Array ( )
<span class=bg_bpub_book_author>Ильюнина Л.А.</span> <br>Оптина Пустынь — обитель вдохновения

Ильюнина Л.А.
Оптина Пустынь — обитель вдохновения

(8 голосов4.5 из 5)

Оригинал

Предисловие

Мы назвали Оптину пустынь обителью вдохновения недаром. Не было и нет другого такого монастыря на Руси, который постоянно притягивал бы к себе творческих людей. На протяжении полутора веков (XIX и начала XX века) старцы оптинские утешали, вразумляли, вдохновляли русских литераторов, художников, актеров. Молились за тех, «у кого на душе кошки скребут» — как сказал прп. Нектарий о внутреннем состоянии каждого литератора, и благословляли на то, чтобы слово пишущих для народа было спасительным, а не губящим, и стало «детоводителем ко Христу» для тех, кто далек от Церкви, но ценит культуру.

Прп. Макарий Оптинский, окормляя семью Киреевских, через них знакомил русское общество с забытым им к началу XIX столетия святоотеческим наследием, он же был самым глубоким и авторитетным наставником Н. В. Гоголя; старец Амвросий оказал влияние на «властителей дум» того времени — Л. Толстого, Ф. Достоевского, В. Соловьева, К. Леонтьева; старец Варсонофий привлекал к себе аристократию и интеллигенцию и в беседах с ними открывал подлинный смысл и цену человеческого творчества; старец Нектарий опекал художников, актеров и поэтов и стал наставником яркого духовного писателя — С. А. Нилуса; старец Никон, оставивший нам свои келейные записки, предстает в них как духовный писатель с тонкой поэтической душой.

Кроме того, из самого монастыря вышли два поэта-монаха: прп. Варсонофий и убиенный иеромонах Василий (Росляков).

Но если бы все в отношениях старцев и творческих людей было благостным и непротиворечивым, то не случилось бы того массового отступления от веры, которое произошло после 1917 года (а созрело гораздо раньше). И сейчас проблема отношений интеллигенции и Церкви стоит очень остро, потому первую статью в этой книжице мы посвятили противоречиям между преподобными старцами и светскими наставниками народа — русскими литераторами.

Часть первая. Старцы Оптиной Пустыни и русские писатели

Жизнь определяется в трех смыслах: мера, время и вес. Самое прекрасное дело, если оно будет выше меры, не будет иметь смысла… Но есть и большое искусство — слово. Слово убивающее и воскрешающее (псалмы Давида). Но путь к этому искусству лежит через личный подвиг художника. Это путь жертвы. И один из многих тысяч доходит до него.

Прп. Нектарий Оптинский

О духовной близости русских писателей XIX века и старцев Оптиной пустыни написано немало. Пришло время говорить о «водоразделах мыслей», мировоззрений. Пришло время не «замазывать противоречия», а выявлять их, потому что в духовных вопросах важно знать конкретные пути, ведущие ко спасению.

Начать эту статью хочется с пространной цитаты из письма К. Леонтьева. Написано письмо было из Оптиной пустыни в 1887 году Анатолию Александрову, который решал в то время вопрос выбора жизненного пути: поэтический труд или профессорство в университете. Леонтьев, как всегда остро, ставит проблему соотношения «морали» и поэзии:

«Вы пишете о своем сердце: “мое мягкое и глупое сердце”… Вам жаль ваших бедных родных, и вы не хотите забыть их для каких-то “воздушных замков”… Я, друг мой, верьте, понимаю ваши чувства, столь благородные и искренние, — и, если бы мы были теперь вместе, я бы мог привести вам из собственной жизни примеры той самой борьбы поэзии с моралью, о которой вы говорите.

Сознаюсь, у меня часто брала верх первая, не по недостатку естественной широты и честности (они были сильны от природы во мне), а вследствие исключительно эстетического мировоззрения. Гёте, Байрон, Беранже, Пушкин, Батюшков, Лермонтов, Гоголь, самый этот теперь столь дряхлый Аф. Аф. Шеншин (Фет) и даже древние поэты, с духом которых я был знаком по переводам и критическим статьям, в высшей степени развратили меня. Да и почти все (самые лучшие именно) поэты, за исключением разве Шиллера и Жуковского (надо христианину иметь смелость это сказать!), — глубокие развратители в эротическом отношении и в отношении гордости. И если, наконец, старея, я стал (после 40 лет) предпочитать мораль — поэзии, то этим я обязан, право, не годам (не верьте, что старость одна может морализировать: нередко, напротив того, она изощряется в разврате: примеров, даже исторических, — бездна), — не старости и болезням я обязан этим, но Афону, а потом Оптиной…

Если я, по характеру несравненно более вас легкомысленный, по первоначальным условиям общественным и семейным гораздо более вас избалованный и развращенный, почувствовал, наконец, потребность более строгой морали, то тем более, какая же возможность вам забывать мораль? Вам с вашей серьезностью, с вашей глубиной сердечной, при тех суровых требованиях, которые со стороны семейной с таких ранних лет предъявляет к вам судьба! Я был бы не только очень грешный, но и скверный человек, самый скверный, если бы я стал внушать вам что-нибудь другое, зная наверное, что слова моего поистине огромного жи-тейского опыта не пройдут бесследно для вашей впечатлительной души.

Если я, при моем врожденном легкомыслии, до сих пор не могу простить себе некоторые из моих давних сознательно жестоких и преднамеренно сухих поступков (когда я во имя поэзии жертвовал добротой, состраданием, честностью и т. д.), то вы, такой серьезнохороший человек, — да вы не будете никогда покойны и проклянете себя, если для этих «воздушных замков» забудете мораль. Но как же быть? Поэзия жизни обворожительна, мораль очень часто — увы! — скучна и монотонна… Вера, молитва, Церковь, поэзия религии Православной со всей ее обрядностью и со всем аскетическим “коррективом” ее духа — вот единственное средство опоэтизировать прозу семейной морали, вот лучшее противоядие тонкому яду поэзии героической и любовной.

…Знаете ли вы, что я две самые лучшие вещи, роман и не роман (“Одиссея” и “Византизм и славянство”) написал после полутора лет обращения с некими монахами, чтения аскетических писателей и жесточайшей плотской и духовной борьбы с самим собою? (С ужасом и благодарностью я вспоминаю теперь об этих жестоких и возвышающих сердце временах!)

.. .Нужно дожить, дорасти до действительного страха Божия, до страха почти животного. Страх животный унижает как будто нас. Тем лучше — унизимся пред Богом; через это мы нравственно станем выше. Та любовь к Богу, которая до того совершенна, что изгоняет страх, доступна только очень немногим; даже из святых. Прп. Антоний Великий сказал: “Я Бога теперь уж так люблю, что и не боюсь Его”. Но сказал он это после таких испытаний и искушений, что нам и подумать страшно. А то, что многие из нас считают в себе любовью к Богу, обыкновенно бесплодно без помощи и примеси страха Божия.

…Ну, довольно, — вы поняли меня.

Вот мое вам заключение: не забывайте бедных родных, — готовьтесь во профессора, это должность обеспеченная, ровная, покойная и — при хорошем духе — в высшей степени полезная другим. А впрочем, я, со своей стороны, если буду этой зимой в Петербурге, посмотрю, нельзя ли вам доставить возможность иного пути, более живого и для стихотворства более выгодного».

Письмо К. Леонтьева можно прокомментировать его же книгой об отце Клименте (Зедергольме). В книге, посвященной своему другу, иноку Оптиной пустыни, Леонтьев дает почувствовать то, что забываем часто мы, сравнивая и чрезмерно духовно сближая старцев и писателей, — почувствовать святость старцев.

Живя в Оптиной постоянно, а не бывая там наездами, как другие литераторы, общаясь со старцем Амвросием, Леонтьев видел, что старец воистину есть «новый человек», победивший в себе «ветхого». Леонтьев, пожалуй, единственный из всех связанных с Оптиной литераторов понял, что войти во внутреннюю жизнь инока человек светский (чем бы он ни занимался в миру) может только теоретически, что суть пути постоянного откровения помыслов, поста, внутреннего делания, ежедневного участия в богослужении и жизни по послушанию открывается только тому, кто сам из года в год идет по нему. Путь опытного подвижничества созидает монашеское мировоз-зрение, а мировоззрение писательское ему во многом противоположно. Об этой противоположности Леонтьев писал как о личном опыте: «Я все тот же, я не умею упростить себя гак, как он (о. Климент) упростил себя умственно; может быть, мы оба правы… Он был монах — я мирянин; он был иерей, священник, я духовного сана не имею; он, постригаясь в мантию, давал страшные обеты отречения и был связан ими — я связан с миром, я имею дурную привычку писать, имею великое несчастье быть русским литератором. Это, конечно, большая разница… Другие обязанности, другая ответственность; иные впечатления, иная борьба…»[1]

«Ум мой я упростить не могу ». Вот это в водоразделе мировоззрения монашеского и писательского, пожалуй, самое главное: простота и сложность, мир душевный и постоянная тревога в поисках разгадки вопросов жизни душевной, общественной, политической. «Другие обязанности, другая ответственность, иные впечатления, иная борьба…» Иной Божий замысел о человеке.

Но беда в том, что писатель в России в XIX столетии оценивался читателями, а зачастую и сам считал себя духовным наставником, учителем, даже пророком. Писатель среди интеллигенции занял место старца, подвижника. И здесь компромиссов быть не могло. Пример этой старческой бескомпромиссности мы встречаем в отношении наших подвижников к некоторым моментам творчества Н. В. Гоголя.

Как известно, Н. В. Гоголь всегда был желанным гостем в Оптиной, его слова об обители стали теперь хрестоматийными. Встреча со старцем Макарием (Ивановым) была для писателя духовным рубежом. Но в оценке книги, в которой выразилось жизненное кредо Гоголя, — «Выбранные места из переписки с друзьями» — старец Макарий присоединился к нелицеприятному отзыву епископа Игнатия (Брянчанинова). Более того, этот отзыв был первоначально опубликован под именем старца Макария[2], так как был найден в его архиве после смерти, переписанный его рукою. И только много позднее была установлена принадлежность письма епископу Игнатию[3]. В отзыве на «Выбранные места» проведена грань между вдохновением человеческим и «Божьим гласом»: «Есть у человека врожденное вдохновение, более или менее развитое, происходящее от движения чувств сердечных. Истина отвергает это вдохновение, как смешанное, умерщвляет его, чтобы Дух, пришедши, воскресил его в обновленном состоянии. Если же человек прежде очищения Истиною будет руководствоваться своим вдохновением, то он будет издавать для себя и для других не чистый свет, но смешанный, обманчивый, потому что в сердце его живет не простое добро, но добро, смешанное со злом более или менее. Всякий взгляни в себя и поверь сердечными опытами слова мои. Они точны и справедливы, скопированы с самой натуры»[4].

В книге Гоголя епископ Игнатий, а вслед за ним и старец Макарий видели смешение тьмы и света: «Религиозные понятия его (Гоголя) неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного. Он писатель, а в писателе непременно “от избытка сердца глаголют уста”; сочинение есть непременная исповедь сочинителя, по большей части им не понимаемая, а понимаемая только таким христианином, который возведен Евангелием в отвлеченную сторону помыслов и чувств и в ней различил свет от тьмы; книга Гоголя не может быть принята целиком за чистые глаголы Истины. Тут смешение; тут между многими правильными мыслями много неправильных. Желательно, чтобы этот человек, в котором заметно самоотвержение, причалил к пристанищу Истины, где начало всех духовных благ. По этой причине советую всем друзьям моим заниматься по отношению к религии единственно чтением святых отцов, стяжавших очищение и просвещение по подобию Апостолов, потом уже написавших свои книги, из которых светит чистая Истина и которые сообщают читателям вдохновения Святого Духа»[5].

Итак, говорить о религиозных переживаниях учительски может только подвижник. Неизвестно, имел ли Гоголь со старцем Макарием разговор о «Выбранных местах», и как, если разговор этот состоялся, отнесся к нему Гоголь, но реакция его на увещевания епископа Игнатия нам известна: «Будь покоен на мой счет, — писал он П. А. Плетневу, — меня не смутят критики и ни в чем не заставят меня пошатнуться, это здраво и крепко во мне. Из всех писателей, которых мне случалось читать биографии, я не встретил еще ни одного, кто бы так упрямо преследовал раз избранный предмет. Эту твердость мою я чту знаком Божьей милости к себе… Но у меня правило: всех выслушай и сделай по-своему. И что я сделаю по-своему, всех выслушавши, то уже трудно будет поднять на публичное посмешище, даже и временное». Итак, писатель по природе своего дарования не может отказаться от своего «я», весь пафос его творчества в отстаивании своего вдохновения, своей правоты, потому что творчество служит прежде всего самовыражению. Апофеоза этот общий закон достигает в жизни и творениях Л. И. Толстого.

Исследователи, говоря о шестикратном посещении Толстым Оптиной пустыни, выделяют прежде всего положительный смысл этих паломничеств.

А говорить приходится о трагедии, которая перерастает в символ отношений Церкви и интеллигенции накануне революционных событий 1917 года.

Да, действительно, после первых посещений монастыря в сознательном возрасте в 1877 и 1881 годах Толстой признавал святость старца Амвросия, но потом уже он приезжал в монастырь с желанием отстоять свое «чистое Евангелие», уличал старца в недостаточном знании Священного Писания. Вот запись Толстого от 27 февраля 1890 года, которую почему-то теперь не любят цитировать: «Вчера был у Амвросия, говорил о разных верах. Я говорю: где мы в Боге, т. е. истине, там все вместе; где в дьяволе, т. е. во лжи, там все врозь… Амвросий жалок своими соблазнами. На нем видно, что монастырь — сибаритство…»

«Соблазны» преподобного, видимо, состояли в том, что он мягко пытался образумить Льва Николаевича, а «сибаритство» — в верности церковной традиции, Священному Преданию. Слова старца о Толстом — «горд очень» — точно определили душевный недуг великого писателя, болезнь, с которой в конце жизни он пытается бороться в напряжении всех сил: бежит из Ясной Поляны в Оптину пустынь, потом в Шамор- дино к своей сестре монахине Марии, умирая, просит об исповеди. Но старца Варсонофия, прибывшего из Оптиной на станцию Астапово, чтобы принять покаяние измучившейся души, не допускают до этого родные и ученики Толстого. Старец Варсонофий в своих «Беседах» часто будет вспоминать о трагедии Толстого, говорить своим духовным чадам, как это страшно: «приобрести весь мир, а душу свою погубить»[6].

О том же говорил и близкий оптин- ским старцам св. прав. Иоанн Кронштадтский, обличая Толстого, который призывал к отказу от традиционного пути церковного непопечения, и потому несомненно должен был быть уличен в этом неправомыслии. Ведь за ним шли миллионы — и не только интеллигенты, но и простой народ.

Знаменательно, что о Ф. М. Достоевском старец Амвросий произнес слова, противоположные оценке состояния Льва Толстого: «Этот из кающихся». Действительно, Федор Михайлович приехал в монастырь не разрешать идеологические вопросы, не собирать материал для художественных повествований, а для того, чтобы утолить свое горе после смерти любимого сына Алеши. И, вероятно, именно это смиренное припадание к ногам старца дало ему возможность в романе «Братья Карамазовы» воплотить образ «положительно прекрасного человека» — святого старца. «Братья Карамазовы», может быть, и писавшиеся с благословения отца Амвросия, произвели благотворное действие на русскую читающую публику. Именно Достоевский на протяжении целого столетия становится для ищущих «русских мальчиков» проводником к православию. Он занимает как бы пограничную позицию между живущими в святоотеческой традиции старцами и все открывающей заново, питающейся духом новизны (в том числе и новизной откровений о традиции) русской интеллигенцией. Но в «Братьях Карамазовых» Достоевскому удалось показать и трагедию внешнего взгляда на святого. Вспомним прежде всего реакцию на действия и слова старца таких героев, как Миусов, Ракитин, отчасти Иван Карамазов; да и сам автор повествования в главе о кликушах никак не может при-мириться с чудесами, ставит слово «беснование» в кавычки и пытается найти этому явлению медицинское, социальное, психическое объяснение.

Поэтому и по отношению к Достоевскому нам сейчас необходимо помнить о том, что он никогда не был бесстрастен в своих произведениях и сам сознавал, что вполне понять святого человека может только святой же (так и писались в древности жития святых), что он скорее изображает жизнь старца через свое восприятие (в «меру жития» своего), зачастую приписывая старцу свою идеологию, свои мысли и переживания. Говорить же о том, что поучения старца Зосимы вполне соответствуют документально засвидетельствованным поучениям оптинских и других старцев, нельзя[7]. Более того, можно говорить о серьезных расхождениях.

Границу идеологизма из всех связанных с Оптиной литераторов вполне удалось преодолеть, пожалуй, только одному — Сергею Александровичу Ни- лусу. Нилус возвращает в русскую литературу отношение к писательскому делу как к послушанию. Это значит, что, как и всякое другое послушание, делаться оно должно было и делалось только с благословения старца. Кроме того, Нилусу удается действительно умалить себя в своих книгах: никаких пространных личных мнений мы в его дневниках (сам жанр, казалось бы, к этому обязывал) не найдем. Прежде всего он пытается передать живое слово живых, реальных, а не сочиненных, обобщенных, художественно преображенных старцев. Этого опыта русская литература в такой чистоте до Нилуса не знала, не случайно отец Павел Флоренский назвал его «старцем в миру». Но не случайно, наверное, и то, что при жизни Нилус не был оценен русской интеллигенцией и даже был гоним, а потом забыт и запрещен.

Путь послушания в умственном труде, в творчестве для большинства интеллигенции был слишком узок и казался несвободным. Призыв отца Павла Флоренского к соотечественникам в 1919 году увидеть именно в Оптиной пустыни ту «новую культуру, новую науку, новую общественность», которую собирались тогда строить в России, остался неуслышанным. Интеллигенция русская до конца должна была пройти по пути гуманистических ценностей, чтобы понять, что эти ценности ведут ее к самоистреблению и что гуманизм и христианство не одно и то же.

Но и во время «революционного строительства» Оптина не оставляла своим вниманием души ищущие. Известно, что последний старец обители, иеросхимонах, ныне преподобный Нектарий (Тихонов) просил в 1920-е годы читать ему стихи современных поэтов и не отрицал в них духовного смысла. Старцу Нектарию принадлежат слова, которые, пожалуй, разрешают все вопросы, поставленные нами в этой статье: «Жизнь определяется в трех смыслах: мера, время и вес. Самое прекрасное дело, если оно будет выше меры, не будет иметь смысла… Но есть и большое Искусство — слово. Слово убивающее и воскрешающее (псалмы Давида). Но путь к этому искусству лежит через личный подвиг художника. Это путь жерт-вы. И один из многих тысяч доходит до него».

Итак, ответ в вертикальном, а не в горизонтальном взгляде на жизнь, только в этом случае появляется иерархическая, а не моралистическая картина мироздания, и противопоставление старцев и писателей тогда становится не разведением их по разные стороны баррикад в борьбе со злом, а пониманием, что существуют разные уровни «духовного стяжания» и что суд Божий не есть суд человеческий. Самое яркое свидетельство сему — слова старца Нектария, сказанные им после кончины Александра Блока, поэта, воплотившего в своей судьбе всю трагедию России. Когда через несколько дней после смерти Блока его ученица поэтесса Надежда Павлович попросила батюшку помолиться о упокоении души раба Божия Александра (она не сказала, что это Блок), батюшка неожиданно ответил ей: «Передай его матери, пусть она будет благонадежна. Александр в раю». Эти слова поражают не только неожиданностью по отношению к тому, кто знал муку богоборчества и демонизма, но и тем, что ими свидетельствуется святость старца Нектария: подлинным подвижникам, духоносным старцам, открыты сокровенные Божии замыслы.

Часть вторая. Н.А. Павлович. Оптина

Надежда Александровна Павлович (1895-1980) — верное чадо прп. Нектария Оптинского, спасшая старца от расстрела, а сам монастырь от разрушения (ее хлопотами там открыли музей) — была талантливым литератором. Начав свой путь как ученица и последовательница Александра Блока, в зрелые годы она пришла к написанию духовных стихов. Среди них несомненной творческой вершиной является поэма «Оптина>, в которой запечатлены неза-бываемые портреты старцев, и монастырь предстает перед читателем как «вечная обитель», которой не страшны земная злоба и разрушения. Для многих «оптинцев > в трудные годы гонения на веру эта поэма была как пароль, ее переписывали от руки, передавали друг другу и сохранили для нас, потомков.

Вечная память рабе Божией Надежде и всем, кто сохранил оптинское наследие, живя по заветам старцев.

1.

Ты — Оптина! Из сумрака лесного,
Из сумрака сознанья моего,
Благословенная, ты выступаешь снова,
Вся белизна, и свет, и торжество!
Я каждый камень бережно узнаю,
Иконку на столбе и старый твой паром,
Уже лепечет мне струя речная,
Уже встает за лесом отчий дом.

Твой колокол — он цел.
Ты слышишь, над лугами
Плывет его протяжный, влажный гул,
И падает, и ширится кругами —

Так полно он, так медно он вздохнул.
Слепец и схимник —
славный наш звонарь,
Теперь он нищим бродит по округе.
Колокола поют в дожде и вьюге,
И он во сне еще звонит, как встарь.

Открыты храмы. Узкая дорога
К той паперти высокой привела
Меня и мой народ,
мой горький, мой убогий,
Едва дошли мы — ноша тяжела.

Не блещет храм
убранством драгоценным,
И не видать прославленных мощей,
Здесь даже мало теплится свечей,
Все просто, и спокойно, и смиренно.
И настоятель служит, не спеша,
Как старый голубь, кроток, бел и важен,
Напев пустынный скромен и протяжен,
Но в пеньи изливается душа…

II.

Когда гостей негаданных-незваных
Шумливые замолкли голоса,
Когда легла в лугах благоуханных
Тяжелая прозрачная роса,
Весь лес стал церковью, синеет и курится,
Уходят в небо мощные стволы.
И белочка на ветке шевелится,
Синицы свищут из зеленой мглы.
Сама земля намолена годами:
Она хранит священный прах могил…
Вот по тропинке мелкими шагами
Идет старик: он немощен и хил,
Но блещет лик незримыми лучами,
И в львиной мощи старец Леонид,

Кротчайший к слабым,
перед сильным строгий,
С учениками по лесной дороге
Идет проведать новозданный скит;
Макарий с книгой,
благостный Антоний,
И с посохом тяжелым Моисей —
Стоите вы под храминой ветвей,
Написаны искусно на иконе,
Иконе леса, неба и лучей.

III.

Розовеют скитские ворота
И белеет хибарка твоя,
И у входа, простой работы
(Стерлись краски и позолота), —
С черным враном пророк
Илия. И другие отцы пустынные
Предстоят на святых вратах —
Лики узкие, бороды длинные,
Или крест, или свиток в руках.

И когда отойдет повечерие,
Под Казанскую летним днем
К этой маленькой белой двери,
К этой бедной хибарке пойдем.
Постучимся и нам откроют
И охватит такая тишь…
Дорогое мое, дорогое,
За каким порогом ты спишь!

У иконы «Достойно» лампада
Зацветает алым огнем,
После жаркого дня — прохлада,
После странствий — отцовский дом.
Не одна я стою пред тобою.
Отовсюду с Русской земли
Шли с молитвою, шли с сумою
И к порогу хибарки пришли.

Та высокая, в черном платочке,
Та веселая, с ясным лицом, —
Будь мне матерью! Будь мне дочкой,
Будь сестрою! Мы вместе пойдем.
Та вчера схоронила сына,
Та безмужней осталась вдовой…
А моя-то, моя кручина —
Никогда, ничего вполовину
В неизбывной борьбе с судьбой!

Я — листок родимого древа,
Зеленеет высокий ствол,
И идут они — жены и девы
Из далеких весей и сел.
От Рязани и дальней Сибири,
От Тамбова и Соловков,
В неоглядной российской шири
Слышен шелест и шум шагов.
Вся страна моя плачет и дышит
И вздыхает здесь горячо,
И плечо мое чутко слышит
Прикоснувшееся плечо.

IV.

Старец иеросхимонах
Нектарий

В высокой шапочке на сединах,
С гранатовыми четками в руках
И в старенькой твоей епитрахили —
Тебя я вижу через столько лет,
Как юности незаходимый свет…
Ты не забыл, лишь мы тебя забыли.
В смиреньи величавом он идет,
Благословляя плачущий народ.
Стань перед ним, как прежде,
на колени.
Он — старый, слабый — бережно понес
Все наше бремя и грехов, и слез
По этим стертым оптинским ступеням.
Он нес их в келью,
дальше нес в тюрьму,
И дальше нес — в неславное изгнанье,
У злого мужика на послушаньи.
И умер у него — в чужом дому…

V.

Что мы знаем о нашем нищем,
О послушническом пути!
По холмам он лег, по Холмищам,
Утомилися ноги брести.
Там отца моего могила,
Высока, широка и светла.
Недалеко она отступила,
Отошла от большого села.
Как идти за грибами ребятам,
Как в ночное прогнать лошадей —
Все глядит она глинистым скатом,
Все маячит крестом меж ветвей.
Овода, золотые, литые,
В жаркий полдень над нею гудят,
Заплетаются травы густые,
Смолы каплют, и дятлы стучат.
Приминается пыль на дороге
Налетевшим веселым дождем,
И целую я холмик пологий,
Прижимаюсь горячим лицом.
От обиды моей нестерпимой,
От позорной и злой клеветы
Не укроешь меня ты, родимый,
Не захочешь укрыть меня ты.
Словно дерево, бурям открытое,
Ты растил меня в грозные дни,
Вот и бьет меня буря сердитая,
Рвет зеленые листья мои.
Дай мне силу и дай мне терпение
Все увидеть, услышать и жить,
Дай нести мне земное служение,
Чтоб небесные песни сложить.

VI.

Юродивый Гаврюша

— Гаврюша, ты? — Косек, Косек, здорово!
Нет мне земли. — И плачет, и бежит.
Прозрачный взгляд
из-под бровей суровых,
Мешок песком и книгами набит.
Ругается на богомолок чинных
Или бормочет непонятный вздор,
А взгляд все тот же — грозный и невинный,
В незримое давно ушедший взор.
И старец привечал его, как брата:
«Гаврюша! С каждым днем мне тяжелей!»
— «А четочки? Ты ими супостата
Покрепче бей!»

VII.

Сказание об отце Никоне

Вот они — отошедшие братья,
В чуть заметном, сквозном венце.
Изорвалось в дороге платье,
Ни кровинки в усталом лице.
По дорогам-то, по дорогам,
По острогам-то, по острогам,
Сколько выхожено путей!
Помолитесь же, ради Бога,
О душе смятенной моей!

Вот один — рыжевато-русый,
Поглядел, покачал головой.
Умирал он с молитвой Иисусовой,
Догорая свечой восковой.

Без друзей тосковал он в изгнании
И остатками гаснущих сил,
В умилении и покаянии
Имя Оптиной часто твердил.
Широка прозрачна Пинега,
Широки заливные луга.
А пески-то — белее снега,
А мягки — утонет нога.
Жарким летом, по травам длинным,
По сыпучим речным пескам
На полозьях везли домовину —
Был усопший легок и прям.
А за гробом плелась Ириша…
Послужила отцу она
Всех послушней, нежней и тише
И до смерти была верна.
И при ней-то, в смертном томлении
Приподнялся больной и сказал:
«Вот какое к нам посещение!
Дай же стул!» — и лицом просиял.
«Это старец Макарий, родная!
Он пришел исповедать меня».
И горела заря, не сгорая,
Купиной золотого огня.
И незримая длилась беседа,
А Ириша не смела прервать.
Или бред? Но ведь не было бреда!
Или сон? Не ложился он спать.
А когда духовник сокровенный
Отошел в предрассветную синь —
Лик спокойный, счастливый, блаженный
Чуть желтел среди белых простынь…

Эпилог

Оптина, Оптина — отчина!
Отчий разрушенный дом!
Свет из окон заколоченных,
Свет на пороге твоем!
Все, что надвигалось страшного,
Все, что мне душу сожгло,
Здесь, под стеной многобашенной
Лугом зеленым легло.
К старцу на исповедь в очередь
Встану в последний ряд.
Пусть и для блудной дочери
Сосны твои шумят!
Пусть тишиной непостыдною
Твой открывается рай.
Белая, молниевидная,
Явственно заблистай!
Камни, повитые травами,
Главы, омытые славою,
Грозный Господень дом
Весь в светоносном облаке,
В неизреченном облике
В мире восходит ином.

1937 г.

Часть третья. Преподобный Варсонофий Оптинский. Духовные стихотворения

Преподобный старец Варсонофий (1845-1913), пришедший в монастырь после пятидесяти лет, сложившимся человеком (в миру дослужился до чиня полковника), не оставил и в ангельском чине своей любви к литературе и собственному стихотворчеству. Однако его стихи отличаются от привычной для русского уха и глаза лирики. Хотя они (как и полагается в лирических стихотворениях) передают переживания души автора, но переживания эти далеко выходят за круг тем мировой лирики. Они говорят о главном — о молитве, о помощи святых, о евангельском пути спасения, о радостях и трудностях жизни в монастыре.

«Скорбящий дух врачует песнопенье» — сказал
Евгений Баратынский, эти слова сполна относятся к стихам старца Варсонофия.

Молитва Иисусова[8]

Ее начало — тесный путь.
Душе тревожной негде отдохнуть.
Болезни и труды, великие страданья,
Смущений вихрь, презренье, порицанье
Подвижника встречают; видит он,
Как скорби восстают со всех сторон,
И он стоит исполненный сомнений,
Тревожных, тяжких дум, недоумений,
Томлением объятый и тоской.
Неведомы ему ни радость, ни покой,
И помощи не ждет он ниоткуда,
Как только от Спасителя Христа.
А злобные враги кричат ему отвсюду:
«Уа! Да снидет со креста!»
Мой друг о Господе! Дерзай!
Не прекращай великой, тяжкой битвы,
И поле бранное отнюдь не покидай —
Не оставляй божественной молитвы!
Пребуди в подвиге до смерти, до конца:
Победа ждет тебя, духовного борца.
Души твоей да не смятутся кости,
Да не поколеблются ее
твердыни и столпы,
Когда приступят к ней
злокозненные гости —
Бесовских помыслов несметные толпы.
Всемощным именем Господним их рази;
Гонимы Им, рассеются врази!
Покрывшись мудрости исполненным смиреньем,
Сей ризою нетленной Божества,
Невидимым врагам душевного спасенья
Не доставляй победы торжества!
Безропотно терпи обиды и гоненья.
Не оставляй прискорбного пути —
Духовных благ священного залога;
Живи для вечности, для Бога,
Единой истинной и вечной красоты, —
Всю жизнь Ему всецело посвяти.
Откинув ложные надежды и мечты,
Мужайся в подвиге суровом,
И узришь жизнь во свете новом.
И час пробьет, настанет время,
Духовная твоя умолкнет брань, —
Страстям невольная, мучительная дань;
И с радостию ты поднимешь бремя
Напастей, бед, гонений и скорбей.
В душе твоей, свободной от страстей,
Исчезнут тяжкие сомненья и тревога,
И свет духовный воссияет в ней, —
Наследнице небесного чертога,
Мир чудный водворится — рай,
И с Господом ее свершится единенье.
Исчезнет без следа твоя печаль,
И ты увидишь, полный изумленья,
Иной страны сияющую даль,
Страны живых, страны обетованья —
Грядущего за подвиг воздаянья,
Желаний твоих край…

На пути (Оптина пустынь)

Мирской ярем нося и скорбный совершая
Средь мрака и стремнин тернистый жизни путь,
Сподобился я видеть отблеск рая.
И много сил в мою истерзанную грудь,
Исполненную мук печали и сомненья,
Вдохнуло то блаженное виденье.
Раб суетного мира, верный исполнитель
Его уставов тяжких, иноков обитель
Я, Промыслом ведомый, посетил
И много чудных, светлых вдохновений
И новых чувств в ней сердцем пережил,
Безгрешных радостей и дивных впечатлений.
Обитель мира, светлых упований,
Святых молитв, небесных созерцаний,
Духовных подвигов, спасительных трудов!
Хранит тебя Зиждительная Сила;
Любовию Она тебя приосенила
И над тобой простерла Свой покров.
Насельники твои — то люди не от мира;
Стеклись они сюда на вещий Божий зов,

В смиренье облачась как в царскую порфиру.
Смиренно мудрствуя, о горнем помышляя,
В терпеньи ждут они блаженного конца,
На Господа всем сердцем уповая,
Да удостоятся победного венца
И за труды свои, и скорби, и лишенья
Получат жизнь в блаженном Воскресении.
Блаженный край, блаженная страна,
Что иноков смиренных приютила
И место им средь пажитей дала.
В годины скорбные не раз ее спасала
Молитв обители божественная сила.
Веков над нею пронеслась чреда;
Сменялись вкруг ее людские поколенья,
И много бед постигло Божиим веленьем,
Но не оставили они на ней следа.
Богохранимая, из пепла разрушенья,
Как древний феникс, возрождалася она.
Житейская ей буря не страшна,
Ни молнии ее, ни грозовые тучи.
Незыблемо стоит она средь волн,
Как вековой утес, и грозный и могучий.
И тот, кто изнемог и утопает,
Борясь с волной, пусть якорь здесь бросает
И жизненный сюда направит челн.

* * *

Наследие веков, сосновый темный бор
По сторонам ее раскинулся дремучий;
В нем тишина, безмолвию простор,
Свобода полная для чувств святых и дум;
Лишь слышен там порой деревьев шум,
Когда вершины их колеблет ветр летучий.
Ясней здесь небеса и чище их лазурь,
Здесь пристань тихая от всех житейских бурь
Для тех, что жаждут вечного спасенья.
Кто, грех сознавши свой и полный сокрушенья,
Пред Господом стоит с поникшей головой
И с Ним всецело ищет примиренья,
Кто жаждет новой жизни, возрожденья,
В ком не иссяк родник воды живой,

Кто веры не утратил в христианский идеал
И творческую мощь его начал,
Не изнемог под бременем скорбей, и слуха
От гласа истины святой не отвратил,
И лучших дум и чувств навек не схоронил;
Кто всей душой тоскующей сознал,
Что жизнь есть суета, томленье духа;
Кто как пришлец в земле чужой
Обрек себя на скорби и лишенья —
Все здесь найдут они упокоенье
И радость светлую, душевный мир святой,
Из пленатяжкого страстей освобожденье.

* * *

Блажен, кто крест здесь понесет в терпеньи:
Он обновится весь и сердцем и умом;
Все его думы будут об одном:
Стяжать за гробом вечное спасенье.
И всей душой возлюбит он Христа,
И радостью исполнятся его и сердце, и уста,
И он постигнет, полный изумленья,
Что есть иные, высшие стремленья,
Иная есть любовь, иная красота;
Что жизнь духовная есть область идеала
И бытия иного — вечного — начало,
Есть первый его звук, начальная черта…

Осень

Ветер, дождь и холод,
И мятеж души и голод,
И былого думы и мечты,
Как с деревьев спадшие листы…
Грустна эта жизнь земная!
Но за нею есть другая —
Область вечного блаженства, рая,
Царство невечерней красоты.

1902 г.

На богомолье

(Ко дню открытия мощей преподобного Серафима, Саровского чудотворца, 19 июля 1903 г.)

Как в древности жезлом пророка Моисея
Господь творил в Египте чудеса,
И чрез святые кости Елисея
Воздвигнул к жизни мертвеца,
И воду источил из камени в пустыне —
Так благодатию Всевышнего Творца
Его избранников святыя телеса
И кости их чудотворят доныне
Во всем величии их силы и святыни.
Да смолкнут же безумных голоса,
Глаголющих на истину гордыню,
Отвергшихся от Господа Христа, —
Да заградятся их уста.

1903 г.

Желание

Жаждай да грядет ко Мне и да пиет. Ин. 7:37

Давно в душе моей желание таится —
Все связи с миром суетным прервать,
Иную жизнь — жизнь подвига начать:
В обитель иноков навеки удалиться,
Где мог бы я и плакать и молиться!
Избегнувши среды мятежной и суровой,
Безропотно нести там скорби и труды
И жажду утолять духовной жизнью новой,
Раскаянья принесть достойные плоды
И мужественно встать в победные ряды
Великой рати воинства Христова.

1903 г.

Святитель Феодосий

Преудобрен во архиереех, святителю Феодосие, был еси светило своему стаду…
Тропарь святому Феодосию Черниговскому, чудотворцу

В час тревожного и смутного волненья
Встает в моей душе по временам,
Как дивный звук святого песнопенья,
Блаженное и чудное виденье:
Я вижу город, и старинный храм,
И тополи вокруг него густые,
Сияющий алтарь, лампады золотые,
Ряды святых икон, молящийся народ,
Святителя с слезами умиленья,
Свершающего дивное служенье,
И купола над ними звездный свод,
И чувств молитвенных исполненные лица…
Торжественно там высится гробница,
Духовный исполин и воин Божьей рати,
Исполненный даров небесной благодати,
Почиет Феодосий в ней святой —
Безмездный врач и немощных целитель,
Скорбящих, плачущих духовный утешитель,
Могучий страж страны своей родной —
И хор певцов гремит ему хвалой!..

Страна чудес, о Русь моя святая!
Иноплеменников теснят тебя толпы
И силятся занять твои стопы…
Но ты идешь, страна моя родная,
Вперед с надеждою на Господа Христа,
Смиренно преклонясь под тяжестью креста.
Храня Его святые повеленья,
Из рода в род пребуди им верна.
В тебе таится сила возрожденья
Народов мира. К свету Воскресенья
И в царство жизни, радости полна,
Ты поведешь их мощною десницей
И плод духовный возрастишь сторицей,
Блаженная, счастливая страна!..

Весна

Еще покрыты белой пеленой
Поля, стоит безмолвно лес
В своем серебряном уборе.
Но всюду веет силой творческой — весной,
И ярче и светлее свод небес,
И тонет взор в его просторе.
Когда ж, о Господи, в моей душе больной,
Немоществующей, унылой и скорбящей,
Повеет Святый Дух животворящий
Ликующей, духовною весной?..

Возрождение

Давно, в дни юности минувшей,
Во мне горел огонь святой.
Тогда души моей покой
Был безмятежен, и живущий
В ней Дух невидимо хранил
Ее от злобы и сомненья,
От пустоты, тоски, томленья
И силой чудною живил.
Но жизнью я увлекся шумной:
Свою невинность, красоту,
И светлый мир, и чистоту
Не мог я сохранить, безумный!
И вихрем страстных увлечений
Охваченный, я погибал…
Но снова к Богу я воззвал
С слезами горьких сожалений,
И Он приник к моим стенаньям,
И мира Ангела послал,
И к жизни чудной вновь призвал,
И исцелил мои страданья.

Памяти в Бозе почившего старца Оптиной пустыни иеросхимонаха отца Амвросия

Блажены рабы те, которых господин, придя, найдет бодрствующими. Лк. 12:37

Блажен, кто, путь свершая тесный,
Кумирам тленным не служил,
В чьем чистом сердце Царь Небесный
Себе обитель сотворил.
Блажен, кто страсти победил
И чужд был суетных стремлений,
Кто средь житейских треволнений
Свой крест безропотно носил,
И был утешитель скорбящим,
И перед миром, в зле лежащим,
Как раб колен не преклонил!
Кто чужд был злобы и гордыни,
Смиренномудрие стяжал,
И Вечной Жизни, и святыни,
И высших подвигов искал,
Как светоносной благостыни;
Кто всей душой своей сознал
Тщету и ложь плотской отрады,
И, не взирая на преграды
И обольщенья темных сил,
Как странник и пришелец жил
Средь слепотствующего мира,
Чуждался жизненного пира
И тучных брашен не вкусил.
Блажен, кто с юности презрел
Сей мир и суетный, и ложный,
С его гордынею тревожной
И всей пустыней его дел;
Кто к Богу ревностью горел
И жаждал вечного спасенья,
Не ведал злобы и сомненья
И под покровом вышних сил,
Он, полный светлых упований,
Без малодушных колебаний
В обитель иноком вступил…
Блажен, кто веру сохранил
В свое высокое призванье!
Кому за подвиг в воздаянье
Всевышний быть определил
Начатком будущих созданий,

И как наследнику небес,
Послал дар веденья высокий
Своей премудрости глубокой,
Своих таинственных чудес!
Блажен, кто среди бед и зол
Соблюл евангельский глагол,
И плоть распял с ее страстями,
И свергнул беззаконий гнет,
И к свету вечному идет
Непреткновенными ногами.
И, чуждый дольней суеты,
Стремится в вечную обитель —
Обитель вечной красоты,
Где в славе царствует Спаситель
С Отцом и Духом, и пред Ними
Поют немолчно Херувимы,
И с ними лики Горних Сил
Невечереющих светил!

Величие Богоматери

К празднованию дня Собора Богоматери (26 декабря)

Весь объятый изумленьем
Пред величием творенья,
Полн глубоких дум,
Жаждет полного познанья
Тайн вечных мирозданья
Наш пытливый ум.
Зрит он солнца и планеты
И следит пути кометы,
Зрит небес покров,
Неисчетные громады,
Мириады, мириады,
Бездны звезд-миров!
И, исполненный сомнений,
Вековых недоумений,
Задает вопрос:
Для кого сей необъятный,
Полон тайны непонятной,
Сотворен колосс?
Те безбрежные пучины
Есть начало иль кончина,
И предел, и грань,
Что премудро возродила
К жизни творческая сила,
Зиждущая длань?
Цель какая сих созданий,
Что числа им, и названий,
И пределов нет?
Жизнь там творческая дышит
Или смерть царит? И слышит
Библии ответ:
Этот мир в начале века
Сотворен для человека —
Так судил Творец!
Но со дня грехопаденья
Снят с него за преступленье
Царственный венец.
Но иной есть мир у Бога,
Превосходнее он много
Видимых миров. Беспредельный и безмолвный[9],
Неподвижных тайн полный,
Мир святых духов.
В нем есть также мириады,
Светоносные громады,
Солнца там горят!
Бога высшие творенья —
Все они Его веленье
С трепетом творят.
И над этим царством света,
Царством мира и привета,
Царством чудных сил
Бог вознес Отроковицу,
И навеки, как Царице,
Царство то вручил.
И облек Ее в порфиру,
Превознес превыше мира
Ангельских умов.
И нам, падшим и гонимым,
От мятежных сил боримым,
Даровал в покров!
Помню годы я былые —
Годы детства золотые;
Горе и печаль
Не изведаны мной были;
Люди счастье мне сулили,
А мечты вперед манили
В радужную даль.
Помню город я далекий,
Древний кремль его высокий,
Помню чудный храм.
Есть икона в нем святая,
На ней риза золотая,
И пред ней, благоухая,
Вьется фимиам.
И пред ликом свет лампады…
Помню, как, ища отрады,
Я пред ней стоял…
И мечты, и упованья,
Свои скорби и страданья,
Сердца жаркие желанья
Ей тогда вверял.
Как на лик Ее чудесный,
Полный кротости небесной,
Устремлял я взор.
Как, смирясь пред горькой долей,
Я предался Божией воле…
Много лет, как ветер в поле,
Пронеслось с тех пор.
Помню храма звон пустынный
И молитв напев старинный,
Сладкозвучный хор;
Сумрак сводов, колоннаду,
Фрески, купола громаду,
И — души моей усладу —
Иноков собор.
О Заступница благая!
Зришь Ты, Дева Пресвятая,
Скорбь моей души.
Даруй слезы умиленья,
Сердцу — чувство сокрушенья
И страстей моих волненье,
Бурю утиши.
Даруй силу обновленья,
Целомудрие, терпенье,
Даруй сердцу мир.
Потреби державной силой
Ты в душе моей унылой,
Страстной, злой, самолюбивой
Гордости кумир.
Испроси грехов прощенье
И с Всевышним примиренье
Милостью покрой.
Да храня Его уставы,
Совершаю путь я правый;
Со святыми в Царстве Славы,
В лике их устрой!..

Примечания

[1] Леонтьев К. Н. Отец Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной пустыни. 1882. С. 105, 106.

[2] Н. В. Гоголь, И. В. Киреевский, Ф. М. Достоевский и К. И. Леонтьев перед старцами Оптиной пустыни. Изд. Казанского Шамординского монастыря, 1911- С. 3.

[3] Соколов Л. Епископ Игнатий Брянчанинов. Его жизнь, личность и морально-аскетические воззрения. Т. 2, Киев, 1915- С. 120-122.

[4] Соколов Л. Указ. соч. С. 121.

[5] Соколов Л. Указ. соч. С. 122.

[6] Преподобный Варсонофий Оптинский Беседы. Келейные записки. Духовные стихотворения. Изд-во Оптиной пустыни, 2009 — С. 86.

[7] Об этой неадекватности свидетельствует один из примеров начала XX века — отношение Н. А. Бердяева к Достоевскому и к старцам. Бердяев Н. Самопознание. М., 1991 — С. 186-189.

[8] Прп. Иоанн Лествичник говорит: «Бей супостатов именем Иисусовым, ибо нет сильнейшего оружия ни на небе, ни на земле» (Лествица. С. 28, гл. 7). Учение святых отцов о молитве Иисусовой изложено особенно подробно епископом Игнатием (Брянчаниновым), а также епископом Феофаном Затворником (Письма о духовной жизни. М., 1882) и старцем Оптиной пустыни, иеросхимонахом Амвросием. Упомянутые современные нам великие подвижники опытно проходили путь молитвы Иисусовой; поэтому мысли их об этом предмете изумляют читателей своей силой и глубиной. Особенно творения епископа Игнатия возбуждают в читателе спасительную ревность к прохождению молитвенного пути, заповеданного святыми отцами не только инокам, но и мирянам, — пути тесного и прискорбного в начале, но в конце радостотворного. — Прим. автора.

[9] Прп. Исаак Сирин. Слова подвижнические. Слово 42.

Комментировать