, на которых состязались между собой его приближенные иноземцы, иногда вызывая к бою русских витязей. Если в состязании участвовал Дитмар, он всегда оставался победителем, а его противников уносили без чувств с поля боя.

Меркурий знал это и бестрепетно принял вызов Эрика. Какое-то необъяснимое чувство предсказывало ему, что завтрашний поединок — преддверие того неведомого подвига, по которому изнывала его душа. Меркурий чувствовал, что, согласившись на поединок, он делает угодное своей Небесной Покровительнице и что Она укрепит его на победу над гордым Свенчем.

Меркурий медленно поднял глаза к небу. Уже совсем стемнело, и по темно-синему бархату небес рассыпались золотые звезды. И казалось ему, что из завесы этого звездного покрова Сама Пресвятая Дева Одигитрия благословляет его решение…

* * *

После ранней обедни в церкви Михаила Архангела, что в княжьем городе, народ не расходился. Всем хотелось поглядеть на невиданное зрелище — состязание двух чужеземцев: ненавистного Эрика Дитмара и любимого смольнянами князя Меркурия Римлянина.

Княжий двор был переполнен народом, толпившимся по краям площади. Вечевое войско в малом вооружении стояло отдельно. Все с нетерпением ждали. Многие были впервые в княжьем городе.

Сердце Смоленска — Соборная гора, Успенский собор и вечевая площадь с большим колоколом — глашатаем радости и горя народа. Отсюда ключом била жизнь города — рождались законы и обычаи…

Княжий двор с церковью Архангела Михаила жил особой жизнью. Великие князья имели здесь свой терем, своих дружинников[126] и телохранителей, преимущественно из чужеземцев. Здесь же была выстроена католическая часовня — латынская божница для иноземных дружинников и гостей, наводнявших княжеский город.

Еще не началось состязание, как в народе уже бродили недовольные, хмурые возгласы:

— Долго ли будет проклятый Свенч увечить наших воинов?

— Князю потеха, а вечевому войску — убыль!

— Надо на вече запретить нашим витязям выходить на состязание — на вечную гибель!

— Жаль Римлянина, — качая головой, говорил вечевой дружинник Василько.

— Почему ты уверен, что Дитмар и тут победит? — возразил стоящий с ним рядом Глеб. — Ведь Меркурий быстрее Дитмара, ловче!

— Не было еще никого, кто бы нанес Эрику хоть бы один удар, — не соглашался Василько. — Вспомни-ка вышину новгородца: какой витязь красивый, могучий, смелый! А все равно изувечил его пес Дитмар!

— Я готов биться об заклад, что победит Меркурий, — горячо настаивал Глеб.

— Нет, проиграешь, — вздохнул Василько, махнув рукой. — Однако вот и великий князь выходит!

На крыльце терема появился Владимир Рюрикович в сопровождении бояр и иноземной стражи.

Великий князь, болезненно грузный, с восковым, одутловатым лицом, тяжело опустился на бархатное сидение. Слабый и хворый, он любил красоту, силу, отвагу и преклонялся пред ними. Поэтому-то непобедимый Рыцарь смерти был ему особенно дорог.

Раздался звук труб. С противоположных сторон площади появились рыцари. Эрик Дитмар двигался медленно, словно вросший в своего вороного коня в черной сбруе с матово-серебряными украшениями. Сам Рыцарь смерти был закован в тяжелые черные доспехи, шлем украшал тускло-серебряный гребень. Красивое лицо Эрика с голубыми, но холодными глазами выражало гордую уверенность в собственной несокрушимости, тонкие губы были надменно сжаты. Навстречу ему приближался Меркурий на серебристо-сером коне. Яркое солнце дробилось искрами в блестящих светлых латах князя, алый плащ мягко падал на плечи.

Рыцари приветствовали друг друга по-латыни.

— Будь здоров, доблестный Эрик Дитмар, — раздался звучный, мелодичный голос Римлянина.

И в ответ, словно морской прибой, пророкотал могучий Дитмар Свенч:

— Будь здоров, пресветлый князь!

Оба приблизились к великому князю и поклонились. Владимир Рюрикович ответил им благосклонной улыбкой и дал знак начинать состязание.

Снова прогремели трубы.

Народ замер. Рыцари опустили забрала и поскакали на середину площади. Сверкнули поднятые копья. Дитмар бросился на Меркурия, искусной рукой управляя тяжелым копьем. Меркурий вздыбил коня, ловко уклонился от удара, с быстротой молнии обернулся и ударил Дитмара в плечо. Великий князь побледнел и наклонился вперед.

— Удар!.. Удар!.. — прокатилось громом по площади. И толпа снова смолкла. Сердца стучали возбужденно и радостно: непобедимый Эрик Дитмар получил удар от вечевого витязя!

Дитмар, пораженный неожиданностыо удара, на мгновение остолбенел, но снова ожесточенно бросился в нападение… И вновь безуспешно. Меркурий, в легкой броне, с развевающимся алым плащом, налетел на своем серебристом коне на противника, нанеся ему еще несколько ударов. Эрик рассвирепел. Пришпоря коня, ринулся он всей своей черной громадой на Меркурия, но тот ждал нападения, отпрянул в сторону, и Дитмар промчался мимо. Тогда Меркурий догнал его и снова, когда Эрик повернулся к нему лицом, сильным ударом копья в грудь вышиб противника из седла. Рыцарь смерти с грохотом упал на землю, барахтаясь в своих тяжелых доспехах. Паж бросился на помощь своему господину, а вороной конь Дитмара с громким ржанием помчался прочь с вечевой площади. Крики восторга, приветствия и громкие рукоплескания народа слились в один несмолкаемый клич, ударивший в облака.

Меркурий поднял забрало. Его глаза сверкали как звезды, обычно бледное лицо горело. Он поприветствовал рукой народ, соскочил с коня и поспешил к поверженному противнику, около которого безуспешно хлопотал паж. Меркурий протянул руку Дитмару и помог ему встать. Рыцари подошли к крыльцу великокняжеского терема. Дитмар хромал на правую ногу.

— Поздравляю тебя, князь, с победой, — силясь улыбнуться, произнес Владимир Рюрикович.

— Благодарю, государь, за доброе слово, — медленно подбирая слова, выговорил Меркурий.

Он не думал раньше, что на государево поздравление ему придется отвечать по-русски…

— Эрик, ты не ранен? — заботливо спросил великий князь.

— Нет. Но я немного ушибся. Благодарю, государь, за участие! — проговорил Дитмар.

Рыцари вежливо раскланялись друг с другом, поклонились великому князю и расстались.

Меркурий вскочил на коня и поскакал с площади. Его провожали восторженные крики народа. Дитмар, хромая, медленно удалялся в сопровождении пажа. Вслед им неслись обидные слова, хохот, свист.

— Жаль, что мы не бились об заклад, — весело говорил Глеб.

— Я с удовольствием проиграл бы любой заклад, лишь бы видеть посрамление Дитмара, — засмеялся Василько. — Ну и праздник же нам устроил Римлянин! Пойдем ко мне, дружище, выпьем добрую чару за победителя.

— Нет, друг, мне некогда, — отговаривался Глеб.

— Знаю, знаю. К невесте спешишь, — добродушно подмигнул Василько. —  Бог с тобой, ступай! А на твоей свадьбе все же выпьем и за Римлянина!

Друзья расстались, крепко пожав друг другу руки. Глеб покинул площадь, а Василько смешался с толпой, оживленно и радостно обсуждая со всеми происшедшее. А день сиял над ликующим городом, и казалось, что ничто не предвещает беды…

5

Девичья светелка в тереме боярина Путятина была ярко освещена солнечными лучами. Свет падал на большую полку с иконами в драгоценных окладах и на белоснежную скатерть с вышитыми по кайме затейливыми петушками. Солнышко весело играло на оконных занавесках, вышитых обитательницей горницы — рукодельницей Светланой. Сама она сидела за столом, склонив белокурую головку, и нанизывала ожерелье из жемчуга и самоцветных камней. У ног ее примостилась старая Онуфриевна и выбирала из ларца драгоценные бусины.

Мать Светланы, боярыня Марфа Андреевна, сидела поодаль за большими пяльцами, вышивая золотом бархатную плащаницу в Иоанно-Богословскую церковь. Светлана быстро нанизывала жемчуг, а ее голубые глаза то и дело вспыхивали озорным огоньком, и девичья грудь волнительно вздымалась от тайных дум и мечтаний. Невольно прислушивалась она: не раздастся ли звук знакомых шагов по лестнице, ведущей к светелке? Наконец она нетерпеливо отодвинула рукоделие, досадливо зевнула и проговорила:

— Как тянется время! Спой, матушка, песню, а то скучно очень!

— Охотно, ласточка, — отозвалась Онуфриевна. — Вот я слыхала днесь, у собора один слепец пел новую песню. Я спою, если матушка-боярыня разрешит.

— Спой, Онуфриевна, — благосклонно ответила Марфа Андреевна.

Онуфриевна выпрямилась, поправила платок, пожевала губы, словно припоминая слова, и протяжно затянула:

Коли напали злы татаровья —
Басурманы на землю Русскую,
Зачинался бой при Калке-реке,
Зачиналася битва великая.
Бились храбрые витязи с недругом
От зари до самого полудня.
Кровь лилась рекой, мечи лязгали,
И летали стрелы каленые,
Пыль вздымалась столбами в поднебесье,
Затуманилось солнышко ясное.
И от полудня к самому вечеру
Распростерлася битва жестокая.
А как солнце к земле приклонилося –
Пали русские стяги все на землю.
На татарском стану ликование:
Там костры разгорелися жаркие,
Под дубовые доски положены
Князья русские, накрепко связаны.
А на досках тех хан, восседаючи,
Сам пирует с дружиной безбожною.
Больно с жизнью князьям расставатися,
А еще больней, что вся Русь в беде.
Наших витязей цвет в бою полег,
Красных девушек хан в плен увел.
Ох, когда же Ты, Боже, сжалишься, –
От врагов спасешь свято-русский край!

Голос Онуфриевны был сильный и звучный, несмотря на старость. Столько чувства вложила она в свою песню, что невольно заставила слушавших переживать страшную картину татарского нашествия.

Марфа Андреевна пригорюнилась, а Светлана словно замерла и широко раскрытыми глазами, полными ужаса и сочувствия, глядела на Онуфриевну.

— Матушка, а вправду то было? — обратилась она к боярыне.

— Было, доченька, было! Лет пятнадцать тому назад был этот позор для земли Русской — битва на реке Калке, — проговорила Марфа Андреевна.

— А где теперь те татары? — добивалась Светлана.

— И теперь, доченька, разоряют они Русь, — грустно промолвила мать. — Но только Смоленск они не тронули. Еще хранит Пречистая Одигитрия Свой град от всякого нашествия! — и боярыня, взглянув на иконы, набожно перекрестилась.

Светлана задумалась. В ее глазах еще не пропал страх — она была под впечатлением песни…

Лестница, ведущая к светелке, заскрипела под мужскими шагами. Светлана мигом забыла о татарах. В горницу вошел Глеб, одетый в легкую кольчугу, держа в руке шлем. Он перекрестился на иконы, низко поклонился будущей теще, пожал руку невесте, ласково кивнул Онуфриевне.

— Что это, Глеб, ты эдак вырядился? Глядите, какой воин! — добродушно усмехнулась боярыня, любуясь витязем.

А у Светланы опять испуганно расширились глаза:

— Уж не война ли?

— Я же из княжеского города, матушка Марфа Андреевна, — ответил Глеб, не сводя глаз с невесты. — У Владимира Рюриковича опять было состязание, а мы все явились в малом вооружении по желанию великого князя, он ведь любит пышность. Иноземцы тоже разрядились, кто во что.

— Какое состязание?! — с любопытством осведомилась Светлана, у которой тут же отлегло от сердца. — Кто с кем бился?

— Эрик вызвал князя Меркурия.

— Господи Иисусе! — даже побледнела боярыня.

Светлана ахнула и всплеснула руками.

— Да! И Меркурий принял вызов! — значительно проговорил Глеб.

— Матерь Божия! Да остался ли он жив? — воскликнула Марфа Андреевна.

— Не томи, Глеб, рассказывай! Как это было? — замирая от нетерпения, торопила Светлана.

— Состязались на конях. Сшиблись. А народу собралась тьма! Меркурий выбил Дитмара из седла, а сам остался без единого удара.

Марфа Андреевна перекрестилась, а Светлана захлопала в ладоши. Онуфриевна же сияла от радости.

— Ах, как хорошо! Римлянин за всех наших витязей отплатил Свенчу! — радостно смеясь, говорила Светлана. — Как жалко, что я не была там!

— Негоже девице глядеть на такое зрелище, — укоризненно заметила боярыня и обратилась к Глебу:

— А Владимир Рюрикович что сказал?

Глеб потер руки от удовольствия:

— Что сказал? Ему пришлось князя Меркурия поздравить, хотя и кисло Владимиру Рюриковичу стало. На нем лица не было, когда Римлянин начал наносить удар за ударом его любимцу!

— Да, Владимир Рюрикович давно уже недоволен князем Меркурием, за то что тот остался в вечевом войске, — заметила Марфа Андреевна.

— А потом что было? — спросила Светлана.

— Меркурий помог Эрику подняться, потом они подали друг другу руки и расстались как подобает благородным витязям — без упрека и брани. Зато народ до того осмеял Свенча, что он и в Смоленске едва ли останется после такого позорища! Но как Римлянина приветствовали — и сказать невозможно!

Глеб и Светлана весело смеялись, радуясь и победе Меркурия, и своей молодой любви, и этому солнечному дню. Все их беззаботные и юные чувства слились в широкую, светлую радость, плещущую через край.

— Матушка, мы с Глебом в сад пойдем, можно? — произнесла Светлана, заглядывая в глаза матери.

— Идите, детки, идите! Придет отец, кликну, — ласково ответила Марфа Андреевна.

Молодые люди, держась за руки, чинно вышли из горницы, и вскоре по лестнице застучали проворные девичьи каблучки и твердые мужские шаги. Боярыня добродушно усмехнулась и подумала: «Уж как это все хорошо вышло! Будет он беречь мою Светланушку! Пошли им, Господь, совет да любовь!».

Добежав вперегонки до старой липы, молодые люди, запыхавшись, бросились на лавку и несколько времени молчали. Только сердца, трепетно бьющиеся в унисон друг с другом, словно пели чудную песнь человеческой любви.

— Глеб, ты знаешь, а ведь София любит Римлянина, — прервала молчание Светлана.

— Любит… — повторил Глеб, оглядывая горячим взором девушку и словно упиваясь этим словом. — Любит… — повторил он, тихонько касаясь ее золотистой косы.

— Нет, Глеб, послушай! — нарочито недовольно продолжала Светлана. — Как бы я хотела, чтобы они были счастливы, как мы!

Девушка зарделась и мельком глянула на Глеба:

— Пусть он князь, но ведь она хоть и бедная, да ученая. А красавица какая!

— Будто? — вымолвил Глеб равнодушно. — Я чтото не заметил.

— Она красавица, гораздо лучше меня! — с жаром воскликнула Светлана.

А в сердце ее колыхнулось радостно: «А все-таки Глеб полюбил меня, а не Софию!». Но сама она устыдилась своей радости: на себя за свою подругу милую рассердилась.

— Нет, моя ненаглядная! Напрасно все это! Я же говорил тебе, что он — инок. У всякого свой путь. Не всем же Бог дает такое счастье, как у нас, желанная моя! — и Глеб крепко, но нежно охватил стройный стан девушки.

Она не сопротивлялась, отрадно вздохнула, как дитя, и доверчиво прильнула к груди витязя. Так светло и тихо стало на душе у обоих, что ни словом, ни звуком не хотелось прерывать эту тишину. Ветви старой липы недвижно замерли, осеняя молодую чету тенистым зеленым шатром.

— Детки, домой идите! Отец пришел, будем обедать! — раздался голос боярыни.

Молодые люди испуганно встрепенулись и снова степенно, рука об руку направились к терему.

6

В Петропавловской церкви, что за Днепром, шла будничная вечерня. Служил старый священник — без дьякона, без певчих. Лишь несколько престарелых прихожан, стоя на левом клиросе, подпевали батюшке нестройными старческими голосами.

Богомольцев было мало.

Успенский пост подходил к концу. Светлана говела. В последний раз она говеет девицей. После Успения она покинет родной терем навсегда. И страшно, и радостно юной невесте. Вместе с ней молится верная матушка Онуфриевна. Скромная, простая служба, лишенная всякой пышности, как-то особенно проникла в чуткую душу девушки. Тоненькая, стройная, вся светлая стояла она рядом с темной фигуркой Онуфриевны, истово клавшей земные поклоны. Светлана с детской серьезностью наложила на себя во время говения строгий зарок: запретила Глебу видеться с ней, а себе самой — даже думать о нем. Но как это было трудно! Налево, у клироса высилось темное распятие с частицей Животворящего Древа. Светлане захотелось приложиться к древней святыне. Прихожанка Иоанно-Богословской церкви, она редко бывала у Петра и Павла. Девушка подошла ко кресту и остановилась: перед Распятием стоял коленопреклоненный Меркурий и горячо молился. Глаза его были увлажнены слезами, лицо выражало жаркую мольбу и непоколебимую веру.

Светлана почувствовала, что не только за себя молится молодой Римлянин, но и за их город, за весь мир… «А ведь он и за меня, и за Глеба тоже молится» — с умилением подумала девушка. Она неслышно вернулась на прежнее место, где Онуфриевна усердно клала поклон за поклоном.

Царские врата растворились. Ветхий пономарь нес свечу, за ним шел старец-священник.

— «Премудрость, прости!..» — слабым голосом возгласил он.

— «Свете Тихий…» — раздалось на клиросе.

И вдруг к старческим, дребезжащим голосам присоединился новый голос: сильный, звучный, необычайно мелодичный.

Светлана оглянулась: прямо против Царских врат стоял Меркурий и пел по-гречески.

Косые лучи вечернего солнца в волнах кадильного дыма окружили темные волосы Римлянина мягким золотистым сиянием. «Он — Божий!» — в невольном страхе подумала Светлана.

Ей так захотелось рассказать милому Глебу о всех своих впечатлениях, но она вспомнила свой зарок, рассердилась на себя, даже притопнула слегка ножкой.

— Какой голос чудесный у Римлянина! — восхищенно говорила Онуфриевна, страстная любительница пения. — Куда там наши дьячки!

Они со Светланой возвращались домой по мосткам через Днепр.

— Глеб сказывал, что в Римской земле у всех голоса соловьиные и поют они день и ночь.

— Дай ему Бог здоровья, князю Меркурию, — продолжала Онуфриевна, — за то, что он такой молитвенник за нас, грешных. Хотя он больше в собор ходит, но и Петропавловскую не забывает, все перед Животворящим Древом молится, спаси его Христос!

— Мамушка, а какой он храбрый! — вспомнила Светлана подвиг Меркурия. — Как он победил Дитмара!

— На то ему Господь помог, — вразумительно проговорила Онуфриевна. — Гордого унизил, смиренного превознес. Помнишь, Светланушка, как я тебе рассказывала про Голиафа прегордого и Давида-отрока?

— Помню, мамушка! А ты мне про божественное опять расскажешь сегодня? Я, как придем, спать лягу, устала я! — протянула Светлана. — А ты мне рассказывать будешь!

— Расскажу, моя касаточка, — ласково говорила мамушка, с любовию глядя на свою питомицу.

Обе уже подходили к тенистому саду светлого Путятина терема.

7

Солнце приближалось к закату. Сад отца Георгия был наполнен ароматом зрелых яблок, в обилии лежащих на соломе под деревьями, облегченными от тяжести плодов.

На скамье перед столом в группе тенистых лип сидела София. На столе лежала большая старая книга. Девушка просматривала листы, и там, где замечала истершиеся или разорванные, вкладывала закладки, чтобы заменить новыми. Исправлять богослужебные книги было ее заботой. Не забывая своего родного греческого языка, София в совершенстве владела русским и знала церковно-славянский.

С недавних пор София сильно похудела, измученное лицо ее было бледно, веки красны от постоянных слез.

Отец Георгий, высокий старик в белом полотняном подряснике, чистил большой лопатой садовую дорожку. Он то и дело беспокойно поглядывал на дочь. Наконец он отложил лопату и неслышно подошел к столу.

— София! — негромко окликнул он.

Она вздрогнула, испуганно подняла на него заплаканные глаза и вновь опустила.

— София, любимое дитя мое! Что с тобою? Ведь вижу я, что не телом болеешь ты, а страдает твоя душа. Откройся мне, дочь моя! Кто, кроме отца, наставит и утешит тебя? — произнес отец Георгий, присаживаясь рядом с дочерью.

«Отец тебе будет лучшим наставником», — пронеслись в уме девушки слова Меркурия, и она ответила тихо, но твердо:

— Да, отец, душа у меня болит… Я полюбила человека, женой которого не могу стать…

Как молния мелькнула в голове старца догадка:

— Князя Меркурия? Бедное мое дитя! Разве ты ровня ему?

— Нет, отец… Не в этом препятствие, — невольно повторила она слова Меркурия. — Я сама сказала ему о любви своей, и, когда ушла от него…

— «Ушла от него…» Что ты сказала, безумная? — с ужасом и гневом воскликнул священник, поднимаясь с места.

— Отец, отец! Что тебя встревожило? — вспыхнув, прервала его София. — Он отверг безумные слова мои, и я удалилась со стыдом и горечью… А на другой день он сам пришел просить у меня прощения — за то, что обидел меня накануне. Он открыл мне, что Сама Матерь Божья призвала его из Римской земли в Свой город.

Отец Георгий молчал, пораженный. То чувство благоговения, которое овладевало им всегда при беседах с князем Меркурием, усилилось и стало понятным.

— София, бедная моя! — проговорил он наконец. — Ты видишь, что напрасно чувство твое. Ты должна только благоговеть перед избранником Богоматери, который удостоил посещением наш убогий дом. Но берегись, чтобы никакая порочная мысль не осквернила твое сердце, твой ум!

— Нет, отец, теперь я люблю его как посланника Божия… Только скорбит душа моя, что не увижу я его в нашем доме, не придет он больше. Помнишь, отец, то дивное благоуханное утро, когда он был у нас в последний раз? Не придет он теперь, не придет. Знаю, бережет меня, чтобы не растравлять раны моей, а у меня только одно желание — служить ему как последняя служанка… — София опустила лицо в ладони и тихо заплакала.

Отец Георгий молча гладил склоненную голову девушки, не находя никаких слов утешения.

— Отец, я уйду из мира, — прошептала она сквозь слезы, изнемогая от печали.

— Могу ли я тебя удержать? — грустно произнес священник. — Ты не найдешь счастья в этом мире, не полюбишь жениха земного. Ты не похожа на веселых сверстниц твоих. Только подожди — схорони прежде своего старого отца. Не покидай меня, София!

— Да, отец, я не оставлю тебя! Так и Меркурий велел мне, — выговорила она.

Отец Георгий молча обнял дочь, а она кротко припала к его груди и отерла девичьи слезы.

Золотые лучи заходящего солнца, прорвавшись сквозь тенистые ветви лип, озаряли высокую фигуру старого священника и покоющееся на его груди бледное, скорбное лицо Софии…

8

В день Успения Божией Матери, престольного праздника собора, особенно торжественно справляемого смольнянами, уже под вечер раздались тревожные звуки набата и гулкие удары вечевого колокола. Через полчаса нельзя было узнать Смоленска: все дома опустели, а граждане от мала до стара толпились на вечевой площади у собора. Страшная весть облетела город: татарская орда движется на Смоленск!

Гонец из Долгомостья, что в 24 верстах по южной дороге от Смоленска, задыхаясь рассказывал, что передовой вражеский отряд уже расположился в Долгомостье. Предводитель отряда — богатырь огромного роста и силы — похваляясь, вызывает на поединок лучшего смоленского витязя, чтобы в единоборстве решить участь города и великого княжества смоленского.

Но кого же послать на столь неслыханный подвиг? Великий князь — болезненный и слабодушный Владимир Рюрикович — вот уже третьи сутки лежит в жару и бреду. Войско смоленское, прославленное отвагой и мужеством, словно потерялось. Любимый воин великого князя Дитмар после позорного для него поединка покинул Смоленск. Всем были известны свирепая храбрость и неукротимая жестокость татар, и мысль о том, что наутро ожидает родной город, заставляла содрогаться даже самое стойкое сердце.

Двери собора были растворены — и весь народ хлынул туда. Началось молебствие об избавлении от варварского нашествия. Стоны и рыдания наполнили храм. Женщины прижимали к груди младенцев, дети испуганно жались к старшим, старики покорно и молча клали земные поклоны. Светлана, не обращая никакого внимания на посторонних, билась на груди Глеба, словно в беспамятстве, и твердила:

— Убей, убей меня своей рукой, Глебушка. Не дай на поругание басурманам!

Глеб силился успокоить ее, в то же время понимая тщетность уговоров. Сам он с радостью умер бы за Смоленск, но, не уверенный в том, что сможет победить богатыря, не смел подвергать такому страшному риску родной город.

София стояла у чудотворной иконы Одигитрии, бледная как полотно, и внимательным взглядом окидывала каждого входящего. Она ждала… И вот во время всеобщего молебствия в соборе появился Меркурий. Еще на паперти услышал он толки о татарах, о непобедимом их чудо-богатыре, и тогда лицо рыцаря вспыхнуло огнем, а глаза загорелись недобрым огнем…

С трудом пробираясь сквозь коленопреклоненную толпу, Меркурий видел плачущих женщин, слышал их вопли и рыдания. Заметил он и прямой, испытующий взгляд Софии. Вот он остановился перед иконой Богородицы Одигитрии и устремил на нее вопрошающий взгляд. Но строги были величавые черты Пречистой, безмолвно сомкнуты Ее уста. Меркурий медленно вышел из собора, с поникшей головушкой подошел к склону соборной церкви. Солнце уже закатилось за горизонт, а запад еще пылал зловещим огнем. После знойного дня в воздухе стояла тягостная духота. По горизонту метались алые зарницы. Откуда-то издали тянулся едкий дым пожарищ. Меркурий стоял понурив голову, словно был в каком-то оцепенении. И вдруг издалека, как будто бы из поднебесья, услышал он дивные голоса: «Радуйся, защитник светлого града Марии!».

Меркурий вздрогнул: «Сегодня?!».

Да, сегодня наступает его час — день победы, славы нетленной, мученического венца… Долго стоял он неподвижно, вслушиваясь в голоса нездешнего хора, которые все отдалялись, становились тише и как будто таяли в воздухе… Рыцарь выпрямился, с благоговением взглянул на небо, уже загоревшееся ночными звездами, и начал быстро и решительно спускаться с горы.

9

Соборный пономарь Юрий был высокий, тщедушный юноша. Полинялый подрясник висел на нем как на шесте, ветхая скуфейка прикрывала бесцветные волосы, падавшие косицами на узкие плечи. Болезненное лицо его было бледно, большие серые глаза глядели задумчиво и кротко, губы робко складывались в застенчивую улыбку. Он любил свою убогую келью под соборной колокольней; любил древнюю икону Спасителя с неугасимой лампадой в углу, ветхие, закапанные воском богослужебные книги. Любил ночные соборные бдения, свою препростую жизнь и смиренную должность пономаря.

Раным-рано приходил он в собор, подметал пол, перетирал и без того блестящие подсвечники и паникадило, протирал чистым полотенцем иконы. Взбираясь по лесенке соборной колокольни, напевал он церковные псалмы слабым, но приятным голосом, доставая самые высокие ноты. Его любили все — и духовенство, и витязи, и гости, и дородные боярыни со своими юными дочками, и нищие, с которыми Юрий всегда делил свой последний кусок. И он любил и знал наперечет всех богомольцев собора, побаивался великого князя со знатными боярами, которые были ему непонятны и чужды, опасливо поглядывал на строгую красоту гречанки Софии, беззавидно любовался молодым счастьем Светланы и Глеба, любил, как мать, старую прихожанку с окраины, которая приводила в собор пятерых белоголовых внучат и ставила их всегда перед чудотворной иконой Одигитрии.

Но больше всех полюбил Юрий князя Меркурия Римлянина. Необычайная южная красота рыцаря, изящество в движениях, иноземный наряд — все это невольно притягивало взгляды каждого, кто с ним встречался. Юрию же, у которого была чуткая, восторженная душа, всегда казалось, что Меркурий похож на тезоименитого ему александрийского мученика, поразившего нечестивого царя Юлиана, хотя ни наружность, ни одежда итальянского князя не напоминали людей того отдаленного времени. Ведь есть предание, что император Юлиан Отступник был убит сошедшим с иконы великомучеником Меркурием Александрийским.

Когда в летние жаркие дни собор не запирался до вечера, Меркурий любил приходить туда один. Юрий всегда спешил встретить его у входа — и как он бывал счастлив от легкого поклона головы князя и любой его еле заметной улыбки, трогавшей уголки его губ. Затем Юрий возвращался к свечному ящику и весь превращался в зрение: он наблюдал, как Меркурий направлялся к чудотворной иконе Одигитрии и благоговейно преклонял колена перед величайшей русской святыней.

Минуты летели за минутами, и Юрий затаив дыхание наблюдал, как горячо молился Богородице заморский рыцарь, с уст которого срывались порой восклицания на незнакомом языке и из глаз струились слезы… Затем иноземец тихо поднимался с колен и направлялся к выходу, опустив длинные ресницы, еще влажные от слез.

Вот и сегодня после молебна Юрий остался в соборе, чтобы вымести сор, нанесенный людьми. Юноша был твердо уверен, что Пречистая Одигитрия не допустит басурман в Смоленск, не даст в обиду Свой город, но молебное пение, рыдание женщин, рассказы о татарах потрясли его чуткую душу. И он решил остаться в соборе на ночную молитву.

Затушив все лампады, кроме неугасимой, что перед Ликом Одигитрии, Юрий вздохнул, подошел к свечному ящику, прилепил к скамье свечной огарок, раскрыл псалтирь и, опустившись на колени, начал читать. Вскоре, однако, усталость взяла свое: он задремал, а затем и крепко уснул, спустив голову на книгу.

Вдруг он явственно услышал над собою слова: «Иди скорее на Подол к Меркурию и скажи, что Госпожа зовет его!». Юрий очнулся, вскочил, озираясь, протирая глаза. Вокруг было темно и тихо, углы собора тонули во мраке, только лампада перед Чудотворной разгорелась ярким пламенем.

Что это? Никак, он заснул в храме перед святой книгой? Грех какой! Но чей же голос — властный и в то же время милостивый — пробудил его?

«Иди скорее к Меркурию: Госпожа зовет его», — снова прозвучало в душе Юрия. Ни одного мига колебания не было в чистом сердце юноши. Он подошел к чудотворной иконе, положил земной поклон и промолвил просто:

— Слушаю, Госпожа!

Юрий запер собор и поспешно спустился по склону горы на главную улицу — Подол. Смоленск, утопающий в желтеющих садах и озаренный луной, был безмолвен. Юрий быстро нашел дом Меркурия. Обойдя его кругом, юноша приник лщом к щелке ограды и замер. Посреди двора он увидел Меркурия, с головы до ног закованного в блестящие доспехи, простирающего руки к небу.

— Меркурий! — тихо окликнул пономарь.

Из уст рыцаря вылетело негромкое восклицание. Он быстро подошел к калитке и очутился на улице.

Юрий восхищенно смотрел на князя, ставшего словно еще стройнее и выше в рыцарских доспехах. Меркурий коснулся рукой в холодной блестящей перчатке плеча Юрия, молча указал на собор и утвердительно кивнул головой.

— Да! Да, княже! Госпожа зовет тебя! — дрожащим от волнения голосом пролепетал юноша.

Оба направились в гору. Белая, осиянная луной громада собора словно надвигалась на них. Юрий робко поглядывал на своего спутника. Меркурий шел, устремив взор на сверкающие главы собора, и Юрий видел бледное, без кровинки, лицо рыцаря, его горящие глаза, вздрагивающие губы.

Они подошли к собору, с железным грохотом растворили тяжелые двери. Высокая фигура рыцаря в блестящих доспехах и худенький пономарь в полинялом подряснике представляли собой странный контраст.

Меркурий снял шлем, который с благоговением принял Юрий, и направился к чудотворной иконе. Юноша, весь дрожа, последовал за ним.

Рыцарь обнажил меч, положил его к подножию Пречистой и преклонил колена. Юрий почувствовал вдруг, как под его пономарской скуфейкой зашевелились жидкие волосы, заплетенные в косицу: ему казалось, что уста Одигитрии движутся, что Она дает какие-то повеления, которые слышит один лишь Меркурий. Вдруг рыцарь громко зарыдал и, гремя доспехами, пал ниц перед иконой. Но это продолжалось недолго. Он встал, отер сияющие глаза, поднял меч, поцеловал его, устремил долгий прощальный взгляд на Лик Пресвятой Девы и направился к выходу. Юрий следовал за ним.

На паперти Меркурий обернулся, протянул руку за шлемом, посмотрел проникновенным взглядом на Юрия и приложил палец к губам.

— Ни слова никому, княже! — в сильном волнении пролепетал Юрий, молитвенно складывая руки.

Меркурий молча поцеловал его в лоб и быстро спустился с крыльца. Когда блестящая фигура рыцаря скрылась, Юрий без чувств упал на холодные плиты паперти.

10

Луна взошла, и яркие августовские звезды усыпали темное небо. Лес объят мраком и безмолвием: ни один птичий голос не нарушает торжественной тишины ночи. Природа устала и покорно ждет осенней поры.

Меркурий на своем светло-стальном коне осторожно пробирался по лесной тропинке, свернув с большой дороги. Все существо его было переполнено волнением, а уста, словно во сне, повторяли слова Пресвятой Девы, сегодня ночью пославшей его на подвиг: «Для того Я и призвала тебя из римских недр, чтобы ты спас Мой град от неверных! Ты венчаешься своею кровию…».

«Святая Дева! Я готов!» — взволнованно шепчет рыцарь, сжимая рукоять меча и поднимая взор к сверкающим звездам. И в то же время невольный трепет охватывает его душу: сегодня окончится его земной путь и он перейдет в иную, неизъяснимо-блаженную, но невидимую, непонятную для смертного жизнь.

Меркурий сдержал коня, прислушался. Издали донеслись какие-то неясные звуки, конское ржание. Долгомостье близко! Меркурию эта местность была знакома: здесь часто охотился великий князь Владимир Рюрикович, который считал своим долгом всегда приглашать на великокняжескую охоту знатного чужеземца.

Меркурий снова тронул коня. Вскоре сквозь нависшие ветви деревьев замелькали огни, и наконец перед рыцарем открылась большая поляна. На ней в разных местах возвышались перед угасающими кострами остроконечные юрты. В полосе тумана виднелись очертания пасущихся коней, сквозь ночную тишину слышались их фырканье и шелест травы. По всей поляне — в разных позах спящие татары. Посередине же — большая юрта, перед которой два стража, в полудремоте склонившие свои головы на длинные копья. Это ставка вождя татар — исполина, которого с ужасом ждал наутро Смоленск.

Меркурий неслышно сошел с коня, привязал его к дереву, обнажил меч и, осенившись крестом, бесшумно, но быстро двинулся вперед. Он приблизился к юрте вождя и стремительно сорвал кошму[127], закрывавшую вход. Стража проснулась и онемела от ужаса: освященный последними вспышками потухающего костра, рыцарь с обнаженным мечом напоминал существо нездешнего мира. Меркурий шагнул в юрту. Огромная черная фигура спящего богатыря заполнила почти все свободное пространство юрты. Рыцарь разбудил его ударом меча плашмя по плечу. С диким ревом проснулся исполин, хватаясь за оружие.

В темноте зазвенели их булатные мечи. Нападая и отступая, противники покинули юрту, продолжая поединок на поляне.

Пробудившись от звона мечей, повыскакали из своих юрт заспанные татары и замерли, поняв, что началось единоборство за Смоленск. Вмешаться в единоборство, броситься на помощь своему вождю никто из татар не смел — такого рода поединки свято чтились как западным рыцарством, так и дикими сынами вольных степей. Все смолкло в ожидании исхода боя. Задрожали звезды в темном небе, замерли вековые деревья на опушке, угасали окутанные дымом костры. Молча глядели татары на страшного, неведомого им воина, похожего на грозного посланника Небес, громко призывающего имя Одигитрии. Это имя было татарам известно. Знали хорошо неверные, что есть у русского народа великая Заступница — Матерь Бога христианского, Которую Смоленск называет Одигитрией.

Исполин издавал дикие, воинственные вопли. Уже ночь подходила к концу, одна за другой исчезали звезды на светлеющем небе, уже заалел восток и утренний ветер тихо шелохнул росистую траву — а поединок все продолжался с прежним ожесто