Нас разделить невозможно — Татьяна Шорохова

Нас разделить невозможно — Татьяна Шорохова

(2 голоса5.0 из 5)

Оглавление

Предисловие
Дом детства
Чувство дома
Мир дома
Мамины воспоминания
Мамины рассказы: До войны
Дедулька Пантелеймон
Хлеб и пышки
Хозяйство
Ветка
За столом
Полоса проса
Иголка
Дедушка Кузьма
Сиротская песня
Коля
Крынка молока
Советское сало
Швейная машинка
Мамины рассказы: На нейтральной полосе
Знамение
Мать-сестра
Рама
Война
Десант
Граната
Мины
Тимоша
Очень хороший немец
Бои
Котята
Это страшно!
Гости
Неиспеченые лепешки
Буханка хлеба
После освобождения
Пасха
Мамины рассказы: После войны
Батько
На железной дороге
Люди помогли
Ленинградское гостеприимство
Вот такое было
Доктор
Погреб
Монета
Телевизор
Поезда
Парторг
Гарик
Витя
Зверек
Новый поворот судьбы
Сережа
Птицы
Три радуги
Мамин голос
Сны
…Что никогда не забудется
Киевские перекрестки
Пять лет назад
Фиалки: первое знакомство
Больница
Гуси
Созревающий мак
Пижма
Криница
Калиновые бусы
Луна и звезды
В полуметре от беды
Маттиолы
Кукуруза
Мешок
Встреча
Дядя Коля
Дым детства
Непонимание
Иван
Наставление
Песня
Первая кровь
Послесловие

Автобиографические заметки, воспоминания, записки

Предисловие

В книгах почти каждого писателя просвечивается,
как сквозь легкую солнечную дымку, образ родного края,
с его бескрайним небом и тишиной полей,
с его задумчивыми лесами и языком народа.
Мне в общем-то повезло. Я вырос на Украине.
Ее лиризму я благодарен многими сторонами своей прозы.
Образ Украины я носил в своем сердце на протяжении многих лет.

Константин Паустовский

Что побуждает меня взяться за воспоминания о моем прошлом: родительском доме, детстве? За воспоминания о событиях пятилетней давности, пережитые мной и моими близкими во время Крымской весны?

Причин несколько, а наиважнейшая – недоступность для меня родины моей, где появилась я на свет. Забыть ее для меня равносильно, что предать. Предать не только географическую точку на карте – город Люботин Харьковской области, – но и само мое существование. Предать детство, полноту нашей семьи, когда все еще живы, а родители – молоды.

Майдан в Киеве посягнул на святое для меня. Черный дым его горящих покрышек – главный символ современной Украины, а не жовто-блакытный флаг, как пытаются представить зачинщики киевского переворота. Это дым преисподней. И мне есть что защищать от этого дыма, застилающего сегодня сердца многих.

А потому подчеркну необходимое: мой дом в Люботине – неложный свидетель духовного и кровного единства русского и украинского народов. И это особенно высветилось для меня сейчас, после наблюдений за происходящим на пространствах Русского мира в течение пяти лет после Крымской весны.

1 semja 300x209 - Нас разделить невозможно — Татьяна Шорохова
Мой отец Шорохов Сергей Ксенофонтович с сестрой Галиной на руках, моя бабушка из Липецкой области Шорохова Татьяна Александровна со мной на руках, моя мама Шорохова Матрена Николаевна. 1957 год

Мои дядя и тетя, мамины брат и сестра по отцу, – желанные гости этого дома, а также их дети – мои двоюродные братья и сестры – принадлежат двум народам по матерям или отцам (русскому и украинскому), в то время как общий корень у нас один – мой дед по материнской линии Белов Николай Кузьмич, белгородский крестьянин. И таких русско-украинских семей на Украине и в России – миллионы.

Там, в курчавой калиновыми кустами Слобожанщине, в городке Люботин, приютившемся между холмами, ставками и ярами в двадцати верстах от Харькова, притаилось мое раннее детство, оставленное в прошлом очень давно и не по моей воле. Покинутое, но не забытое.

Первый луч солнца, первый цветок, первая пчелка, бабочка, птица, первая звезда на небе… Всё это мое первое, щедро отдававшее мне себя, – там, на пятидесятилетнем расстоянии от меня нынешней. И теперь этому миру, растившему меня от рождения и до третьего класса Люботинской школы № 5, пестовавшему, подарившему любовь к родным, соседям, устойчивый интерес ко всякой живности и поросли – грозит опасность: над ним нависла настоящая большая беда.

Антиконституционный переворот в Киеве и последовавшая за ним Крымская весна и Русская весна, для крымчан, россиян, да и для всего мира стали поворотным пунктом в нашей отечественной истории новейшего времени. Чем он закончится, покажет будущее.

А эта книга – повествование об истории Отечества через судьбу семьи. Она пишется для того, чтобы объяснить моим соотечественникам, почему нас – русский и украинский народы – разделить невозможно.

Дом детства

Чувство дома

2 otec i mat 300x208 - Нас разделить невозможно — Татьяна Шорохова
Мои родители с сестрой Галиной. 1951 год

Если Бог судил мне родиться именно там, на недоступной сегодня для меня Украине, в семье Сергея Ксенофонтовича и Матрены Николаевны Шороховых, значит, в этом есть свой смысл, исключающий случайность. Но я не пытаюсь докапываться до его глубин. Для меня важно засвидетельствовать то, что хранится в моей памяти неистребимо – чувство дома.

Этот дом был еще из той достославной самобытной допотопности, которой уже давно нет в моей жизни – дом с печкой, что родители топили углём, дом с домоткаными половиками в жилых помещениях и земляным полом на веранде… В этот дом мама внесла меня младенцем, а покинула я его за три месяца до своего десятилетия.

Дом и то, что происходило в нем, рядом с ним – это часть меня, и я допускаю, что самая важная часть. Многое из того, чем наполнена моя душа сегодня – оттуда.

Наш дом стоял на холме в ряду других домов, на стороне улицы, проложенной вдоль вытянутой возвышенности с заметной покатостью в сторону дола. Поэтому со стороны улицы фундамент дома был невысоким. Мы, дети, любили сидеть на выступающей части фундамента – на завалинке, как на скамейке. Я считала, что завалинка сделана специально для нас, чтобы, набегавшись, мы могли на ней передохнуть. Ребенком долго на одном месте было не усидеть: попритихнешь немного и снова срываешься куда-то, по зову главного детского желания – гулять!

Сохранилась любительская фотография, где мы, дети, сидим на этой завалинке. Лето, мы – старшая сестра Галя, я и младший брат Витя – щуримся от яркого солнца, улыбаемся от ощущения первобытной жизни, наполняющего все существо только в детские годы. С завалинки открывался вид на грунтовую улицу и добротный, с очеретом на крыше, дом напротив, принадлежавший тете Лене Кохановской.

Она дружила с мамой, часто привечала и нас, детей, у себя. У тети Лены не было внуков, и, может быть, потому она любила нас, как родных. Часто помню себя сидящей на ее коленях. Любовь – она глубже всего врезается в память. Особенно в детстве. Ох, тетя Лена! Полная, высокая, руки мягкие, оберегающие. И дочь, и сына своих пережила… Царство тебе Небесное, добрая душа.

Со стороны дола наш дом возвышался на высоком фундаменте, не имевшем завалинки из-за своей высоты. Когда я смотрела на дом снизу, от луга, он казался мне высоким, самым красивым среди всех больших и маленьких хат на нашей улице.

С этой, обращенной к лугу стороны, вблизи дома был новый погреб. В него вела деревянная лестница с перекладинами (драбына). В полутемном погребе помещались большие бочки соленой капусты, огурцов, помидоров, моченых яблок, рядом родители устраивали загородки для картошки, моркови, свеклы, в том числе и сахарной.  Это был уже второй наш погреб. Первый я тоже помню, но о нем позднее. Это отдельная интересная история.

Дом – белёная мазанка под серой крышей (из бемита, говорили взрослые) – двумя окнами выходил на улицу, двумя – на долину. Две другие и тоже между собой противоположные стены в доме были разными: одна сплошная, без оконных проемов, обращена к саду, за которым распластался пустырь, другая, со стороны двора, имела входную дверь в кухню и окно из комнаты во двор. К этой стене уже на моей памяти пристраивалась веранда из кирпичей, сделанных из глины с соломой.

– Саман, – называла такие кирпичи мама.

Да, «…лет шести и я топтала солому с глиной и водой», – вспоминала я много лет спустя в одном из стихотворений. Деревянные формы для кирпичей были самодельными. С узких сторон этих ящичков без дна крепились ручки. Ящички раскладывались во дворе в ряд, их нутро мама с папой заполняли уже приготовленным месивом мокрой глины с соломой, выглаживали верх. Ящички оставались под открытым небом несколько дней, глина подсыхала, и кирпичи легко выскальзывали из форм…

Через пару лет веранду густо заплел дикий виноград, колыхавшийся при сильном ветре, как тяжелый занавес. Я часто любовалась им и поначалу не понимала, почему возле дома всё плодоносит, а виноград нет. Однажды осенью, когда листья охватили разные оттенки красного цвета, поняла, что мама посадила дикий виноград для красоты.

Мир дома

В доме была большая кухня – главное местообиталище всей семьи. Кухонные окна выходили на долину, открывая постоянно меняющийся мир природы. Справа от входа в кухню, на стене, обращенной во двор, была вешалка, а дальше, под самыми окнами, стоял длинный деревянный струганный стол со скамейками вдоль вытянутых сторон. Здесь мы обедали, рисовали, клеили, лепили из пластилина, а когда стали ходить в школу, то и делали уроки. На этом столе раскатывалось тесто, на него мама выкладывала из жаровни коржики, пироги, здесь лепила вареники с картошкой и вишнями, шинковала капусту…

За столом у дальней внешней стены располагалась широкая металлическая кровать с быльцами (боковинами). Над кроватью висел недорогой ковер со связанными мамой накрахмаленными кружевными салфетками, с вышитым ею рушником. Слева от кровати была устроена печь, между нею и внешней стеной – каменная лежанка, всегда теплая, а порой и горячая. Там мама укладывала спать того из детей, кто был простужен.

Печь была устроена возле стены, отгораживавшей кухню от комнаты.

– Комин, – говорили все про эту стену. Внутри комина проходили дымоходы (груба), и потому стена была теплая с двух сторон. Проем в этой стене – дверь в комнату. В кухне, в маленьком закутке между комнатной и входной дверьми, помещался мамин подсобный стол с дверцами, ящичками и полками для посуды, круп, соли, сахара. Уже у самого выхода к торцу этого стола плотно примыкала табуретка с ведром воды и металлической кружкой рядом. Такой была кухня. Уютная, с целой вселенной за окнами. С тех пор, как я себя помню, спала я именно на кухонной кровати. Не одна, а с сестрой, а то и с братом. И только однажды, когда заболела корью, лежала на родительской кровати в комнате при плотно занавешенных окнах.

Окна кухни… Я в жизни побывала во многих красивых местах, но большего восхищения, чем от видов из окон нашей кухни не испытывала. За окнами разворачивались то весна, то лето, то осень, то зима… С подробнейшими изменениями в природе. Выглянешь – речка разлилась, весь луг стоит в воде с редкими льдинками. Посмотришь – луг золотой весь в одуванчиках. Сплошной желтый ковер. Глянешь мимоходом – дядьки на лугу траву косят, скирду сооружают. А вот уже и снег летит, запушил-запорошил все под серым небом. А на другой день под солнцем так всё и засияет, так и запереливается…

Но и ужасное видела. Всей семьей наблюдали, оцепенев, как ночью дом горел на Бочанивци – так называли жилой район, что стоял за лугом и рекой на противоположном от нашей улицы холме. Пламя было высоким-высоким, с острыми языками в небо, колыхалось из стороны в сторону. Вся картина наполняла сердце жутью, и было страшно за людей, живших в том доме.

На следующий день мама навязала узел, и мы пошли к погорельцам помочь, чем можем. Черная копоть на остатках белых стен хаты уже не устрашала так, как ночной огонь. Люди, слава Богу, не пострадали.

Да, книга жизни была у нас особая, возможно, лучшая на свете.

А комната… Справа от входа у внешней стены стояла большая кровать родителей. Никелированная, с откручивающимися шарами, с витиеватыми высокими быльцами. Днем строго застеленная светлым покрывалом, с двумя горками подушек под кружевными белыми накидками. Дальше, у окна, располагалась мамина швейная ножная машинка, прикрытая накидкой, далее влево, между двумя окнами, круглый стол у стены: он выдвигался на середину комнаты по праздникам или в те дни, когда мама кроила на нем шитье.

Левее, уже в углу, стоял фикус под потолок, с глянцевыми листьями, почти черными в сумерках. Далее – окно, выходящее во двор, после него в углу – старый сундук. Хотя сундук мог стоять и в кухне под вешалкой, здесь помню неточно.

В комнате для меня было и еще нечто таинственное: репродукции картин на стенах. Большие по размерам, чуть ли не с окно, в простых, но широких рамах, они висели, немного отклонившись от стен.

– Это «Всадница», – поясняла мама, – а эта картина – «Иван Царевич и Серый Волк». А здесь художник нарисовал горы и водопад.

Много позже я узнала имена художников, украсивших мое детство и поманивших меня в неведомые миры: Карл Брюллов, Виктор Васнецов, Алексей Саврасов. Я рассматривала картины, затаив дыхание, подолгу не могла оторваться от девочки в невиданном розовом платьице и кружевных панталончиках, прекрасной дамы в длинном платье на вороном коне, собак, очень отличавшихся от нашего Сирка на цепи.

Лесные дебри и волк на картине Васнецова пугали, зато цветущее дерево, похожее на весеннюю яблоньку из нашего сада, услаждало мой взор и душу. Немыслимой для меня красоты одежда царевны и царевича казалась сказочной, изумляла. Иван Царевич виделся сильным и бесстрашным, царевна кроткой и спокойной. Горы и водопад зазывали неизведанным, чем-то недосягаемым, находящимся где-то за тридевять земель…

Часто теперь вспоминаются мне люботинский дом, наша округа, соседи, бабушка Настя… Маленькая, подвижная, с добрым выражением лица в сеточке морщинок, бабушка Настя жила на нашей стороне улицы за пустырем и дорогой, спускавшейся к кринице. Жила в семье, нянчила внука. Но если маме и отцу надо было куда-то уехать, то украинка бабушка Настя оставалась нам за няньку. И варила нам, и купала нас, и ночевала с нами.

С нами – русскими детьми русских соседей Сергея и Моти. Они – соседи моего раннего детства – принимали нас, а наш дом принимал их. И тетю Лену Кохановскую с чуть слышными свистульками в груди, и бабушку Настю с ее заботой о нас, и дядю Колю, брата тети Лены, из рук которого впервые в жизни я попробовала виноград: он умел его вырастить в своем саду.

Могу ли я их забыть? Изгнать из своей памяти? Могу ли я выстудить дом, чтобы не осталось в нем их тепла? Тепла сердец наших соседей – украинцев и украинок, которые помогали моим родителям, нашей семье?

Я никогда не забуду вас, дорогие мои. И перед всем миром буду вас защищать, потому что вы умели любить ближних, хотя и чужих вам людей, простой непритворной любовью. Буду защищать вас от тех, кто хочет оторвать вас от меня. Кто делает все, чтобы нас поссорить спустя годы.

Давно вы отошли от трудов этой бренной жизни, как и родители мои. Пусть вашим косточкам земля будет пухом, а вашим душам – селения райские.

Мамины воспоминания

В свое время моя мама поведала нам, детям, неизгладимое из ее памяти. И я пронесла ее рассказы через всю свою жизнь. Они связали меня живым чувством с поколениями предков и родственников, хотя многих из них я никогда не видела. Прочные связи распространились на соседей, окружающих людей, мир с только ему присущими подробностями в своем течении времени…

Еще при жизни мамы я записала ее воспоминания, услышанные многократно, о событиях нескольких десятилетий из истории семьи и страны. Когда я прочла их вслух, она, помню, спросила:

– А откуда ты все это знаешь?

– Мама, – ответила я с благодарностью, приобняв ее, – знаю от тебя. Ты нам поведала их, а я запомнила.

Рассказанные на суржике, на стыке русского языка и украинской мовы, мамины слова в таком виде и легли на бумагу. И по сей день суржик не в чести у знатоков и носителей литературного русского языка и «отточенной» в зарубежных диаспорах украинской мовы. Но для пограничной местности такое явление – обычное дело, причем исторически оправданное. И мама с ранних лет, и все на нашей улице суржиком владели превосходно. А вот дед Коля так и остался русаком, говорил по-русски чисто. Как и мой отец Сергей, родом из Липецкой области.

В нашей семье Шороховых царило двуязычие, если не сказать триязычие: дома с отцом мы говорили по-русски, с мамой и на улице – на суржике, а в украинской школе учили литературную мову.

С каким нетерпением в детстве я ждала того вечера, когда мама могла освободиться от дел, усадив нас рядом с собой для своих воспоминаний! Не только я, но и старшая сестра Галина с разницей со мной в шесть лет, и брат Виктор с разницей в полтора года, все мы любили эти дивные вечера с мамой. Как хорошо, что в моем раннем детстве лет до семи не было телевизора, и мы были погружены в семейное общение полностью.

– Галю, а дэ мама? – спрашиваю сестру днем.

– На роботи.

– А скоро вона прыйдэ до дому?

– Ни, тилькы вечиром.

– Як щэ довго ждаты!

– А що ты хочэш?

– Хочу послухаты, як мама про свое жыття будэ розповидаты.

– Вона вжэ розповидала.

– А я щэ хочу послухаты.

Отец в нашем раннем детстве о своем прошлом с нами не говорил. Совсем немногое мы узнали от него, когда уже сами стали взрослыми. Тому были свои причины.

А мама!.. Какой же она была рассказчицей, с только ей присущими интонациями, с образным языком, так что всё слышанное от нее, как видимое, вставало перед глазами. Мама была одаренным человеком – живой родник народного слова. Она знала множество стихов, песен, пословиц, поговорок, присказок на русском и украинском языках.

…Вечер не темный – сумеречный. Отца еще нет с работы. Он всегда приходит поздно или не ночует дома. Мама не зажигает свет. Да электричество не каждый день и бывает. В таких случаях зажигается керосиновая лампа с широким фитилем.

Топится печь. От жаровни вкусно пахнет семечками. Сейчас они остынут, только что поджаренные, и мы будем лакомиться этим главным лакомством нашего детства – конфеты перепадали нам редко.

Мы сумерничаем. В печке двигаются языки пламени. Огонь через щели задвижек отбрасывает отсветы на стены, на окружающие нас вещи. Всё становится таинственным, не таким, как днем при солнечном свете. Душа ждет чего-то необыкновенного. И мама начинает говорить.

Вот она читает короткие стихи, потом поет про Колю Тиховарова на свой мотив. Мы слушаем, затаив дыхание. У меня сжимается сердце от жалости к мальчику-партизану. Вижу, что и братишка застыл, готовый вот-вот расплакаться, и Галя пригорюнилась. И как только мама смахивала свою слезу, мы бросались к ней, не в силах удержать слезы. Плакали все, обнявшись, и в этом нашем единодушии чувствовала я, что мы – одно целое, а не каждый поодиночке.

Много лет спустя я узнала, что балладу о Коле Тиховарове написал Александр Пешковский. Ну а тогда, в пору трогательного детства, успокоившись, мы снова принимались за семечки, а мама переходила к самому интересному – рассказам о своей жизни.

Я уже писала о том и снова повторюсь, что все мое детство до юных лет мамой опето. Она пела нам колыбельные, пела разные песни за любой работой – рукодельной ли, кухонной, огородной… В своем военном детстве и трудной послевоенной юности мама сочиняла стихи. Строки, приходившие на ум, записывала на клочках бумаги химическим карандашом – ничего другого под руками не было. Отсутствие образования (всего четыре класса начальной школы), необходимость выживать в условиях послевоенного голодного времени, стали препятствиями для развития таланта. Чувство слова, тяга к нему выразились в пении, в устных рассказах и остались лишь семейным богатством.

Мама была простой труженицей, но для меня она – Русь, которой теперь остается так мало: жизнь по совести и с умением все изукрасить словом, пением; радостный, светлый, направленный на доброе дух в соединении с тяжелым трудом, в который она была «впряжена» всю свою жизнь.

И если сказать положа руку на сердце, то я от мамы взяла только крохи. У нее – живой, бьющий из глубин духа словесный ключ, у меня уже многое от образования, хотя жаловаться грех.

В разных домах своих, в разном нашем возрасте повествовала мама о смешном и трагичном, интересном и поучительном из жизни семьи. Незатейливые, но пронизанные маминой душевностью рассказы я услышала в последний раз в 2001–2003 годах.

И вот, уже сама седая, собрала их воедино и назвала просто – «Мамины рассказы». Здесь осталась только часть сюжетов из всего, услышанного мною. Переживаю прошлое заново, перечитываю мамины воспоминания и пишу свои. Эта книга – слитая неразрывно соборная семейная память: мамина и моя.

Мамы не стало в 2004 году, отец ушел из жизни десятью годами раньше. Упокоились они под городом Тосно Ленинградской области, далеко от дома, построенного в молодые годы в Люботине.          История нашей семьи не привязана к одной местности. И родителей, и меня по стране помотали время, обстоятельства жизни, круговерть эпохи перемен. Поэтому без моих пояснений по ходу к «Маминым рассказам» не обойтись. Они выделены в тексте курсивом.

Рассказы мамы о жизни в годы Великой Отечественной войны я ранее уже включала в книгу «Война-спутнице», посчитав необходимым ввести их и в эти повествования о прошлом нашей семьи.

Мамины рассказы: До войны

Дедулька Пантелеймон

Это в Мальцевке еще было, под Корочей, что на Белгородщине. Мы жили на одном конце, а старший брат моей бабушки Евдокии – дедулька Пантелеймон – на другом. Там у нас, ближе к берегу, глина белая была. Та, шо повыше, – сухая, и ее называют мел. Им белят. Недалеко от той глины и жил дедулька, как мне помнится. Я у него никогда не была. А он к нам только раз в году приходил, на Пасху. Это был для него самый большой праздник. Сам приходил, хоть ему было уже за девяносто лет. Какой-то гостинчик приносил. Не помню уже счас.

Я слышала, как он говорил бабушке:

– А я сидел на печке и носки себе штопал. Очков-то я не ношу, так нитку в иголку вдеваю.

Бабушка Евдокия – работящая была, верующая. По правде жила и совести. Я тоже с детства брехни не люблю.

В ПРАЗДНИК

На Пасху всегда у нас родня собиралась. Детей за стол не пускали. Куда там! Мы все сидели на печке. Да так, шоб и не пискнули! Люди даже спрашивали у отца:

– А что, у вас детей нет?

Это те гости, шо не из близкой родни.

В Рождественский Сочельник бабушка есть нам не давала. Говорила так:

– Кто проголодается, во-о-н там мелкая картошка свиньям сварена, оттуда берите. Но мы не ели. Ждали первую звезду.

Иконы в доме были у нас большие и висели крестом. А в святом углу кутью ставили или паску – у нас ее не называли куличом. Всё как нужно, на каждый праздник свое. Лампадочку у божницы на праздники затепливали.

Это в коммуне, а под Люботином уже все по-другому стало. Бабушка на Пасху яйца сварит, покормит нас и предупреждает:

– Только никому не говорите, что сегодня яйца ели.

Куда там красить! Ни-ни. Советская власть!

Хлеб и пышки

Хлеб бабушка пекла на всю неделю. Положит его на полке, полотенцем прикроет и берет оттуда по надобности. Не черствел хлеб. А до колхозов еще по воскресеньям пышки пекла. Стишок один я с детства запомнила:

Нынче праздник – воскресенье,
бабы пышек напекут,
и помажут, и покажут,
а покушать не дадут.

Это значит, не дадут, пока все домой из храма не придут. А вот когда уся семья соберется, тогда и пышки будут есть.

Хозяйство

Жили мы зажиточно, потому что все работали. Наделы до колхозов были у всех. Но у кого бурьян рос, а наши мужики все обрабатывали – дыни выращивали, арбузы. Пойдут, продадут – вот и копеечка есть.

В хозяйстве у нас и лошадь была, и корова. Были овцы, поросята, куры. Козы не было. Если б хто в деревне козу завел, то это бы только на смех себе.

Батько кролей не любил. Он говорил:

– Тот не хозяин, кто труса держит.

Трус – так на кролей почему-то говорили. А как-то кто-то из моих братиков втихаря домой труса принес и под кровать посадил. Но через время тот возьми да й вылези, а батько увидел:

– Кто это труса домой принес? – спрашивает. – Отнеси туда, где взял. Наши мелюзгу не брали.

Пасека была у нас посреди сада. Мед всегда свой был. В поле выращивали коноплю и лен. Сначала собранная конопля на лугу в копанках выстаивалась. Потом нитки из нее доставали, и из них ткали плотный холст. А изо льна делали тонкое полотно.

Из горницы всю мебель вытаскивали и устанавливали ткацкий станок. Ни столов, ни буфета с посудой, ничего в той хате нету. А в больших тазах по одному мотку нитки лежали. Из них и ткали то мама, то бабушка. Иногда и соседские бабы приходили, чтобы станок не простаивал.

Ткани готовые потом на лугу простилали – на солнце отбеливать. Собирали только на ночь. И нихто не крал. Так было тогда, не то что теперь.

Ветка

Сад возле дома большой был. И груша была, дуля называлась, крупна такая. Да и других сортов разных водилось. И яблоки тоже были разные, и сливы, и вишни… Ягодник был. Фрукты сушили и всю зиму делали узвар.

Отец очень строго нас держал. Один раз Данюша братик узял и с груши ветку срезал для какой-то своей нужды. Не знаю, что ему вздумалось? Для чего ему понадобилось? А батька увидел. Забрал у него эту ветку и отходил его по заднице. И говорил:

– Как же так? Она росла, старалась, а ты? Деревьев тебе диких мало, в саду ломаешь?

За столом

Батько запрещал нам за столом разговаривать. А ежели кто-то заговаривал, то отец ложкой ка-а-к стукнет по лбу! И тихо. Но если у батька настроение поговорить, то тогда он сам после обеда заговаривал. И случай был такой. Я еще в школу в ту пору не ходила. Отец и говорит моим братьям: – Ну-ка, сколько будет шесть у семь?

А я считать стала на пальцах. Сначала на руках, потом наклоняюсь – и на ногах, снова на руках, опять на ногах. Спешила всех опередить. Посчитала и выпалила:

– Сорок один!

А батько и говорит:

– А где же ты один пальчик потеряла?

Он тогда еще не был грубым, обходительным был.

Полоса проса

Куры встают, и я встаю. А мне пять лет. А напротив дома, через дорогу, наше просо растет. Куры это просо любят, а я их гонять должна. То туды бегу, то сюды, чтобы курей с полоски согнать. И только к столу я с поля уходила. Порядок у нас в семье заведен был такой: завтракать, обедать и ужинать вместе. Тогда курям воля – и своим, и чужим. Но за столом должна быть вся семья.

На мне всегда что-нибудь взрослое было одето, какой-нибудь жупан, або куфайка. Ног не видно, рукава чуть ли не по земле волочатся, а сама чимчикую.

Один раз Коля – мы его все братиком называли, он старшим был, – у ворот привязал коней, в борону впряженных. После обеда собирался в поле ехать. Я увидела, что он обедать пошел, и за ним с полоски иду. Только я из-за угла вывернула – опудало малое, – кони меня увидели, как фыркнули, рванулись и помчались по улице. А борона им по ногам бьет. От этого они еще сильнее бегут. Коля за ними понесся. Кони аж в дальнем конце остановились. Когда они встали, все в пене были. Меня испугались, ото и всё.

Иголка

У бабушки моей, Евдокии, привычка была иголку в кофточку втыкать ось тут, на груди. Однажды она стирала в корыте. Руки туда-сюда. А иголка ей грудь проколола и в тело ушла. Бабушка вскрикнула, смотрит – капелька крови на груди выступила. Повезли ее в больницу, посмотрел врач и говорит:    – Домой забирайте, помочь ничем не могу. Как дойдет игла до сердца, так и умрёт Евдокия.

А бабушка не умерла. Один раз стояла она посреди хаты – пол у нас был глиняный – и услышали мы, как что-то звякнуло. Глядь – да это ж иголка из запястья выскочила! Только ржавая она была какая-то. Мы так все обрадовались! Это в Мальцевке было.

Дедушка Кузьма

А дедушка Кузьма так умер. Когда он заболел, ему врач капли прописал. Надо было те капли помалу пить. Пьет их дедушка Кузьма, а все болеет. Вот он и каже бабушке:

– Дай-ка мне сюда этот пузырек!

Бабушка подала, а дедушка ей говорит:

– Что там с этими каплями чикаться? Никакой пользы. Я лучше все сразу выпью.

И выпил. А через время говорит бабушке Дуне:

– Постели мне на полу. На земле хочу полежать.

Сполз с лавки на пол, полежал так немного и умер.

Он запомнился мне тем, шо всегда в белых портянках ходил. Белые-белые! Хорошо бабушка за ним смотрела. Придет он, бывало, лапоточки свои снимет, а портяночки белые положит на завалинку проветриться. А мы с двоюродной сестрой их возьмем, и в куклы давай играть. Он выйдет:

– А где же мои портянки?

Ему кто-то и скажет:

– Наверное, девчонки играются.

Он к нам:

– Эх, я вам!

Мы от него врассыпную. Я через сад на луг побегу, к речке. А сестра через калитку на улицу выскочит. Он возьмет портянки и в хату заберет. Да, всегда у него портянки белые были.

Росточком дедушка был маленький, а бабушка рослая была, статная. Рассказывала, как он долго за ней ухаживал, а она все его отвадить пыталась. Но он уговорил и сватов заслал. Хорошо они жили, дружно. И очень работящие были. У нас лентяев не было.

Сиротская песня

Мама умерла, когда мне пять лет было. Как сейчас помню, какая кофточка на ней была, когда хоронили.

Только не знаю, где меня научили и хто научил, шо я эту песню знала? А только помню, что взяла меня бабушка к родственникам на хутор Горожоный, за лесом. Я на печку там забралась, когда поприходили бабы, стали всё у бабушки моей расспрашивать. А я сидела, сидела, а потом стала песню эту мурлыкать. Бабы и притихли. То разговаривали, а тут вдруг замолчали. А я пою. В песне той вроде такие слова были:

Пошла я у лес по малину,
Малину я там не нашла.
Нашла я глухую могилу,
Котора травой заросла.

……

Мама, ты спишь и не слышишь,
Как дочка рыдает твоя.
Мамаша с земли отвечает:
– Не плачь, моя дочка родна.
Возьмут тебя люди чужие,
И будешь ты жить, как своя.

Я пою сама себе, а бабы слушают и плачут.

Мама рассказывала, что мой дед, Белов Николай Кузьмич, овдовел в сорок лет. Свою Параскеву – любимую жену тридцати восьми лет от роду, похоронил он на родовом сельском кладбище. На руках у деда осталось трое сыновей и две дочери.  Одна из них, четырехлетняя Наташа, вскоре умерла.

Дети требовали женского внимания, пригляда, и он привел в дом новую жену.

Коля

Когда мамы не стало, через время отец на Кате женился, хохлушке, из соседней Ганновки. У нас там села вперемешку были: то русские, то украинские… У мачехи сын был, Коля, мой ровесник. Помню, снег выпадет, братья в школу уйдут, взрослые на работу, одна пара дырявых валенок в доме останется. А нам так хочется на лыжах покататься! Оденем по одному валенку, по одной лыже – и поехали вниз к речке! Лыжи к валенкам привязаны, а босыми ногами от снега отталкиваемся. Накатаемся вволю! Нога сначала замерзнет, а потом жарко ей станет, холода не замечаем. Мне хоть бы шо, а Коля заболел-заболел и умер. Много возле меня смертей было – и всё мимо. Ангел-хранитель бережет, Господь покрывает.

Крынка молока

По соседству с нами бедные жили, так бабушка им каждый день крынку молока давала. Отец ругался, и тогда она стала им в кухне за занавеску ставить, но предупредила:

– Как только увидите крынку або глэчик, сразу забирайте.

Те и выглядывали. Батька говорил бабушке:

– Что ты лодырей кормишь? Они что, козу себе завести не могут? Я возом домой привожу, а ты карманом выносишь.

А те знай только днями сидят да семечки щелкают. Так кой-чего в огороде сделают и всё. Такие первыми в колхоз и пошли, чтоб от чужих трудов им перепадало. На селе голытьба была оттого, что либо кормильца в семье нет, либо лентяи.

Советское сало

А тут в колхоз начали загонять. Двоюродный брат батькин, Родион, председателем был. Но отца ему не удалось уговорить на колхоз. Тогда и пришли к нам во двор люди в черном. Форма что ли у них такая была? Нас, детей, по головам пересчитали. Коня забрали, запасы. Всё выскребли. Как будет семья жить? Что кушать? Бабушка нас всегда чем-нибудь на полдник кормила: молочка даст або сальца нарежет, или что-то испечет. А тот раз луковицу очистила, хлебушка маленький кусочек отрезала и говорит:

– Вот, ешьте советское сало.

А лицо у нее такое суровое было, словно что-то ей сердце сжало и не отпустило.

Швейная машинка

По маминым рассказам я знала, что ее отца тоже Кузьмой звали. Портной он был. Всю округу обшивал. И шубы из овчины шил, и блузки тонкие – кому что надо. Машинка у него была старинная – Зингер. На ней работал. Убили этого дедушку моего в 1914 году на войне с Германией. Бабушка сильно загрустила и через годик умерла. Я не помню, как ее звали. Мама моя, Параскева Кузьминична, была в семье старшая. Вот и стала она людей обшивать, шоб как-то жить. И когда замуж за отца моего Николая вышла, то машинка ей на приданое была. Маму в жены батько из города взял.

Она и людям шила, и всем домашним. Шо надо, то й шила. Помню, она простелет на полу кожух, рядом с машинкой, посадит меня. Я играюсь, а мама шьет. За окном стемнеет, лампу зажгут. Мама шьет. Уже все спать полягают, мама все шьет. А я играюсь. Отец подойдет:

– Сколько можно ждать?

Задует лампу. Мама меня подхватит, посадит на печь, и в комнату уходит. А я к бабушке под теплый бочок подлезу и засыпаю.

Уже потом, когда мама умерла, мамину машинку хотела ее сестра забрать, тетя Ксеня. Но батько сказал:

– Если б у меня все сыновья были, то я бы тебе машинку отдал, а коль дочка есть, то машинка Моте путь остается.

Отец потом, когда в коммуну переезжали, машинку эту на горбу своем семьдесят километров пронес. Всю жизнь она мне служила. Скольким людям и я шила – кому платье, кому пальто…

И как-то поломалась у меня машинка. Я тогда в люботинском индпошиве работала. Закройщиком там еврей был, машинки он ремонтировать умел. Он и говорит:

– Привозите, я посмотрю.

Сняла я головку – со столиком же не повезу! Завернула в одеяло, положила на саночки и повезла. Он взял себе домой, а через пару дней привозит мне головку, но другую.

– Та, – говорит, – уже совсем вышла из строя, так что я вам головку заменил. Этой пользуйтесь.

Зачем он это сделал? Мамина машинка лучше шила. Теперь тебе, Танюша, машинка перейдет. Ты ее отремонтируй. Давно она сломанная стоит.

А первую вещь свою я в пять лет сшила, еще в Мальцевке. Юбочку такую – солнце-клеш. Очень мне захотелось. С тех пор потихоньку-потихоньку и всему научилась. Зато теперь пальцы иголку держать не хотят, хотя нитку в иголку ещё так вдеваю, без очков.

Теперь я понимаю, что наша семья, если брать во внимание моего деда Николая Кузьмича, оказалась в эпицентре трагедии русского народа, когда была выкорчевана из многовекового крестьянского уклада жизни безжалостной коллективизацией. Дед Николай со своей большой семьей снялся с насиженного места, где Беловы жили и владели крестьянским наделом не один век. Дед был большим тружеником, его подросшие сыновья пошли в отца, поэтому в поле, на сенокосе семья обходилась без батраков, хозяйство имела крепкое. И всё же деду грозило раскулачивание и высылка в Сибирь, что и стало причиной его переезда. Не верил дед в колхоз, а потому и не стал в него вступать. Чужбину предпочел, а принципами своими не поступился.

На родине дед бросил налаженное упорным крестьянским трудом хозяйство, скотину, доставшиеся вновь образованному колхозу, и в 1933 году оказался с семьей на цементном полу маленькой комнатенки коммунистического барака. После просторного крестьянского дома с прилегающими двором, палисадником, садом, огородом, лугом и даже своим берегом на местной речушке теперь все домочадцы толклись в тесноте нового жилья. Дети укладывались спать по трое на узких металлических кроватях. Все работали от зари до темна, строя новую советскую жизнь среди народа, собравшегося здесь с разных концов страны и, конечно, не от хорошей жизни.

Городок Люботин под Харьковом и сам Харьков – город университетский, промышленный и даже столичный (случалось с ним и такое) стали местом обитания многих Беловских потомков, часть из которых, как и сам дед, уже упокоилась в люботинской земле, а часть еще продолжает обитать в жемчужине Слобожанщины, как называют Люботин.

В коммуне под Люботином моих Беловых и застала Великая Отечественная война.

Мамины рассказы: На нейтральной полосе

Знамение

Перед войной люди говорили, что в степу гроб показался, потом на второй день еще один гроб показался, а на третий день снова гроб увидели. Народ сильно забеспокоился. Все говорили, что это к большой беде, к войне. То мы вечерами песни пели, веселились. А тут и петь перестали. Тревожно как-то стало. И нам, детям, это от взрослых передавалось.

Петь в коммуне очень любили. Народ там разный пособирался – и кацапы, и хохлы… Так всякие песни и пели, аж в Люботине было слышно – така луна шла, эхо такое.

Когда с инфарктом в больнице лежала, дай, думаю, узнаю, сколько же песен за жизнь выучила? Стала первые строчки записывать, так больше двухсот песен вспомнила, всяких – и русских, и украинских, и старинных, и революционных…

Да, народ в коммуне был разный, но дружный, и петь любил. Так до войны было. А теперь вот живем, в подъезде никого не знаем, только соседей рядом и напротив. Здесь я и песни забывать стала. Пока в частном доме жила, шоб ни делала, а все с песней. Сердце болит, душа плачет, а я все песни пою. А на этажи переехала, стала стесняться петь, так вже много песен и позабувала.

Мать-сестра

Мачеха еще перед войной умерла. Ване было два годика, а Рае годик. Мне в ту пору только двенадцать стукнуло. А Ваня, так он до двух с половиной лет ногами не ходил. Переболел воспалением легких. Все думали, что он умрет, а он выжил, слава Богу, только ходить перестал.

А я не знаю, то ли подсказал хто, то ли сама придумала? Только я летом его горячим песком засыпать стала. Возле дома была большая куча песка. Нам хто-то колясочку дал детскую – деревянную такую. Ваня за колясочку держится и стоит, а я его засыпаю, засыпаю – до плеч досыплю, а он колясочку отпустит, руки вверх поднимет и, радый, кричит:

– А я стою! А я стою!

Я и не помню, сколько дней я так делала. Знаю, что только он радый был, какой же радый, когда стоял! А я потом потихонечку стала песок убирать. Сначала засыплю, братик устоится, а потом песок убираю, убираю… И пришел день, когда взяла Ваню за руку и в дом увела. Так и ходить начал. Слава Богу, горячим песком вылечился.

А вже потом и в школу ходил, и лесничим – о-он сколько по делянкам ходить приходилось! Восемнадцать километров на работу, восемнадцать обратно – и все пешком. Никто за ним поспеть не мог. Так-то ноги укрепились.

Да ты и сама знаешь. Иван в письмах и теперь мне пишет: «Здравствуй, мать-сестра!». А как увидимся, бывало, обнимет меня и плачет. И всем говорит:

– Это моя мать-сестра!

Мне иногда кажется, что Иван с Раей мои дети, вы уже мои внуки, а ваши дети – уже мои правнуки…

Письмо надо Ивану написать, как он там? На пенсии уже. Увидеться теперь, видно, не придется. Харьков в другом государстве теперь, бедно там простым людям, честным.

Видишь, как наворотили?! Была одна страна, всё было путем, по-нашему… И кому помешало?

Рама

Врач-ветеринар был у коммуны. Он с семьей жил в отдельном домике. И вот фельдшер этот книзу за водой пошел. А тут немец на него насел. Самолет этот «рама» назывался. Какой-то этот самолет не такой, как другие. Рамой называли его.

Немцы из самолета по дядьке стреляют, потом разворачиваются и снова стреляют. Гнали его. Если б он упал, то, може б, живый остался. А так он спешил. Спешил туда, до деревьев. Видно спрятаться хотел. Немцы ранили его несколько раз. Домой-то он еще дошел, а дома умер. Вот так! Война. Не видеть бы ее.

Война

Отца на войну не взяли. Так куда ж? Дети-то малые! Жена умерла… Людей с заводов на войну позабирали, а хлеб-то должен кто-то печь, люди должны шо-то кушать? Вот отца по повестке на хлебопекарню и назначили. И до последнего дня хлеб пекли. В Харькове отец пек. Где-то двадцать километров от нас Харьков.

Да! Хлеб до последнего пекли. Когда войска ушли из города, последний раз хлеб людям выпекли, отец пешком домой пришел, буханку с собой принес или две. А там уже и немцы вскоре пришли. Но не сразу.

А в эвакуацию мы тоже уходили. Скот государственный раньше угнали. Брат Данюша – ему тогда уже двадцать было – коммунарское стадо погнал. А мы с Тимошей братиком – он на два года меня старше – на телеге кибиточку сделали, чтобы детей посадить от дождя. Телега нам и упряжь уже плохие достались. Отец-то все время на хлебопекарне. Люди хорошее себе, конечно, повыбирали. Когда отец пришел, взяли, шо осталось.

У телеги колеса уже никуда не годились, но мы все-таки загрузились, детей посадили и отправились. Народу шло мн-о-го! Сначала на Песочное ехали, а потом через лес по проселочной дороге, а там сплошной песок. Кони-то по песку ехать не стали. Телега с харчами, детьми… Ехать дальше не пришлось.

Отец сказал:

– Ну что же, будь, что будет, как Бог даст.

Вот в коммуну и вернулись. Всего пять семей нас там осталось. До революции была здесь помещичья усадьба. Дом барский, постройки. Два подвала. В один по ступенькам надо сходить, а другой с таким широким спуском, чтобы лошади с телегой с этой стороны могли заехать, а с той выехать.

И еще яма была с приставной лестницей – две жердины с перекладинами поперечными. Коммунарские бараки уже при советской власти построили: общий коридор в доме, и из коридора вход в комнатушки. У нас комната была на цементе. Другой для нас не нашлось, хоть и детей было у отца много. Так и жили в ней до войны. А во время войны комнат пустовало, хоть отбавляй, так шо в другую перешли.

А Данюша со стадом коров так и ушел. Он потом рассказывал, шо скот у них военные на свои нужды забрали, а его взяли на войну. А когда ранили, в госпитале ему раненую руку отрезать хотели, но он не дал.

– Как, – говорит, – я без руки жить буду? Ни косу придержать, ни на двор сходить…

Так и оставили. Данюша после ранения в Казахстане был. В совхозе там работал учетчиком. У него же, считай, одна рука только была. На другой – какого пальца нет, а какой загнут совсем.

Данюша, бывало, идет там дорогой полевой и песню спивае: «Повий, витрэ, на Вкраину, дэ покынув я дивчыну…». А казахи говорят между собой: – У казака душа болит!

Жалели его. Вот. Домой он уже после войны попал. Так в Люботине и прожил до восьмидесяти годков. Царство ему Небесное. Как хочется на могилку к братику съездить. Много он мне хорошего в жизни сделал. Да теперь, видно, уже и не попаду. Ну, как Бог даст.

Десант

Когда мы с дороги вернулись, стали в коммуне снова жить: батько, бабушка, Тимоша, Иван, Рая и я. Корова у нас была своя. Коммунарских угнали, а свои пооставались.

Как же я за коровой бежала! Гналась я за коровой и гналась, а корова все мчится и мчится, как сумасшедшая. По смородине она уже прет, а я бегу и почему-то все время падаю, словно меня какая-то сила толкает. И ветер рядом так закручивается, как на смерч, и ветки со смородины, как подрезанные, летят. И снова возле меня ветер закручивается, и снова падаю. Я же не знала, что немцы уже десант из самолетов выбросили, и то они по мне из миномета стреляли. Но Бог миловал.

Потом корова вдруг остановилась, как укопанная. Тогда я ее уже взяла за налыгач, довела до коровника, привязала и пошла к бараку, где мы живем. И вдруг передо мной солдатик наш пробежал – быстро так! – и в силосную яму спрыгнул. Прыгнул – и нету его. А смотрю, еще один стоит возле нашей хаты. Иду, а сама думаю: «Форму какую-то надели. Не видела такой раньше».

А то, оказывается, немец стоял. Перед этим дождь большой прошел, – лужи кругом. Я иду до хаты от коморы, а рядом со мной в луже что-то прыскает и прыскает, а я думаю: «Шо это в лужах прыскает?». И иду прямо к тому человеку в незнакомой форме. А он на меня как-то так смотрит. И палка у него в руках небольшая, и посередине такое что-то гладкое к ней приставлено. Я не знала, что это немец, а в руках у него автомат, только думаю: «Форма на нем странная, особенно сапоги».

На наших-то сапоги ладно сидят, красиво, а на этом какие-то широкие были. Я еще подумала, шо их ушить бы надо. Мимо того человека я прошла. И в дом наш захожу, а бабушка говорит, взволнованная такая:

– Где тебя носит? Немцы в Люботине десант высадили!

А немцы – те, что в коммуне оказались – к пасеке полезли. Мы-то пасеку не трогали, а они сразу к ульям. В окно хорошо было видно, как мед в улике возьмут, а потом от пчел убегают, руками так смешно машут. Потеха!

Бабушка сразу смекнула, шо щас грабить нас начнут. Вот она и схватила ночвы, корыто такое деревянное, сложила на дно отрезы из сундука, еще кое-чего из вещей, клеенкой все покрыла, а потом старье разное намочила, выкрутила да сверху клеенки и положила. Так она придумала.

Немец к нам зашел, и сразу – к сундуку. А в сундуке были галоши бабушкины и свитер теплый, которые мой братик самый старший Коля перед самой войной на подарок бабушке прислал. Так немец эти подарки забрал и еще другой хабур-чабур, шо нашел, прихватил, а в ночвы, слава Богу, не глянул.

Не, еще не так было. Когда немец в сундуке колупался, то Ваня по стеночке, по стеночке и подошел к нему. А у фашиста на боку нож на поясе висел. Ивану понравился, видно, этот ножик, и он ручкой цапнул его. Немец-то этот молодой как дернется! Выхватил нож из ножен и замахнулся, как на взрослого человека, и лишь только после этого Ваню возле коленки увидел.

Тут бабушка схватила Ванечку на руки, прижала к себе и немцу в глаза смотрит. Он руку опустил, забрал, шо из сундука выбрал, и вышел.

Потом эти немцы дальше ушли воевать, а к нам на ночлег порой немецкие обозы заворачивали. Мы боялись обозным открывать. Думали, бараков много пустых, пусть размещаются. Одеяло на окно вешали, чтобы не видно было, шо в хате люди есть. Вот один раз в окно нам сильно постучали. Батька дома не было. Тимоша детей на руки схватил, бабушка возле окна застыла, а я зачем-то кочергу схватила. Дверь на крючок была закрыта. Шоб я с той кочергой делала?

А немцы всё стучат и стучат и кричат за окном:

– Гуп-гуп, рус капут!

Это значит, что окно разобьют и нас поубивают. Долго стучали. А потом где-то устроились. Уехали они рано, мы их и не видели.

А бабушка с того дня болеть стала. Тихо так на печи лежала, да с Николкой разговаривала, все ему на немцев жаловалась. И про галоши, и про свитер, и про пасеку…

Мы же ничего про Колю не знали. Он в армии служил, в самоходной артиллерии. Последнее письмо с Западной Украины прислал перед войной. Это теперь уже ты добилась через военкомат, и нам сообщила, шо он в декабре сорок первого умер в немецком плену на территории нынешней Польши. Двадцать один годок ему был.

Так вот, оказывается, когда бабушка тут угасала, он там мучился. И бабушка с ним словно лицом к лицу разговаривала. Умерла она тихо. В саду барском ее похоронили, где уже и другие коммунары лежали. Плохо без бабушки стало. И все хозяйство домашнее на мои руки легло. Царство ей Небесное. Очень добрая бабушка была у меня – Евдокия.

После войны, Гале уже годика четыре было, взяла я ее, и пошли мы из Люботина в коммуну, где в годы войны бабушку мою похоронили. По дороге букет полевой набрали. Подходим, а там – сплошное поле: ни деревца, ни могилки… Походила я по той земле, смотрю, здесь вроде глина виднеется, видно, чья-то могилка была. Положила туда букетик, как на могилку бабушке, поплакала… Все вспомнилось.

Граната

Когда немцы первый раз отступили, стала я в хате убирать, где фашисты квартировали. Смотрю, за сундуком что-то такое лежит, банка железная на деревянной ручке. От верха этой банки к низу веревочка протянута, как суровая нитка, только потолще. Качнула я банку, внутри что-то колыхнулось – тупо так. Шо, думаю, с ней делать? Дай, думаю, в ведро мусорное выкину, а потом вынесу.

А в этот момент Тимоша зашёл и как выхватит у меня эту штуку, и на улицу стремглав выскочил. Через минуту забежал и спрашивает:

– Слышала?

– Да, – отвечаю, – гром где-то прогремел.

А он мне:

– Сама ты гром! Это граната взорвалась, которую ты в руке держала.

Мины

А еще было такое. Мне огород садить надо, а тут – прямо на огороде – круги стальные лежат. Большие, как о-о-н тот половичок у тебя под ногами. Сантиметров по пятьдесят в ширину. Как попадется мне такой круг, я в сторону откину, да и сажу, шо мне нужно – дыню там або огурчики.

А уже потом, когда наши пришли, солдаты увидели эти круги, машиной их в поле вывезли, и там, в степу, расстреляли. Это противотанковые мины оказались.

Да, только огород нас в войну и прокормил. Картошки садила много, очень много. И кукурузу садили для курей. Куры были. И семечки – масло бить. Огурцы, помидоры в бочках солили. Капусту шинковали обязательно. А яблоки когда сделаем отдельно, а когда не сделаем, а то в капусте мочили. Зерно на муку на каменной зернотерке перетирала вручную.

Корову немцы еще в сорок первом году забрали. Наверно, потому она и убегала от них, как чувствовала. Нам только шкуру кинули, голову и ноги. А батя потом шкуру вычинять людям отнес, которые знали, как сделать. За двенадцать километров ходил. Потом сапожник из этой шкуры батьке сапоги пошил, Тимоше ботинки, а мне – туфельки.

Да, работали много, чтобы выжить. Ведь нигде ниоткуда! Что запасешь, тем и сыт будешь. Немцы овощи не сильно выгребали. Мясо любили.

Тимоша

А Тимоше уже шестнадцать лет было. Он от угона в Германию уклонялся. Один раз дома был. Проходит мимо нас тетя Мотя, жена полицая, с пустым ведром, и на ходу говорит:

– Тимоша, бери ведро и иди за мной к колодцу, – и сама пошла.

Тимоша быстренько вылил воду в ночвы и за ней. Возле колодца тетя Мотя ему и сказала, шо ночью за ним полицаи придут. Тимоша собрался и – на родину под Белгород. А это семьдесят километров, и всё в обход, чтобы на немцев не напороться. А когда там его заметили и стали у родни спрашивать, чий это хлоп, он опять домой вернулся. Так почему-то говорили – хлоп, а не хлопец.

Тимошу мы долго скрывали. Он приходил домой поздно вечером и рано утром по темноте из дома уходил. Где он высиживался, хто зна? Если Тимоша вечером уже был дома и кто-то к нам приходил, он сразу на печку прятался.

В барский дом сын помещика вернулся Федор с женой Мотей и с двумя детьми. Он главой полицаев был, поэтому Мотя Тимошу и предупредила.

А в Гавриловке за степью тетя Настя была. Полдома у нее магазин занимал. Она там и водкой торговала, и конфетами, а в другой половине жила. Тимоша у нее часто бывал, и она говорила братику, чтобы соседи не видели, когда он дома появляется.

Ее потом немцы за связь с партизанами повесили и три дня не давали хоронить, чтобы людям страшно было.

А тут у нас чехословаки на квартиру стали. А они такие добрые: то конфет дадут, то еще чего…

Один раз два полицая приехали за Тимошей. Верхом они были, на конях, а командир чехословаков вышел и напустился на них:

– Что это вы пришли в расположение воинской части? Кто вас сюда послал? Убирайтесь, иначе я прикажу вас схватить и расстрелять.

Они ни с чем и уехали.

Чехословаки петь любили. То вместе, то порознь, по настроению. В их песнях есть и русские слова, и не наши. Одну песню я запомнила. До сих пор она в памяти держится:

Заходыть сонэчко за руську граныцю, за широку долыну.
Достав сэм я вчера, вчера пред вэчеру прыжалосну новыну.
Новыну сэм достав листочек малички от мэй старый мамычки…

Это значит «письмо от старой мамочки получил». Там еще дальше про милую поется.

Еще чехословаки ох как любили друг над другом подшутить! Но не злобно, а так, по-дружески. Говорят Тимоше:

– Пойди к тому-то и то-то скажи!

Он пойдет и скажет, как просят. Тот, как услышит, как вскипятится и к этим бежит:

– Хлоп не может этих слов знать, это вы его научили!

А им лишь бы посмеяться. Спали чехословаки на полу, как и наши, на соломе. И форма у них была не как у немцев, а инача.

А тут чехословаков на Курскую дугу перебрасывали. Они и говорят Тимоше:

– С нами поехали. До родни своей под Белгородом доберешься. Мы тебя в обиду не дадим.

Он с ними и ушел. Слух потом пронесся, что чехословаки на Курской дуге против немцев повернули.

А Тимоша уже оттуда на флот попал. В Севастополе служил сигнальщиком на катере. Их катер на мине подорвался. Его одного подобрали живым. На сигнальном мостике стоял, потому и не утонул сразу. Был весь израненный. После войны годика два пожил и умер в госпитале от ран.

Врач говорил, шо легкие у него осколками мелкими были наполнены. Так в двадцать один год Тимоши не стало. Он на паспорте написал: «Я уже последний день живу. Живите все мирно. Прощайте все. Може, кого чем обидел…».

А рука, видно, слабела, и буквы становились все крупнее и крупнее…

Очень хороший немец

Немецкий обоз гусей вез, живых, в клетках. Немец, старый уже, как батько, у нас остановился заночевать. Этот пожилой, ну очень пожилой немец, дал мне гуся на ужин сварить и с отцом стал разговаривать. По-русски хорошо говорил! Был сорок первый год, а отец ему в лоб:

– А Гитлер уже проиграл войну!

Тот как возмутился:

– Как это проиграл?! Посмотри, где мы уже находимся!

– Проиграл! – повторял батько. – Проиграл. Потому что народ за Гитлером не пойдет. Почему он дал волю солдатам убивать мирных людей? Идет человек за продуктами, саночки тащит. А солдаты, что мимо на машине проезжают, стрельнут – и лежит человек ничком на обочине. Дома его голодные ждут… Нет, так с людьми нельзя. В партизаны народ пойдет и немцев будет бить. Проиграл Гитлер.

А немец этот пожилой отцу сказал тогда:

– Я вас должен сейчас расстрелять за такие слова. Никогда никому их больше не говорите, убьют вас.

Видишь, хороший был немец, очень хороший. Дай Бог ему здоровья. Правда, его уже на свете, поди, нет. Я-то сама старая.

Бои

Когда наши еще самый первый раз начали наступать, то они шли по снежному полю в шинелях. Много их тогда погибло. Так по полю и чернели холмики. Потом их у нас в коммуне в саду господском похоронили. Сто семьдесят человек и две медсестры. Отдельно девчат похоронили, возле братской могилы.

А за дорогой еще двести двадцать воинов похоронили. Возле дороги тогда я бойца нашего увидела. И сердце его сверху на груди лежало. Чуть больше кулака такое. Человек лежит, и сердце его на груди…

Наши солдаты у нас на постое стояли. Мы картошку варили чугунами. И опять варили, и опять варили… Немцы тогда на тридцать километров отступили. И слышала я, как по телефону связной кричал:

– Огурцы давай! Огурцы!

Огурцы, это уже и дураку понятно, шо это значит снаряды. Но снарядов не было, и наши скоро отступили, и мы какое-то время снова были ничейные. И не ихние, и не наши.

А по дороге, шо от нашего сада идет к Люботину, немцы своих убитых подбирали на мотоциклах. Они своих не гуртом хоронили, а отдельно каждого. И кресты такие у них были небольшенькие.

А от коммуны теперь уже ничего не осталось. Поле там распахали. А по нынешним временам оно, наверное, и бурьяном заросло.

Котята

После войны я уже у тети Лены Кохановской на квартире жила, против которой мы потом в Люботине построились. Так она мне рассказывала, как она немцам мстила.

Дом у нее большой был, крепкий. Вот генерал или полковник к ней на постой и стал. Тетю Лену заставил готовить ему, стол накрывать и посуду мыть. До революции Кохановские зажиточно жили, знали обхождение.

Вот тетя Лена грязную посуду в таз соберет, на кухню вынесет, дверь закроет, а в таз котят прямо на тарелки посадит. Котята тарелки вылижут дочиста, а тетя Лена их только чуть тряпочкой сверху протрет, и всё. Мыть не мыла. В этой посуде так еду и подавала.

– А то, – говорит, – ходит, бесстыжий, и как будто меня в комнате нет, воздух портит.

Это страшно!

А тут снова фронт близко подошел. Уже грохотало на Курской дуге. Грохочет так страшно! Хотя и далеко, а все слышно – и так страшно! Немцы осветительные бомбы в небе повесят, и они висят. Усё видно, как днем, даже лучше. Бомбы падают, воют, рвутся. Падаешь ничком, земля от взрывов вздрагивает, и завидуешь мертвым, шо они ничего этого уже не видят и не слышат. Так было страшно, так страшно!

Как бомбить коммуну начали, так мы в подвал ушли походной, со ступеньками. Дверей в подвал уже не было. По коммуне били с двух сторон – и с нашей, и с немецкой. Они думали, шо тут никого нет, а мы-то есть! Ох, это страшно!

По воду идти, ведра обматывали, чтобы не звякали, и – по-пластунски. Не идем на полный рост. За водой по двое ходили. Если убьют кого, хоть другой скажет. Да нас только с Лидой за водой и посылали. Она была постарше.

Криница одна была. Ой, ты шо! Далеко, унизу. Ползем. А над головой красные блестки летят. А я руку протягиваю – поймать это красивое. А Лида меня по рукам! И шепчет, шо это трассирующие пули. Тихо так шепчет, чтоб никто не услышал. Пули совсем невысоко над головой пролетали.

А воду тащили так: ведро впереди себя продвигали. Через все огороды вверх километра полтора. Тяжело очень и страшно.

Гости

Разведчики прибегали много раз – и немцы, и наши. Немцы прошмыгивали между нами с автоматами:

– Рус–рус–рус!

И уходили. А наши спрашивали:

– Были фашисты?

Мы им и рассказывали, шо да как. А один раз двое здоровых немцев в черной форме забежали. И нашивки такие – СС. Один был в руку ранен. Второй ему рукав обрезал и руку перевязал. Ну, думаю, сейчас выйдут – гранату бросят – и все. Не, не бросили.

Я недалеко от входа с детьми сидела. Нам в глубине уже места не осталось. Подушками обложилась, Ваню с Раей обняла, а сама лицо в подушку прятала. Шо убьют, не боялась, а вот если лицо изуродуется – боялась. Во дурочка, да?

Тут днем наши подошли к подвалу. Двое. У входа остановились. Люди стали им говорить, шо немцы близко, прямой наводкой сюда из Люботина бьют. Прячьтесь, чтобы уцелеть. А в это время как рюхнуло! Так один наш боец без головы в подвал и упал.

А тот ничего, целехонек. Сбежал он к нему, взял из кармана документы, а нам сказал, чтобы мы ночью вынесли тело, и ушел. Так до ночи обезглавленный на ступеньках и лежал недалеко от меня. А ты спрашиваешь, чего я всю жизнь во сне кричу, да от резких звуков вздрагиваю. Такое, доченька, бесследно не проходит. Я бы и рада забыть, но ничего не получается. Все помню до мелочей, словно вчера происходило. Не дай Бог еще раз такое пережить! Лишь бы войны не было.

Неиспеченые лепешки

Нас в подвале три семьи было. Да в яме с приставной лестницей еще четыре. У тети Марии и тети Фени детей много. Они им решили лепешек ночью испечь: дома-то разбитые кругом догорали. Замесили тесто – и на металлический лист. Вылезли из ямы, к огню подошли, печь стали. И только начали лепешки переворачивать, тут их снарядом и накрыло. Тетя Феня без ступней, на одних культяшках в подвал спустилась. По приставной лестнице. Живот весь разворочен, руками кишки держит.

– А, Мария, – сказала, – только ножиком махнула. Два дня тетя Феня промучилась и умерла.

Буханка хлеба

А «катюши» стреляли! Ой, сразу летит восемнадцать снарядов! Машина их выпустит – и в лес. Она никогда не стоит на месте. Не то шо ночью, а днем видно, как снаряды огнем летят! Огнем! А у немцев – «ванюша». Только двенадцать снарядов огня летит.

И вот однажды все стихло. Перестали стрелять с двух сторон. Мы посидели в полной тишине час-другой. А потом и солнышко вышло. Звуков никаких. И вдруг слышим – танки по дороге едут. По звуку узнали, что наши. Мы все повылазили, повылазили – из этого подвала, и из того… И видим, шо головной танк остановился, а за ним и вся колонна. Открылся люк и вылез из танка офицер и к нам направляется. Идет к нам с буханкой хлеба в руках и говорит:

– А мы думали, что здесь никого нет, а здесь люди! На нейтральной полосе!!!

Плакали и радовались. Трогательно было. Очень трогательно. Эту буханку хлеба я на всю жизнь запомнила.

После освобождения

Семья барина и он сам тоже в подвале сидели. Он, пока полицаем был, никого не обижал. К нему относились по-хорошему. С Лидой, его племянницей, мы по воду ходили.

Она попросила меня сходить с ней на Водяное, где жила ее бабушка. Мы пошли сразу же, как только бои закончились. Немцы далеко умчались, а по дороге колонны наших машин и танков едут, и едут, и едут… А мы по обочине идем. Так и дошли. Радостно было, словно уже война кончилась.

После войны Лида в Харькове мороженым торговала. Один раз виделись. А меня в ремесленное училище по повестке забрали. Нас вывозили разбирать кирпичи на том месте, где был ХЭМЗ – Харьковский электро-механический завод.

До войны завод был, а потом пусто, пусто! Одни кирпичи. Ходили мы строем и пели «Вставай, страна огромная!». Ботинки на ногах веревками привязаны, чтобы подметки совсем не отвалились. А бабы вдоль улицы стоят и плачут…

Пасха

А один раз на Пасху в церковь ходили! Это, значится, так. Вера в нашем коридоре, Лузгарёва, в Пересячное замуж вышла. И она каже:

– Там церква есть.

Война уже пошла, пошла, пошла… Далеко уже воюют.

Был у меня платок такой, знаешь… Китыци такие, китыци длинные. Цвет нежный – и не белый, и не желтый. И я той… Любила его. Вот собрались мы с Верой идти. В узелок и паски, и яйца крашеные завязали. И пошли. Это с комунны километров десять, а то и больше.

Это я первый раз в церкви была. На исповеди батюшке говорю:

– Я безгрешная.

А он мне:

– Нет, деточка, мы все грешные.

Но исповедь уже потом была. А сначала стать было негде – масса людей! И внутри, и снаружи! Я стою и чувствую, шо-то теплое у меня над верхней губой. А это у меня кровь из носа так и потекла. Платок с китыцями залило. Меня сразу на улицу вывели, на свежий воздух. Платочек носовой с собой был. Схватилась так платочком, посидела. Перестало. И людей поменьше, порасходились.

После исповеди Причастие было. Я тогда первый раз в жизни причащалась. А после службы батюшка всех обошел и, у кого шо було, освятил. В душе моей какое-то такое было возношение, какое никогда не забудешь. Первый же раз была в церкви!

Это в сорок четвертом году было. А платок свой любимый я отстирала. Потом моя тетя его в голодовку на продукты мне выменяла в Западной Украине.

Хто бы мог подумать, шо и победу нашу выменяют, как платок, на какие-то ножки Буша? А ведь так получилось! Смотри, шо с нами сделали? И войны вроде не было. Но, видно, идет война, только теперь непонятная она какая-то. А молодежь, так та вообще об этом и задумываться не хочет. Шо это с людьми стало?

Мамины рассказы: После войны

Батько

В ремесленном училище я недолго побыла. Зимой Данюша демобилизовался. Как только он домой пришел, батьку сразу к делу приставили, а дети с Данюшей остались – с инвалидом. Узнала я про братика, домой поехала. А Данюша мне каже:

– Мне трудно с детворой. И кушать надо сварить, и всё. Ты оставайся.   Я сразу стала хлеб кукурузный печь… Через время мастер из училища приходил узнать, что к чему? Посмотрел на детей и тоже сказал:

– Оставайся. Я напишу, что у тебя уважительная причина.

Кругом леса. Война еще идет, но тут уже все восстанавливать начали. Лес нужен для стройки. Вот батю лесничим и поставили. Он квартиру в Гиёвке снял. Данюша вскоре с Катей сошелся, все у них по-хорошему.

Тут и Тимоша появился, да только недолго он пожил на свете. Отцу удалось Ивана с Раей в детский санаторий пристроить на два года. Ему в то время участок под застройку в Люботине дали. Он хоть и лесничим был, но ты видела, какой маленький домик себе поставил. Он честный был, поэтому начальство его ценило и на ответственные участки работы назначало.

У него многое получалось, хотя он закончил только церковно-приходскую школу, ще на родине, в Мальцевке. Он же родился в 1892 году. День рождения батька никогда не справлял. У него было только два праздника: летний Николай Угодник и зимний Николай Угодник. В эти дни он близких своих собирал с семьями. Бутылку поставит, закуску… Всё чин-чинарём.

На железной дороге

Время было голодное. Такое ели, шо не дай Бог. Лушпайки от картошки на посадку берегли. Сами гнилье с зимних полей кушали. Вот я и пошла на железную дорогу в Харьков насчет работы поинтересоваться. Взяли меня на курсы проводников. Училась месяц, а жила у тети Мани на квартире. Фамилию не помню: тетя Маня, и всё.

Чтобы выжить, надо было чем-то промышлять. Заметила, шо люди в вагоне едут с пустыми бидонами, а обратно молоко везут. Там, за семьдесят километров от Харькова, молоко к поезду выносили дешевое. Дай, думаю, и себе займусь.

Раздобыла два бидона. А молоко такое вкусное да хорошее. И я продаю так, чтобы только вернуть деньги на новую ходку и выкроить немного молока домой. Так и несу к тете Мане, когда десять литров, когда шесть… У нее-то двое девчат было, да парень в ФЗО. Вот для всех молочко уже есть. В другом месте картошку брала. Полный мешок на спине тащила! Домой принесешь к подъезду, оставишь и идешь за помощником. Нихто чужое не трогал. А то побоюсь оставлять, и сама наверх тащу на третий этаж. Тетя Маня как увидит, шо я волочу на горбу, ругает меня.

И было такое. Страшное увидела я. До сих пор муторно. Наш поезд стоял напротив другого. Вагоны тогда иначи были, совсем другие. У нас пассажирские, а те теплушки: вход у них не приспособлен, и он посерёдке. И я видела, как начали подниматься туда муж, а за ним жена беременная, когда поезд уже тронулся. Я им кричу:

– Не хватайтесь!

Но они все равно: он с одной стороны, а она с другой. Да только оборвалась женщина эта – и под поезд. И вижу я – лежит дитя в стороне. Чистое-чистое, ни пятнышка крови на нем, хорошенькое такое, но мертвое. И она уже готова.

Поезд тот не поехал дальше, остановился. Скорая пришла, и жену забрала, и ребенка. То страшно. Муж весь потерянный был. Люди потом панику пустили, шо это он ее сбросил. Я видела, как он схватился с одной стороны, а она с другой, но не удержалась.

В послевоенный Харьков, где в голодные годы пыталась выжить восемнадцатилетняя Матрена, хватаясь за любую работу, был направлен служить и мой отец Сергей Шорохов. Призванный на срочную службу в 1943 году из села Вислая Поляна Тербунского района Липецкой области, обученный на водителя в Рыльске Курской области, папа вывозил по опасным истерзанным полям неразорвавшиеся снаряды и бомбы к месту подрыва. И хотя на фронте он не был, но служба ему досталась тяжкая. Помню его рассказы о том, как вел он к воронке машину со смертоносным грузом, что лежал в кузове на песке. Ехать по инструкции надо было одному и медленно-медленно. А как доезжал до нужного места, там уже брались за дело саперы. Помню, как в детстве сжималось мое сердце от страха, когда я слышала в спокойном отцовском рассказе вот это – «медленно-медленно» – и представляла его пареньком в военной форме, припавшим к баранке грузовой машины, колеса которой плавно приминают к земле сухостой заросших в годы войны полей…

За самоволки к маме моей Матрене, которая поначалу никак не представляла с ним своей жизни, Сергей попал в дисбат (дисциплинарный батальон), потому и служил целых шесть лет. А отслужив, уволился не на родину в село Вислая Поляна, а в Люботин, к своей возлюбленной. Матрена сдалась, и новая семья Шороховых предстала перед Богом, властью и людьми.

Люди помогли

На железной дороге я и с отцом вашим познакомилась, Сережей. Он был солдатиком. Красивый такой. Как я от него не отнекивалась, а все ж поженились мы с ним в пятидесятом. Сначала по квартирам жили, а потом участок взяли в Люботине. Сережа трактористом работал в колхозе, Галя росла, и мне пришлось дом наш построить.

Была у меня тысяча рублей на те деньги. Пошла я до Данька да кажу, шо дом хочу строить. Он – мне:

– А гроши есть?

Его теща послушала и говорит:

– Ты, Данюша, не вмешивайся. Потихоньку начнет и выстроит.

С чего я начала? Пошла в колхоз и в колхозе прошу:

– Дайте дубовых бревен, мы будем строиться.

А председатель мне и говорит:

– Как цапать, так не приходите, а как бревна нужны, то дай. Там и на вашего мужа делянка свеклы расписана. Должны поцапать  .

Я открыла дверь из кабинета и цапку ему показываю:

– Только что я делянку поцапала.

Он заявление и подписал.

Данюша тогда в школе завхозом работал. Конячка там у него была и телега.

– Данюша, – кажу, – надо срочно бревна забрать в лесу.

Данюша с Сережей и поехали. Они приехали в лес к лесничему, а того дома нэмае. Шукали его, шукали. Данько каже:

– Та шо ж мы такие дураки совсем, шоб ни с чем уехать?

Набрали бревен, сколько надо, и на участок привезли. Потом еще одну ходку сделали, отдали бумагу, так и так – сказали, что уже бревна брали. Лесничий опять дал, не жалея.

А я уже всех расспросила, кто же строить будет? Мне говорят, есть один, но он слабенький. А есть и хороший, но он уже не берется. Я и пошла к нему с Галею под руку. Куда ж еп? Везде с ней и ходила. Пришла. Все говорили, шо он сильно гордый и уже устал: «Что я должен строить каждому?».

Но я всп равно решилась. Вот он вышел из хаты, поздоровкался, спрашивает:

– По какому поводу?

Я говорю:

– Шоб домик нам построить.

– Где?

Я сказала. Он увидел, что мы недалеко живпм и спрашивает:

– А хто напарник?

– Не знаю. Вы уже сами себе напарника подберите.

– Есть, – говорит, – у меня один, да только гонять его надо, ленивый. А фундамент уже есть?

– Да какой, – кажу, – фундамент. Ще ничого нет!

Он говорит:

– Сейчас дорогу к Люботину ведут, насыпь делают. Там есть большие камни. Попросите, може, за бутылку дадут. А какой дом хотите строить?

– Та, – отвечаю, – ще матерьяла нету, но небольшой.

– Пусть Данюша вам поможет.

Данюшу там у нас все знали и уважали его. Через несколько дней Данюша глыбы на участок привпз. Он много помогал.

И когда камни для фундамента были готовы, дядько Петро стал приходить на работу и устанавливать дубовые опоры для домика и на углах, и на окнах, и на дверях, и для крыши.

А дальше нужен был горбыль. Очередь за ним у склада стоит страшная. Народ строится! И когда пришпл товар, во двор запускали по десять человек. Мне уже ничего не хватило. Когда люди весь товар по кучкам разобрали, то ворота во двор открыли. Зашла я и вижу – нет ничего, а уйти не могу.

Уже четыре часа дня. Я уже есть и хотела, и перехотела… Хожу туда, сюда, места не нахожу, думаю: «Може, Господь Милосердный поможет». Принято у меня так было, Господа всегда мысленно о помощи просить.

Тут дождик накрапывать стал. Стою я и вдруг вижу такую картину: одна дама возле кучи досок спорит с обмерщиком. Она считала, шо ей обмеряли неправильно. Горбыль ведь с одной стороны шире, с другой уже. Служащий меряет посерёдке, а она говорит:

– Мне смеряйте с тонкого места, или я брать не буду!

А обмерщик ко мне обращается:

– Если вам нужно, тогда вы берите!

А она:

– Если дура, то и бери!

И пошла на выход. А я подошла брать. И только подошла к доскам, в этот момент молния как грёхнула! И дерево, что во дворе склада росло, валиться стало. Забор полностью завалило, а кроной на соседское здание легло. Кони шарахнулись, люди тоже. Но потом все успокоились и делом занялись. А дождик тут же прекратился. Короткий такой был, и молния только один раз ударила. Гроза какая-то совсем мимолетная оказалась.

Я наняла дядьку с телегой – доски домой везти. Тогда пора такая была, лошадей многие держали, и люди подрабатывали.

Я в это время тобой беременная ходила. И все за стройматериалами бегаю. А сосед дядя Коля мне и подсказал:

– У директора склада и гуси есть, и утки. Он возле ставка живет. Пусть муж твой выпишет в колхозе мешок зерна. Свезите его директору, он вам помогать станет.

Выписал Сергей зерно, лошадь с тележкой в хозяйстве попросил, и поехали. Вечер был, уже стемнело. Не доезжая дома, остановились, и я пошла к хате, постучала в ворота. Выходит начальник в трусах – спал уже, видно.

– Так, – говорю, – и так. Зерно привезла.

– Давайте, – он говорит. Обрадовался очень.

Сергей взял мешок на плечи и понес. Потом обратной дорогой мне говорил:

– Директор так мешок схватил, думал, что и меня турнет.

А хозяин мешок поставил и сказал, чтобы я назавтра подошла. Он мне наутро подсказал, шо сейчас нужный товар есть на том складе, шо под Харьковом. Туда нужно ехать, и там продадут. Нас было трое: я и двое мужчин. Шукаем машину. Нашли и поехали. Я стала там со своим пузом лазить и нужные доски выбирать. Так на том складе потом говорили:

– С каких это пор Гаврилыч беременных сотрудников стал набирать?

Пришло время – надо бовдур ставить, трубу печную. Опять людей о мастере выспрашиваю. Мне говорят, шо есть один, который хорошо делает, но он цены не сложит, лучше туда и не ходи.

Но я пошла с Галей. Стучу. Выходит женщина со двора:

– Вам кого?

– Вашего дядьку – бовдур поставить.

– Вряд ли, – говорит. – Он уже пожилой, не берется, но позову.

Он выходит. Посмотрел на нас и согласился:

– Завтра приду.

Стал он работать. Выложил бовдур до высоты, теперь ему на горище работать надо. Смотрю, он то спустится вниз за водой, або за глиной, то снова поднимается. Стала я ему глину в ведре подавать. И когда он бовдур закончил – и правда, красивый такой получился, – за работу ни копейки не взял, хотя о дядьке этом говорили, шо он сильно жадный.

Уже потом, когда я тебя родила и в роддоме лежала, мне говорят:

– К вам пришли.

А я глянула в окно, женщина какая-то стоит, мне незнакомая (я ее не узнала), и говорю:

– Это ошибка, я вас не знаю.

А она мне отвечает:

– Нет, я к вам. Вы меня просто не узнали. Мой муж у вас бовдур сделал. И он меня послал, шоб я гостинчик вам принесла. Так и сказал: «За то, шо ця жиночка мэни гарно глыну подавала».

Она мне сметану дала, сливочное масло, пол-литровую банку меда и булку большую – хорошую такую, сладкую.

И еще было. По субботам отмечали очередь на крышу – надо же чем-то покрывать! Каждую субботу я ходила, а тут уже и срок в роддом ложиться. Я и говорю людям в очереди:

– Как же мне быть? Я же не смогу отмечаться.

Очередь и говорит:

– Хорошо, в качестве исключения отметим за вас. Не бойтесь.

Потом я уже с тобой пришла, так все расспрашивали, кто у вас – девочка или мальчик? А ты на рассвете родилась, как раз солнышко всходило.

Подошла очередь, купила я материал и на кровлю. Еще расспрашивала я у людей, где печник хороший. Говорят – на Водяном. Но он уже не берется, а работает пекарем.

Прихожу к нему на работу. Он выходит – в муке весь. Тогда я уже с тобой на руках была, и говорю:

– Так и так надо.

А он спрашивает:

– Где вашу хату найти?

Я сказала. Пришел он. Соседка моя, тетя Лена, и просит его:

– Сделайте так, шоб тепленько было, лежаночку пристройте.

А он и отвечает:

– Печку надо такую мастерить, чтоб ребенка даже на подоконник посадить, и тепло ему было. А то не печка, если возле нее тепло, а спине холодно.

И сделал он на славу. Две комнаты та печка обогревала. И духовка пекла замечательно: и пироги, и паски…

Но о главном хочу рассказать. Лето к концу уже подходило. Хата стояла готовая, да только еще не мазаная. Мы в сарайчике жили. Ты и Галя в корыте спали. Люди мне и говорят:

– Шо ты себе думаешь? Почему людей не зовешь – хату мазать? Лето кончается! Ей же – хате – еще сохнуть надо. Не высохнет хата! Как хотите, а мы придем на последний Спас хату вашу мазать, даже если и не позовешь. И всё свое на стол принесем.

Пошла я до Данюши, шоб он коня привел – глину с соломой месить. Ногам уже холодно было. В Спасов день соседи поприходили и давай работать! Да так дружно, так слажено, любо-дорого посмотреть. Я, конечно, стол накрыла. И рыбы нажарила, и картошки наварила – все было. Самогон, конечно, был. А стол на улице стоял.

Хату в той день всю залепили – и внутри, и снаружи, и доливку помазали. Сели кушать. Радость у меня на сердце такая была, весь мир хотелось угостить и накормить, а веселье такое в нашем дворе было, шо потом и на свадьбах ваших уже такого не было. Люди всё приходили и приходили. Гармошки играли, народ танцевал. Говорили:

– Надо, шоб веселая хата была!

Дурачились. И вытанцовывают, и вытанцовывают… Песни пели. Хорошо было, хорошо. Нихто расходиться не хотел.

К осенним дождям уже из сарайчика в дом перебрались. Я потом много раз с яблоками ездила в разные края, чтобы долги за стройку поотдавать.

Местность, где стояла наша хата-мазанка, называлась в народе Шмыдливка. А улица носила имя Свердлова. По склону горы, сверху вниз от дома располагались в такой последовательности: ягодник, сад, огород, полоска поля, луг, речка, болотистый лужок за речкой, холм на противоположном берегу с домами наверху и названием общим Бочанивка.

Это если смотреть прямо. А если вправо, то видишь соседский сад и ягодник, ну а если влево, то чуть поодаль, за пустырем, виднеется широкий грунтовый спуск вниз. Он ведет от улицы прямо на луг, к кринице, куда ходили за водой все с нашей улицы. У нас к кринице была своя тропинка, вытоптанная натруженными стопами мамы. Шмыдливка – самая яркая и счастливая страница моего детства.

Ленинградское гостеприимство

Это было в середине пятидесятых. Трудно у нас было под Харьковом, нужда. А тут слышу, соседка, тетя Лена, с яблоками в Ленинград собирается. Я и говорю ей:

– Возьмите меня с собой.

А вона каже:

– Та я с дочкой йиду. У нас уже всё готовэ.

– А когда поезд? – спрашиваю.

Сказала. Побежала я в поле, где муж Сережа трактористом работает. Так и так. Решила в Ленинград с яблоками ехать. Он не против. А тут и начальник идет. Спрашиваю:

– А вы сможете мне помочь яблоки в колхозе выписать?

– Смогу, – говорит.

Ну, взяла пятьдесят килограмм. Парторг и засомневался:

– Одной опасно. Неизвестно с какими людьми встретишься.

Я одна ехала. Совсем одна. В Ленинград приехала днем. Спрашиваю у людей:

– А где рынок?

Там говорят и там. Такси подъезжают, а их сразу хватают, никак не могу машину впоймать. А тут еще одна з яблуками приехала. Такая высокая, молодая, коса у ней. И не откуда-нибудь, а з Киева! Познакомились – вроде как Варя ее звали. Она, как и я, поехала туда, где яблука плохо растут. Еще у нас и сливы были. Ну что же делать? Як нам до рынка добираться?

А тут мужичок с такой тележечкой:

– Вам что, на рынок?

– Да, на рынок.

И он нас на своей тачанке и повез. Рынок назывался – Сенной! Видишь, запомнила. Вин, мужик той, каже:

– Сенной самый удобный для вас будет.

Вот он нас туда и доставил. Стали мы с напарницей з угла: я так, а вона – так. Мятые сливы я в сторонку откладываю. Вот дамочка одна подходит и спрашивает:

– А почем эти? – на мятые показывает.

А я говорю:

– Эти так берите, я их все равно выброшу.

– Как же выбросите? Я компот из них сварю, и вам копеечка будет.

И она тут спрашивает:

– А где же вы спать будете?

Я отвечаю:

– Да еще не знаю, где будем. Може, на вокзале посидим.

А она говорит:

– Я могу вас приютить, – сказала адрес. – Вы найдете. Здесь не так далеко.

А Варя шепчет:

– Неизвестно, хто вона такая.

А та дамочка поняла и говорит:

– Это я должна вас бояться – кто вы, что вы? А меня здесь все знают.

Ну, мы пришли туда. Пришли, а бабоньки – две или три – стульчики у подъезда поставили и сидят на свежем воздухе. Увидели нас и спрашивают:

– А вы к кому?

Мы сказали.

– А они, – говорят, – только что пошли прогуляться.

Мы немножечко постояли, и та дамочка со своим мужем пришли. Лет им так по сорок. Дамочка та потом сказала, что муж у нее депутат. А это шишка тогда была большая, хотя они и жили в коммунальной квартире: одна ихняя комната, а одна – дочкина. Но дочка в деревне была на каникулах.

Увидели нас:

– О, мы думали, что вы не придете!

Мы яблучек взяли с собой. А они – понимаешь ли – колбасы нарезали, картошечки зготовили.

Спали мы у дочкиной комнате. Удвоем вложились – кровать одна была.А утром – только встали да поумывались – муж уже чайничек несет и говорит:

– Вот, девочки, чай уже готов.

Начали мы чай пить, а он пришел с гармошкой большой. Сел и наяривает, а мы пьем чай под музыку.

А потом этот депутат спрашивает:

– Как же вы будете уезжать? Вы же сегодня управитесь с торговлей, а с билетами трудно. Я помогу вам билеты взять.

Дали мы деньги на билеты, и стали совать еще деньги за ночлег, за то, что нас покормили, а они ни в какую:

– Никаких денег мы брать не будем. Мы вам просто помогли, да и всё!

Но мы все-таки деньги незаметно под подушку сунули – будут спать ложиться и найдут.

К полудню товар наш кончился, а тут они подошли и принесли нам билеты.

А депутат и спрашивает:

– А у вас чашечки хоть есть с собой? Как же вы будете чай пить? – и подарили нам по чашечке.

Расстались мы на рынке. Но ленинградцы потом к нам еще и на вокзал пришли:

– Мы хотим вас проводить!

Во, какие люди! Тогда совсем другие люди были, совсем. А счас из глотки выхватят. Ну, не каждый, конечно…

Вот такое было

Ох, не дай Бог! Жить как-то надо, вот и собрались с тетей Верой соседкой яблоки в Челябинск везти. Было у меня два места по тридцать килограмм. А я худюща була! Тетя Вера постарше меня, ее муж провожал. А мой Сергей на работе, так меня провожал батько. Батько меня отругал:

– Как же ты будешь эти яблоки волочь? Сдохнешь – муж другую возьмет.

В Челябинске мы с поезда устали, а там идти надо с платформы по мосту. Тетя Вера один свой ящик уже понесла, машину наняла, загрузила и за мной идет.

А тут дамочка с другого поезда встала. Одно дите маленькое на руках, другое за подол держится, и сумка большая. Но ее никто не встречает. Она нервничает, мечется туды-сюды-туды…

Я говорю:

– Помогу тебе.

Два ящика своих оставила на той стороне, сумку ей несу. А тут тетя Вера:

– А это чье?

– Та вот, помогаю.

– А твое где ж?

– Да там стоит.

– А если ж украдут? – и давай ругаться. – Да шоб я с тобой хоч раз кудысь пойихала! Я десятым закажу, шоб с тобой нихто не ездил.

А я довела дамочку до людей и машины и вернулась за своим. И нихто моего не взял.

Доктор

Ты еще маленькая была, грудная. Пошла я к гинекологу – так и так. А вона каже:

– Оставьте ребенка, вы меня еще потом благодарить будете.

Тебе полтора годика было – и Витя нашелся. Как-то я зашла с ним к той докторше, сыночку тогда месяцев восемь было. У него волосики кудрявенькие, золотистые. Она покрутила ему пальчиком колечки волос и говорит:

– Вот видите, какой у вас сын растет. Хорошо, что меня тогда послушали. Ко мне на днях еще один мальчик с мамой заходил. Букет принес. Он в этом году уже в первый класс пошел. Я тоже его спасла, вот он с мамой и заходил поблагодарить.

Брат Витя… Где я, там и он. Всегда вместе. Бывало и подеремся, но тут же помиримся. Сестра была и нянькой, и учительницей, и строгим воспитателем. А как иначе? То зеленку на себя выльем, то из дома без спросу уйдем, когда родителей дома нет… Побаивались мы Галю.

Погреб

А в Люботине у нас участок был какой-то непростой. Черепков глиняных с глазурью было на нем много. Копаешь огород и все выбираешь в ведро, все выбираешь. Заходились мы погреб себе выкопать. Место определили, мужиков позвали. Только копать мужики начали, верхний слой земли сняли, а у одного лопата из рук выскользнула и в глубину ушла. Разрыли мужики землю скоренько-скоренько, и видим: в стенах, как на полках горшки стоят, а внизу ниши такие. Как пещеры маленькие, все в разноцветной глазури, как в стекле. До горшков дотронешься, они в руках и рассыпаются. А в пещерках тех я буряки хранила.

Долго погреб той не прослужил – талые воды его затопили, и он обвалился. Ты ж помнишь, шо хата наша на склоне холма стояла. Вода сверху донизу к речке текла. И так получилось, что соседи – они бездетными прожили – воду от своего огорода на наш участок отвели. Тою водою погреб и залило. Мы потом другой вырыли, за хатой. Он хорошо служил.

Монета

И было у меня один раз такое событие. Копаю я огород, копаю и выкопала монету – красная такая, без ржавчины. Подняла я ее, на руке подержала – толстая и металлическая, а на ней написано по-старинному «Деньга». Зачем, думаю, она мне нужна? – и снова в землю бросила. Наверное, до сих пор где-то там на нашем люботинском огороде валяется.

Телевизор

Мы в начале шестидесятых годов посоветовались с Сережей и решили телевизор купить в кредит. Думаем, дети подрастают, пусть смотрят. Лучший телевизор тогда был «Верховина», его и купили. Люди за глаза говорили:

– Задницу прикрыть ничим, а бач, «Верховину» купылы!

Но как только вечер наступает, все к нам собираются. Полная хата набивалась. Сядут, хто где, и смотрят, покы на экране не появится «На добранич». И на полу сидели, и на подоконнике. Сергей придет с работы, ему помыться надо, а тут людей полна хата. Он станет у притолоки и ждет, пока люди разойдутся. Никогда не выгоняли. Да ты помнишь. Сама шелуху от семечек после них заметала и совками в печку ссыпала.

Поезда

Мы когда еще с Сережей своего дома не имели, по квартирам жили возле железной дороги. Разные поезда проходили мимо. Но как прочитаю названия «Севастополь, Евпатория, Феодосия», так аж дух захватывает. А если прочту «Симферополь», так и тянет в даль, в дорогу. Очень хотелось почему-то именно в Симферополь попасть. Название сильно нравилось.

И надо же такому случиться, но в выстроенном доме мы только десять лет и пожили, а потом в Крым переехали. И не куда-нибудь, а именно под Симферополь. На двадцать лет в Крыму осели. Два сада я там на своем участке вырастила, а за жизнь – четыре. Один в Люботине, два под Симферополем, а последний уже здесь, возле Петербурга. Только на севере – то не те сады, больше для заботы.

Отца тяготила среда, в которую он попал в Люботине: у мамы родственников много, у него – никого. И отцу удалось уговорить мать продать в Люботине дом и переехать в Крым, что и случилось в 1966 году. После наполненной рощами и ставками, речушками и ярками местности степной Крым, где нашли дом и работу мои родители, долго тяготил меня своим однообразием. И только синеющие на горизонте горы манили своей таинственностью и недоступностью. Поселок городского типа Гвардейское (его звали все по-довоенному Сарабуз) в двадцати километрах севернее Симферополя стал моей второй малой родиной. Здесь я окончила школу, отсюда поступила на исторический факультет Симферопольского университета, влюбилась, вышла замуж, переехала жить в Симферополь, где родился мой сын Роман, окончила университет, состоялась в профессии, разошлась с мужем после десяти лет жизни…

Парторг

Когда жили в Крыму, то работала в огородной бригаде в совхозе. В поле к нам часто парторг для бесед приезжал. Бабы ему на мужей жаловались, шо, мол, пьют, никакой управы на них нет. А он нам и говорит:      – Видно, кому-то наверху выгодно, чтобы мужики ваши спивались. Потому что если народ наш протрезвеет, он многое поймет.

Это он так еще при Брежневе говорил. Хороший был парторг. Все понимал и правду говорить не боялся. Как же он теперь на эту нашу жизнь смотрит, и живой ли он?

Гарик

Случай у нас был такой печальный. Из совхоза в Харьков персики возили на машинах. А персик, ты знаешь, фрукт капризный. Чуть полежит – уже пятно. Быстренько нужно его доставить по назначению. Вот водители совхозные и старались,  ехали без передышки. А ведь жара…

У одного машина и не выдержала, мотор взорвался, всю кабину пламенем охватило, шофер заживо и сгорел. Поминки в совхозной столовой были. Водители подвыпили, и вот один из них, Гарик, почему-то его так все называли, и говорит:

– А я бы спасся!

И надо же такому случиться, шо в первом же его рейсе на Харьков у его машины мотор загорелся. Гарика всего бензином обдало, и он вспыхнул, как спичка. Из машины он выскочил и по полю побежал. Поле уже вспаханное было. Бежал Гарик по нему до тех пор, пока замертво не упал. Во как бывает! Недаром пословица така есть: «Не хвались, а Богу молись».

Витя

Когда вы уже замуж повыходили, и Витя с нами жил, он был очень обходительный и перед своей последней командировкой сказал мне:

– Мама! Дорога – это дело такое. Я могу совершить аварию, или кто-то на меня может наехать. У водителей такая судьба. Если что, человека не наказывайте!

Витя тогда в командировку уехал в Запорожье, там было главное управление Северо-Крымским каналом, где сынок работал. А мы с Сережей в тот же день ближе к вечеру выехали поездом родню мою проведать под Белгород. Тетушка на хуторе жила, старенькая. Дай, думаю, съездим.

И когда через Запорожье проезжали, словно нас толкнул хто. Проснулись мы с Сергеем, и не по себе как-то. А Витя уже в это время в Запорожье на операционном столе умирал после аварии. Доктор потом рассказывала, шо наркоз его не брал, и он ей всю свою жизнь недолгую рассказать успел. А перед смертью все меня звал, кричал: «Мамочка!».

Хороший был у нас Витя. Ты видела, сколько людей его хоронило. Гроб на руках друзья несли и несли, а встречные водители все мигали и сигналили. Они как-то узнали, шо шофера хоронят.

На суд нас в Запорожье вызвали. Приехали мы с Сережей и на суде сказали:

– Витю уже не подымешь, а мы парня этого прощаем. Он ведь не по злодейству сыночка убил, а по несчастному случаю.

Прокурор не хотела с этим согласиться, на большом сроке настаивала. Но ему условно дали. Двое деток у того парня было на тот момент.

На могилку к сыночку я часто ездила, а потом, когда уже в Россию переехали, Сереже сон приснился, будто подъезжает Витя на машине к нашему дому, выходит из кабины и говорит:

– Наконец-то я вас нашел!

Как же жалко его! Только и пожил, шо двадцать один год, как братики мои, Коля да Тимоша.

После смерти Вити я десять лет не спала. С вечера лягу, только усну – и вдруг меня кто-то за плечо дергает, сразу просыпаюсь. Буквально через минуту. И ночь уже без сна проходит. Как выжила, не знаю. Ведь и работа, и огород с садом, и внуки… откуда только силы брались?

Но Витю, видно, я еще тогда убила, когда к гинекологу пошла, аборт хотела сделать. Простить себе не могу.

Родительский дом, где бы ни находился, всегда нас, детей, грел и питал душевным теплом любви и жертвенности, свойственным отцу и матери преизобильно.

Сестра жила своей семьей в расположенном по соседству с Сарабузом гарнизоне, брат жил с родителями, я с мужем – в Симферополе. В этот дом в Гвардейском и пришла беда. Виктор, уже отслуживший в армии, в 1979 году в возрасте 21 года погиб во время аварии на дороге. Жизнь впервые повернулась к нашей семье своей чудовищной стороной, вызвала в душах судорогу, которая до конца не отпустила и по сей день тех, кто еще из нашей семьи остался в живых. Папа пережил ранний инфаркт в пятьдесят семь лет и умер десять лет спустя. Мама перенесла три инфаркта, но прожила семьдесят шесть лет.

Зверек

А в Крыму один раз такое было. Дали нам участки в поле под картошку. Далеко-о! Пошла я картошку окучивать. Водички с собой взяла, два куска хлеба с салом. Положила все на одном краю и работаю. А тут кушать мне захотелось. Подхожу на той край и вижу – зверек какой-то меховой, тонкий весь, красивый, кусок хлеба из кулька вытащил и кушает. Взяла я другой кусок и ем. А он не убегает. Все кушает и кушает и на меня только посматривает. И когда весь кусок доел, только тогда ушел. Я и не знаю, шо то за зверек такой был…

Новый поворот судьбы

Когда мы в Крым из Люботина переезжать собрались, то батько мне говорил:

– Здесь у тебя хоть зимой от огорода отдых есть, а там ни летом, ни зимой покоя не будет. Круглый год ишачить будешь.

Так и получилось. Пришло время, уставать я стала. Шутка ли! Только черешен тринадцать в саду. И всем ягодам надо ладу дать: то компоты закатать, варенье наварить, то продать, да сколько и так раздавала. И стала меня мечта посещать, шоб пожить где-то не на такой жаре, а на берегу речки, по прохладе.

А тут татары начали в Крым возвращаться. Каждый день приходят и приходят – то одни, то другие: продавай им дом да продавай.

– Лучше продавайте, – говорят, – а то придет время, когда все даром побросаете и из Крыма побежите.

Я бы, наверное, еще не рискнула уезжать, да только пришла к нам во двор пожилая татарка и стала хвастать, какой у нее роскошный дом был в Узбекистане да мебельные гарнитуры в нем.

Я слушала ее, слушала, та й говорю:

– Ну, так если вам там хорошо было, чего ж вы в Крым приехали?

– Она зыркнула на меня и как отрезала:

– Заставили!

Вот тут-то я всерьез задумалась о переезде. Поняла, шо какую-то политику в Крыму будут вести нехорошую, и все пойдет наперекосяк. Тогда еще Союз был, едь, куда хочешь – везде одна страна. Хто ж думал, шо так получится? Я в России, а вы – там, в другом государстве…

Домик в Тосно мы купили на берегу речки, место красивое. Как и мечталось. До Гали за полчаса доходили. Жить бы там та жить, только уже здоровье не то.

Сестра уехала из Крыма первой. Это произошло в 1980 году, ровно через год после смерти брата. Ее муж, кадровый офицер, после ухода в запас увез Галину на свою родину – в город Тосно в 50 километрах от Петербурга в сторону Москвы. Когда у сестры родилась Настенька, и Галине потребовалась помощь, уехали к ней и родители, простившись с Крымом навсегда. Это случилось за три года до развала Советского Союза, и потому поначалу трагедией не являлось. Еще была возможность часто видеться, несмотря на перестройку. Проезд еще был доступен. Все стало сложным с 1991 года, когда однажды я узнала, что мы с сыном оказались в другом государстве, с другим гражданством.

Сережа

А в России я чуть к сектантам не попала, да вовремя Господь уберег. Захотелось мне в храм сходить и у батюшки спросить, можно ли мне ходить в клуб на собрания. А отец Петр, Царство ему Небесное, сказал мне, шоб я у нашу церковь ходила.

Сережа, та той о сектантах слушать не хотел, говорил:

– Как это они Матерь Божью не признают? Не нашей они веры, чужаки!

У него мать сильно верующей была, ты же помнишь бабушку Таню. В той деревне, где Сережа вырос, Троицкий храм находился. Он, правда, еще не действует до сих пор. Но на праздник муж мне всегда говорил:

– Налей-ка, мать, стопочку. У нас сегодня в деревне престол!

За память эту, наверное, Господь Милосердный сподобил его покаяться. Всю-то жизнь он свою в уме перебрал, пока болел, и так безропотно хворал, шо никому и не досадил. А отец Петр его и поисповедал, и причастил.

Один раз зимой лежу это я в спаленке своей. Сережа рядом на кровати спит. И вижу, наружная дверь открывается и в сени женщина входит согнутая и вся в черном. Вот она уже по ступенькам поднялась, дверь в избу открыла… Думаю, как же я могу видеть ее через стенку? Ничего не пойму, но вижу. Вот она по коридору уже до холодильника дошла… Тут я выскочила ей навстречу. Глядь, никого, а в сердце как что-то стукнуло: «Беда!».

Схватила я молитвослов, молитвы читаю, не пойму, над кем беда нависла? Еле успокоилась. А через неделю Сережи не стало. В день иконы «Знамение» Пресвятой Богородицы. Все дома были, и ты ж тогда к нам приехала. Я мужа накануне выкупала. Сережа в тот день за столом со всеми посидел, чуть поел, даже стопочку выпил. А потом и говорит:

– Налей кефирчику!

Только пригубил, вытянулся – и нет его. Хорошо умер, всем бы так.

Отпевали его, как генерала какого, в церкви. А теперь молюсь Господу и прошу Его меня поскорее прибрать. Пора мне к дедушке. Засиделась я на белом свете. Бабушка моя и отец по семьдесят два года прожили, а мне уже семьдесят пять. Во как!

А ведь и бабушка моя Евдокия перед своей смертью кислого молочка попросила.

Отец плохо перенес и переезд на новое место жительства, и отрыв от крымской среды: она была ему дружественна и давала ощущение полноты жизни. Отца не стало в 1994 году, 10 декабря.

Птицы

Один раз колупаюсь я у своем тосненском огороде и песни пою, как по жизни привыкла. Было это примерно часа в три дня. Когда вижу, стая птиц прилетела и на березу, шо во дворе растет, села. Я как пела, так и дальше пою, а птицы молчат. Только смотрю, какие-то они не такие, не городские, а особенные, наверное, из леса. Часа два сидели. Мне показалось, шо они песни мои слушали.

А когда солнышко уже совсем склонилось, взлетела эта стая и в мою сторону направилась. И уже на самом подлете разделились птицы на два рукава, облетели меня с двух сторон, как круг почета сделали, и в сторону леса унеслись. Видно, они тоже песни человеческие любят.

Три радуги

На Балашовку нашу я шла из центра Тосно. Домой я шла к себе на речку. Уже железную дорогу перешла. А тут радуга впереди – одна, а потом другая, а там и третья. Тут мне навстречу дамочка молоденькая идет. Я говорю:

– Посмотри ж! Три радуги!

Она так глянула с полоборота и пошла себе. Ни радости, ни огорчения. А я постояла, полюбовалась, пока не исчезли. Никогда в жизни такой красоты не видела – ни до, ни после.

Мамин голос

Днем как-то я придремнула вроде, уже в квартире живши, как дом на квартиру поменяла. И вдруг слышу голос мамы:

– Мотя! Поставь за меня свечку в храме!

Да так ясно! Только один мамин голос, видеть ее не видела. Глянула я в церковный календарь – день Параскевы, 10 ноября. А маму-то мою Параскевой звали. Вот оно как! На следующей день сходила я в наш Казанский храм, свечку поставила и панихиду по родным своим заказала.Великая тайна – наша жизнь, непостижимая. Да ты ж помнишь это, уже в то время ко мне жить приехала из Крыма, вместе в церковь ходили.

В 2001 году стало ясно, что мама уже не может обходиться одна. На семейном совете было решено, что жить с мамой нужно мне. Потому в 2001 году я переехала из Крыма в город Тосно Ленинградской области. Сын остался в Крыму.

Сны

Как в России года два прожили, сон я видела, будто Останкинская телебашня падает-падает, и завалилась. А на том месте, где она упала, церковь подниматься стала – да такая большая и красивая! Глаз не отвести. Вот бы и вправду так получилось, хоть бы сон в руку был.

А тут в другом сне увидела я себя по очереди во всех местах, где жила, и везде за мной злой человек гонится. И дубинка у него в руке. Вот я уже и на берегу реки Тосны у самой воды, и он неподалеку – вот-вот догонит. И мне деться некуда, и начинаю я с берега от воды в небо взлетать. Фуфайка на мне была, галоши, как обычно в огороде лазаю. А тут вижу: на мне уже платье длинное, белое, красивое такое, и туфельки белые, нарядные. И спутник есть рядом добрый, на Христа похожий.

Я спрашиваю у него:

– А где же все, что было на мне?

А он кисть свою разжимает, а у него в горсти прах такой суховатый, как мыло раскрошилось, и он говорит мне:

– Вот и все, что осталось!

Радость у меня тогда великая на сердце была, когда проснулась.

Давно-давно, в детстве, был у меня такой случай непонятный. Мы тогда в коммуне жили, и я дружила с девочкой Оксаной. И вот слышу, ночью голос ее за окном позвал меня по имени. Я вскочила – и на улицу. Туда-сюда, нигде Оксаны нет. До лопухов уже добежала, а они в росе, холодные. Вернулась я домой, шо за шуточки, думаю: позвала подруга, а сама спряталась, шоб меня разыграть.

Говорю я днем:

– Оксана, шо ты меня зовешь, а сама прячешься?

Она отнекивается. На вторую ночь все то же самое повторилось. Снова я выскочила. Да только страх меня какой-то обуял. Влетела я обратно в дом. «Ну, – думаю, – завтра Оксанке задам. Шо это она меня так разыгрывает».

Утром снова высказываю ей все с обидой, а мама Оксанина и говорит мне:

– Мотя! Мы не хотим тебя пугать, но то не Оксана тебя звала.

– Как же, – говорю, – не Оксана, если точнюсенько ее голос был.

– Не Оксана, говорят тебе. И если еще раз позовет, больше не выходи, даже не отзывайся. Поняла?

Вот и на третью ночь я сплю, и снова голос Оксанин меня позвал. Я спросонья и отозвалась:

– А!

Но потом вспомнила, шо мне наказывали, и затаилась. Полежала-полежала и уснула. И снится мне такое, чего я никогда в жизни не видела. С одной стороны обрыв горы. А с другой – бушующее море. И между ними, прямо к скальному обрыву, узкая стежечка прилеплена. Иду я по ней, к скале прижимаюсь, чтобы в бурное море не упасть, а сзади меня какая-то сила хочет в воду столкнуть. А я сопротивляюсь и к той скале льну и льну и дальше иду. И слышу, как хто-то говорит сзади:

– Все равно втоплю!

И вижу я руку лохматую из-за своей спины, которая пригоршню воды в море набрала и к моим губам поднесла. От прикосновения этой лапы лохматой я и проснулась. Страх и ужас у меня на сердце. Открыла глаза, а под потолком две головочки вижу ангельские с крылышками – красивые такие, добрые, благостные. И они на меня с любовью смотрят, а сами к печке смещаются, смещаются и растаяли. Я сразу и успокоилась.

Вот я часто думаю: сколько смертей у меня было, и все мимо прошли. Господь от всех бед покрывал, и ангелы Его меня хранили. Слава Тебе, Господи, слава Тебе!

Маму я проводила в 2004 году. Еще несколько лет удерживали меня в Санкт-Петербурге и Тосно начатые исследовательские проекты. Наступил 2012 год, когда я приняла решение вернуться в Крым. Замысел мой о передвижении жилья из Тосно в Севастополь осуществился быстро, с целым рядом чудесных совпадений. В феврале 2013 года через консульство Украины в Санкт-Петербурге я подала документы на выход из гражданства Украины, чтобы получить в Крыму вид на жительство и стала ждать извещения. В этом ожидании и застали меня киевские и крымские события 2013–2014 годов.

…Что никогда не забудется

Киевские перекрестки

30 октября 2013 года. Я лечу из Симферополя в Санкт-Петербург. Цель – сбор материалов для альбома о Святителе Луке (Войно-Ясенецком). При покупке билета несколькими днями раньше мне предложили перелет через Киев (а не Москву, как обычно). Я не возражала.

Приземляемся в киевском аэропорту Борисполь. Выход из самолета, новый досмотр, регистрация. Все шло своим обычным чередом, пока во время проверки документов сотрудник киевского аэропорта не спросил, есть ли у меня с собой загранпаспорт.

Я удивилась:

– А зачем?

На что он ответил:

– Обратно по российскому паспорту вы можете в Украину уже не попасть, нужен будет заграничный.

Спорить о том, что между Украиной и Россией есть межгосударственные договоренности насчет свободного пересечения границы с внутренними паспортами, было некогда, но тревога в моей душе поселилась. И когда столица Украины надолго задымилась, я поняла, что о готовящемся в Киеве перевороте сотрудник аэропорта был осведомлен и предупредил меня из гуманных побуждений.

А тогда, ожидая в Борисполе вылета из Киева в Петербург, невольно стала перебирать в памяти свои визиты в столицу Украины.

Впервые я побывала здесь проездом по пути в белорусский город Мозырь в 1975 году. В тот раз после перелета из Симферополя до Борисполя переехала на речной вокзал, откуда отправилась на ракете по Днепру, потом по Припяти к цели своего путешествия. Помню шлюзы, добросердечных попутчиков… Киева не увидела. Зато остались в памяти дороги Древней Руси – реки с еще не изувеченной Чернобыльской АЭС девственной природой: леса-леса вдоль берегов…

Спустя несколько лет летала в Киев в составе туристической группы на трехдневную экскурсию. Знакомство с городом в режиме «галопом по Европам» состоялось, но восторга не оставило из-за перегруза программы. Впечатления наслаивались одно на другое, превратившись в усталость.

А вот, когда через пару лет я попала в Киев на курсы повышения квалификации, и появилась возможность без спешки, раздумчиво всмотреться в столичный град Украины, с тех пор люблю и великолепный городской ландшафт с могучим Днепром, и рукотворную красоту города, погруженную в сады и парки, и следы русской, еще от Рюриковичей, старинной жизни. Стояла зима, снежная и морозная, а Киев грел древними и современными памятниками, столичной энергией советского образца, гостеприимством.

В постперестроечное время оказалась в Киеве проездом, в составе паломнической группы. В тот раз в 1998 году я приехала из Крыма в Киев на автобусе буквально на несколько часов. В летний, залитый солнцем день 28 июля, когда с церковной пышностью праздновали день памяти святого Владимира – Крестителя Руси, увидела уже в новом свете главную святыню Киева – Лавру его Киево-Печерскую. Поклонились мы в тот день и святым в только что обнаруженных и еще не благоустроенных Зверинецких пещерах, после чего отправились дальше – на Чернигов, Псков, Ярославль… Накопленные в этих поездках знания о Киеве пригодились мне через пять лет, когда я работала над исторической повестью для подростков «Поход на Корсунь».

Прошло двенадцать лет, и в 2010 году я снова оказалась в Киеве, теперь уже гостьей киевлян, устроивших для меня в столице и городах области пять творческих встреч с читателями. Именно в этот приезд я нашла столицу Украины с раздвоившимся сознанием. Горечь о разрушающемся Русском мире вошла в те дни в сердце, да так и осталась со мной до сих пор. Видимо, ее уже не изгладить, не подсластить.

Верующие, среди которых я жила неделю, для которых звучали мои стихи и песни, написанные в Киеве на мои слова, были единодушны со мною, а вот контакты со светскими людьми прошли не без напряжения. Мне прямо в лицо не раз высказали обиду, почему в России не признают украинскую мову самостоятельным языком. Боль у моих собеседников была настоящая, и потому научные выкладки здесь были неуместными. Выходила из положения, читая свои стихи, написанные на мове моего раннего детства. Люди смягчались.

Я и прежде чувствовала нарастающее на Украине неприятие общей с Россией истории – в том изложении, к которому привыкла с детства, сроднилась в зрелом возрасте, потому что эта история, особенно связанная с периодом Великой Отечественной войны, полностью совпадала с историей нашей семьи. Однажды, в начале нулевых годов, перелистав современный учебник истории Украины для средней школы, я ужаснулась. В головы детей, живущих на Украине, вкладывались знания, которые были призваны распалять в украинцах национальную ненависть к русским. Понаблюдав за подрастающим поколением, стала понимать, что взрослым дядям и тетям, насаждавшим такую историю, вполне удалось выполнить эту задачу. С тех пор в моем сердце поселилось устойчивое предчувствие большой народной беды.

Потому, работая над повестью «Поход на Корсунь» (окончила ее в 2003 году, издана в Москве в 2005-м), я в современной линии повествования отразила разномыслие русских, белорусских и украинских детей, сдружившихся на отдыхе во время летних каникул в Севастополе, вот на таком эпизоде: «У памятника Владимиру между друзьями зашел разговор о Древней Руси. Неожиданно для ребят Оксана заспорила с ними, доказывая, что Киев – город украинский, к которому русские и белорусы не имеют никакого отношения. Друзья оторопело уставились на девочку, всерьез пытавшуюся доказать, что князь Владимир был украинцем.

– Ты думай, что говоришь, Оксана! – вспыхнул обычно уравновешенный Виктор. – Если Полоцк, Новгород, Чернигов, где мы сейчас живем, были городами Киевской Руси, и наши предки именовали себя русичами, как ты можешь отрекаться от своего древнего имени? Разве ты не понимаешь, что ты тоже – русская? И я русский, хотя по современной национальности и белорус. И пусть веков пять назад ваша территория и стала именоваться Украиной, суть от этого не поменялась. Ты можешь называть себя украинкой, любить обычаи своего народа, но князя Владимира украинцем называть у тебя нет права. Это не исторично и даже нелепо.

Оксана потупилась. Мальчики видели, что она и дальше готова белое называть черным. Поэтому Максим примирительно сказал:

– Ты, Оксана, наверное, не те книги читаешь. Меня бабушка учит, что кроме учебников, написанных “под политиков”, надо читать и книги других эпох. Тогда откроется правда, и никто не сможет человека одурачить.

– Ты хочешь сказать, что я – дура? – вскипела Оксана.

– Успокойся, Ксюша, тебя дурой никто не называет, – мягко сказал Виктор. – Я слышал от отца, что сегодня кому-то выгодно перессорить нас между собой – русских, украинцев и белорусов. Ведь когда мы врозь, мы слабые, а когда мы вместе – мы непобедимы. Несмотря ни на что, тысячу лет мы продержались вместе. И вдруг – на тебе, оказались врагами.

Оксана еще порывалась что-то сказать, но Максим перебил ее неожиданным вопросом:

– Ты говорила, что у тебя есть старший брат. Разве ты хочешь, чтобы, когда мы стали взрослыми, он стал бы воевать против нас с Виктором и кого-то из нас убил?

Девочка растерянно посмотрела на друзей и быстро замотала головой:

– Нет! Нет!

– Вот и князю Владимиру не хочется, чтобы его потомки ссорились между собой, – подвел Виктор черту под разговором».

Шло время, и мои предчувствия о каком-то грядущем кровопролитии только сгущались и, конечно, выражались в поэтическом творчестве. В 2011 году мне предстояла поездка в Киев к хорошей знакомой Светлане, к которой должна была приехать и моя подруга из Иркутска. Я отправлялась в Киев с Витебского вокзала Санкт-Петербурга.

Обремененная большим объемом вещей, так как после Киева собиралась поехать в Крым, усталая от перегрузки, я и не помышляла о стихах. Но именно в этот момент во мне поднялась тема, которая была, на мой взгляд, совершенно неуместной. Я пыталась от нее освободиться, отмахнуться, но она возвращалась вновь и вновь стихотворными строками, строфами.     Уже в поезде я записала стихотворение, которое, таковым, теперь я понимаю, не является, хотя и облачено в поэтическую форму. Стихотворение «Черный конь» – это сгусток предчувствия, с которым я жила несколько лет.

Когда по приезду в Киев я прочла стихотворение «Черный конь» своим подругам, всегда прежде понимавшим мои стихи, они недоуменно переглянулись, а потом стали спрашивать, зачем я написала это стихотворение. Но я и сама не знала – зачем. Я просто не смогла отделаться от настигшей меня темы. И сейчас, годы спустя, я благодарю Бога за то, что и сама не понимала, о чем эти стихи. Иначе мне пришлось бы превратиться в Кассандру со всеми вытекающими отсюда последствиями. Стихотворение «Черный конь» заканчивается строфой:

Эх, ребятушки, не трусь!
За спиной – Святая Русь!
Прямо – ворог на коне!!!
…Так на чьей ты стороне?

Так было и с другими стихами, которые вызывали вопросы у окружающих меня поэтов, друзей, но происхождение стихотворений этого ряда мне было не объяснить.

…Как в бомбежку раненая мамка,
у черты рубежной Русь лежит.

Этот образ пришел ко мне весной 2012 года при пересечении границы на Керченской переправе.

– Ну какая Русь лежит в крови, Татьяна? Что ты такое пишешь? – спрашивали меня в Петербурге собратья по перу в феврале 2013 года.

– Вижу я ее израненной, – отвечала. – И не могу понять, не могу объяснить, почему.

И в строчках о Севастополе, написанных весной 2012 года, сквозило ожидание беды:

Объяснить истории зигзаги
не берусь, хотя вопрос открыт:
Севастополю с его отвагой
Третья оборона предстоит?

Тогда же, в 2011 году, когда гостили с иркутской подругой Светланой в Киеве, мы решили съездить в Почаевскую Лавру. От железнодорожного вокзала на Почаев уходили маршрутки. На таком маленьком топике в один из августовских дней мы отправились в дорогу.

Настрой был позитивным – в Почаеве нас ждала моя добрая знакомая Мария, жившая в то время возле Лавры и работавшая в ней. Ночлег с радушным приемом нам были обеспечены. К этому времени мы уже побывали в Киево-Печерской Лавре, Церковщине, Голосеевской пустыни… Было что обсудить в дороге, обменяться впечатлениями. Переезд занимал целый день. Мы сидели на первых местах сразу за кабиной водителя.

Погруженные в общение, мы не обратили внимание на других пассажиров.  Не прошло и двадцати минут, как вдруг мы услышали окрик:

– Розмовляйтэ на украиньський мови!

Мы сразу не поняли, что окрик адресован нам и продолжали беседовать. Но окрик повторился в разных вариациях несколько раз с нарастающим раздражением.

Я оглянулась. На последних местах сидели парни лет двадцати – двадцати трех. Это их раздражала русская речь. И я ответила им по-украински:

– А що вам не так? Можэ, вы в Грузии будэтэ розмовляты на грузыньський мови? Ось и мы розмовляемо на тий мови, яку знаемо.

На меня смотрели глаза людей, в которых прочитывалась ненависть, видимых причин для которой не было. Ничего плохого лично этим парням мы не сделали. Но они воспринимали нас как врагов. На обратной дороге повторилась примерно такая же история. Особенно неприятно было на санитарных остановках, когда парни подходили к нам вплотную и пытались доказывать какую-то свою правоту, которая сводилась к одному:

– Русские, пошли вон!

Пять лет назад

Тогда, осенью и в начале зимы 2013 года в Петербурге, а потом в Москве, я настолько была занята своим делом в библиотеках и архивах, что телевизор смотреть было некогда. В Российской национальной библиотеке сидела до закрытия, потом добиралась домой к сестре Галине, у которой остановилась, а с утра пораньше снова спешила в библиотеку к открытию. В командировке ценишь каждую минуту.

Переехав в середине ноября в Москву, жила в таком же режиме. Надо было обрабатывать собранный материал, определять задачи на следующий рабочий день. То, что происходило в Киеве, оказалось для меня закрытым до 8 декабря, пока я не вернулась в Симферополь. С этого времени я оказалась в плену новостей с киевского противодействия «активистов» власти Виктора Януковича.

…Клубящиеся, тягостные от горящих покрышек дымы киевского майдана все чаще застилают цветной провал включенного телевизора. После двух месяцев таких огнедышащих новостей у меня появилось ощущение, что шина горит уже в квартире, в углу, где стоит телевизор.

Тянет гарью не только в теленовостях. От черных клубов зловонного дыма першит в горле почти за тысячу километров от места событий. Или это спазмы от нарастающего в душе напряжения, от ощущения, что меня, дожившую до седин, обнаглевшие юнцы загоняют палками в угол?

Внимание к киевским событиям перерастает в устойчивое чувство тревоги. Молитва утихомиривает его лишь на краткое время. Тревога не отпускает даже во сне, накапливает усталость от неясности будущего – и ближайшего, и отдаленного. Будущего, в одночасье превратившегося в болотную трясину. Зыбко, тряско, ненадежно… Пытаюсь смотреть на происходящее как бы со стороны, но плохо получается.

Я уже в Крыму, но еще не прописана в квартире, так как жду президентского решения о моем выходе из украинского гражданства. Теперь то, что происходит в Киеве, имеет ко мне прямое отношение, ведь я оказалась в подвешенном состоянии: в Севастополе уже есть квартира, а прописка еще в России, у знакомых, которые готовы ждать до определенного срока. Все свободное время слежу за событиями в Киеве, пытаюсь разобраться в механизмах, вздернувших Украину на дыбы.

Очевидно уже всем, что в славянский мир пришла беда. Настоящая, беспощадная. И что будет с Украиной, с Крымом? С сыном? С моим новым, после тринадцати лет отсутствия, врастанием в родной крымский берег? Живу пока у сына с невесткой в Симферополе, вместе легче переносить непредсказуемость исторического момента, грозящего бедствиями. В Севастополе бываю наездами. Оставаясь в квартире сына одна – дети на работе – я невольно погружаюсь в поток воспоминаний – драгоценных для меня свидетельств изначальных явлений жизни. Так и живу между новостями, молитвами и воспоминаниями: один месяц, второй, и вот уже третий…

Перебираю в памяти то простое, чистое, многозначительное своей новизной для вступающего в жизнь ребенка, что задержалось в сердце навсегда. И не объяснить, почему в первую очередь вспоминается именно это. Малую родину мою вспоминаю – Украину.

Фиалки: первое знакомство

Ранняя весна, сошел снег. Сухостой, обломанный тяжестью недавно растаявших сугробов, в беспорядке торчит над сырой землей пустыря. Продираюсь в резиновых сапожках сквозь измочаленную сухую траву, осторожно ступаю на более или менее чистые места. И вдруг застываю в ошеломлении, не смея сделать ни шагу.

– Ах! – вырывается из груди. – Под шатром истерзанной травы – несколько свежих, зеленых, округлых листиков и два маленьких фиолетовых цветочка. Я еще не знаю названий этого цвета и цветка, но заворожено смотрю на фиалки, наклоняюсь к живому кустику как можно ближе и улавливаю тонкий аромат.

Еще одно радостное потрясение, пронизывающее все мое существо. После дома с его печными и жилыми запахами чувствую дивное благоуханное веяние. Наполняюсь счастьем.

С тех пор фиалка – мой любимый первоцвет. А мне, сколько лет мне было в это время? Наверное, не больше трех, судя по тому, какой высокий сухостой изломанной полыни и будяков окружал меня тогда.

Больница

Я одна в больничной палате, с безутешной тоской по маме. Все мое существо ноет и скулит. И эта боль души сильнее боли в ушах, из-за которой я в больнице. Кровать стоит у стены, и когда я на ней лежу, то вижу чуть наискосок перед собой, рядом с кроватью, окно. Перед ним стоит тумбочка. За окном серый безрадостный день. Вдруг на стекле появляется что-то, что его закрывает. Я видела это дома – газету, и потому догадываюсь, что за газетой мама. Я бросаюсь к окну, плачу, зову, кричу:

– Мама, мама!

Там действительно мама, она сделала небольшую дырочку в бумаге, чтобы хотя бы посмотреть на меня – ее ко мне не пускают. Это я узнаю годы спустя, когда буду рассказывать маме о своих детских воспоминаниях. Помню, как удивилась мама, услышав их от своей взрослой дочери, и даже не поверила мне:

– Ты не можешь это помнить, тебе в ту осень было только два годика.

Мама, я это помню и теперь очень четко. Помню, какие были фантики на конфетах, лежавших на тумбочке – с половинчатыми лимонными дольками по краю. Помню стены маленькой палаты (или изолятора?) серо-синие, мрачные. Помню дверь, за которой было больно и страшно – там чужие, причиняющие боль люди, там уколы, там не было мамы.

Мука детской любви, не имеющей выхода, заточенного ребенка, оторванного от семьи, боль, душевная и физическая боль – вот что, оказывается, самым ранним, самым пронзительным воспоминанием моего детства.

К этому воспоминанию неотрывно примыкает следующее – радостная дорога домой с мамой в машине. Серый, с мелким дождем, день, мокрая прямая шоссейная дорога. Вдоль обочин с одной и другой стороны – ряды деревьев без листьев. И невероятное изумление: почему бегут деревья? Я вжалась в мамин бок, и все смотрю на бегущие деревья, смотрю, в полной уверенности, что они пробегают куда-то мимо нас по каким-то своим делам.

Гуси

Цветущий луг за огородом. Мы с Витей ходим по траве еще голышами. Рвем в букет редкие гвоздички – бледно-розовые, почти прозрачные, приманчивые резными лепестками.

За нами увязываются чьи-то гуси, пасущиеся на лугу. Они бегут, вытянув длинные, серые шеи, догоняют, щиплют.

Мы ревем, пытаясь убежать.

– Мамочка!

Еле отрываемся от страшных, огромных птиц. С тех пор гусиные стаи всегда с опаской обхожу стороной.

Созревающий мак

Мы с братом ходим по огороду мимо высоких стеблей мака с завязавшимися коробочками семян. Кое-где на стеблях еще трепещут лепестки огромных розоватых цветов. Мимо таких мы проходим к тем стеблям, которые уже не цветут. Качаем стебель и прислушиваемся. Мы ищем звук первой спелости. И если слышим легкое сыпучее движение над головами, то знаем – в этой коробочке мак уже созрел и его можно есть. Я наклоняю гибкий стебель вниз:

– Витя, держи!

Брат ухватывается за вершину так, чтобы ни-ни, стебель не сломать, а то от мамы попадет. Я передвигаюсь по стеблю руками до спелых коробочек с волнистой плоской крышечкой. Она красивая, но мы отламываем сначала подсохшие коробочки с лакомством, отпускаем стебель, а потом вскрываем и крышечки. Самое вкусное в моем детстве – это мак, особенно протертый с сахаром или медом. Маковая начинка в пирожках.

Пижма

Раскидистый куст, со множеством стеблей с ярко-желтыми соцветиями, с мелкими, темно-зелеными резными листочками и сумраком в глубине я увидела у тропы, когда мы под вечером спешили с сестрой по лугу домой коротким путем от дяди Данюши. В этой части луга я еще никогда не бывала. Куст мне показался настолько сказочным, что я все время оглядывалась на него, пока сумерки не сгустились у нас за спиной.

Ночь для меня оказалась новой – первой в жизни бессонницей. Я не могла заснуть от нетерпения еще раз увидеть доселе невиданный куст. Видимо, я совсем не спала, потому что встала с кровати, как только забрезжил в окне рассвет. Я накинула платье и как можно тише прошла к двери, стараясь никого в доме не разбудить.

Вот я открыла дверь, переступила через порог, прикрыла дверь, прошла босыми ступнями по земляному полу до внешней двери и, скинув крючок, вышла во двор. Уже кое-где начинали кричать петухи, а я пошла по тропе к лугу мимо кустов крыжовника, мимо яблони и вишни, усеянных густой росой. В росе была цветущая картошка, зеленые стебли с зернами на полоске колхозного поля за нашим огородом, а луг белел затянутый низкими пеленами тумана.

Ноги и подол платья быстро намокли от росы, когда я побежала по лугу в сторону замеченного вечером куста. Было прохладно, но я шла, раздвигая туманные клочья, пока не застыла оттого, что впереди из земли начал проступать и медленно подниматься огромный алый шар. Мне казалось, что он совсем близко, примерно там, где ставок, куда мы ходили купаться.

Я остановилась, неотрывно глядя, как мир стал медленно наполняться светом. Поначалу я не поняла, что этот шар – солнце. И лишь когда он оторвался от земли, из розового превращаясь в желтый, а вокруг роса стала переливаться, как бусинки в брошке у тети Лены Кохановской, я поняла, что наступило утро, и в небе светит солнце.

Встретив рассвет, я побежала дальше, к кусту. И вот я уже вижу его впереди. Он стоит, пронизанный светом, росинки на желтых соцветиях переливаются мелкими радужками-искорками, а душа моя, все мое существо переполнено любовью и к пижме (я не знала еще ее названия), и к лугу, и к солнцу, и к росе, к каждой травинке, клеверу, поющей, невидимой мне, птичке… Мне казалось, что все сияет не только вокруг, но и внутри меня. Что это было? Что меня, пятилетнюю девочку, наполнило тогда, осветило изнутри?

Это чувство было настолько сильным, что и по прошествии десятков лет, когда встречала кустик пижмы, даже чахленький, я сразу вспоминала это утро и себя со светом в душе. Это происходит и теперь, хотя, конечно, с годами стало просто воспоминанием, а не погружением в то состояние.

Домой я возвращалась по цветущему сияющему лугу и собирала букет цветов. С пестрым от колокольчиков и ромашек, влажным от росы, прохладным букетом я вернулась домой. Когда скрипнула дверь, мама проснулась и вышла в кухню. Она увидела меня с букетом, и сказала:

– Что же ты не спишь, Танюша? Высыпайся зараз, а то колы вырастешь, уже высыпаться дила нэ  дадуть.

Да, мамочка, часто в жизни я потом вспоминала эти твои слова, когда видела, как ты подолгу занималась домашними делами, засиживалась за шитьем, чтобы заработать нам на крынку молока, вставала рано, чтобы приготовить свежий завтрак. Вспоминала, когда самой надо было вставать рано… Хорошая моя, незабываемая.

Криница

Криница на лугу была высотой в одно железобетонное кольцо над землей. К этому колодцу ходили за водой все бабы нашей округи. Помню маму с коромыслом, с двумя полными ведрами воды. Изогнутое коромысло со стершимся рисунком стояло на веранде нашей маленькой хаты-мазанки.

Вот я бегу к маме со всех ног, раскинув руки, вниз по тропинке, чтобы обхватить, обнять ее колени и смотреть снизу вверх в родное порозовевшее лицо.

– Мама, а я тебя с кухни побачила!

– А шо ж ты биз кофточки выскочила. На вулыци прохладно.

– Мэни нэ холодно.

– Ну, пишлы до хаты.

Лишь вспомнила дом, криницу, и картины прошлого начинают скучиваться в голове, мешать друг другу. Усилием внутреннего внимания опять возвращаюсь к кринице.

…Набегалась на лугу и хочу напиться воды. Став на цыпочки, переклоняюсь через железобетонное кольцо криницы и пытаюсь зачерпнуть воду листом лопуха, сложенным чашкой. Тянусь всем телом, но никак не могу дотянуться до влаги. Балансирую на животе, боясь, что если еще чуть-чуть потянусь, то упаду вниз. А криница, знаю это точно, глубокая. Видела однажды, когда мужики чистили ее, выбрав сначала всю воду. Сколько мне в эту пору лет? Шесть? Семь? И вдруг четко встает в памяти – до воды впервые дотянулась во втором классе.

Калиновые бусы

Я сижу во дворе на солнце и нанизываю твердые недозрелые ягоды калины на нить, прокалывая их иголкой… Делаю бусы. Проколоть ту ягоду, которая мне не поддается, помогает Галя. Мы одеты в сарафаны, сшитые мамой из одинакового белого ситца в красных цветах.

Галя бусы уже не носит, а я… Как я хочу сделать низку длинной, чтобы бус хватило на несколько рядов. Знаю, что сейчас все подружки по дворам нижут бусы, чтобы к вечеру выйти погулять уже с многорядным украшением на груди.

– Покажи, ты яки зробыла?

– А у мэнэ бач яки!

Да, любили мы с подружками в бусах покрасоваться, пока ягоды не увянут, не сморщатся… Не помню, чтобы кто из девочек в ту пору носил настоящие бусы. Не было такого.

Еще большой девчоночьей забавой было плести венки, начиная от цветущих одуванчиков. Все лето плели венки из цветов и колосков. Приемы знали, как сделать, – старшие научили. Теперь уже многое позабылось.

Луна и звезды

Полная луна на синем небе висит над холмом за долиной. Хаты на Бочанивци кажутся серебряными, а днём ведь были белыми. «Почему они так переменились? – задумываюсь я. – А-а! Это, наверное, от лунного света», – догадываюсь.

От луны все другое – и луг, и тропинка, и деревья в саду. «Но почему луна светит над Бочанивкой, а не над нашей Шмыдливкой?», – задаюсь вопросом чуть ли не с обидой. Когда бы ни посмотрела в кухонное окно, всегда луна в стороне от нас, если ее видно.

Но однажды все-таки открылась луна и над нашей улицей. В тот раз я даже глазам своим не поверила, что вижу ее. «Почему она не на своем месте?». И успокоилась, убедившись, что у луны свои пути на небе.

…Было это в тот раз, когда мы засиделись во дворе с мамой. Перебирали то ли лук, то ли морковь, сейчас не вспомню. Мы помогали маме, а брат смотрел на звезды. Потом и мы все стали смотреть на усыпанное голубыми звездами небо. И мама показала нам Большую Медведицу.

Сейчас Большая Медведица часто висит за моим окном, не позволяя забыть картинку из детства, зацепившуюся за память. А Большая Медведица как мамин подарок всегда напоминает детство.

В полуметре от беды

Отец приехал домой на обед на тракторе. Трактор был необычный, без кабины и с кузовом впереди. Из-за того, что отец очень спешил, он не стал глушить мотор.

Детвора с улицы быстро окружила трактор, а потом мы все, еще дошкольники, а нас было человек пять, забрались в кузов. Витя сел за руль, нажал на педали, и трактор поехал. Брат крутил руль, мы ехали наискосок, и уже оказались почти у обрыва около метра высоты, от которого начинался наш палисадник.

Папа по звуку понял неладное и мгновенно выскочил на улицу. Он успел добежать и остановить трактор, когда одно из передних колес уже зависло над обрывом. Этот случай на нашей улице обсуждали долго.

Машины по нашей улице проезжали редко. И если мы с братом издалека видели машину, то прятались в кустах, чтобы выскочить и перебежать перед самым носом грузовика или легковушки. Помню водителей, резко тормозивших, выскакивавших из машины, пытавшихся нас догнать… Куда там! Мы уже неслись к лугу со всех ног, непонятный восторг переполнял сердце. И теперь не могу объяснить ни своего бесшабашия, ни этого чувства восторга. Видимо, нам не хватало героики, о которой мы постоянно слышали от взрослых:

…Там ходит квочка в огороде
и водит за собой цыплят.
И взрослые не о погоде –
еще о фрицах говорят.

Маттиолы

Летний вечер пронизан пронзительным ароматом. Дышу – не надышусь. Еще не знаю слова «благоухание», но уже знаю, что оно обозначает. Однажды вечером, утонув в этом запахе в нашем палисаднике, спрашиваю маму:

– А что так пахнет, мам?

– Маттиолы, – отвечает мама.

Я вижу, что она тоже наслаждается дивным запахом.

– А что это такое – маттиолы?

– Цветочки малэньки. Днем они нэ пахнуть, а лышэ колы заходэ сонце.

Прошу:

– Покажи, мама.

Мама показывает направление рукой, но я ничего не различаю.

– Завтра покажу, – обещает.

Днем я разглядываю блеклые травинки с мелкими невыразительными цветами и испытываю легкое разочарование. Не верится, что эти неказистые цветы так красиво пахнут.

Вечером, еще до сумерек, специально подхожу к ним, долго стою рядом, пока сгущаются сумерки. И – о чудо! – в лицо ударяет первая пахучая волна! Маттиолы! Аромат моего детства – лучший запах из всех, что я узнала на земле за свою жизнь.

С тех пор точно знаю, что в мелком и невзрачном может быть заключена великая и прекрасная сила.

Кукуруза

Золотая гора кукурузных початков во дворе. Зерна на них яркие, крепкие, сухие. Вареные початки из кастрюли летом были белесоватые, намного бледнее этих.   А эта гора передо мной похожа на солнце, уронившее часть себя в наш двор.

Мама и сестра, быстро работая пальцами вдоль початков, освобождают кукурузные зерна, падающие в металлические миски. Я с интересом наблюдаю. Вдруг мама протягивает и мне золотой початок:

– Лущи!

Упираюсь пучками пальцев у самого края – зерна не поддаются. Пальцы скользят по крупным желтым семенам, даже не расшатав их. Снова напрягаю пальцы в плотно подогнанные зубчики – не поддаются!

Мама только поглядывает на меня, ловко облущивая кукурузные початки один за другим. Сестра тоже старается, с усилием выдавливая зернышки из маленьких гнезд.

Понимаю одно: если мама дала початок, значит, она точно знает, что у меня получится. Подушечки пальцев уже саднят, покраснели, как от горячей воды, но я не жалуюсь, а упорствую. Снова и снова нажимаю на зерна и, наконец, первые желтые кукурузинки падают в миску.

Смотрю радостно на маму – получилось! Мама одобрительно улыбается:

– Теперь, Танюша, и ты вмиеш вылущивать кукурузу.

Сколько было таких моментов радости, когда я научалась от мамы то одному, то другому! Вдеть нитку в иголку, пришить первую пуговицу, отрезать хвостик и ботву у редиски…

И все это – в люботинском родительском доме!

Мешок

Перескажу своими словами то, что слышала от мамы. Речь идет об одном эпизоде из ее жизни. В голодное время вскоре после освобождения Харькова надо было отнести на мельницу мешок зерна, чтобы мельник смолол из него муку. Зерно привез мой дед, получив его на зарплату. Так как дед был занят с утра до вечера, то маме, которой в ту пору было шестнадцать лет, пришлось самой решать, как доставить зерно на мельницу. Бабы взгромоздили ей на спину этот мешок с зерном, и к мельнику мама пошла одна. Ей предстояло пройти по лесной дороге от дома до мельницы семь километров.

– Мне было очень тяжело, – вспоминала мама, – но я думала, если остановлюсь отдыхать и сниму мешок, то кто же мне его обратно на спину подаст, ведь нет никого, и потому шла дальше.

Когда мельник поставил мешок на весы, в нем оказалось сорок семь килограммов. И этот мудрый человек сказал маме:

– Что ж ты делаешь, дочка? Ведь тебе еще детей рожать.

Я всегда удивлялась, почему мамины братья, дед, высокие и статные, а она росточком маленькая, хотя и с широкой костью. Однажды, когда я уже сама почти пятьдесят лет прожила на свете, мама, снова вспомнив этот эпизод своей жизни, сказала мне:

– А я должна была высокой вырасти. Посмотри, какие у меня руки длинные – как у высокой женщины. Но тот мешок мне спину посадил.

С тех пор я знаю, что многое зависит не столько от физической силы человека, сколько от его характера. И когда мне в жизни бывает очень трудно, я вспоминаю мамин мешок и тяну лямку дальше. Так поступает и мой сын.

Встреча

Единственный раз после отъезда из Люботина я побывала в месте своего рождения через 32 года, в 1998 году. Тогда я остановилась у дяди Ивана, построившего дом на усадьбе своего отца, моего деда – Николая Кузьмича Белова. Стояла ранняя осень. Пешком прошла я одна туда, где осталось мое детство и молодость родителей. Не заблудилась, ни у кого не спрашивала дорогу, нашла чувством, по памяти.

Вот Дергачёва гора, спуск по ней к мостику через нашу безымянную речушку между двумя ставками. От моста подъем к нашей Шмыдливке.

Улица такая же, грунтовая и в жужелице, как была и в моем детстве. Я шла по ней медленно-медленно. Редкие встречные меня не узнавали, как и я их. Вот и дом, и электрический столб тот же, только ограда у дома др