<span class=bg_bpub_book_author>Сергей Нилус</span><br>Полное собрание сочинений. Том 2. Сила Божия и немощь человеческая

Сергей Нилус
Полное собрание сочинений. Том 2. Сила Божия и немощь человеческая

(12 голосов4.3 из 5)

Часть I

Игумен Феодосий (Попов). Предисловие

Иисус Хри­стос вчера и днесь, Той же и во веки.

Так в Духе Свя­том утвер­ждает свя­той апо­стол Павел, обра­щая свое вдох­но­вен­ное слово к Церкви веру­ю­щих всех стран, всех вре­мен до скон­ча­ния века. И слово это, Как Слово Божие, изме­ниться не может; и как Цер­ковь Божию, так и слово апо­столь­ское не одо­леют и врата адовы, — этому верит хри­сти­ан­ская веч­ность, и должны верить и мы, пра­во­слав­ные хри­сти­ане, пред­на­зна­чен­ные к веч­но­сти, к веч­ному спа­се­нию, к веч­ному радо­ва­нию, к веч­ному цар­ство­ва­нию вме­сте с Царем славы, Хри­стом Иису­сом. Такова вера наша, и с этой верой Богу милу­ющу мы и отой­дем в Цар­ство Света немер­ца­ю­щего и незаходимого.

Но как горь­кая дей­стви­тель­ность мало соот­вет­ствует свет­лым хри­сти­ан­ским упо­ва­ниям! Где сила Хри­стова про­све­ще­ния духа чело­ве­че­ского? Где подвиж­ники духа? Где вера их? Где сила их, пере­став­ля­ю­щая горы? Где явно дей­ству­ю­щая бла­го­дать Духа Свя­таго? Где они, вели­кие све­тиль­ники веры, Пре­по­доб­ные, эти ангелы во плоти, нас спасающие?..

Тре­вож­ное сердце хри­сти­ан­ское, недо­уменно и втайне ози­ра­ясь на окру­жа­ю­щую его дей­стви­тель­ность, с тре­во­гой, близ­кой к отча­я­нию, готово вопро­сить Гос­пода сво­его: да есть ли теперь даже и спа­са­ю­щи­еся? А злоб­ный дух вре­мени зме­и­ным шепо­том отступ­ни­че­ства уже шеп­чет рабам своим: хри­сти­ан­ство дис­кре­ди­ти­ро­ванно — долой хри­сти­ан­ство, долой Цер­ковь, долой мона­ше­ство, попов, долой все пред­рас­судки и суе­ве­рия веры, тор­мо­зя­щие дви­же­ние зем­ной куль­туры, про­гресса еди­ного бога — чело­ве­че­ского разума! Царь мира — плоть, веч­ное бла­жен­ство — цар­ство все­об­щей сыто­сти! Прочь при­зраки и меч­та­ния сла­бых разу­мом, обо­льщен­ных и обо­льща­е­мых свое­ко­рыст­ными жре­цами!… Вот какие речи ведет к своим уче­ни­кам и после­до­ва­те­лям дух вре­мени сего, князь мира сего, тор­же­ствуя уже близ­кую свою конеч­ную победу над осла­бев­шим в духе хри­сти­ан­ством. Так, по край­ней мере, думает отступ­ни­че­ский мир.

«Не бойся, малое стадо! ибо Отец ваш бла­го­во­лил дать вам Цар­ство». На все вре­мена ска­зано было это слово нашим Спа­си­те­лем и Богом: во все вре­мена стадо Хри­стово, вер­ное сво­ему Пас­тыре-Началь­нику в пол­ноте духа и истины, было не велико, потому что все­гда был тесен и при­скор­бен путь Кре­ста Хри­стова и широко отвер­сты врата, веду­щие в поги­бель; в конце же вре­мен, при внеш­нем и крат­ко­вре­мен­ном тор­же­стве зла, оно будет казаться еще меньше, но все-таки будет Цер­ко­вью, кото­рой не одо­леть всей силе вражьей.

И теперь, в наши лютые и мно­го­бед­ствен­ные вре­мена, еще живут и рабо­тают на Божьей ниве незри­мые миру Божьи труд­ники, те «седмь тысяч», кото­рых соблюл Себе Гос­подь и кото­рые не под­к­ло­нили выи своей Ваалу.

В одну из поез­док моих в Оптину Пустынь за бесе­дами с бого­муд­рыми стар­цами дове­лось мне услы­хать об одном из чле­нов этого свя­того брат­ства, игу­мене Фео­до­сии, скон­чав­шемся в 1903 году и послед­ние годы своей жизни при­ютив­шемся на покой под тихую сень Скита вели­кой духом Оптин­ской оби­тели. И всё, что рас­ска­зы­вали мне об этом Старце, до того было близко моему сердцу, так тро­га­тельны были о нем еще живые вос­по­ми­на­ния, что я невольно им заин­те­ре­со­вался. Богу угодно было рас­крыть мне душу этого молит­вен­ника и дать мне в руки такое сокро­вище, кото­рому рав­ного я еще не встре­чал в греш­ном своем обще­нии со свя­тыми подвиж­ни­ками, рабо­та­ю­щими Гос­поду в тиши совре­мен­ных нам пра­во­слав­ных монастырей.

Сокро­вище это — авто­био­гра­фи­че­ские заметки в Бозе почив­шего игу­мена, кото­рые он соста­вил неза­долго до своей пра­вед­ной кон­чины. Со вре­мени учре­жде­ния пра­во­слав­ных мона­сты­рей не было при­мера, чтобы кто-либо из их насель­ни­ков и подвиж­ни­ков оста­вил о себе свои вос­по­ми­на­ния, каса­ю­щи­еся самой интим­ной сто­роны жизни мона­ше­ского духа, сохра­нил бы подроб­ную исто­рию своей души, стре­мя­щейся к Богу, своих паде­ний и вос­ста­ний и пове­дал бы о силе Божией, в его немощи совер­шав­шейся и неуклонно руко­во­див­шей им на пути к зем­ному совер­шен­ство­ва­нию в бла­го­дати и истине и к Цар­ству света неве­чер­него. Тем и дра­го­ценны эти заметки, что они с необык­но­венно прав­ди­вой ясно­стью ука­зы­вают нам, что и в наше время, и в осла­бев­шем нашем хри­сти­ан­ском духе воз­мо­жен и вся­кому досту­пен, с Божьей помо­щью, путь спа­се­ния и соеди­не­ния с Гос­по­дом Иису­сом, Кото­рый все Тот же, что был от созда­ния чело­века и оста­нется Тем же вовеки. С необы­чай­ной живо­стью и с неосла­бе­ва­ю­щим инте­ре­сом ведется эта лето­пись сердца почив­шего игу­мена и рас­кры­ва­ется исто­рия зем­ного испы­та­ния этой хри­сти­ан­ской души. С ред­кой прав­ди­во­стью, с кото­рой авто­био­граф не щадит и самого себя, повест­ву­ется им и о той мир­ской и мона­стыр­ской обста­новке, в кото­рой тру­ди­лось его сердце в иска­нии Бога и Его веч­ной правды: как живые вос­кре­сают перед чита­те­лем тени недав­него про­шлого, тени тех сред­них рус­ских людей, из кото­рых одни рабо­тали над созда­нием храма Божьяго в сердце Пра­во­слав­ной Рос­сии, а дру­гие по сла­бо­сти своей и неве­де­нию — над его раз­ру­ше­нием. С ред­кой силой, с лето­пис­ной про­сто­той ведется уди­ви­тель­ное повест­во­ва­ние это о людях, о собы­тиях, о душе чело­ве­че­ской и о силе Божией, над всей их немо­щью совер­шав­шейся, и сам игу­мен вос­стает перед чита­те­лем во всей ярко­сти сво­его духов­ного облика.

Уве­рен­ный в осо­бой нази­да­тель­но­сти этих заме­ток почив­шего игу­мена как для веру­ю­щего пра­во­слав­ного люда, так и для мона­ше­ству­ю­щей совре­мен­ной бра­тии, я разо­брал их, свя­зал их по силе сво­его разу­ме­ния в одно целое, не уба­вив и не при­ба­вив в них ничего сво­его, само­из­мыш­лен­ного, и даже, по воз­мож­но­сти, сохра­нив слог и спо­соб выра­же­ния мыс­лей самого автора. Покой­ный, не полу­чив закон­чен­ного обра­зо­ва­ния, не мог создать и обра­бо­тать цель­ного лите­ра­тур­ного про­из­ве­де­ния, но при­род­ное даро­ва­ние его было не из зауряд­ных, и оно дало в его замет­ках такой бога­тый и яркий лите­ра­тур­ный, быто­вой и пси­хо­ло­ги­че­ский мате­риал, что легок был мой труд, кото­рый я теперь и пред­ла­гаю вни­ма­нию и нази­да­нию моего доро­гого читателя.

В напут­ствие к био­гра­фии игу­мена Фео­до­сия сообщу харак­тер­ную черту про­зор­ли­во­сти вели­кого старца и настав­ника мона­ше­ству­ю­щей бра­тии Опти­ной Пустыни и всего пра­во­слав­ного веру­ю­щего мира, отца Амвро­сия Оптин­ского, под духов­ным кры­лом кото­рого вос­пи­ты­вался и отец Феодосий.

Жил игу­мен Фео­до­сий уже на покое в Скиту Оптин­ской Пустыни и, несмотря уже на извест­ную только одному Богу сте­пень своей духов­ной высоты, нередко под­вер­гался иску­ше­нию от духа уны­ния, столь зна­ко­мого всем, кто вни­мал своей духов­ной жизни. В одно из таких иску­ше­ний при­бе­гает ста­рец-игу­мен к старцу Амвро­сию и почти с отча­я­нием пла­чет к нему:

— Батюшка, спаси — поги­баю! Сви­нья я, а не монах: сколько лет ношу ман­тию, и нет во мне ничего мона­ше­ского. Только и имени мне, что — свинья!

Улыб­нулся Ста­рец своей крот­кой улыб­кой, поло­жил свою руку на плечо скло­нив­ше­муся перед ним и пла­чу­щему игу­мену и сказал:

— Так и думай, так и думай о себе, отец игу­мен, до самой твоей смерти. А при­дет время — о нас с тобой, сви­ньях, еще и писать будут.

Это мне рас­ска­зы­вал один из сота­ин­ни­ков жизни покой­ного игу­мена, ныне еще здрав­ству­ю­щий отшель­ник Оптинский.

Лет два­дцать про­шло с этих зна­ме­на­тель­ных слов бла­жен­ного Старца, и суж­дено было им испол­ниться через мои греш­ные руки, руки того чело­века, кото­рый в то время сам так далек был не только от подвиж­ни­ков мона­ше­ства, но и пра­во­слав­ным-то чис­лился по одной мет­рике, выдан­ной Мос­ков­ской Духов­ной кон­си­сто­рией для поступ­ле­ния в гимназию.

О, без­дна богат­ства и пре­муд­ро­сти и веде­ния Божия! Как неис­по­ве­димы судьбы Его и неис­сле­димы пути Его! (Рим. 11:33.)

Записки игумена Феодосия о своей жизни

I

Отно­си­тельно моей родо­слов­ной вот что я не раз слы­шал в юно­сти лично из уст моего родителя.

Пра­щур наш место­жи­тель­ство имел в селе Мелике в 12 вер­стах от г. Бала­шова, Сара­тов­ской губер­нии. В то время город этот был не что иное, как деревня, при­над­ле­жа­щая поме­щику Б у, а селе­ние Мелик — несколько сотен семей языч­ни­ков-идо­ло­по­клон­ни­ков мор­дов­цев. Мой пра­щур был их стар­ший пове­ли­тель и началь­ник. Когда Петр I, желая скрыть свои бла­го­де­тель­ные и муд­рые планы от наблю­де­ния каби­не­тов евро­пей­ских дер­жав, строил флот для взя­тия Азова в Воро­неже, пра­щур наш, без вся­кого со сто­роны пра­ви­тель­ства к тому побуж­де­ния, возы­мел соб­ствен­ное жела­ние при­не­сти, по силе воз­мож­но­сти, дань сво­его вер­но­под­дан­ни­че­ского чув­ства, и, когда Госу­дарь нуж­дался в мате­ри­аль­ной помощи, он нару­бил для него несколько сот веко­вых кора­бель­ных дубов, сру­бил их в плоты и собрал несколько тысяч пудов ржа­ной муки от всех под­власт­ных ему пле­мен. Все это он желал доста­вить в кулях на пло­тах по рекам Хопру и Вороне. Но так как в то время не было в той стране хоро­ших лоц­ма­нов и по рекам не было открыто судо­ход­ство, то план его не осу­ще­ствился и цель не была достиг­нута. Плоты, кото­рые были спу­щены с гру­зом кулей муки во время полой воды, занесло в рукава зали­вов, а неко­то­рые и вовсе пото­нули. Только несколько пло­тов догнали до Ново­хопер­ской кре­по­сти. С вели­ким горем уска­кал мой пра­щур на лоша­дях в Воро­неж и пред­стал пред лицо Дер­жав­ного и объ­яс­нил ему о неудаче сво­его пред­при­я­тия. Петр не оста­вил без вни­ма­ния усер­дия морд­вина и пожа­ло­вал ему в знак своей мило­сти водя­ную мель­ницу на реке Хопре, близ села Реп­ного, в веч­ное потом­ствен­ное вла­де­ние и несколько деся­тин лесу с зем­лею, на что была выдана гра­мота, впо­след­ствии запи­сан­ная в церк­вах Реп­нин­ской и Бело­мой­ской. Пода­рен­ный лес был око­пан глу­бо­кой кана­вой, следы кото­рой я не раз еще видел, когда езжал с роди­те­лем моим на охоту с ружьем осе­нью за зай­цами. Мест­ность эта под­несь назы­ва­ется «Кру­тица», а прежде назы­ва­лась «Лес Вага­ева», по преж­ней нашей корен­ной фамилии.

В быт­ность свою в Воро­неже, пра­щур мой не раз удо­сто­и­вался бесе­до­вать со свя­ти­те­лем Мит­ро­фа­ном, и им был научен таин­ствам Хри­сто­вой веры, и был кре­щен в реке Воро­неже, а по воз­вра­ще­нии своем в село Мелик он убе­дил всех жите­лей этого села при­нять Св. Кре­ще­ние. Впо­след­ствии пра­щур мой, по усер­дию сво­ему, выслал одной из Цариц отли­тый по его заказу коло­кол, кото­рый был цел еще и во дни жизни моей бабки. Рас­ска­зы­вая мне об этом собы­тии, бабка моя ска­зы­вала мне, что мель­ни­цей и лесом мы вла­дели до цар­ство­ва­ния Ека­те­рины II. Когда же эта вели­кая Госу­да­рыня пове­лела раз­ме­же­вать земли по при­над­леж­но­сти, то в это время при­был к пра­деду моему меже­вой и ска­зал ему сек­ретно в его доме:

— Вагаев! если ты не дашь мне пяти руб­лей, то я мель­ницу твою и лес твой отме­жую в дру­гие дачи, а тебе отрежу в дру­гом месте, пониже.

Но у пра­деда моего был на это свой осо­бый взгляд: за что-де я дам пять руб­лей? Что может он мне сде­лать? Я имею цар­скую гра­моту, никого не боюсь, денег не дам, а нужно будет, и до Царя дойду.

— Эй, Вагаев! дай — тужить будешь, — гово­рил зем­ле­мер, — синяя — не велики деньги.

— Ладно! — отве­чал ему пра­щур, — мы сами знаем, где Царь живет.

И уперся на своем. Земля с мель­ни­цей была при­ре­зана к дру­гой даче, а ему было велено постро­ить мель­ницу ниже. С мель­ницы семью пра­щура выгнали, и бабушка моя со своей мате­рью пошли по пло­тине, огла­шая воз­дух раз­ди­ра­ю­щими сердце воп­лями. Заве­лась тяжба. Пра­дед со своей гра­мо­той в Петер­бург и здесь уже на опыте, хотя и поздно, узнал рус­скую народ­ную посло­вицу «До Бога высоко, а до Царя далеко». Истра­тив там поря­доч­ный куш эко­но­мией и тру­дами накоп­лен­ных тысяч и не дождав­шись чего-либо в свою пользу, он с гру­стью позд­него рас­ка­я­ния окон­чил в Петер­бурге свою жизнь, а все быв­шее при нем иму­ще­ство про­пало бес­следно. Собы­тие это тяжко отра­зи­лось на бла­го­со­сто­я­нии его семьи. Впо­след­ствии даже следы этой груст­ной исто­рии были уни­что­жены г. Стру­ко­вым, мест­ным пред­во­ди­те­лем дво­рян­ства, кото­рый, под видом рас­сле­до­ва­ния, выпро­сил у моей бабушки кре­пост­ные доку­менты и бро­сил их в печку. Мель­ница посту­пила в опись Палаты госу­дар­ствен­ных иму­ществ и с того вре­мени сда­ется с тор­гов от казны в аренд­ное содержание.

Чтобы покон­чить со всей этой бес­ко­неч­ной тяжеб­ной исто­рией, началь­ство, во избе­жа­ние воз­об­нов­ле­ния наслед­ни­ками дела, велело и самую нашу фами­лию из Бага­е­вых изме­нить в Попо­вых. Хотя и поныне еще есть потомки Бага­е­вых, но родо­вая земля, лес и мель­ница дав­ным-давно не при­над­ле­жат им.…. Такую роль в жизни нашего рода сыг­рала пяти­руб­ле­вая синяя ассиг­на­ция… Кажется, нельзя было бы этому и пове­рить, но, к несча­стию, это была правда из вре­мен… Шемя­кина суда.

Еще, я помню, видел кре­пост­ные наши доку­менты пяти­ко­пе­еч­ного досто­ин­ства. Да к чему они? Пра­дед и зем­ле­мер давно уже в сырой могиле пре­вра­ти­лись в тле­ние до буду­щего Суда и веч­ной жизни, и самые синие пяти­руб­ле­вые ассиг­на­ции заме­нены теперь госу­дар­ствен­ными кре­дит­ными билетами.

Про­хо­дит образ мира сего.

Вот имена моих бли­жай­ших родоначальников:

Пра­дед моему отцу — Симеон, жена его — Соломония.

Дед — Иаков, жена его — Фекла.

Отец — Родион, жена его Васса.

Роди­тель мой — Афа­на­сий, мать моя — Агафия.

Бра­тья мои: Фео­дор, скон­чался в 1846 году на 21г. от рож­де­ния, Иоанн родился в 1835 году (я был 8 лет).

Сестры: Ека­те­рина, Пелагия.

Всех же нас у роди­тель­ницы было 21 чело­век, но те уми­рали во мла­ден­че­стве году, трех и пяти лет.

Роди­тель­ница моя умерла в 1851 году 27 сен­тября и похо­ро­нена на общем клад­бище (Новом) в г. Бала­шове на 51‑м году от рож­де­ния сво­его. Роди­тель скон­чался в 1857 году авгу­ста 7‑го на 60‑м году, а погре­бен в селе, быв­шем городе, Доб­ром, Лебе­дян­ского уезда, Там­бов­ской губер­нии, близ Тих­вин­ской церкви.

Сотвори им, Гос­поди, веч­ную память.

Прошу всех пра­во­слав­ных с покло­ном до земли и с росой сынов­него усер­дия на рес­ни­цах поми­нать их имена на про­ско­ми­дии и в част­ных своих свя­тых молит­вах, и бла­гий Гос­подь в мило­сти Своей да помя­нет всех нас. Аминь.

II

Гова­ри­вала мне моя бабушка: «Когда я была лет восьми или девяти, мы жили в селе Реп­ном от г. Бала­шова в 7 вер­стах. Я любила очень ходить в цер­ковь и, как услышу звон коло­ко­лов, сзы­ва­ю­щий народ к обедне, так сей­час и бегу в храм Божий. Бывало, и в будни я так-то ради цер­ков­ной службы бро­сала игры с подру­гами, с кото­рыми бегала по зеле­ной траве, ловя бабо­чек, и, как зазво­нят в церкви, так остав­ляю все и бро­са­юсь в цер­ковь. В церкви я ста­но­ви­лась у самого амвона, про­тив Цар­ских врат, и зорко сле­дила за всеми дей­стви­ями свя­щен­ника. При­чина моих наблю­де­ний за свя­щен­ни­ком была та, что одна­жды, бывши в празд­ник с моими роди­те­лями у обедни, я видела над пре­сто­лом, немного повыше главы свя­щен­ника, прямо над Свя­той Чашей паря­щего Голубя, кото­рый был бел как снег и непо­движно, едва заметно тре­пеща кры­льями, дер­жался в воз­духе. И видела я это не раз и не два, а несколько раз, о чем я пере­дала своей подружке, и мы все­гда с нею, как только, бывало, услы­шим звон коло­кола, так и бежим изо всех сил, желая пере­гнать друг друга, и ста­нем вме­сте у амвона, дожи­да­ясь появ­ле­ния бле­стя­щего белого Голубка! И уж как же любили мы Его за то, что Он был такой белень­кий, такой-то хорошенький!

Но были дни, когда мы так и не могли дождаться этого чуда, кото­рое совер­ша­лось только во время слу­же­ния ста­рика свя­щен­ника (отца, если я не оши­ба­юсь, свя­щен­ни­ков ныне слу­жа­щих, Алек­сия и Иоанна Рос­ниц­ких). Только в его слу­же­ние мы и видели все­гда нашего Голубка. При дру­гом свя­щен­нике этого не бывало. Когда же мы объ­яс­нили об этом нашим роди­те­лям, а роди­тели ска­зали свя­щен­нику Рос­ниц­кому, с тех пор мы с подру­гой уже более не видали чуд­ного Голубочка…»

Бабушка моя, как я ее помню, была очень бого­мольна: целые ночи без сна, стоя на колен­ках, она мали­ва­лась Богу, и делала это она все­гда в потем­ках, в спальне или в зале, где только не было людей. Когда зимой на полу сто­ять было холодно, бабушка ста­но­ви­лась молиться на лежанку и, забы­вая где она и что она, пола­гая поклоны, неза­метно при­бли­жа­лась все ближе и ближе к краю лежанки и нако­нец падала на пол. И слу­ча­лось это с ней не раз. Мы, как несмыс­лен­ные дети, бывало, засме­емся, вос­кли­цая: «Ну, бабушка наша опять поле­тела!» А бабушка как ни в чем не бывало вле­зет опять на лежанку и опять ста­нет на молитву. Ино­гда, сде­лав один зем­ной поклон, она засы­пала на поклоне и в таком поло­же­нии хра­пела так, что ее было слышно в дру­гих ком­на­тах. Так про­дол­жа­лось несколько минут. Потом она опять скоро про­буж­да­лась и опять при­ни­ма­лась молиться и класть зем­ные поклоны.

Были дни, когда к ней при­хо­дили ее род­ные сестры, тоже ста­рушки, одна — из села Реп­ного, а дру­гая — город­ская. Те жили очень бедно, а роди­тель мой жил в доволь­стве, и бабушка моя по жизни своей была много счаст­ли­вее их… Бабушка при­ни­мала своих сестер с осо­бой лас­кой и госте­при­им­ством и застав­ляла меня тогда по вече­рам читать ака­фист Спа­си­телю и Божией Матери, а сами ста­рушки ста­но­ви­лись все на колени, молясь Богу, и со сле­зами на гла­зах вслух про­из­но­сили за мной: «Радуйся, Неве­сто нене­вест­ная!» или «Иисусе Сыне Божий, поми­луй нас!» После этого они меня застав­ляли читать, что я и делал с вели­ким удо­воль­ствием, помян­ник, что в Псал­тири, кото­рый начи­на­ется так: «Помяни, Гос­поди Иисусе Хри­сте Боже наш, мило­сти и щед­роты Твоя, от века сущия, ихже ради воче­ло­ве­чился еси и рас­пя­тие и смерть спа­се­ния ради право в Тя веру­ю­щих пре­тер­пети изво­лил еси» и т. д. Все это сопро­вож­да­лось зем­ными покло­нами. Затем шли моле­ния за Царя и за всех, «иже во вла­сти суть», и окан­чи­ва­лось: «Подаждь, Гос­поди, остав­ле­ние гре­хов всем прежде отшед­шим в вере и надежде вос­кре­се­ния отцем и бра­тиям и сотвори им веч­ную память».

После этих молитв, если зимой бывало еще рано ужи­нать, застав­ляли они меня читать Киев­ский Пате­рик, или Четь-Минеи, или что-либо из Биб­лии — Бытия, Иова, Товита или про Иосифа. Я читал, а семей­ство наше все без­молвно слу­шало и нередко оти­рало набе­гав­шие и катив­ши­еся по щекам слезы. При­скорбно нам тогда бывало, когда стар­ший брат мой, Фео­дор, при­хо­дил из кон­торы и начи­нал читать лите­ра­тур­ные про­из­ве­де­ния свет­ских писа­те­лей — Загос­кина, Мар­лин­ского, Поле­вого, Пуш­кина и др., к чему он имел осо­бен­ное при­стра­стие. Маменька моя любила его чте­ние, и он, бывало, с улыб­кой на устах ска­жет нам:

— Ну, отцы, уби­рай­тесь-ка в дру­гую ком­нату. А нет — так мило­сти прошу к нашему шалашу послу­шать и нас, грешных.

И слу­ча­лось, что мы сидели и слу­шали и улы­ба­лись при чте­нии каких-нибудь смеш­ных пове­стей; хохо­тали же обык­но­венно вся­кий раз, когда брат читал Гоголя. Бабушка послу­шает, послу­шает и закон­чит тем, что скажет:

— Бознать, что за гали­ма­тья! И слу­шать-то нечего. То ли дело Свя­щен­ное-то Писа­ние: там как в зер­кале видишь свои немощи и попла­чешь о своем ока­ян­стве! А что это? Слова нет о веч­но­сти… Зубы только ска­лить! Эх вы, дураки, дураки!… Не читай, Федюшка, эти балье, читай более Свя­щен­ное Писа­ние, оно более тебя умуд­рит и про­све­тит ум твой, чем эти умники-то сво­ими писа­ньями: время только тра­тят пона­прасну. Умники писали, дураки читают, а поло­ум­ные слу­шают да зубы ска­лят… Полно вам! идите-ка молиться Богу да ложиться спать, чем празднословить.

Часто бабушка, уго­щая меня чем-нибудь, гово­рила мне:

— Смотри, Федя, умру — поми­най меня!

Я все­гда ей обе­щался. И все наши с ней поси­делки она все­гда закан­чи­вала словами:

— Смотри, не забудь, а то и помя­нуть-то некому будет: я на энтих крас­но­баев-то уж и не надеюсь.

III

Одна­жды при­шла моя бабушка зимой от утрени. Роди­тель мой еще не вста­вал. Побра­нив его за леность, она ска­зала ему:

— Встань! запиши для памяти…

— Чего, матушка? — спро­сил родитель.

— Запиши: ози­мые хлеба будут ныне лето пло­хие — лебеда уро­дится. Ран­ние пше­ницы вовсе не родятся, сред­ние будут хороши; гречи мороз убьет, а проса вовсе пропадут…

Роди­тель запи­сал бабуш­кино пред­ска­за­ние, и время его в точ­но­сти оправдало.

На дру­гой год при­шла она тоже от утрени зимой в какой-то празд­ник и сказала:

— Ну, Афа­на­сий! на лето будет страш­ный голод — ничего не родится.

Упро­сила роди­теля, чтобы он дал денег на покупку ржи.

— Поверь мне, — ска­зала она, — уви­дишь, что я не лгу — голод, голод, и голод-то будет страшный.

Роди­тель дал ей 400 руб­лей ассиг­на­ци­ями, и она сама ездила в село Беково и купила там сто чет­вер­тей ржи, кото­рую роди­тель всы­пал в порож­ние вин­ные бочки, вста­вив дны, и они сто­яли до весны рядами близ под­вала. Когда же нача­лось народ­ное бед­ствие от голода, бабушка с изво­ле­ния роди­теля, взяла к себе еще дру­гую жен­щину из хлеба, и эта жен­щина только и знала, что пекла хлебы, а бабушка резала их на ломти и раз­да­вала нищим, кото­рые сот­нями сто­яли у наших окон. Голод был ужасный.

Что только тогда не ел бед­ный народ! Уже не говоря о лебеде, толкли дре­вес­ный лист, кору, даже гни­лушки, отчего мно­гие пухли и уми­рали. Пуд ржа­ной муки дохо­дил до 1 р. 50 к. сереб­ром, что состав­ляло по тогдаш­нему счету на ассиг­на­ции 5 р. 25 к. и дороже.

Бабушка моя лечи­вала и неиз­ле­чи­мые болезни, и при­том самыми про­стыми сред­ствами: девя­ти­си­лом, полы­нью, чер­но­бы­лью и т. п.

Одна­жды ей зна­ко­мый док­тор сказал:

— Смотри, Семе­новна, ты со сво­ими лекар­ствами попа­дешь в острог: умрет какой-нибудь ско­ро­по­стижно, и ска­жут, что ты его отравила.

— А ты не смейся! — отве­чала ему бабушка. — Смотри — сам как бы не при­е­хал ко мне лечиться. Знаю я вас: вы все на сло­вах-то лекари, а на деле-то вас и нет.

Вскоре этот док­тор впал в опас­ную болезнь и не мино­вал-таки он рук моей бабушки, кото­рая его и выле­чила. После выздо­ров­ле­ния сво­его от бабуш­ки­ного лече­ния он дивился и говорил:

— Никуда мы со всей своей меди­ци­ной не годимся про­тив Семеновны.

А бабушка моя, слыша те речи, отвечала:

— Не наука ваша вино­вата, а вы плохо ей учи­лись и, когда лечите, всё отно­сите к себе. А вы бы сперва помо­ли­лись Богу да попро­сили бы Его помощи. А этого-то ведь у вас и в уме нет. Вы только тогда к Богу-то при­бе­га­ете, когда вас самих забе­рет чер­ная немочь. А чуть про­шло, ну и опять забол­та­ете такую дичь, что гнусно слу­шать… Воль­но­думцы! хоть бы уж созна­ва­лись себе, что, дескать, мы вино­ваты, а то — куда тебе! — хлеб­нут дури-то без меры да и кри­чат как безум­ные: Бога нет!… Вот и слу­шай вас, уче­ных дураков!

Схо­дить бабушке, бывало, за 10 или 20 верст, посе­тить и наве­стить боль­ного — это для нее ничего не зна­чило, и дома никому о том не ска­жет. Выда­вали бабуш­кины тайны ино­гда зна­ко­мые мужички: едут в город, встре­тят ее с палоч­кой пеш­ком иду­щую в их село да и ска­жут о своей встрече моему роди­телю, а ее сыну. И вот вер­нется со сво­его похода бабушка, ее и спрашивают:

— Где ты, матушка, была?

Она все­гда отве­чала, что была по при­гла­ше­нию у кого-либо из бога­тых граж­дан, к кото­рым она и была вхожа. И когда мой роди­тель, бывало, сме­ясь за обе­дом ей на это ска­жет: «А кто же это с палоч­кой пеш­ком шел там-то?» — бабушка улыб­нется вино­ва­той улыб­кой и начи­нает оправдываться:

— Да как вам ска­зать правду-то? — ведь вы еще бра­ниться будете. А как не пойти-то — чело­век-то бед­ный, ста­рый, да и при­з­реть-то за ним некому. Я его обмыла, и лекар­ство соста­вила, и попро­сила там таких-то, чтобы они Бога ради поза­бо­ти­лись о нем.

Зато и велика же и сер­дечна была к ней при­зна­тель­ность от чер­ного народа. Денег же за лекар­ство она ни с кого нико­гда не брала, кроме того, что ей самой сто­ило лекар­ство, а это все­гда было не дороже 10, 20 и много, много 30 копеек.

Любила моя бабушка при­ни­мать к себе и стран­ни­ков, кото­рых она вво­дила к себе в дом на ноч­лег, ино­гда даже целыми тол­пами. Уго­щала их чем Бог послал, как род­ных, от всей своей пол­ноты душев­ной. Маменька моя, любив­шая чистоту полов до при­стра­стия, ино­гда даже резко выго­ва­ри­вала бабушке за ее любовь к стран­ни­кам, осо­бенно когда они, бывало, осен­ней порой лап­тями сво­ими нане­сут грязи и запач­кают полы на кухне. Во избе­жа­ние брани, бабушка, накор­мив стран­ни­ков и уло­жив их на отдых, сама подо­ткнет подол и вымоет пол в угоду невестке.

Усер­дие ее к цер­ков­ным служ­бам было изу­ми­тель­ное: она ни одной службы нико­гда, когда была дома, не про­пус­кала, не обра­щая вни­ма­ния ни на время года, ни на погоду. Такое усер­дие к Божьему храму я знал только в бабке о. Фила­рета, что в Пло­щан­ской пустыни, и еще одну ста­рушку, по фами­лии Арбу­зову. Неда­ром все они с моей бабуш­кой трое были подру­гами от юно­сти до самого гроба.

Кроме Богом дан­ного искус­ства вра­че­ва­ния, бабушка моя была и заме­ча­тель­ной по сво­ему вре­мени аку­шер­кой. «У кого я учи­лась пови­вать, — гово­рила нам не раз бабушка, — ста­рушка та жила около ста лет и очень была опытна в пови­валь­ном искус­стве. Такой с ней раз был слу­чай: при­шлось пови­вать у дья­чихи сво­его села, и, когда родился мла­де­нец муж­ского пола, она ска­зала его матери:

— Смот­рите не забудьте, что я вам скажу о будущ­но­сти этого мла­денца. Я, конечно, умру и не дождусь, когда он достиг­нет воз­раста муже­ства, а вы мои слова запи­шите: если Богу будет угодно и мла­де­нец оста­нется жив, то он будет боль­шой чело­век, к Царю будет бли­зок и ста­нет боль­шим начальником.

— Почему ж ты это зна­ешь? — спро­сили ее род­ные и роди­тели младенца.

— Да как же мне не знать, когда он и во чреве-то сидел не как прочие…»

Мла­де­нец этот был впо­след­ствии гене­рал Реп­нин­ский (читайте био­гра­фию Сперанского).

Осо­бое это было искус­ство у ста­рушки. Пони­мают ли в нем что-нибудь совре­мен­ные акушеры?!

И бабушка моя, тоже раз пови­вавши в одном доме, ска­зала, чтобы записали:

— Мла­де­нец этот бога­тым будет.

И время оправ­дало ее предсказание.

IV

При­шло нако­нец время и моей пра­вед­нице бабушке поми­рать. Я слу­жил в это время в земле Вой­ска Дон­ского в Ниж­не­чир­ской ста­нице дистан­ци­он­ным на службе у В. Н. Рука­виш­ни­кова при брате его Алек­сее, управ­ляв­шем его делами. Бабушка уже достигла глу­бо­кой ста­ро­сти. Это было в 1848 году, а во дни Пуга­чева бабушка была лет шест­на­дцати или сем­на­дцати. Видел я сон: будто бабушка взяла меня за руку и повела внутрь какого-то вели­ко­леп­ного, вновь отстро­ен­ного дома с рос­кош­ной внут­рен­ней отдел­кой и бога­тей­шей мебе­лью, чуд­ным бал­ко­ном и крыль­цом в дивно цве­ту­щий сад. В дому этом еще никто не жил. Глядя на всю эту рос­кошь, я уди­вился и спро­сил бабушку:

— Чей это, бабушка, дом и для кого он выстроен?

Она мне ответила:

— Этот дом выстро­ила я для себя.

И с этими сло­вами повела меня на крыльцо, а с крыльца — в сад. Удив­ля­ясь необык­но­венно изящ­ной отделке крыльца, я взгля­нул кверху и уви­дел, что одной доски в потолке нету и до самой крыши зияет дыра. Уди­вился я этому и спросил:

— Бабушка! отчего это одна доска не при­бита? Все так пре­красно отде­лано, а это остав­лено: ведь это сильно без­об­ра­зит. Не Бог весть чего одна-то доска стоит! — нужно бы прибить.

— Что делать, вну­чек, — отве­тила бабушка, — вот и весь дом выстро­ила, а одной доски и той не могу при­бить. Это, прошу тебя, поста­райся ты доде­лать — я теперь уж не в силах и больше тру­диться не могу.

С этими сло­вами — «я теперь не могу, — прошу тебя, уж ты доде­лай» — я проснулся и долго раз­мыш­лял, удив­ля­ясь и этому сну, и кра­соте виден­ного дома. Встал я с постели, зажег свечку и запи­сал во всех подроб­но­стях свой сон, а с пер­вой поч­той напи­сал своим роди­те­лям, прося их изве­стить меня, что такое про­ис­хо­дило у нас в доме ночью такого-то числа и нет ли вообще каких ново­стей. Ответ был полу­чен такой: «Этого числа, о кото­ром ты пишешь, бабушка твоя ночью окон­чила свою зем­ную жизнь и пере­шла к небес­ной веч­но­сти со всеми таин­ствами Свя­тыя Апо­столь­ския Собор­ныя Церкви».

Так пере­шла в небес­ные оби­тели пра­вед­ная душа моей ста­рушки бабушки.

V

Молит­вами Пре­бла­го­сло­вен­ныя Вла­ды­чицы нашея Бого­ро­дицы и Прис­но­девы Марии, свя­таго Архан­гела Миха­ила и про­чих небес­ных Сил бес­плот­ных, свя­таго слав­ного Про­рока и Пред­течи Гос­подня Кре­сти­теля Иоанна, св. Вели­ко­му­че­ника Фео­дора Стра­ти­лата и про­чих всех св. Муче­ни­ков и Муче­ниц, и Марии Егип­тя­нины, св. пре­по­доб­ных отец Анто­ния и Фео­до­сия и про­чих Киево-Печер­ских Чудо­твор­цев, Пре­по­доб­ного Сер­гия Радо­неж­ского и всех Свя­тых, Гос­поди Иисусе Хри­сте Сыне Божий, Боже наш, поми­луй и спаси нас. Аминь.

За молит­вами пре­по­доб­ных отцов: игу­мена Оптин­ской Пустыни о. архи­манд­рита Мои­сея, стар­цев иерос­хи­мо­на­хов — о. Мака­рия и о. Амвро­сия, и друга моего и брата моего, сото­ва­рища от юно­сти иерос­хи­мо­наха Фила­рета (Пло­щан­ской пустыни), и про­чих отцов и бра­тий, бла­го­слови, Гос­поди, напи­сать и пове­дать о жизни моей мно­го­греш­ной, от дней моего рож­де­ния и до поступ­ле­ния на покой из Пере­мышль­ского Св. Тро­иц­кого Люти­кова мона­стыря в Скит Опти­ной Пустыни, и спаси меня, многогрешного.

Мно­гие из числа отцов и бра­тии Опти­ной Пустыни и мате­рей жен­ской Казан­ско-Амвро­си­е­вой пустыни, все­чест­ная игу­ме­ния мать Евфро­си­ния и дру­гие близко мне зна­ко­мые лица неод­но­кратно мне сове­то­вали и про­сили меня напи­сать на память обо мне, мно­го­греш­ном, кое-что из вос­по­ми­на­ний моей жизни. И род­ные мои того же желали. И вот, в испол­не­ние, кладу перед всеми зем­ной поклон и со сле­зами прошу усердно про­стить меня за все и не забы­вать во св. своих молит­вах, чтобы и мне, мно­го­греш­ному, полу­чить кон­чину хри­сти­ан­скую и бла­го­при­ят­ный ответ в день Суд­ный. Аминь.

Родина моя — Сара­тов­ской губер­нии город Бала­шов, а рож­де­ние мое было того же уезда в селе Боль­шой Карай. Слу­чи­лось это в 1824 году в фев­рале месяце, а кре­ще­ние мое было 8‑го того месяца.

Когда я родился, у меня уже был брат, наре­чен­ный Фео­до­ром. А почему и мне свя­щен­ни­ком в пер­вый день, повне­гда родити жене отроча, дано было то же имя Фео­дор, это ска­жется ниже. Сам же я этого не знал до деся­ти­лет­него возраста.

Роди­теля моего звали Афа­на­сий Роди­о­но­вич Попов, а матери имя было — Ага­фия Андре­евна, в деви­цах Скля­рова. У матери моей было три брата: Мои­сей, Фока и Петр Андре­евичи Скля­ровы. Фами­лия их вышла из Мало­рос­сии, а роди­ной — сло­бода Ост­ров от г. Бала­шова в 60 вер­стах. Вто­рой брат моей матери, Фока Андре­евич, был очень умный чело­век и всю свою жизнь слу­жил по питей­ной части комис­си­о­не­ром у откуп­щика Петра Ива­но­вича Кова­лева (или Кова­лен­кова) и дру­гих его сото­ва­ри­щей по откупу, Усти­нова и Образ­цова. Кова­лев жил до самой смерти в г. Бала­шове, а с ним и мой дядя, Фока Андре­евич. Тре­тий брат, Петр, жил при Фоке Андре­евиче и тоже слу­жил по откупу дистан­ци­он­ным пове­рен­ным. Стар­ший же, Мои­сей, жил в доме роди­те­лей своих в сло­боде Ост­рове и был сло­бод­ским всего уезда, по избра­нию всех обществ, зем­ским головой.

И роди­тель мой почти что всю жизнь тоже был на службе по питей­ной части под­валь­ным у того же откуп­щика Кова­лева, и так как брат моей матери, Фока Андре­евич, был комис­си­о­не­ром, а эта долж­ность была вли­я­тель­ной, то ему жилось хорошо, потому что управ­ля­ю­щие отку­пами, из ува­же­ния к комис­си­о­неру и сестре его, моей матери, были хле­бо­со­лами всему нашему семейству.

О годах моего ран­него мла­ден­че­ства вот что я слы­шал от моей матери и бабушки: после кре­ще­ния моего я 40 дней лежал в люльке без крику и малей­шего дви­же­ния. Не пода­вал я голосу даже и тогда, когда меня выни­мали из люльки и под­но­сили к груди. Запла­кал я в пер­вый раз, когда, по про­ше­ствии 40 дней, меня снесли при­ча­стить в цер­ковь и из церкви при­несли домой. С тех пор я долго не пере­ста­вал пла­кать, не давая никому покоя ни днем ни ночью, так что вынуж­дены были мне нанять в няньки бед­ную сиротку девочку, чтобы она меня нян­чила на дворе. Когда нянька, вынося меня гулять, под­хо­дила к церкви, я пере­ста­вал пла­кать. Это было заме­чено, и когда потом я начи­нал, бывало, пла­кать, то матушка гово­рила няньке:

— Неси, неси его на паперть!

А цер­ковь в селе Карае была близко от нашей квар­тиры. И так со мной делали вся­кий раз, как я начи­нал пла­кать: поне­сут на цер­ков­ную паперть — я плачу, а там я немед­ленно успо­ко­и­ва­юсь, и уже домой меня при­но­сят спо­кой­ным надолго. Когда же я стал пони­мать, то сам стал ука­зы­вать по направ­ле­нию к церкви, давая этим знать, чтобы меня несли туда, осо­бенно когда я слы­шал бла­го­вест. Поэтому меня поча­сту при­об­щали Свя­тых Хри­сто­вых Таин.

От 1830 по 1835 год роди­тель мой жил в селе Мака­ровке Бала­шов­ского уезда на долж­но­сти под­валь­ного. Когда мне пошел 8‑й год, мы с бра­том Фео­до­ром уже учи­лись у мест­ного сель­ского свя­щен­ника, о. Димит­рия. Чело­век с три­на­дцать всех нас у него училось.

Изу­чая Свя­щен­ную Исто­рию и Кате­хи­зис, я узнал, что есть Ангелы, кото­рые охра­няют нас, и бесы, кото­рые ищут нашей гибели. Не знаю как и почему, но мне при­шла мысль испы­тать, правда ли это? И вот, сидя на крыльце нашей квар­тиры, когда роди­тели мои отды­хали после обеда, заду­мал я эту мысль свою при­ве­сти в испол­не­ние: встал я, это, с крыльца, пошел на зад­ний двор и доро­гой вслух сказал:

— Послу­шай, бес, если ты что-либо можешь сде­лать, то уверь меня в этом: при­неси мне в амбар тон­кую, хоро­шую веревку. Если ты это испол­нишь, то я пойду в хлев, куда коров заго­няют, и там уду­шусь на этой веревке… Вот-то уди­вятся това­рищи мои, когда уви­дят меня пове­сив­шимся на пере­кла­дине!… Ну, слы­шишь, бес, что я тебе говорю? Исполни ж мое желание!

На всем дворе в это время никого не было. День был жар­кий, ясный. Бро­дили тучки по небо­склону. Ска­завши эти слова, я пошел к амбару, кото­рый был плотно затво­рен. По дороге к амбару в голове моей мельк­нула дру­гая мысль: уду­шиться, поду­мал я, непри­ятно, а лучше бро­шусь-ка я в коло­дезь на зад­нем дворе. Коло­дезь этот был очень глу­бо­кий, и вода в нем была чистая и пре­хо­лод­ная. При­над­ле­жал он соседу, про­то­попу, и из него брал воду вся­кий, кто бы то ни поже­лал. Был он выко­пан между двумя дво­рами у одной из стен… И вот, подойдя к амбару, я, рас­тво­ривши дверь, к удив­ле­нию сво­ему уви­дел почти целый моток новой, тон­кой бечевы. Взял я его в руки и, мино­вав коров­ник, пошел к колодцу и нагнув­шись стал в него смот­реть. Глу­боко, глу­боко поблес­ки­вала в нем его холод­ная вода, а в мыс­лях моих точно кто-то гово­рил: вот когда я туда бро­шусь и, конечно, утону, тогда това­рищи мои да и мно­гие дру­гие будут удив­ляться, как это и почему я уто­нул в колодце? Я невольно улыб­нулся в ответ на эти мысли и сказал:

— Нет, бес, лучше уж я пойду уду­шусь. Вот тогда-то това­рищи мои при­дут и будут удив­ляться, когда я буду висеть в петле!

С этими сло­вами, раз­вя­зав най­ден­ный моток новой бечевы, я сде­лал петлю и завя­зал конец… Оста­ва­лось только всу­нуть голову в петлю, и жизнь моя была бы пре­кра­щена… Я оро­бел и вдруг громко и весело засме­ялся, воскликнув:

— Лезь же ты сам, про­кля­тый, а я тебя поддержу!…

И в это мгно­ве­ние из туч на небе блес­нула осле­пи­тель­ная мол­ния и раз­дался такой гро­мо­вой удар, что я во всю свою жизнь подоб­ного не слы­хи­вал. Я сильно пере­пу­гался и изо всей силы бро­сился бежать из хлева к дому на крыльцо, а дождь после удара полил лив­нем как из ведра… Когда я вбе­жал на крыльцо, там стоял мой роди­тель; сто­яли с ним и дру­гие, и все они удив­ля­лись небы­ва­лому удару грома и необык­но­вен­ной ярко­сти осле­пи­тель­ной мол­нии, повто­ряя: «Ну уж и удар! такого мы еще и не слы­хи­вали». Через несколько часов при­шло изве­стие, что этим уда­ром убита жен­щина в селе Потьме, за рекой Хопром, вер­стах в трех от села Макарова.

Об этом своем поступке я нико­гда никому не ска­зы­вал, но с того вре­мени убе­дился, что есть злые духи, и стал вни­ма­тель­нее и при­леж­нее молиться Богу и моему Ангелу-Хранителю.

VI

Вер­стах в трех от села Мака­рова было име­ние князя Гри­го­рия Сер­ге­е­вича Голи­цына. Кня­же­ская усадьба была рас­по­ло­жена на горе, и непо­да­леку, под горой, — вино­ку­рен­ный завод князя. Князь очень доб­ро­же­ла­тельно отно­сился к моему роди­телю, с кото­рым ему при­хо­ди­лось иметь дело по вин­ному откупу. Любил князь часто утром и вече­ром совер­шать про­гулку вер­хом на лошади. И вот, одна­жды подъ­е­хал он вер­хом к нашей квар­тире. Мы в это время всей семьей сидели за обе­дом; окно было открыто на улицу; день был ясный, и князь, подъ­е­хавши к окну, громко, с при­вет­ли­вой улыб­кой, сказал:

— При­ят­ного аппе­тита всем вам желаю!

Конечно, роди­тель мой, зави­девши князя, быстро выско­чил из-за стола и выбе­жал к нему на улицу, а мы — дети и мамаша — засу­е­ти­лись и тоже, побро­савши обед, кину­лись к две­рям к нему навстречу. Побе­жали навстречу князю, правда, стар­ший брат мой Фео­дор да сестра Ека­те­рина (ныне схи­мо­на­хиня в Шамор­дине), а мы, несколько оро­бев, сто­яли около обе­ден­ного стола. С лас­ко­вым при­ве­том вошел князь к нам в дом и, видя наше заме­ша­тель­ство, весело сказал:

— Прошу всех вас и детей сесть за стол, как сидели, тогда и я с вами сяду, а иначе выйду вон.

Жела­ние его быстро было испол­нено. Князю был подан стул, и с той же при­вет­ли­вой улыб­кой смотря на нас, он радушно к нам обра­тился со словами:

— Ну, вот и я с вами буду обедать!

Роди­тель мой ска­зал князю:

— Смею про­сить вас, ваше сия­тель­ство, рюм­кой водки?

— И пре­красно, и умно ты сде­ла­ешь, — согла­сился князь, — а кстати, у меня и аппе­тит есть выпить рюмку, а мало — выпьем и по две.

Начали заку­сы­вать. Князь все посмат­ри­вал на нас и вдруг спро­сил родителя:

— Это все дети твои?

— Наши, ваше сия­тель­ство, — отве­чал мой родитель.

— А что ж, учатся ли они где у тебя?

— Учатся, ваше сия­тель­ство, у при­ход­ского свя­щен­ника, о. Димитрия.

— А почему ж ты не обра­тился ко мне с прось­бой, чтобы их отпра­вить учиться в село Зуб­ри­ловку, где учатся дети покой­ного моего брата? Дети-то его вдовы — две дочери уже почти неве­сты, а вот два сына — твоим детям одно­летки, и учат у них все немцы да фран­цузы… Да и дети-то всех ее дво­ро­вых обу­ча­ются осо­быми учи­те­лями. Вот бы и твоих туда отдать!

— Смею ли я про­сить о сем ваше сия­тель­ство? Кто мы такие, чтобы дети наши учи­лись с детьми ее сия­тель­ства? Я и поду­мать-то о сем не смею, чтобы про­сить вас о поме­ще­нии детей моих в их учи­лище, — сми­ренно ска­зал мой родитель.

— Экой ты, бра­тец, какой чудак! — улыб­нулся князь, — ты этим ей и мне доста­вишь боль­шое удо­воль­ствие: нам-то при­ятно будет, чтобы дети твои были обра­зо­ван­нее и умнее дру­гих, кото­рые учатся у дьяч­ков и отстав­ных сол­дат, и даже у сель­ского батюшки.

Низко кла­нялся мой роди­тель князю и усердно бла­го­да­рил его за вели­кую его милость. Князь улы­бался радушно и на изъ­яв­ле­ния бла­го­дар­но­сти отвечал:

— Нечего, брат, бла­го­да­рить прежде вре­мени. А вот зав­тра собе­рите-ка их в путь-дорожку да и при­шлите их ко мне часу в деся­том утра, а я их при письме моем отправлю в Зуб­ри­ловку. Охло­по­чите только поме­стить их к кому-нибудь из зуб­ри­лов­ских жителей.

Тут роди­тель мой и бабушка сказали:

— Да в Зуб­ри­ловке и свя­щен­ник-то отец Иоанн Андре­евич Рос­ниц­кий — нам родственный.

— Вот и пре­красно, — ска­зал князь, — так при­сы­лай же твоих детей ко мне в дом, а я их при письме отправлю к своей свояченице.

Роди­тель мой усердно бла­го­да­рил князя, а мать и бабушка чуть не в ноги ему кла­ня­лись. Пожав им всем руки, нам князь ска­зал: «Итак, в 10 часов жду вас!» — и с этими сло­вами от нас уехал. Все мы были пора­жены и оча­ро­ваны про­сто­той его обращения.

Целую ночь мать и бабушка не спали: пекли, жарили, варили, гото­вили пирожки с запе­чен­ными яйцами, кур, яйца всмятку; нало­жили всё в мешок, тща­тельно завя­зали — нам в путь-дорогу. А село Зуб­ри­ловка от села Мака­рова — не более верст две­на­дцати. Уло­жили весь наш багаж, а утром, часу в шестом, напоив нас чаем, помо­лив­шись Богу и бла­го­сло­вив нас со сле­зами на гла­зах, рас­це­ло­вали нас, прося вести себя бла­го­при­лично и давая нам вся­кие советы и ука­за­ния, как нам жить в чужих людях. Роди­тель мой, смотря на их слезы, улы­бался и подшучивал:

— Эк далеко вы их отправ­ля­ете! Смот­рите-ка: шутка-дело — за две­на­дцать верст: как тут не пла­кать!… Мало вы им, вижу, кур-то с яйцами и с пирож­ками насо­вали в мешок!

Сме­ялся он и над нами: «При­шла экая беда: теперь уж вы недельки две-три друг с дру­гом не увидитесь».

А бабушка, уте­шая нас, на слова роди­теля гово­рила: «А я вас через недельку навещу — пеш­ком приду к вам».

Тут подали лоша­дей и уса­дили нас, целуя бес­пре­станно. Нако­нец, осе­няя нас крест­ным зна­ме­нием, роди­тель ска­зал кучеру: «Ну, тро­гай! Счаст­ли­вый вам путь! Вези их прямо к князю, к дому и, полу­чив от князя письмо, вези их тогда в Зуб­ри­ловку, к свя­щен­нику о. Иоанну. Пере­дай вот ему мое письмо… Ну, с Богом!»

И мы тро­ну­лись в путь; а мамаша и бабушка долго всё сто­яли, про­во­жая нас гла­зами. Мы при­встали на повозке, сняли кар­тузы и всё кла­ня­лись им, пока их стало не видно.

Часа через два при­е­хали мы к дому князя. На крыльце нас встре­тил его камер­ди­нер и спро­сил нас:

— Вы — дети Афа­на­сия Роди­о­но­вича?.. А, — так идите по этой дорожке в сад, там и встре­тите князя.

Так мы и сде­лали и у садо­вой беседки встре­тили князя, кото­рый пошел к нам навстречу со словами:

— Молодцы, что так рано при­е­хали! Вот вам букеты цве­тов и письмо к кня­гине. Когда при­е­дете, пере­дайте ей все это от меня. Отправ­ляй­тесь же с Богом. Счаст­ли­вого вам пути желаю.

Мы про­сти­лись и поехали к кня­гине. Она встре­тила нас лас­ково и при­вет­ливо, бла­го­да­рила за букеты, при­няла письмо и ска­зала, что просьба князя о нас ею с удо­воль­ствием будет испол­нена. И свя­щен­ник нас встре­тил лас­ково и при­нял на житье в свою квар­тиру, где мы и про­жили около двух лет, пока шло наше уче­нье в зуб­ри­лов­ской школе.

VII

Нача­лось нако­нец и наше уче­нье в зуб­ри­лов­ской школе. Хотя и почи­та­лась она кня­зем Голи­цы­ным образ­цо­вой, но пре­по­да­ва­ние в ней было довольно-таки ста­ро­за­вет­ное: все уроки свои мы должны были учить наизусть, в дол­бежку — и Свя­щен­ную Исто­рию, и Кате­хи­зис, и ариф­ме­тику. Кроме этих уро­ков, нам пре­по­да­вали и чисто­пи­са­ние. Кня­жата учи­лись дома со сво­ими фран­цу­зами и нем­цами, а в сво­бод­ные часы при­хо­дили играть с нами. Один из них учил нас мар­ши­ро­вать, как сол­даты мар­ши­руют, варить кашицу на огне и копать зем­лянки; а дру­гой обу­чал нас охот­ни­чьему искус­ству: как охо­титься на зве­рей — вол­ков, лисиц и зай­цев; как тру­бить в рога и трубы, давая знать о каком-либо звере. В этой игре я испол­нял обя­зан­но­сти гон­чей, и дали мне кличку — Галка. Я был кар­тав и, когда они меня вме­сте с учи­те­лями спра­ши­вали: «Фединька! как тебя назвали?» — громко им отве­чал: «Гайка», и все тогда очень надо мной сме­я­лись, говоря: «Не гайка, а галка, — скажи: галка!» Я не оби­жался, а сме­ялся вме­сте с ними, уве­ряя их, что так не могу ска­зать, потому что кар­тав. И меня они за это все­гда ласкали.

В учи­лище нас учили от восьми часов утра до пяти попо­лу­дни, после чего мы шли домой обе­дать; а к дру­гому дню нам зада­вали уроки. Уроки тре­бо­ва­лось, как я уже гово­рил, отве­чать наизусть. В сво­бод­ное от уро­ков время нам доз­во­ля­лось играть в раз­ные дет­ские игры. Из этих игр люби­мыми нашими были игры «в казанки» или «шлюцки» и «в крысы», то есть бегать друг за дру­гом и ловить. Не знаю уж сам как и почему, но все уче­ники, в слу­чае своих дет­ских ссор или драки, все­гда обра­ща­лись ко мне для раз­бора вины и уми­ро­тво­ре­ния, и мне нередко слу­ча­лось тре­пать до слез винов­ных, но они нико­гда на меня не сер­ди­лись, а все­гда оста­ва­лись довольны моей спра­вед­ли­во­стью и бес­при­стра­стием. Осо­бенно много недо­ра­зу­ме­ний и ссор про­ис­хо­дило во время игры «в казанки»: нару­ша­лись усло­вия игры, били в кон про­из­вольно, и стар­шие непра­вильно обыг­ры­вали млад­ших, и часто за это бывала брань и драка. И вот в это время все това­рищи обра­ща­лись ко мне, крича: «Что ж это такое, Федя, дела­ется! Это и играть нельзя!» — и тре­бо­вали не доз­во­лять им бес­чин­ни­чать или уда­лять их из числа игра­ю­щих. И когда я, бывало, стану им гово­рить, они, пона­чалу, нач­нут мне про­ти­во­ре­чить и бра­ниться. А у меня от дет­ства был вспыль­чи­вый харак­тер, и, когда увижу, что непра­вильно оби­жают това­ри­щей, да еще меня нач­нут бра­нить, говоря: «Да ты-то что за птица? тебе какое дело?» — тут сердце мое вспых­нет, я хва­тался за их волоса, и очень, очень чув­стви­тельно для них бывало мое нака­за­ние. Дело все­гда кон­ча­лось тем, что про­те­сту­ю­щие поко­ря­лись со сле­зами и кри­ком: «Не будем, не будем! Федя, про­сти! будет бить-то!…» А това­рищи с тор­же­ством при­го­ва­ри­вали: «При­бавь, при­бавь им еще, Федя, чтобы они пом­нили, как нужно играть!» Под мою сер­ди­тую руку попа­дало и кня­жа­там, и я всем, не исклю­чая и их, с кри­ком гнева гово­рил: «Что же это вы дела­ете? что вы старше нас, так и оби­жа­ете неспра­вед­ливо? Сту­пайте жалуй­тесь учи­те­лям — они лучше раз­бе­рут, кто из нас прав и кто вино­ват!» И меня все ребя­тишки хва­лили: «Так-де вот им и надо, пусть идут жало­ваться, а мы тогда оправ­даем тебя».

На эти дет­ские игры и про­казы смот­рели часто гувер­неры и учи­теля и, улы­ба­ясь, хва­лили меня за справедливость.

Так про­дол­жа­лось невоз­бранно довольно долго, пока не при­шлось мне за свою спра­вед­ли­вость сильно перетрусить.

Как-то раз играли так-то вот мы, вдруг явился к нам послан­ный от кня­гини и потре­бо­вал, чтобы я к ней шел немед­ленно за ним в дом. Вот тут-то я и сро­бел. А щед­рые на посулы това­рищи мои, конечно, меня пре­дали и стали мне вдо­гонку кричать:

— Вот тебе там доста­нется на орехи! Отде­рут тебя на конюшне!

С боль­шой робо­стью взо­шел я в зал дома, где кня­гиня с двумя сво­ими дочерьми и маль­чи­ками-сыно­вьями сидели за сто­лом. Там же сидели и учи­теля детей — фран­цуз и немец. Кру­гом их стола лежали гро­мад­ные собаки, и им нали­вали в миски и пода­вали каж­дой собаке ее куша­нье, но лакать из мисок они только тогда при­ни­ма­лись, когда кня­гиня им по-фран­цуз­ски даст на то раз­ре­ше­ние. Тогда только, зама­хав лас­ково хво­стами, собаки и при­ни­ма­лись за свою еду… В страхе и тре­пете, с круп­ной сле­зой на рес­ни­цах, подо­шел я к столу прямо к кня­гине… К вели­кому моему изум­ле­нию, не с гне­вом, а с лас­кою она обра­ти­лась ко мне и ска­зала: «Не бойся, маль­чик Фединька, тебе ничего не будет. Эти глу­пые только пугают тебя. Мы при­звали тебя — рас­скажи мне, как и за что ты бьешь детей, с кото­рыми ты учишься и игра­ешь «в казанки»?»

Я робко, заи­ка­ясь и кар­тавя, рас­ска­зал, что бью их за то, что, нару­шая услов­ное пра­вило игры, силь­ные поль­зу­ются своей силой и непра­вильно оби­жают мень­ших това­ри­щей… Тут кня­гиня, как бы с гне­вом, обра­ти­лась к своим детям и громко, отры­ви­сто, по-фран­цуз­ски сде­лала им, по-види­мому, выго­вор или заме­ча­ние… Дети скон­фу­зи­лись, покрас­нели, а учи­теля улы­ба­лись и качали головой.

Сде­лав своим детям выго­вор, кня­гиня с лас­кой обра­ти­лась ко мне и сказала:

— Не бойся, маль­чик: ты пре­красно дела­ешь, что сле­дишь за поряд­ком вашей дет­ской игры, и про­дол­жай сле­дить, чтобы стар­шие не оби­жали млад­ших. — И с этими сло­вами подала мне два боль­ших апель­сина, сказав:

— Вот тебе от меня гости­нец за твою спра­вед­ли­вость! — Тут и дочери ее, и учи­теля начали хва­лить меня и давать с десерт­ного стола, кто — апель­син, кто — вино­граду, пря­ни­ков — сло­вом, нало­жили мне пол­ные кар­маны гостин­цев. Я поце­ло­вал руку у кня­гини, и она меня велела про­во­дить обратно.

Вме­сто слез, таким обра­зом, я из дома кня­гини вынес тор­же­ство и радость. С радо­стью меня встре­тили и това­рищи и гово­рили мне:

— Ай да Федя, моло­дец! в какую честь попал!

Но мне моя честь не даром доста­лась: после кня­же­ских подар­ков мне учи­теля стали зада­вать уро­ков вдвое больше, чем дру­гим. Я это сразу заме­тил: шли мы из учи­лища с това­ри­щами, я и обра­тился к одному из них, говоря:

— Ну-ка, Коля, покажи мне, сколько тебе задали к завтрему!

И тут я уви­дел, что мой урок гораздо более. До слез стало мне тогда и грустно и обидно. За что это мне? — поду­ма­лось мне — и что мне теперь делать? Это мне уж и играть с това­ри­щами не при­дется!… Не пошел я тогда, с горя, домой, а пошел в сад. В саду стоял омет соломы, а у соседа были цесарки. Заме­тил я по своим наблю­де­ниям, что цесарки эти, взле­тая на насест, долго на насе­сте не успо­ко­и­ва­ются и час, а ино­гда и более кри­чат и цыкают, пока-то умолк­нут и заснут. Придя в сад, раз­ло­жил я на земле между кустами смо­ро­дины и кры­жов­ника все свои книги, и, рас­крыв их на тех стра­ни­цах, где были отме­чены каран­да­шом мои уроки к зав­траш­нему дню, я упал на колени и горько запла­кал, под­няв руки кверху, и со взо­ром потем­нев­шим от слез стал молиться Бого­ро­дице: «Матерь Божия, взгляни, что со мной делают учи­теля! Посмотри на мои книги — вот отметки каран­да­шом, и все эти уроки я дол­жен выучить к зав­трему. Когда ж мне играть-то с това­ри­щами? А не выучу, меня будут сечь роз­гами. Матерь Божия, Тебе все воз­можно, — умо­ляю Тебя, умножь мне память и помоги мне изба­виться от нака­за­ния. Я не сей­час пойду играть с това­ри­щами; буду твер­дить уроки под оме­том до тех пор, пока цесарки не сядут на нашест и не пере­ста­нут кри­чать, а тогда я закрою свои книжки и пойду к това­ри­щам играть в надежде на Твое, Пре­бла­го­сло­вен­ная, мило­сер­дие. Слы­шишь, Матерь Божия? Выучу или не выучу я свои уроки, а уж как цесарки пере­ста­нут кри­чать, я уйду играть, а на утро Ты мне дай такую память, чтобы мне ска­зать свой урок без ошибки и чтобы не уда­лось учи­те­лям меня высечь. Помоги же мне, Пре­бла­го­сло­вен­ная Дево, Матерь Гос­пода моего Иисуса Хри­ста, в честь и славу Имени Тво­его. Вве­ряю я себя Тебе и, как ска­зал, так, наде­юсь на Тебя, и буду делать». Поло­жил я три поклона Гос­поду Иисусу Хри­сту и Пре­чи­стой, закрыл по исте­че­нии назна­чен­ного срока свои книжки и ушел играть с това­ри­щами. Они уже меня дожи­да­лись и, увидя меня, закричали:

— Да, где ж ты был, Федя? мы зажда­лись тебя… Во что играть?.. Ну, давайте «в крысы»…

Наутро, к удив­ле­нию учи­те­лей, я отве­чал все свои уроки без малей­шей ошибки.

VIII

Стар­шему моему брату не легко дава­лось уче­нье, и он по ночам со свеч­кой заси­жи­вался над сво­ими уро­ками, но, при всем при­ле­жа­нии, часто не мог отве­чать урока наизусть, за что и попа­дало ему от учи­те­лей. Сидел он одна­жды до полу­ночи, твердя свои уроки к сле­ду­ю­щему дню, а поутру не мог двух-трех стро­чек отве­тить перед учи­те­лем и свя­щен­ни­ком, у кото­рого мы жили. Свя­щен­ник назвал его бол­ва­ном и с угро­зой ска­зал ему:

— Счаст­лив ты, что я иду слу­жить Литур­гию, а то я отпо­рол бы тебя роз­гами. А вот постой, приду из церкви и если ты у меня не выучишь урока как сле­дует, то я при­кажу отпо­роть тебя, бол­ван ты этакий!

Я сидел тут же у дру­гого стола и уви­дал, как у брата слезы зака­пали на стол, и стало мне жаль брата: за что же — поду­ма­лось мне — его сечь, когда он за уро­ками почти всю ночь напро­лет не спал? Пойду я в цер­ковь, помо­люсь за брата Царице Небес­ной, Она уже меня раз послу­шала, Бог даст, и на этот раз не оставит.

Цер­ковь от учи­лища была неда­леко, — за кня­же­ским садом: сто­ило только пере­лезть через невы­со­кую ограду и — там… Заду­мано — сде­лано! Я вышел из учи­лища, попро­сив­шись выйти, а сам — через ограду да прямо в цер­ковь. Боясь, чтобы меня не уви­дел свя­щен­ник, я отво­рил одну поло­вину двери и осто­рожно загля­нул в храм. В церкви только и было, что три ста­рушки, зака­зав­шие заупо­кой­ную обедню; свя­щен­ник и диа­кон были в алтаре, а дья­чок в это время на кли­росе пел: «Тебе поем, Тебе бла­го­сло­вим, Тебе бла­го­да­рим, Гос­поди…» Быстро про­скольз­нул я в цер­ковь прямо на пра­вую сто­рону при­дела, за колонну, и взгля­нул на ико­но­стас… Глаза мои упали на икону Божией Матери ита­льян­ской живо­писи с Пред­веч­ным Мла­ден­цем на руках. Как живые, Они смот­рели на меня. Я пал перед свя­тою ико­ною весь в сле­зах на колени и со всем усер­дием стал молиться Владычице:

— Матерь Божия Пре­бла­го­сло­вен­ная! Я при­шел про­сить Тебя за брата моего, Фео­дора: его свя­щен­ник обе­щал за леность высечь роз­гами, а он всю ночь не спал, твердя уроки. Матерь Божия, сотвори милость — смягчи сердце учи­теля, отврати от брата моего нака­за­ние. Ведь я верую, что ты родила Гос­пода Иисуса Хри­ста, Кото­рый за нас и наше спа­се­ние умер на Кре­сте и затем вос­крес. Я знаю все запо­веди, знаю «Верую» с начала до конца; смягчи же сердце учи­теля — мне жаль брата. Если уже нужно его посечь, то пусть лучше меня за него нака­жут: очень мне жаль брата. Дай, Матушка, брату моему побольше памяти, чтобы он так же учился, как и про­чие умные уче­ники. Матерь Божия! Если Ты мою молитву услы­шишь, я все­гда буду при­бе­гать к Тебе, а если нет, ни о чем Тебя про­сить не буду. А я этого не хочу: я хочу все­гда при­бе­гать к Тебе с молитвой!

С этими сло­вами я покло­нился в землю перед ико­ной, поце­ло­вал на ней Бого­ро­ди­цыны ножки и опять повторил:

— Помоги, если можешь; а я знаю, что Ты можешь! А то я не буду уже больше про­сить Тебя ни о чем.

В это время запели «Достойно есть, яко воис­тину…» и я выбе­жал из храма. В учи­лище стар­шие уче­ники меня спро­сили, куда я бегал и где так долго был; я отго­во­рился рас­строй­ством желудка.

Вскоре за мной при­шел из церкви и свя­щен­ник о. Иоанн. Я ждал с тре­пе­том, что будет он гово­рить брату. Отец Иоанн подо­шел к нему и лас­ково, лас­ково ему сказал:

— Вот тебе в бла­го­сло­ве­ние Бого­ма­тери свя­тая просфора!

Бла­го­сло­вил ею брата и отдал со словами:

— Тебе эта просфора от Божией Матери в бла­го­сло­ве­ние и улуч­ше­ние тво­его уче­ния. Молись Ей: Она тебе помо­жет, и ты будешь учиться хорошо!

Можно себе пред­ста­вить, как пора­зили меня эти слова! Я запла­кал и, выбе­жав стрем­глав из класса, пал ниц на землю и бла­го­да­рил молит­вен­ными сле­зами Матерь Божию за Ее вели­кую и явную милость.

С тех пор брат стал гораздо лучше учиться и даже обо­гнал мно­гих дру­гих своих товарищей.

IX

Этот слу­чай, так меня пора­зив­ший, про­изо­шел уже на вто­рой год нашего с бра­том уче­нья в зуб­ри­лов­ской школе.

Вскоре после этого кня­гиня с детьми стала соби­раться в Петер­бург, а дети должны были перед отъ­ез­дом ехать к князю, чтобы про­ститься. Кня­гиня велела им взять и нас с бра­том, чтобы пови­даться с роди­те­лями и с ними вме­сте вер­нуться в Зуб­ри­ловку. Когда мы дое­хали до села Мака­рова, кня­же­ские дети не прямо поехали к дому князя, а подъ­е­хали к квар­тире наших роди­те­лей и вме­сте с нами вошли в дом. Радостно уди­ви­лись роди­тели наши такой неожи­дан­но­сти. Подали чай, и за чаем кня­жата улы­ба­ясь ска­зали нашей матери и бабушке:

— А зна­ете ли, для чего мы к вам при­е­хали? Мама при­слала нас пред­ло­жить вам, не согла­си­тесь ли вы сво­его млад­шего сына, Фединьку, отпу­стить с нами в Петер­бург, а там и за гра­ницу, во Фран­цию, учиться вме­сте с нами?

Это под­твер­дили и при­е­хав­шие с нами кня­же­ские учи­теля… И, Боже мой, что тут под­ня­лось! — как пере­пу­га­лись мать моя и бабушка! Чуть не со сле­зами отве­чали они на это лест­ное предложение:

— Нет, нет, нет! Куда нам рав­няться с кня­же­скими детьми!… Да и к чему нам фран­цуз­ский и немец­кий языки! Выучили Свя­щен­ную Исто­рию и молитвы да немножко ариф­ме­тики — более нам ничего и не нужно. Вот детям кня­гини — дру­гое дело, а нам — всяк свер­чок знай свой шесток!

Учи­теля и кня­жата стали уве­рять, что рас­хо­дов ника­ких не будет, что кня­гиня все берет на свой счет, что я вер­нусь к ним чело­ве­ком уче­ным, помощ­ни­ком им и обес­пе­чен­ным на всю жизнь, но мать и бабушка и слы­шать ничего не хотели, запла­кали и объ­явили наот­рез, что сына сво­его мень­шего они ни за гра­ницу, ни в Петер­бург ни за что не отпустят.

— Будем молиться за кня­гиню и детей ее, — гово­рили они, — чтобы Гос­подь умно­жил им Свои мило­сти и лета жизни; только пусть кня­гиня нам не вме­нит этого в вину — нам пер­вое уте­ше­ние видеть детей наших при нас: каж­дому свое дитя дорого.

Так велик был испуг и горе их, что кня­жата и не рады были, что раз­го­вор этот зате­яли, и, напив­шись наскоро чаю и заве­рив их, что кня­гиня на них не будет сер­диться, они быстро собра­лись в обрат­ный путь, а нам с бра­том велели садиться в эки­паж вме­сте с ними. Любезно рас­про­сти­лись они с мате­рью и бабуш­кой, мы с ними рас­це­ло­ва­лись и к вечеру уже были в Зуб­ри­ловке. Дня через три кня­гиня с детьми выехала в Петер­бург. Перед отъ­ез­дом мы полу­чили от кня­жат в пода­рок их кар­тузы и сер­тучки, а впо­след­ствии из Петер­бурга они мне при­слали чудес­ный перо­чин­ный ножи­чек с пилоч­кой, вилоч­кой и иглой, а также пряников.

С тех пор я их во всю свою жизнь больше не видел.

X

В 1835 году мы выехали из села Мака­рова в г. Бала­шов, где мой роди­тель выстроил два дома: один камен­ный, а вто­рой — дубо­вый, из веко­вых дубов, быв­ший гос­под­ский дом, кото­рый роди­тель мой купил на снос. В этом доме посе­лился жить брат моей матери и наш бла­го­де­тель, Фока Андре­евич Скля­ров; в нем он и скон­чался, как доб­рый хри­сти­а­нин, напут­ство­ван­ный Свя­тыми Таинами.

В 1836 году роди­тель мой, было оста­вив­ший службу, вновь посту­пил на место под­валь­ного в г. Аткарск.

Жизнь моя в тече­ние 1835 года в Бала­шове оста­лась мне на всю жизнь памят­ной, потому что от брата сво­его дво­ю­род­ного я научился такому греху, о кото­ром стыдно и гла­го­лати. Вели­кою мило­стью Божиею я был спа­сен от этого греха и вот каким образом.

Уже по пере­езде в Аткарск, как-то раз, поутру рано, роди­тели мои, бабушка и крест­ная мать пили чай, а мы все дети и дру­гие това­рищи, у нас ноче­вав­шие, спали на полу в сосед­ней ком­нате. Дверь была открыта; я в это время проснулся и поне­жи­вался и вдруг слышу раз­го­вор между моими роди­те­лями и крест­ною моею, Любо­вью Ива­нов­ною, и в раз­го­воре этом часто повто­ряют мое имя. Я при­слу­шался и слышу:

— Да что-то из него будет? — гово­рила моя мать. — Помните, что свя­щен­ник-то вам ска­зал?.. Да, да! ведь когда он родился, у нас уже был сын Фео­дор, а свя­щен­ник, давая молитву ново­рож­ден­ному, подо­шел ко мне, я лежала тогда на кро­вати, задер­ну­тая поло­гом, — да и гово­рит: «Желаю вам здра­вия; какое имя угодно вам дать ново­рож­ден­ному?» Дайте, говорю, ему имя Нико­лай. Стал молиться свя­щен­ник, и, когда нужно было дать имя, он вдруг оста­но­вился и умолк. Долго он мол­чал и нако­нец про­из­нес имя — Фео­дор. А я ему ска­зала, что у меня уже есть сын Фео­дор. Когда он окон­чил молитву, я ему это помя­нула, а он мне отве­тил: ничего, при кре­ще­нии испра­вим… При­шел день кре­стин, и вот что мне рас­ска­зы­вала Федина крест­ная: взял свя­щен­ник в руки ребенка, чтобы погру­зить в купель и только хотел про­из­не­сти: кре­ща­ется раб Божий, мла­де­нец… — да на слове этом запнулся и мол­чит. Минут пять, ска­зы­вала она, пока­за­лось мне, он мол­чал так-то и мы все мол­чали. Слы­шим — погру­зил ребенка с име­нем Фео­дор. Очень мы были этим недо­вольны. Когда кон­чи­лось таин­ство, крест­ная, а потом, в доме, и мы при­сту­пили к свя­щен­нику с выго­во­ром, а он нам на это отве­тил: я вам как свя­щен­ник скажу — ведь вы видели, что я стоял долго, не погру­жая мла­денца в купель. Я желал дать ему имя Нико­лай, но вот Бог сви­де­тель, что я в ту минуту забыл все имена, кроме имени Фео­дор, и дру­гого, при всем ста­ра­нии, про­из­не­сти не мог — точно у меня кто свя­зал язык. И хочу вам ска­зать, заметьте это: меня, быть может, и в живых не будет, а вы при­пом­ните тогда: будет мла­де­нец этот, когда вырас­тет, монахом.

Я лежал и затаив дыха­ние слу­шал этот раз­го­вор… Что такое — монах? — раз­мыш­лял я, — нико­гда такого имени не слы­хал я… Тем раз­го­вор обо мне и закон­чился, но вре­зался он глу­боко мне в память.

Впо­след­ствии я стал рас­спра­ши­вать бабушку о том, что такое монах и какие вообще бывают монахи, и бабушка мне все разъ­яс­нила и рас­ска­зала о Киево-Печер­ских св. отцах и о нетлен­ных их мощах, почи­ва­ю­щих в Киев­ских пеще­рах. Ярко запе­чат­лелся этот бабуш­кин рас­сказ в моей памяти, и я про­сил бабушку, чтобы она, когда будет в Киеве, купила мне там книгу о Киев­ских угод­ни­ках, что бабушка вскоре и испол­нила, схо­дивши в Киев на бого­мо­лье. Помню я вечера с бабуш­кой, по воз­вра­ще­нии ее из Киева: зазо­вет она, бывало, меня к себе в ком­нату, и застав­ляет меня читать ей вслух Пате­рик, и, слу­шая, пояс­няет мне жития Пре­по­доб­ных. С тех вече­ров заро­ди­лось у меня горя­чее жела­ние, рано или поздно, побы­вать в Киево-Печер­ской Лавре и все там лично самому видеть, о чем пишут и о чем гово­рит бабушка.

Тем вре­ме­нем при­стра­стие мое к гре­хов­ному навыку, при­об­ре­тен­ному от дво­ю­род­ного брата, все уси­ли­ва­лось. И вот при­снился мне страш­ный сон: вижу я, что будто я умер и мое тело лежит без­ды­хан­ным; а сам я будто своей душою стою рядом и гляжу на свой труп и удив­ля­юсь… И вдруг уви­дел я двух Анге­лов — один как бы мой Хра­ни­тель и дру­гой — как бы его началь­ник. Этот стар­ший Ангел и гово­рит моему Хранителю:

— Что же ты стоишь?

И Ангел мой как будто под­нял меня на воз­дух и уже хотел лететь со мною кверху, на небо, но стар­ший Ангел оста­но­вил его и сказал:

— Куда ты хочешь лететь с ним? Ему не туда дорога, а вон его место! — и Ангел ука­зал своим пер­стом вниз.

И когда я взгля­нул на ука­зан­ное стар­шим Анге­лом место, то уви­дел море огня пла­ме­не­ю­щего, и в нем кишмя кишели мно­гие тысячи людей. Такое это было страш­ное виде­ние, что я и выска­зать не могу. Стар­ший Ангел, ука­зы­вая рукой, опять сказал:

— Вон ему место!

И когда я взгля­нул в том направ­ле­нии, то уви­дал огонь синий и зеле­ный, и в этот-то огонь и бро­сил меня мой Ангел-Хра­ни­тель… Боже мой! Сей­час содро­га­юсь при этом вос­по­ми­на­нии — такой ни с чем не срав­ни­мый ужас и жгу­чую боль ощу­тил я тогда. И я кри­чал от нестер­пи­мой боли, а Ангел мой стоял и смот­рел сверху на мое муче­ние. Тогда стар­ший Ангел ска­зал ему:

— Чего же ты еще ждешь?

И Ангел, кото­рый меня бро­сил в огонь, отве­чал ему:

— Да жаль мне его — он обе­щает более не грешить!

Стар­ший Ангел возразил:

— Да он не испол­нит сво­его обещания…

Гос­поди! Как же я кри­чал и пла­кал и уве­рял, что больше гре­шить не буду!

— Ради Бога, — кри­чал я, — выньте меня из этого пламени!

Тут мой Ангел-Хра­ни­тель взял меня за руку и выта­щил. И когда меня выта­щили из адского пла­мени, тогда стар­ший Ангел спро­сил моего Хранителя:

— А что, ты мне руча­ешься за него?

В ответ на это мой Хра­ни­тель спро­сил меня:

— Обе­ща­ешься ли не делать того греха?

— Не буду, не буду! — с неопи­су­е­мым стра­хом вопил я.

Тогда мой Ангел-Хра­ни­тель повер­нул меня к себе спи­ной и так меня толк­нул своей рукой в заты­лок, что я, проснув­шись, дня три ощу­щал боль в затылке.

Крик мой во сне был такой отча­ян­ный, что раз­бу­дил всех домаш­них. Потом меня спра­ши­вали, что со мной было, но я отве­тил, что ничего не помню.

С той поры я отстал совер­шенно от постыд­ного моего греха; стал ходить с бабуш­кой каж­дый день к обедне, отка­зался есть мяс­ное и обе­дал уже с бабуш­кой, потому что она ско­ром­ное не ела и сама гото­вила себе отдельно пост­ную пищу. Роди­тели меня бра­нили, находя, что я выдумки выду­мы­ваю, при­хот­ни­чаю, обви­няли в этом и бабушку. А бабушка не была в этом повинна: это я уж очень сво­его сна испу­гался. Каж­дый вечер в ее ком­нате читал я бабушке Пате­рик, а она мне рас­ска­зы­вала о мощах, о церк­вах, о подви­гах, и я тайно стал по ночам молиться Богу, спать на дро­вах… Заме­тила это как-то сестра моя, Ека­те­рина, и рас­ска­зала матери и брату. Узнал от них о моих ноч­ных подви­гах и мой отец и начал выго­ва­ри­вать бабушке:

— Это вы, матушка, в этом вино­ваты: све­дете малого-то с ума… Вот отпо­роть тебя хоро­шенько, — ска­зал он, обра­ща­ясь ко мне, — и запре­тить тебе с бабуш­кой обедать!

Но тут уже маменька за меня засту­пи­лась и уго­во­рила отца: пусть-де себе подвиж­ни­чают с бабуш­кой — ничего, мол, тут дур­ного нет. Будет постарше и сам не согла­сится все­гда есть один хлеб да пить одну воду; пусть их себе молятся…

Так нас и оста­вили с бабуш­кой в покое.

А во мне все уси­ли­ва­лась и зрела мысль: как бы мне это побы­вать в Киеве.

XI

Из жизни нашей в г. Аткар­ске вре­зался осо­бенно мне в память еще один эпи­зод, оста­вив­ший неиз­гла­ди­мый след на всю мою жизнь. Эпи­зод этот свя­зан с посе­ще­нием Аткар­ска прео­свя­щен­ным Иако­вом, епи­ско­пом Сара­тов­ским, впо­след­ствии Архи­епи­ско­пом Нижегородским.

Объ­ез­жая епар­хию, он посе­тил Аткарск и слу­жил в соборе Литур­гию. Муж он был высо­ко­учи­тель­ный и про­по­веди свои гово­рил народу все­гда без тет­ради, экс­пром­том, отчего и не оста­вил по себе следа в цер­ковно-про­по­вед­ни­че­ской лите­ра­туре. Народ любил Прео­свя­щен­ного и с вели­ким бла­го­го­ве­нием вни­мал его поуче­ниям. Изу­ми­тельна была про­стота и сер­деч­ность его речи, и так она шла близко к народ­ному сердцу, так близко в него про­ни­кала, что даже я, в то время 11-лет­ний маль­чик, запе­чат­лел в своей памяти во всех подроб­но­стях одну из таких его бесед, кото­рую и хочу теперь попутно запи­сать в свои воспоминания.

Народ счи­тал Прео­свя­щен­ного свя­тым. И вот свя­той этот муж, совер­шив Литур­гию в Аткар­ском соборе, вышел в своей свя­ти­тель­ской ман­тии на амвон, огля­дел своим доб­рым и про­ни­ца­тель­ным взгля­дом пред­сто­я­щих, заме­тил в их среде детей, в том числе и меня, и сказал:

— Дети! подой­дите ко мне поближе!

Нас высту­пило впе­ред несколько чело­век, и впе­реди всех — я. Я стал прямо перед лицом Вла­дыки, и он, как бы ко мне обра­щая свое слово, начал гово­рить так:

— Хочу я, дети, побе­се­до­вать с вами о молитве. Зна­ете ли, как надо себя при­учить к молитве?.. Нужно сперва поне­многу молиться, но как можно чаще. Молитва, как искра: она с тече­нием вре­мени может пре­вра­титься в вели­кий пла­мень, но, чтобы вос­пла­ме­нить эту искру, нужно неослаб­ное усер­дие, нужно время и нужно уме­нье. Возь­мем, напри­мер, два угля: один — огнен­ный, а дру­гой — про­стой, холод­ный. Попро­буйте вос­пла­ме­нить этот холод­ный огнем дру­гого — что для этого нужно сде­лать? Надо при­ло­жить холод­ный уголь к огнен­ному. Но, и при­ло­жив их так-то, вы холод­ного угля не вос­пла­ме­ните, если не будете поне­многу и посто­янно дуть на огнен­ный уголь. Если будете дуть на него слиш­ком сильно, то из него будут выле­тать искры, но холод­ный уголь не вос­пла­ме­нится, и труд ваш будет напра­сен. А вот если будете дуть на огнен­ный уголь посто­янно и уме­ренно, то скоро весь ваш холод­ный, при­ло­жен­ный к нему уголь пре­вра­тите в огонь. Тогда будут пла­ме­неть не только оба ваши угля, но, если вы их и отда­лите друг от друга на извест­ное рас­сто­я­ние, заго­рится и все, что вы между ними поста­вите или поло­жите, и тогда может раз­литься целое море пламени.

Но, чтоб зажечь в печке сырые дрова или вос­пла­ме­нить и раз­дуть влаж­ный уголь, сколько для этого нужно и вре­мени, и труда, и тер­пе­ния, а, глав­ное, посто­ян­ства!… И вот, говорю вам, мои деточки, — молитва есть огнь, и еще говорю, что она — угль горя­щий, а сердца наши — холод­ные угли. Поэтому и надо нам каж­дый день молиться — это все то же, что при­ло­жить холод­ный уголь сво­его сердца к огнен­ному углю молитвы и раз­ду­вать его поне­многу. Поверьте мне, дети, что если вы послу­ша­е­тесь меня и будете каж­дый день молиться поне­многу, но посто­янно, то сердца ваши вос­пла­ме­нятся любо­вью огня боже­ствен­ного, но только смот­рите не моли­тесь поры­вами — не выду­вайте искр из огнен­ного угля молитвы: помните, что за поры­вом вслед ходит лень и искрами не вос­пла­ме­ните угля сво­его сердца. Начи­найте так: сперва по три поклон­чика, говоря: «Гос­поди Иисусе Хри­сте, Сыне Божий, поми­луй мя греш­наго», и поклон; «Пре­свя­тая Вла­ды­чице наша Бого­ро­дице, спаси мя греш­наго» и тоже — поклон; «Вси Свя­тии, молите о мне греш­ном» — поклон, — да и будет. А зав­тра опять непре­менно повтори. И так про­дол­жай изо дня в день и впредь; и заме­тите тогда, дети, что пона­чалу лень вас будет одо­ле­вать, как тяжесть какая, но если вы будете посто­янно класть по три поклона, то после уви­дите, что вме­сто трех вас потя­нет класть и более, и тогда сама молитва будет от вас тре­бо­вать умно­же­ния покло­нов. Это уже будет озна­чать, что уголь сердца стал воз­го­раться силою веры и вос­пла­ме­няться любо­вию к Богу и что посто­ян­ство ваше стало при­но­сить вам и плоды, от кото­рых умно­жа­ется жажда молитвы…

Испы­тайте-ка, деточки, мои слова на деле и уви­дите, что это так и бывает, как я вам говорю. При­бе­гайте к Богу, как к роди­мой матери: Он благ и все­ве­дущ, Он любит нас, как мать любит своих детей. Если вы будете про­сить Его, Он непре­менно услы­шит вас и испол­нит вашу просьбу, если только она не про­тивна Его свя­той воле. Он Сам ска­зал: «Про­сите, и дастся вам», и поэтому смело при­бе­гайте к Нему во всех ваших нуж­дах: идешь в учи­лище, — пре­клони колени, но так, чтобы тебя никто не видел, кроме Бога, и попроси, чтобы Он оза­рил твой ум и память, и ты уви­дишь, что ско­рее и лучше будешь знать уроки, чем дру­гие или сам ты прежде, когда не обра­щался за этим к Богу. Так посту­пайте все­гда, перед вся­ким вашим делом. Моли­тесь, деточки, моли­тесь чаще; про­щайте оби­жа­ю­щим вас, и Бог мира будет все­гда с вами. Каж­дый вечер и день кайся перед Гос­по­дом, в чем согре­шил, и моли Его бла­гость, и, в чем согре­шил, уже ста­райся не делать более, и, если как-либо и опять согре­шишь, опять тот­час кайся и говори: Гос­поди, я согре­шил — поми­луй меня и помози мне испра­виться. И Он про­стит тебя и помо­жет тво­ему исправ­ле­нию. Моли­тесь, дети, чаще Богу, и Он спа­сет вас.

Поуче­ние это так вре­за­лось в мою память, что вот уже сколько лет про­шло, и я его запи­сы­ваю, как по книге читаю.

Как кон­чил Вла­дыка свое поуче­ние, я при­нял его бла­го­сло­ве­ние и с тех пор, с вечера того памят­ного дня, начал еже­дневно класть три поклона: Гос­поду Иисусу, Божией Матери и всем Святым.

XII

Вин­ный откуп Кова­лева кон­чился, и роди­тель мой вновь воз­вра­тился в дом свой в г. Бала­шов и вскоре снял на 12 лет водя­ную мель­ницу на реке Терсе, Аткар­ского уезда. Там же он снял и рыб­ную ловлю на реке Терсе и на при­ле­жа­щих к ней озе­рах от сел Сос­новки до села Маты­шова, где было боль­шое рыб­ное озеро, в кото­ром, слу­ча­лось, в одну тоню нево­дом ловили лещей и суда­ков пудов по три­ста. Рыбу про­да­вали в сло­боде Елани во время базар­ных дней. В этой же сло­боде была боль­шая хлеб­ная тор­говля и в дни базар­ные поку­пали и про­да­вали тысячи чет­вер­тей пше­ницы-кубанки. Купцы туда наез­жали из г. Ельца.

Вскоре роди­тель меня взял из дому к себе на мель­ницу, а мать наша со всеми семей­ными оста­лась при доме в Бала­шове. Мне было скучно жить на мель­нице — я тос­ко­вал по доме и думал день и ночь, как бы мне сбе­жать от этой жизни и вер­нуться к матери в Бала­шов, где у меня был зака­дыч­ный друг и брат по духу, уже раз бегав­ший от роди­те­лей в Киев к угод­ни­кам. Этот при­я­тель мой, по пути в Лавру, захо­дил в Оптину Пустынь, был на бла­го­сло­ве­нии у старца иерос­хи­мо­наха Лео­нида в его келье, и Ста­рец, бла­го­слов­ляя его, ска­зал при народе:

— Вот этот наш!

А това­рищу его, купе­че­скому сыну из Бала­шова ска­зал другое:

— Ну, этот не наш, а купец! — и еще что-то такое не осо­бенно лест­ное. Впо­след­ствии това­рищ этот женился на трех женах и ско­ро­по­стижно скон­чался, а еще при жизни его, меня и друга моего, когда мы с ними ходили в Оптину, ста­рец Мака­рий пре­ду­пре­ждал о нем, чтобы мы с ним не имели дружбы, не были с ним откро­венны и даже вовсе бы пре­рвали обще­ние. Ска­зано нам это было еще до его женитьбы.

Мысль о Киеве и о моем палом­ни­че­стве в Лавру неот­ступно пре­сле­до­вала меня, а тут еще при­вя­за­лась ко мне скука: больно уж меня не удо­вле­тво­ряла жизнь на мель­нице вдали от семей­ных, с отцом, кото­рый был целыми днями занят. Чтобы как-нибудь рас­се­яться, я ходил с удоч­ками ловить рыбу на реку Терс. Часто уже­ние бывало удачно и мне попа­да­лись на удочку круп­ные окуни. Это меня уте­шало. Ходил я и на охоту с ружьем: по лугам Терса было много озер, и из них одно боль­шое с пес­ча­ными ост­ров­ками и с боль­шим камы­шом, где дичь выво­дила своих птен­цов. В оби­лии, целыми ста­дами, води­лись там кря­ко­вые утки, чирки, нырки и вся­кая дру­гая ути­ная мелочь. Даже дикие гуси и те попа­да­лись боль­шими ста­дами. При­во­лье, изоби­лие милой ста­рины!… Куда все это девалось?!

По берегу Терса рос мел­кий лесок, и в этом леске было много высо­ких мура­вьи­ных куч. Хажи­вая на охоту, я не остав­лял мысли уйти в Киево-Печер­скую Лавру, и на реке ли с удоч­кой, на озере ли или в леске с ружьем я серд­цем был все­гда там с вели­кими Печер­скими угод­ни­ками и чудо­твор­цами. Осо­бенно бли­зок был моему духу пре­по­доб­ный Фео­до­сий Печер­ский с его подви­гами. И вот заду­мал я ему под­ра­жать: захо­дил в самую чащу леса, раз­ры­вал мура­вьи­ные кучи, сни­мал с себя все белье и так, опо­я­сав­шись только по чре­с­лам, ста­но­вился в самую сере­дину раз­ры­того мура­вей­ника. Муравьи момен­тально тыся­чами осы­пали меня с ног до головы и, как мел­ким осен­ним дождем, обда­вали меня брыз­гами сво­его едкого, жгу­чего спирта… Что это была за нестер­пи­мая боль! Точно паля­щим огнем обжи­гала мое тело мура­вьи­ная злоба, а я, едва пре­одо­ле­вая доб­ро­воль­ное свое муче­ние, ста­но­вился на колени, воз­водя ум, сердце, очи и руки к небу, и жарко молился Пре­чи­стой, чтобы Она удо­сто­ила меня побы­вать в Своей Лавре для покло­не­ния св. мощам и чудо­твор­ному Ее образу Успе­ния. Молился я и пре­по­доб­ному Фео­до­сию, чтобы он испро­сил у Гос­пода мило­сти быть мне иноком.

Такие подвиги я пред­при­ни­мал почти вся­кий раз, как бывал в при­бреж­ном лесочке, и, странно, нестер­пи­мая боль подвига про­хо­дила, как только я наде­вал на себя белье — точно как будто не меня кусали рас­сер­жен­ные насе­ко­мые, у кото­рых я нера­зумно и без­жа­лостно раз­ру­шал жилища.

XIII

Но несмотря на мое подвиж­ни­че­ское усер­дие, моя мечта побы­вать в Киеве гро­зила так и остаться меч­той. Тогда я решился при­бег­нуть к хит­ро­сти, чтобы так или иначе, а уже поста­вить на своем и раз­вя­заться с моим тоск­ли­вым житьем на мельнице.

Отпра­вив­шись раз на охоту с ружьем, я забрался на сере­дину того боль­шого озера, о кото­ром гово­рил выше. На самой сере­дине озера был ост­ров, порос­ший густым камы­шом; туда можно было, хоть и с тру­дом, добраться по пес­ча­ным отме­лям, кото­рые мною были изу­чены в совер­шен­стве. Под шелест камыша, я все­сто­ронне обду­мал свой рис­ко­ван­ный план и решил во что бы то ни стало при­ве­сти его в испол­не­ние. Нужны были тер­пе­ние и воз­дер­жа­ние, а этому меня научили мура­вьи­ные кучи.

Залег я на своем ост­рове и стал ждать, когда меня взы­щутся на мель­нице, а тогда, ска­зал я себе, дело видно будет. Так и про­си­дел я до самого сол­неч­ного заката.

А между тем дома, на мель­нице, меня хва­ти­лись. Ждали к обеду, — меня нет; ждут к чаю, — я все не воз­вра­ща­юсь. Стали рас­спра­ши­вать у всех, не видали ли где меня? Узнали, что я очень рано, поутру, ушел с ружьем на охоту. Давно уже мне была пора вер­нуться, а меня все нет. Роди­тель мой сильно встре­во­жился и стал про­сить помоль­щи­ков, чтобы они сели вер­хом на лоша­дей и объ­е­хали бы окрест­ные места — по реке, в лес, к боль­шому озеру — сло­вом, объ­е­хали бы всюду, где можно было бы рас­счи­ты­вать меня найти живым или мерт­вым. Сочув­ствуя роди­тель­ской тре­воге, помоль­щики сели на своих лоша­дей и разъ­е­ха­лись в раз­ные сто­роны, и вскоре вся окрест­ность в раз­ных направ­ле­ниях огла­си­лась криками:

— Фединька, Фединька! где ты? Отклик­нись нам!

А Фединька, затаив дыха­ние, с тре­петно бью­щимся серд­чиш­ком, чув­ствуя в глу­бине сове­сти, что тво­рит не совсем что-то лад­ное, при­ту­лился на ост­рове и из его камы­шей ни звука не пода­вал в ответ на отча­ян­ные вопли помоль­щи­ков. Тем вре­ме­нем солнце уже почти зака­ти­лось, тем­нело, и мне на пустын­ном ост­рове оста­ваться долее ста­но­ви­лось жутко, и я, выбрав­шись из камыша, стал так, чтобы меня можно было уви­деть с берега озера, с кото­рого до меня доле­тали оклики разо­слан­ных за мною гон­цов. Меня вскоре заме­тили, и с кри­ком «Вон он! вон он — на ост­рове!» — ко мне по воде, вер­хом на лошади, подъ­е­хал один из помоль­щи­ков, уса­дил с собой на лошадь, и все радостно вер­ну­лись на мель­ницу. Как обра­до­вался мне мой бед­ный пере­пу­ган­ный роди­тель!… Он бро­сился ко мне, осы­пая меня вопро­сами, но я мол­чал как воды в рот набравши: я решил при­тво­риться поме­шан­ным… Еще более пере­пу­гался мой роди­тель и послал за свя­щен­ни­ком, кото­рый жил от мель­ницы саже­нях в двух­стах, близ церкви, за рекой Тер­сой. При­шел вскоре свя­щен­ник и начал со мной гово­рить, а я в ответ понес вся­кую чепуху, и все решили, что я сошел с ума, или объ­ев­шись какой-нибудь вред­ной травы, или еще по какой-либо неве­до­мой при­чине. Велико было горе моего родителя!

Тем не менее надо было со мной на что-нибудь решиться, и по общему совету решено было меня запе­реть в чулан, где я… пре­спо­койно и пре­при­ятно про­спал до утрен­него чая. К этому вре­мени при­шел опять свя­щен­ник, и роди­тель мой, отпе­рев дверь чулана, позвал меня пить чай… На стене чулана висела сабля, куп­лен­ная роди­те­лем у какого-то про­хо­жего сол­дата. На зов роди­теля я, как насто­я­щий сума­сшед­ший, быстро вско­чил с кро­вати, схва­тил со стенки саблю, бро­сился к двери, где стоял роди­тель, и замах­нулся на него саб­лей. Он быстро отско­чил прочь… Я вновь и уже изо всей силы раз­мах­нулся и уда­рил саб­лей по двери, да так руб­нул, что отко­лол поло­вину двер­ной доски… Вслед за этим я заорал что есть мочи: «Вот я вам дам!…» — и понес такую око­лес­ную, что меня схва­тили и опять заперли в чулан… Никто не мог понять, что это вдруг со мною сделалось.

В это время при­е­хал к нам на мель­ницу из Камы­шина дво­ю­род­ный мой брат, Три­фон Мои­се­е­вич, слу­жив­ший дистан­ци­он­ным пове­рен­ным по откупу. Он ехал в Бала­шов для полу­че­ния нового пас­порта. Все ему обра­до­ва­лись в надежде, что он помо­жет опре­де­лить, какая такая при­клю­чи­лась со мной душев­ная немочь, и рас­ска­зали ему всё, что про­изо­шло. Он поже­лал меня видеть, сам пошел за мной в чулан и, поздо­ро­вав­шись, позвал меня пить чай. Я вышел из сво­его чулана довольно покойно и сел за чай, молча при­хле­бы­вая из блю­дечка, а потом опять, ни к селу ни к городу, понес раз­ную чепуху… Видя, что мое душев­ное состо­я­ние нисколько не изме­ни­лось, роди­тель мой стал про­сить при­е­хав­шего брата свезти меня в Бала­шов к матери, и все в один голос нашли, что меня нельзя в таком поло­же­нии остав­лять на мель­нице, где я могу или изуро­до­вать себя, или. уто­нуть. Этого мне только и было нужно.

Роди­тель мой напи­сал к матери письмо, и меня с пись­мом брат свез в город. Я выдер­жи­вал харак­тер и все пред­став­лялся помешанным.

В городе меня не реши­лись дер­жать в доме, а сдали на попе­че­ние тетке, уже пожи­лой девице, сестре моей матери, жив­шей во дворе нашего дома, во фли­геле, и помо­гав­шей матери по домаш­нему хозяй­ству. Вот в этот-то фли­гель и заклю­чили меня до вре­мени, и тетка моя при­став­лена была ходить за мной. Она меня наве­щала в моем заклю­че­нии и носила пищу. Я про­дол­жал вести себя как помешанный.

Уж на что умен был и про­ни­ца­те­лен дядя мой и наш бла­го­де­тель, Фока Андре­евич Скля­ров, о кото­ром я уже упо­ми­нал раньше, и того я ввел в заблуж­де­ние: он, как и про­чие, пове­рил моей душев­ной болезни и посо­ве­то­вал матери вызвать док­тора. Сами Кова­левы, наши хозя­ева, при­няли уча­стие в нашем семей­ном горе и послали свою лошадь за док­то­ром в село Падов, напи­сав ему от себя письмо. При­е­хал док­тор, осмот­рел меня, пощу­пал пульс, посмот­рел язык, огля­дел меня при­стально, пожал пле­чами и поста­вил такой диагноз:

— Ничего осо­бенно я в нем не нахожу. Со вре­ме­нем он при­дет в нор­маль­ное поло­же­ние и будет здо­ров. Вы ста­рай­тесь ничего ему напе­ре­кор не гово­рить и раз­вле­кайте чем можете, чтобы он был весел. Все прой­дет со временем.

Поис­тине для моих целей луч­шего опре­де­ле­ния болезни сде­лать было нельзя!

С отъ­езда док­тора маменька моя несколько успо­ко­и­лась на мой счет и стала меня наве­щать во фли­геле, а то прежде ходить боя­лась, да и горе ее было слиш­ком велико. Я стал поне­многу с ней раз­го­ва­ри­вать, ино­гда даже как совсем здо­ро­вый, и одна­жды, под­ме­тив в ней доб­рое рас­по­ло­же­ние духа, ска­зал ей:

— Маменька! отпу­стите меня в Киев для покло­не­ния св. мощам Печер­ским: я дал обет, что если вскоре выздо­ровлю, то пойду в Киев в бла­го­дар­ность Матери Божией за мое исце­ле­ние Верите, маменька, что, если вы меня отпу­стите, я вскоре буду совсем здо­ров, а — нет, то я умру, мамаша!

Со сле­зами мне на это отве­тила мать:

— Милый мой Фединька! не в моей это воле — вот как отец согласится?!

— Да вы только, — ска­зал я, — от себя его поусерд­нее попро­сите: он вашу просьбу и жела­ние, наверно, испол­нит. А иначе ска­жите ему, что я могу уме­реть. Ну что такое — отпу­стить меня недель на шесть, не более?! И я вер­нусь к вам, за молитвы Бого­ма­тери и св. чудо­твор­цев Печер­ских, здоровым.

Маменька пообе­ща­лась отпро­сить меня у отца, и, слава и бла­го­да­ре­ние Гос­поду! жела­ние мое и просьба матери отцом были уважены.

Надо ли гово­рить, что я тут же и выздоровел!

Через несколько дней я уже отпра­вился в путь к Киеву пеш­ком с попут­чи­ками — бого­моль­цами из нашего города.

XIV

И вот я — в Воро­неже у раки свя­ти­теля Мит­ро­фана, у Иоасафа — в Бел­го­роде, у св. Афа­на­сия Сидя­щего — в Луб­нах, у св. Мака­рия — в Пере­я­с­лавле, у Чудо­твор­ной иконы Божией Матери — в Ахтырке — и всюду один: со сво­ими зем­ля­ками я про­стился в Воро­неже — дальше они не пошли. Нако­нец достиг я и цели своих пла­мен­ных жела­ний. Солнце уже было на закате, когда я, мок­рый от силь­ного дождя, застиг­шего меня непо­да­леку от Лавры, уста­лый, дошел до св. ворот вели­кой оби­тели. Вечерня только что ото­шла, и бого­мольцы тол­пами рас­хо­ди­лись на гости­ницы. В св. воро­тах мне встре­тился инок, оста­но­вился, взгля­нул на меня и неожи­данно меня спросил:

— Откуда ты, мальчик?

— Из Сара­тов­ской губер­нии, из города Бала­шова, — отве­тил ему я.

— Что ж, есть у тебя здесь кто-либо из ино­ков знакомый?

— Вы, — ска­зал я, — свя­той отец, пер­вый мне будете зна­ко­мый: я здесь в пер­вый раз и никого не знаю.

— Ну, так, — ска­зал он, — иди, брат, ко мне в келью — у меня и пере­но­чу­ешь. Поужи­наем с тобою, а наут­рие там, как Бог благословит…

И при­вел меня в сто­ляр­ную, где у него была и келья. Облас­кал он меня, как отец род­ной, уго­стил ужи­ном и уло­жил спать, сказав:

— Отды­хай, брат! а зав­тра пой­дем к ран­ней обедне.

Можно ли выра­зить сло­вами или опи­сать, с какою радо­стью и вос­тор­гом вошел я в пер­вый раз в глав­ный собор­ный храм Успе­ния Бого­ма­тери? Понять вол­но­вав­шие тогда меня чув­ства может только тот, кто хоть раз в жизни от всего сво­его сердца, от всего помыш­ле­ния, от всего суще­ства сво­его воз­но­сил пла­мень своей молитвы к Богу…

Когда я после позд­ней Боже­ствен­ной литур­гии подо­шел в числе про­чих бого­моль­цев к свя­той иконе Успе­ния Бого­ма­тери, чтобы при­ло­житься, я ощу­тил от нее такое бла­го­уха­ние, какого ни прежде, ни после уже более не обо­нял, но это не было бла­го­уха­ние розо­вого масла, кото­рым обычно ума­щают св. иконы, это было что-то такое чуд­ное, с чем ника­кие запахи самых бла­го­вон­ных цве­тов срав­ниться не могут, и душа моя испол­ни­лась вос­торга неземного.

Про­жил я в Лавре на гости­нице более двух недель как одно бла­жен­ное мгно­ве­ние. Каж­дый день ходил в Пещеры к ран­ней обедне, и меня стали знать Пещер­ные монахи. Один из них, рас­спро­сив меня, чей я и откуда, пору­чил мне с ним вме­сте ходить со свеч­кой в руках пере­до­вым с бого­моль­цами, читать для них вслух над­писи на гроб­ни­цах Угод­ни­ков. И я ходил, весь объ­ятый тре­пет­ным вос­тор­гом, воз­гла­шал гром­ким голо­сом свя­тые имена тех, кото­рых весь мир со мною вме­сте недо­стоин, клал зем­ной поклон перед каж­дой гроб­ни­цей, при­кла­ды­вался к св. мощам со сло­вами: «Свя­тый Пре­по­доб­ный (имя­рек), моли Бога о нас» — и то же вну­шал делать и осталь­ным, сле­до­вав­шим за мною бого­моль­цам. Это доб­ро­воль­ное и неизъ­яс­нимо для меня радост­ное послу­ша­ние я нес почти каж­до­дневно… О свя­тое, бла­го­сло­вен­ное и на всю мою жизнь неза­бвен­ное время!…

При­шла нако­нец пора соби­раться мне и в обрат­ный путь: побы­вал я во всех свя­тых местах Киева — во всех хра­мах Киев­ских, в Софий­ском соборе, у св. Вели­ко­му­че­ницы Вар­вары — всюду воз­но­сил я свою пла­мен­ную молитву к Гос­поду и Пре­чи­стой, и глав­ной моей молит­вой была просьба о том, чтобы Они меня при­няли в число ино­че­ству­ю­щей бра­тии, хотя бы на самое тяже­лое послу­ша­ние… Послед­нюю свою службу в Киеве я отстоял в Успен­ском Лавр­ском соборе. Тес­нота в соборе была вели­кая. Я стоял всю службу на коле­нях перед чудо­твор­ной ико­ной Бого­ма­тери. И жарка же была моя к Ней слез­ная молитва!… Вве­рив себя и всю свою судьбу Пре­бла­го­сло­вен­ной, при­ло­жив­шись в послед­ний раз к свя­той Ее иконе Успе­ния, покло­нив­шись Ей до земли, я про­брался к раке пре­по­доб­ного Фео­до­сия. Пал я перед нею ниц и опять молился: слезы сами так и текли из глаз моих, как веш­няя вода, при­гре­тая весен­ним сол­ныш­ком, и все об одном была моя молитва. Вос­торг моей молитвы дошел нако­нец до того, что я, не чув­ствуя себя, схва­тил своей рукой себя за волосы, с силой рва­нул и вырвал из головы своей боль­шую прядь волос и со сло­вами: «Вот тебе, Пре­по­доб­ный, залог моего жела­ния стать ино­ком» — поло­жил эту прядь сверх гроб­ницы, прямо в руки изоб­ра­же­ния пр. Фео­до­сия, и опять на коле­нях про­дол­жал молиться и пла­кать у св. раки.

Вдруг вижу: из угла храма, где стоит рака, идет ко мне, раз­дви­гая народ­ную толпу, пре­ста­ре­лый седой инок. Подо­шел он ко мне, нагнулся почти к самому моему лицу и тихо спросил:

— Это что же ты поло­жил сверх раки-то на изоб­ра­же­ние Преподобного?

— Это мои волосы, — тихо и тре­петно отве­тил я старцу, — я вло­жил в руки Пре­по­доб­ного, вве­ряя себя его свя­тым молит­вам. Он игу­мен здеш­ний, и я про­сил его, чтобы он умо­лил Гос­пода рано или поздно быть мне иноком.

— И Бог испол­нит твое жела­ние, — тихо ска­зал, накло­нясь ко мне, ста­рец и пошел обратно в тем­ный угол, из кото­рого вышел.

В тот же день я покло­нился Киеву в послед­ний раз и отпра­вился в свой дале­кий обрат­ный путь на родину. По дороге я захо­дил в Воро­неж к вели­кому свя­ти­телю, Архи­епи­скопу Анто­нию, полу­чил его бла­го­сло­ве­ние и удо­сто­ился слы­шать из уст его обод­рив­шее меня слово: «Подо­жди — рано еще — успеешь!…»

Стало быть, я буду мона­хом!… Очень я был этим утешен.

XV

Как рады были роди­тели моему воз­вра­ще­нию из дале­кого стран­ство­ва­ния, вся­кий пред­ста­вить себе может. Бла­го­по­луч­ное мое воз­вра­ще­ние вну­шило им ко мне такое дове­рие, что роди­тель мой нашел воз­мож­ным вве­рить мне отдель­ную отрасль своих дел — свеч­ную лавку, из кото­рой он тор­го­вал оптом и в роз­ницу вос­ко­выми све­чами, и я стал, несмотря на свои юные годы, почти само­сто­я­тель­ным тор­гов­цем, при­каз­чи­ком на отчете.

В это время я позна­ко­мился и близко сошелся с купе­че­ским сыном, Фео­до­ром Андре­еви­чем Какир­ба­ше­вым, тор­го­вав­шим от меня по сосед­ству — через лавку — юхто­вым и желез­ным това­ром. Сбли­зила нас с ним общая любовь к мона­ше­ству. Впо­след­ствии он был намест­ни­ком в Пло­щан­ской пустыни (Орлов­ской губ.), где и окон­чил свою жизнь, при­няв перед смер­тью схиму. К нашей дружбе при­со­еди­нился еще и дру­гой сосед, тоже купе­че­ский сын, тор­го­вав­ший галан­те­реею, бака­лей­ным и коло­ни­аль­ным това­ром. Этого путь впо­след­ствии ничего не имел общего с нашими юно­ше­скими стрем­ле­ни­ями и надеж­дами. Но в то время мы все трое были как одна душа и стре­ми­лись к одной цели, и целью этой был мона­стырь и подвиги ино­че­ской жизни. Только воля роди­те­лей сто­яла перед нами как стена непре­одо­ли­мой пре­гра­дой к осу­ществ­ле­нию наших пыл­ких влечений.

Жили мы тогда так: день зани­ма­лись каж­дый своей тор­гов­лей, а насту­пала ночь — мы соби­ра­лись вме­сте в теп­лушку к галан­те­рей­щику и там по целым почти ночам моли­лись, читая ака­фи­сты, псал­тирь, каноны, и когда изне­мо­гали от тру­дов бден­ных, то, про­чи­тав молитвы на сон гря­ду­щий, помян­ник и главы три из Еван­ге­лия и Апо­стола, ложи­лись спать, укреп­ляя себя вза­им­ным при­ме­ром и доб­рыми сове­тами. Ноч­ным кара­уль­щи­кам наших лавок было вме­нено в обя­зан­ность будить нас в три часа утра, и в этот ран­ний час мы опять ста­но­ви­лись на молитву. Кроме того, мы каж­дый день стали ходить и в будни к утрени и к обедне, при­слу­жи­вали в алтаре, носили под­свещ­ник, пода­вали кадило, читали часы. Нам из всего города при­над­ле­жал пер­вый почин пода­вать просфоры на про­ско­ми­дию о здра­вии и упо­ко­е­нии, чего раньше в Бала­шове не было в обы­чае. На нас глядя стали пода­вать и дру­гие, так что вскоре к про­ско­ми­дии стало соби­раться част­ных просфор до пяти­де­сяти и более. Бога­тое наше име­ни­тое купе­че­ство, усерд­ное к Божьим хра­мам, так полю­било этот доб­рый хри­сти­ан­ский обы­чай, и через то при­но­ше­ние просфор до того умно­жи­лось, что пече­ние просфор стало при­быль­ным заня­тием, кото­рым заня­лось несколько девиц, и оно было источ­ни­ком их про­пи­та­ния. Свя­щен­ники нас очень любили за наше усер­дие и звали «мона­ша­тами», а сверст­ники под­сме­и­ва­лись и то же назва­ние обра­щали в насмешку. Осо­бенно недоб­ро­же­ла­тельно к моим стрем­ле­ниям и моему пове­де­нию отно­сился стар­ший мой брат, Фео­дор, слу­жив­ший при откуп­ных делах кон­тор­щи­ком и кас­си­ром. Начи­тался он Пуш­кина и дру­гих свет­ских писа­те­лей, и колом в горле сто­яло у него мона­ше­ство… Пода­вали мы и мило­стыню, и заклю­чен­ных в тем­ни­цах посе­щали — сло­вом, всей душой стре­ми­лись осу­ще­ствить в своей юной жизни заветы Хри­стова учения.

А мысль о мона­ше­стве все росла и зрела в моем сердце. Нетер­пе­ли­вый мой харак­тер едва мирился с препятствиями…

День и ночь я думал свою неот­ступ­ную думу и нако­нец решился на тай­ный побег. Оста­новка была за пас­пор­том, но план у меня уже созрел, оста­ва­лось только при­ве­сти его в исполнение.

XVI

Как ста­ро­жил и домо­вла­де­лец, отец мой был хорошо зна­ком почти что со всеми име­ни­тыми граж­да­нами нашего города: сек­ре­тарь Град­ской думы, или, по тогдаш­нему, Маги­страта, Яков Ива­но­вич, был моему отцу при­я­те­лем, и вот из этих-то доб­рых отно­ше­ний я и замыс­лил извлечь выгоду для выпол­не­ния плана моего побега. Заду­ман он был хитро, и я до сих пор удив­ля­юсь той лов­ко­сти и сме­ло­сти, с какой я устроил свое бегство.

Выбрал я денек, когда отца дома не было, и пошел в Думу, и, хотя это был Цар­ский, сле­до­ва­тельно, непри­сут­ствен­ный день, я знал, что Яков Ива­но­вич, как доб­рый при­мер служ­би­ста, будет на своем посту, несмотря на празд­ник. Мало таких оста­лось теперь рети­вых чинов­ни­ков, да какие и оста­лись, то тер­пят их на службе больше из мило­сти… Яков Ива­но­вич, дей­стви­тельно, был в Думе и сидел на обыч­ном своем месте, раз­би­рая вновь посту­пив­шую почту. Я смело подо­шел к нему и попро­сил его напи­сать и выдать мне паспорт.

— Что, али куда соби­ра­ешься ехать? — погля­ды­вая на меня поверх очков, спро­сил Яков Иванович…

— Да вот, нужно спешно ехать с вос­ко­выми све­чами на ярмарку в село Карап­шовку, Аткар­ского уезда.

— Э, Фединька, не вовремя ты при­шел-то сего­дня: ведь нынче табель­ный Цар­ский день, а при­сут­ствия-то в эти дни не бывает… Впро­чем, погоди, спрошу у писца, не отперт ли сун­дук, где хра­нятся бланки.

Сун­дук, на мое сча­стье, ока­зался отпертым.

— Ну, так возьми ж сам в сун­дуке один бланк, напиши его, зану­ме­руй и при­ложи печать. А там снеси его к под­пису к тво­ему дяде — он глас­ный, а нет — к град­скому голове, Филиппу Алек­сан­дро­вичу: кто-нибудь из них тебе и подпишет.

Все это, за исклю­че­нием под­писи глас­ного или град­ского головы, я про­де­лал, зану­ме­ро­вал свой пас­порт; сек­ре­тарь его под­пи­сал и печать при­ло­жил. Я побла­го­да­рил довер­чи­вого Якова Ива­но­вича и отпра­вился домой. Дело мое, стало быть, оста­но­ви­лось за глав­ной под­пи­сью. Что теперь мне делать? — думал я: дяде мне ска­зать про пас­порт нельзя — он роди­телю ска­жет, или брату, или матери, спро­сит, куда и зачем я еду, и тогда весь мой план будет раз­ру­шен… Постой! — вспом­нил я: дома, в столе, есть ста­рый папа­шин пас­порт. При­шел домой, полез в стол, нашел пас­порт, при­ло­жил его к окон­ному стеклу вме­сте с моим блан­ком и сперва каран­да­шом, а затем и чер­ни­лами свел под­пись город­ского головы, да так искусно, что сам город­ской голова про­за­кла­ды­вал бы свою голову, что это им под­пи­сано, и пас­порт мой таким обра­зом ока­зался в пол­ном порядке.

Вече­ром, когда все улег­лись, я из сво­его сун­дука достал две смены белья, несколько сереб­ря­ных руб­лей и два деся­ти­руб­ле­вых золо­тых и в ту же ночь тайно бежал из города, никому не ска­зав­шись и не про­стив­шись ни с кем из род­ных. Только мой друг и брат духов­ный, Фео­дор Андре­евич Какир­ба­шев, знал о моем побеге и даже про­во­жал меня за город. Он уже был и сам раз в таких бегах и неко­то­рое время про­жил послуш­ни­ком в Пло­щан­ской пустыни, пока его силой оттуда не вытре­бо­вали роди­тели. На его сочув­ствие и скром­ность я мог вполне рас­счи­ты­вать. С его кожа­ной сумоч­кой, с кото­рой когда-то и он бегал, убе­жал и я.

Куда я шел, я и сам не знал… На дру­гой день сво­его бег­ства я нагнал по дороге целое семей­ство палом­ни­ков, вышед­ших раньше меня из нашего города. Шли они в Воро­неж на покло­не­ние св. мощам свя­ти­теля Мит­ро­фана; с ними и я дошел до Воро­нежа. А дальше куда?.. Тут я вспом­нил, что неко­гда у моего роди­теля в услу­же­нии был один моло­дой чело­век, родом из обед­нев­ших дво­рян, по фами­лии Костен­ков. Про него я много слы­шал от моей покой­ной бабушки, кото­рая мне рас­ска­зы­вала, что он был моло­дой чело­век необык­но­венно рас­то­роп­ный и услуж­ли­вый и, что назы­ва­ется, моло­дец на все руки; но одним он моей бабушке не нра­вился, и крепко не нра­вился: сквер­но­слов он был ужас­ный, осо­бенно когда бра­нил рабо­чих, но что всего более было бабушке не по сердцу — это то, что от него про­ходу не было жен­скому полу и матери горько оби­жа­лись на него за своих доче­рей. Сколько раз бра­нила его моя бабушка, сколько усо­ве­щи­вала, а он ей все твер­дил одно:

— Не бра­нись, бабушка! — вот уйду в монахи, тогда и за тебя буду Богу молиться.

— Э, пес, пес! Уж тебе ли быть мона­хом! — вор­чала на него бабушка, — такому-то озор­нику, шала­бор­нику, девушнику?!

— Ай, бабушка, бабушка! — со сме­хом отзы­вался на бабуш­кино вор­ча­нье «озор­ник», — не такие еще, да и то попа­дали в рай, а в мона­стырь-то попасть легче… Тогда, бабушка, я за тебя буду молиться, а теперь так ты за меня молись, чтобы Бог помог мне исправиться.

Только долго не исправ­лялся «озор­ник», а бабушка все вор­чала и гне­ва­лась, хотя, я уве­рен, втайне за него моли­лась… И вот настал день, при­шел «озор­ник» к моей бабушке и, весело улы­ба­ясь, объ­явил ей:

— Вот что, бабушка! при­шел я к тебе бла­го­да­рить за все твои выго­воры и бла­гие поже­ла­ния. Бла­го­слови меня теперь вме­сто матери идти в мона­стырь — час мой настал, и я желаю поре­шить с миром. Не забуду я нико­гда твоей брани и доб­рых сове­тов и буду, пока жив, за тебя молиться, а ты молись за меня, ока­ян­ного грешника!

Надо ли гово­рить, как таким речам обра­до­ва­лась бабушка? Она бла­го­сло­вила «озор­ника», обняла его своей стар­че­ской рукой, как мать родная…

— А деньги-то у тебя, озор­ника, на дорогу есть? — спро­сила бабушка.

— Ни копейки, бабушка, нет!

Она пошла его про­во­жать за город и, сняв с себя крест, бла­го­сло­вила его еще раз, надела свой крест ему на грудь и дала ему на дорогу пять­де­сят копеек ста­рыми пята­ками. Покло­нился «озор­ник» бабушке до земли уже не с улыб­кой, а со сле­зами и напра­вил свой путь к Тро­ице-Сер­ги­е­вой Лавре… Потом дошли до бабушки слухи, что Костен­ков посту­пил послуш­ни­ком к Пре­по­доб­ному Сер­гию, обра­тил своей даро­ви­то­стью и рев­ност­ным послу­ша­нием на себя вни­ма­ние лавр­ского началь­ства, лет через восемь после сво­его поступ­ле­ния в оби­тель был посвя­щен в иеро­мо­нахи и неод­но­кратно сопут­ство­вал мит­ро­по­литу Фила­рету в его поезд­ках в Петер­бург уж слу­жить при Мит­ро­по­лите… Потом, как я слы­шал, он был стро­и­те­лем Давы­дов­ской пустыни. Имя его в мона­ше­стве было Герасим.

XVII

Вот об этом-то Гера­симе я и вспом­нил и решил из Воро­нежа идти к нему в Тро­ице-Сер­ги­еву Лавру, а там, поду­мал я, видно будет, как Гос­подь устроит мое желание…

Отпра­вился я из Воро­нежа, конечно, пеш­ком на Задонск. Тогда еще не были открыты мощи свя­ти­теля Тихона. Из Задон­ска, помо­лясь Богу и отслу­жив пани­хиду в пещерке, я пошел на Москву и оттуда, уже не помню на какой день, во время вечерни при­шел в Тро­ице-Сер­ги­еву Лавру. Войдя в ограду оби­тели, я подо­шел к книж­ной лавочке и спро­сил монаха, как мне найти иеро­мо­наха Герасима.

— Подо­ждите немного здесь, — отве­тил мне монах, — о. Гера­сим — слу­жа­щий. Вот отой­дет вечерня, он пой­дет тут, мимо нас, в свою келью: тогда вы и подой­дите к нему.

И точно: не про­шло и полу­часа, стал народ выхо­дить из храма, а за наро­дом вышел и о. Гера­сим, роста высо­кого, с пре­крас­ными длин­ными вол­ни­стыми воло­сами, с неболь­шой боро­дой и необык­но­венно вели­че­ствен­ной, пре­крас­ной наруж­но­стью. На него мне ука­зал лавоч­ный монах и сказал:

— Вот он иди к нему под благословение!

Я подо­шел и, покло­нив­шись до земли, при­нял его благословение.

— Ты откуда, маль­чик? — спро­сил меня о. Герасим.

— Из города Бала­шова, — отве­чал ему я, — внук извест­ной вам бабушки Васи­лисы Семе­новны. Она вам кла­ня­ется и про­сит ваших свя­тых молитв.

Бабушка моя еще тогда была жива… Радост­ной улыб­кой осве­ти­лось лицо о. Гера­сима, и с любо­вью он пере­спро­сил меня:

— Так ты ее внук? Сын Афа­на­сия Роди­о­но­вича?.. Давно ль ты здесь?.. Идем же со мной в мою келью!

С какой теп­лой радо­стью обнял меня и вновь бла­го­сло­вил о. Гера­сим, когда мы вошли с ним в его келью. На столе уже был при­го­тов­лен чай, и за чаем он прямо засы­пал меня вопро­сами: о бабушке, о роди­те­лях, о всем нашем житье-бытье… Любовь и доб­рая память о про­шлом гово­рила в этих рас­спро­сах — я едва успе­вал отве­чать на них о. Герасиму…

— С кем же ты сюда при­е­хал? — спро­сил меня батюшка.

При­шлось мне тут рас­ска­зать ему все о моем тай­ном побеге из роди­тель­ского дома и о моем стрем­ле­нии посту­пить в монастырь.

— В какой же ты мона­стырь желал бы посту­пить? — спро­сил меня о. Герасим.

— Да вот, — отве­тил ему я, — хотя бы к вам в келейники.

— И с радо­стью я бы тебя оста­вил у себя, — ска­зал мне он, — но, видишь, друг, — вый­дет тво­ему пас­порту срок, тебе необ­хо­димо будет вер­нуться домой к роди­те­лям, а за год, что ты про­бу­дешь у меня в мно­го­люд­ной Лавре, ты ничему не будешь в состо­я­нии не только научиться, но даже как сле­дует видеть из ино­че­ской жизни. Мой тебе совет: поживи здесь недельку-дру­гую и отправ­ляйся отсюда в Оптину Пустынь, в Скит, к о. Мака­рию — пожи­вешь в Опти­ной год и уви­дишь истин­ных мона­хов-подвиж­ни­ков; а здесь тебе будет в твои лета не на пользу.

— А далеко эта Пустынь?

— Да верст две­сти с неболь­шим: от Калуги до Козель­ска и Опти­ной верст около семи­де­сяти… Вот там есть истин­ные подвиж­ники мона­ше­ской жизни и стар­че­ство, а здесь, Фединька, бой­кое место — слиш­ком людно, а в твои лета, без опыта мона­ше­ской жизни, говорю тебе любя и из бла­го­дар­но­сти к твоей бабушке и роди­те­лям, здесь жить тебе будет не в пользу. В Опти­ной все узна­ешь, все пой­мешь: вели­кий ста­рец — иеро­мо­нах Мака­рий и вели­кие там подвижники.

Дня два про­жил я у о. Гера­сима в Тро­ице — Сер­ги­е­вой Лавре и, нежно, с любо­вью про­стив­шись с ним и полу­чив его бла­го­сло­ве­ние, отпра­вился обратно в Москву, а из Москвы на Калугу и в Оптину.

XVIII

Был жар­кий ясный лет­ний день, когда я, отма­хав семь­де­сят верст от Калуги до Козель­ска, под­хо­дил к Опти­ной. Солнце уже скло­ня­лось к закату, жара спа­дала… Я сильно устал — и то ска­зать: семь­де­сят верст пройти за один день — не шутка, впору и боль­шому пеше­ходу постарше. Не дойдя до пере­воза через реку Жиз­дру, быстро несу­щую свои воды под самой Опти­ной, я свер­нул около неболь­шого озера налево, в лесок. Мне захо­те­лось есть. Я снял с плеч свой кожа­ный мешок, вынул оттуда хлеб, яичек, соль… и в эту минуту вдруг вспом­нил о матери, о роди­тель­ском доме, о скорби, кото­рую я при­чи­нил своим побе­гом матери, пред­ста­вил себе ее горе, ее без­утеш­ные слезы… и стало мне до боли жалко мать свою род­ную. Пал я на колени и горько, горько запла­кал. Жарко я молился тут Богу и Пре­чи­стой, моля Их изба­вить мою роди­мую от ее сер­деч­ной муки, вну­шить ей и всем близ­ким моим надежду на мое бла­го­по­луч­ное воз­вра­ще­ние… После молитвы я немножко успо­ко­ился и сел заку­сы­вать, а, заку­сивши, опять заскор­бел: куда я при­шел? Нет у меня здесь никого не только близ­ких, но даже и зна­ко­мых… Гово­рил мне, правда, о. Гера­сим, что в Скиту есть два инока — отец с сыном из Сара­това — Никита и сын его Родион, но ведь они, с горе­чью дума­лось мне, люди мне совсем незна­ко­мые… Что-то ждет меня в этом чуж­дом для меня месте?.. А между тем солнце уже зака­ты­ва­лось: надо было решаться, и я, со скор­бью в сердце, пошел к парому. Паром стоял под дру­гим бере­гом на Оптин­ской сто­роне. У парома суе­тился пере­воз­чик — ста­ри­чок лет шестидесяти…

— Дедушка! — стал кри­чать я ему, — пере­вези меня на тот бок!

И он мне отве­тил про­тяжно, по-стариковски:

— Сей-час, род-ноой! — и под­тя­нул паром к моему берегу. Тихонько пере­дви­гал он стар­че­скими сво­ими руками канат, и, когда паром уже со мною вме­сте был на сере­дине реки, вдруг зазво­нили в Опти­ной во все коло­кола. Шла все­нощ­ная, и это уже был вто­рой звон. Мой ста­ри­чок-пере­воз­чик осе­нил себя крест­ным зна­ме­нием и, погля­дев на меня при­стально, сказал:

— Вот еще какого пере­вожу: в пер­вый раз и со зво­ном!… Да ты, маль­чик, откудова?

— Из Сара­тов­ской губер­нии! — отве­тил ему я.

— Из Сара­тов­ской? Эва, откуда! Изда­лека ж ты при­шел. Что ж, есть у тебя тут род­ные, что ль?

— Нету, дедушка, нет никого.

— Да к кому ж ты идешь?

— Да ста­рец тут у вас есть, какой-то отец Макарий!

— Есть, брат, есть: он в Скиту живет — в Скит сту­пай — там его и найдешь.

Пере­ехал я через Жиз­дру и прямо пошел в цер­ковь, где шла служба. Это был храм, как я потом узнал, во имя Вве­де­ния во храм Пре­свя­тыя Бого­ро­дицы. В цер­ковь нельзя было про­браться — так было много народу, и я стал у двери направо… Ноги мои от уста­ло­сти и от дорож­ной пыли, забив­шейся в обувь, горели как в огне. Про­стоял я с пол­часа, и больше не мог уж тер­петь, и, выйдя из храма, сел на сту­пеньки паперти, разулся и стал из пор­тя­нок выко­ла­чи­вать пыль… Ко мне подо­шел пре­ста­ре­лый, с седой боро­дой инок и спро­сил меня:

— Ты это, брат, откудова?

Я отве­тил. Он не удо­вле­тво­рился моим отве­том и продолжал:

— Эва, откуда! Далеко!… А ныне-то откуда пришел?

— Из Калуги.

— Что ж, род­ствен­ники у тебя, что ль, здесь есть?

— Нет, батюшка, ровно никого — ни род­ствен­ни­ков, ни знакомых…

И с этими сло­вами я запла­кал… Ста­ри­чок-монах с любо­вью и необык­но­венно теп­лым уча­стием опять обра­тился ко мне с вопросом:

— Что, аль к нам в оби­тель послу­жить пришел?

— Да, батюшка, — отве­тил я, — желаю быть мона­хом… Где, ска­жите мне, найти мне тут старца о. Мака­рия — я про него слы­шал в Сер­ги­е­вой Лавре?

— О любез­ный мой! так иди ж к нему ско­рее, а то кабы в Скиту не заперли ворота.

И доб­рый ста­рец про­во­дил меня до самого Скита и, про­ща­ясь со мной у калитки, лас­ково, лас­ково ска­зал мне:

— Ну, теперь иди с Богом! Мне ведь все стран­ники род­ные: я сам, брат, по-тво­ему много про­шел… Ну, иди, иди с Богом. Мир тебе!

XIX

В те вре­мена, когда со мной совер­ши­лись эти собы­тия моей жизни, скит­ский лес был куда гуще и вели­че­ствен­нее, чем теперь, и в веч­ном полу­су­мраке его свя­той тайны Божьяго дев­ствен­ного созда­ния дого­ра­ю­щий день быстро сме­нялся мра­ком ночи и тем­ная тень ложи­лась плот­нее и гуще, чем на про­сторе обшир­ного Оптин­ского мона­стыр­ского двора. Кра­сота был в то время скит­ский лес, когда в бла­го­го­вей­ном тре­пете под­хо­дил я со своим путе­во­ди­те­лем к св. воро­там, скры­вав­шим за собой, каза­лось мне, истин­ных небо­жи­те­лей, вре­менно и только для нази­да­ния людям сошед­ших с гор­няго неба на греш­ную землю… Вспом­нил я по дороге, что о. Гера­сим, про­ща­ясь со мной в Сер­ги­е­вой Лавре, ска­зал мне:

— А ты поста­райся найти, как при­дешь в Оптину, в Скиту двух рясо­фор­ных мона­хов, отца с сыном — они ваши, сара­тов­ские. Зовут отца Ники­той, а сына Роди­о­ном; они, навер­ное, к тебе будут ближе других.

И вот, идя дорож­кой по лесу в Скит, я и думал: ах, если бы мне найти своих зем­ля­ков — все бы было лучше…

Когда ушел мой ста­рец-путе­во­ди­тель, я, еще не входя в свя­тые ворота, бро­сился на колени перед изоб­ра­же­ни­ями св. Отцов на сте­нах св. входа и слезно им помо­лился, чтобы они меня при­няли в скит­скую бра­тию, и затем тре­петно пере­сту­пил порог Скита, осе­нив себя крест­ным зна­ме­нием… Меня сразу обдал густой, чуд­ный запах резеды и всей рос­коши скит­ских цве­тов бла­го­вон­ной вечер­ней зари дого­рев­шего зной­ного лет­него дня… Прямо передо мною, пере­се­кая мне дорогу, смотрю, идут два инока… В скит­ском храме зазво­нили во все коло­кола… Я покло­нился ино­кам в землю…

— Откуда, брат?

Я назвал свою родину. Иноки пере­гля­ну­лись между собой…

— Не зна­ете ли, — спро­сил я, — где мне найти двух мона­хов, отца с сыном из Сара­тов­ской губер­нии, по фами­лии, кажется, Пономаревых?

— А что ж, они род­ствен­ники тебе, что ли?

— Нет, — говорю, — не род­ствен­ники, а как у меня здесь никого нет, то я и ищу хоть земляков.

— Ну и слава Богу говори: твои зем­ляки с тобой-то и раз­го­ва­ри­вают — я отец, а это — мой сын…

При этом они мне дали брат­ское цело­ва­ние. Это были Никита и Родион Поно­ма­ревы, в мона­ше­стве Нифонт и Ила­рион. Сильно обра­до­вался я этой встрече, в кото­рой не мог, конечно, не усмот­реть про­мыс­ли­тель­ного о мне греш­ном Божьяго смот­ре­ния. Скит мне сразу сде­лался родным.

— А где бы мне уви­дать старца Мака­рия? — спро­сил я зем­ля­ков. Отец Родион, сын ста­рика о. Никиты, ска­зал мне:

— Пой­дем за мной в цер­ковь — он там, и я тебя под­веду к нему под благословение.

Батюшку Мака­рия мы, дей­стви­тельно, застали на молитве в церкви. Шло бде­ние. Доло­жили ему обо мне.

— Какой-то стран­ник, батюшка, вас спра­ши­вают. Желает вас видеть и ска­зы­вает, что наш зем­ляк, — доло­жил Старцу о. Родион.

Надо ска­зать, что Поно­ма­ре­вым я при встрече не успел ничего дру­гого объ­яс­нить, кроме того, что я ихний зем­ляк: ни имени моего, ни фами­лии они не знали, да и во всей Опти­ной меня никто знать не мог.

— Где он? — спро­сил Старец.

— Стоит у церкви.

— При­ве­дите его сюда ко мне…

И меня ввели в цер­ковь и под­вели к Старцу. Я упал ему в ноги с зами­ра­ю­щим от вол­не­ния серд­цем, и, когда встал, Ста­рец, бла­го­слов­ляя меня, сказал:

— Э, да это, знать, Федор!…

Див­ное прозрение…

— Откуда ты сего­дня пришел?

— Прямо из Калуги, — отве­тил я вне себя от изум­лен­ной радо­сти, пред­став перед див­ным Старцем.

— Так веди ж его ско­рей в тра­пезу, — ска­зал батюшка о. Роди­ону, — да скажи повару, чтобы он хоро­шенько чем Бог послал его накор­мил… Да ты уж, — обра­тился ко мне ста­рец, — после ужина-то не ходи ко бде­нию, а ложись спать, а то ты устал, голодный!

И правду ска­зать, и голо­ден я был, да и было мне с чего устать, пройдя за день более 60 верст.

В тра­пезе меня накор­мили досыта. Смотрю, о. Родион тащит мне подушку…

— Это мне к чему ж? — я еще хочу пойти ко бде­нию, — ска­зал я о. Родиону.

— Ста­рец не бла­го­сло­вил, а велел спать ложиться, — воз­ра­зил мне о. Родион.

При­шлось уме­рить свое усер­дие. Ложась спать, я попро­сил о. Роди­она побу­дить меня к обедне и… заснул сном креп­чай­шим. Это была пер­вая моя ночь в Оптин­ском Скиту. Ни снов, ни виде­ний: как лег, так и заснул бес­про­будно до сле­ду­ю­щего утра.

XX

Высоко сто­яло сол­нышко на небе, когда поутру тот же инок при­шел в тра­пез­ную и раз­бу­дил меня. Был уже 8‑й час утра.

— Ну, зем­ляк, — ска­зал он мне, — батюшка о. Мака­рий при­слал за тобой, чтобы шел к нему в келью чай пить.

— А как же обедня-то?

— Обедня? Обедня-то уж ото­шла, и батюшка за тобой послал, придя от обедни. Я у батюшки келей­ни­ком, и будить тебя к обедне он меня не бла­го­сло­вил. Не скорби о том, что про­спал обедню — это так Старцу было угодно, и послу­ша­ние паче поста и молитвы. Вот зав­тра, живы будем и Гос­поду будет угодно, раз­бу­дят тебя в два часа, тогда вста­вай, только не ленись!

При этих сло­вах мы подо­шли к келье Старца, о. Родион мне сказал:

— А как взой­дешь к Старцу, будь посме­лей и говори ему все откро­венно, как отцу, да, взойдя, помо­лись и потом покло­нись Старцу до земли — такое у нас чиноположение.

А я не только готов был кла­няться, но и ноги цело­вать Старцу и землю, на кото­рой следы стоп были Старца…

Когда мы взо­шли в при­хо­жую стар­це­вой кельи, батюшка о. Мака­рий сидел в ней в белом хол­що­вом худом бала­хон­чике с чет­ками в руках. Встре­тил меня Ста­рец весьма лас­ково. Я покло­нился ему зем­ным покло­ном, и он, бла­го­сло­вив меня, с ангель­ской улыб­кой ска­зал мне:

— Что, брат Федор, про­спал? выспался?

— Про­стите, батюшка, проспал.

— Что ж, при­ят­ный сон был для тебя?

— Да я и не про­сы­пался — крепко спал.

— А побла­го­да­рил Гос­пода за при­ят­ный и здра­вый сон?

— Нет, батюшка!

— Ну, так иди ж вот с келей­ным, отцом Роди­о­ном, и пейте там вме­сте с о. Амвро­сием чай, и тогда в келье положи пять­де­сят зем­ных покло­нов и побла­го­дари бла­гого Гос­пода за даро­ван­ный сон. Зна­ешь ли, кому дает Гос­подь при­ят­ный сон?

— Не знаю, батюшка.

— Он дает сон любя­щим Его: «аще поспиши, сла­достно поспиши…»

В это время взо­шел вто­рой келей­ник Старца, как я потом узнал, иеро­ди­а­кон о. Амвросий.

— Возьми-ка вот брата-то, отца Фео­дора, к себе в келью, и пусть он у вас и живет с отцом Роди­о­ном. Пойте его чаем и берите с собой в тра­пез­ную до тех пор, пока я его позову к себе…

В этот раз мы чай пили все вме­сте: Ста­рец, о. Родион, о. Амвро­сий и я у Старца в келье. За чаем батюшка меня подробно и лас­ково рас­спро­сил о роди­те­лях, о родне, о моем жела­нии посту­пить в монастырь…

— Так ты хочешь быть мона­хом? — спро­сил меня Старец.

— Хочу, батюшка.

— Молись при­леж­нее Богу, будешь и монахом.

После чая мы с келей­ни­ком вышли от Старца все вме­сте в келью о. Амвро­сия, где о. Родион сооб­щил мне о себе, что он с отцом своим родом из Сара­това и в нашем городе хорошо зна­ком с нашим город­ским голо­вой, Филип­пом Алек­сан­дро­ви­чем Тур­ки­ным. Много мы тут побе­се­до­вали с ним о родине.

О. Родион вскоре ушел, а о. Амвро­сия позвали к Старцу. Уходя, о. Амвро­сий дал мне книжку Иса­ака Сир­ского, и я про­чел в ней «о молитве», а затем занялся осмот­ром внеш­ней обста­новки кельи. Неза­тей­лива была она: жест­кая дере­вян­ная кро­вать; под кро­ва­тью боль­шое лукошко с соло­мой; на кро­вати узень­кий полст­ни­чек и подушка с хол­що­вой наво­лоч­кой. В перед­нем углу неболь­шой образ, и перед ним горела лам­пада; стул, сто­лик и руко­мой­ник с тазом — вот и вся келей­ная мебель, что была в то время у о. Амвро­сия… Лиш­ним каза­лось мне только лукошко с соло­мой… Когда вер­нулся в келью о. Амвро­сий, я его спросил:

— На что вам, батюшка, лукошко это?

— Да вот, хочу гусе­нят выво­дить, — отве­тил мне сме­ясь батюшка…

Так и не узнал я, на что ему было лукошко. Шут­ник был батюшка, и шут­ник при­ят­ный, — с ним весело жилось, но в шут­ках его все­гда заклю­ча­лось что-либо нази­да­тель­ное и полез­ное для жизни.

XXI

Спу­стя три дня о. Амвро­сий ска­зал мне:

— Брат Фео­дор, иди к старцу о. Мака­рию — он пой­дет с тобой к о. игу­мену Мои­сею для опре­де­ле­ния тебя в обитель.

Когда мы со Стар­цем при­шли в игу­мен­ские покои, о. Мака­рий ввел меня из при­хо­жей в зал, а сам пошел в каби­нет или спальню к о. Мои­сею, и спу­стя минут два­дцать они вошли оба в залу. Тут в пер­вый раз уви­дел я вели­кого игу­мена. Покло­нился я ему в ноги и при­нял бла­го­сло­ве­ние, и о. Мака­рий ска­зал ему:

— Вот, батюшка о. игу­мен, я при­вел вам нового подвиж­ника Федора; он желает посту­пить в мона­стырь для испы­та­ния себя в ино­че­ской жизни: бла­го­сло­вите его принять.

— Бла­го­сло­вен Гос­подь, посы­лаяй к нам рабов Своих, — отве­тил о. игу­мен, — а пас­порт-то у тебя есть? — спро­сил он меня.

Я подал паспорт.

— А деньги есть у тебя?

У меня сохра­ни­лись мои два золо­тые и еще несколько сереб­ря­ной мелочи. Я отдал ему деньги, и он при мне поло­жил их в ящик стола, сто­я­щего в зале, и потом звон­ком вызвал моло­дого келей­ника и сказал:

— Бежи в рухоль­ную и спроси у рухоль­ного, чтобы он дал тебе на его рост свитку и пояс ременный.

Стрем­глав побе­жал келей­ник. Пока он бегал в рухоль­ную, о. Мои­сей кратко объ­яс­нил мона­стыр­ское чино­по­ло­же­ние Опти­ной, обя­зан­но­сти истин­ного послуш­ника, и объ­явил мне, что при­ни­мает меня в число брат­ства, и бла­го­сло­вил мне дать келью в сред­нем этаже башни, что у ворот близ булоч­ной лавки, окном на реку Жиздру.

Быстро воз­вра­тился из рухоль­ной келей­ник и при­нес мне послуш­ни­че­ское оде­я­ние. Надо было видеть, из чего состо­яло это оде­я­ние! Свитка из суро­вого мухо­яра, поно­шен­ная, с несколь­кими запла­тами… а пояс — про­стой белый, коря­вый, с желез­ной пет­лей для затяжки, точно черес­се­дель­ник для рабо­чей лошади…

Отец игу­мен взял в руки свитку, погля­дел, пока­зал мне…

— Ведь вот, брат Федор, какая одежда-то у нас! — ска­зал он мне как бы с сожа­ле­нием, — пло­хо­вата, вишь, одежда-то!

— Так что ж, батюшка? — отве­чал ему я, — ведь пре­по­доб­ный-то Фео­до­сий Печер­ский, когда бежал от матери, такие же носил, а не шелковые…

— А ты разве зна­ешь житие Преподобного?

— Читал в Патерике.

— Ну, хорошо — так ски­дай же сер­ту­чок-то свой да в под­ра­жа­ние Пре­по­доб­ному и носи эту свитку.

И, ска­завши это, о. игу­мен бла­го­сло­вил и меня, и свитку. Оба старца помо­гали мне сни­мать мой сер­ту­чок, помогли надеть и свитку; а когда меня нужно было опо­я­сать, о. игу­мен взял в руки ремень, посмот­рел на него и, пока­зы­вая мне его, опять как бы собо­лез­нуя промолвил:

— Вишь, и пояс-то дали какой коря­вый! — и оба вме­сте с о. Мака­рием, под­по­я­сав меня, застег­нули как должно. Я покло­нился о. игу­мену в ноги, и оба старца меня благословили…

— Ну, теперь спа­сайся о Гос­поде, — ска­зал мне о. игу­мен, — молись усерд­нее, ста­райся под­ра­жать жизни св. Отец, будь образ­цом и для нас немощ­ных. А что тебе будет нужно, при­ходи ко мне и говори все небо­яз­ненно, а мы, по силе воз­мож­но­сти, будем уте­шать и тебя, как ты уте­шил нас своим при­хо­дом к нам в оби­тель, из любви к Богу оста­вил своих роди­те­лей и вся яже в мире. Гос­подь да укре­пит тебя, иди с миром, а утром я назначу тебе послушание.

Со сле­зами бро­сился я к ногам стар­цев, обло­бы­зал их в вос­торге радо­сти, что меня при­няли в оби­тель, и, поце­ло­вав затем бла­го­слов­ля­ю­щие их руки, пошел за келей­ни­ком и водво­рился в назна­чен­ной мне келье.

Так совер­ши­лось мое пер­вое вступ­ле­ние в вели­кую Оптину Пустынь.

XXII

Келья, мне отве­ден­ная, должно быть, давно была необи­та­ема, и воз­дух в ней был такой спер­тый, что, отво­рив в нее дверь, я так и не затво­рял ее до тех пор, пока меня не пере­вели в кор­пус, где была живо­пис­ная, назна­чив мне в ней про­хо­дить послу­ша­ние и учиться живо­писи. Недолго я жил в этой башне, но, как ни была в ней непри­глядна обста­новка, я не могу пере­дать того чув­ства, кото­рое я испы­ты­вал тогда в своем сердце: я горел огнем рев­но­сти и любви к Богу… Боже мой! что это была за радость! Сердце как воск таяло, и для меня легко было вся­кое послу­ша­ние. Я тер в живо­пис­ной краски, топил баню, ходил на общие послу­ша­ния: поли­вал овощи, уби­рал сено; кра­сил с о. Пиме­ном полы в Казан­ской церкви; сажал капу­сту. Потом назна­чили меня в кухню, где через пол­года сде­лали пова­ром. Труд­ное было это послу­ша­ние, но для меня и его было мало: я ста­рался, когда отды­хали помощ­ники, за них что-нибудь сра­бо­тать — носил дрова, хлебы из хлебни, раз­ре­зал их на ломти, рас­кла­ды­вал рыбу по блю­дам — сло­вом, я, что назы­ва­ется, сго­рал от жажды дея­тель­но­сти. Когда меня назна­чили в живо­пис­ную, я учился рисо­вать каран­да­шом и тушью; ходил к ран­ним обед­ням, где пел на кли­росе, — голос у меня хоро­ший — дис­кант; опять тер краски и кра­сил с о. Пиме­ном полы; при этом я испол­нял неко­то­рые обя­зан­но­сти келей­ного у отца Петра Алек­сан­дро­вича Гри­го­рова, хотя и про­дол­жал жить в живо­пис­ной. Обя­зан­но­сти эти не были осо­бенно сложны: я ста­вил ему само­вар и уби­рал келью, за что он поил меня чаем и дал мне раз­ре­ше­ние поль­зо­ваться его библиотекой.

Этот о. Петр Алек­сан­дро­вич Гри­го­ров был из воен­ных — чело­век уче­ный; слу­жил в воен­ной службе в цар­ство­ва­ние Госу­даря Алек­сандра Пав­ло­вича и в смут­ные дни воца­ре­ния Нико­лая I. Затем ушел в Задон­ский мона­стырь, где был келей­ни­ком у вели­кого затвор­ника Геор­гия, после смерти кото­рого посту­пил в Скит Опти­ной Пустыни и был в Опти­ной вроде пись­мо­во­ди­теля. Заме­ча­тель­ный был это чело­век, и я от него мно­гому пона­учился, наслы­шав­шись от него и про мно­гие поли­ти­че­ские тайны про­шлого вре­мени, и про его жизнь, и про вели­кого раба Божия Геор­гия-затвор­ника. Хорошо мне было тогда жить в живо­пис­ной! Петр Алек­сан­дро­вич меня любил; батюшка о. Мака­рий тоже. Оба они меня лас­кали сво­ими мило­стями: к о. Мака­рию мне было раз­ре­шено ходить, когда было мне можно, и утром и вече­ром в келью к келей­ни­кам, батюшке — о. Роди­ону и о. Амвро­сию. Бало­вали меня даже пря­ни­ками, кото­рые я полу­чал и от Старца, и от Петра Алек­сан­дро­вича. Сладко мне жилось в то время в Опти­ной, — это было в 1845 году, — и жутко было поду­мать, что при­дется-таки мне дать о себе знать на родину, когда исте­чет срок пас­порту; надо было дать весточку о себе роди­те­лям, кото­рые обо мне ровно ничего не знали… Хотя любовь к Богу и побеж­дает любовь есте­ствен­ную, но не могу и не хочу скрыть, что, живя в оби­тели, я часто вспо­ми­нал скорбь своей матери и нередко со сле­зами падал на колени перед чудо­твор­ным обра­зом Казан­ской Божией Матери, что в Казан­ской церкви, и молил Пре­бла­го­сло­вен­ную, чтобы Она уте­шила Своею бла­го­дат­ною силой горе моей доро­гой родительницы.

А все-таки мне было жутко открыть свое бла­жен­ное пре­бы­ва­ние в Опти­ной. И муд­рено ли то было, когда Оптина была не только для меня, убо­гого разу­мом, но и для высо­ких людей угол­ком рая, точно забы­тым нена­ви­стью врага рода чело­ве­че­ского или, вер­нее, ограж­ден­ным от нее все­силь­ной вла­стью Царицы неба и земли, Прис­но­девы Бого­ро­дицы? Бла­го­ле­пие хра­мов и свя­щен­но­дей­ствий; строй­ное пение; при­мер­ная жизнь в духе бла­го­нрав­ной и пре­успе­ва­ю­щей духовно под бого­муд­рым води­тель­ством старца Мака­рия и игу­мена Мои­сея бра­тии; див­ные службы цер­ков­ные, окры­ля­ю­щие дух пре­не­бес­ной радо­стью… могло ли что на земле срав­ниться с див­ной Опти­ной!… А отдель­ные подвиж­ники Опти­ной, эти зем­ные небо­жи­тели! Ста­рец Мака­рий; игу­мен Мои­сей; иерос­хи­мо­нах Иоанн, обли­чи­тель и гроза рас­кола; Вар­лаам, быв­ший игу­мен Вала­ам­ский, с тяже­лым сос­но­вым отруб­ком на плече; «томлю томя­щего мя» отве­тил он, когда неча­янно был застиг­нут одним из бра­тий за тай­ным своим подви­гом, — без­молв­ник и созер­ца­тель, дела­тель умной молитвы…

А Петр Алек­сан­дро­вич Гри­го­ров, оста­вив­ший вся крас­ная мира, о кото­ром я уже ска­зы­вал! А мно­гие дру­гие, явные и тай­ные подвиж­ники духа, извест­ные или только Одному Гос­поду дове­до­мые, кото­рыми изоби­ло­вала тогда Оптина! Богом моим сви­де­тель­ствую, что при игу­мене Мои­сее оби­тель Оптин­ская цвела такой высо­кой нрав­ствен­но­стью, что каж­дый маль­чик-послуш­ник был как ста­рец. Я видел там в пол­ном смысле слова зем­ных анге­лов и небес­ных жите­лей. Что это было за при­мер­ное бла­го­чи­ние, послу­ша­ние, тер­пе­ние, сми­рен­но­муд­рие, кро­тость, сми­ре­ние! Оптина была шко­лой для рос­сий­ского монашества.

Вспо­ми­ная любовь старца Мака­рия, не могу не упо­мя­нуть об одном помысле, вошед­шем мне в сердце, когда я раз при­шел к нему в келью пить чай с его келей­ни­ками. Само­вар еще не ста­но­вили. Был жар­кий июль­ский день. Сидя на крыльце кельи, я услы­шал стук топора за кельей. Я пошел на этот стук и застал келей­ника, иеро­ди­а­кона Амвро­сия, тру­дя­щимся до поту за одного боль­ного брата, послуш­ника Васи­лия. Я смот­рел на его рев­ность из любви к боль­ному брату и молился мыс­ленно, чтоб Гос­подь при­з­рел на дело любви и бла­го­сло­вил дни его жизни. И в это время я услы­шал в себе внут­рен­ний голос, мне гово­ря­щий: «Этот отец будет во вре­мени Стар­цем в этой оби­тели вме­сто о. Мака­рия». Впо­след­ствии помыслу этому суж­дено было сбыться: иеро­ди­а­кон Амвро­сий стал по смерти о. Мака­рия вели­ким Оптин­ским старцем.

Но ни помыс­лам, ни бла­го­дат­ным виде­ниям, как бы ни были они зна­ме­на­тельны и вожде­ленны, ста­рец Мака­рий не доз­во­лял давать лег­ко­мыс­лен­ной веры.

Одна­жды, во время опи­сы­ва­е­мого мною пре­бы­ва­ния в Опти­ной, был со мной такой слу­чай. Забо­лело у меня горло, сде­ла­лась силь­ная опу­холь, и я сильно заболел.

Смерти я не боялся, но мне хоте­лось еще потру­диться в оби­тели, и так как болезнь гро­зила при­нять серьез­ный обо­рот, то я сильно упал духом. В скорби духа я заснул и вижу во сне, что я лежу боль­ной, и вот — под­хо­дит ко мне Спа­си­тель, как Его пишут на ико­нах явле­ния Марии Маг­да­лине по Вос­кре­се­нии, — нагой, через плечо покры­тый покро­вом, и гово­рит мне:

— Фео­дор, ты нездоров?

— Нездо­ров, Господи!

Спа­си­тель при­бли­зился ко мне и рукою Своею вскрыл мне грудь, так что я видел свое сердце и всю мою внутренность…

— Да, нездо­ров, — ска­зал Он и, ска­завши это, стал ко мне боком, и из ребра Его брыз­нула на меня фон­та­ном кровь и вода, и, как дождем бла­го­дат­ным землю сухую, оро­сили они мне все мои внут­рен­но­сти. Затем Он закрыл мне грудь, еще раз оро­сил ее Своею Кро­вью и, ска­завши: «Теперь ты будешь здо­ров», — стал неви­дим, а я проснулся.

Опу­холи в горле — как не бывало, и я встал с постели совер­шенно здоровым.

Немед­ленно пошел я в Скит к старцу о. Мака­рию, чтобы рас­ска­зать ему о див­ном виде­нии. Ста­рец выслу­шал меня со вни­ма­нием и обыч­ной ему любо­вью и, несколько помол­чавши, сказал:

— Что ты сде­лался здо­ров, за это бла­го­дари Гос­пода, но сну этому не верь.

— Как же так, батюшка, не верить-то? Вы сами сви­де­тели, что я был сильно болен, а вот мгно­венно здо­ров, — воз­ра­зил я не без горечи и удив­ле­ния Старцу.

— Слу­шай меня! — ска­зал мне о. Мака­рий. — Если бы и точно, за молитвы свя­тых Отец, сон твой был бла­го­дат­ный, то и тогда гораздо для тебя полез­нее не верить сну. Веря сну, ты не избег­нешь само­мне­ния, а испы­тай себя, спроси свою совесть: ну достоин ли ты, чтобы явился к тебе Спа­си­тель?.. Поло­жим, что мило­сти Его без­дна многа и судьбы Его кто испо­весть, но, во вся­ком слу­чае, недо­ве­рие сие не будет слу­жить тебе пре­пят­ствием ко спа­се­нию… Положи себе, что ты женат и име­ешь жену, кото­рую ты хотел испы­тать в вер­но­сти, для чего ты, отъ­е­хав как бы в даль­нюю сто­рону, через несколько дней вер­нулся бы к жене под искус­ной мас­кой, под кото­рой тебя невоз­можно было бы узнать. Положи, что маска эта кра­си­вее тебя и так искусно сде­лана, что ты в ней дру­гой чело­век и ни одна жен­щина не могла бы в ней тобой не заин­те­ре­со­ваться. Под этим обли­чьем ты стал бы пре­льщать свою жену… Скажи мне, был бы ты оби­жен, если бы жена твоя в ответ на твои обо­льще­ния отве­тила тебе лич­ным оскорб­ле­нием, соблю­дая свою супру­же­скую тебе вер­ность?.. Не стал ли бы ты ее еще больше любить и ува­жать?.. Ну, вот видишь — так и ты поступи: от всей души воз­бла­го­дари Гос­пода за выздо­ров­ле­ние, а сну не дове­ряй, памя­туя свое недо­сто­ин­ство и греховность.

Так вра­зу­мил меня Ста­рец, про­зре­вая во мне зарож­да­ю­щу­юся склон­ность к самообольщению…

Так, в жизни мона­стыр­ского послу­ша­ния, тихих радо­стях мона­ше­ской жизни, нази­да­ясь при­ме­ром и речами бого­муд­рых моих настав­ни­ков и собра­тий, про­вел я бла­го­по­лучно 1846 год в сте­нах вели­кой Опти­ной. На небе был я или на земле, не знаю; но — увы! земля на этот раз в моей жизни ока­за­лась силь­нее неба и для вре­мен­ного пустын­но­жи­теля назрела неот­лож­ная нужда в пас­порте. С вели­кой тугой сер­деч­ной напи­сал я из Опти­ной роди­телю письмо о высылке пас­порта, но в ответ полу­чил угрозу вытре­бо­вать меня через поли­цей­ское управ­ле­ние. Силь­нее всех в моей семье вос­стал про­тив моего мона­ше­ства брат Федор, кото­рый и все­гда-то был, как чело­век нового духа, враг мона­хов и тут пошел на меня прямо-таки вой­ной и под­нял бурю про­тив меня на семей­ном совете.

Батюшка о. Мака­рий бла­го­сло­вил о. Амвро­сия напи­сать от сво­его имени роди­те­лям письмо, чтобы они не пре­пят­ство­вали моему жела­нию посвя­тить себя ино­че­ской жизни. В письме этом роди­тели мои пре­ду­пре­жда­лись Стар­цем, что про­тив­ле­нием своим сыну на вступ­ле­ние в мона­ше­ство они могут навлечь на себя гнев Божий и лишиться бла­го­сло­ве­ния в делах своих… Письмо было отправ­лено, но мне что-то не чая­лось полу­чить испол­не­ние сво­его жела­ния. Так и вышло: вскоре при­шел за мной игу­мен­ский келей­ник и позвал к о. игумену.

Когда я вошел в залу, то за сто­лом уви­дел город­ни­чего г. Козель­ска. Хотя город­ни­чий мирно попи­вал игу­мен­ский чай, сердце мое обмерло от тяже­лого пред­чув­ствия… О. игу­мен сооб­щил мне, что роди­тели мои тре­буют высылки моей в г. Бала­шов через поли­цей­ское управ­ле­ние, и город­ни­чий к игу­мен­ским сло­вам доба­вил с усмешкой:

— При этапе конвойном.

Я запла­кал…

— За что ж по этапу? — воз­ра­зил о. Мои­сей, — выдайте ему про­ход­ной билет от Козель­ска до Балашова.

Город­ни­чий согласился.

— Конечно, так, — ска­зал он, — за что же по этапу — он ника­кого пре­ступ­ле­ния не сделал.

В конце кон­цов мне было вру­чено про­ход­ное сви­де­тель­ство, и я дол­жен был отпра­виться на родину.

Пого­вевши в послед­ний раз в Опти­ной, я про­стился с вели­ким пла­чем с бра­тией, со стар­цем о. Мака­рием и с о. игу­ме­ном. Вели­кий Ста­рец лас­ково уте­шал меня и ска­зал мне, что рано или поздно, а я все-таки буду мона­хом, только бы я не всту­пал в супружество.

— Не плачь, — гово­рил мне о. Мака­рий, — не плачь. Уве­ряю тебя — нико­гда не отча­явайся в мило­сер­дии Божием: оно без­гра­нично. Силен Бог изве­сти тебя из мира, — и ты со вре­ме­нем будешь ино­ком. Про­сите и дастся вам… И мы будем за тебя молиться.

О. игу­мен, про­ща­ясь со мной, достал из сто­лика поло­жен­ные туда при моем вступ­ле­нии два золо­тые, кото­рые так все время там и лежали, и я, покло­нив­шись стар­цам и Опти­ной до лица земли, обли­ва­ясь горь­кими сле­зами, отпра­вился пеш­ком на родину.

О. Родион про­во­жал меня до св. Паф­ну­ти­ев­ского колодезя.

Так завер­шился мой побег из роди­тель­ского дома… Что-то меня ожи­дало по воз­вра­ще­нии под кров родительский?..

XXIII

— Ах ты вши­вый! сколько ты наде­лал нам скорби и слез матери!…

Такими сло­вами встре­тил меня роди­тель, когда я вер­нулся под кров отчего дома. В сле­зах радо­сти сви­да­ния после дол­гой раз­луки обни­ма­лись мы с отцом, мате­рью и сест­рами. Только в брате моем стар­шем, Фео­доре, радость сви­да­ния не была осо­бенно заметна: он больше под­сме­и­вался надо мной и над вынуж­ден­ным моим воз­вра­ще­нием, как бы тор­же­ствуя, что не без его уси­лен­ного насто­я­ния мне не был выслан роди­те­лями пас­порт. Незлой был он чело­век, но, про­сти ему, Гос­поди, сильно зара­жен­ный духом вре­мени… Узнавши о моем воз­вра­ще­нии, к нам набрался пол­ный дом род­ных и зна­ко­мых: кто про­сто хотел видеть бег­леца и пора­до­ваться вме­сте с роди­те­лями его воз­вра­ще­нию, а кто явился меня защи­щать от пред­по­ла­га­е­мого гнева роди­тель­ского. Но в роди­тель­ском сердце не было гнева: радость встречи после двух­лет­ней скорби заста­вила их все забыть, и я вновь всту­пил в семей­ную жизнь в пол­ном пови­но­ве­нии и покор­но­сти воле роди­тель­ской, зани­ма­ясь делами моего отца, кото­рый все еще про­дол­жал дер­жать водя­ную мель­ницу и вести тор­говлю цер­ков­ными све­чами. Брат Фео­дор слу­жил по отку­пам, сестра Ека­те­рина без меня была выдана замуж. Года пол­тора была она в заму­же­стве за пре­крас­ным и умным моло­дым чело­ве­ком, и настолько обра­зо­ван­ным, что он был учи­те­лем губер­на­тор­ских детей, но неза­долго до моего воз­вра­ще­ния он скон­чался от чахотки.

Это был пер­вый тяж­кий удар моим роди­те­лям, осо­бенно матери, кото­рый они понесли после письма батюшки о. Мака­рия, писан­ного им о. Амвро­сием с уве­ща­нием не пре­пят­ство­вать мне в моем стрем­ле­нии стать монахом.

Дру­гие скорби были еще впе­реди… В это время в моей жизни про­изо­шел слу­чай, о кото­ром я счи­таю нуж­ным упо­мя­нуть в лето­писи моей жизни.

В доме роди­теля моего стоял посто­я­лец, слу­жив­ший пове­рен­ным по комис­си­он­ным делам вин­ного откупа, коло­мен­ский меща­нин, Ульян Гера­си­мо­вич Улья­нов. Как-то раз собра­лись мы со своей семьей и со своей женой Улья­нов все вме­сте за обе­ден­ным сто­лом в кухне. Во время обеда про­изо­шел раз­го­вор о вопло­ще­нии Сына Божия. Улья­нов, чело­век хотя и мало­об­ра­зо­ван­ный, и в осо­бен­но­сти мало­на­чи­тан­ный в Слове Божием, но воль­но­дум­ный, стал изде­ваться надо мной, над моими заду­шев­ными жела­ни­ями, и в осо­бен­но­сти над мона­ше­ством. По гор­до­сти и безу­мию, он, что назы­ва­ется, из кожи вон лез, кощун­ствуя над верой пра­во­слав­ной и над всем, что только было в моем сердце свя­того. Осо­бенно глу­мился он над верой в суще­ство­ва­ние дья­вола и всей его нечи­стой силы…

— Какие такие бесы? — хохоча гово­рил он, — и кто их видел? не любо — не слу­шай, а лгать не мешай… Экий вздор, какие бесы! Сты­ди­лись бы и гово­рить о таком вздоре!

— Про­чтите Еван­ге­лие, — отве­чал я ему, — и из него убе­ди­тесь в этой истине: Спа­си­тель не раз в зем­ной Своей жизни исце­лял бес­но­ва­тых, изго­нял духов нечи­стых, как то было с Гада­рин­ским, напри­мер, бес­но­ва­тым, когда Он пове­лел леги­ону бесов выйти в стадо свиное…

В ответ на мои речи Улья­нов хохо­тал пуще преж­него и про­дол­жал злобно кощун­ство­вать. Я весь трясся от внут­рен­него гнева…

— И что такое ваше Еван­ге­лие? — не уни­мался Улья­нов, видимо тешась над моим него­до­ва­нием, — кто его писал?.. Все это — выдумки, вздор, чтобы моро­чить людей и ездить на их шее попам, архи­ереям да туне­яд­цам — монахам…

При этих сло­вах, я, едва удер­жи­вая себя, чтобы не кинуться на него, стал его про­сить, чтобы он пере­ме­нил раз­го­вор, но его точно муха какая-то уку­сила, и он со злым сме­хом про­дол­жал кощун­ство­вать еще страш­нее, еще невы­но­си­мее… Тут сидели мои роди­тели и без­молв­ство­вали. Это меня еще более потрясло, и я, не помня себя от охва­тив­шего меня внут­рен­него пла­мени, схва­тил со стола нож, под­нял его над своей голо­вой, вско­чил со сво­его места и вне себя от гнева пове­ли­тельно крик­нул кощуннику:

— Или ты дол­жен умолк­нуть, него­дяй, или я тебя навсе­гда заставлю замолчать!

Меня трясло как в лихо­радке. Блед­ный как полотно, я уже готов был кинуться на Улья­нова, но тут роди­тели бро­си­лись на меня и удер­жали мою руку, гото­вую про­лить кровь кощунника.

С гне­вом роди­тели выгнали меня из-за стола… Я под­чи­нился воле роди­тель­ской, но с вели­кой силой оскорб­лен­ного за пору­ган­ную свя­тыню чув­ства крик­нул, уходя из кухни, Улья­нову: «За твое неве­рие меня выгнали из-за стола, но помни, него­дяй: ты име­ну­ешься хри­сти­а­ни­ном и не веришь вопло­ще­нию Бога Слова, изде­ва­ешься над Еван­ге­лием — знай, что это не прой­дет тебе даром, и не нынче зав­тра постиг­нет тебя кара Божия. Едешь ты в уезд и — попомни мои слова — не вер­нешься оттуда бла­го­по­лучно. Тогда при­дется тебе при­не­сти рас­ка­я­ние, да будет поздно: Бог пору­ган не бывает!»

С этими сло­вами я вышел из кухни. Остав­шись наедине с собой, я несколько при­шел в себя и поскор­бел, что наго­во­рил столько угроз, но слово не воро­бей, выле­тит — не пой­ма­ешь. При­зна­юсь, не о том я скор­бел, что про­из­нес угрозу, но о том, что слово угрозы может не испол­ниться и после этого Улья­нов еще более будет глу­миться над всем, что так дорого и свято было душе моей. Я нало­жил на себя пост и день и ночь стал усердно молиться Богу и Пре­бла­го­сло­вен­ной Деве Марии, чтобы не остаться мне посрам­лен­ным перед воль­но­дум­цем и чтобы он уве­ро­вал в истину св. Еван­ге­лия и испо­ве­дал Сына Божия, при­шед­шего во плоти для спа­се­ния греш­ни­ков, веру­ю­щих в Него, от них же пер­вый есмь аз… Что же вышло? На дру­гой или на тре­тий день после опи­сан­ного слу­чая Улья­нов выехал по делам откупа в уезд. При­е­хавши в село Мака­рово, он почув­ство­вал озноб и послал к под­валь­ному взять у него бутылку двой­ного 120-гра­дус­ного спирту. Нагревши его и раз­дев­шись донага, он стал им нати­рать свое тело. Дело было вече­ром. На столе сто­яла свечка. Нати­ра­ясь спир­том, стоя неда­леко от стола, Улья­нов неча­янно слиш­ком близко подви­нулся к столу, спирт вспых­нул, и несчаст­ный воль­но­ду­мец очу­тился весь в пла­мени. На неисто­вый, отча­ян­ный его крик при­бе­жал его кучер; но, отво­ривши двери ком­наты и уви­девши сво­его хозя­ина нагого и всего в пла­мени, от испуга упал в две­рях в бес­па­мят­стве. За куче­ром вбе­жала хозяйка квар­тиры и, поняв, в чем дело, схва­тила с кро­вати оде­яло, наки­нула его на Улья­нова и тем поту­шила пламя. Все тело несчаст­ного было обо­жжено, почер­нело, взду­лось и покры­лось вол­ды­рями и гной­ными нары­вами. Когда его при­везли обратно в город и когда его, полу­бес­чув­ствен­ного, выни­мали из саней, я шел домой из лавки. Уви­дев меня, Улья­нов со сто­ном воскликнул:

— Ну, Федор Афа­на­сье­вич, теперь, брат, верю! Видишь, как Бог меня наказал!…

Кучер же его, потря­сен­ный слу­чив­шимся с его хозя­и­ном, вскоре умер. Все это так повли­яло на Улья­нова, что с той поры он стал говеть и при­ча­щаться Свя­тых Таин Плоти и Крови Хри­сто­вых и сде­лался истин­ным пра­во­слав­ным христианином.

Надо ли гово­рить, как это про­ис­ше­ствие ото­зва­лось в моем сердце?!

XXIV

Вскоре обсто­я­тель­ства семей­ной жизни заста­вили меня поки­нуть кров роди­тель­ского дома: отцов­ские дела пошат­ну­лись так, что мне при­шлось искать опять службы по откупу. Слово бла­жен­ного старца Мака­рия не шло мимо. По внеш­но­сти все оста­ва­лось по-преж­нему, только маменька ста­но­ви­лась все груст­нее и задумчивее.

Сто­яли непро­дан­ными оба наши дома; молола водя­ная мель­ница, арен­до­ван­ная у казны роди­те­лем, но капи­тал, вло­жен­ный в нее, таял не по дням, а по часам: водой ее про­ры­вало по нескольку раз в год, вынуж­дая ее к про­дол­жи­тель­ному без­дей­ствию, а между тем аренда за нее в Палату госу­дар­ствен­ных иму­ществ, была очень велика; рабо­чие сто­или дорого, да и содер­жа­ние семей­ства обхо­ди­лось отцу более тысячи руб­лей в год.

Дома едва оку­пали свой рас­ход. Роди­тель кре­пился и ста­рался скрыть свое кри­ти­че­ское поло­же­ние, так что для меня оно долго оста­ва­лось тайной.

Одна­жды вече­ром, в отсут­ствие отца, сидели мы с мате­рью за чай­ным сто­лом. Маменька раз­ли­вала чай. Вдруг вошла в ком­нату работ­ница, кото­рая у нас жила несколько лет, и обра­ти­лась к матери с такими словами:

— Как же, Ага­фья Андре­евна, — зав­тра нужно квас варить, а у нас муки-то нету?

Я заме­тил, что при этих сло­вах матушка изме­ни­лась в лице, и, когда работ­ница ушла, ска­зала мне:

— Федюк! пой­май чер­ную кошку и отнеси ее к тар­хану — он за нее даст копеек сорок: на это купи муки пуда три…

Меня эти слова как варом обо­жгли. Неужели же мы дошли до такой край­но­сти? Надо про­дать кота, чтобы купить муки, когда у нас еще было два дома — один камен­ный, в кото­ром мы жили, а дру­гой дере­вян­ный, 7 окон в длину и 5 в ширину, с пол­ной обста­нов­кой, с чуд­ной надвор­ной построй­кой… Однако поло­же­ние было именно таково, и мне надобно было решиться посту­пить на долж­ность, чтобы кор­мить роди­те­лей и сохра­нить хотя бы остатки состо­я­ния. Брат Федор хоть и слу­жил, но ничего или почти ничего не пода­вал в роди­тель­ский дом: чело­век он был нового покроя, — самому на себя едва хва­тало жалованья.

Я оста­вил дом роди­тель­ский и посту­пил по откуп­ным делам в Ново­чер­касск пис­цом в кон­тору В. Н. Рука­виш­ни­кова в І‑й Дон­ской округ. Вскоре я был пере­ве­ден в Усть-Мед­ве­диц­кий округ, в ста­ницу Раз­дор­ную, и был назна­чен под­валь­ным с жало­ва­ньем в 200 руб­лей при гото­вой квар­тире, отоп­ле­нии и осве­ще­нии. Служба, по обсто­я­тель­ствам того вре­мени, была крайне выгод­ная, и я цели­ком все жало­ва­нье отсы­лал роди­те­лям. Повы­ше­ния по службе шли за повы­ше­ни­ями, — меня началь­ство очень любило, — и вскоре я уже был дистан­ци­он­ным с окла­дом жало­ва­нья, кроме наград­ных, в 800 руб­лей. И это все жало­ва­нье я отсы­лал домой роди­те­лям, что при­во­дило в нема­лое изум­ле­ние наших сограж­дан и сер­дило моего брата Федора, кото­рого моя помощь уни­жала в гла­зах роди­те­лей и зна­ко­мых. Мне же делать это было отрадно, да и не трудно, тем более что в откуп­ных делах нажи­ва­лись тогда все от мала до велика, кто только имел с ними сопри­кос­но­ве­ние по откуп­ной службе. Это не было тай­ное хище­ние, а откры­тое поль­зо­ва­ние без­греш­ными дохо­дами, кото­рые так и текли сами собой в кар­маны слу­жа­щих, начи­ная с низ­ших и кон­чая выс­шими. Я поль­зо­вался доб­ро­хот­ными при­но­ше­ни­ями от сидель­цев, кото­рых защи­щал от непра­виль­ного и алч­ного суда, но часто, сооб­ра­зу­ясь с их семей­ным поло­же­нием, отда­вал им обратно поло­вину при­но­си­мой ими бла­го­дар­но­сти, за что и был всеми ими любим так, что они мне откры­вали все тайны слож­ного откуп­ного дела.

Полна соблазна была эта широ­кая при­воль­ная откуп­ная жизнь, осо­бенно в мои моло­дые годы в среде воль­ного жен­ского каза­чьего насе­ле­ния. Сво­бода его нра­вов, в отсут­ствие мужей, часто при­зы­ва­е­мых на службу, гра­ни­чила с самым откро­вен­ным раз­вра­том. И где мне, пыл­кому юноше, да еще сво­бод­ному в денеж­ных сред­ствах, было усто­ять и не попасть с голо­вой в тенета всюду рас­став­лен­ного соблазна кра­соты бла­го­род­ных и люб­ве­обиль­ных доче­рей тихого Дона! О мои мона­ше­ские стрем­ле­ния! О Оптина моя доро­гая! Где тогда были вы?..

Новое горе сва­ли­лось на голову моих бед­ных роди­те­лей: едва стали они несколько поправ­ляться в своих денеж­ных делах, бла­го­даря моей под­держке, как вне­запно, в цвете лет, умер мой стар­ший брат Фео­дор, и меня, плен­ника и раба стра­стей, вызвала роди­тель­ская воля обратно на родину.

Дома я застал роди­те­лей в скорби вели­кой по слу­чаю смерти брата и меня ожи­дало новое иску­ше­ние. Как я ни увле­кался на Дону кра­са­ви­цами казач­ками, но в минуты отрезв­ле­ния от увле­че­ний я про­дол­жал таить в моем сердце жела­ние оста­вить мир и уйти в мона­стырь и только, слу­ча­лось, пла­ки­вал над сво­ими паде­ни­ями. Дома мир, в лице моих роди­те­лей, в это время гото­вил мне непе­ре­хо­ди­мую про­пасть, кото­рая должна была, каза­лось, навеки отде­лить жела­ния мои от их осу­ществ­ле­ния. По при­езде моем в дом роди­тель­ский, скорб­ная мать стала меня умо­лять со сле­зами, чтобы я женился, что это одно — знать меня жена­тым и при­стро­ен­ным — может ее успо­ко­ить и уте­шить в тяже­лой пере­не­сен­ной утрате. Твердо пом­нил я речи стар­цев, кото­рыми они меня напут­ство­вали из Опти­ной, — я долго кре­пился, но тяж­кие обсто­я­тель­ства, без­гра­нич­ная любовь к матери, ее бес­пре­стан­ные слезы и мольбы взяли верх над моими стрем­ле­ни­ями, и я дал ей слово испол­нить ее просьбу. Гос­подь видел, что в этом реше­нии моего жела­ния не было, а была только одна жалость к слез­ному горю матери: я готов был и тело и душу свою отдать в жертву, только бы мне дано было уте­реть слезы роди­мой, вызвать на уста ее хотя бы тень радост­ной улыбки.

Нашли мне и неве­сту, дочь бога­того купца нашего города, с хоро­шим при­да­ным и сред­ствами и бога­той род­ней. Пошли пере­го­воры, смот­рины… Дело нала­жи­ва­лось как нельзя лучше… Но душа моя была скорбна и испол­нена тяж­кого уны­ния. Все меры упо­треб­лял я, чтобы ута­ить мою скорбь от зор­кого взора роди­тель­ницы и казаться весе­лым. До поры до вре­мени мне это уда­ва­лось… но, Боже мой! до чего мне тяжело было на сердце!…

А дело сва­дьбы бли­зи­лось между тем к концу: роди­телю уда­лось с хоро­шей выго­дой про­дать свой камен­ный дом и выру­чить за него поря­доч­ный капи­та­лец, пред­на­зна­чен­ный им для сва­дьбы; состо­я­лось нако­нец в нашем доме реши­тель­ное сви­да­ние с дядей неве­сты и свя­щен­ни­ком, на кото­ром должно было обсу­дить и решить все усло­вия пред­сто­я­щей сва­дьбы каса­тельно при­да­ного, капи­тала и проч. Мне нужно было уго­щать гостей, и по при­ка­за­нию матери я вышел в дру­гую ком­нату, чтобы вер­нуться оттуда к гостям с под­но­сом и вином в бока­лах и рюм­ках. Когда уже я шел к гостям с уго­ще­нием, я при­оста­но­вился на минуту за полу­от­во­рен­ной две­рью и как стоял, с под­но­сом на руках, опу­стился на колени в пла­мен­ной молитве от всего суще­ства сво­его к Богу об избав­ле­нии меня от женитьбы и горько, горько запла­кал… Это было мгно­ве­ние… Я быстро опра­вился, отста­вил под­нос, отер катив­ши­еся слезы, взял опять бокалы с вином и вошел в гости­ную. Слезы мои были заме­чены. Раз­да­лись восклицания:

— Э! он никак пла­чет? Женихи у людей раду­ются, а наш пла­чет! это что-то неладно…

Свя­щен­ник тут вме­шался и вывел меня и мою семью из нелов­кого положения.

— Не удив­ляй­тесь, — ска­зал он, — его сле­зам: женитьба — дело вели­кое, здесь реша­ется вся участь чело­века: муд­рено ли тут чело­веку с поня­тием и заплакать?

Свя­щен­ни­че­ское слово, ска­зан­ное со вла­стью, отвело вни­ма­ние гостей от моего рас­те­рян­ного вида, и дело пере­го­во­ров про­дол­жа­лось своим обыч­ным поряд­ком. Оста­ва­лось, по-види­мому, под­чи­ниться обсто­я­тель­ствам и сдер­жать слово, дан­ное матери… Но ин суд чело­ве­че­ский, и ин — Божий!…

В этот же вечер при­шел к роди­телю моему один купец, кото­рый несколько лет с ним жил в корот­ком зна­ком­стве и по лич­ной дружбе, и по преж­ним тор­го­вым делам моего роди­теля. Когда-то купец этот вел боль­шие дела не только мест­ные, но и с дру­гими горо­дами, но пожар, излиш­няя довер­чи­вость к неудач­ному под­бору при­каз­чи­ков и затем кре­ди­торы лишили его всего досто­я­ния, и он жил без дела, едва пере­би­ва­ясь, что назы­ва­ется, с хлеба на квас. Но роди­тель мой, по ста­рой памяти, про­дол­жал еще питать дове­рие к его ком­мер­че­ским способностям.

В этот вечер, узнав, что у роди­теля собра­лась поря­доч­ная сумма за про­дан­ный дом, купец этот повел с ним речь такого рода:

— Ты зна­ешь, Афа­на­сий Роди­о­но­вич, мои преж­ние дела и мою дея­тель­ность. Я остался все тот же, только вот пожар выбил меня из колеи. Теперь мне пред­стоит круп­ное дело по хлеб­ной части, на кото­ром без­оши­боч­ный гро­мад­ный барыш обес­пе­чен. Вы про­дали дом — деньги у вас есть: доверь мне деньги, и, чем сыну тво­ему слу­жить по отку­пам, пусть лучше под моим руко­вод­ством учится ком­мер­ции. В самое корот­кое время капи­тал тебе вер­нется утро­ен­ным, и сын ста­нет на само­сто­я­тель­ное дело…

Слово за слово — купец сумел нари­со­вать такую соблаз­ни­тель­ную кар­тину ско­рого и вер­ного обо­га­ще­ния, что роди­тели мои отдали ему в тот же вечер все свои деньги без рас­писки, только ска­зали ему:

— Смотри ж, не сде­лай низо­сти — ты нас тогда убьешь: здесь все, что только мы имеем. Рас­писки мы с тебя не берем, а вот, — ука­зали они ему, — икона Спа­си­теля и Царицы Небес­ной — пусть Они будут между нам и тобой Свидетелями.

Дело все это совер­ши­лось с быст­ро­той непо­мер­ной, про­изо­шло на моих гла­зах, и я был сви­де­те­лем, как купец поклялся на иконы в вер­но­сти сво­ему слову и взял от роди­те­лей моих деньги. Утром он уже уска­кал в Сара­тов и в тече­ние десяти каких-нибудь дней успел купить и запро­дать 15 тысяч пудов муки. От этой опе­ра­ции роди­те­лям очи­ща­лось руб­лей с лиш­ком две­сти. В десять дней больше двух­сот руб­лей — было с чего обрадоваться…

Но непро­дол­жи­тельна была радость моих довер­чи­вых роди­те­лей: купец этот, когда еще тор­го­вал за свой капи­тал, имел одна­жды дело с загра­ни­цей и остался дол­жен по век­селю. Этот век­сель ока­зался предъ­яв­лен­ным на него в Сара­тове. Узнав об этом забла­го­вре­менно, купец этот успел рас­про­дать весь товар, капи­тал при­пря­тал, а что оста­лось от иму­ще­ства, пере­вел на имя жены. Посту­пок этот нанес жесто­кий удар моим роди­те­лям и окон­ча­тельно подо­рвал их бла­го­со­сто­я­ние. Все это совер­ши­лось менее чем в две недели, с быст­ро­той мол­ние­нос­ной, и имело бли­жай­шим своим послед­ствием рас­строй­ство моей сва­дьбы. А она ли не каза­лась верной!

Я писал об этом старцу Мака­рию и полу­чил от него ответ: «бла­го­дари Бога!…» Это был пятый удар моей семье по выходе моем из Оптиной.

Слова Старца сбы­ва­лись с пора­зи­тель­ной точ­но­стью — скорби чере­до­ва­лись скор­бями: овдо­вела сестра Ека­те­рина; рас­стро­и­лись дела; умер брат Фео­дор; погиб в невер­ных руках капи­тал, оста­ток былого состо­я­ния, и, нако­нец, раз­би­лась мечта моей матери — моя свадьба.

О неис­по­ве­ди­мые пути Божии!

За все Ему — слава и благодарение.

XXV

При­шлось мне опять потя­нуть свою откуп­ную лямку: без моей под­держки роди­те­лям было бы очень плохо. Теперь служба моя меня пере­ки­нула из обла­сти Вой­ска Дон­ского в Уфу, а затем вскоре в Уральск. Долго жил я в Илец­кой защите, был дистан­ци­он­ным в Гурьеве, непо­да­леку от Кас­пий­ского моря, при устье реки Урала. Много поез­дил по Буке­ев­ской Орде и близко озна­ко­мился с бытом кир­ги­зов-кочев­ни­ков. Служба моя и тут была чрез­вы­чайно удачна — жало­ва­ние и доходы были боль­шие, и опять я все свое жало­ва­ние до копейки высы­лал роди­те­лям. Вре­ме­нами, как непо­тух­ший ого­нек, вспы­хи­вала во мне рев­ность к мона­ше­ской жизни, но сынов­ние обя­зан­но­сти и дей­стви­тель­ная необ­хо­ди­мость жить и рабо­тать в миру для обес­пе­че­ния суще­ство­ва­ния роди­те­лей сми­ряли тай­ную скорбь моей души, жаж­дав­шей обре­сти Бога в мона­стыр­ском уеди­не­нии, в отре­ше­нии от мира, в кото­ром все мир­ское про­тив Бога.

Во время своих поез­док в кир­гиз­ские степи я про­бо­вал попутно между делом по своей службе зани­маться мис­си­о­нер­ской дея­тель­но­стью среди кир­ги­зов, ста­рался рас­про­стра­нять уче­ние веры о Вопло­ще­нии Сына Божия, но, видно, не было во мне на то истин­ного при­зва­ния, и про­по­ведь моя не имела желан­ного успеха. И то ска­зать: муд­рено было, служа по откупу, воз­ве­щать наро­дам Слово Божие…

Заме­ча­тельно ужи­ва­лась в сердце кир­ги­зов с их веро­ва­ни­ями, чуж­дыми хри­сти­ан­ству, вера в Свя­ти­теля Нико­лая. Языч­ники, про­стые серд­цем, они умуд­ря­ются с верой в своих богов соеди­нить веру в силу чудес вели­кого Божьяго угод­ника, кото­рый в их мне­нии едва ли не выше их богов и даже Самого Гос­пода Иисуса, тоже им извест­ного по обще­нию с хри­сти­а­нами. Я сам видел, как эти дети ковыль­ных сте­пей в наших пра­во­слав­ных хра­мах ста­вили Свя­ти­телю вос­ко­вые свечки и гово­рили мне:

— О, это бачка сер­ди­тый! ему надо все­гда давать, что обе­ща­ешь. Про­пал у тебя лошадь, про­пал кай­дал[1], — обе­щал свечку Мико­лай — живо бачка при­гнал кай­дал. Ми ему все­гда хоро­ший баран давал.

Веруют они и Гос­поду Иисусу, и Пре­чи­стой, но с мень­шей силой, чем Божьему угод­нику, при­зна­вая в них хоро­ших, доб­рых людей. В этом отно­ше­нии наши домо­ро­щен­ные уче­ные воль­но­думцы не так далеко ушли в своих рели­ги­оз­ных воз­зре­ниях от полу­ди­ких кочев­ни­ков. И, поду­ма­ешь, сколько ума и уси­лий было потра­чено ими, чтобы дойти в жизни сво­его по Св. Кре­ще­нию хри­сти­ан­ского все-таки духа до кир­гиз­ских поня­тий! Сто­ило того! О жал­кие в своем безу­мии муд­рецы мира!…

— Иисус Кри­ста? — гово­рил мне один кир­гиз, когда я спра­ши­вал его, знает ли он Спа­си­теля. — Иисус Кри­ста? О, как не знайт! Мой знайт: хоро­ший чело­век — много бед­ным помо­гает: кого рука болит, рука давал; кого нога болит, нога давал. Все давал. Его Бог любил — Он что Его ни про­сил, все Ему давал.

— Откуда ж ты Его зна­ешь? — допы­ты­вался я у киргиза.

— Экой твой какой! Ты, бачка делай добро, а то и твой будет знайт Кри­ста. Наш часто с рус­ским гово­рит: ну вот, твой гово­рит; мой гово­рит, а вот они слу­шайт. Так и узнал… Про­пал раз моя кай­дал баран. Мой день ездил степь искайт, дру­гой — нет мой кай­дал. Пла­чет моя. Вот едит мой вер­хом степь одна и думайт: про­пал мой кай­дал — моя бога сер­чал, мина не слы­хал, — так я зову Кри­ста. Да боялся мой, ну-ка моя бога узнает. Ну, думал мой, долго думал; оста­но­вил лошадка, стал коленки и резко ска­зал: Иисус Кри­ста! Найди мой кай­дал баран, я Тебе шир­ной мой даст баран на жертва, самый шир­ной. Пожа­луй­ста, найди — мой про­сит Твой! И что ж, бачка! — не успел мой встать и сесть на лошадка, — гля­дит моя, — а мой ста­рый баран вышла из камыша да и кри­чит: бя, бя! Смот­рит моя: дру­гой баран, тре­тий… и весь кай­дал из камыш идет… Ну, мой рад; спа­сибо Тебе Кри­ста, Ты не так, как наша бога: скоро слы­хал моя просьба. Ну, вот мой при­е­хал в кибитка, ска­зала всем, что нашел кай­дал; и после все я и мой, и жены мой, и дети мой самый шир­ный баран дал

Кри­ста на жертва… Только бы наш попа не знал, а то мой — беда!

— Ну, так бы ты все­гда звал себе Хри­ста на помощь, — ска­зал я киргизу.

— Это мой знайт, только нельзя: бога моя осер­чайт. Тихонько можно, но и то, чтобы попа наш не знал. Да, ведь бачка, бога у всех одна — вера только раз­ный… — Так заклю­чил нашу беседу мой киргиз.

«Бога у всех одна, только вера раз­ная!» — так гово­рят и дока­зы­вают теперь люди века сего, отступ­ники хри­сти­ан­ства, пре­да­тели Пра­во­сла­вия. Но что про­сти­тельно непро­све­щен­ному языч­нику, не будет про­щено отсту­пив­шим от Хри­сто­вой истины, и услы­шат они гроз­ные слова: «Се остав­ля­ется дом ваш пуст!…» Гос­поди помилуй!…

XXVI

Про­по­ве­дуя Гос­пода Вопло­тив­ше­гося сло­вом, часто обра­ща­ясь серд­цем к мысли о мона­ше­стве, я тем не менее не мог соблю­сти в себе долж­ной чистоты и часто падал, и были паде­ния мои и велики, и часты. В скорби сер­деч­ной я писал в минуты рас­ка­я­ния старцу моему Мака­рию в Оптину, каялся, каз­нил себя и вновь неудер­жимо падал.

И тогда опять писал, недо­уме­вая, что мне делать: сердце ждет ино­че­ской жизни, — старцы мне ее в удел опре­де­ляли, — а плоть бес­ну­ется, и я не могу воз­дер­жаться от паде­ний. Уж не лучше ли для меня супру­же­ский союз, чем бес­плод­ное пока­я­ние и все про­дол­жа­ю­ща­яся жизнь греха?

От Старца ответы на письма были в одном духе: «Это все от тво­его нера­де­ния, но пови­нуйся Про­мыслу Божию с бла­го­да­ре­нием, ста­райся, по силе воз­мож­но­сти, испол­нять запо­веди Божии в сте­пени тво­его слу­же­ния… Уве­ряю тебя, что ты будешь мона­хом. Но о вре­мени не могу ска­зать — это в непо­сти­жи­мой судьбе Божией и твоем нерадении…»

Слова «твое нера­де­ние» оскорб­ляли сердце мое, и я, чтобы уве­рить Старца в неуто­ли­мой моей жажде ино­че­ства, взял раз­ре­зал руку и кро­вью своей напи­сал ему, что ею я под­твер­ждаю свое стрем­ле­ние слу­жить Богу. В ответ от Старца я полу­чил сле­ду­ю­щее письмо:

«Почтен­ный о Гос­поде Фео­дор Афа­на­сье­вич! От 10 июля послан­ное тобой письмо мною полу­чено, из коего вижу, что пре­ми­ло­сер­дый Гос­подь сохра­няет тебя на житей­ском вол­ну­ю­щемся море и доселе непо­гру­жен­ным в вол­нах оного, хотя и были, как видно, силь­ные при­ра­же­ния волн через твои сла­бо­сти, но мило­сер­дие Божие и дол­го­тер­пе­ние Его, видно, устро­яют наи­луч­шее для тебя. Вот даже и пред­сто­я­щую твою судьбу не допу­стил придти к совер­ше­нию, но уни­что­жил замыслы мира, хотя­щего при­вя­зать тебя к себе креп­кими узами[2]. При­неси же за это немолч­ное бла­го­да­ре­ние пре­ми­ло­сер­дому Гос­поду, столько пеку­ще­муся о твоем спа­се­нии. Имей твер­дое наме­ре­ние испол­нить свой обет и, пока еще плы­вешь по бур­ному оке­ану мира, имей страх Божий твоим корм­чим, а пока­я­ние — греб­цами, кои упра­вят тебя к бла­гоо­тиш­ному при­ста­нищу. Пока­я­ние, говорю, не тогда только, когда при­дешь к духов­нику на испо­ведь, но имей все­гдаш­ний залог оного в сердце своем, памя­туя грехи свои, о кото­рых ты кратко вспо­мя­нул, чув­ствуя, кого ты оными оскор­бил, удоб­нее вос­с­тяг­нешься от повто­ре­ния оных. Ты в недо­уме­нии вопро­ша­ешь, почему Гос­подь не пошлет тебе ско­рого избав­ле­ния от мира? и сам от моего имени отве­ча­ешь: за гор­дость; а тут себя оправ­ды­ва­ешь: «Боже мой! перед Тобой ли мне гор­диться?» и проч. Я не могу тебе ска­зать, почему Гос­подь не допус­кает испол­ниться тво­ему жела­нию. Судеб Гос­под­них без­дна многа, и нам оные непо­сти­жимы; но что в тебе есть гор­дость, как и все мы ей не чужды, только в раз­ных сте­пе­нях, дока­зы­вают твои паде­ния. Свя­тый Иоанн Лествич­ник пишет: «идеже после­до­вало паде­ние, тамо пред­ва­рила гор­дость», хотя мы и думаем, что нет в нас гор­до­сти, но плоды дока­зы­вают, что есть.

Не можем также ска­зать о себе, что имеем сми­ре­ние, потому что дела про­тив­ные оному тво­рим; а где нет сми­ре­ния, там явно, что его место засту­пает гор­дость, так как, где нет света, там — тьма. Итак, вме­сто оправ­да­ния надобно иметь сознание.

Дер­зость твоя — в писа­нии кро­вию о слу­же­нии Богу и бра­тии совсем излишня: довольно иметь бла­гое про­из­во­ле­ние и про­ли­тие духов­ной крови при иску­ше­ниях и боре­ниях со стра­стями на опыте, ибо вои­ново муже­ство и храб­рость, также и усер­дие к Царю, пока­зу­ются во время явствен­ного сра­же­ния с непри­я­те­лями. По сему разу­мей и о духов­ном боре­нии. Только тут надобно иметь ору­жием сми­ре­ние, кото­рое все силы и сети вра­жии сокру­шает, а не дерзость.

Оста­юсь жела­тель тво­его здра­вия и спа­се­ния мно­го­греш­ный И. М. 28 июля 1851 года»…

Потом, спу­стя немного вре­мени, я полу­чил от о. Мака­рия его кар­точку и при ней совет моей матери, чтобы она оста­вила все излиш­ние попе­че­ния и заботы о делах хозяй­ствен­ных и ходила бы, по воз­мож­но­сти, посто­янно в цер­ковь. Пре­по­дав мне этот совет для матери, Ста­рец потре­бо­вал, чтобы я ей о том напи­сал от его имени.

Волю Старца я немед­ленно испол­нил, а сердце тре­вожно заби­лось о родимой.

XXVII

Когда роди­тель­ница полу­чила мое письмо, в кото­ром я напи­сал ей о совете о. Мака­рия, то немед­ленно попро­сила роди­теля моего напи­сать мне в Уральск, чтобы я оста­вил службу и поспе­шил вер­нуться домой в Бала­шов. Сама же матушка вслед за полу­че­нием моего письма совер­шенно изме­нила свой образ жизни: пере­стала суе­титься и хло­по­тать по домаш­нему хозяй­ству и вся обра­ти­лась к Богу, зем­ное остав­ляя и к гор­нему устрем­ля­ясь. Храм Божий стал для нее местом, кото­рое сосре­до­то­чило на себе все ее помыш­ле­ния, и она начала ходить ко всем служ­бам, не про­пус­кая в осо­бен­но­сти ни одного дня, чтобы не быть у Боже­ствен­ной литур­гии. Матушка была совер­шенно здо­рова, и, когда я при­е­хал по вызову роди­тель­скому в Бала­шов, я застал ее на вид такой же здо­ро­вой, какой ее оста­вил, отправ­ля­ясь на службу. Она даже была весела и страшно рада меня видеть. Если бы не письмо о. Мака­рия, кото­рое невольно наво­дило на раз­мыш­ле­ние, нельзя было и поду­мать, глядя на роди­тель­ницу мою, что Ангел смерти уже спе­шит взять ее душу и пред­ста­вить Творцу всяческих.

Два­дцать один день я про­вел в кругу семей­ных, и ни одного раза матушка ни одним сло­вом не обмол­ви­лась, что она гото­вит себя к пере­ходу в веч­ную жизнь; только непре­стан­ное, еже­днев­ное хож­де­ние в цер­ковь давало разу­меть, что совет Старца был для ее сердца пред­ва­ре­нием при­бли­зив­шейся для нее вечности.

Дни про­хо­дили за днями, и сердце мое, встре­во­жен­ное было по моем воз­вра­ще­нии домой, стало поне­многу успо­ка­и­ваться. Вся семья была собрана в кругу: отец, мать, стар­шая сестра — вдова Ека­те­рина, я и мало­летки — брат Иван и сест­ренка Поля. Жизнь про­те­кала мирно, по-семей­ному. И внутри меня и вне, в семей­ном быту, насту­пило какое-то зати­шье, нена­ру­ша­е­мое забо­тами зав­траш­него дня. Не было даже речей о том, что пред­при­нять мне, глав­ному кор­мильцу семьи, источ­нику ее бла­го­со­сто­я­ния. Слово старца Мака­рия испол­ня­лось свято — житей­ское попе­че­ние было оставлено.

Шел два­дцать пер­вый день со дня моего воз­вра­ще­ния из Ураль­ска. Матушке вдруг захо­те­лось к обеду дичинки.

— Поди, Фединька, настре­ляй мне дичинки какой-нибудь, а я из нее к обеду при­го­товлю жаре­ное, — ска­зала мне роди­тель­ница. Жела­ние ее было испол­нено, и из настре­лян­ной дичи матушка сама изго­то­вила обед. С замет­ным удо­воль­ствием поку­шала и все вспо­ми­нала за сто­лом биб­лей­скую исто­рию об Иса­аке и Иакове…

— Вот, — гово­рила она, обра­ща­ясь ко мне, — я — точно Исаак, а ты — Иаков; я ем тобою на охоте излов­лен­ное, и ты ждешь моего бла­го­сло­ве­ния на первородство.

Матушка гово­рила как бы в шутку, а делото вышло на самом деле, все­рьез: на дру­гой или на тре­тий день после этого обеда роди­тель­ница моя захво­рала и тут же поже­лала поис­по­ве­до­ваться, осо­бо­ро­ваться и при­ча­ститься; но так как она хотя и чув­ство­вала себя боль­ной и сла­бой, но могла еще через силу дер­жаться на ногах, то и ни за что не поз­во­лила, чтобы Свя­тые Дары были при­не­сены к нам на дом.

— Хочу в церкви сама подойти к Гос­поду, — ска­зала матушка, и мы с ней поехали вме­сте на дрож­ках в цер­ковь к Литур­гии. Обедню она едва досто­яла, но к Св. Чаше при­сту­пила с боль­шой твер­до­стью и силой и сама твер­дым и ясным голо­сом про­из­но­сила свя­щен­ные слова испо­ве­да­ния Хри­ста Гос­пода: «Верую, Гос­поди, и испо­ве­дую, яко Ты еси воис­тину Хри­стос Сын Бога Живаго…» Но когда при­ча­сти­лась, то совсем изне­могла, и я ее в полу­об­мо­роч­ном состо­я­нии вывел на паперть. Немного опра­вив­шись, она попро­сила меня отво­рить вход­ную дверь в цер­ковь и так на паперти дослу­шала окон­ча­ние Боже­ствен­ной службы. По окон­ча­нии бла­го­дар­ствен­ных молитв я ее при­вез домой; и тут она слегла в постель и уже более не вставала.

Про­шло несколько дней с того вре­мени, как матушка слегла окон­ча­тельно, под­ко­шен­ная своим пред­смерт­ным неду­гом; она сла­бела не по дням, а по часам и нако­нец велела нам всем собраться у своей постели и выра­зила жела­ние бла­го­сло­вить всех нас. Когда ей подали икону Божией Матери, она при­встала на кро­вати, но силы не выдер­жали, и матушка вся в сле­зах упала на подушки без памяти. С ней сде­ла­лось что-то вроде кон­вуль­сий, и хотя она вскоре опра­ви­лась, но объ­явила, что бла­го­слов­лять нас не будет, а пору­чает нас покро­ви­тель­ству Преблагословенной.

— Я прошу Вла­ды­чицу, чтобы Она не оста­вила вас, — ска­зала она и стала молиться Ей с горя­чими сле­зами, неод­но­кратно повторяя:

— Тебе вве­ряю их, Матерь Божия! Ты им будь покров и заступление!…

Помо­лив­шись с пла­мен­ной верой, матушка подо­звала к себе нас всех и стала говорить:

— Я уми­раю. Смот­рите имейте любовь между собою и, если любите меня, ока­зы­вайте отцу сво­ему вся­кое почи­та­ние. Нико­гда не поми­найте, если когда-нибудь заме­тили, что он оскор­бил меня каким-либо сло­вом — это дело не ваше. Помните одно, что он всю свою жизнь про­вел в тру­дах и работе о вашем спо­кой­ствии и вос­пи­та­нии. Успо­койте его вашей покор­но­стью и любо­вью, утешьте его ста­рость вашей забо­той о нем и дет­ской пре­дан­но­стью. Испол­няйте запо­веди Божии каж­дый в своем зва­нии. Будьте мило­стивы и состра­да­тельны к нищим, про­щайте обиды оскорб­ля­ю­щим вас и чтобы гнев ваш уга­сал прежде заката солнца того дня, в кото­рый он воз­го­релся. Дер­жите веру свя­тую Свя­той Церкви Пра­во­слав­ной, хра­ните пре­да­ния и заветы свя­тых Отцов. Не при­мы­кайте к воль­но­дум­цам… А ты! — обра­ти­лась она ко мне, взяв меня за руку и соеди­нив ее с руками сестры Ека­те­рины и 4‑летней Поленьки и ука­зы­вая на брата Ивана, сто­яв­шего у ее колен, и на отца, кото­рый стоял у ног кро­вати, — а ты, — повто­ряла она, — не оставь вот этих. Я тебе их вве­ряю. Будь им вме­сто отца. А вы слу­шайте брата, и Бог не оста­вит вас. Моли­тесь чаще и усерд­нее Божией Матери — Ей я вас всех вве­ряю. А ты, Федя! не остав­ляй их и прежде вре­мени не уходи в мона­стырь: если Богу угодно, еще успе­ешь. Испол­нишь мой завет, и да пре­бу­дет тогда над тобой Божие бла­го­сло­ве­ние и мое…

Мы вни­мали сло­вам уга­са­ю­щей матери и горько пла­кали, но ни одно ее слово не оста­лось неза­пе­чат­лен­ным в моем сердце: каж­дое слово ее точно высе­ка­лось на его скри­жа­лях сталь­ным рез­цом пла­мен­ной мате­рин­ской любви и веры.

Еще несколько дней уга­сала роди­мая. Мы про­во­дили целые ночи без сна у доро­гого изго­ло­вья и не отхо­дили от одра матери почти ни на минуту. Осо­бенно уха­жи­вала за ней сестра Ека­те­рина. Но как ни бодр­ство­вали мы, но не могли уло­вить послед­него ее вздоха: когда она ото­шла ко Гос­поду, мы все спали, утом­лен­ные бес­сон­ными ночами, и про­пу­стили время ее пред­смерт­ной аго­нии. Нас ран­ним утром раз­бу­дила даль­няя по сва­тов­ству наша род­ствен­ница, Мария Ильи­нична П., девица лет 40, дочь очень бога­тых роди­те­лей. Необык­но­вен­ной душев­ной чистоты и жизни была эта истин­ная раба Божия. При­ят­ная лицом, очень бога­тая, она волею не поже­лала выйти замуж, а деви­че­ство свое вме­сте с тремя дру­гими деви­цами такого же, как и она, духа посвя­тила Гос­поду. Она свои деньги и те, что ей давали доб­рые, бла­го­че­сти­вые люди, опре­де­лила на устро­е­ние в г. Бала­шове жен­ской оби­тели, кото­рой в Бала­шове еще не было. Со вре­ме­нем ее жела­ние испол­ни­лось, и теперь в Бала­шове есть жен­ский мона­стырь… Так вот, эта-то девица и при­шла к нам на ран­ней утрен­ней зорьке, раз­бу­дила сестру и сказала:

— Встань-ка, Катенька, и пой­дем посмот­реть мамашу. Что она?

— Спит, — был ответ полу­сон­ной сестры.

— Все равно, пой­дем — я ее хочу видеть.

И когда они взо­шли, то нашли матушку уже скон­чав­шейся. А ран­ний неожи­дан­ный при­ход Марьи Ильи­ничны объ­яс­нился так, — она это тут же нам рассказала:

— Я спала крепко, — гово­рила она нам, — вдруг на заре слышу — кто-то меня кли­чет по имени. Я не про­сы­па­юсь. Меня тогда кто-то толк­нул в бок со сло­вами: встаньте, пожа­луй­ста, и идите к нам в дом: я ведь умерла, а они меня не видали. Идите утешьте их, чтобы они не пла­кали… И когда я тут же просну­лась, то уви­дела вашу мать уже выхо­дя­щей из моей спальни. Уди­вив­шись этому, я сей­час же встала и пошла к вам в дом и вот нашла все так, как она мне пове­дала в виде­нии. Теперь име­нем вашей матери и ее сло­вами, только что мною слы­шан­ными, я прошу вас не пла­кать, а молиться о ней Богу. Ведь мы все рож­да­емся для того, чтобы уме­реть, и уми­раем, чтобы вос­крес­нуть для веч­ной жизни.

Вели­кую радость влили в нашу скорбь эти речи. О род­ная наша! Ты и с того света, по неиз­ре­чен­ной мило­сти Божией, оза­рила мрак нашей зем­ной скорби све­том Бого­от­кро­вен­ной истины, бес­пре­дель­ной Боже­ствен­ной любви и мило­сер­дия! Веч­ная тебе память, родимая!…

XXVIII

Отдав послед­ний долг сынов­ней любви почив­шей роди­тель­нице, я прежде всего дол­жен был оза­бо­титься о поступ­ле­нии вновь на место: вся семья, начи­ная с роди­теля, по пред­смерт­ной воле матери и по моему сынов­нему долгу оста­лась на моих руках. О мона­ше­стве, стало быть, нечего и думать, а надо было как можно ско­рее при­ни­маться за добы­ва­ние насущ­ного хлеба.

Испро­сив бла­го­сло­ве­ния у роди­теля, я отпра­вился к управ­ля­ю­щему откуп­ными сбо­рами Там­бов­ской губер­нии, Васи­лию Ники­тичу Рука­виш­ни­кову, брату род­ному извест­ного откуп­щика А. Н. Рука­виш­ни­кова. У него я слу­жил еще раньше в земле Вой­ска Дон­ского. Он меня любил, и, когда я, уез­жая к роди­те­лям, остав­лял у него службу, он обе­щал меня вновь к себе при­нять, если это мне пона­до­бится. Так и слу­чи­лось, и меня он назна­чил дистан­ци­он­ным в г. Усмань Там­бов­ской губер­нии. Таким обра­зом, жизнь моих семей­ных была вновь обес­пе­чена. Но моя жизнь духов­ная, мои стрем­ле­ния, жажда моя слу­же­ния Богу?.. О, каким тяж­ким иску­ше­ниям под­вер­га­лись они в эти годы! Это была непре­стан­ная, кро­ва­вая борьба духа с пло­тью, и, каюсь, часто, слиш­ком даже часто, дух был одо­ле­ваем плотью.

Един­ствен­ной под­держ­кой мне в это время было непре­стан­ное мое хож­де­ние к ран­ним обед­ням. Там, в Божьем храме, изли­ва­лась душа моя, молив­ша­яся Гос­поду, чтобы Он ими же весть судь­бами спас меня от соблаз­нов мира. Но паде­ния сле­до­вали за паде­ни­ями… Това­рищи мои нередко удив­ля­лись мне, когда в самые весе­лые, по-види­мому, минуты наших весе­лых собра­ний я брал в руки гитару и, пере­би­рая задум­чиво струны, голо­сом испол­нен­ным внут­рен­него вол­не­ния, дро­жа­щим от скры­тых слез, напе­вал люби­мый в то время мною романс:

Меня никто не понимает,
И никому меня не жаль,
Судьбе моей никто не внемлет,
И не с кем раз­де­лить печаль…

Ино­гда, под наплы­вом чув­ства тяж­кой неудо­вле­тво­рен­но­сти, я бро­сал гитару, убе­гал в сосед­нюю ком­нату и рыдал, как ребе­нок, неутеш­ными сле­зами, — остав­ляя това­ри­щей в пол­ном недо­уме­нии… К вели­кому моему горю, эти минуты слез­ного рас­ка­я­ния не обе­ре­гали меня от страст­ных увлечений…

Служа в г. Усмани, я квар­ти­ро­вал в доме одной гос­пожи, у кото­рой и сто­ло­вался. Особа эта жила в свое удо­воль­ствие, даже рос­кошно, и мне жилось у нее очень хорошо в смысле про­до­воль­ствия. У ней жила из мило­сти, в каче­стве бед­ной род­ствен­ницы, моло­день­кая вдова, не старше два­дцати двух — два­дцати пяти лет. Она, несмотря на свой юный воз­раст, была уже за двумя мужьями и с обо­ими про­жила не более полу­тора лет. Дело наше с ней обоих было моло­дое, и вот одна­жды, сидя с ней на бал­коне нашего дома, мы всту­пили с ней в откро­вен­ный раз­го­вор… Слово за слово, она мне пове­дала груст­ную исто­рию своей неудав­шейся моло­дой жизни и между про­чим сказала:

— Муд­рено, Федор Афа­на­сье­вич, в моем поло­же­нии быть чест­ной: на все нужны деньги, а где их взять? Поне­воле изме­нишь нравственности…

— А много ли вам нужно, чтобы избег­нуть такой край­но­сти? — спро­сил я с живым к ней участием.

Она ска­зала мне цифру, и так как сумма эта была в пре­де­лах моих средств, то я тут же ей и выдал, сколько она сама назначила…

— Только бы вы не изме­няли цело­муд­рию и каж­до­дневно ходили в цер­ковь и моли­лись Богу, — объ­ятый поры­вом вели­ко­душ­ной жало­сти, ска­зал ей я… На этом наша беседа в этот день и кончилась.

Наутро, идя, по обы­чаю, к ран­ней обедне, вспо­ми­ная раз­го­вор мой с моло­день­кой вдо­вой, я чув­ство­вал себя как бы Свя­ти­те­лем Нико­лаем, спа­са­ю­щим от раз­врата деви­че­ское цело­муд­рие… Про­сти меня, угод­ник Божий!… Но недолго мне при­шлось быть на этой высоте, и по малом вре­мени я уже был в пре­ступ­ной связи с пре­лест­ни­цей. Совер­ши­лось это очень быстро и очень про­сто, а немного вре­мени спу­стя я уже был опо­ве­щен, что плод любви нашей уже лежит под ее серд­цем… Как гро­мом меня пора­зило изве­стие. Что было делать мне? Нельзя же было оста­вить ее несчаст­ной, а выход был один — жениться… А мона­стырь? а обеты?.. Гос­поди, до чего я был бли­зок тогда к совер­шен­ному отчаянию!…

В это-то страш­ное для меня время, когда все сердце мое обли­ва­лось сле­зами позд­него и, каза­лось, бес­плод­ного рас­ка­я­ния, я дол­жен был выехать по службе в уезд. Поздно вече­ром в селе Нелже, окон­чив раз­лив питей в питей­ные заве­де­ния и забрав с собой всю денеж­ную выручку, при­шел на квар­тиру и, помо­лив­шись Богу, лег спать. Но сердце не о сне думало, а весь мой помысл сосре­до­то­чился на страш­ном для меня вопросе о женитьбе. Помыш­ляя о своих обе­тах, о жизни своей, столь несо­от­вет­ствен­ной моим стрем­ле­ниям, я горько пла­кал, уткнув­шись в подушки, и с молит­вой к Пре­чи­стой о заступ­ле­нии заснул. И вижу я во сне: перед ико­ной Божией Матери молится прео­свя­щен­ный Там­бов­ский Нико­лай. В это время из иконы высту­пает Прп. Сер­гий Радо­неж­ский и ста­но­вится сбоку иконы. И мне будто бы нужно подойти к Царице Небес­ной, чтобы поце­ло­вать Ее Пре­чи­стые сто­почки, но, взгля­нув на Нее, я сознаю свое недо­сто­ин­ство, все свои пре­ступ­ле­ния и, горько зары­дав, падаю ниц на землю. Лежу я так-то на земле, обли­ва­юсь сле­зами и вме­сте чув­ствую, что не в силах разо­рвать пре­ступ­ную связь: слиш­ком люблю пред­мет своей стра­сти. В таких-то чув­ствах я молюсь Вла­ды­чице и прошу Ее, чтобы Она Сама, силой дан­ной Ей бла­го­дати, спасла меня от уз брака и дала мне воз­мож­ность не укло­няться от дан­ных обе­тов… И услы­хал я тут незри­мый голос, делав­ший мне выго­вор, и был удо­стоен поце­ло­вать стопу Пре­бла­го­сло­вен­ной. По всему моему суще­ству раз­ли­лась тогда неизъ­яс­ни­мая радость, и я проснулся, и когда проснулся, то заме­тил, что вся моя подушка была омо­чена слезами.

С этого вре­мени я пре­рвал свою связь… Боже мой! Сколько при­шлось мне выне­сти тогда сцен, слез, упре­ков, про­кля­тий, угроз лишить себя жизни! Но, рас­ска­зав ей свой сон, я был непо­ко­ле­бим и хотя она ему не верила, но я твердо стоял на своем и ста­рался ее убе­дить, что она сама пове­рит истине моих слов и судьба ее устро­ится помимо меня, а что мне все-таки пред­стоит монашество.

Про­шло со вре­мени моего раз­рыва самое корот­кое время. Моей вдо­вушке надо было, по при­гла­ше­нию ее род­ствен­ника, ехать в Задонск на сва­дьбу. Перед отъ­ез­дом она забе­жала ко мне и сказала:

— Хоть помо­лись ты обо мне, чтобы Гос­подь меня при­строил, а то, беда моя, — куда я теперь скроюсь?

— Вы вот мне все не верите. А если угодно Царице Небес­ной, чтобы я был в мона­хах, то вы вый­дете замуж, — гово­рил ей я, ста­ра­ясь ее утешить.

Сам я всей силой души верил сво­ему сну, верил в помощь Царицы Небес­ной. Но она не верила. И жалко мне было ее, и горько я пла­кал, прося помощи свыше.

Что же вышло?.. Пока они жили в Задон­ске, при­е­хал неожи­данно к ее род­ствен­нику бога­тый елец­кий купец Ж. Уви­дав ее, он сразу в нее влю­бился и, заин­те­ре­со­вав­шись ею, спро­сил родственника:

— Чья это моло­дая дама?

— Это моя сирота-пле­мян­ница, — отве­тил он, — и при­том крайне несчастная.

— Чем?

— А вот, видите, как она молода, а уже была заму­жем за двумя мужьями и жила-то за ними, за обо­ими, не более полу­тора лет.

— Вот и пре­красно! — вос­клик­нул Ж., — такую-то нам и нужно: я вдо­вец — не пой­дет ли она за меня замуж, за третьего?

Так это было неожи­данно, да к тому же купец этот был очень бога­тый, что род­ствен­ник моей вдо­вушки пона­чалу было усум­нился, — уж не шутит ли бога­тый. Но тот продолжал:

— Я серьезно вам говорю, что если ваша род­ствен­ница пой­дет за меня, хро­мого ста­рика (он при­хра­мы­вал на одну ногу), то я ее возьму за себя.

Послали за ней. Она сразу тоже было не пове­рила, но, когда уви­дала, что дело выхо­дит все­рьез, с радо­стью согла­си­лась. Еще уди­ви­тель­нее было то, что Ж. торо­пил со сва­дьбой и захо­тел ее сыг­рать тут же, чтобы о ней не успел узнать никто из его семей­ных. Дело заки­пело на всех, что назы­ва­ется, парах, и не успел я огля­нуться, как в одну ночь при­ка­тила на тройке в Усмань из Задон­ска тор­же­ству­ю­щая вдо­вушка и с радо­стью всем нам объявила:

— Я при­е­хала за мет­ри­че­ским сви­де­тель­ством: я ведь выхожу на днях замуж, и, пред­ставьте, еще за кого? за богача елец­кого Ж.!

Она была очень довольна и наутро уже ука­тила обратно в Задонск с мет­ри­че­ским сви­де­тель­ством, где, к удив­ле­нию всех, тут же и вышла замуж.

Так окон­чи­лось мое усман­ское иску­ше­ние. Бес­пре­дельна была моя бла­го­дар­ность Пре­чи­стой. Я твердо решил изме­нить свою жизнь.

XXIX

По обсто­я­тель­ствам моей службы меня вскоре пере­вели в Лебе­дянь той же Там­бов­ской губер­нии. В Лебе­дяни в те вре­мена бывала каж­дый год огром­ная ярмарка, и раз­ли­ва­ние для про­дажи бывало мно­гие тысячи ведер. Долж­ность под­валь­ного там была очень труд­ной и ответ­ствен­ной. И вот на эту-то долж­ность меня и сочли нуж­ным пере­ве­сти под началь­ство управ­ля­ю­щего, неко­его Ивана Андре­евича Диве­ева, чело­века бла­го­че­сти­вого и редко доб­рой и бла­го­род­ной души. Я про­дол­жал и в Лебе­дяни по-преж­нему, несмотря на ядо­ви­тые насмешки сото­ва­ри­щей по службе, свои хож­де­ния к ран­ней обедне. Это было заме­чено Диве­е­вым, и он очень ко мне рас­по­ло­жился. Не наде­ясь на свои духов­ные силы в борьбе с обу­ре­вав­шими меня стра­стями, я решил бороться с ними телес­ным спо­со­бом, часто про­ста­и­вая целые ночи напро­лет на молитве, и, нако­нец, обло­жил себя по голому телу желез­ными вери­гами на шал­не­рах. Мест­ный сле­сарь сде­лал мне их за золо­той полу­им­пе­риал. Вериги я эти носил не сни­мая день и ночь, и от них у меня сде­ла­лись раны, следы кото­рых видны у меня и доселе.

Плоть моя, под вли­я­нием таких чрез­вы­чай­ных мер, правда, до неко­то­рой сте­пени обуз­да­лась, но зато нача­лись иску­ше­ния со сто­роны духа.

Одна­жды вече­ром управ­ля­ю­щий позвал меня к себе и при­гла­сил на дру­гой день ехать за 17 верст от Лебе­дяни в Сезе­нев­ский жен­ский мона­стырь помо­литься и отслу­жить пани­хиду по осно­ва­теле оби­тели, вели­ком подвиж­нике и затвор­нике Иоанне Сезе­нев­ском. Пред­ло­же­ние это мне было как нельзя более по духу, и мы на дру­гой день вече­ром выехали в оби­тель, чтобы пере­но­че­вать там и отсто­ять Литур­гию. Когда после Литур­гии мы пошли к пани­хиде в пещерку, где поко­ится послед­ним сном до общего вос­кре­се­ния вели­кий подвиж­ник, и видя, как народ и вме­сте с ним мой управ­ля­ю­щий при­кла­ды­ва­ется к его чекан­ному изоб­ра­же­нию на гроб­нице, как к изоб­ра­же­нию свя­того, я неожи­данно для себя вне­запно воз­не­го­до­вал. Как, поду­мал я, цело­вать про­стое изоб­ра­же­ние чело­века, непри­знан­ного еще свя­тым Св. Сино­дом! — это неве­же­ство! И, дав волю этому чув­ству, я, когда подо­шел к гроб­нице, поце­ло­вал только изоб­ра­же­ние на ней кре­ста, а серд­цем ска­зал, обра­ща­ясь к почив­шему затвор­нику: «А тво­его изоб­ра­же­ния я цело­вать не стану, пока тебя не при­знает Цер­ковь!» — и с этой мыс­лью я ото­шел него­дуя от гробницы.

Управ­ля­ю­щий пошел к игу­ме­нье, а я — к эки­пажу. Кроме нашего, было много и дру­гих эки­па­жей, и, при­слу­ши­ва­ясь к раз­го­вору куче­ров, я услы­хал, как один гово­рит другим:

— Он (затвор­ник Иоанн) все ел с дере­вян­ным мас­лом. Бывало, сде­лает себе яич­ницу из одного яйца и ту ест с дере­вян­ным маслом…

Это он делал для того, поду­ма­лось мне, чтобы быть после смерти нетлен­ным. Наверно, он знал, что дере­вян­ное масло пре­пят­ствует трупу раз­ла­гаться. Безум­ная эта мысль, раз­ви­ва­ясь все далее, довела меня в конце кон­цов до пол­ного неве­рия в подвиги и свя­тость жизни затвор­ника. А дальше пошло в голове что-то и вовсе ни с чем не сооб­раз­ное: ничего нет чудес­ного… все тайны при­роды, кажу­щи­еся чудес­ными, пока еще они не открыты и не раз­га­даны чело­ве­ком… сны, мечты, вооб­ра­же­ние!… Я путался в мыс­лях все более и более и кон­чил тем, что и вовсе запутался.

По воз­вра­ще­нии своем домой в Лебе­дянь в самых рас­тре­пан­ных чув­ствах я опра­вил маши­нально в своей ком­натке лам­падку перед обра­зом Божией Матери и лег на диван лицом к стенке. Не успел я как сле­дует задре­мать, как вдруг почув­ство­вал, что кто-то уда­рил меня тихо по плечу, и между дре­мой и про­буж­де­нием я услы­хал голос, гово­ря­щий мне:

— Ты дума­ешь, что я ел все с дере­вян­ным мас­лом для сохра­не­ния сво­его тела нетлен­ным. Я ел его от грыжи.

Я мигом обер­нулся и уви­дал около себя затвор­ника Иоанна точь-в-точь такого, каким он изоб­ра­жа­ется на порт­ре­тах. Ска­зав мне эти слова, он стал невидим.

Ужас объял меня от этого виде­ния: оно было так ясно, так живо, что у меня не было ни минуты сомне­ния в том, что Божий угод­ник явился мне для обли­че­ния моего кощун­ства. Я вско­чил с дивана, и долго не мог успо­ко­иться, и все ходил взад и впе­ред по ком­нате. Поне­многу сила впе­чат­ле­ния от виден­ного стала осла­бе­вать, и опять заро­и­лись в голове отсту­пив­шие было мысли: рас­стро­ен­ное вооб­ра­же­ние, опти­че­ский обман, гал­лю­ци­на­ции!… Слова эти и в то время были уже в боль­шом ходу между теми, кому хоте­лось быть умными.

У меня в это время болели и сильно гно­и­лись глаза. Как бы в ответ на роив­ши­еся в моей голове сооб­ра­же­ния, мол­нией про­мельк­нула в ней и дру­гая мысль: если это виде­ние — не бред рас­стро­ен­ного вооб­ра­же­ния, а истин­ное явле­ние, то пусть исце­лится моя глаз­ная боль без вся­ких меди­цин­ских средств. Тогда я уверую.

Наутро, когда я шел на службу, мне встре­тился по дороге фельд­шер И. П., знав­ший о моей глаз­ной болезни, и дал мне пузы­рек с лекар­ством, говоря:

— А я вам нес лекар­ство про­тив глаз­ной боли!

Лекар­ство я взял, побла­го­да­рил фельд­шера, но вос­поль­зо­ваться им не успел по встре­тив­шимся мне спеш­ным слу­жеб­ным делам, кото­рые тре­бо­вали уси­лен­ного заня­тия. Вече­ром, соби­ра­ясь из дому к това­рищу по службе, чтобы с ним идти к его неве­сте, у кото­рой я был сва­том, я, под­вя­зы­вая манишку, взгля­нул в зер­кало и уви­дел, что глаза мои как будто нико­гда и не болели.

XXX

С этого вре­мени моя внут­рен­няя жизнь стала еще суро­вее: ноч­ные мои молитвы я ста­рался уси­лить, но вериги про­дол­жать носить уже не мог — на теле сде­ла­лись язвы, кото­рые мне не давали воз­мож­но­сти про­дол­жать этот подвиг. На службе и с това­ри­щами я по внеш­но­сти не изме­нял своих отно­ше­ний, но в своем домаш­нем, келей­ном, так ска­зать, быту я усердно стал стре­миться под­ра­жать мона­ше­скому подвигу: по ночам вста­вал на молитву и, слу­ча­лось, про­ста­и­вал на ней до самой ран­ней обедни, к кото­рой ходил неопу­сти­тельно каж­дый день. Кощун­ствен­ные мысли меня оста­вили, но зато нача­лось другое.

Одна­жды, в пол­ночь, стоя на молитве, я уви­дал сбоку себя тем­ную тень и ясно услы­шал страш­ный, зло­ве­щий голос:

— Если ты не пере­ста­нешь под­ви­заться, я много наде­лаю тебе неприятностей…

Жутко мне стало, но я про­чи­тал молитву Иису­сову и опять про­дол­жал молиться. Тень исчезла… Через несколько вре­мени со мной про­изо­шло такое страш­ное при­клю­че­ние: дело было вече­ром; по обя­зан­но­стям своей службы, уходя из под­вала, где в чанах стоял спирт, я тща­тельно осмот­рел чаны, что делал еже­дневно по окон­ча­нии днев­ной работы, и всё нашел в пол­ной исправ­но­сти. Утром сле­ду­ю­щего дня я вме­сте с бон­да­рем вошел в под­вал и, к вели­кому сво­ему ужасу, уви­дал, что весь пол под­вала залит спир­том. Ока­за­лось, что за ночь вытек самый боль­шой чан, в кото­ром было более 200 ведер. На полу — море вина, а чан пустой. Я пере­пу­гался до полу­смерти. «Боже мой! — вос­клик­нул я, — спаси меня!…» Надо было как-нибудь скрыть про­ис­ше­ствие от управ­ля­ю­щего и пото­ро­питься собрать сколько воз­можно спирту, пока еще на дворе и в кон­торе спали. Насо­сом и ливе­рами мы с бон­да­рем выка­чали обратно в чан это раз­ли­ван­ное море, пол усы­пали пес­ком, и каза­лось, что и сле­дов несча­стия не оста­лось. Но на деле, когда я стал про­ве­рять утечку, спирту много не достало до нормы. При­шлось заявить управ­ля­ю­щему. Я полу­чил жесто­кий наго­няй, осо­бенно когда стал про­сить уволь­не­ния. Тем не менее я настоял на уволь­не­нии, опа­са­ясь в буду­щем непри­ят­но­стей еще гор­ших. Но вот что пока­за­лось всем стран­ным и зага­доч­ным: когда я сда­вал под­вал сво­ему пре­ем­нику, то весь под­валь­ный спирт ока­зался налицо. Уди­вился управ­ля­ю­щий, уди­ви­лись рабо­чие… Я не осо­бенно уди­вился, зная, чье это было при­ра­же­ние, и только мог вздох­нуть бла­го­дар­ной молит­вой к Богу и Пречистой…

Наш управ­ля­ю­щий, Иван Андре­евич Дивеев, очень меня уго­ва­ри­вал не поки­дать службы. Хотя он и пого­ря­чился было со мной, но, как чело­век очень доб­рый и меня любив­ший, тут же и рас­ка­ялся в своей горяч­но­сти. Но меня уго­во­рить было совер­шенно невоз­можно: я был уве­рен, что настало время для меня уда­литься в мона­стырь. Напа­де­ние на меня вра­жье в миру я при­пи­сал мед­ли­тель­но­сти моей в испол­не­нии дан­ного уже давно обета, а чудес­ное обре­те­ние спирта я при­пи­сал моей реши­мо­сти раз­де­латься с миром. Уве­рен­ность эта так во мне была крепка, что я убе­дил Диве­ева в необ­хо­ди­мо­сти для меня поки­нуть службу, чтобы в даль­ней­шем и для себя и для него не навлечь еще боль­ших непри­ят­но­стей, тем более что страш­ное виде­ние повто­ри­лось вновь и угро­жало мне новыми ужа­сами. Рели­ги­озно настро­ен­ный Дивеев вынуж­ден был со мною согла­ситься, когда я ему открыл свои виде­ния, и дал мне увольнение.

Но неза­ви­симо от вра­жьего на меня напа­де­ния, кото­рое, каза­лось мне тогда, было попу­щено мне за мое нера­де­ние к испол­не­нию моих обе­тов, я счи­тал себя, до неко­то­рой сте­пени, и в нрав­ствен­ном праве перед роди­те­лем и семьей оста­вить о них даль­ней­шее попе­че­ние: на руках у роди­теля оста­ва­лись только две сестры — вдова Ека­те­рина, уже сама стре­мив­ша­яся в мона­стырь, и мало­лет­няя Поленька, кото­рая не могла очень обре­ме­нить отца, тем более что, еще когда я был на службе в Усмани, я ему отдал все свои сбе­ре­же­ния, а он обе­щал мне, когда я того поже­лаю, дать уволь­ни­тель­ное сви­де­тель­ство на поступ­ле­ние в монастырь.

Итак, рас­суж­дал я: сестра Ека­те­рина и я посту­пим в мона­стырь; Поленька оста­нется с отцом, кото­рый может пере­биться со сво­ими день­гами, а брат Иван, уже сам посту­пив­ший на службу, не тре­бует попе­че­ния; с тече­нием же вре­мени и он может занять мое место в забо­тах о ста­рике отце и мало­лет­ней сестре.

Очень мне все это тогда каза­лось гладко и рассудительно…

XXXI

Упо­мя­нув о брате Иване, что он уже был на службе, я дол­жен в хро­но­ло­ги­че­ском порядке сво­его повест­во­ва­ния отсту­пить несколько назад и рас­ска­зать, каким обра­зом его поступ­ле­ние на службу состо­я­лось. В неис­по­ве­ди­мых путях Боже­ствен­ного Про­мысла млад­шему моему брату суж­дено было занять в моей жизни важ­ное место, и сама судьба его, тесно с моей свя­зан­ная, настолько инте­ресна, что меня, я уве­рен, про­стит за это отступ­ле­ние тот, кто еще не бро­сил до сих пор чте­ния моей рукописи.

Когда я слу­жил еще в земле Вой­ска Дон­ского и жил в Раз­дор­ской ста­нице, в числе слу­жа­щих пове­рен­ных был моим това­ри­щем некто Федор Михай­ло­вич Абра­мов, моло­дой чело­век пре­крас­ной наруж­но­сти, редко весе­лого харак­тера, при­том певец с хоро­шим голо­сом и чудес­ный гита­рист. Это был мой пер­вый и зака­дыч­ный при­я­тель, с кото­рым мы, что назы­ва­ется, жили душа в душу. Но слу­жить нам с ним по откупу вме­сте при­шлось недолго, так как отец его опре­де­лил на Кав­каз, на службу к извест­ному богачу армя­нину Мир­зо­еву, кото­рый был самым круп­ным постав­щи­ком спирта на нашу Кав­каз­скую армию. Это время на Кав­казе было вре­ме­нем круп­ных нажив для лов­ких дель­цов — золото в их кар­маны лилось рекою, в пол­ном смысле слова, без счета… Отъ­ез­жая на Кав­каз, Абра­мов, полу­чив рас­чет у Рука­виш­ни­кова, заехал ко мне про­ститься в Раз­дор­скую, дав для того 80 верст крюку, и про­жил у меня три дня. Эти три дня сов­мест­ной жизни нас до того сбли­зили, что на про­ща­нье мы с ним обме­ня­лись шей­ными кре­стами, стали «крест­ными бра­тьями» и дали друг другу клятву быть на всю жизнь как бра­тья род­ные. Он уехал после того в Темир-Хан-Шуру, где скоро при­об­рел дове­рие сво­его хозя­ина и по ком­мер­ции стал нема­лым человеком.

В доб­рый час, как потом ока­за­лось, мы стали с ним кре­сто­выми братьями…

Во время моей службы в Лебе­дяни, роди­тель мой наду­мал съез­дить из Бала­шова в Воро­неж на покло­не­ние мощам свя­ти­теля Мит­ро­фана и оттуда, на воз­врат­ном пути, при­вез ко мне млад­шего моего брата Ивана, кото­рому в то время было 16 лет. Роди­телю моему жела­тельно было опре­де­лить его пис­цом в питей­ную кон­тору, но я, уве­рен­ный в том, что откупа дожи­вают свой век, — к тому же и слухи такие ходили, — про­сил роди­теля, чтобы он лучше опре­де­лил Ивана к какому-нибудь капи­та­ли­сту-ком­мер­санту, хотя бы до вре­мени и без платы, чтобы только при­стро­иться к круп­ному ком­мер­че­скому делу. Роди­тель согла­сился на мой совет. Брату моему это было очень непри­ятно, но, делать нечего, при­шлось под­чи­ниться роди­тель­ской воле… Когда они вер­ну­лись домой, к отцу моему зашел в гости некто Евре­и­нов, наш быв­ший сограж­да­нин, а в это время житель г. Темир-Хан-Шуры, где у него была тор­говля. За бесе­дой выяс­ня­лось, что Евре­и­нову нужно ехать в Москву и на Ниже­го­род­скую ярмарку за това­ром, а жену, за кото­рой он при­е­хал, отпра­вить из Бала­шова в Шуру.

— Да вот, горе мое, — жало­вался Евре­и­нов, — отпра­вить-то мне ее не с кем!

На это мой роди­тель пред­ло­жил ему взять жене в спут­ники брата Ивана…

— Да уж, кстати, и взяли бы вы его к себе на службу, — при­ба­вил мой роди­тель. Евре­и­нов согла­сился, и судьба брата была решена…

Таким обра­зом, в Темир-Хан-Шуре брат мой очу­тился с кре­сто­вым моим бра­том, Федо­ром Михай­ло­ви­чем Абра­мо­вым. Но друг друга они не только не знали, но и о вза­им­ном суще­ство­ва­нии не имели ника­кого понятия.

А между тем Абра­мову суж­дено было ока­зать на строй жизни моего брата боль­шое вли­я­ние, и встреча их и зна­ком­ство состо­я­лись при сле­ду­ю­щих обстоятельствах.

Одна­жды Федор Михай­ло­вич шел из своей кон­торы через пло­щадь, где тор­го­вые ряды. В то время в рядах у две­рей каж­дого мага­зина сто­яли диваны, и на этих дива­нах отды­хали про­хо­жие, больше, конечно, офи­церы, по пути к глав­но­ко­ман­ду­ю­щему из своих частей или из воен­ной кан­це­ля­рии. Можно ска­зать, что диваны эти были местом их. обыч­ных собра­ний, где они соби­ра­лись потол­ко­вать о воен­ных или о своих домаш­них делах… В тот день, в кото­рый состо­я­лась встреча моего брата с Абра­мо­вым, у Абра­мова по дороге из кон­торы к глав­но­ко­ман­ду­ю­щему, князю Лорис-Мели­кову, потухла сигара, и он, подойдя к лавке, у кото­рой стоял мой брат, сел на диван, а брат, заме­тив, что сигара потухла, подал ему спичку. Рас­ку­ривши сигару, Абра­мов спро­сил брата:

— А ты, маль­чик, откуда родом?

— Из Бала­шова, — отве­тил брат.

— Из Бала­шова? — пере­спро­сил Абра­мов, — а не зна­ешь ты в Бала­шове Федора Афа­на­сье­вича Попова?

— Как не знать, когда он мне род­ной брат!

— Да как же ты попал сюда?.. А брат твой где?

— Брат в мона­стырь ушел…

— Да верно ли ты это гово­ришь? Неужели Федор Афа­на­сье­вич тебе брат? — изум­лялся Абра­мов, не веря соб­ствен­ным ушам.

— Да смею ли я так нагло лгать? — уве­рял его брат.

— И письма у тебя от него есть? — допы­ты­вался Абрамов.

— Не далее как вчера я и от него, и от роди­теля полу­чил письма…

— Ну, вот что, брат! При­ходи ко мне зав­тра пораньше утром чай пить — я чай пью рано — да при­носи с собой письмо брата: я тогда узнаю, тот ли это Попов, о кото­ром мы гово­рим, а то — все бывает, — может, это только его однофамилец…

Абра­мов дал свой адрес брату, и наутро дело выяс­ни­лось, и встреча эта повела к уди­ви­тель­ной, как потом ока­за­лось, пере­мене судьбы моего брата. Доб­рый и вер­ный друг Абра­мов, обра­до­вав­шись изве­стиям обо мне и встрече с бра­том, велел ему напи­сать немед­ленно письмо ко мне и к роди­те­лям с прось­бой раз­ре­шить брату пере­ме­нить место и посту­пить на службу к дру­гому хозя­ину по реко­мен­да­ции Абра­мова. Раз­ре­ше­ние это нами было дано, и вскоре брат посту­пил на службу к одному вла­ди­мир­скому ком­мер­санту, тор­го­вав­шему в Шуре и нажив­шему во время воен­ных дей­ствий про­тив Шамиля круп­ное состо­я­ние. У этого купца была един­ствен­ная дочь, кото­рой и было суж­дено впо­след­ствии стать женою моего брата. Вот эта-то сва­дьба впо­след­ствии и раз­вя­зала меня окон­ча­тельно с миром… Но я забе­гаю впе­ред, а теперь пере­хожу к рас­сказу о моем вто­рич­ном поступ­ле­нии в монастырь.

XXXII

Во время моей службы в Лебе­дяни я часто ходил к служ­бам в Тро­иц­кий мона­стырь. Бывая в мона­стыре, я полю­бил его запу­щен­ный, тени­стый сад, где в самой сере­дине его чащи стоял нежи­лой дере­вян­ный сруб, покры­тый тесом, с полом, но без печей и без рам. В этот сруб по осени ссы­пали яблоки. До того мне полю­би­лось это уеди­нен­ное место, что, гуляя в этом саду в пол­ном, конечно, оди­но­че­стве, я неод­но­кратно молил Бога, чтобы Он бла­го­сло­вил мне посе­литься в этом срубе и в нем про­во­дить отшель­ни­че­скую жизнь… Когда я решился уйти вто­рично из мира в мона­стырь, то, полу­чив рас­чет от управ­ля­ю­щего сво­его, Ивана Андре­евича Диве­ева, после исто­рии с про­лив­шимся спир­том, я пошел к игу­мену мона­стыря и про­сил его, чтобы он при­нял меня в свою общину жить в этом срубе под име­нем сто­рожа. У меня для окон­ча­тель­ного поступ­ле­ния в мона­стырь не было уволь­не­ния от обще­ства, а без него я мог жить в мона­стыре только по пас­порту, под видом воль­но­на­ем­ного. Об этом раз­ре­ше­нии я молил игу­мена, со сле­зами вели­кой жажды подвига, и полу­чил его без осо­бого затруднения.

«Гос­подь тебя да бла­го­сло­вит» — такими сло­вами игу­мена поло­жено было начало моему вступ­ле­нию во вто­рой раз в вожде­лен­ную для меня мона­стыр­скую ограду.

На новое свое житель­ство я пере­брался в пер­вых чис­лах апреля, когда на дворе еще сто­яли поря­доч­ные замо­розки, и, Боже мой! сколько я натер­пелся тогда от холода в своем срубе, от крыс и мышей, бро­див­ших в нем целыми вере­ни­цами. От холоду я долго не мог ложиться спать, ста­но­вился на молитву и уси­ленно клал зем­ные поклоны. Едва согрев­шись, про­бо­вал заснуть, но крысы и мыши начи­нали бегать по всему срубу, под­ни­мали такую возню, что в ее раз­гаре не стес­ня­лись пры­гать мне на голову и бегать как оша­ле­лые по всему телу. Кроме доб­ро­воль­ного и вынуж­ден­ного ука­зан­ными обсто­я­тель­ствами подвиж­ни­че­ства, я нес еще послу­ша­ние у свеч­ного ящика и вскоре начал чув­ство­вать такое изне­мо­же­ние, и физи­че­ское, и нрав­ствен­ное, что вряд ли бы его долго выдер­жал, а на изме­не­ние сво­его поло­же­ния я мог рас­счи­ты­вать или с окон­ча­тель­ным поступ­ле­нием в мона­стырь по полу­че­нии уволь­не­ния, или с выхо­дом из мона­стыря обратно в мир. Со сле­зами молил я Пре­бла­го­сло­вен­ную, чтобы Она помогла мне полу­чить это, как клад, не давав­ше­еся уволь­не­ние, но полу­чить его не мог — все не было на то ни Божией воли, ни роди­тель­ской. О, какое тяж­кое это было время!

Слава и бла­го­да­ре­ние Гос­поду, не допу­стив­шему мне потер­петь выше моих сил!… Через наш мона­стырь шли в Оптину Пустынь мона­хини Там­бов­ского мона­стыря. Это были духов­ные дочки старца Мака­рия, нес­шие в Оптину для про­дажи мухояр сво­его руко­де­лья, а глав­ным обра­зом шед­шие за духов­ным сове­том к сво­ему руко­во­ди­телю. С ними я послал Старцу изве­ще­ние, что я опять вышел из мира, и про­сил объ­яс­нить ему, где я посе­лился и что делаю… Насту­пили между тем теп­лые дни, — и мне стало немного полегче.

А тут еще со мной про­изо­шел слу­чай, очень меня и уте­шив­ший и обод­рив­ший. Одна­жды, после вечер­него пения в храме (я пел на кли­росе), я подо­шел к иконе Всех Скор­бя­щих Радо­сти и стал усердно молиться Пре­бла­го­сло­вен­ной об уволь­не­нии. Ко мне вдруг подо­шел неиз­вест­ный моло­дой чело­век и сказал:

— Ты про­сишь об уволь­не­нии. Не плачь — получишь!

Когда я опом­нился от радост­ной неожи­дан­но­сти этих слов, моло­дого чело­века уже в храме не было. Таин­ствен­ное это явле­ние — чело­века или ангела, не ведаю, — сильно окры­лило мой дух. Но радость надежды сме­ни­лась для меня вскоре новым испытанием.

Не успели уйти мона­хини, как при­е­хала ко мне из Бала­шова сестра Ека­те­рина вме­сте с дво­ю­род­ным моим бра­том. Цель ее при­езда была уго­во­рить меня бро­сить мона­стырь и опять посту­пить на службу, так как им с отцом и млад­шей сест­рой вскоре нечем будет кор­миться. Тяжело было мне все это выслу­ши­вать: и жаль было семьи, но еще более было жаль себя, своих выс­ших, но все недо­сти­жи­мых стрем­ле­ний. Душа моя рва­лась на части. И вот, в этом состо­я­нии духа мы с сест­рой отпра­ви­лись в Сезе­нев­ский жен­ский мона­стырь покло­ниться гроб­нице Иоанна Затвор­ника, в надежде, что Гос­подь сми­ло­сти­вится и ука­жет мне мой путь.

Когда мы с сест­рой воз­вра­ти­лись из Сезе­нева, в это время при­шли из Опти­ной Там­бов­ские мона­хини и пере­дали мне, что батюшка Мака­рий тре­бует меня немед­ленно к себе в Оптину для лич­ного сви­да­ния. Я уго­во­рил сестру остаться в Лебе­дяни дождаться моего воз­вра­ще­ния, а сам на дру­гой же день с дво­ю­род­ным бра­том вышел пеш­ком в Оптину. Ста­рец при­нял меня лас­ково и бла­го­сло­вил до вре­мени остаться в Опти­ной, а в Лебе­дян­ский мона­стырь пока не воз­вра­щаться. Дво­ю­род­ный мой брат, таким обра­зом, вер­нулся в Лебе­дянь один, и сестра, не достигши цели своей поездки, вер­ну­лась с ним обратно в Бала­шов с тяже­лым чув­ством разо­ча­ро­ва­ния и в скорби на мое жесто­ко­сер­дие. А как мне было рас­статься с моей меч­той, как было ослу­шаться воли Старца?! А мои семей­ные, дума­лось мне, про­жи­вут как-нибудь и без моей помощи, если Гос­поду уго­ден путь, мною избранный…

XXXIII

И посе­лился я жить в Опти­ной, кото­рая мне после Лебе­дян­ского мона­стыря с его уже повре­жден­ной духов­ной жиз­нью пока­за­лась да и на самом деле была раем духов­ной жизни для чело­века, ищу­щего хри­сти­ан­ского совер­шен­ство­ва­ния под руко­вод­ством опыт­ного Старца. А таким руко­во­ди­те­лем испы­тан­ной муд­ро­сти и вся­ких хри­сти­ан­ских доб­ро­де­те­лей был ста­рец Мака­рий. Много за это время дове­лось мне слы­шать бого­муд­рых его бесед об ино­че­ской жизни, тер­пе­нии, сми­ре­нии, сми­рен­но­муд­рии, послу­ша­нии, без­мол­вии и любви, но важ­нее всего был его лич­ный при­мер и при­мер тех, кото­рые про­во­дили жизнь совер­шен­ство­ва­ния во Хри­сте Иисусе под неусып­ным духов­ным над­зо­ром его бес­при­мер­ной любви и попе­чи­тель­но­сти. Что это был за чело­век!… И любили же его те, кото­рых Гос­подь удо­стоил быть его духов­ными детьми!…

В опи­сы­ва­е­мое мною время (шел 1853 год) в Оптин­ском Скиту при старце Мака­рии состоял в числе послуш­ни­ков Юве­на­лий Полов­цев, впо­след­ствии Архи­епи­скоп Вилен­ский. В то время он был еще совсем моло­дым чело­ве­ком. Про­ис­хо­дил он родом из извест­ной дво­рян­ской фами­лии, довольно бога­той, и был он чело­век обра­зо­ван­ный, в цвете сил обшир­ных своих даро­ва­ний… Не забуду нико­гда одного незна­чи­тель­ного по внеш­но­сти, но пол­ного глу­бо­кого по внут­рен­нему смыслу зна­че­ния слу­чая, про­ис­шед­шего на моих гла­зах в келье старца Мака­рия. Сидели мы как-то в тре­тьем часу дня втроем — я, о. Ила­рион и Юве­на­лий — и пили чай в келье у Старца. Вдруг отво­ри­лась дверь из покоев Старца, и сам батюшка из двери покло­нился Ювеналию:

— Юве­на­лий, поди ко мне!

В руках Юве­на­лия было недо­пи­тое блю­дечко — только раз хлеб­нуть… Юве­на­лий тем не менее и не поду­мал допить оста­ток чаю, поста­вил немед­ленно по зову Старца блю­дечко на стол и побе­жал к батюшке. Ста­рец заме­тил, что чай Юве­на­лиев остался на блю­дечке, и улыбнулся…

— Поди, — ска­зал он Юве­на­лию, — допей в блю­дечке чай, а тогда и приходи!

Он так и исполнил.

Сколько в этом малом при­мере сми­ре­ния и послу­ша­ния в моло­дом чело­веке, рож­де­нием своим при­зван­ном руко­во­дить и пове­ле­вать, а не носить иго послу­ша­ния у сми­рен­ного старца-монаха!… Таково было оба­я­ние лич­но­сти и духа о. Мака­рия. Муд­рено ли, что на смену ему в этой вре­мен­ной жизни в Опти­ной уже созре­вал не менее вели­кий ему пре­ем­ник — Амвросий!…

Как ни хорошо жилось мне в Опти­ной, но меня вскоре потя­нуло с вели­кой силой пови­даться с дру­гом моей юно­сти, Фео­до­ром Андре­еви­чем Какир­ба­ше­вым, о кото­ром я уже упо­ми­нал в этой лето­писи зем­ного моего стран­ство­ва­ния. В опи­сы­ва­е­мое мною время он уже был иеро­ди­а­ко­ном Пло­щан­ской, что в Орлов­ской губер­нии Сев­ского уезда, пустыни. Десять лет про­шло с тех пор, как я с ним в послед­ний раз виделся, и мне непре­одо­лимо захо­те­лось опять видеть этого искрен­него сво­его друга и сомо­лит­вен­ника вре­мен дет­ских и юно­ше­ских молит­вен­ных наших подви­гов. Открыл я свое жела­ние Старцу и полу­чил его бла­го­сло­ве­ние. В Пло­щан­скую пустынь я отпра­вился излюб­лен­ным своим спо­со­бом, по образу, как гово­рится, пешего хождения.

Надо ли опи­сы­вать радость нашей встречи с дру­гом дет­ства моего?.. Отца Фила­рета я уже застал в сане иеро­мо­наха, вос­хо­дя­щим от силы в силу в меру воз­раста Хри­стова. Совер­шенна была радость нашего сви­да­ния; да и могла ли она быть иной, когда основа нашей дружбы и встречи была одна — любовь о Хри­сте Иисусе и общее стрем­ле­ние к жизни духа, к совер­шен­ство­ва­нию бла­го­да­тью Божией в этой любви боже­ствен­ной!… Посе­лили меня, стран­ника и при­шельца, в одном кори­доре с о. Фила­ре­том, и кельи наши были рядом — из двери в дверь. Схо­ди­лись мы вме­сте еже­дневно за утрен­ним и за вечер­ним чаем и жили, в пол­ном смысле слова, душа в душу в бого­лю­без­ном обще­нии духа и любви хри­сти­ан­ской. Что это было за неза­бвен­ное время, что это была за радость, миру невместимая!…

Увы! непро­дол­жи­тельна была моя бла­жен­ная жизнь в Пло­щан­ской пустыни: соби­ра­лась гроза воен­ная Крым­ской кам­па­нии — пошли слухи об уси­лен­ном воен­ном наборе, к кото­рому мог быть при­вле­чен и я, если бы дело дошло до созыва опол­че­ния. С дру­гой сто­роны, роди­тель мой с сест­рами стал уже дохо­дить до послед­ней край­но­сти и писал мне письма, в кото­рых, жалу­ясь горько на свое поло­же­ние, взы­вал ко мне, как к сыну, о под­держке. Млад­ший брат мой еще не нашел тогда своей судьбы… И был я в вели­ком боре­нии духа. А между тем Сева­сто­поль­ская несчаст­ная война была уже в пол­ном раз­гаре… Дни моей духов­ной радо­сти в Пло­щан­ской пустыни быстро летели, и мне было неза­метно, как про­мчался и канул в веч­ность год и насту­пил вто­рой моего пре­бы­ва­ния в этой свя­той и вели­кой по духу обители.

Отца с сест­рами мне за это время уда­лось устро­ить в Лебе­дяни, при помощи моего бла­го­де­теля и бого­любца, Ивана Андре­евича Диве­ева, кото­рому я писал о тяже­лом поло­же­нии моей семьи. Доб­рый Дивеев тот­час вызвал моего отца из Бала­шова, послав ему с сест­рами денег на дорогу, и устроил его на 25 руб­лей в месяц жало­ва­нья под­валь­ным при пив­ном заводе. Жизнь в про­вин­ции тогда еще была деше­вая, и 25 руб­лей в месяц были доста­точны для скром­ного про­корм­ле­ния целого семей­ства. С этой сто­роны немного успо­ко­ена была душа моя. Но воен­ная гроза, потря­сая самые основы госу­дар­ства, била и меня, застав­ляя тре­петно ожи­дать моего вызова в опол­че­ние. Опа­се­ния мои были не напрасны, и вскоре был разо­слан по всем оби­те­лям стро­гий указ, чтобы все про­жи­ва­ю­щие в них по пас­пор­там яви­лись в свои обще­ства. Надо было немедля соби­раться опять в мир… О горе! о том­ле­ние духа!…

И вот, в горе­сти своей, я как бы в тон­ком сне, совсем как наяву, имел виде­ние: в моей келье нахо­дятся будто бы Госу­дарь Нико­лай Пав­ло­вич в мун­дире и Наслед­ник пре­стола Алек­сандр Нико­ла­е­вич в пол­ном импе­ра­тор­ском оде­я­нии. Госу­дарь сидит такой груст­ный, а Наслед­ник стоит перед ним… И вдруг Госу­дарь, обра­ща­ясь к сво­ему цар­ствен­ному Сыну, сказал:

— Подойди ко мне!… Война окон­чится замирением…

На этом я проснулся и тут же рас­ска­зал свой сон о. Филарету.

— Смотри, — ска­зал он мне, — умрет наш Государь!

И на дру­гие сутки дошли до нас изве­стия, что умер Госу­дарь Нико­лай Пав­ло­вич и воца­рился Алек­сандр II.

XXXIV

Обли­ва­ясь сле­зами, ухо­дил я из Пло­щан­ской пустыни обратно в мир. О горе мое, о муче­ние!… Про­ща­ясь с дру­гом моим, зашли мы с ним в храм. Службы не было. Подо­шел я со сле­зами к чудо­твор­ной иконе Божией Матери, и когда помо­лился Ей, изне­мо­гая от вол­но­вав­ших меня чувств, и подо­шел к Ней при­кла­ды­ваться, то вло­жил за ризу иконы при­го­тов­лен­ную мною зара­нее записку, как бы про­ше­ние к Самой Пре­бла­го­сло­вен­ной, чтобы Она помогла мне изба­виться от мира и сохра­нила меня во всех путях моей жизни. И ска­зал я затем вслух Ей, Владычице:

— Тебе, Матерь Бога моего, вве­ряю я душу свою и молю Тебя — исхо­да­тай­ствуй мне бла­го­сло­ве­ние на уволь­не­ние от мира. Сын Твой и Гос­подь мой ска­зал, что гря­ду­щего к Нему Он не изго­няет вон, а я вот дру­гой раз выхожу от Него обратно в мир… Где же обе­ща­ние Его? Неужели грехи мои побе­дили Его бла­гость?.. Помоги, Владычица!…

И мно­гими дру­гими сло­вами молился я Пре­бла­го­сло­вен­ной и, обняв­шись в послед­ний раз с о. Фила­ре­том, пустился вновь в тот опо­сты­лев­ший мне мир, от кото­рого так отби­вался и к кото­рому все еще ока­зы­вался при­ко­ван­ным какою-то тяж­кою, точно закол­до­ван­ною цепью…

Не могу выра­зить сло­вами всю скорбь сердца моего, когда я шел обратно в мир. Я не рад был даже сво­ему суще­ство­ва­нию… И при­шла мне доро­гою мысль зайти к моему Старцу в Оптину Пустынь. Помысл гово­рил мне, что если я его теперь не увижу, то уже более нико­гда его на этом свете не увижу. Дорога мне была на Лебе­дянь к роди­телю, и, чтобы дойти до Опти­ной, мне надо было сде­лать 120 верст крюку. И я это сделал.

Когда уви­дел меня батюшка Мака­рий сму­щен­ного и в сле­зах, то стал меня уте­шать и ска­зал мне:

— Не скорби: в силах Гос­подь уте­шить тебя и изве­сти тебя из мира.

— Нет, батюшка, — отве­чал я ему, — верно, грех моих ради, Гос­подь отверг­нул меня от зва­ния иноческого.

— Не так гово­ришь, — ска­зал мне Ста­рец, — гря­ду­щего к Нему Он не изго­няет вон. Моли Его бла­гость и пре­дайся Свя­той Его воле, и Той сотво­рит. Верь мне — будешь ты мона­хом, но, когда и в какое время, этого я не могу ска­зать тебе, но думаю, что со смер­тью роди­теля тво­его тебе откро­ется путь к ино­че­ству. А теперь укрепи себя надеж­дой на Бога и иди к роди­телю и, по силе нужды его с сиро­тами, тво­ими сест­рами, усиль свою сынов­нюю обя­зан­ность в обес­пе­че­ние их сирот­ства и его ста­ро­сти. Будет время, что и сверх тво­его ожи­да­ния откро­ется тебе путь к жела­е­мой цели. А теперь иди и испол­няй обя­зан­но­сти сына.

И когда я ухо­дил из бла­го­сло­вен­ного Скита Опти­ной, то, — о Ста­рец мой люб­ве­обиль­ный! — он пошел меня про­во­жать, и, когда я пла­кал доро­гой, он оста­но­вился сам, оста­но­вил меня и сказал:

— Жаль мне тебя: ты идешь в мир — с тобой встре­тятся иску­ше­ния… Но помни слова мои: не отча­явайся! Еще повто­ряю тебе: с тобою будут иску­ше­ния — не отча­явайся!… Сон, когда-то виден­ный тобой, что ты горел в огне раз­ных цве­тов, и ука­зы­вает на эти раз­ного рода иску­ше­ния. Но иску­ше­ния поро­дят в тебе веде­ние, а позна­ние своих немо­щей обо­га­тит тебя сми­ре­нием, и ты будешь снис­хо­ди­тель­нее к дру­гим. Повто­ряю тебе опять: будут с тобой иску­ше­ния, но не отча­явайся, и, что бы с тобой ни было, пиши ко мне все­гда обо всем, а я, по силе воз­мож­но­сти, буду отве­чать тебе.

При этих сло­вах Старца, я упал ему в ноги и, обли­вая их сле­зами, про­сил свя­тых молитв его…

— Гос­подь да бла­го­сло­вит тебя, Гос­подь да сохра­нит тебя, Гос­подь да помо­жет тебе и да изве­дет Он тебя. Мир тебе. Не скорби: в силах Бог уте­шить тебя; при­дет время — будешь и мона­хом. Тогда вспом­нишь слова мои. Уве­ряю тебя, что будешь ты монахом!

Это были послед­ние слова бла­жен­ной памяти вели­кого старца Мака­рия, обра­щен­ные ко мне. Про­стив­шись с ним и при­няв его послед­нее мне на земле цело­ва­ние, я, успо­ко­ен­ный в духе, пошел в Лебе­дянь к роди­телю и в мир пред­сто­я­щих мне искушений.

Пред­чув­ствие меня не обма­нуло: старца Мака­рия я уже на земле более не видел.

Соедини нас, Гос­поди, во Цар­ствии Твоем!

XXXV

Ори­ги­нально про­изо­шла моя встреча с роди­те­лем… Как я уже гово­рил, доб­рый Иван Андре­евич Дивеев дал ему место под­валь­ного при пив­ном заводе. Это была с его сто­роны тай­ная мило­стыня, так как ему хорошо были известны все обсто­я­тель­ства моей семей­ной жизни и стрем­ле­ния мои, кото­рым он, как чело­век в высо­кой сте­пени рели­ги­оз­ный, сочув­ство­вал от всей своей доб­рой и бого­лю­би­вой души. Не огра­ни­чив­шись тем, что он дал отцу место, Дивеев поме­стил его и всю семью на гото­вую квар­тиру с отоп­ле­нием и осве­ще­нием. Жилось ему срав­ни­тельно хорошо; но уже стал немо­щен и стар мой роди­тель, а несо­сто­я­тель­ность, в кото­рую он впал в род­ном городе, где зани­мал в свое время не послед­нее место, почти сокру­шила послед­ний оста­ток его стар­че­ских сил. Много при­шлось пере­не­сти ему в Бала­шове перед выез­дом в Лебе­дянь: глу­хая вражда тай­ных вра­гов, кото­рых он там при­об­рел на обще­ствен­ной службе, бла­го­даря сво­ему прав­ди­вому харак­теру, только ждала его несо­сто­я­тель­но­сти, чтобы вырваться наружу, и много дове­лось испы­тать горь­кого бед­ному отцу, пока не при­шел к нему на помощь Дивеев. Так, видно, все ведется на белом свете: пока в богат­стве, потуда и в чести; а обед­нял — всем опо­сты­лел и никому не стал ни мил, ни нужен…

Я не давал знать роди­телю о своем выходе из мона­стыря и о воз­вра­ще­нии, так что при­ход мой для него был совер­шен­ной неожи­дан­но­стью. Лет пять или шесть мы с ним не виде­лись с того дня, как он был у меня с бра­том Ива­ном. Из семей­ных только сестра Ека­те­рина видела меня срав­ни­тельно не так давно, когда при­ез­жала уго­ва­ри­вать меня выйти из Лебе­дян­ского мона­стыря, но за эти два года, что она меня не видала, я уже успел сильно пере­ме­ниться, осо­бенно в послуш­ни­че­ском оде­я­нии, кото­рое я носил и в кото­ром воз­вра­щался из Пло­щан­ской пустыни. Я был уве­рен, что меня даже не узнают, и — не ошибся.

В Лебе­дяни кон­тора пив­ного завода, в кото­ром слу­жил роди­тель, сто­яла на так назы­ва­е­мой Тяп­ки­ной горе, а пив­ной завод и квар­тира отца были под этой горой. Надо же было слу­читься, что, когда я спус­кался под гору и при­бли­жался к отцов­ской квар­тире, меня нагнал роди­тель, воз­вра­щав­шийся из кон­торы завода домой. С сум­кой за пле­чами, в весьма убо­гой одежде, сожжен­ный лучами солнца, запы­лен­ный, с посо­хом стран­ника в руках, я покло­нился отцу до земли и спро­сил его:

— Не зна­ете ли вы, где бы мне здесь найти Афа­на­сия Роди­о­но­вича Попова, слу­жа­щего по питей­ной части?

Роди­тель не узнал меня и ответил:

— Тот, кого вы ищете, гово­рит с вами. Что вам нужно?

— Да у него, — ска­зал я, — есть сын в монастыре?

— Есть.

— Ну, вот он-то и про­сил меня убе­ди­тельно найти вас и пере­дать вам о его житье-бытье.

С вели­кой радо­стью роди­тель при­гла­сил меня к себе, и тот­час по при­ходе велел поста­вить само­вар, и стал меня рас­спра­ши­вать о сыне. Я кре­пился и не выда­вал себя. В это время сестры пода­вали нам чай и тоже меня не узна­вали. Со сле­зами на гла­зах слу­шали они мой рас­сказ о брате, нимало не дога­ды­ва­ясь, что сам брат с ними гово­рит. Я едва сам удер­жи­вался от слез, осо­бенно при взгляде на млад­шую сест­ренку, Поленьку, но не хотел до вре­мени выда­вать себя. Тут к нам вошла в ком­нату жен­щина, у кото­рой я стоял на квар­тире, когда был под­валь­ным. Она узнала меня, но не вполне еще уве­рен­ная, что это я, вызвала сестру Поленьку в дру­гую ком­нату и ска­зала ей:

— Это брат ваш. Уве­ряю вас, что это он.

Поленька поры­ви­стым шепо­том позвала сестру Екатерину:

— Сест­рица, иди ско­рей сюда!… Посмотри, ведь — это с папа­шей-то чай пьет бра­тец наш!…

И та, как взгля­нула, так и бро­си­лась ко мне, обли­ва­ясь радост­ными сле­зами… Отец так и ахнул:

— Ах ты вши­вый! да как же это я не узнал тебя!…

И пошла тут радость, слезы, вос­кли­ца­ния, объ­я­тия.…. Забыл я тут и жизнь свою монастырскую…

Нужно же было тому быть, что в это самое время был в Лебе­дяни, про­ез­дом из Воро­нежа в Москву, брат нашего откуп­щика, быв­ший мой управ­ля­ю­щий и началь­ник, Алек­сей Ники­тич Рука­виш­ни­ков, и они меня вме­сте с Диве­е­вым тут же и при­няли вновь на службу. На дру­гой день я был назна­чен в село Доб­рое, пять­де­сят верст от Лебе­дяни, дистан­ци­он­ным, где и была мне назна­чена квар­тира. Семей­ные мои заста­вили меня обрить бороду, а сослу­живцы за одну ночь, без ведома моего, сюр­при­зом, зака­зали порт­ному пол­ную штат­скую пару и пальто, что меня до край­но­сти уди­вило и тро­нуло. За сутки ничего не оста­лось во мне по обли­чью мона­ше­ского, и опять потекла ста­рая, зна­ко­мая мир­ская жизнь с ее суе­той, бес­то­ло­чью и при­зрач­ными обольщениями…

XXXVI

Но гроза воен­ная все еще не про­хо­дила. На пре­столе уже был Алек­сандр II, от кото­рого ждали заклю­че­ния мира, но мира еще не было, и я сильно уны­вал, зная, что при наборе в Бала­шове рат­ни­ков меня отцов­ские враги не поща­дят и забреют лоб без вся­кого сожа­ле­ния к моей семье. Я уси­ленно молился Богу, чтобы минула меня эта горь­кая чаша. И вот, в это время во сне я уви­дал чуд­ное виде­ние: вижу я себя, что будто я в каком-то вели­ко­леп­ном храме, точно в Сезе­неве. Передо мною ико­но­стас, а вверху его, на вели­ко­леп­ном троне, в пол­ном архи­ерей­ском обла­че­нии, со ски­пет­ром в руках, сидит Спа­си­тель. По пра­вую Его руку сто­яла Матерь Божия в скром­ном оде­я­нии, пред­стоя в без­молв­ной молитве пред Гос­по­дом. По левую руку Спа­си­теля, пре­кло­нив одно колено, стоял Пред­теча и Кре­сти­тель Гос­по­день Иоанн; пра­вая его рука была при­ло­жена к сердцу, а левой он ука­зы­вал вниз, где на воз­духе был из белого тумана крест, а под кре­стом сто­яло мно­гое мно­же­ство народа. И в толпе этой стоял глу­хой шум, как бы от вод мно­гих. Пре­чи­стая и Кре­сти­тель моли­лись со сле­зами Гос­поду об этом народе, и по Лику Спа­си­теля, пре­кло­нив­шего главу Свою, было заметно, что молитва была услышана.

На этом виде­ние кончилось.

В это время из Успен­ского жен­ского мона­стыря про­ез­жала извест­ная мне ста­рица, мона­хиня Архе­лая. Я ей открыл о своем виде­нии. Долго помол­чавши, она ска­зала мне:

— Это сон какой-то див­ный. Смотри, как бы не попасть тебе в ратники!

Такое тол­ко­ва­ние про­сто­сер­деч­ной ста­рушки, в тон моему тай­ному бес­по­кой­ству и опа­се­ниям, окон­ча­тельно сму­тило дух мой, но Гос­поду угодно было меня уте­шить после­ду­ю­щим затем вскоре виде­нием. Было это во сне. И видел я, что я молюсь ночью в саду и что на дворе стоит май­ское тепло и бла­го­уха­ние. Стоя на молитве, вдруг слышу с высоты, над голо­вой моей, голос, зову­щий меня по имени:

— Фео­дор! Чего ты скор­бишь? Не скорби — Я дам мир Европе!

И когда я взгля­нул на небо, то уви­дел в невы­ра­зи­мой воз­душ­ной дали Спа­си­теля, сто­я­щего в белой льня­ной одежде, опо­я­сан­ной золо­тым поя­сом. Сверх этой одежды была дру­гая, а в руках Спа­си­тель дер­жал крест, как то пишут на мест­ных ико­нах… Когда виде­ние это скры­лось, я проснулся вне себя от радо­сти. И что же? На дру­гой день после этого виде­ния мир был заклю­чен, и кон­чи­лись таким обра­зом все мои душев­ные смуты.

XXXVII

Из Лебе­дяни я выехал, сняв роди­теля со службы, со всем своим семей­ством в село Доб­рое, когда-то быв­шее горо­дом. Опять нача­лась для меня обес­пе­чен­ная и при­быль­ная служба дистан­ци­он­ного, и мир опять, вопреки моим обе­там, поне­многу стал меня затя­ги­вать в свои сети. Кон­чи­лось тем, что я, к стыду моему, увлекся кра­со­той жены одного купе­че­ского сына и стал вновь рабом своих стра­стей. О мона­стыре я, каза­лось, и думать забыл, хотя в минуты про­свет­ле­ния сердце мое с тре­во­гой обли­чало мое пове­де­ние. Но жизнь шла своим поряд­ком, брюхо было сыто; а сытое брюхо, как известно, к уче­нью глухо, особ­ливо к уче­нью света, добра и истины, еже во Хри­сте Иисусе, Гос­поде нашем.

Одна­жды при­е­хал ко мне один мой при­я­тель, чело­век моло­дой, слу­жив­ший в Доб­ром ста­но­вым при­ста­вом, и соблаз­нил меня ехать на охоту за утками. Собра­лась нас целая ком­па­ния, и пока­тили мы на трой­ках верст за 15 от Доб­рого. Было это время, когда мате­рые утки линяют и дер­жатся в камы­шах на озе­рах. И вот на одном-то из таких озер мы и начали свою охоту. Мы со ста­но­вым пошли по одному берегу, а осталь­ная ком­па­ния — по дру­гому. Ружья у нас были отлич­ные, и охо­ти­лись мы с под­ру­жей­ными соба­ками. Дичи было много, собаки рабо­тали на славу, да и охот­ники не зевали, — и скоро мы нако­ло­тили пре­по­ря­дочно и моло­дяку, и ста­рых уток, и селез­ней. Оби­лие дичи и непре­рыв­ная бойня несколько поу­то­мили меня и поохла­дили охот­ни­чий пыл. Я шел опу­стив ружье и заду­мался. Мысль моя невольно обра­ти­лась к мона­стырю, к невы­пол­нен­ным обе­там… Когда же, думал я, удастся мне нако­нец посту­пить в мона­стырь? где все обе­ща­ния про­зор­ли­вого старца Мака­рия?.. Я взгля­нул на небо и с горь­кой усмеш­кой недо­ве­рия ска­зал: «Ну, где же Божий Про­мысл? Какой это Про­мысл! Все это игра слу­чай­но­стей, игра воображения!…»

В это мгно­ве­ние из камы­шей выле­тела утка… Меня что-то изо всей силы уда­рило в спину и точно обо­жгло. Гулко про­ка­тился выстрел, и я тут же упал на землю — почти в бес­па­мят­стве… Ко мне под­бе­жал ста­но­вой — лицо, иска­жен­ное испу­гом, и пре­ры­ва­ю­щимся от вол­не­ния голо­сом спросил:

— Голуб­чик ты мой, жив ли ты? Про­сти, Хри­ста ради, — это. я неча­янно… Неча­ян­ный был выстрел…

Ока­за­лось, что ста­но­вой хотел было выстре­лить по взле­тев­шей утке, но, когда он взду­мал вски­нуть к плечу ружье, курок преж­де­вре­менно спу­стился, и весь заряд круп­ной ути­ной дроби уго­дил мне в спину. А ружье у ста­но­вого было такое, что этой дро­бью в сорока саже­нях про­би­вало доску… А я шел впе­реди ста­но­вого саже­нях в семи или восьми… Бед­ный ста­но­вой весь трясся, блед­ный от испугу, и только причитывал:

— Ах, ах! голуб­чик ты мой, я тебя убил! я тебя убил!

Когда про­шла пер­вая минута испу­ган­ного оце­пе­не­ния, я попро­бо­вал при­под­няться. Это мне уда­лось. Кое-как сняли они с меня сюр­тук. Рубашка была вся смо­чена кро­вью, но кровь уже более не текла, и я не чув­ство­вал боли. Боль была мгно­вен­ная только при выстреле: меня точно обо­жгло или уко­лоли в спину ост­рыми вил­ками, а затем она также мгно­венно и про­шла. Силы ко мне вер­ну­лись, я почув­ство­вал, что опас­но­сти нет, встал с земли, и мы пошли пеш­ком к лоша­дям. Я велел ста­но­вому ничего не гово­рить о слу­чив­шемся, но охоты мы уже более не про­дол­жали — не до охоты уже нам было. Вер­ну­лись домой, я ска­зал о том, что со мною было, только сестре Ека­те­рине со стро­гим запре­том что-либо гово­рить отцу, а ста­но­вой послал свою тройку за док­то­ром в име­ние князя Василь­чи­кова, непо­да­леку от Доброго.

Рано поутру при­е­хал док­тор, осмот­рел мою спину и улы­ба­ясь сказал:

— Хорошо же вы охо­ти­тесь!… Только вы не бес­по­кой­тесь: опас­ного ничего нет. Вот я вам при­шлю при­мочку, а вы ее при­ло­жите к ранам, когда будете ложиться спать, — боль и успокоится…

Но в том-то и дело, что боли у меня ника­кой не было… Напив­шись чаю, док­тор уехал обратно. На ночь я не вос­поль­зо­вался док­тор­ской при­моч­кой, лег спать и уснул самым при­ят­ным сном. Вставши поутру, я попро­сил сестру дать мне дру­гую рубашку, и когда я ее стал менять, то из моей спины дро­бины посы­па­лись на пол. Изум­лен­ный и обра­до­ван­ный явному чуду, даро­ван­ному мне для вра­зум­ле­ния моего, я обра­тился к образу Спа­си­теля, висев­шему тут же в ком­нате, и взмо­лился Ему:

— Оставь мне, Гос­поди, в теле моем хоть несколько дро­би­нок в память мило­сер­дия Тво­его ко мне!

И во мне оста­лись три дро­бинки, кото­рые я храню в своем теле и до сего вре­мени, да видят на мне щед­рую и мило­сти­вую руку Господню.

После этого вновь воз­го­ре­лась рев­ность моя жить по Бозе и в Боге. Опять пере­ме­нил я образ своей жизни и стал все чаще и чаще заду­мы­ваться о мона­ше­стве. Я вспом­нил слово старца Мака­рия, кото­рым он меня предо­сте­ре­гал от отча­я­ния, и я не давал духу уны­ния зажи­ваться подолгу в моей душе, но о мона­стыре мне пока и думать было нечего: за пле­чами моими был ста­рик отец, уже обре­ме­нен­ный и годами, и немо­щами, сестра-вдова и под­ро­сто­чек, млад­шая сест­ричка — все трое бес­по­мощ­ные, у кото­рых только и было надежды, что на меня да на мой зара­бо­ток. При­хо­ди­лось поне­воле мириться с жиз­нью в мире, и я сми­рился в твер­дом, однако, упо­ва­нии на то, что рано ли, поздно ли, а изве­дет меня все-таки Гос­подь на мона­ше­ское дела­ние. Тем не менее, раду­ясь испол­не­нию сынов­него долга, счаст­ли­вый по службе, люби­мый началь­ством в лице бла­го­де­теля моего Диве­ева, люби­мый сото­ва­ри­щами по службе я бывал ино­гда, по немощи чело­ве­че­ской, бли­зок к самому тяже­лому уны­нию. Спа­сался только молит­вой ко Гос­поду и Пре­чи­стой, — и не остав­лял меня Гос­подь даже в минуты мало­ду­шия моего. А мало­душ­ным мне при­хо­ди­лось бывать частенько.

Разыг­ры­ва­лась раз в кон­торе лошадь в лоте­рею. Я взял один билет, и, когда при­сту­пили, в моем при­сут­ствии, к розыг­рышу, я помо­лился в сердце своем Пре­бла­го­сло­вен­ной, чтобы уте­шила меня Она выиг­ры­шем, дав в нем мне зна­ме­ние в том, что Гос­подь внем­лет моей просьбе и я буду ино­ком. Не лошадь мне была нужна, но уны­ва­ю­щая моя душа жаж­дала уте­ше­ния. И я был уте­шен: билеты все вынули, остался один мой, и лошадь таким обра­зом мне и досталась.

Очень меня тогда это и уте­шило и ободрило.

XXXVIII

В селе Доб­ром вскоре скон­чался роди­тель и был похо­ро­нен близ церкви Тих­вин­ской Божией Матери. Ото­шла с миром ко Гос­поду настра­дав­ша­яся душа его и оси­ро­тила всех нас и больше всего, конечно, бес­по­мощ­ных моих сестер, у кото­рых на всем свете род­ного только и оста­лось, что моя к ним любовь и мое попе­че­ние. О брате Иване давно не было ника­ких изве­стий, и трудно было рас­счи­ты­вать на его под­держку и по его моло­до­сти, и по поло­же­нию чело­века, живу­щего только на скром­ное жало­ва­нье тор­го­вого при­каз­чика. Тума­ни­лись послед­ние надежды на раз­вязку мою с миром: не обре­кать же было моим ухо­дом в мона­стырь на голод­ную смерть двух близ­ких и доро­гих мне существ. С помо­щью Божией, мне уда­лось отдать всю свою душу бед­ным сест­рам и все силы свои посвя­тить на то, чтобы оте­реть вся­кую слезу их сирот­ства и одиночества.

В это время ушел со службы мой доб­ро­же­ла­тель и бла­го­де­тель Дивеев. На его место был назна­чен дру­гой управ­ля­ю­щий, совер­шен­ная про­ти­во­по­лож­ность сво­ему пред­ше­ствен­нику — без­бож­ник и бич для бед­но­сти и низ­ших своих слу­жа­щих, сидель­цев вин­ных лавок. Осо­бен­ную лютость и бес­сер­де­чие он про­яв­лял во взыс­ка­нии штра­фов, разо­ри­тель­ных для бед­ных его под­чи­нен­ных. Меня эта жесто­кость тро­гала до глу­бины сер­деч­ной и мало-помалу накоп­ляла в моем сердце силь­ное него­до­ва­ние про­тив угне­та­теля. Ко мне он отно­сился как к исправ­ной части откуп­ной машины и даже сперва было повы­сил по службе, назна­чив дистан­ци­он­ным в Лебе­дянь, но потом пере­вел в Коз­лов, из Коз­лова в Елец, из Ельца в Липецк, не давая мне обос­но­ваться на одном месте. Такая цыган­ская служба заста­вила меня жить на две квар­тиры: сестер я поме­стил жить в Лебе­дяни, а сам стал жить как попало в тех горо­дах, куда меня забра­сы­вала воля управ­ля­ю­щего. Такая служба моя про­дол­жа­лась не очень долго, и вскоре мне при­шлось стать сво­бод­ным граж­да­ни­ном все­лен­ной. А вышло это дело так: у меня был обы­чай, кото­рого я не остав­лял ни на один день, — это ходить еже­дневно к ран­ней обедне. Обя­зан­но­стям моим слу­жеб­ным это вре­дить не могло, потому что в кон­тору я от обедни при­хо­дил все-таки раньше дру­гих. И вот на почве моего усер­дия к церкви Божией и вышло у нас столк­но­ве­ние с управ­ля­ю­щим. Неод­но­кратно уже, при встрече с ним и при малей­шей воз­мож­но­сти, он с ехид­ством глу­мился над цер­ков­но­стью и зло под­сме­и­вался, вышу­чи­вая мое усер­дие к цер­ков­ным служ­бам. Я долго мол­чал, но он все не уни­мался и про­дол­жал меня язвить при малей­шем поводе. В конце кон­цов я вышел из тер­пе­ния и ска­зал ему:

— Изви­ните меня: я не знал, что для вас, как для духа злобы, несносны те слу­жа­щие ваши, кото­рые молятся Богу!

В ответ на это он раз­ра­зился самым гнус­ным кощун­ством и в заклю­че­ние речей своих со злой усмеш­кой, под кото­рой скры­ва­лась едва сдер­жи­ва­е­мая ярость, повы­шен­ным тоном ска­зал мне:

— Одна дикая глу­пость молиться каким-то там свя­тым: как будто нужно их хода­тай­ство, раз Он Всеведущ…

И понес затем такую кощун­ствен­ную ахи­нею, что я, тоже повы­сив голос, крик­нул ему:

— Уве­ряю вас, что вы без того не умрете, чтобы, не находя себе ни в чем помощи, не при­звать на помощь себе свя­тых. Только будете ли услы­шаны, за то не руча­юсь. Сми­рит Гос­подь ваше безу­мие — помя­ните мое слово!

На этом пер­вое наше столк­но­ве­ние и кон­чи­лось: управ­ля­ю­щий сдер­жал себя, а я не стал больше гово­рить ничего; но злое семя лич­ной ко мне вражды зрело в душе моего начальника.

Про­шло с этого столк­но­ве­ния довольно много вре­мени. По какому-то делу у меня было объ­яс­не­ние с управ­ля­ю­щим, и он, без вся­кой с моей сто­роны вины, напал на меня, начал делать мне выго­вор и тут же попре­кать мона­ше­ством, назы­вая его хан­же­ством, и опять стал вся­че­ски кощун­ство­вать над пра­во­слав­ной верой. Я не выдер­жал и вспылил:

— Выше это ваших поня­тий, — ска­зал я управ­ля­ю­щему, — ваше дело — спир­ту­озы, о них и говорите!

Он до того на это заме­ча­ние мое рас­сер­дился, что обру­гал меня пло­щад­ными сло­вами и даже осме­лился кос­нуться праха моей матери. Я свету, что назы­ва­ется, не взвидел…

— Вы можете взыс­ки­вать с меня, — закри­чал я на него, — но чести моей матери я не поз­волю вам касаться, — иначе я тебя, безумца, по-сво­ему заставлю замолчать…

Я готов был убить его чем попало…

Эта выходка моя настолько его скон­фу­зила, что он только и нашелся ска­зать мне:

— Ах, какой в тебе недо­ста­ток для тво­его стремления!

— И это дело не ваше, — отве­тил ему я, — сдер­жи­вайте лучше свою безум­ную занос­чи­вость, а цен­зо­ром моей нрав­ствен­но­сти я вам быть не позволю.

— Так, так! — ска­зал он мне, — ну, в таком слу­чае, вы не можете слу­жить со мною.

— Очень рад пере­стать быть сви­де­те­лем вашего бес­че­ло­ве­чия, — отве­тил я.

На этом кон­чи­лась моя служба по откуп­ным делам.

XXXIX

На службе по откупу я успел сде­лать неко­то­рые сбе­ре­же­ния и потому без опа­се­ния мог смот­реть в буду­щее свое и моих сестер. Наняли мы при­лич­ную квар­тиру, обза­ве­лись при­слу­гой. При­лич­ная обста­новка уже была, и зажили мы с сест­рами как нельзя лучше. Капи­та­лец, хоть и неболь­шой, кото­рым я мог рас­по­ла­гать, давал нам воз­мож­ность даже иметь неко­то­рое изоби­лие в домаш­нем оби­ходе. Я весь отдался тихой семей­ной жизни с доро­гими моему сердцу сестрами.

От брата изве­стий не было.

Но недолго про­дол­жа­лось мое бес­пе­чаль­ное житие: по довер­чи­во­сти своей я роз­дал боль­шую часть своих денег взаймы, дове­рие мое было обма­нуто, и я лишился боль­шей части сво­его капи­тала. Чтобы не тре­во­жить сестер, я утаил от них свою скорбь, но, видя, как быстро стал исто­щаться мой коше­лек, начал пре­да­ваться тай­ному уны­нию. Про­бо­вал раз­вле­каться чте­нием луч­ших наших свет­ских писа­те­лей, но они на меня наго­няли своим без­бо­жием еще боль­шую тоску, еще боль­шее уны­ние. В эти груст­ные для меня часы ухо­дил я в сад и пре­да­вался отраде оди­но­че­ства. Нет ничего лучше оди­но­че­ства, когда скор­бит душа, болит и тос­кует сердце!… И стал я ясно слы­шать голоса, сперва негром­кие, как бы изда­лека, а затем эти голоса уси­ли­лись и дошли до дикого вопля…

— Ну что, монах! — кри­чали мне эти голоса, — где ж тво­его Бога для тебя помощь? Ну-ка, при­зови Его, — что Он послу­шает тебя? Ха-ха-ха!

Раз­да­вался зло­ве­щий, страш­ный хохот: «Ха-ха-ха! Оставь-ка лучше свои помыслы о мона­ше­стве — живи как живут в мире!… Не быть тебе в мона­стыре! Да и не тру­дись при­зы­вать небо себе на помощь — оно тебя не услышит!»

Боже мой! что это был за ужас — эти голоса!… И чем дальше, тем это ста­но­ви­лось все хуже, все страш­нее. Дошло нако­нец до того, что я не только стал слы­шать эти леде­ня­щие душу ужа­сом голоса, но и видеть в отда­ле­нии сто­я­щую страш­ную толпу, с хохо­том мне кричащую:

— Монах, монах! Где ж Бог твой? где сила Его?.. Ну-ка, ну-ка, при­зови, попро­буй — при­зови!… Нет, ты наш, наш ты, и все мечты твои, и все твои надежды — все наше, все наше!…

Нельзя сло­вами пере­дать того мучи­тель­ного ужаса, кото­рый наво­дили на все мое суще­ство этот адский хохот, эти страш­ные дикие вопли… Я стал бояться выхо­дить один в сад, стал избе­гать оди­но­че­ства. Подо­зри­тельно погля­ды­вали на меня ближ­ние мои, видя во мне какую-то рас­те­рян­ную испу­ган­ность: уж не начи­на­ется ли у меня горячка, думали они; но я был совер­шенно здо­ров и физи­че­ски и умственно — был такой же как все­гда, каким я и теперь, когда пишу эти строки. Но сто­ило мне, немного успо­ко­ив­шись, выйти одному в сад, как опять нес­лись мне навстречу крики ино­гда зри­мой, чаще же незри­мой толпы:

— Монах, монах! ха-ха-ха, монах! Ну, что ж, где помощь, где сила Бога твоего?

Одна­жды те же слова стал мне с дерева выкри­ки­вать ворон, а потом уже и целые стаи воро­нов под­хва­тили этот демон­ский при­пев, кар­кая и кру­жась над моей головой:

— Где помощь Бога тво­его? Монах, монах! ха-ха-ха!

В конце кон­цов я при­вык к этому дья­воль­скому изде­ва­тель­ству и спа­сался от него коле­но­пре­кло­нен­ной усерд­ной молит­вой. И не знаю — почему, но в сердце моем росла и крепла уве­рен­ность в близ­кой помощи свыше и в ско­ром осво­бож­де­нии меня от мира. Я верил сло­вам старца Макария.

Со дня кон­чины отца шел уже тре­тий год, а с выхода из Пло­щан­ской пустыни — седь­мой. Какой-то тай­ный во мне голос вещал, и я слы­шал его своим внут­рен­ним слу­хом: «Ты тогда полу­чишь уволь­не­ние от мира, когда у тебя на родине будет город­ским голо­вой Рожков!»

Чудно это было, а я все-таки этому голосу верил.

XL

Послед­ние крохи моего досто­я­ния доедали мы с сест­рами, кото­рым мне при­шлось-таки открыть обман, лишив­ший меня моего капи­тала. Не раз уже они упре­кали меня в бес­печ­но­сти и говорили:

— Что же ты, брат, не забо­тишься о долж­но­сти? На что ты наде­ешься? Ведь дой­дешь до того, что будешь сты­дится самого себя.

На эти речи ответ мой был один:

— Ныне год моего осво­бож­де­ния, и я непре­менно уйду от вас в обитель.

В Бала­шове в это время уже был город­ским голо­вой Рож­ков. Сестры не знали моих надежд, грустно улы­ба­лись, говоря:

— Смотри, брат, не потужи после! Хорошо, если осу­ще­ствятся твои надежды; а если — нет? что тогда делать будешь?

Бывало и так, что вдруг меня остав­ляли надежды, и я мыс­ленно повто­рял себе вслед за сест­рами: «И впрямь, что же я тогда делать буду?»

И в эти минуты ухо­дил я к себе, падал без­молвно лицом на землю и рыдал, как ребе­нок, изму­чен­ным своим серд­цем прося помощи свыше.

В один из таких дней, когда тяже­лая тоска уны­ния налегла своею тяже­стью на мое сердце, я заснул на молитве и уви­дел сон: будто я в каком-то городе, посреди пло­щади. И все жители этого города в страш­ной тре­воге бегали тол­пами из сто­роны в сто­рону: одни бегут сюда, дру­гие туда, как на пожаре. И чув­ствую я, что и городу этому, и народу должно погиб­нуть. И в это самое время я вижу вверху, на обла­ках, Пре­бла­го­сло­вен­ную Деву Матерь Бога моего с Пред­веч­ным Мла­ден­цем на руках. На главе Ее была корона, у Богом­ла­денца в руч­ках — ски­петр, а под ногами у Них — луна. И по обе сто­роны Пре­чи­стой, но ниже Ее, на обла­ках, уви­дел я двух ино­ков в ман­тиях, а у одного из них ман­тия была как бы архи­ерей­ская. Под ино­ками было также облачко, и на нем над­пись: «Фео… Фео…» И очень мне хоте­лось про­чи­тать во сне эту над­пись до конца и узнать имена тех двух ино­ков. Но, сколько я ни уси­ли­вался, более разо­брать не мог, как: «Фео… Фео…» Когда же я спро­сил во сне, кто эти иноки и что это за над­пись, то мне было кем-то отвечено:

— Не уси­ли­вайся про­честь — не узна­ешь: это тайна!

И узнал я только своим серд­цем, что с появ­ле­нием этого див­ного виде­ния и город, и я спасены…

На этом я проснулся и долго удив­лялся виден­ному, но вера в ско­рое мое избав­ле­ние окрепла после этого виде­ния, и речи сестер уже не про­из­во­дили на меня преж­него действия.

XLI

Уже немного, совсем немного оста­ва­лось в моем кошельке денег: при­зрак злой нищеты все чаще и чаще вста­вал перед моими испу­ган­ными гла­зами. На службу по откупу мне после моей исто­рии с управ­ля­ю­щим посту­пить было трудно, а где было искать дру­гой? Да, кроме того, я и помыс­лить не мог опять зака­ба­лить себя миру, не отка­зав­шись совсем от своей веры: к чему же тогда про­зор­ли­вость Старца, к чему мои пред­чув­ствия, зна­ме­ния, виде­ния? К чему всё, чем все время пита­лась и была жива душа моя? Отка­заться от веры зна­чило для меня то же, что решиться на само­убий­ство: я же ведь всем своим суще­ством знал, что такое живая и живо­тво­ря­щая вера: для меня она была не одним бого­слов­ским умство­ва­нием, а всей жиз­нью моей души… Я тер­пе­ливо ждал часа воли Божией, но, при­зна­юсь, ста­но­ви­лось под­час жутко. Что-то будет с бед­ными сестрами?

Истинно и непре­ложно Божье слово — «сила Божья в немощи совер­ша­ется»: от брата Ивана из Темир-Хан-Шуры при­шло письмо, в кото­ром он изве­щал меня, что он при­е­дет ко мне в Лебе­дянь вме­сте со своим хозя­и­ном и чтобы я никуда до его при­езда из Лебе­дяни не отлу­чался. Брат писал так: «Едем мы с хозя­и­ном и при­каз­чи­ками в Москву и на Ниже­го­род­скую ярмарку и на пути заедем к тебе в Лебе­дянь для сви­да­ния с тобою и сестрами…»

Это было в 1860 году. Мне шел 33‑й год, а брату Ивану — 25‑й. В послед­них чис­лах мая брат и все ехав­шие с ним — и хозяин, и при­каз­чики при­были к нам в Лебе­дянь. Более семи лет не вида­лись мы с бра­том, и была радостна наша встреча, но я еще не знал, что она мне гото­вит, а то бы воз­ра­до­вался еще более.

При­го­тов­лен был сест­рами обиль­ный обед. Уста­вили они стол винами и закус­ками, как и подо­бает, по рус­скому обы­чаю, для встречи желан­ных и дол­го­ждан­ных гостей. Рады были брату, но хоте­лось еще и попри­ве­тить име­ни­того гостя, чуть не мил­ли­он­щика, брат­ни­ного хозя­ина… И вот, когда мы сели за стол и уже обе­дали, я вспом­нил наших ста­ри­ков роди­те­лей и сказал:

— Ах, брат! Живы были бы наши роди­тели и видели бы они нас всех собрав­шихся вме­сте: то-то бы они нас бла­го­сло­вили, то-то бы возрадовались!

При этих сло­вах сестры запла­кали, запла­кал и я. Глядя на нас, запла­кали две невестки нашего домо­хо­зя­ина, очень любив­шие моих сестер и при­гла­шен­ные нами к обеду. Смотрю, и хозяин брата тоже до слез уми­лился… Брат налил бокал и хотел пот­че­вать при­ез­жих гостей, но его оста­но­вил хозяин:

— Подо­жди, Иван Афа­на­сье­вич, — ска­зал он, оти­рая слезы, — я неда­ром ехал сюда зна­ко­миться с тво­ими род­ными: хоте­лось мне лично убе­диться в правде рас­ска­зов твоих о твоей семье. Теперь я все видел, все знаю. И вот при­шло время ска­зать тебе и всем твоим, что я реша­юсь выдать за тебя един­ствен­ную дочь мою… Возь­мите, Федор Афа­на­сье­вич, образ и бла­го­сло­вите братца вашего жениться на моей дочери, Марье Васильевне.

Все при этих сло­вах встали. Я снял со своей груди обра­зок — мате­рин­ское бла­го­сло­ве­ние, брат поло­жил три поклона, и бла­го­сло­вил я его словами:

— Да будет над тобой и над вами бла­го­сло­ве­ние Божие!

И что тут было, Боже мило­сти­вый!… Дух захва­тило от нахлы­нув­шего на всех нас потока уми­лен­ных, бла­го­дар­ных слез к Богу и Пре­бла­го­сло­вен­ной. В одну душу сли­лись все души наши, и мы только могли цело­ваться друг с дру­гом и пла­кать. Пла­кали и цело­ва­лись, цело­ва­лись и пла­кали… А в сердце моем точно ангели пели: се, год избав­ле­ния тво­его! Се, год оправ­да­ния веры твоей и надежды твоей!… О неза­бвен­ное время!…

После обеда буду­щий тесть моего брата попро­сил меня достать лоша­дей, и мы втроем, с ним и с бра­том, ездили в Лебе­дян­ский Тро­иц­кий мона­стырь: ему хоте­лось видеть место, где я жил и молился. Видел он и сад мона­стыр­ский, и сруб; пока­зал я ему все места, на кото­рых я пла­кал и молился, прося Гос­пода, чтобы Он устроил жизнь мою и сотво­рил меня Своим ино­ком. Была у меня в срубе спря­тан­ная крышка гро­бо­вая, сви­де­тель­ница моих ноч­ных молит­вен­ных воз­ды­ха­ний, и ту я нашел и пока­зал своим спут­ни­кам. С види­мым сочув­ствием смот­рел на все Васи­лий Доро­фе­е­вич (так звали мил­ли­он­щика), обо всем рас­спра­ши­вал и, когда мы ехали обратно из мона­стыря домой, ска­зал мне:

— Ну вот, Федор Афа­на­сье­вич, мы возь­мем теперь от тебя к себе в Шуру сест­рицу, Пела­гию Афа­на­сьевну, а ты, во испол­не­ние дан­ного обета, иди в оби­тель и молись за всех нас Богу.

С этою радост­ною для меня вестью мы и вер­ну­лись домой, где нас ждали с чаем. Выпили мы тут на радо­стях, заку­сили, и в тот же вечер мой Богом нис­по­слан­ный бла­го­де­тель и буду­щий род­ствен­ник выехал из Лебе­дяни на Москву с бра­том и со всеми при­каз­чи­ками, нака­зав мне при­везти в Москву дня через три сестру Поленьку.

О глу­бина пре­муд­ро­сти и мило­сер­дия Божия!…

XLII

Быстро стала теперь устра­и­ваться моя судьба: через три дня я выехал из Лебе­дяни с сест­рой Ека­те­ри­ной и Полень­кой в Москву, а из Москвы Поленьку с транс­пор­том това­ров и нашей слу­жан­кой вскоре отпра­вили в Шуру. Меня Васи­лий Доро­фе­е­вич щедро наде­лил день­гами, сам с бра­том уехал на Ниже­го­род­скую ярмарку, а мы с Ека­те­ри­ной воз­вра­ти­лись в Лебе­дянь. Таким обра­зом были ула­жены все пути для моего поступ­ле­ния в мона­стырь. Стар­шая сестра тоже решила без меня не оста­ваться в миру, а поже­лала посту­пить в Тро­е­ку­ров­скую оби­тель, что вскоре и испол­нила[3].

Теперь мне нужно было ехать в Бала­шов хло­по­тать об уволь­не­нии из обще­ства. Но и тут все устро­и­лось сверх вся­кого ожи­да­ния необык­но­венно легко и про­сто: само уволь­не­ние ко мне пожа­ло­вало из Бала­шова, не дожи­да­ясь моих хло­пот. Пока я соби­рался ехать, ко мне при­несли из поли­ции объ­яв­ле­ние. При­шел я в поли­цей­ское управ­ле­ние, а мне и подают уволь­ни­тель­ное сви­де­тель­ство для поступ­ле­ния в ино­че­ское зва­ние. При­слано оно было дядей моим по матери, Пет­ром Андре­еви­чем Скля­ро­вым, по письму моему, кото­рое я успел напи­сать ему перед отъ­ез­дом с Полень­кой в Москву. Видно, нет запо­ров и стен, кото­рые могли бы усто­ять в час испол­не­ния воли Божией: не усто­яла перед ней и кан­це­ляр­ская воло­кита… Оста­ва­лось мне теперь решить выбор мона­стыря, в кото­рый посту­пить, а затем уже все­цело пре­дать себя воле Божией, а свою волю отсечь до самой гро­бо­вой крышки. Но куда было мне идти? Каза­лось бы, что лучше в Оптину или Пло­щан­скую пустыни, где меня знали и где всех я знал и все любил? Но — нет: что-то меня отвле­кало от этих вели­ких кораб­лей мона­ше­ского спа­се­ния, и мысль моя обра­ща­лась все больше в сто­рону Лебе­дян­ского Тро­иц­кого мона­стыря: манил меня его уеди­нен­ный ста­рый сад с забро­шен­ным сру­бом… Усердно я молился Богу, чтобы Он Сам мне ука­зал мой путь. И уви­дел я сон: сад; в саду келья, а в келье стоит на коле­нях и молится инок с седой, окла­ди­стой, про­дол­го­ва­той боро­дой. Я спро­сил кого-то во сне: кто это? И мне было отве­чено: это ты!… Тут я проснулся и недо­уме­вал: где этот сад и где эта келья? и в этом недо­уме­нии я пре­бы­вал до поступ­ле­ния моего в мона­стырь, когда я уже наяву уви­дел это место… Но об этом я скажу в свое время.

В селе Тро­е­ку­рове жил и под­ви­зался вели­кий ста­рец, Ила­рион Тро­е­ку­ров­ский. Слава о его бого­угод­ной жизни, молит­вен­ных подви­гах и про­зор­ли­во­сти была досто­я­нием не одного только Там­бов­ского края, но и далеко за его пре­де­лами. К нему неко­гда обра­щался за сове­том в поло­же­нии, подоб­ном моему, о. Амвросий

Оптин­ский, когда еще был учи­те­лем Липец­кого Духов­ного учи­лища, и от него он и полу­чил ука­за­ние той оби­тели, где впо­след­ствии и было про­слав­лено Имя Божие в житии этого вели­кого Оптин­ского Старца. «Сту­пай в Оптину, — ска­зал о. Ила­рион о. Амвро­сию, в то время еще Алек­сан­дру Михай­ло­вичу Грен­кову, — и будешь в Опти­ной опы­тен…» К этому-то Божьему угод­нику я и решил обра­титься за подоб­ным же сове­том, поло­жив в своем сердце от него уже не укло­няться, что бы мне ни пред­ста­ви­лось потом на пути моем…

— Бог бла­го­сло­вит: сту­пай в Лебе­дян­ский мона­стырь! — ска­зал мне затвор­ник Иларион.

Во мне тот­час же заго­во­рил дух противоречия:

— Зачем же, батюшка, мне туда, когда я уже жил в Оптиной?

Минуты три-четыре помол­чал Ста­рец и опять повторил:

— Поступи сперва в Свято-Тро­иц­кий Лебе­дян­ский, а тогда и в Оптин­скую Пустынь.

Я про­дол­жал недо­уме­вать, а Ста­рец мне три или четыре раза повторил:

— Да! это так: сперва — в Тро­иц­кий Лебе­дян­ский, а тогда уже в Оптину Пустынь.

Тут я вспом­нил свое виде­ние Старца, моля­ще­гося в саду в келье, и мне ясно пред­ста­вился сруб мой в мона­стыр­ском саду и мое пер­вое в нем пре­бы­ва­ние. Короче ска­зать, я узнал место — и решился после­до­вать совету старца Илариона.

Так нача­лась вто­рая поло­вина моей жизни.

XLIII

Слава и бла­го­да­ре­ние бла­гому Гос­поду: слова и пред­ска­за­ния бла­жен­ной памяти старца моего, иерос­хи­мо­наха Мака­рия, сбы­лись в пол­ном смысле слова, и я, за свя­тыми его молит­вами, посту­пил нако­нец в мона­стырь в то самое время, когда, каза­лось, утра­чена была вся­кая надежда выйти мне из мира. Но «невоз­мож­ное от чело­век, воз­можно от Бога», и, воис­тину, сверх чая­ния открылся мне путь к ино­че­ству, как неко­гда и писал мне ста­рец Макарий.

Пере­дал я сестру свою, Поленьку, брату в Москве, и она, как я уже сооб­щал, отпра­ви­лась в Темир-Хан-Шуру; сестре Ека­те­рине устроил место в Тро­е­ку­ров­ской жен­ской общине[4] и сам с 27-го на 28 июля 1860 года посту­пил в Свято — Тро­иц­кий Лебе­дян­ский мона­стырь. Насто­я­тель­ство­вал там в то время каз­на­чей, он же духов­ник мой, о. Иоасаф, кото­рый, скло­нив­шись на мои просьбы, обу­сло­вил мое поступ­ле­ние в мона­стырь тем, что тор­же­ственно перед свя­той ико­ной обе­щал нико­гда не посы­лать меня в мир, осо­бенно же с пев­чими «в ход» с ико­ной Пре­свя­той Тро­ицы. Кто знает тяжесть соблаз­нов для ново­на­чаль­ных ино­ков этого послу­ша­ния, тот пой­мет, почему, при всем рев­ност­ном моем жела­нии слу­жить Богу в ино­че­ском зва­нии, я на пер­вых же порах сво­его поступ­ле­ния в мона­стырь решился отка­заться от одного из мона­стыр­ских послушаний.

Тор­же­ственно обе­щал мне насто­я­тель­ству­ю­щий испол­нить мою просьбу, но… впо­след­ствии изме­нил сво­ему слову…

Угодно было Гос­поду в недо­ве­до­мых путях Своих моего спа­се­ния под­верг­нуть в этом мона­стыре пыл мой и рев­ность к духов­ному подвигу тяж­ким испы­та­ниям и через гор­нило вели­чай­ших иску­ше­ний про­ве­сти меня до той свя­той и тихой при­стани[5], воз­люб­лен­ной духу, в кото­рой я пишу теперь, бла­го­дарно вспо­ми­ная все, казав­ше­еся мне злом мона­ше­ского моего прошлого.

За Тебя умерщ­вляют нас вся­кий день; счи­тают нас за овец, обре­чен­ных на закла­ние, но всё сие пре­одо­ле­ваем силою Воз­лю­бив­шего нас (Рим. 8:36–37).

«Кто познал ум Гос­по­день? Или кто был совет­ни­ком Ему?..»

Когда я шел в оби­тель, на дороге к ней забла­го­ве­стили в боль­шой коло­кол ко все­нощ­ному бде­нию, а под­хо­дил я к свя­тым воро­там — зазво­нили во все, и со сле­зой вели­чай­шей при­зна­тель­но­сти к Винов­нику моего осво­бож­де­ния я всту­пил нако­нец в свя­тую оби­тель с тем, чтобы уже нико­гда более не воз­вра­щаться в мир.

Уже на пер­вых порах моего вступ­ле­ния в мона­стырь мне при­шлось искать бла­го­во­ле­ния того мира, от кото­рого я так хотел убе­жать; при­шлось об отве­де­нии мне кельи про­сить не насто­я­теля, а… вдов­ству­ю­щую лебе­дян­скую куп­чиху Ф…ю С…у, дом кото­рой был в близ­ких отно­ше­ниях с насто­я­те­лем, и просьбы ее имели боль­шое вли­я­ние на его волю. Кел­лия была мне отве­дена на верху кор­пуса боль­шой тра­пез­ной залы.

Послу­ша­ние мне было бла­го­слов­лено ко свеч­ному ящику, на этом послу­ша­нии я про­был три года.

Недолго, однако, насла­ждался я миром и спо­кой­ствием в сте­нах свя­той оби­тели: искон­ный враг рода чело­ве­че­ского вскоре омра­чил дни мои печа­лью. Ска­зано же: «Чадо, аще при­сту­па­еши рабо­тать Гос­по­деви, уго­тови душу твою во искушение».

Не про­шло и трех меся­цев со дня моего вступ­ле­ния в мона­стырь, как постигло меня уже вто­рое по счету иску­ше­ние. (Пер­вым я счи­таю то уни­же­ние, кото­рому при­шлось под­верг­нуться, прося отвода мне кельи у мирянки.) Сто­яли дни Покров­ской ярмарки. В мона­стыре было много име­ни­того и бла­го­че­сти­вого купе­че­ства, и свеч­ная выручка была более 200 руб­лей сереб­ром. Стоял я у ран­ней Литур­гии и, видя все умно­жа­ю­щу­юся выручку — свеч­ную и кошель­ко­вую, поду­мал я: дай-ка я ее всю пере­несу после обедни в Тро­иц­кую цер­ковь: двери там ста­рин­ные, проч­ные, желез­ные со внут­рен­ним зам­ком, да еще и дру­гим проч­ным зам­ком запи­ра­ются, с наклад­ной ста­рин­ной цепью. Здесь же, думаю я, и двери плохи, и замок пло­хой, сла­бый — как бы не вве­сти кого во иску­ше­ние гре­хом свя­то­тат­ства. Заду­мано — сде­лано: во время вечерни неза­метно для дру­гих пере­нес я всю выручку в Тро­иц­кую цер­ковь, оста­вив в Покров­ской только для сдачи руб­лей два­дцать пять.

На этот раз пред­чув­ствие мое меня не обма­нуло: на дру­гой день, во время утрени, пошел поно­марь Нико­лай в Покров­скую цер­ковь для при­го­тов­ле­ния необ­хо­ди­мого к слу­же­нию ран­ней Литур­гии и к ужасу сво­ему уви­дел в при­творе храма, что вход­ные двери в цер­ковь рас­тво­ренны, замок сбит и валя­ется на полу, а свеч­ной ящик взло­ман, свечи повы­ки­данны и раз­бро­санны, и с ними кое-где мед­ные деньги. Побе­жал пере­пу­ган­ный поно­марь к насто­я­телю, насто­я­тель послал гонца за мной, и мы втроем могли только убе­диться в одном, что были в св. храме гра­би­тели и что они бес­следно скры­лись. Я ска­зал насто­я­телю, что выручки было более 200 руб­лей, и он, во избе­жа­ние след­ствия, строго-настрого запре­тил и мне, и поно­марю раз­гла­шать о слу­чив­шемся. Очень обра­до­вался насто­я­тель, что я дога­дался при­пря­тать выручку в вер­ное место, и бла­го­да­рил меня за сметливость.

В оби­тели в это время в числе бра­тии был один иеро­мо­нах из там­бов­ских дво­рян, о. Петр, к кото­рому я имел осо­бое душев­ное ува­же­ние и был с ним в отно­ше­ниях столь близ­ких, что, кроме него, не имел собе­сед­ни­ков, и ему я откры­вал свою душу, как бы старцу. Знал я его еще тогда, когда в пер­вый раз под­ви­зался в том мона­стыре в саду, в срубе. Часто мы с ним, бывало, скор­бели и взды­хали о бес­по­ряд­ках, допу­щен­ных сла­бым управ­ле­нием, и сокру­ша­лись о том неимо­вер­ном зле, кото­рое вно­сят с собою в мона­стыри вдов­ству­ю­щее духо­вен­ство и семи­на­ри­сты, исклю­чен­ные из семи­на­рий за неуспеш­ность и без­нрав­ствен­ное пове­де­ние. А таких в оби­тели нашей была боль­шая часть всей братии.

Вот этому-то иеро­мо­наху я и имел неосто­рож­ность и сла­бость в дру­же­ствен­ной, келей­ной, с глазу на глаз беседе рас­ска­зать о слу­чив­шемся свя­то­тат­стве. Мог ли я думать, что в его сердце уже засе­яны были про­тив меня вра­гом нашего спа­се­ния семена зави­сти, кото­рая со вре­ме­нем не только в нем, но и во мно­гих из моей Лебе­дян­ской собра­тии раз­рос­лась до сте­пени адской злобы? А между тем семена злоб­ной зави­сти не только уже были засе­яны в сердце иеро­мо­наха Петра, но уже ко вре­мени моей откро­вен­ной с ним беседы дали, как потом ока­за­лось, и спе­лый злой плод. И вышло-то это все из-за того, что он был под­вер­жен сла­бо­сти к «лекар­ствен­ному», попро­сту говоря, к водке, и ему в обли­че­ние выстав­ляли меня, как при­мер, достой­ный под­ра­жа­ния. Угне­тало его это тем более, что кти­то­ром он был сам в про­дол­же­ние более десяти лет.

Что он наго­во­рил про меня насто­я­телю после нашей с ним беседы, то оста­лось неиз­вест­ным, но мне при­шлось пере­не­сти тяж­кое испы­та­ние. Упо­ми­наю я о слу­чив­шемся не для того, чтобы обли­чать и биче­вать в дру­гих пороки, но чтобы пока­зать, как через невни­ма­тель­ных к сво­ему спа­се­нию и к жизни своей души сла­бых людей враг-диа­вол строит свои ковы про­тив всех хотя­щих жати свое спасение.

Насту­пила позд­няя ночь. Я уже был в своей келье. Вдруг в келью мою не вошел, а ворвался сам насто­я­тель в нетрез­вом, про­сти Гос­поди, виде. Я только что заснул, как услы­шал его гроз­ный оклик и страш­ный стук в дверь моей кельи. Пере­пу­ган­ный, не чаяв­ший себе ниот­куда ника­кой беды, я вско­чил с кро­вати и отво­рил дверь. Не успел насто­я­тель и ноги пере­не­сти через порог кельи, как исступ­лен­ным голо­сом закри­чал на меня:

— Вон, мошен­ник! Вон сей­час же из оби­тели, чтобы и духу тво­его здесь не было!… Мо-шен-ник э‑та-кий!!

И понес он тут на меня такую брань, что я от испуга и от неожи­дан­но­сти не знал, что и делать и гово­рить. Тря­сясь от испуга, я со сле­зами кла­нялся насто­я­телю в ноги, прося его ска­зать мне при­чину гнева, но тот и слы­шать ничего не хотел и только кричал:

— Вон! — тебе гово­рят, мошен­ник! Вон, сей­час же из кельи вон!… Еще рас­спра­ши­вать стал!… Бери все свое и сту­пай куда хочешь: ты нам не нужен… Да ты и не можешь жить в обители!…

Валя­ясь у него в ногах и обли­вая пол сле­зами, я про­дол­жал умо­лять его открыть мне при­чину, за что он так на меня гне­ва­ется, и, начи­ная дога­ды­ваться, что не за мою ли откро­вен­ность с о. Пет­ром, я стал уве­рять насто­я­теля, что я никому ни про что не рас­ска­зы­вал и был только у одного о. Петра, но в ответ на мои заве­ре­ния он все про­дол­жал кри­чать одно: «Вон! Ты не спо­со­бен к мона­стыр­ской жизни».

Можете себе пред­ста­вить мое поло­же­ние? Куда мне было идти? На дворе — ночь, денег — ни гроша, да и от людей стыдно… Но делать было нечего: я начал, все про­дол­жая сто­ять на коле­нях, умо­лять его, чтобы он доз­во­лил мне про­быть в мона­стыре хотя бы до утрени, и он на это согла­сился только с тем, чтобы, как уда­рят в коло­кол к заут­рени, меня уже не было в мона­стыре; и с этим при­ка­зом насто­я­тель вышел из моей кельи, про­дол­жая и за две­рью поно­сить меня вся­че­скими уни­зи­тель­ными словами.

Когда он ушел, остался я один в своей келье, слезы затмили мне глаза мои и я упал бес­по­мощно перед ико­ной Божией Матери и долго без­молвно рыдал перед нею. Выпла­кал я перед Пре­бла­го­сло­вен­ной скорбь мою и затем помо­лился Ей, чтобы Она, Все­силь­ная, отвела от меня козни вра­жьи и смяг­чила началь­ни­че­ское сердце. Всю ночь я так про­мо­лился, и — дивны дела Твоя, Гос­поди! — еще не успели высох­нуть мои слезы, перед самой утре­ней на рас­свете, раз­мыш­ляя о том, что мне пред­при­нять, слышу я, что кто-то идет ко мне. Как голубь заби­лось мое сердце, грудь стес­нил страх: ну, думаю, идут меня выго­нять. Я весь обра­тился в слух. Посту­чали ко мне в келью. Без­молвно отво­рил я двери, и коленки мои задро­жали, когда я уви­дал опять вошед­шего ко мне насто­я­теля… Велико ж было мое удив­ле­ние, когда вме­сто брани и гроз­ного окрика я услы­хал от него вопрос:

— А ты небось всю ночь проскорбел?

— Как же, батюшка, было мне не скор­беть! — отве­тил я и при этих сло­вах опять горько запла­кал и упал ему в ноги, прося про­стить меня.

— Нет, ты меня про­сти, — ска­зал он и упал мне в ноги, — я узнал теперь, что ты не вино­ват — это меня сму­тили, обо­лгав тебя. Не бойся! Я нарочно при­шел пораньше, чтобы ты оста­но­вился сби­раться. Пожа­луй­ста, про­сти: я невинно оскор­бил тебя, но что делать — такое уж вышло искушение!

Но и мне уже было не до пре­тен­зий — так обра­до­вала меня милость Божия. Я цело­вал руки насто­я­теля и только мог гово­рить одно:

— Бог вам про­стит, меня простите!

И мы рас­ста­лись с ним во вза­им­ном мире.

Так и не уда­лись врагу его хит­ро­спле­тен­ные козни.

XLIV

Неудача в одном не оста­но­вила врага моего и всего чело­ве­че­ского рода рабо­тать про­тив меня на ином поприще и делать мне вся­кие пако­сти, цель кото­рых была все одна излюб­лен­ная им цель — выгнать ново­на­чаль­ного монаха во что бы то ни стало из оби­тели. Но при­став­лен­ный от Бога к каж­дой хри­сти­ан­ской душе ее Ангел-Хра­ни­тель бодр­ство­вал и отво­дил наветы вра­жьи то соб­ствен­ными моими пред­чув­стви­ями и молит­вами, как то было в выше­опи­сан­ном слу­чае, то через доб­рых людей, кото­рых Бог постав­лял мне на пути моем, и все вра­жьи козни обра­ща­лись ему же в стыд и посрам­ле­ние. Конечно, сердце мое от этого стра­дало немало, пока не обра­щал Гос­подь плача моего в радость; но такова уж от Бога нам пред­опре­де­лен­ная на земле неви­ди­мая брань, кото­рую необ­хо­димо испы­тать каж­дой душе хри­сти­ан­ской, и тем более мона­ше­ской, особ­ливо пред­на­зна­чен­ной воин­ство­вать и побеж­дать недрем­лю­щего иску­си­теля. Моя пят­на­дца­ти­лет­няя мона­ше­ская жизнь в мона­стыре духовно рас­стро­ен­ном — вели­кий пока­за­тель этой непре­стан­ной брани, в кото­рой падала моя собра­тия, падал и я, вос­ста­вал я, вос­ста­вали и они. Грехи наши и паде­ния были видимы миру, но наше пока­я­ние было дове­домо и зримо только одному Гос­поду Богу. Не в осуж­де­ние, — помни, чита­тель, — вскор­мив­шей меня оби­тели пишу я эти строки, а как прав­ди­вый спи­са­тель истин­ных собы­тий моей жизни. Не блаз­нись тем, что будет изоб­ра­жено в этой части лето­писи моего недо­стой­ного мона­ше­ства, а ста­райся нази­даться для душев­ной твоей пользы и для пользы того вели­кого при­зва­ния, кото­рое име­ну­ется ино­че­ством и кото­рое может под­ни­маться при доб­ром управ­ле­нии до высот Оптин­ских, едва дости­жи­мых чело­ве­че­скому духу, но зато и падать под руко­во­ди­тель­ством недо­стой­ных до низин Лебе­дян­ских. Но помни, доро­гой мой чита­тель, что и на этих низи­нах есть спа­са­ю­щи­еся и мир спа­са­ю­щие, тот спа­са­ю­щие мир, кото­рый их пре­зи­рает и гонит… Говорю я это попутно, а теперь обра­щусь к повествованию.

После тяже­лой исто­рии с насто­я­те­лем, так бла­го­по­лучно для меня окон­чив­шейся, я вос­поль­зо­вался мир­ным устро­е­нием его ко мне сердца и умо­лил его, чтобы он испро­сил мне у епар­хи­аль­ного архи­ерея раз­ре­ше­ние жить мне в саду, в том срубе, в кото­ром я неко­гда жил и в мере своих сил под­ви­зался. Наме­ре­ние мое Вла­дыке было доло­жено, и он его бла­го­сло­вил при­ве­сти в исполнение.

А было это дело так: тяжело было мне с тай­ными стрем­ле­ни­ями души моей к уеди­не­нию жить на молве мона­стыр­ской среди бра­тии духовно небла­го­устро­ен­ной и вспом­ни­лось мне мое виде­ние, когда я самого себя в образе седо­бо­ро­дого старца видел моля­щимся в срубе мона­стыр­ского сада. Помо­лился я усердно Гос­поду Богу и по молитве стал дожи­даться при­хода насто­я­теля в сад. Когда вошел в сад насто­я­тель, я сидел в садо­вой беседке.

— Что сидишь? — был его вопрос ко мне.

— Про­стите, батюшка, Гос­пода ради, — отве­тил ему я, — я сидел и вас дожи­дался, желая вам открыть мою душу и желание.

— Говори, — ска­зал он мне, садясь на доску, поло­жен­ную на кир­пи­чики, заме­ня­ю­щую собою садо­вую ска­мейку. — Говори, — повто­рил он, — а я послушаю!

Я выска­зал ему свое жела­ние посе­литься в саду для без­молв­ной жизни и про­сил его на это бла­го­сло­ве­ние. Насто­я­тель выслу­шал меня благодушно.

— С моей сто­роны, — ска­зал он, — не будет пре­пят­ствий — пере­ходи, живи! Но вот беда в чем: это ныне вос­пре­щено, и без раз­ре­ше­ния на это выс­шего епар­хи­аль­ного началь­ства я стро­ить келью не могу тебе бла­го­сло­вить. Пере­ходи вон в тот сруб да и живи в нем лето под назва­нием садов­ника, а зимой — опять в обитель.

Я побла­го­да­рил его, но ска­зал, что цель моя не та, а что я хотел бы навсе­гда посе­литься в саду в соб­ствен­ной келье, кото­рую я и выстроил бы на свой счет.

— Только, батюшка, — ска­зал ему я, — я сам пони­маю, что такое дело нельзя сде­лать без архи­ерей­ского раз­ре­ше­ния уже и потому, что нынче вы ко мне бла­го­во­лите, а перейду я сюда и выстрою келью, а враг возь­мет да изме­нит ваше сер­деч­ное ко мне отно­ше­ние, и что же тогда будет? Вы ска­жете: вон!… Нет, батюшка, это уж надо будет сде­лать фун­да­мен­тально, а пока что я, по вашему бла­го­сло­ве­нию, буду вре­менно жить в срубе. Вот скоро при­е­дет в Сезе­нево Вла­дыка для освя­ще­ния новой теп­лой церкви, там вы и ска­жите про меня архи­ерею и попро­сите его бла­го­сло­ве­ния мне стро­иться и посе­литься на безмолвие.

— Оно бы хорошо было, — отве­чал насто­я­тель, — да я ведь еще не игу­мен. Бог знает: нынче — я, а зав­тра — другой.

— Верьте, батюшка, — ска­зал ему я, — если Гос­поду угодно будет, чтобы мне здесь посе­литься, то Вла­дыка сде­лает вас игуменом.

Ска­зал я это спро­ста, но слова мои при­шлись по сердцу настоятелю.

— О, тогда бы я для тебя исхло­по­тал, — обра­до­ванно ска­зал он мне, — а теперь молись и молчи пока!

Вскоре Вла­дыка при­был в Сезе­нево для освя­ще­ния храма. При­гла­шен был туда и насто­я­тель. Перед отъ­ез­дом он зашел ко мне в келью и сказал:

— Ну, молись! Еду: проси Бога, чтобы Он рас­по­ло­жил сердце Вла­дыки и предо­ста­вил мне слу­чай и время ска­зать о твоем жела­нии и просьбе.

Кла­ня­ясь ему в ноги, я ска­зал опять:

— Если будет угодно Богу мое жела­ние, то и вы будете игуменом.

Не буду гово­рить о своих чув­ствах, когда я ожи­дал воз­вра­ще­ния насто­я­теля из Сезе­нева, не выра­зить мне и той радо­сти, когда отец насто­я­тель, вер­нув­шись в мона­стырь и идя по дорожке сада ко мне, еще издали мне крикнул:

— Встре­чай игумена!

Я упал ему в ноги и с тре­пе­том сер­деч­ным спросил:

— Ну, а мне что бла­го­сло­вил Владыка?

— Бла­го­дари Бога: Вла­дыка с радо­стью бла­го­сло­вил тебе стро­иться, и я бла­го­слов­ляю. Бог бла­го­сло­вит: стройся и живи хоро­шенько да о нас молись!

Так испол­ни­лось мое завет­ное жела­ние. Оста­ва­лось мне теперь этот сруб пере­де­лать в жилую келью, но тут-то и стала на моем пути самая для меня непре­одо­ли­мая пре­града, кото­рой я не мог пред­ви­деть: сруб-то был, а денег на пере­стройку-то и не стало — их у меня кто-то украл из кельи, пока я был в церкви. И попал я в поло­же­ние и глу­пое, и горь­кое: «сулила синица сжечь море, а море не зажгла». Что тут было делать?

Ходил я раз по дорож­кам сада, думал свою горь­кую думу и горько пла­кал. Вдруг слышу, что кто-то идет сзади меня. Наскоро утер я свои слезы, обер­нулся и уви­дел позади себя извест­ного лебе­дян­ского купца, Нико­лая Васи­лье­вича Чури­лина. Это был хлеб­ный тор­го­вец, у кото­рого, кроме того, был вин­ный склад и трак­тир­ное заве­де­ние. Поздо­ро­вался со мной Чури­лин, взгля­нул на меня да и говорит:

— Чтой-то с вами, Федор Афа­на­сье­вич? вы никак плачете?

Я было замялся, но вдруг мое сердце как-то сразу к нему рас­по­ло­жи­лось, и я пове­дал ему свое горе.

— О том плачу, — ска­зал ему я, — что бла­го­слов­лено мне по моему жела­нию посе­литься в этом саду, в этом самом срубе жить кара­уль­щи­ком, и средств нет у меня, чтобы этот сруб отде­лать и жить в нем: нет в нем ни печки, ни став­ней в окнах — вот об этом-то я и плачу.

— Не плачьте, — отве­тил мне на это Чури­лин, — заутро при­дут сюда и плот­ники, и печ­ники, отде­лают вам так, как вам будет угодно, а день­гами мы когда-нибудь сочтемся.

Я был пора­жен и бро­сился было ему в ноги, но он не допу­стил меня до земли и опять повторил:

— Заутро вы на деле уви­дите мое обе­ща­ние: я уже от отца игу­мена слы­шал о вашем наме­ре­нии и о бла­го­сло­ве­нии вам Вла­дыки на уеди­нен­ную жизнь…

Дивны дела Твоя, Гос­поди! Утром при­шел я в сад, уви­дел, что уже и кир­пичи были при­ве­зены и рамы были встав­лены, и плот­ники рабо­тали с печ­ни­ками над созда­нием моего уединения.

И залился я тут бла­го­дар­ными сле­зами к Богу и к моему неожи­дан­ному благодетелю.

Не про­шло и недели с этого собы­тия, как одна­жды, при выходе моем из храма по окон­ча­нии ран­ней Литур­гии, у меня про­изо­шло столк­но­ве­ние с извест­ной уже моему чита­телю куп­чи­хой Ф…й С…й, кото­рую я вынуж­ден был при вступ­ле­нии моем в мона­стырь про­сить о келье. Эта куп­чиха оста­но­вила меня и сде­лала мне в рез­ких выра­же­ниях стро­гий выго­вор за то, что, идя мимо нее по церкви с коло­коль­чи­ком и выходя из храма, я не только не хочу ей кла­няться, но даже и не смотрю на нее. Это была правда, потому что я ста­рался все­гда в храме видеть только себя, но не дру­гих, и, идя куда-нибудь, дер­жал свои глаза опу­щен­ными вниз.

— Как келью про­сить, — кри­чала на меня куп­чиха, — так куда какой лас­ко­вый и крас­но­ре­чи­вый, а теперь так и знать не хочет!… Так я же тебе докажу, кто я! и не токмо в кельях, но и в мона­стыре-то, брат, тебе места не дадут!

Пора­зили меня эти слова в самое сердце, и я, что назы­ва­ется, не сморг­нув ответил:

— Да я и так знаю, кто вы: вы — жен­щина, и при­том еще, к сожа­ле­нию, злая. Но гро­зить один Бог силен, а мы — что? Зло­во­ние во гробе, пища чер­вям и тле­ние: нынче мы живем, а зав­тра мы — ничто!

Она так и затряс­лась от зло­сти, но от страш­ного вол­не­ния не нашлась, что мне ответить.

Постоял я за правду и за себя, но это обсто­я­тель­ство сильно меня бес­по­ко­ило, так как я хорошо знал, что воля этой жен­щины раб­ски будет насто­я­те­лем испол­нена. А что она отмстит мне непре­менно, в этом я был совер­шенно уверен.

Но Бог судил иначе: вслед за этим столк­но­ве­нием она захво­рала, и тут я дол­жен, к стыду моему, при­знаться, что, когда в храме во время Литур­гии моли­лись с коле­но­пре­кло­не­нием о ее выздо­ров­ле­нии, я дер­зал, по безу­мию сво­ему, молиться иначе, прося Гос­пода, чтобы Он при­з­рил на мою молитву и изба­вил от нее, от скорби и от сетей вра­жиих насто­я­теля и меня от неиз­беж­ных непри­ят­но­стей. Я не говорю, что молитва моя была услы­шана, не об этом я говорю, нет, но о безу­мии моем. Тем не менее она умерла, и, когда опла­ки­вали ее смерть, я радо­вался в сердце своем, о чем плачу ныне, непре­станно молясь о душе ее, и буду молиться, дон­деже есмь.

Поми­луй, Гос­поди, созда­ние Твое!

XLV

При­бли­зи­тельно около этого вре­мени со мной про­изо­шло и дру­гое, подоб­ное выше­пи­сан­ному обстоятельство.

Писал мне брат из Темир-Хан-Шуры, чтобы я попро­сил кого-нибудь из при­сут­ству­ю­щих в город­ском маги­страте спи­сать для него пункты нового поло­же­ния о подаче гиль­дей­ских капи­та­лов, а также форму гиль­дей­ского сви­де­тель­ства. Все это брат про­сил ему выслать как можно ско­рее, с пер­вой же поч­той, в Темир-Хан-Шуру. Письмо это было полу­чено в какой-то празд­ник, и в этот день у насто­я­теля на закуске было поря­дочно много народу и в числе их при­каз­ные. Желая испол­нить просьбу брата, я позвал к себе одного более дру­гих бед­ного при­каз­ного, о кото­ром я знал, что он обре­ме­нен боль­шим семей­ством: думал я этим и доб­рое дело сде­лать, и брату поско­рее уго­дить. Когда при­каз­ный этот при­шел ко мне в келью, я объ­яс­нил ему, в чем заклю­ча­ется моя к нему просьба, при­чем не умол­чал и о том, что к нему обра­ща­юсь пре­иму­ще­ственно перед дру­гими, зная его бед­ность и желая ему дать заработок.

— Нате вам, — ска­зал я ему, — пять руб­лей, но смот­рите сде­лайте мне то, о чем прошу, к пер­вой почте и с пер­вой же поч­той отправьте дан­ное вам пору­че­ние моему брату по извест­ному вам адресу.

Пять руб­лей по тому вре­мени были боль­шие деньги, на кото­рые можно было целому семей­ству про­кор­миться не менее месяца, и я знал, что за услугу я пере­пла­чи­вал ровно втрое, во вни­ма­ние к бед­но­сти при­каз­ного, да отча­сти и спеш­но­сти поручения.

Бла­го­дар­но­сти при­каз­ного не было конца: он даже, без вся­кого с моей сто­роны тре­бо­ва­ния, пере­кре­стился на икону Царицы Небес­ной и поклялся на нее, что верно испол­нит мою просьбу. Я заме­тил ему на это:

— Смот­рите ж: вы кля­не­тесь Царице Небес­ной, но помните, что Бог пору­ган не бывает. Меня вы можете без­на­ка­занно обма­нуть, но неис­пол­не­нием клятвы поста­рай­тесь не под­вер­гать себя Божьему гневу.

При­каз­ный еще более стал меня уве­рять в вер­но­сти сво­его обе­ща­ния; и я еще дал ему, по его просьбе, 50 копеек на водку, чтобы уже все осталь­ные деньги он отдал бы, во избе­жа­ние соблазна, своей жене.

Про­хо­дит дня три, его нету. Жду еще день, то же — ни слуху ни духу. Посы­лаю к нему. Приходит…

— Что же вы?

— Да что, — отве­чает он мне, — сек­ре­тарь про­сит пять руб­лей, чтобы дать спи­сать новое положение.

— Так что же вы мне об этом не ска­зали, — говорю ему я, — я бы и без него нашел где списать.

— Да что? совестно было к вам явиться: я ведь тогда, шедши от вас, домой-то не попал. Зашел в трак­тир, при­ка­зал подать себе гра­фин­чик… рюмочка за рюмоч­кой — меня поря­дочно-таки забру­сило, а тут, как на грех, шасть! — и сек­ре­тарь — в гости­ницу. Ну вот, говорю ему, кстати: у меня есть к вам покор­ней­шая просьба… и объ­яс­нил ему, в чем дело. Так что же — гово­рит — это мы все сде­лаем: вели-ка подать гра­фин­чик… Пока мы сидели за вод­кой, яви­лись шар­манки — а у нас в голове-то уже шумело поря­дочно: запели девицы с шар­ман­ками, мы — под­пе­вать, так, молодцы, натя­ну­лись, что и не пом­ним, как нас и по домам-то раз­везли… Всё про­ку­тили, что было…

— А жена-то ваша, — пере­бил я его, — что в это время с детьми делала, когда вы весе­ли­лись в гостинице?

— Что делать-то, — отве­чал он, — конечно, плакала!

— Ну, это, — ска­зал я, — дело ваше, но деньги-то были даны не на пьян­ство, а им на хлеб… Ну, в сто­рону это… А что же вы мне выписку-то?

— Да где ж, — гово­рит, — я ее вам возьму? Сек­ре­тарь без денег не дает списать…

И ведь гово­рит-то чело­век точно слад­кий изюм ест… Пред­ставьте себе мое поло­же­ние: почта на дворе, как гово­рится, а гото­вого ничего нет и деньги про­пали… А винов­ник моих бед­ствий между тем точно сух из воды вылез и как ни в чем не бывало говорит:

— Вы уже дру­гому-то никому, пожа­луй­ста, не пору­чайте дела: пожа­луй­ста, мне еще хоть два цел­ко­вых, и я вам к вечеру при­несу всё, а зав­тра вы еще успе­ете подать на почту… Вот, смот­рите: кля­нусь я вам на икону Царицы Небес­ной — будь я ана­фема, три­жды про­клят, и при­том если я не исполню своей клятвы, то дай мне, Гос­поди, и трех дней не про­жить и дай мне, Царица Небес­ная, и поме­реть без пока­я­ния!… Ну, слы­шите, как я вас заве­ряю? И после того вы мне еще не верите?

— Да ведь вы уж меня один раз, и тоже с клят­вой, бес­со­вестно обманули?

— Что делать? вино­ват — про­стите! но хоть доз­вольте мне оправ­дать себя перед вами!

Хоть и скорбно мне было и не было у меня уже более дове­рия к этому чело­веку, я дал ему опять послед­ние свои три цел­ко­вых (рубль он еще у меня допро­сил) и сам остался без копейки: вре­мени оста­ва­лось у меня в обрез, а после таких страш­ных клятв у меня была хоть сла­бая, а все-таки надежда, что этот чело­век, быть может, на этот раз меня не обманет.

— Трех дней после обмана не дай мне, Гос­поди, прожить!

С такими сло­вами ушел от меня при­каз­ный, забрав послед­ние мои деньги и обе­щая к вечеру при­не­сти испол­нен­ное поручение.

При­шел вечер — его нету. При­шло и утро. Почта уже ушла. На дру­гой день вижу его — он выхо­дит от отца игумена.

— Что же вы? Где же ваши клятвы?

Он даже и шапки не снял и с насмеш­кой мне ответил:

— А то как же вас, дура­ков, надувают!

— А уве­ре­ние ваше и клятвы перед Цари­цей Небес­ной? Неужели и это для вас ничего не зна­чит?.. Не прой­дет вам это даром: верьте мне — вас Пре­свя­тая Тро­ица нака­жет, потому что ложь ваша есть хула на Свя­таго Духа.

Он зло засме­ялся и сказал:

— Так что ж? Пусть себе нака­зы­вает на здоровье!

Слыша такую небо­яз­нен­ную дер­зость, я содрог­нулся… Он шел со мной рядом и дерзко, вызы­ва­юще смеялся.

— Много мне Дух твой Свя­той сде­лает?! Этак бы давно все пере­мерли! — глу­мился богохульник.

Я оста­вил его, но ска­зал ему:

— Попом­ните три дня сроку, кото­рый вы себе дали, когда кля­лись перед иконой!

Он в ответ на эти слова еще пуще засмеялся.

Грустно и тяжело было мне это видеть и слы­шать: я не мог думать, чтобы люди могли дохо­дить до такой дер­зо­сти, до такого безум­ного бого­хуль­ства. За себя я его про­стил, но гне­вен был мой дух на него за хулу на святыню.

И что же? Не про­шло это ему даром: ровно на тре­тий день он пошел мыться в тор­го­вую баню и там неожи­данно скон­чался скоропостижно.

Имя его было Алек­сандр Федо­ро­вич. Он был несколько лет пись­мо­во­ди­те­лем у лебе­дян­ского стряпчего.

После этого пора­зи­тель­ного про­ис­ше­ствия я, не говоря никому ни слова о моих отно­ше­ниях с покой­ным, нанял лоша­дей и с одной лебе­дян­ской про­свир­ней отпра­вил свя­тую икону, перед кото­рой он клялся, в ново­устро­ен­ную Ила­ри­о­нов­скую Тро­е­ку­ров­скую общину к началь­нице, матери Арсе­нии, и про­сил, чтобы икону эту поста­вили там навсе­гда в храме.

Икона эта писана на полотне, с Пред­веч­ным Мла­ден­цем на руках, змий под ногой Пре­бла­го­сло­вен­ной, и луна — под Ее ногами.

Зовется икона эта — «Жиз­не­да­тель­ница».

XLVI

Неся послу­ша­ние у свеч­ного ящика и, стало быть, посто­янно при­сут­ствуя при всех цер­ков­ных служ­бах, я не мог не заме­тить, что цер­ковь нахо­дится в страш­ном небре­же­нии: из храма недели по две, а то и по месяцу не выки­ды­вали сору, а около печки и за печ­кой сме­тали и сби­рали всю нечи­стоту огром­ными кучами. Осо­бенно велика была «мер­зость запу­сте­ния на месте святе» — в алта­рях, откуда сору нико­гда не выме­тали, а заме­тали его за жерт­вен­ники, так что в Покров­ской, напри­мер, церкви за жерт­вен­ни­ком было наме­тено пыли на пол-аршина, так что от кучи вся­кого мусора на целый аршин от пола истлела и самая одежда жерт­вен­ника. Окошки в церк­вах про­ти­ра­лись только тогда, когда их встав­ляли и изредка в алтаре лиш­ний раз про­мы­вали такой тря­пи­цей, кото­рая на стек­лах раз­во­дила своей гря­зью точно древ­ние какие-то гиеро­глифы. А о пыли на ико­но­ста­сах и гово­рить нечего… Очень меня все это тре­во­жило, и я скор­бел, видя пол­ное невни­ма­ние ко всему этому бес­чин­ству со сто­роны власть иму­щих, кото­рым, каза­лось, до всего этого и дела-то не было. Поно­мари же были тому и рады, так как свое послу­ша­ние испол­няли не за свя­тую честь и радость, а как тяж­кое и нена­вист­ное для них бремя.

Не в осуж­де­ние им запи­сы­ваю я это, вспо­ми­ная про­шлое, а в нази­да­ние тем, кото­рые, если будет угодно Богу, про­чтут эти строки.

Я стал про­сить насто­я­теля, чтобы он бла­го­сло­вил меня помо­гать поно­ма­рям. Отец игу­мен, еще в это время добро ко мне рас­по­ло­жен­ный и даже дарив­ший меня осо­бым вни­ма­нием, с любо­вью дал мне свое бла­го­сло­ве­ние, и я с вели­кой радо­стью и рве­нием стал при­во­дить храм свой в поря­док: вытас­кал все кучи пыли и мусора, алтари вымыл, ико­но­стасы обмел и даже про­тер мок­рень­кой тря­поч­кой, свечи в под­свеч­ни­ках испра­вил; вычи­стил самые под­свеч­ники, а неко­то­рые упро­сил игу­мена отдать сле­сарю, чтобы он их испра­вил, а то они были дове­дены до того, что только с тру­дом в них можно было встав­лять свечи, кото­рые от осла­бев­ших вин­ти­ков и встав­лен­ные кача­лись как пья­ные. Бого­мольцы уже давно на это роп­тали, но никому до их ропота не было дела.

— Вот завелся еще какой свя­тоша, — зашеп­тали поно­мари и их род­ствен­ники — неко­то­рые из иеро­мо­на­хов, — хочет вве­сти новые порядки, хочет выслу­житься. Иди-ка, брат, откуда при­шел! Видали мы таких-то выско­чек — из моло­дых, да хочет быть ран­ним. Знал бы свой ящик! Я ли, не я ли! Люблю бла­го­ле­пие и чистоту в храме!… Зачем ты сюда при­шел? Шел бы в свою Оптину!… А знать, там не сладко? Иль про­гнали? Здесь хочешь коман­до­вать? Нет, брат, не придется!

Сперва шеп­тали, но так, что их шопот ясно доно­сился до моего слуха, а потом уже и заго­во­рили громко и даже с угро­зой. Но я мол­чал и про­дол­жал делать свое дело, как будто эта брань меня и не касалась.

Из церкви, когда мне уда­лось при­ве­сти ее в неко­то­рый поря­док, я, неза­метно для себя, пере­нес свою дея­тель­ность сперва на цер­ков­ную паперть, где нако­пи­лись груды теля­чьего и вся­кого иного помета: через двор мона­стыр­ский по нера­де­нию был дан сквоз­ной путь для всех, и ворота мона­стыр­ские были все­гда открыты, так что все лето на дворе оби­тели гур­том и вата­гами ходили и пас­лись и лошади, и коровы, и телята, и сви­ньи, и овцы, и гуси — вся, сло­вом, хозяй­ствен­ная жив­ность мона­стыр­ских сосе­дей, кото­рая не только пас­лась в мона­стыр­ской ограде, но прямо-таки, что назы­ва­ется, живмя жила и поко­и­лась днем и ночью во дворе оби­тели. Сло­бод­ские жители так при­выкли к этому бес­по­рядку, что даже нарочно к нам под­го­няли и вго­няли в ворота свои стада.

И не было до этого никому дела, как не было дела и до того, что в дни базар­ные и празд­нич­ные сотни жен­щин раз­гу­ли­вали по оби­тели. Обо всем этом не одна моя душа скор­бела, скор­бела и луч­шая часть бра­тии, но что она могла сде­лать, пред­став­ляя собой мень­шин­ство, запу­ган­ное, заби­тое, можно ска­зать, задав­лен­ное тор­же­ству­ю­щим большинством?..

Как бы там ни было, но я, в мере своих сил, ста­рался при­ло­жить свою руку, чтобы хоть как-нибудь обез­вре­дить сокру­шав­шее меня зло.

Ропот на меня еще более усилился.

— Все это он для того делает, — рас­суж­дали между собою враги моей дея­тель­но­сти, — чтобы люди видели и гово­рили: вот, дескать, раб Божий!… Напрасны, брат, труды твои, — гово­рили они уже мне прямо в глаза, — ведь это — тщеславие!

Но были и такие, что говорили:

— Дай Бог тебе здо­ро­вья! Помоги тебе, Господи!

Я на все отве­чал мол­ча­нием и молился Богу, чтобы Он дал мне тер­пе­ние, а их сердца про­све­тил све­том благоразумия.

Так вел я свою линию и убеж­дался в том, что Гос­подь видимо меня не остав­ляет, а те, кто вос­ста­вал про­тив меня, теряли свое послу­ша­ние, и их заме­няли дру­гими. Так были отстав­лены от своих долж­но­стей и враги мои — поно­мари: попа­лись они в том, что без зазре­ния сове­сти делили между собой и оби­те­лью доходы попо­лам, говоря попро­сту, воро­вали. Попа­лись они в воров­стве из-за того, что я упро­сил насто­я­теля при­ста­вить к про­даже просфор одного брата, устра­нив на время от этой обя­зан­но­сти поно­ма­рей: просфор­ная выручка за один месяц с 5 и 8 руб­лей повы­си­лась сразу на 35 руб­лей, а рас­ход просфор остался тот же.

И заши­пела же на меня тут зме­и­ная вра­жья злоба:

— У, ябедник!

И стали на меня смот­реть как на язву для обители.

Взгруст­нешься, бывало, под­час, но, бла­го­да­ре­ние Гос­поду, не захо­дило солнце, чтобы в сердце моем оста­ва­лась злоба. Я даже нарочно захо­дил в кельи к тем, кото­рые меня счи­тали своим вра­гом, и про­сил у них земно про­ще­ния, если когда-либо поз­во­лял себе во время воз­му­ще­ния сво­его сер­деч­ного ска­зать им горь­кую для них истину.

Они гово­рили:

— Бог простит!

Но нена­висть их ко мне умножалась.

XLVII

Пона­до­би­лось мне как-то сде­лать к само­вару трубу. Не смея с такой мало­стью бес­по­ко­ить началь­ника, я при­гла­сил к себе в келью сле­саря, не брата мона­стыр­ского, а мир­ского, и про­сил его за мой счет сде­лать мне эту поделку. Он обе­щал испол­нить заказ к сле­ду­ю­щему дню. Про­шло более двух недель; вижу я его в церкви и спрашиваю:

— Что же вы мне трубу?

— Про­стите, — отве­чает он мне, — не знаю я, как вам об этом и объ­яс­нить: в то время, когда я от вас пошел, меня клик­нул к себе отец каз­на­чей и спро­сил меня, у кого я был. Я ска­зал, что был у вас, и когда он узнал, зачем вы меня звали, то про­сил, и не только про­сил, но строго при­ка­зал трубы вам не делать. При­шлось при­ка­за­ние его испол­нить, а ослу­шаться его, сами зна­ете, я не посмел.

— Да ска­зал ли ты ему, — спро­сил я, — что я за работу заплачу?

— Как же! — отве­чал мне сле­сарь, — конечно, ска­зал. Только он к вам что-то заметно не благоволит.

Не зная при­чины такого нерас­по­ло­же­ния, не чув­ствуя за собой ника­кой вины, да при­том и не имея с каз­на­чеем ника­ких отно­ше­ний и даже раз­го­во­ров, я уди­вился и пошел к нему в келью объ­яс­няться. Отец каз­на­чей был дома. Без малей­шей тени неудо­воль­ствия в голосе я спро­сил его:

— Поз­вольте, батюшка, узнать, что за при­чина тому, что вы запре­тили сле­сарю делать мне трубу к само­вару? Ведь вам известно, что я ее зака­зал на мой счет?

Отец каз­на­чей скон­фу­зился и что-то невнятно стал гово­рить в свое оправ­да­ние, но мне по его гла­зам ясно было видно, что в его сердце семя нена­ви­сти ко мне дало уже боль­шие ростки. Трубу мне сде­лали, но я еще долго не мог дознаться при­чины злобы, кото­рая про­тив меня зрела в душе каз­на­чея. Очень я скор­бел духом, видя такую недоброжелательность.

Одна­жды во время Литур­гии при­е­хал к нам в оби­тель извест­ней­ший в городе Лебе­дяни, бла­го­че­сти­вый и рев­ност­ный к бла­го­ле­пию хра­мов и бла­го­род­ней­ший из дво­рян некто Лука Алек­се­е­вич Федо­тов, более извест­ный в городе по про­звищу Сиби­ряк. При­шел он прямо с при­езду в храм и стал ста­вить налепки и свечи к свя­тым ико­нам. Ставя свечу в Успен­ском при­деле перед ико­ной Покрова Божией Матери, он заме­тил, что на пани­ка­диле, висев­шем перед ико­ной, одна из трех цепо­чек была свя­зана мочаль­ной вере­воч­кой. Это его тро­нуло до слез. В это время к нему подо­шел отец игу­мен, слу­чайно подо­шел и я ста­вить подан­ные бого­моль­цами свечи. Раз­го­ва­ри­вая с отцом игу­ме­ном, Лука Алек­се­е­вич обра­тился вдруг ко мне и сказал:

— Отец Федор, что это такое? вы уже моча­лой стали свя­зы­вать цепи паникадила?

Я чув­ство­вал, что его заме­ча­ние отно­сится не столько ко мне, сколько к отцу игу­мену, здесь при­сут­ство­вав­шему, и, при­зна­юсь, втайне радо­вался. А Лука Алек­се­е­вич между тем продолжал:

— Ай да кти­тор! Вот так моло­дец — моча­лой спаивает!

Я вос­поль­зо­вался этим удоб­ным слу­чаем и в ответ стал ему говорить:

— Вот то-то и есть: всю вину вы на кти­тора воз­ла­га­ете, а где ему взять? Ишь, вот вы и богаче дру­гих, а при­везли из эко­но­мии своих све­чей: а что бы купить их в храме? Поне­воле будешь свя­зы­вать моча­лой… Вон, видите, как ико­но­стас-то ветх: чем нас-то уко­рять, — вы име­ете сред­ства, возь­мите-ка да обра­дуйте нас — воз­об­но­вите-ка его, и покров Пре­бла­го­сло­вен­ной осе­нит дни жизни вашей, и если не здесь, то за гро­бом вы полу­чите свою мзду, а Свя­тая Цер­ковь будет за вас вечно молиться сло­вами заам­вон­ной молитвы: «освяти любя­щих бла­го­ле­пие дому Твоего».

Видно, во бла­го­вре­ме­нии были ска­заны мною эти слова, и не оста­лись они без плода: после Литур­гии подо­шел ко мне Лука Алек­се­е­вич и сказал:

— Прошу вас, отец Федор, най­мите рез­чика и позо­лот­чика и воз­об­но­вите Успен­ский ико­но­стас, а что будет сто­ить, я беру рас­ходы на себя. Но имейте в виду, что так будет, если вы сами най­мете, а если — о. игу­мен, то пусть сам он и платит.

Ска­зал он это так, потому что в эти дни бед­ный о. игу­мен был в пери­оде своей роко­вой болезни и пил почти, что назы­ва­ется, «мерт­вую», и было это Луке Алек­се­е­вичу хорошо известно.

По слову бла­го­де­теля Успен­ский ико­но­стас был отде­лан заново, но вни­ма­ние бла­го­тво­ри­теля ко мне, недо­стой­ному, не про­шло мне даром.

XLVIII

При­шел я одна­жды вече­ром в келью отца каз­на­чея попро­сить у него для осве­ще­ния саль­ных све­чей. У каз­на­чея в это время были гости — фельд­шер град­ской боль­ницы и еще один мона­стыр­ский послуш­ник, извест­ный своим особо без­нрав­ствен­ным пове­де­нием (впо­след­ствии он был сдан в рекруты). На столе стоял само­вар и огром­ный гра­фин с «очи­щен­ной». Полу­чив бла­го­сло­ве­ние, я объ­яс­нил каз­на­чею цель сво­его прихода…

— А, све­чей тебе надобно, све­чей?.. Да, све­чей!… Да вот, любез­ный, поз­воль-ка тебя спро­сить: какими это ты пра­ви­лами руко­вод­ству­ешься, что каж­дую неделю сооб­ща­ешься Свя­тых Таин? А? что ты мне на это ответишь?

Это была правда: со дня поступ­ле­ния сво­его в оби­тель и с бла­го­сло­ве­ния сво­его духов­ного отца, отца игу­мена, я каж­дую неделю или в вечерню пят­ницы, или за утре­ней в суб­боту испо­ве­до­вался и в тот же суб­бот­ний день при­ча­щался Свя­тых Таин, что неуклонно испол­ня­ется мною и доселе…

— Иль тебе неиз­вестно, — про­дол­жал насту­пать на меня несколько уже под­вы­пив­ший каз­на­чей, — что пра­вила Церкви сове­туют миря­нину сооб­щаться только четыре раза в год? Пони­ма­ешь ли ты, любез­ный, к чему при­сту­па­ешь? А?.. Ведь это Таин­ство страш­ное — как же ты доз­во­ля­ешь себе при­сту­пать так часто? А? Ты не име­ешь в себе таких и доб­ро­де­те­лей, чтобы быть достой­ным такого частого обще­ния со Хри­стом… Ты, должно быть, сек­тант какой-нибудь! Ты — моло­кан!… Наверно, моло­кан, а иначе бы ты не доз­во­лил себе быть таким дерз­ким. Какая это у тебя цель? Сознайся — это для того, чтобы люди видели твое лжи­вое бла­го­че­стие? Сознайся: ты — моло­кан? а? ну, говори!

Хоть и пора­зило меня такое напа­де­ние, но я твердо отве­тил отцу каз­на­чею в при­сут­ствии ска­зан­ных двух свидетелей:

— Если вы, батюшка, жела­ете знать Сим­вол моей веры, то прошу вас его выслу­шать от начала до конца.

— Говори! я слушаю.

И я, осе­нив себя крест­ным зна­ме­нием, начал читать: «Верую во Еди­ного Бога Отца»… — и кон­чил: — «Чаю вос­кре­се­ния мерт­вых и жизни буду­щего века. Аминь».

— Вот, — ска­зал я, — батюшка, мое испо­ве­да­ние веры. А что я при­об­ща­юсь каж­дую неделю, то это не по осо­бым моим каким-либо досто­ин­ствам, кото­рых не имею, а потому что сознаю себя более дру­гих греш­ным и боль­ным. Потому-то и при­сту­паю к Могу­щему спа­сти погиб­шего. Вы зна­ете, что не здра­вии тре­буют врача, а боля­щие, и из них пер­вый есмь аз. Не смею я допу­стить даже и мысли той, чтобы я когда-либо мог быть от дел достоин при­об­ще­ния сей Свя­тыне, нет; а при­сту­паю, созна­вая себя крайне недо­стой­ным, но только верую, что, по бла­го­дати Гос­пода и Спаса нашего Иисуса Хри­ста и за молитвы Пре­бла­го­сло­вен­ной и всех Свя­тых, я освя­ща­юсь, при­ча­ща­ясь… Что же каса­ется моих сер­деч­ных чувств, то предо­ставьте их ведать Богу.

Умолк отец каз­на­чей… Помол­чав немного, он грубо спро­сил меня:

— Ты кто?

— Послуш­ник Фео­дор, — отве­чал я.

— Хорошо — это мы сей­час узнаем, оправ­да­ешь ли ты сте­пень зва­ния сво­его делом…

И при этих сло­вах он налил пол­ный ста­кан «очи­щен­ной» и, ука­зы­вая своим пер­стом на ста­кан, пове­ли­тельно ска­зал мне:

— Пей! Я тебе приказываю.

Богу одному известно, как тяжела была для меня вся эта сцена… Скрепя сердце, чтобы не дать излиться заки­пев­шему в нем чув­ству гнева, я со сми­ре­нием отве­тил ему:

— Про­стите, батюшка! Я этого испол­нить не могу.

— Как так? Это — почему?

— Да потому, — ска­зал я, — что меня и без этого стра­сти тре­во­жат и кишат в моем сердце как черви, а свя­той апо­стол Павел пишет, чтобы не упи­ваться вином, в нем же есть блуд…

— Так я, стало быть, по тво­ему заклю­че­нию, блуд­ник? А? Как смел ты мне это ска­зать? А?

И при этом каз­на­чей настолько вышел из себя, что начал выра­жаться пло­щад­ными сло­вами, вся­че­ски ругая и понося меня.

— Пре­красно! Бла­го­дарю!… Так я блуд­ник! Ах ты… — кри­чал он на меня, все ближе и ближе на меня насту­пая… Я про­бо­вал его успо­ко­ить, но напрасно… Тогда я покло­нился и пошел из кельи, но мне при­шлось уже не идти, а бежать, так как каз­на­чей кинулся было за мной, чтобы в сенях меня схва­тить и бить, но я пред­ва­рил его наме­ре­ние бег­ством. И долго я потом пла­кал, скорбя на каз­на­чея, кото­рый был только ору­дием, на силу диа­воль­скую, кото­рая в оби­тели со сла­бым управ­ле­нием тво­рила бес­чи­ние как хотела.

XLIX

За работу по устрой­ству и отделке моей кельи в саду еще не было упло­чено бла­го­де­телю моему, Нико­лаю Васи­лье­вичу Чури­лину. Очень меня это бес­по­ко­ило, хотя Чури­лин ни сло­вом, ни делом не наме­кал мне, что пора бы мне про­из­ве­сти ему уплату. Довольно круп­ная сумма, дан­ная мне тестем брата перед поступ­ле­нием моим в мона­стырь, от кото­рой у меня уже ни гроша не оста­ва­лось, лишила меня воз­мож­но­сти обра­титься вновь к нему за помо­щью, а в долгу мне оста­ваться не хоте­лось. И очень я скор­бел духом.

Как-то раз иду я от сво­его послу­ша­ния к себе в келью, и неот­ступно пре­сле­дует меня моя скорб­ная дума: как и чем рас­счи­та­юсь я с Чури­ли­ным? Вдруг под­хо­дит ко мне одна из извест­ных своим бла­го­че­стием граж­да­нок города Лебе­дяни и совер­шенно для меня неожи­данно спра­ши­вает меня:

— Не име­ете ли вы в чем нужды?

Очень тро­нул меня участ­ли­вый тон вопроса, но, ста­ра­ясь строго испол­нять советы свя­тых Отцов, не бла­го­слов­ля­ю­щих монаху иметь дело с жен­ским полом, я скрыл от нее свою нужду.

Спу­стя несколько вре­мени при­бли­зился день памяти моего во бла­жен­ном успе­нии старца, иерос­хи­мо­наха Мака­рия, скон­чав­ше­гося о Гос­поде 7 сен­тября 1860 года. Очень мне хоте­лось почтить память бла­жен­ного Старца осо­бен­ным уго­ще­нием бра­тии, но, за неиме­нием средств, сде­лать это пред­став­ля­лось крайне затруд­ни­тель­ным. С верой и сле­зами помо­лился я Пре­чи­стой, прося Ее помочь мне и осу­ще­ствить мое усерд­ное жела­ние. За несколько дней до кон­чины отца Мака­рия опять подо­шла ко мне та же раба Божия и говорит:

— Отец Фео­дор! вы скры­ва­ете от меня нужды ваши, тогда как я наверно знаю, что вы крайне нуж­да­е­тесь: я видела во сне Ту, Ей же от Архан­гела было при­не­сено с небесе при­вет­ствие — «Радуйся, Обра­до­ван­ная» и от Нее Самой я полу­чила пове­ле­ние в сло­вах: «Помоги ему». Теперь даже и стали бы вы отка­зы­ваться, я не отойду от вас, пока вы не при­мете от меня на нужды ваши.

Что оста­ва­лось мне делать после этих слов?!

От этой бого­лю­би­вой жены я полу­чил столько, что хва­тило мне и на рас­плату с Чури­ли­ным, и на помин свя­той души пра­вед­ного старца Мака­рия Оптин­ского.

И невы­ра­зимо я радо­вался изли­ва­е­мым на меня, недо­стой­ного, мило­стям Пре­бла­го­сло­вен­ной, и пла­кал я в греш­ной своей молитве ко Господу.

Я умолчу о имени той особы, через кото­рую я полу­чил бла­го­де­я­ние, имея от нее запо­ведь не откры­вать ее имени во все дни ее жизни, а если не будет осо­бой надоб­но­сти, то и после ее смерти.

Каких только скор­бей не в силах пере­не­сти веру­ю­щая душа чело­ве­че­ская при одном только таком зна­ме­нии с неба!

Буди Имя Гос­подне бла­го­сло­венно от ныне и до века!…

L

Одна­жды в празд­нич­ный день отец игу­мен не при­сут­ство­вал за тра­пе­зой. Был один отец каз­на­чей и, конечно, бра­тия. Я был назна­чен на этот день читать за тра­пе­зой Четь-Минеи. Во время тра­пезы бра­тия, поль­зу­ясь послаб­ле­нием со сто­роны каз­на­чея, до того забы­лась, что сме­хом, гром­кими раз­го­во­рами и раз­ными бес­чин­ными дей­стви­ями окон­ча­тельно заглу­шила чте­ние. Я оста­но­вился читать и умолк. Мол­чал я довольно-таки долго, пока не заме­тил этого отец каз­на­чей и не обра­тился ко вше с вопросом:

— Это что еще такое зна­чит? Почему ты замолчал?

— Да чтобы не мешать общему вашему раз­го­вору, — отве­тил я.

— Читай! — крик­нул на меня каз­на­чей. — Читай, мальчишка!

Я пови­но­вался и начал читать. Но каз­на­чей с бра­тией как бы нарочно заго­во­рили еще громче преж­него, а неко­то­рые стали между собою ругаться, тол­кая друг друга в бока.

Грустно мне стало смот­реть на допу­щен­ное бес­чин­ство: дух мой воз­му­тился до слез, а сердце как бы пла­ме­нем охва­тила по Бозе рев­ность, я громко сказал:

— Отцы свя­тые и бра­тия! ради Пре­бла­го­сло­вен­ныя Девы, Матери Бога нашего, име­нем всех свя­тых, а наи­паче пре­по­доб­ных Отец, писав­ших уставы чино­по­ло­же­ния для оби­тели, ради Анто­ния и Фео­до­сия и всех свя­тых Печер­ских, умо­ляю вас умолк­нуть и слу­шать чте­ние! Или уж бла­го­сло­вите мне замол­чать, и тогда про­дол­жайте свои раз­го­воры. Только прежде обра­тите вни­ма­ние на свое бес­чи­ние: сооб­разно ли оно с местом, вре­ме­нем и дол­гом сте­пени вашего звания?

Боже мой! что тут поде­ла­лось и с каз­на­чеем, и со всей частью еди­но­мыс­лен­ной ему бра­тии! Рекой поли­лись на меня уко­ризны, руга­тель­ства — сло­вом, в тра­пез­ной воца­рился пол­ный хаос…

— Вот явился в наш век какой рев­ност­ный пре­по­доб­ный! Ах ты маль­чишка! — раз­да­лись гнев­ные вос­кли­ца­ния, — что ты? началь­ник, что ли, наш? Из моло­дых, брат, да хочешь быть ранним!…

— Яйца, что ли, кур учат? — кри­чал на меня каз­на­чей, — еще нас учить взду­мал! Да как ты смел это при мне ска­зать всей братии?

Я вос­поль­зо­вался мгно­ве­нием зати­шья их яро­сти и громко сказал:

— Вы слы­шали, что я ска­зал и как ска­зал. Теперь мое дело — мол­чать, а ваше — или испол­нить мою просьбу, или дер­жаться своих правил…

Опять под­ня­лась про­тив меня буря, но я уже мол­чал до самого конца тра­пезы и от всего сердца молился за них Богу.

Не про­шло мне это даром, и вскоре риз­ни­чий донес на меня отцу игу­мену, что он заме­чал неод­но­кратно, как я, оста­ва­ясь один в алтаре, ста­нов­люсь про­тив пре­стола на свя­щен­ни­че­ском месте, пре­кло­няю колени, целую пре­стол, беру с пре­стола Крест и Еван­ге­лие, целую их и потом будто даже каса­юсь свя­того ков­чега и беру из него для цело­ва­ния в руки Свя­тое Тело и Кровь Гос­подню. Отец игу­мен при­звал меня к себе и начал мне делать стро­гое заме­ча­ние в при­сут­ствии риз­ни­чего, кото­рый даже при мне не постес­нялся под­твер­дить взве­ден­ную на меня клевету.

— Не смею я много оправ­ды­ваться и уве­рять вас, отец игу­мен, в своей невин­но­сти, — ска­зал я, — но попрошу вас, отец игу­мен, при­ка­зать риз­ни­чему пойти со мной в Тро­иц­кий храм и под­твер­дить свои слова перед ико­ной Оди­гит­рии, и если его не постиг­нет в эти же минуты суд Божий, тогда при­знайте меня виновным.

Но отец игу­мен велел мне оста­вить это дело без послед­ствий, а спу­стя неко­то­рое время, убе­див­шись каким-то обра­зом, что я был окле­ве­тан, сам у меня про­сил про­ще­ния в том, что пове­рил кле­вете по злобе на меня взведенной.

LI

Перед постри­гом моим в рясо­фор, не зная о том, что в сердце отца игу­мена уже созрело это реше­ние, я в тон­ком сне имел такое виде­ние: будто я стою у свеч­ного ящика в Успен­ской поло­вине храма и вдруг слышу, что какой-то мне неиз­вест­ный голос зовет меня в алтарь:

— Фео­дор! взойди сюда!

И так — до трех раз.

Удив­ля­ясь этому див­ному голосу, я вошел в Успен­ский алтарь, совер­шил долж­ное покло­не­ние свя­тому пре­столу и уви­дел, что у угла к востоку близ пре­стола стоит как бы отец игу­мен, а на пре­столе рядом с Кре­стом лежит сереб­ря­ный кор­чик, пол­ный чистой воды, и над ним под­ни­ма­ется пар. Я подо­шел к отцу игу­мену, покло­нился ему в ноги, и он, бла­го­слов­ляя меня, ука­зал на кор­чик и ска­зал мне:

— Возьми и пей!

Счи­тая себя недо­стой­ным неосвя­щен­ными руками взять что-либо с пре­стола, я, не дви­га­ясь с места, стоял в страхе.

Отец игу­мен вто­рично мне сказал:

— Возьми и пей! Это нужно было пить вон — кому, — при­ба­вил он, ука­зы­вая мне рукой по направ­ле­нию к Цар­ским вра­там… Я почему-то в эту минуту не огля­нулся на Цар­ские врата, взял в руки кор­чик и, осе­нив себя крест­ным зна­ме­нием, стал пить из кор­чика воду, кото­рая ока­за­лась про­хлад­ной и необык­но­венно на вкус при­ят­ной… И сколько я ни пил этой воды, а она в кор­чике как будто все умно­жа­лась. Я уси­ли­вался выпить ее всю, но чем более гло­тал, тем кор­чик делался пол­нее. Но я все про­дол­жал пить. И стало мне до того трудно, что, каза­лось, вода, напол­нив все мои внут­рен­но­сти, дошла до самого моего горла. Я напряг послед­ние силы, глот­нул еще раз и будто выпил из кор­чика всю воду… Тут я взгля­нул на Цар­ские врата и уви­дал нагого мла­денца, сидя­щего на круг­лень­ком ана­лой­чике, вроде сто­лика. И мла­де­нец этот не спус­кая с меня глаз зорко смот­рел на меня, и так он был кра­сив, что глаз нельзя было ото­рвать от него. Глядя на меня, мла­де­нец ангель­ски улы­бался. И заме­тил я, что он был весь мок­рый, как будто его только что вынули из воды, и вода стру­и­лась с него чистыми, как алмаз, кап­лями по всему лицу и телу его, — и это при­да­вало ему еще боль­шую кра­соту. Сидел этот див­ный мла­де­нец с нож­ками на ана­лой­чике, и по чре­с­лам покрыт он был белым полот­ном, и это же полотно было подо­стлано под ним. Сзади этого мла­денца стоял монах, как будто отец каз­на­чей, а на плече у него было чистое поло­тенце, кото­рым он оти­рал катя­щи­еся по телу мла­денца капли чистой воды. И уви­дел я, что по лицу мла­денца, около его уха, вдруг потекла гряз­ная вода, как бы с пылью рас­тво­рен­ная. Дивясь кра­соте мла­денца, я спро­сил отца игумена:

— Кто этот младенец?

И чей-то голос мне ответил:

— Это ты!

А отец игу­мен сказал:

— Я хочу, чтобы ты был моим сыном.

И после того я услы­шал опять преж­ний голос, звав­ший меня в алтарь. Голос этот мне говорил:

— Ну, видел ты себя? Теперь вста­вай и иди к утрени.

При этих сло­вах я проснулся, и в это самое мгно­ве­ние уда­рили в коло­кол к заут­рени, а я встал и пошел, дивясь бывшему.

В рясо­фор я был постри­жен вскоре после этого виде­ния в Ильин­ском храме на день Оди­гит­рии, то есть 28 июля. Постри­гал меня за Литур­гией сам отец игу­мен. Одежда моя с вечеру была поло­жена перед обра­зом Бого­ма­тери на ана­лой­чике, а наутро, к удив­ле­нию поно­маря и риз­ни­чего, ана­лой этот с одеж­дою ока­зался пере­став­лен­ным к мест­ной иконе Илии про­рока. Удив­лены они были потому, что, кроме них, в храме никого не было, а они ана­лоя не пере­став­ляли и храм до литур­гии был заперт.

При постриге в рясо­фор имени мне изме­нено не было, и я был наре­чен паки Феодором.

LII

Спу­стя неко­то­рое время после вели­кого и зна­ме­на­тель­ного для меня дня постри­же­ния в рясо­фор, но еще до постри­же­ния меня в ман­тию, при­хо­дит ко мне в келью отец игу­мен и в раз­го­воре неожи­данно обра­ща­ется ко мне с такими словами:

— Ты сам видишь, что каз­на­чей у меня окон­ча­тельно чело­век неспо­соб­ный, бес­хо­зяй­ствен­ный, да, к несча­стью, еще и выпить любит… Ну, это-то хоть туда-сюда; а вот что плохо, так это то, что, заме­чаю я, в нем не только мона­ше­ства, но и про­сто-то хри­сти­ан­ского и тени нет. Так вот, прошу тебя, не отка­жись заме­нить его собою, а об этом я уже буду лично про­сить Преосвященного.

Каза­лось бы, такое отли­чие должно было меня обра­до­вать, но меня оно испу­гало — так ясно мне пред­ста­вился весь ужас того поло­же­ния, в кото­рое я неми­ну­емо попал бы, если бы при­нял лест­ное пред­ло­же­ние отца игу­мена. Я знал несчаст­ную сла­бость сво­его насто­я­теля, кото­рая его застав­ляла отно­ситься снис­хо­ди­тельно к поро­кам его под­чи­нен­ных, и назна­че­ние меня каз­на­чеем при нем рав­но­сильно было бы тому, как если бы он мне ска­зал: ты видишь мои дей­ствия, ни в чем не сооб­раз­ные с уста­вами св. Отец, осно­ва­те­лей мона­стыр­ских обще­жи­тий, будь каз­на­чеем и молчи и ни в чем мне не пре­пят­ствуй, а я буду по-преж­нему и при­ме­ром своим, и управ­ле­нием окон­ча­тельно иско­ре­нять из сво­его мона­стыря и бла­го­чи­ние, и бла­го­че­стие… Обо­рони, Гос­поди! Да не будет!

Выслу­шал я игу­мен­ское пред­ло­же­ние, стал перед ико­ной Пре­бла­го­сло­вен­ной и ска­зал насто­я­телю тихо и кротко, но твердо:

— Спаси вас, Гос­поди, батюшка, за ваше вни­ма­ние ко мне, недо­стой­ному, но поз­вольте и мне быть с вами откро­вен­ным и выска­зать вам и чув­ства мои, и мои мысли не как перед началь­ни­ком, а как перед отцом. Нас, батюшка, здесь в келье только двое, и пусть Матерь Божия будет между нами сви­де­тель­ни­цей. Вы пред­ла­га­ете, стало быть, мне долж­ность, или послу­ша­ние казначейское?

— Да, — отве­тил мне игу­мен, — желаю даже.

Я покло­нился ему в ноги и бла­го­да­рил его, но, вставши, продолжал:

— Ах, батюшка, не поняли вы доселе меня, а иначе бы вы и не стали мне пред­ла­гать этой долж­но­сти (и тут я опять покло­нился ему в ноги)… Только вот что, батюшка: молю я вас и прошу — не думайте обо мне и про­сить Вла­дыку, потому что если вы все-таки на своем насто­ите, то, несмотря на то что вы игу­мен, а я буду каз­на­чей, я таких от вас реформ потре­бую, о каких вы и не думали.

— Каких реформ? — удив­ленно спро­сил меня игумен.

— А вот каких, батюшка: здесь ведь обще­жи­тие, так и должно быть у нас все так, как Отцы свя­тые пере­дали нам, начи­ная с кухни и кон­чая всем духом брат­ского обще­жи­тия. Пищу, напри­мер, чтобы варили на кухне не мужики наня­тые, а из числа бра­тии иноки; да всё это — по уставу: огонь-то чтобы брать от иконы Спа­си­теля или от пре­стола во время утрени; потом, поло­жив зем­ной поклон пред насто­я­те­лем и испро­сив бла­го­сло­ве­ние, только тогда бы и шли на дело. Да и на деле-то, чтобы млад­ший на все про­сил бла­го­сло­ве­ние у стар­шего, так, чтобы ковша воды не смел влить в котел не помо­лив­шись: «Молит­вами св. Отец, Гос­поди Иисусе Хри­сте Боже наш, поми­луй нас!», и, только когда стар­ший ска­жет «аминь», млад­ший, ска­зав — «бла­го­слови» и услы­шав — «Бог бла­го­сло­вит», только тогда он может при­сту­пить к сво­ему делу. И так должно вести вся­кое дело при начале вся­кого послу­ша­ния в оби­тели. И просфоры должна печь бра­тия, а не бабы в городе, как это у нас теперь ведется. Да чтобы у нас от стар­шего до млад­шего никого не было в празд­но­сти, а чтобы каж­дому по силам его, воз­расту и вос­пи­та­нию было дано послу­ша­ние. И в город-то, и в сло­боду отнюдь никому не ходить без бла­го­сло­ве­ния, ради бла­го­слов­ной вины, и то только одному уста­нов­лен­ному на то брату, кроме осо­бых исклю­че­ний. Вот и к воро­там надо поста­вить при­врат­ника, будиль­щи­ков; да и ворота вне службы должны быть не так рас­тво­рены, как в насто­я­щее время, и чтобы не было пути жен­скому полу через двор оби­тели… В хра­мах надо заве­сти чистоту не ту, кото­рая теперь у нас, а такое бла­го­ле­пие, кото­рое бы воз­вы­шало душу моля­ще­гося и воз­буж­дало бла­го­го­ве­ние к свя­тыне. Смеху и раз­го­во­ров на кли­ро­сах и в алтаре чтобы и тени не было… Да про­стите, батюшка, я и от вас-то лично потре­бую дру­гого пове­де­ния во всем… А вина и пьян­ства чтобы и духу не было в оби­тели; и с похме­лья, по-вашему, я не доз­волю давать бра­тии денег и поить их в келье, как вы это дела­ете теперь. Нет, — на поклоны! Кто не хочет испра­виться — с Богом из оби­тели: пусть вме­сто шести­де­сяти или пяти­де­сяти, будет жить трид­цать, но чтобы оби­тель была образ­цом бла­го­че­стия, а не так, как вы довели. Взгля­ните по сове­сти: ведь оби­тель-то слу­жит соблаз­ном для мир­ских, как рас­сад­ник не бла­го­че­стия, а пьян­ства, неве­же­ства и вся­ких поро­ков… Итак, если вы не будете пре­пят­ство­вать новым поряд­кам, то изби­райте меня — я готов. Но если из лич­ных ваших вре­мен­ных видов вы не изме­ните своей системы, то лучше оставьте меня, а иначе я вам буду пер­вый враг и доведу о всех ваших сла­бо­стях до све­де­ния Владыки.

Ничего мне не воз­ра­зил на мои речи игу­мен, но с этого вре­мени он охла­дел ко мне совер­шенно и уже о каз­на­чей­стве для меня более не заи­кался. Мало того, по несчаст­ной своей болезни, он имел сла­бость открыть о своем мне пред­ло­же­нии самому каз­на­чею, с кото­рым во время запоя, за бутыл­кой, слиш­ком раз­от­кро­вен­ни­чался. Конечно, он пере­ска­зал ему и все то, что я ему наго­во­рил в келей­ной с ним беседе, и тем еще больше воз­му­тил про­тив меня и без того уже ярост­ную нена­висть ко мне каз­на­чея. С этих пор каз­на­чей не упус­кал удоб­ного слу­чая, чтобы вну­шать игу­мену, что я доби­ва­юсь началь­ства, что я хочу, как они оба выра­жа­лись, их «стула». И стали они оба ста­раться вытес­нить меня из оби­тели, но как не было за мной ника­кой вины, то они умыс­лили пере­ве­сти меня, дав ман­тию, в Архи­ерей­ский дом в Там­бов. Этого им было бы не трудно добиться, рас­хва­лив меня кому сле­дует и при помощи зада­ри­ва­е­мых ими чле­нов консистории.

Слава и бла­го­да­ре­ние Гос­поду, Кото­рый не дал им испол­нить сво­его наме­ре­ния, и все их козни не полу­чили успеха, столь ими желан­ного!… Но об этом я скажу в своем месте.

LIII

Чув­ство брат­ской любви нередко застав­ляло меня молиться ко Гос­поду и к Пре­чи­стой Его Матери, чтобы изли­лось на мень­шего брата моего Божье бла­го­сло­ве­ние и чтобы обо­га­тил его Гос­подь бла­гами зем­ными. И вот одна­жды после горя­чей молитвы я изне­мог и уснул и вижу во сне, будто стою я у самой паперти камен­ной церкви, выходя из нее в мона­ше­ском оде­я­нии. Взгля­нув над собою вверх, я уви­дел луну и чистое, ясное небо, все усе­ян­ное звез­дами… Сине­вато-туман­ная даль теря­лась, уходя в бес­ко­неч­ную высоту… И под луной, несколько сбоку, уви­дел я плы­ву­щую в воз­духе лодку, и в ней сидит брат мой, Иван Афа­на­сье­вич. На голове у него была темно-мали­но­вая бар­хат­ная шапочка татар­ского покроя, вся кра­сиво и богато рас­ши­тая золо­том и жем­чу­гом, осы­пан­ная дра­го­цен­ными кам­нями; в руках у него была фран­тов­ская чер­ная пухо­вая шляпа. Глядя на меня, он сде­лал мне шля­пой глу­бо­кий поклон. И послы­шался мне в виде­нии голос, гово­ря­щий: «Видишь? Так воз­ве­личу брата твоего».

После этих слов я проснулся и, дивясь сво­ему сну, напи­сал брату на Ниже­го­род­скую ярмарку, где он в то время нахо­дился после закупки в Москве товаров.

Было это три года спу­стя после моего вступ­ле­ния в мона­стырь в июне 1863 года. После этого сна брат вызвал меня в Москву для сви­да­ния с ним и с его моло­дой женой. Очень мы были рады сви­деться после дол­гой раз­луки. Брат был очень дово­лен своей судь­бой: дело, кото­рое ему доста­лось от тестя, у него спо­ри­лось и он бога­тел не по дням, а по часам; но в бесе­дах с ним я заме­тил, что есть у него какая-то думка, какое-то тай­ное неудо­вле­тво­рен­ное жела­ние. Я его спро­сил об этом, и он мне ответил:

— Слава и бла­го­да­ре­ние Гос­поду за все: всего у меня много. Есть у меня уже и две дочки, но вот горе — сына не имею.

— А что? — спро­сил я его, — видно, тебе очень бы хоте­лось сына?

— Еще бы, — отве­чал он, — какой же отец и мать не желали бы иметь сына? Но да будет, видно, воля Божия!

Очень меня взвол­но­вали брат­нины слова.

На дру­гой день отстоял я в Успен­ском соборе Литур­гию, помо­лился у св. мощей угод­ни­ков Божиих, Петра, Алек­сия, Ионы и Филиппа, зашел к Ивер­ской и у чудо­твор­ной иконы излил в молитве скорбь свою за брата, умо­ляя Матерь Божию, чтобы Она умо­лила Сына Сво­его даро­вать сына моему брату. Помо­лив­шись, я купил в Ивер­ской часовне вершка в два, в сереб­ря­ной ризе, икону Пре­бла­го­сло­вен­ной с целью бла­го­сло­вить ею брата пред отъ­ез­дом, и, когда при­шло нам время рас­ста­ваться, я бла­го­сло­вил этой ико­ной не брата, а жену его и при этом с верой, от всей своей глу­бины сер­деч­ной, сказал:

— Силен Гос­подь уте­шить вас и даро­вать вам сына!

Под бла­го­сло­ве­ние хотел было подойти мой брат, но я почему-то бла­го­сло­вил не его, а жену, сказав:

— Нет! я желаю, чтобы сестра подошла.

И когда она поло­жила три поклона и хотела было взять икону в руки, я повто­рил опять:

— Эта свя­тая икона да будет вам в бла­го­сло­ве­ние на рож­де­ние сына и чтобы умно­жил Гос­подь вам детей и сыно­вей даже до седми.

На этом мы рас­ста­лись с бра­том и невесткой.

Про­шел год, и у них родился сын, кото­рому дали имя Фео­дор. На вто­рой год роди­лась дочь по имени Александра…

В год рож­де­ния Алек­сан­дры брат виделся со мною и с какой-то на этот раз внут­рен­ней доса­дой ска­зал мне:

— Опять роди­лась дочь, а ты мне гово­рил, что у меня родится до семи сыновей.

— Не лучше ли, брат, — ска­зал я ему, — молиться ко Гос­поду — да будет воля Твоя, а не наше жела­ние. Почем ты зна­ешь, что сыно­вья будут тебе на радость?

— Ну, как бы там ни было, — отве­тил мне брат, — а я хочу, чтобы у меня были сыно­вья — на то и прошу ваших мона­ше­ских молитв. Будет с меня и двух девок, а тут еще тре­тья родилась.

По всему было заметно, что духов­ное устро­е­ние брата как хри­сти­а­нина уже начи­нало пор­титься от сча­стья и удачи в его житей­ских делах…

После этого у него скон­ча­лась дочь Алек­сандра, и вско­ро­сти роди­лись ему вто­рой сын Алек­сандр, потом тре­тий — Васи­лий, чет­вер­тый — Иоанн, пятый — Нико­лай, шестой — Вик­тор, седь­мой — Алек­сей и вось­мой — Вла­ди­мир. Послед­ней у брата роди­лась опять дочь — Ольга.

И так во всем была брату удача — и в семье, и в тор­го­вых его делах. Его счи­тали мильон­щи­ком; все глав­ные воен­ные началь­ники жали ему руку; был он при­нят в доме у Лорис-Мели­кова, у Чав­ча­вадзе и у дру­гих пол­ко­вод­цев. У князя Чав­ча­вадзе он и дом купил, где и жил до самой смерти. В Темир-Хан-Шуре, где были его глав­ные дела, он даже с хле­бом-солью от обще­ства встре­чал Госу­даря Импе­ра­тора и был удо­стоен при­гла­ше­ния к Высо­чай­шему столу. Брат за свои пожерт­во­ва­ния был награж­ден мно­гими меда­лями и в купе­че­стве слыл за одного из самых пере­до­вых дея­те­лей, и, бла­го­даря этой репу­та­ции, а глав­ное, конечно, и круп­ному сво­ему состо­я­нию, он был даже в близ­ких отно­ше­ниях и с круп­ней­шими мос­ков­скими ком­мер­че­скими домами, и, между про­чим, с домом Мос­ков­ского город­ского головы Королева.

Не нра­ви­лось мне только зна­ком­ство брата с воль­но­дум­цами, кото­рыми так оби­ло­вали шести­де­ся­тые годы. Вли­я­ние их с каж­дым годом ста­но­ви­лось на него все силь­нее, и оно про­яв­ля­лось в нем в чер­тах очень рез­ких, кото­рые больно отзы­ва­лись в моем сердце. Стал он не соблю­дать цер­ков­ных уста­вов, отда­ляться от Церкви, сме­яться над мона­ше­ством. Не раз дово­ди­лось мне слы­шать в его ком­па­нии отзывы о мона­хах как о туне­яд­цах и одна­жды в Москве, в гости­нице Коко­рева, где брат зани­мал несколько номе­ров и где жил и я, при­е­хав на сви­да­ние с бра­том, дове­лось мне услы­хать от него за ужи­ном такие речи:

— А ведь ты небось дума­ешь, — ска­зал он, обра­ща­ясь ко мне, — что твое бла­го­сло­ве­ние доста­вило мне все, чем я теперь поль­зу­юсь?.. И понес он далее такие кощун­ствен­ные речи, что у меня так и обмерло сердце.

Брат был несколько выпивши и, не доволь­ству­ясь страш­ными сво­ими сло­вами, вошел в какой-то азарт: вдруг вско­чил со стула, снял поры­ви­сто со своей шеи обра­зок Божией Матери и бро­сил его под стол… Я был пора­жен и уни­что­жен этой дикой, безум­ной выход­кой брата и, хотя это и не было в моем обы­чае, вышел на этот раз из номера не говоря ни слова. Наутро при­шел ко мне кори­дор­ный и попро­сил меня пойти к брату. Не успел я пере­сту­пить порога его номера, как он упал мне в ноги и стал про­сить про­ще­ния. Я подал ему обра­зок, кото­рый он нака­нуне с такой дер­зо­стью бро­сил на пол. Он опять кинулся мне в ноги, прося прощения.

— Не у меня проси про­ще­ния, — ска­зал я ему, — а у Той, Кото­рую ты оскор­бил своей безум­ной дерзостью.

Брат каялся, объ­яс­няя свой посту­пок излиш­ком выпи­того вина, но семя духов­ного раз­ло­же­ния в нем таи­лось и зрело, пока не дало такого ростка, кото­рый его и погу­бил впоследствии.

Тут мне при­дется забе­жать лет на 15 впе­ред, к тому вре­мени, когда я уже был в Пере­мышле, в Люти­ко­вом монастыре.

По дороге в Москву, брат заехал ко мне и тут тоже за ужи­ном, выпив изрядно кахе­тин­ского, к кото­рому полу­чил при­стра­стие на Кав­казе, он, как неко­гда в коко­рев­ской гости­нице, стал при­ди­раться ко мне и, в пылу непри­ят­ного раз­го­вора, повы­шен­ным голо­сом вдруг сказал:

— А ведь ты, веро­ятно, дума­ешь, что все, что я имею, дал мне твой Христос?

— А кто же? — спро­сил его я.

Брат ука­зал мне на свой лоб и сказал:

— Вот — кто, а не твой Христос!

Тут я не вытер­пел и вспы­лил до того, что и теперь каюсь, но, видно, ска­зан­ного уже не воро­тишь. В страш­ном гневе на брата я пере­спро­сил его:

— И ты, мер­за­вец, дерзко отвер­га­ешь милость к тебе Божию и отно­сишь все дан­ное тебе к сво­ему уму, отвер­гая даже Имя Господне?

— Да, конечно, — повто­рил он, — конечно, не твой Христос!

Тут вне себя я крик­нул ему что было силы:

— Сей­час вон от меня, мерзавец!

С бра­том был и стар­ший сын его. Я позвал сво­его келей­ника и сказал:

— Выведи его вон! А тебе, — обра­тился я к брату, — говорю: будь ты, ана­фема, про­клят! И попомни, что я тебе скажу: сту­пай теперь на Кав­каз и посмотри, что даст тебе отныне твой ум и твое безу­мие! Ты мне рас­ска­зы­вал, как паро­ход­ные капи­таны гово­рят: «стоп машина!» и паро­ход оста­нав­ли­ва­ется. И я тебе теперь говорю: стоп машина во всех твоих делах! Ну-ка, сту­пай пово­ра­чи­вай теперь мозгами!

С этого дня я брата сво­его больше уже не видал. В самом ско­ром вре­мени стар­ший его сын застре­лился, вто­рой попал за поли­ти­че­ское дело в тюрьму; жену брата, при опе­ра­ции горла, заре­зал док­тор, а дела его пали до того, что он, с горя, сидя в кон­торе сво­его мага­зина, выстре­лил себе в рот из револьвера.

Вот в какую цену обо­шлось брату его кощунство.

Батюшка отец Амвро­сий Оптин­ский, кото­рому я пока­ялся в грехе про­кля­тия брата, сурово мне за то выго­во­рил, ска­зав мне:

— Напрасно, напрасно ты пре­дал ана­феме брата и про­клял дела его!

Но испра­вить уже этого нельзя: окон­чив­шие жить уже не вос­крес­нут до все­об­щего вос­кре­се­ния, и я, мно­го­греш­ный, и под­несь молю Гос­пода, чтобы снял Он с брата моего страш­ное слово «ана­фема». Да не лишит Все­б­ла­гий Бог за него Своей мило­сти остав­шихся в живых детей брата и меня, окаянного!

LIV

Возы­мели бого­лю­би­вое жела­ние Лука Алек­сан­дро­вич Федо­тов и супруга его Любовь Сте­па­новна сде­лать на икону Божией Матери Всех Скор­бя­щих Радо­сти среб­ро­по­зла­щен­ную ризу. О заду­ман­ном пожерт­во­ва­нии сооб­щили они отцу игу­мену и испро­сили у него соиз­во­ле­ния на то, чтобы для испол­не­ния их жела­ния послан был в Москву я.

Зна­чи­тель­ные были они бла­го­де­тели мона­стырю, и при­шлось моему без­воль­ному и сла­бому игу­мену согла­ситься на их жела­ние. Федо­товы вру­чили мне 22 фунта серебра в сто­ло­вом сер­визе, несколько дюжин с чер­нью вызо­ло­чен­ных сереб­ря­ных ложек, около фунта чистого чер­вон­ного золота и несколько штук дра­го­цен­ных брил­ли­ан­тов и отпра­вили меня в Москву к извест­ному фаб­ри­канту Сазикову.

Одна работа этой ризы обо­шлась более 800 руб­лей серебром.

По при­езде моем из Москвы один бого­лю­би­вый купец поже­лал вызо­ло­тить вновь ико­но­стас Покров­ского при­дела и рас­пи­сать весь храм. На все это он мне дал деньги с усло­вием, чтобы вся работа про­из­во­ди­лась под моим наблю­де­нием и чтобы мне и про­из­во­дить все рас­ходы, не откры­вая игу­мену имени жерт­во­ва­теля, но твердо заявил ему от его имени, что все дело должно быть совер­шено мною. Бла­го­тво­ри­тель этот желал еще сде­лать над свя­тыми вра­тами ангела в рост чело­века с тру­бой и вен­цом в одной руке и мечом в дру­гой и позо­ло­тить его чер­вон­ным золо­том. Над вра­тами ему еще хоте­лось изоб­ра­зить мас­ля­ными крас­ками Пре­свя­тую Тро­ицу в образе трех стран­ни­ков, при­ни­ма­е­мых Авра­амом под дубом Мам­врий­ским, и сде­лать под этим изоб­ра­же­нием под­пись: «Гос­поди! аще обре­тох бла­го­дать перед Тобою, помяни раба Твоего».

Пожерт­во­ва­ние было круп­ное, и игу­мен, опять скрепя сердце, дал мне и на эту работу свое бла­го­сло­ве­ние, но все у меня выпытывал:

— Только к чему это? Скажи: кто это такой? кто жертвует?

Хотя и полу­чил я насто­я­тель­ское бла­го­сло­ве­ние, но не было покойно мое сердце: я знал, что по наве­там зави­сти каз­на­чея мне не прой­дет даром и поездка моя в Москву к Сази­кову. До трех раз я при­сту­пал к игу­мену за этим бла­го­сло­ве­нием, и вся­кий раз он его давал мне, не упус­кая, однако, сказать:

— Скажи мне имя жерт­во­ва­теля! Не возьму в толк, к чему это…

Напо­сле­док, уже в тре­тий раз, он ска­зал нако­нец мне определенно:

— Ну, начи­найте! Бог благословит.

Но не успел я дать задатка сле­сарю, чтобы он при­сту­пил к работе ангела, а затем взяться и за воз­об­нов­ле­ние ико­но­стаса, как меня потре­бо­вали в келью к насто­я­телю. Уже с пер­вого на него взгляда было видно, что игу­мен мой нахо­дился под вли­я­нием вина и каз­на­чея. Как только я к нему явился, он с места запре­тил мне делать ангела и при­ка­зал отло­жить все дело на неопре­де­лен­ное время.

— Вот еще явился какой воз­об­но­ви­тель! — кри­чал на меня игу­мен. — Без тебя оби­тель 400 лет сто­яла, а ты откуда такой явился? Я‑де им два ико­но­стаса воз­об­но­вил!… Уби­райся-ка откуда при­шел!… Что мы — идо­ло­по­клон­ники, что ли, что вы на ворота кого-то поса­дить хотите?.. Не надо!… Я хоть лыком шит, да — игу­мен; а ты кто?

Я про­бо­вал было напом­нить ему, что он уже дал мне свое бла­го­сло­ве­ние и что мною уже даны были задатки, но он и слы­шать ничего не хотел и даже божился, что он мне нико­гда сво­его бла­го­сло­ве­ния не давал.

Так и не была испол­нена воля жерт­во­ва­теля. К сча­стью, мне были воз­вра­щены задатки, и я мог оправ­даться перед этим бого­люб­цем, а могло бы выйти и так, как это было со мной при воз­об­нов­ле­нии Успен­ского ико­но­стаса: взял у меня тогда игу­мен 50 руб­лей, чтобы рас­пи­сать в крас­ках купол, но, вме­сто живо­писи, он даже и побелки мелом не сде­лал — так и про­пали пожерт­во­ван­ные денежки.

С этого вре­мени гоне­ние на меня уси­ли­лось еще больше.

LV

В числе бра­тии были иноки про­стые серд­цем, пре­иму­ще­ственно из кре­стьян, кото­рые оста­вили мир не из вре­мен­ных каких-либо свое­ко­рыст­ных выгод, а един­ственно из любви к Гос­поду и из жела­ния Ему рабо­тать в мона­стыр­ском уеди­не­нии. Эти иноки любили меня о Гос­поде и изредка ходили ко мне, чтобы я им почи­тал что-нибудь из книг свя­то­оте­че­ских. И я читал им из Иоанна Лествич­ника, из аввы Доро­фея, Симеона Нового, Марка Подвиж­ника, Нила Сор­ского, Мака­рия Еги­пет­ского, Иса­ака Сири­я­нина, Исаии Отшель­ника и мно­гих дру­гих. Удо­вле­тво­ряя их жажде духов­ного зна­ния, я в свя­то­оте­че­ских писа­ниях нахо­дил для них ответы на все их недо­умен­ные вопросы. Вели­кая это была и для них, и для меня польза; но диа­волу это, наверно, не нра­ви­лось, и он стал вну­шать каз­на­чею, а через каз­на­чея и игу­мену пре­кра­тить наши брат­ские собе­се­до­ва­ния; и начали они моим собе­сед­ни­кам говорить:

— Зачем вы ходите к нему?

В про­стоте своей сер­деч­ной и не подо­зре­вая коз­ней вра­жьих они отве­чали им:

— Да как же, батюшка, не ходить к нему?.. — и начи­нали им вос­хва­лять меня не в меру моего досто­ин­ства, назы­вая меня анге­лом, а не чело­ве­ком. Можно себе пред­ста­вить, как такие речи дей­ство­вали на врага, вну­шав­шего про­тив меня завист­ли­вую ненависть!

— Вы не пони­ма­ете его, — гово­рили игу­мен с каз­на­чеем, — потому-то вы и ходите к нему и его убла­жа­ете; а мы вам гово­рим, что это из мошен­ни­ков мошен­ник: у него одна цель — быть игу­ме­ном. Мы его знаем лучше вас — это мошен­ник, каких редко…

— Я не дово­лен теми, — гово­рил игу­мен, — кто к нему ходит. Так и знайте, что те, кто к нему ходит, у меня будут на пло­хом замечании.

Такой неожи­дан­ный для них обо мне отзыв крайне их уди­вил, и, слыша его неод­но­кратно, они заме­тили явное ко мне недоб­ро­же­ла­тель­ство началь­ства и, боясь его гнева, стали ходить ко мне реже и с вели­кой опас­кой, со сле­зами пере­да­вая мне при­чину их кажу­ще­гося ко мне охлаждения.

И в Лебе­дяни, бывая в домах име­ни­тых граж­дан, игу­мен не упус­кал слу­чая на вопросы их обо мне отзы­ваться неод­но­кратно о моей лич­но­сти, назы­вая меня льсте­цом, гор­де­цом, свя­то­шей и страш­ным мошен­ни­ком. Бывая часто в нетрез­вом виде, он звал меня к себе в келью и тут поно­сил меня вся­че­скими руга­тель­ными сло­вами, а ино­гда ни с того ни с сего кри­чал мне:

Подай сюда ключи от свеч­ного ящика, ты не можешь быть поле­зен для оби­тели — ты мошен­ник! Ты ожи­да­ешь моего стула!

И сколько я его ни разу­ве­рял име­нем Бого­ма­тери, он ругал меня еще более, говоря, чтобы я вышел из обители.

— Ты — бес­по­лез­ный чело­век! — только и слы­шал я от него в эти минуты.

Я хорошо пони­мал, что это было на меня гоне­ние вра­жье от древ­него чело­ве­ко­убийцы, поль­зо­вав­ше­гося несчаст­ной насто­я­тель­ской сла­бо­стью, но, Боже мой! — до чего тяжело мне бывало это пере­но­сить! Тяжело мне было еще осо­бенно потому, что мне не с кем было во всей оби­тели раз­де­лить сво­его горя, не от кого было полу­чить слова под­держки и уте­ше­ния. И ухо­дил я тогда, оди­но­кий, в свою уеди­нен­ную келью и, обли­ва­ясь сле­зами, взы­вал такими сло­вами к моему Господу:

— Гос­поди мой, Гос­поди! при­зри на скорбь души моея, и утеши меня бла­го­дат­ною Твоею силою, и укрепи немощи моя, и про­свети сердца нена­ви­дя­щих и гоня­щих мя све­том бла­го­ра­зу­мия Тво­его, да вси еди­ным серд­цем и еди­ными усты будем петь и вос­хва­лять Пре­свя­тое Имя Твое Отца и Сына и Свя­таго Духа все­гда, ныне и присно и во веки веков. Аминь…

И вот, после одного из таких иску­ше­ний, вижу я в сон­ном виде­нии, будто стою я в Покров­ском при­деле во время утрени и, когда запели — «Чест­ней­шую Херу­вим», вижу я: идет монах, но не про­стой, потому что на пер­сях его был крест. Лицо монаха этого было несколько рябо­ва­тое, бородка про­дол­го­вато-окла­ди­стая, с про­се­дью. На руке он дер­жал ман­тию, ремень, четки и кло­бук, а шел из Успен­ского при­дела в Покров­ский алтарь. Про­ходя через кли­рос и порав­няв­шись со мною, он ска­зал мне, пока­зы­вая ман­тию и клобук:

— Готовься!

И очень скоро после этого сно­ви­де­ния я был постри­жен в ман­тию. Совер­ши­лось это вели­кое собы­тие моей жизни в день Оди­гит­рии, июля 28‑й день 186… год[6]. После моего пострига отец игу­мен гово­рил мне, что он напи­сал на трех запи­соч­ках для меня три имени и поло­жил их на пре­стол. Два раза во время сво­его слу­же­ния он брал с кре­стом одну из трех запи­сок, и оба раза выхо­дило для меня имя «Фео­до­сий». В день моего пострига и тоже в день его слу­же­ния, когда нужно было идти постри­гать меня за малым вхо­дом, он взял с пре­стола записку, и в тре­тий раз вышло мне имя «Фео­до­сий».

Вспомни, чита­тель, мою молитву у раки Пре­по­доб­ного в Киеве и слова подо­шед­шего ко мне неиз­вест­ного ста­ричка монаха и поди­вись со мною вме­сте вели­ким и неис­сле­ди­мым путям Господним!

LVI

Одна­жды при­е­хала к отцу игу­мену насто­я­тель­ница ново­устро­я­е­мой тогда Ила­ри­о­нов­ской Тро­е­ку­ров­ской общины, мать Мака­рия[7], в то время очень ко мне бла­го­во­лив­шая. Вся­кий раз как она при­ез­жала в наш мона­стырь к отцу игу­мену, она про­сила вызы­вать меня в насто­я­тель­скую келью. От нее игу­мен не только скры­вал свое недоб­ро­же­ла­тель­ство ко мне, но пока­зы­вал ей, что обо мне он имеет осо­бое оте­че­ское попечение.

Богу ведомо одному, — может быть, в его-то душе и не было бы про­тив меня дур­ного чув­ства, если бы не его сла­бость и не склон­ность под­да­ваться чужим и враж­деб­ным вли­я­ниям. Да и то ска­зать — нельзя судить души чело­ве­че­ской, а тем более ее осуж­дать, когда зна­ешь по себе силу врага рода чело­ве­че­ского. Помни все время, пока чита­ешь мое повест­во­ва­ние, доро­гой мой чита­тель, что я — лето­пи­сец, а не судья, и разу­мей, что, опи­сы­вая мона­стыр­ское нестро­е­ние, я не мона­стыри обви­няю, а чело­ве­че­скую немощь, под­да­ю­щу­юся диа­воль­скому соблазну, когда ей так было бы легко, с помо­щью бла­го­дати Божией, отра­жать напа­де­ние неви­ди­мых вра­гов; сто­ило бы лишь строго дер­жаться свя­то­оте­че­ских заве­тов и бого­муд­рого старчества.

Смотри, как при тех же людях, и с теми же их немо­щами, и при дей­ствии тех же враж­деб­ных сил цвела в то время да и теперь, бла­го­да­ре­ние Богу, про­цве­тает Оптина Пустынь и дру­гие высо­кие оби­тели Рос­сий­ские, где вве­дено и дер­жится стар­че­ство. Где Ста­рец, кото­рому вся­кий инок обя­зан откры­вать еже­дневно свои помыслы, ради Хри­ста, Кото­рому он слу­жит и ради хри­сти­ан­ского совер­шен­ство­ва­ния, там вот тебе уже те Еван­гель­ские «двое», посреди кото­рых Гос­подь обе­щал неви­димо при­сут­ство­вать. Это уже — Цер­ковь, кото­рую и врата адовы не одо­леют. Где же там без­воз­бранно дей­ство­вать лука­вому?.. Не то в оби­те­лях, подоб­ных Лебе­дян­ской, какой она была в мое время…

Но про­дол­жаю рассказ.

Так вот, зна­чит, при­е­хала мать Мака­рия, был, по обы­чаю, по слу­чаю ее при­езда позван к игу­мену и я. Был тут и каз­на­чей. Попили мы чайку, поси­дели, побе­се­до­вали, а затем стали и про­щаться. Под­ня­лась мать Мака­рия со сво­его места, чтобы соби­раться отъ­ез­жать домой, а я дер­жал в руках ее легонь­кую теп­лую бели­чью накидку из рясы бла­жен­ной памяти нашего с нею старца, иерос­хи­мо­наха Мака­рия. Стоял тут и каз­на­чей и вдруг ни с того ни с сего, точно откуда-то сорвался, ука­зы­вая рукой на меня, крик­нул игумену:

— Видишь ли ты этого чело­века? Попомни мои слова: вот — дай срок — он нас с тобой так попрет из оби­тели, что ты только ахнешь!

К чему и отчего он стал так пред­ска­зы­вать, но игу­мен от его слов скон­фу­зился даже до краски в лице, а каз­на­чей, ни с кем не про­стив­шись, вышел из кельи и так хлоп­нул две­рью, что стекла задро­жали, а потом, вслед, опять полу­от­во­рил дверь и из-за нее опять крикнул:

— Погоди, он тебе послу­жит — попомни это! Он обоих нас выго­нит из обители!

С тем и ушел. Мы с матуш­кой Мака­рией улыб­ну­лись, а отец игу­мен только и нашелся, что сказать:

— Да, вишь, он немножко тово!

Мать Мака­рия не утер­пела и выска­зала отцу игу­мену все свое него­до­ва­ние на небла­го­при­стой­ность этой выходки, а также и удив­ле­ние, как может дойти в мона­стыре такое неува­же­ние к настоятелю.

Мне же это, увы, было нисколько не удивительно!…

LVII

Стоял я одна­жды в своей келье на молитве перед ико­ной Рас­пя­тия Спа­си­теля и вдруг уви­дел, что губы Боже­ствен­ного Стра­дальца сде­ла­лись огнен­ными. Я при­шел в такой ужас, что изне­мог всем суще­ством души моей, но молиться не мог.

Виде­ние это по малом вре­мени исчезло.

В той же моей уеди­нен­ной келье, сперва сек­ретно, а потом с бла­го­сло­ве­ния отца игу­мена, кото­рый вре­ме­нами бла­го­во­лил ко мне, я выко­пал под полом под­зе­ме­лье, как бы могилу, и поста­вил в него с одной сто­роны гроб, а с дру­гой — гро­бо­вую крышку. Крышку гроба я сде­лал, еще когда жил в миру, конечно, тайно ото вся­кого посто­рон­него взгляда.

Под­зе­ме­лье это было люби­мым местом для моей молитвы, и туда я часто уеди­нялся молиться, ста­но­вясь между гро­бом и его крыш­кой пред боль­шим Рас­пя­тием нашего Господа.

От юно­сти моей и по насто­я­щее время я имел и имею неодо­ли­мый для меня пани­че­ский страх перед вся­кого рода гадами — зме­ями, яще­ри­цами, чер­вями. Где бы я ни был, в саду ли, в поле или в лесу, молился ли я или про­сто лежал на траве, меня все­гда пугал помысл — нет ли здесь какой-нибудь гадины? Я и до сих пор избе­гаю попасть в густую траву, а для отдыха ста­ра­юсь себе выбрать чистень­кое местечко.

В могиле моей, под кельей, неот­куда было забраться ника­кому гаду, и тем не менее я, вся­кий раз как в нее спус­кался, испы­ты­вал неко­то­рого рода боязнь встре­тить там какую-нибудь гадину. Но, несмотря на этот страх, любил я могиль­ное без­мол­вие, где ино­гда целые ночи и дни про­во­дил без сна или на молитве, или в раз­мыш­ле­нии о тайне нашего спа­се­ния и неис­сле­ди­мой веч­но­сти, ожи­да­ю­щей пра­во­славно-веру­ю­щую душу, или на греш­ной своей молитве.

Враг знал мою сла­бость и здесь не оста­вил меня в покое.

Молясь одна­жды в своей келье, я уви­дел около себя огром­ную, длин­ную, тол­стую змею. Я обо­млел от ужаса. Под­ползла эта змея к дверце, веду­щей в мое под­зе­ме­лье, и вдруг, на моих гла­зах, стала утон­чаться и, сде­лав­шись тон­кой, как пиявка, про­ползла в двер­ную щель и скры­лась в подземелье.

После этого виде­ния я долго боялся спус­каться на молитву к моему гробу.

Немного дней спу­стя кто-то во время моего сна нагнул стол­бик из чер­ных кра­ше­ных доще­чек, на кото­ром у меня были укреп­лены стен­ные часы, да нагнул так, что часы остановились.

Про­шло после этого неко­то­рое время, и я решился нако­нец опять спу­ститься на молитву в свое под­зе­ме­лье. Зажег я свечу, спу­стился ко гробу, тща­тельно осмот­рел со све­чой все зако­улки под­зе­ме­лья, и, убе­див­шись, что в нем нет, кроме меня, ни одного живого суще­ства, я спо­койно стал молиться. Не успел я пре­кло­нить колени, как уви­дал, что по могиле про­бе­жала боль­шая яще­рица, но не такого цвета, какого они обык­но­венно бывают, а цвета чело­ве­че­ского тела. На этот раз я не испу­гался, а, оста­вив молитву, взял свечу и стал осмат­ри­вать свое под­зе­ме­лье. Таких яще­риц я нашел несколько штук, пере­бил их и выки­нул. На дру­гой день явле­ние это повто­ри­лось, на тре­тий — тоже, и, вме­сто молитвы, мне при­шлось зани­маться изби­е­нием яще­риц, кото­рых в под­зе­ме­лье соби­ра­лось, вся­кий раз как я туда спус­кался, так много, что, пока я их всех пере­ловлю, пере­бью и повы­ки­даю, неко­гда было уже и молиться. Дивился я, откуда было бы им браться, когда и мура­вью-то и тому неот­куда было про­лезть в мою могилу.

Так и при­шлось мне на время оста­вить мое могиль­ное безмолвие.

Спра­ши­вал я садов­ника мона­стыр­ского — он был из тро­е­ку­ров­ских кре­стьян, — дово­ди­лось ли ему в нашем саду встре­чать яще­риц, он с уве­рен­но­стью мне ответил:

— Нико­гда! а если бы были, то мог ли бы я, живя без­вы­ходно лето-лет­ское в саду, их не видеть?

Иску­ше­ние это про­дол­жа­лось до тех пор, пока я не напи­сал о нем, прося молитв, старцу Амвро­сию Оптин­скому. С этого вре­мени я уже более яще­риц не видел.

Про­шло после этого неко­то­рое время. Я по-преж­нему, уже без­бо­яз­ненно, ста­но­вился на молитву в своем под­зе­ме­лье, как нача­лось новое иску­ше­ние, кото­рому не помогли и мои письма к отцу Амвро­сию. Гово­рил я о нем и лично, при сви­да­нии, вели­кому Старцу, но иску­ше­ние это не только не пре­кра­ща­лось, но еще более уси­ли­ва­лось: слы­ша­лись мне, во время моей молитвы, сперва тихие, невнят­ные голоса, а затем уже и ясное мно­же­ство голо­сов, сладко убла­жав­ших мои подвиги, И я, греш­ный монах, остав­лял молитву и по целым часам стоял, при­слу­ши­ва­ясь к их раз­го­во­рам, услаж­дав­шим тай­ную гор­дость и само­мне­ние моей ока­ян­ной души.

Боже! мило­стив буди мне грешному!…

LVIII

Один брат нередко мне при­слу­жи­вал, осо­бенно во время болезни. (У меня пухли ноги и были болез­нен­ные шишки на коле­нях. Левую ногу у меня даже скор­чило в суста­вах.) Я уте­шал этого брата, чем мог, и за копе­еч­ные его услуги пла­тил руб­лями, зная его совер­шен­ную бед­ность. И было этому брату иску­ше­ние добиться моего послу­ша­ния у свеч­ного ящика, кото­рым я, по правде ска­зать, даже тяго­тился по своей болезни. И вот, столк­нув­шись с келей­ни­ком отца игу­мена, кото­рый и послу­ша­ние-то это полу­чил по моей просьбе, они вдвоем уве­рили сла­бого насто­я­теля, что я по ночам напи­ва­юсь мерт­вецки пья­ным. А я не хва­лясь скажу, что, с тех пор как я пере­сту­пил за ограду оби­тели, не только вина, но и браги не доз­во­лял себе под­но­сить к устам моим, даже за тра­пе­зой в день Пасхи.

Не зная ничего о соста­вив­шемся про­тив меня, по вра­жьему нау­ще­нию, заго­воре, я часу в 12‑м ночи, помо­лясь Богу, лег спать. Не успел я закрыть глаз, как раз­дался стук в дверь моей кельи и вошел упо­мя­ну­тый келей­ник отца игу­мена, кото­рый объ­явил мне, чтобы я немед­ленно шел к настоятелю.

Конечно, кле­вета обна­ру­жи­лась, но сам-то игу­мен был не в порядке, и мне при­шлось, уже и не вспомню в кото­рый раз, выслу­шать от него, что я и мошен­ник, и интри­ган, доби­ва­ю­щийся игу­мен­ского стула, и бес­по­лез­ный для оби­тели чело­век… Кон­чи­лось мое ноч­ное сви­да­ние тем, что насто­я­тель ото­брал у меня ключи от свеч­ного ящика и, скло­нив­шись на мои уго­воры, улегся спать.

Келей­нику я дал понять, что мне известны его кля­узы, но ушел я из насто­я­тель­ской кельи с вели­кой скор­бью в сердце.

Наутро ключи от свеч­ного ящика мне были возвращены.

Пода­рила мне одна бого­лю­би­вая жена флёру (род тон­кой кисеи) на окна для защиты на лет­нее время от насе­ко­мых. В это же время я выпро­сил у отца игу­мена из церкви малень­кое Еван­ге­лие и образ Пре­по­доб­ного Сер­гия. То и дру­гое послу­жило для врага пово­дом воз­двиг­нуть на меня новую кле­вету. Один из наших иеро­мо­на­хов был как-то раз у меня в келье и уви­дал на окнах рамки из флера, и сатана напол­нил его сердце злоб­ной зави­стью. Иеро­мо­нах этот ино­гда бывал у той бого­лю­би­вой гос­пожи, и вот, при пер­вой с ней встрече, на вопрос ее обо мне, он стал ей гово­рить про меня много дур­ного и, увлек­шись, начал ей рас­ска­зы­вать, что я даже вор, потому что украл из церкви Еван­ге­лие, икону и флер, из кото­рого поде­лал себе рамки на окна… Этот флер открыл всю ложь его наве­тов, и эта гос­пожа, встре­тив меня в церкви, пре­ду­пре­дила меня, чтобы я сто­ро­нился упо­мя­ну­того иеро­мо­наха, объ­яс­нив мне и при­чину сво­его пре­ду­пре­жде­ния. Имя этой моей бла­го­де­тель­ницы — Любовь Сте­па­новна Федо­това, супруга извест­ного уже моему чита­телю Луки Алексеевича.

Из ряду вон выхо­дя­щей была эта жен­щина по сво­ему бого­лю­бию! Муж ее неко­гда слу­жил в Сибири началь­ни­ком в том округе, куда ссы­ла­лись поли­ти­че­ские пре­ступ­ники, осо­бенно из Цар­ства Поль­ского. Были они с мужем люди бога­тые, имели един­ствен­ную дочь, кото­рую любили без памяти, и, по окон­ча­нии мужем службы в Сибири, посе­ли­лись они всей семьей в Лебе­дяни в пре­крас­ном доме. Звали их в Лебе­дяни сиби­ря­ками и очень почи­тали за выда­ю­щи­еся каче­ства их ред­ких сер­дец. Были они глу­боко рели­ги­оз­ные, к храму Божьему усерд­ные, любили мона­стыри и мона­стыр­ское бого­слу­же­ние, к кото­рым и неуклонно езжали по боль­шим празд­ни­кам; пода­вали щед­рую и все­гда тай­ную мило­стыню, выда­вали замуж бед­ных невест, давая им при­да­ное — сло­вом, жили, как истин­ные христиане.

К един­ствен­ной их дочери при­сва­тался один из бога­тых мест­ных поме­щи­ков, вла­дев­ший дерев­ней кре­стьян и бога­той усадь­бой при реке Доне.

Роди­тели неве­сты были на эту сва­дьбу согласны, но неугодна она была дочери, так как она была еще совсем юная девица, а жениху было около 45 лет. Неугодна была эта сва­дьба и Богу, и Он взял неве­сту к Себе, не допу­стив ее до бра­ко­со­че­та­ния с нелюбимым.

Смерть един­ствен­ной дочери, умер­шей в 17-лет­нем воз­расте, тяжко пора­зила чету Федо­то­вых, но не пре­да­лись они бес­плод­ному отча­я­нию, а только уси­лили свою бого­угод­ную дея­тель­ность и свои усерд­ные молитвы к Богу. Что каса­ется Любови Сте­па­новны, то ее рели­ги­оз­ность в это скорб­ное для нее время воз­росла до сте­пени подвиж­ни­че­ства и уже с этой высоты не опус­ка­лась до самой ее кон­чины. Испол­няя по долгу сво­его зва­ния все свои семей­ные обя­зан­но­сти, она в корень изме­нила свои отно­ше­ния ко внеш­нему миру, и в тече­ние 10 лет, со дня смерти дочери и до пра­вед­ного сво­его конца, она не про­пус­кала ни одного дня, чтобы не быть в храме. При­ез­жала она к нам в мона­стырь за час или за пол­часа до утрени и ни разу не поз­во­лила себе посту­чаться в ворота оби­тели, чтобы вра­тарь ее впу­стил обо­греться в храм в ожи­да­нии утрени. Даже при 25- или 30-гра­дус­ном морозе, отпу­стив сво­его кучера домой, сто­яла она на снегу, при­жав­шись к калитке и дожи­да­ясь, когда вра­тарь ото­прет ворота или калитку. Нередко бывало, что вра­тарь и игу­мен с бра­тией про­сы­пали, и, тря­сясь от жесто­кой стужи, она все так же без­ро­потно и без­молвно дожи­да­лась, пока нако­нец-то не откроют ворот те, кому над­ле­жало ведать. О жизни ее, подви­гах, бла­го­де­я­ниях нищим, убо­гим, сирым, вдо­ви­цам, церк­вам и мона­ше­ству­ю­щим знает один только Серд­це­ве­дец Гос­подь, я только могу сви­де­тель­ство­вать, что это была вели­кая хри­сти­анка, ред­кая из жен, кото­рая, при всем достатке, доволь­стве и даже изоби­лии благ зем­ных, не поль­зо­ва­лась реши­тельно ничем и вела жизнь стро­гой и при­том тай­ной пост­ницы и непод­ра­жа­е­мой подвиж­ницы. За тайну пере­да­вали мне мать ее, Алек­сандра Пет­ровна Анто­нова, и муж, Лука Алек­се­е­вич, что у нее от коле­но­пре­клон­ной молитвы на обоих коле­нях были вели­чи­ной в кулак шишки, кото­рые обра­ща­лись по вре­ме­нам в злые нарывы и раны.

В обра­ще­нии своем с людьми она была совсем как ангел — с неиз­мен­ной и крот­кой улыб­кой на устах, не умев­ших про­из­не­сти ни одной жалобы. Глу­боко начи­тан­ная в Слове Божием, она и ум имела свет­лый и про­све­щен­ный Бого­по­зна­нием — сло­вом, когда мне при­хо­ди­лось слы­шать, как мужа сво­его она назы­вала гос­по­ди­ном, то пред­став­ля­лась она мне, оза­рен­ная как бы сия­нием своей свя­то­сти, одной из див­ных Биб­лей­ских жен, кото­рым при­учено было сердце покло­няться от самых юных лет. Это была, воис­тину, жена святая.

И этому-то ангелу сатана хотел меня опо­ро­чить и лишить меня его дове­рия и непре­стан­ной забот­ли­во­сти о моем духов­ном сирот­стве среди враж­дебно ко мне настро­ен­ного боль­шин­ства мона­стыр­ского братства!

Бла­го­да­ре­ние Гос­поду, неудав­ша­яся кле­вета рас­по­ло­жила до того Федо­то­вых в мою пользу, что с того вре­мени я стал для них своим в их доме и сердце и был ими назна­чен душе­при­каз­чи­ком по духов­ному заве­ща­нию ко всему их име­нию. Это воз­вы­сило меня так в гла­зах лебе­дян­ских граж­дан, что впо­след­ствии, когда я уже был иеро­мо­на­хом, меня звали еже­не­дельно в Лебе­дянь для совер­ше­ния Боже­ствен­ной литур­гии и для про­из­не­се­ния проповедей.

Иеро­мо­нах, меня окле­ве­тав­ший, едва не забо­лел от зави­сти и взвел на меня игу­мену новую кле­вету, что будто я нару­шаю его без­мол­вие, стуча ему по ночам в окна, а днем — в двери из жела­ния чем бы то ни было ему доса­дить. Взведя на меня эту кле­вету, он сам ей до того пове­рил, что про­сил себе пере­вода в дру­гую келью, так как его келья была близ моей садо­вой калитки и окнами сво­ими выхо­дила в сад, где было мое уеди­не­ние. Просьба его была ува­жена, а мне было через то много неприятностей.

Впо­след­ствии этот иеро­мо­нах, утра­тив вся­кое зна­че­ние в лебе­дян­ском обще­стве, чтобы вновь при­влечь к себе рас­по­ло­же­ние и вни­ма­ние, обра­щался к Вла­дыке Там­бов­скому Фео­фану с прось­бой, чтобы его постригли в схиму, но на этот раз наш отец игу­мен его понял, и Вла­дыка Фео­фан[8], сде­лав запрос про­си­телю о том, «как он пони­мает о схиме и как желает жить в схиме», про­ше­ния его, по-види­мому, не удо­вле­тво­рил, потому что он и под­несь пре­бы­вает иеромонахом.

LIX

Одна­жды, в день Рож­де­ства Хри­стова, придя к себе в келью от ран­ней обедни с при­гла­шен­ным мною стран­ни­ком — мона­хом одного из мос­ков­ских мона­сты­рей, я заме­тил, что про­бой был из двери выдер­нут, замок сло­ман, а вошедши в келью, застал в ней пол­ный раз­гром всего моего досто­я­ния: кроме икон и книг, ничего воры у меня не оста­вили, забравши всю теп­лую и холод­ную одежду, белье, само­вар, чашки, сахар­ницу и сколько было про нуждишку день­жо­нок — все забрано было до нитки. Остав­лены были худень­кие ста­рые под­штан­ники, да и те были назло вывер­нуты и бро­шены посреди кельи. На дру­гой день одна мухо­яро­вая ряска и ста­рый поно­шен­ного крепа кло­бук были под­ки­нуты в мешочке, в кото­ром мне обычно кое-что при­сы­лали бла­го­де­тели мои, Федо­товы. Под­ки­нуто это было на гости­ном дворе к келье одного из бра­тий, живо­писца, а он и при­нес все это в тра­пез­ную во время обеда. Все осталь­ное мое иму­ще­ство про­пало без вести.

Дня через два при­звал меня к себе один иеро­ди­а­кон. Я застал у него в гостях миря­нина, и они мне сооб­щили, что есть слух о похи­щен­ном у меня иму­ще­стве, и потому сове­то­вали подать в суд. Я отве­тил, что судиться — не мона­ше­ское дело, а вот было бы лучше, если бы вор воз­вра­тил мне мое иму­ще­ство, тогда бы я ему упла­тил по сто­и­мо­сти за похи­щен­ное и поклялся бы никому нико­гда не откры­вать его имени. Конечно, надо было удив­ляться моей наив­но­сти, вооб­ра­жав­шей, что вор мог бы пове­рить моим обе­ща­ниям, но тогда это выли­лось из моего сердца. И остался я при 25-гра­дус­ных моро­зах в одном холод­ном худень­ком под­ряс­ничке, и никто из бра­тии, начи­ная с игу­мена, не дога­дался мне пред­ло­жить ничего теп­лого. Можно себе пред­ста­вить, как про­во­дил я в своей холод­ной келье зим­ние мороз­ные ночи, не имея чем при­крыть сво­его про­дрог­шего тела, пока не обза­велся кое-каким теп­лым оде­я­нием! Согре­вала меня молитва Иису­сова да зем­ные поклоны, кото­рые и клал я усердно, едва пере­мог­а­ясь от холода до утрени. И как же бывал я рад тогда услы­шать к ней бла­го­вест! В храме было много теп­лее, чем в моей келье, и я бежал туда, дрожа весь как в лихорадке.

В мае месяце, в насту­пив­шем, стало быть, новом году, после тех рож­де­ствен­ских празд­ни­ков, когда у меня была совер­шена пер­вая покража, при­шел я тоже от ран­ней Литур­гии в свою келью и застал у себя пол­ное повто­ре­ние того, что было на Рож­де­стве: замок был сорван и все, кроме книг и икон, было раз­во­ро­вано до нитки. Было у меня тут подо­зре­ние на одного брата, но он не допу­стил меня до осмотра своей кельи. Я не стал наста­и­вать и спу­стя неко­то­рое время с одним бра­том, жив­шим на гости­нице, нашел в саду, в траве, один свой тулуп­чик да три-четыре гряз­ные рубахи, а все осталь­ное кануло в воду.

Совер­шив у меня руками под­власт­ных ему людей две кражи, враг диа­вол вновь стал опол­чать про­тив меня отца игу­мена, и начал он опять пре­сле­до­вать меня. Где тайно, а где явно — угро­зами и лас­кой при­нялся он вос­ста­нав­ли­вать про­тив меня ту часть бра­тии, кото­рая была рас­по­ло­жена ко мне: опять повто­ря­лась, по наго­во­рам каз­на­чея, ста­рая исто­рия с запре­ще­нием бывать у меня кому бы то ни было. Боя­лись они, видимо, чтобы я не соста­вил про­тив них брат­ской жалобы выс­шей вла­сти. Дело дошло до того, что стали запи­рать сад, а если и отпи­рали, то сле­дом сле­дили и за мной, и за теми, кто вхо­дил в сад. Сто­ило кому-нибудь подойти к моей келье, как точно из земли вырас­тал игу­мен и спрашивал:

— О чем собра­лись тол­ко­вать? — а затем уса­жи­вался около моей кельи и сидел до тех пор, пока или уйдут, или сам скажет:

— Пой­демте-ка! а то велю скоро запирать.

Бывало, на вопрос игу­мена «куда идешь?» иной брат ответит:

— К отцу Фео­до­сию чаишку напиться…

— Ай у тебя нет? — ска­жет игумен.

— Есть-то есть, — отве­тит брат, — да хочется мне с ним побе­се­до­вать или там — книг оте­че­ских вме­сте почитать.

— Ну, — воз­ра­зит игу­мен, — зачем к нему ходить? Иди ко мне: ты у меня давно чаю не пил.

И волей-нево­лей при­хо­ди­лось пови­но­ваться брату. А уж в игу­мен­ской келье заво­ди­лись опять зна­ко­мые речи:

— Ведь вы его не зна­ете: он не только мошен­ник, а из мошен­ни­ков-то мошен­ник… и т. д.

Брат мол­чал и слу­шал, а затем со сле­зами ино­гда на гла­зах гово­рил мне:

— Гос­поди! да за что они вас так нена­ви­дят?.. Терпи, роди­мый наш, пожа­луй­ста, не скорби!

А при­чина нена­ви­сти была все та же: вся­кий раз как уси­ли­ва­лась в мона­стыре, по вине игу­мена и каз­на­чея, рас­пу­щен­ность, я шел к игу­мену и с глазу на глаз, на коле­нях и со сле­зами, целуя его руки, умо­лял его пре­кра­тить бес­чин­ство, кото­рое лезло даже в храм, не щадя вели­кой службы Боже­ствен­ной литур­гии. Про тра­пез­ную уже и гово­рить было нечего: там не только бра­тия, но даже деся­ти­лет­ние маль­чики,