1. Роль церковнославянской языковой и церковной культурной традиции для поэзии начала XIX в. обычно решается как стилистическая проблема: соотношение “высокого” и “среднего” слога[1]. Церковнославянизмы воспринимаются в отношении к их стилистической функции в системе Ломоносова, то есть внутри русской секуляризованной культуры послепетровской эпохи. В первую очередь при этом, естественно, рассматриваются стилистические дублеты, слова, в которых одному лексическому значению соответствуют две стилистические формы. При таком подходе получается смещенная картина: Пушкин, находящийся явно вне русской церковной культуры и видевший в старославянском культурном пласте лишь резерв для выражения “высоких” эмоций, оценивается как поэт, для которого церковнославянская стихия поэтической речи обладает высокой значимостью. Лермонтов же, который вел непрерывный “диалог с Богом” то как богоборец, мятежник, романтический демон, то как автор “Молитвы” (“Я, Матерь Божия…”), рассматривается как поэт, находящийся вне церковной языковой традиции. По словам В. В. Виноградова[2], эта традиция “усыхает” в поэзии Лермонтова. “Лермонтов делает дальнейший шаг за Пушкиным по пути освобождения русского языка от пережитков старой церковно-книжной традиции”.
2. Для решения этой проблемы полезно обратить внимание не только на стилистику, но и на общую соотнесенность структуры семантики русского романтизма и церковной культурной традиции. “С небом гордая вражда” романтизма определила тенденцию к кощунственному, “богохульному” словоупотреблению. А это, в свою очередь, повлияло на создание “обращенной” семантической системы, построенной на той же структуре смысловых сцеплений, что и в церковной традиции, но ориентированной противоположным образом. В секуляризованной системе стиля из старославянского в основном заимствовались формальные элементы (морфо-фонологические и синтаксические), которые выполняли роль сигналов высокого стиля. Церковная культура просто была вычеркнута как некоторый особый тип смысловой организации мира. Романтизм (романтический индивидуализм) возобновил борьбу с церковной культурой и тем самым оживил память о ней.
3. Рассмотрим некоторые опорные слова-символы в системе романтизма. Напомним, что всякий русский человек начала XIX в. самим фактом причастности к православной церкви, необходимостью выполнять обряды и знакомиться с текстами был поставлен в условия, исключающие незнание церковнославянского значения этих слов.
а. Мечта, мечтание, мечтательный — в церковной культуре означало нечто не только призрачное, но и ложное, мнимое. Оно прилагалось к деяниям бесовским и в антитезе “земля — небо” характеризовало именно землю. Если у Пушкина в стихах:
Когда, к мечтательному миру
Стремясь возвышенной душой (II, 59)
“мечтательный” означает “неземной”, то в выражении Владимира Мономаха “света сего мечетнаго кривости ради налезохъ грехъ coбe[3], то “мечетный” (“мечтательный”) — именно земной. “Мечтанья бесовския” упоминаются в Ипатьевской летописи под 6758 г. и в ряде других мест. Под влиянием церковных текстов такое употребление проникало и за их пределы. Когда В. Г. Анастасович в послании И. И. Варакину (1812) опровергал утверждение дворян о своем врожденном превосходстве, он писал:
С мечтой их всех ли мненья сходны?
Ты первый против, как и я.[4]
В. Ф. Раевский при аресте был характеризован начальством как “мечтатель политический”, то есть человек ложных мнений.
б. Страсть, страстный — в “Церковном словаре” Петра Алексеева (СПб., 1819. Т. 4. С. 174 и 176) первое определено как “бедность, напасть”, второе — “окаянный, бедный”.
в. Обычные для определения женской красоты в системе романтизма слова очарованье, чары, прелесть, прелестный, обаяние, соблазнять, искушать в церковных текстах относились к семантическому полю колдовства, обмана, волхования и связаны были с безусловно отрицательной оценкой. И. И. Срезневский поясняет “обаяние” как “волхование” или “чародейское снадобье” и приводит пример:
Аще жена зачен’ши и ѡбаѧнїє испїєт на оастꙋченїє, ꙗко да извержєт зачѧтоє в нем. (Срезневский. Т. 2. С. 499). “Прелестный” употреблялось как “ложный”, “обманный” еще в деловом языке XVIII в. (“прелестные письма” о воззваниях Пугачева).
4. Романтический текст с героем-демоном жил в двойной проекции — на традиционную церковную семантическую структуру и отвергающую ее — романтическую. В этом случае семантика не менее, чем стилистика, позволяет судить об отношении новой светской культуры к церковной традиции.
1970
Примечания
[1] Корректурное примечание. Данная работа находилась в печати, когда высказанное в ней пожелание в значительной степени реализовалось. В “Тезисах межвузовской научной конференции литературоведов, посвященной 50-летию Октября” (Л., 1967) появилось краткое изложение доклада Г. И. Сенникова “Сибирский вольнодумец XVIII века”. Анализируя творчество П. А. Словцова, автор так же, как и мы, приходит к выводу о принадлежности “Древности” перу сибирского поэта. К сожалению, аргументации в этом кратком тексте не приводится. Можно лишь пожелать скорейшего опубликования полного текста работы Г. И. Сенникова.
[2] Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка XVII-XIX вв. М., 1982. С. 310.
[3] Полн. собр. русских летописей. М., 1962. Т. 1. Стб. 253.
[4] Поэты 1790–1810‑х годов. Л., 1971. С. 567.
Комментировать