Полное собрание сочинений. Том 2. Сила Божия и немощь человеческая

Полное собрание сочинений. Том 2. Сила Божия и немощь человеческая - Игумен Мануил (в схиме Серафим)

Нилус Сергей Александрович
(19 голосов4.3 из 5)

Игумен Мануил (в схиме Серафим)

Автобиография, составленная С. А. Нилусом по материалам, собранным послушником Саввою Буренком

Часть I

Глава I. Родители и семья игумена Мануила. Черты из детских лет. Видение в десятилетнем возрасте

Сказывал мне отец Игумен:

Родился я 3 июля 1850 года. Мирское мое имя было Митрофан Иванович Ковш, а родина — слобода Алексеевна, Воронежской губернии. Отец мой был крестьянин, уроженец той же слободы. Матери я лишился семилетним ребенком, с двумя старшими братьями — Евдокимом и Павлом — сам-третий и младшей сестрой Пелагией — четвертой остался на попечении своего родителя. Так как все мы были малолетки (старшему брату Евдокиму было 12 лет, среднему Павлу — 10, мне 7, а сестре всего 4 года), то, ради воспитания детей и сохранения домашнего хозяйства, родитель мой женился вторично. В то время ему было только 35 лет.

Отец мой был человек выдающийся по своим душевным качествам: доброта его была редкостная, отзывчивость к нуждам и горю ближних исключительная, смирение истинно евангельское. Особенно любил он принимать у себя в доме странников, и не было ни одного из них, кто бы, зайдя к нам, не был обогрет и накормлен. Больше же всего любил он храм Божий, и надо было видеть, с каким благоговением и сам он посещал Дом Господень и как к тому же приучал и нас, детей своих! Бывало, приведет он всех нас с собой в храм в воскресный или иной праздничный день, поставит нас в порядке впереди себя, и уж тут смотри стой благочинно и по сторонам не оглядывайся. Односельцы наши нас всегда в пример ставили своим детям, и все нас в глаза и за глаза хвалили:

«Ну уж, — говорили они, — и дети у Ковша: экие хорошие!»

А мы, слыша такие похвалы, старались сделаться еще лучше.

Отец наш за добродетели свои находился в большом почете среди своих односельчан, и к нему тянулись за советом и со всякой нуждой все, кто только в нем нуждался. Слобода Алексеевка принадлежала графу Шереметеву и состояла из четырнадцати тысяч жителей крестьян, находившихся на оброке, и восьмидесяти тысяч крестьян разных сел и хуторов, тоже принадлежавших графу Шереметеву. Кому только из этого многолюдства не помогал мой отец и добрым словом, и материальной помощью из своего весьма нескудного по тому времени состояния?! Кто страдал от помещичьей жестокости и неправды (были, что греха таить, и среди помещиков жестокие и несправедливые люди), тот знал, что в доме отца моего он найдет всякое утешение, включая и медицинскую помощь домашними средствами; о странных людях, Божиих человеках, всю жизнь свою скитающихся ради Христа и Царства Небесного по святым местам, о тех и говорить нечего: ими всегда был переполнен весь наш дом. Да еще в доме нашем на постоянном иждивении моего родителя до самой своей смерти пребывали две старушки: одна была дальняя его родственница, ноги ее были в ранах. Другая — безродная, ростом маленькая; у этой руки и ноги были скрюченные узлом так, что сама есть не могла, и ее родители мои кормили из своих рук и носили на двор на себе. Во всех делах милосердия, особенно же помощи больным и увечным, ближайшим помощником моему родителю был я, и потому некогда было мне исправно посещать школу, и мировая наука, таким образом, находилась в пренебрежении. Но за это процветала наука Слова Божия: каждое воскресенье и всякий праздничный день дом наш был переполнен жаждущими слышания Слова Божия, так как отец мой любил читать и всегда читывал в эти дни вслух книги духовного содержания. Все это действовало на мою душу, направляя ее от мира и плоти к тому, что не от мира сего, к жизни духа, к горнему, к небесному. Особенное же влияние на меня оказывали беседы странников: их рассказы из жизни святых Божиих угодников, повествования о святых местах, о монастырской жизни, о подвигах и духовных дарованиях еще живых сокровенных подвижников благочестия, тайно подвизающихся в мужских и женских обителях широкой земли Русской. И уже тогда, во дни малолетства своего, я положил в сердце своем твердое решение посвятить себя на служение Богу и сделаться монахом. Девятилетним ребенком я познал впервые сладость молитвы и ради нее тайком от всех вставал ночью с постели и прочитывал по нескольку раз молитву Господню. И в храм Божий я ходил неопустительно к каждой службе и, хотя от нас до церкви было две версты, поспевал к Богослужению всегда раньше звона. В жизни своей я уже и тогда старался подражать тем святым, жития которых нам вслух прочитывал родитель. Однажды я услыхал из его чтения Евангельские слова Спасителя: Тебе же творящу милостыню, да не увесть шуйца твоя, что творит десница твоя (Мф. 6:3). Глубоко запали мне слова эти в сердце, и я стал усердно подавать тайную милостыню, отдавая на нее всякую перепадавшую на мою долю копейку. Отец мой был шубник (шил полушубки и шубы). Из обрезков меха я стал делать кошельки на продажу и все вырученные за них деньги раздавал нищим. Бывало, спросят меня:

— Куда ж ты деньги деваешь от своего рукоделья?

А я отзовусь, что или потерял, или кто отнял, или на какой-нибудь детский вздор истратил, а про милостыни свои не сказывал… И вот сижу я как-то раз, притулившись на печке; был день воскресный, входит к нам моя крестная и спрашивает отца:

— А где ваш Митрофан?

— Должно, на улицу пошел гулять, — отвечает отец.

— Он у вас кошельки делает, — продолжает крестная, — много ль денег приносят?

— Откуда ему приносить? — возражает отец. — Он у нас такой розява (ротозей): то сам загубит (потеряет), то кто-нибудь отнимет.

— Ну, нет, — говорит крестная, — нет, Иван Васильевич (так звали отца моего), это он милостыню раздает нищим и даже от меня укрывается, чтобы я не видела.

Крестная торговала бубликами на людном месте, где всегда было много нищих.

Так открылось мое нищелюбие.

Задумался отец и сказал:

— Уж если с этих лет стал мой Митрофан нищелюбцем, то что выйдет из него, когда подрастет? — И, конечно, препятствий с его стороны к деланию сей добродетели я не встретил.

Посты, установленные Церковью, я тоже соблюдал очень строго, иногда даже и по целому дню не едал.

И с ранних лет прозвали меня монахом.

Когда исполнилось мне десять лет, я увидел во сне святителя Николая Чудотворца, стоящего на облаке. Угодник Божий предсказал мне всю мою жизнь, но добавил:

— Ты слаб на язык и не сумеешь сохранить тайны, а посему мои слова от тебя отнимутся!

И действительно, когда я утром проснулся, то ничего из предсказанного вспомнить не мог. Тем не менее, видение это произвело такое сильное впечатление, что я его доселе живо помню[42].

С этого видения рвение мое к подвижничеству усилилось: я стал приучать себя к еще более суровому посту и начал чаще прежнего удаляться в пустынные места для уединенной молитвы. Пост же свой доводил до того, что раз, следуя примеру преподобного Марка Фраческого, пробовал вместо всякой пищи есть землю, но, тяжко заболев от этого желудком, искуса сего выдержать не мог, ибо он оказался выше моей меры.

Глава II. Кончина родителя. Обеднение. Жизнь в батраках. Стремление к грамоте. Приемы ее изучения. Переход в г. Бирюч

В 1864 году, на 44-м году своей жизни, родитель мой окончил свое земное странствование. Уходя в загробный мир, он за неделю до смерти предрек свою кончину. Благословляя меня, он предсказал мне тернистый путь жизни, а брату Павлу — скитальческую жизнь, что и сбылось впоследствии в точности.

Горько оплакал я своего отца, потеряв в нем руководителя и наставника, и на свежей его могиле решил всеми силами души во всем следовать его примеру и быть верным слугою Господу.

Месяц спустя после кончины родителя, умер следом за ним и мой старший брат Евдоким. Не прошло и года с этих двух смертей, вышла вновь замуж мачеха, а затем вскоре сгорел наш дом и все бывшее в нем имущество, без малого тысячи на две рублей, что по тогдашнему времени представляло собой капитал, равный (если не больший) теперешним двадцати тысячам. Ни дом, ни имущество застрахованы не были. Старший мой брат Павел (ему было 16 лет) ушел на заработки на Кавказ, а я 14-летний с 6-летней сестрой Пелагией остались круглыми бездомными сиротами, выброшенными на голод и холод улицы.

И трудно ж нам в ту пору было!

По милости Божией, сестру мою взяли к себе соседи, но приют этот был временный, и ей пришлось в течение нескольких лет не иметь постоянного крова, а переходить от одних соседей к другим, живя у каждого по неделе, по две, не более. Тяжелое было ее сиротское житье, пока она не поступила в нянюшки, но и там ей не было слаще. Родных-то у нас никого не было, и никому на всем белом свете не были мы нужны.

Всей душой захотелось мне тогда укрыть себя и свою сиротскую горькую долю под кровом святой обители, но нельзя было оставить сестру, и мне пришлось взять место у хозяев за б рублей в год. И что же это было за место! Довольно сказать, что мне, едва окрепнувшему 14-летнему мальчугану, довелось быть единственным работником в семье, состоявшей из 21 человека. Хозяева мои были люди жестокие, бессердечные и обращались со мной без всякой милости и до крайности грубо. Не поддержи меня невидимо Господь, голод, холод, жажда и непосильная работа свели бы меня в безвременную могилу.

Угнали, помню, летом меня в поле, на пчельник, верст за десять от слободы Алексеевки, да и заставили там прожить безысходно около четырех месяцев. Днем я должен был присматривать за пчельником и пахать землю, а ночью пасти лошадей. Ни днем, стало быть, ни ночью не было мне покою, и ни одного раза за все это время мне не удалось побывать в слободе ни у Божественной службы, ни помыться в бане. Горячую пищу я получал крайне редко, а смены белья мне никогда не посылалось. От сухоядения и грязи и душевных страданий развелось на мне столько насекомых, что я не знал, куда от них деваться. Чтобы как-нибудь от них освободиться, я мазал голову дегтем, от чего на малое время насекомые уничтожались, но зато волосы на голове слипались и образовывали непроницаемую кору. Когда волосы подросли, то слиплись от дегтя, сделались на голове как котел, а под котлом этим появились болезненные струпья, около которых копошились мириады вшей. Без горячей воды отмыть всего этого ужаса было невозможно, а горячей воды достать было неоткуда. Ни описать этого страдания, ни рассказать о нем невозможно. Спасибо добрым людям, они со стороны заметили мое несчастное положение и пристыдили хозяев, которые и взяли меня наконец домой, где с трудом остригли меня, обмыли и тем облегчили мои невыносимые муки.

У тех же хозяев был со мной такой случай. Послали меня возить глину. В одном неудобном месте доверху наполненный глиною воз опрокинулся на меня и всей тяжестью придавил мне грудь и живот. Шесть недель невыносимо страдал я от этого животом, но никому до этого не было дела, и ни от кого из хозяев я не видел ни сожаления, ни слова участия.

Вскоре после того мне опять пришлось перенести тяжелое испытание и быть на краю гибели. В слободе Александровке жил богатый купец. В трех верстах от Александровки у него была левада[43], а в леваде пасся верблюд. Мальчики загнали этого верблюда в сад, смежный с пасекой моего хозяина. В это время я с возом, запряженным парой лошадей, приехал на пасеку и стал распрягать их, не подозревая такого соседства. Мальчишки раздразнили чем-то верблюда, и он, подойдя к плетню, неожиданно для меня и для лошадей заревел неистовым голосом. Услышав этот рев и увидев верблюда, лошади испугались, бросились в сторону, сбили меня с ног, и я угодил прямо под тележный шкворень. Шкворень зацепил мою одежду, и испуганные лошади протащили меня под телегой саженей сто. У меня повреждена была спина и живот, и я долго лежал без сознания. Привели меня в чувство те же мальчишки, что находились в соседстве: они ножом разняли мне стиснутые зубы и насильно вливали мне в рот воду и этим привели меня в сознание. После этого я долго страдал болью в животе и кровавым поносом.

Конечно, и до этих страданий моих никому не было дела.

В таких-то условиях и протекала моя сиротская жизнь в работниках у бессердечных хозяев.

Несмотря на тяжесть моего положения, у меня в это время явилось непреодолимое стремление к грамоте. Один знакомый крестьянин по моей просьбе немного помог мне в этом, показав мне азбуку. Выучил я наизусть все отдельные буквы, заучивая их с усердием, как, бывало, затверживал молитву Господню, но в слоги их складывать долго не мог. И солоно ж доставалась мне грамота — одних упреков от хозяев сколько пришлось перенесть, и не перечесть!… Скоплю себе от трудов своих немного деньжонок да и куплю сальных свечей. Придет ночь, возьму свою книжку-букварь, подарок того крестьянина, засяду под нары в гусиное гнездо да и примусь за науку. Знал я наизусть 50-й псалом «Помилуй мя, Боже»: вот возьму я книжку, отыщу в ней этот псалом да и начну присматриваться, как в нем буквы в псаломские слова сложены — так слагать слоги и слова и научился. Иной раз так всю ночь напролет и просидишь на гусином гнезде за своими занятиями. Ну, конечно, ночь не доспав, к работе-то и не очень-то окажешься днем способен. И попадало же мне за это от моих хозяев, всего попадало: и ругани, и даже побоев. Кончилось тем, что они как-то ухитрились мой букварь отыскать и разорвали его в клочки. Это уж было для меня хуже побоев, так как в те времена в нашей местности книги раздобывать можно было с большим трудом.

Таковые были мои первые опыты в изучении грамоты. Тяжелы они были, правда, и нелегко досталась мне грамота, но зато она меня вывела из беспросветной тьмы невежества на святой путь служения Высочайшему Свету — в Троице Славимому Единому Богу, Свету мира Иже во тьме светит и тьма Его не объят (Ин. 1:5). Да будет благословенно Имя Господне отныне и до века!…

Между тем прошло два года, и мне исполнилось 16 лет. Не будучи в силах долее переносить жизнь в работниках у этих хозяев, я задумал покинуть их негостеприимный кров и перейти в г. Бирюч Воронежской губернии, известный в то время своими шубными мастерскими. Там я хотел научиться шубному делу; туда я взял и сестру с собой.

В Бирюче я прожил четыре года.

Глава III. Жизнь в г. Бирюче. Болезнь. Чудесное исцеление

Но и в Бирюче не легка была жизнь моя.

Придя в Бирюч, я поступил на ченборный завод[44], а сестру свою определил в услужение к богатому купцу.

Чтобы дать понятие о тяжести работы на подобного рода заводах, скажу, в чем она состояла. Три человека должны были каждодневно во все время производства работ на заводе выжать руками сто овчин. Овчины эти предварительно на ночь вывозились на реку и вымачивались в проруби всю ночь. Утром их промывали и, несмотря ни на какой мороз, голыми руками ножами очищали от навоза. От холода руки коченели и трескались до крови. Привезенные с промывки овчины сдавались в ченбарню, и там мы должны были сдирать с них сало и после класть на пять дней в раствор квасцов. Таким образом «выченитые» (вымоченные) овчины мы, рабочие, должны были натянуть на жерди и просушивать в течение суток, непрерывно переворачивая с одной стороны на другую. При сушке овчин жара поддерживалась невыносимая, доходившая, думается, выше 60°. При этом от овчин исходило нестерпимое зловоние. Жара и смрад заставляли выбегать из сушильни на мороз прохладиться в одном нижнем белье и затем вслед возвращаться на ту же работу, в ту же атмосферу. От такой работы я вскоре заболел мучительною болезнью: я жестоко простудился, открылись по всему телу раны; раны покрылись струпами, и все тело обратилось в один сплошной струп. От малейшего движения струпы эти ломались и причиняли невыносимую боль, особенно тогда, когда приходилось сменять рубашку: снимать ее было нельзя, нужно было стаскивать, сдирая вместе и кожу с тела.

Видя мои страдания, хозяйка моя принялась меня лечить по-деревенски, как в деревнях лечат корости: сварила дегтю вместе с воробьиным и куриным пометом и этим снадобьем стала смазывать мне струпы. От этого лекарства все тело жгло невыносимо; страдания были так адски-жестоки, что я кричал и просил предать меня смерти. Окружающие боялись, чтобы я не решился на самоубийство, и прятали от меня ножи и все, чем бы я мог убить себя, чтобы не мучиться более… В нестерпимых муках молил я Бога или исцелить меня, или послать смерть как избавительницу. Но Господь, видимо, испытывал терпение мое и веру и не давал ни смерти, ни исцеления. А тут к мукам моим присоединилось еще и унижение: хозяева, брезгуя мной и опасаясь заразы, поместили меня в подполье, под нарами, чтобы не заразилось от меня прочее семейство. Кормили меня, как зачумленное животное, из черепка, а остатки пищи после меня зарывали в землю, чтобы не заразились хозяйские свиньи и куры.

Так страдал я от Рождества и до Пасхи, когда Господу Богу угодно было меня исцелить поистине чудесным образом за молитвы, верую, Пречистой Его Матери, к Которой я неустанно обращался с мольбой во все время моей болезни. И произошло чудо следующим образом.

Настала Великая седмица Страстей Господних, подошел Великий и Святый Четверток. Пасха в тот год была ранняя, и стояли еще довольно сильные заморозки. И вот, ни с того ни с сего, явилось у меня сильнейшее желание искупаться в реке по вере, что в этот святой Свой день Господь непременно услышит непрестанный мой молитвенный вопль к Нему и ради спасительных Страстей Своих пошлет мне исцеление. Этого дня, как спасения своего, я ожидал с невыразимым нетерпением, и каждый день перед ним мне казался годом, тем более что страдания мои к этому времени усилились еще более, и я перед Великим Четвертком от боли и ожидания не спал почти пять дней напролет. И вот, ровно в 12 часов ночи, когда наступил Великий Четверток и все в доме спали глубоким сном, я потихоньку вылез из своего гнезда, взял ключ от ворот (хозяева мои содержали постоялый двор), открыл их, вышел со двора и пошел к реке, протекавшей верстах в двух от дома. Была темная, непроглядная ночь. Тишина стояла мертвая. Я перекрестился и, предав себя водительству Божью, смело зашагал вперед, держа в руке белье для перемены. Так прошел я с полпути. Вдруг передо мной из мрака вынырнуло что-то живое в образе человеческом, но нечеловечески страшное. У меня от ужаса на голове зашевелились и стали дыбом волосы. Я стал креститься, читал молитву «Да воскреснет Бог» и псалом 50-й. Страшилище, как вихрь, закружилось вокруг меня и троекратно пыталось кинуться на меня, но я не прекратил молитвы, и оно отступило. Когда же я подошел к реке и стал взламывать на ней попавшимся мне под руку колом тонкий лед (река прошла, но от утренников у берега вода замерзала тонким слоем льда), то вдруг послышался шум, как от ударов крыльями или деревянными лопатами по воде. И опять напал на меня страх пуще прежнего, и я дрожал как в лихорадке, чувствуя присутствие и здесь того же страшного, что пыталось преградить путь мой к реке. Но Господь помог мне преодолеть все эти страхи: я сбросил с себя все одежды, перекрестился и погрузился в ледяную воду с молитвой веры и упования на Всемилостивого Бога. «Господи! — так возопил я к Нему, — призри на сиротское страдание мое и исцели болезнь мою!» Так помолившись, я троекратно окунулся в воду и вслед почувствовал в себе такую радость, что ее и изобразить человеческим словом невозможно. Боль мгновенно прекратилась, и душу мою осиял невыразимый, радостный, животворящий свет Христов; сердце забилось спокойно и ровно, и все чувства мои слились в один умиленный восторг, в одно торжественно-умиленное благодарение Создателю моему, Царю и Богу… Когда я вышел из воды и надел чистое белье (старое я оставил тут же, под мостками), я не заметил и не знал, как уже очутился у ворот своего дома. Совершилось это столь же чудесным образом, как и мое исцеление. Объяснить себе этого я и до сих пор не могу… Вернувшись с купанья домой, я залез опять в свое гнездо под нары и заснул вслед как убитый. Сон мой продолжался без просыпу три дня, несмотря на все усилия встревоженных хозяев разбудить меня. За эти три дня струпы на теле засохли и стали как чешуя на рыбе.

В Великую Субботу, после обедни, я проснулся, подкрепился пищей и пошел в баню. В бане чешуя моя отстала, не оставив по себе ни малейшего следа. Тело мое сделалось белое и нежное, как у новорожденного младенца, но такое чувствительное, что еще долго после того самая тонкая рубашка казалась мне грубою власяницей.

В бане я так ослабел, что оттуда меня принесли на простыне, и я тотчас заснул, а проснулся уже на Пасху, к обеду, значительно окрепшим и совсем здоровым.

Так дивно совершилось надо мной чудо великой милости Божией.

Глава IV. Паломничество по святым местам. Возвращение на родину. Бегство от искушений

После чуда исцеления силы мои стали быстро крепнуть, да и вся жизнь моя изменилась к лучшему. После того я с большим успехом проработал еще четыре года в Бирюче и за это время отлично изучил все тонкости шубного дела и стал для всех хозяев желанным мастером. Бог помог мне стяжать к себе доверие и даже любовь со стороны всех, с кем я имел отношения, и не было семьи из знавших меня, кто был бы прочь от того, чтобы путем брака породниться со мной. Но ничто меня не радовало, и сердце неустанно звало и тянулось к монастырской жизни, к служению Богу и людям житием монашеским в подвиге добром служения иноческого. Каждогодно я к Пасхе ходил в Воронеж на поклонение св. мощам великого Божьего угодника, святителя Митрофана, и там уносился молитвенным воздыханием в те Святые небесные обители, где лики праведных с ликами Ангельскими воспевают непрестанно Творцу всяческих дивную песнь Аллилуия. В то время на всю Россию славился хор певчих Воронежского архипастыря Серафима. Кто из русских паломников того времени не знал или не слыхал о Серафимовских певчих?! И вот, помню тот первый приход мой в Воронежский собор, когда мне удалось проскользнуть мимо полиции, пускавшей в собор только чистую публику, залезть между колонн в храме и впервые услыхать этот стодвадцатиголосовый дивный хор. Был ли я тогда на небе или на земле, не вем того, но уверен, отрежь мне кто тогда руку, я бы и не почувствовал, и не пошевельнулся. И тогда же сказалось мне в сердце и подумалось: если тут еще на земле могут так хорошо петь, то что же будет там, на небе, где поют голоса Ангелов и святых небожителей?.. И еще более с тех пор укрепилось во мне стремление к иноческой жизни, готовящей странника и пришельца земли к будущему непрестанному ангельскому славословию Отца Небесного. Но как было привести это намерение в исполнение, когда на руках моих была все еще бесприютная сестра моя, которой я служил единственной опорой и поддержкой в сиротской ее доле? Сестра моя была неграмотная и не знала ни одной молитвы. Мне было уже 22 года, а ей шел 19-й год. Страшно мне стало за участь сестры, хотя и крещеной в Православии, но пребывавшей в языческой тьме неведения самых первых оснований своей веры, и надумал я совершить вместе с ней паломничество к Киевским святыням, чтобы на них показать ей всю красоту и силу святой нашей Православной веры. Там, в Киеве, в благоухании его святыни у меня с сестрой произошел серьезный разговор о нашей с ней дальнейшей участи, и я предложил ей на выбор или замужество, или поступление в монастырь. «Если желаешь пойти в монастырь, — сказал я ей, — то я тебя постараюсь обучить грамоте, но я в миру ни за что не останусь, а, как только тебя пристрою, сам тотчас же уйду в монастырь». К великой моей радости, сестра тоже выразила желание посвятить свою жизнь Богу.

Так предопределилось у Киевских святынь наше будущее; там же мы решили в Бирюч более не возвращаться, а идти в слободу Алексеевку, где родились и где провели под родительским покровом все детские наши беспечальные годы.

В Алексеевке все шубники приняли меня с распростертыми объятиями как хорошего мастера, да еще обладавшего талантом вышивать узорами на шубах, что в то время удваивало ценность полушубков. Я тут же поступил на хорошее место, а сестру определил к золотошвейной мастерице обучиться искусству вышивать золотом и в то же время учиться грамоте. И то, и другое должно было ей проходить для поступления в монастырь. У самого же меня не было иного помысла, как только о монастыре и о подвиге иноческом. Я и место-то принял только из-за того, чтобы приготовить к тому же и мою сестру, для которой я был вместо отца и матери.

Вот в это-то Время и пришлось мне вытерпеть тяжелую борьбу с искушениями от плоти и диавола, от которой едва осталась жива душа моя.

Началось с того, [что] все стали мне советовать вступить в законный брак с единственной дочерью одного богатого слобожанина. Брань за бранью восстали на меня помыслы: с одной стороны мое стремление к иночеству, а с другой — страсти молодости, невеста, достаток, обеспеченная, более того — богатая семейная жизнь: что выбрать, на чем остановиться?.. Дошло до того, что сам родитель богатой наследницы повел на меня энергичное наступление, чтобы склонить меня к браку на своей дочери. Помню, завел он меня раз в трактир и стал уговаривать жениться.

— Это ведь счастье ваше, — говорил он мне, — вам его Бог посылает за терпение ваше. Вот вам 70 золотых на одну лишь свадьбу, а потом идем домой, и я вам покажу столько золота, что вы и не видывали. И все это будет ваше!

Ой как трудно было тогда душе моей избыть это великое искушение, тем более трудно, что богач, так упорно и настойчиво сватавший за меня дочь свою, был моим хозяином, и я жил в его доме. Что было делать, на что решиться? Молод я был тогда и неопытен, посоветоваться с кем-либо из духовно опытных было не с кем, и я не нашел способа отстранить от себя искушение, как притвориться внезапно онемевшим. Взял и положил себе в рот камень и неожиданно для всех онемел. Никто, конечно, этому не поверил, но я целый месяц не отверзал уст своих, как ни старались меня вывести из молчания мои хозяева: и детей ко мне подсылали, и шутками, и всяким ласкательством пытались заставить меня заговорить, но ничто не могло нарушить моего молчания. Тогда надумали устроить вечеринку и наприглашали множество гостей, а, чтобы я не убежал, мать той, которую мне навязывали в невесты, спрятала всю мою верхнюю одежду и шапку так, что мне волей-неволей пришлось остаться дома. Гостей набралось великое множество. Расчет казался верным: устыдится, мол, молодой человек людей и откажется продолжать свое притворство. Но на деле вышло не так: я забрался на печку, и никакие просьбы не могли меня вызвать оттуда. Так ничем и не кончилась затея эта.

Когда разошлись гости и хозяева уснули, я слез с печки, собрал потихоньку всю свою одежду — сюртуки, пальто, шелковые жилеты — по тому времени целое богатство — завязал все в узел и понес в богадельню. Перед уходом я написал и оставил своим хозяевам записку следующего содержания: «Блажен разумеваяй на нищи и убоги, в день лют избавит его Господь. Меня не ищите: мой путь на четыре стороны». Дойдя до богадельни, я постучался в дверь. На стук вышла старуха богаделка. Я вручил ей узел с одеждами и сказал:

— Молись за меня Богу!

Имя свое сказал, а лицо спрятал, чтобы не узнали.

Когда я вышел из Алексеевки, была темная, непроглядная ночь. Оглянулся я на родную слободу, залился слезами, поклонился матери родной сырой земле, вздохнул молитвенно к Богу: «Скажи мне, Господи, путь вонь же пойду!» — и направил стопы свои в Валуйский мужской монастырь, что в г. Валуйках Воронежской губернии.

Глава V. Неудача с поступлением в монастырь. Определение сестры в Белгородский монастырь

По пути из Алексеевки я встретился с мужичком, ехавшим в Алексеевку на базар. Мужичок отпряг своих волов и пас их. Я сказался идущим тоже в Алексеевку, и мужичок предложил мне заночевать у него под возом. Я принял предложение, но заснуть не мог: сердце билось тревожно, и я, полежав немного, вновь пустился в путь. До Валуек от Алексеевки считается 60 верст. С солнечным восходом я уже был в селе Никитовке, в 36 верстах от Алексеевки. Весь этот путь я прошел без шапки, непрестанно творя молитву.

В Никитовской церкви уже начиналась обедня. Когда она отошла, я попросил священника отслужить мне молебен с акафистом Спасителю. Господь видел, с какими слезами молился я Ему, прося Его указать мне путь спасения. И священник заметил мои слезы и горячую молитву и спросил меня о причине их. Я ответил:

— Хочу в монахи. Иду в Валуйский монастырь, да боюсь — не примут.

— Примут, — ответил мне батюшка, — отчего не принять — примут: ты человек молодой.

Бальзамом для израненного моего сердца были мне слова эти, и, узнав от батюшки, что до Валуек осталось не более шестнадцати верст, я принял его благословение и бодро зашагал в указанном направлении, уверенный, что еще немного и я наконец достигну столь желанной и долгожданной тихой пристани. Но Бог судил иное.

В то время в Валуйском монастыре подвизался один всеми уважаемый иеросхимонах; он давал благословение и советы народу. К этому подвижнику зашел и я за благословением и советом. Но, увы, меня уже ожидало горькое разочарование: от меня потребовали паспорт, а его-то у меня и не было. Сколько ни просил, сколько ни молил, обливаясь слезами, ничто не помогало — ответ был один:

— Принеси паспорт!

И только после долгих усиленных просьб иноки согласились оставить меня у себя в монастыре, и то под условием, чтобы я не заживался долее нескольких дней. Горько мне, тяжко было; и я стал усиленно молиться Богу и класть за ночь по тысяче поклонов в надежде ими вымолить у Господа перемену моей участи. Но не помогло и это и вызвало только на меня неудовольствие моих соседей по келье, других богомольцев, пожаловавшихся на меня за беспокойство: по ночам-де сам не спит и нам не дает. Позвали меня к схимнику, и он сделал мне строгий выговор за мое самочиние.

— И сам с ума сойдешь, — сказал он мне в заключение, — и других вводишь в искушение и беспокойство.

Однако после выговора обласкал, и я прожил в обители целый месяц.

И пришлось мне, к великому стыду и горю, когда прошел этот месяц, возвращаться вспять и — куда же? Опять к тем же хозяевам, откуда с такой ревностью служить Богу вышел я в ту достопамятную для меня ночь.

Первою на хозяйском дворе встретила меня хозяйская бабушка и едва меня узнала — так я переменился от душевных тревог и всяких лишений за это короткое время. И, Боже мой, с каким плачем и радостью встретило меня это семейство, приняв в свои объятия, как вернувшегося блудного сына! Все я порассказал им о своих злоключениях, и на этот раз они, убедившись в моем непреклонном желании уйти в монастырь и стремлении к иноческой жизни, охотно на этот многотрудный путь благословили. Но тут встретилось мне новое препятствие: старшина отказал мне в выдаче паспорта. А старшиной был тогда друг моего покойного отца, которому отец, умирая, и поручил всех нас как покровителю[45].

— Куда ты пойдешь таскаться, бросая бесприютную сестру? — сказал он мне. — Сперва ее определи и обеспечь, а затем и сам ступай на все четыре стороны.

И вернулся я несолоно хлебавши обратно к своим хозяевам.

Прожил я у хозяев несколько месяцев и решил устроить свою сестру в Белгородский женский монастырь Курской епархии. Там была монахиней троюродная моя тетка, монахиня София: к ней-то я и надумал отвести мою сестру. Сказал я об этом старшине, и на этот раз отказа им в виде на жительство уже не было, хотя все же он выдал мне только краткосрочное двухмесячное свидетельство, а не паспорт, как я того домогался.

В Белгород мы с сестрой пришли Великим постом. Тетка приняла сестру, но с условием, чтобы я помогал ей и давал денег на ее содержание. Было у меня тогда с собою 60 рублей: я все их отдал тетке, приложив к ним и свою верхнюю теплую одежду, оставшись сам в одной летней, несмотря на холодное время. Но все мне было нипочем на радостях, что наконец-то сестра моя устроена, и я, как птица, свободный, могу теперь идти куда угодно. По шестидесяти верст в день уходил я, когда оставил сестру свою в Белгороде: немало помогало мне в этой быстроте и то, что я остался налегке без теплой верхней одежды — поневоле и бежать иной раз приходилось, чтобы отогреть застывшие от холода члены.

Глава VI. Ночлег у разбойников

И пошел я, держа свой путь по святым обителям, присмотреться к ним и остаться в той из них, какая больше полюбится. Первой, лежавшей мне на пути и намеченной мною, была Белобережная пустынь Орловской епархии; к ней я и направился через город Орел.

На всем моем пути из Орла до обители мне не встретилось ни одного селения. Прошел я день, стало смеркаться, настала ночь. Стал я спускаться в балку по соседству с известными своими разбоями Брянскими лесами и наткнулся на одиноко стоящий двор и избушку. Там жили лесные объездчики, и меня пустили к ним ночевать за три копейки. Кроме меня, уже находилось в избе шесть мужиков и одна старуха. Лица у этих мужиков были точно звериные, такое же было и у старухи. Все они ругались между собою и о чем-то спорили. Тогда один из них схватил нож и бросился на старуху с яростным криком:

— Замолчи, растакая-сякая, а то я тебя зарежу!

У меня, что называется, душа ушла в пятки. Что тут было делать? И порешил я всю ночь ту провести в углу вместе с бывшими там тремя телятами… Мужики скоро затихли, поужинали и улеглись спать. Старуха указала мне место на печке; но сон далеко убежал от моих глаз. Когда все уснули, я тихонько собрал свои пожитки и затаив дыхание пробрался из избушки к воротам, вынул из-под ворот доску и с большим трудом протиснулся на дорогу. И о радость! В это время мимо двора по дороге шли два крестьянина, и я почувствовал, что спасен от смертельной опасности. Крестьяне с любовью приняли меня в свою компанию и были крайне удивлены, что я живым и невредимым выбрался из этого страшного разбойничьего вертепа.

— И как же это ты, — говорили они, — ушел из их рук? Ведь это разбойничья шайка: кто бы к ним ни забредал, живым не возвращался.

У меня дрожали ноги, и сам я весь трясся как в лихорадке, слушая рассказы этих добрых людей о злодейских подвигах разбойников и благодарно ограждая себя крестным знамением.

— Летом, — сказывали мне крестьяне, — здесь ни пройти, ни проехать от смрада разлагающихся человеческих трупов, вся балка полна ими, выкинутыми туда вместе с навозом. Не приведи Бог, что там у них делается!

Отошли мы с версту от этого страшного места и стали подыматься в гору. Ночь была лунная… Вдруг сзади нас послышался лай собак — это разбойники, проснувшись и заметив мое исчезновение, пытались натравить на мой след собак, но, к счастью, безуспешно, так как ночевал я один, а собаки чуяли след троих, что и путало разбойников. Так и пришлось им оставить свои поиски. Я был спасен и от всей души возблагодарил Господа.

— Дивное дело! — говорил мне один из моих богодарованных спутников, — мы ведь завтра днем идти хотели, да мне ночью что-то не поспалось; я и говорю товарищу: «Вот что, кум! пойдем-ка в Белые Берега пораньше, а то посойдутся утром соседи, и потеряем мы с тобой целый день». Так и сделали — и спасли человека.

Тут подъехал к нам с перекрестка мужичок в санях, запряженных одной лошадкой. Посадил он нас всех троих с собой, и мы вместе доехали до большой Карачевской дороги, здесь стоял большой крест, на нем было написано, что здесь разбойники убили человека и нашли у него 3 рубля, которых не взяли, а оставили на его погребение. Здесь уже мы были в полной безопасности.

Велии же, Господи, и чудны дела Твоя, и ни единое слово довольно будет к пению чудес Твоих!…

Глава VII. Таинственный старик

В Белых Берегах, в монастырской гостинице, довелось мне встретиться со старичком странником, который уговорил меня там не оставаться, а идти с ним ближайшей дорогой в Оптину Пустынь к славившемуся в то время своей богоугодной жизнью и прозорливостью старцу-иеросхимонаху Амвросию. Странная была эта встреча, и я в ней доселе, как следует, разобраться не могу. Бог все один весть. Сказываю я об этой встрече потому, что оставила она во мне такое сильное впечатление, что оно и до нынешнего дня не может изгладиться из моей памяти.

Был канун Благовещения. Только два дня прошло, как я пришел в Белобережную пустынь. За эти два дня я свел знакомство с каким-то стариком. Несмотря на преддверие великого праздника, старик этот стал меня уговаривать торопиться с уходом из монастыря, уверив меня, что неподалеку будет где заночевать, а наутро попасть и к обедне. Не хотелось мне под такой праздник быть в дороге, но спутник настоял на своем, уверив меня, что нам с ним к Пасхе необходимо быть в Новом Иерусалиме, где все делается и служба правится, совсем как в Старом священном граде Иерусалиме. Я послушался, и мы отправились в путь.

Дорогой я спросил своего спутника, почему, несмотря на холодное время и приближающуюся распутицу, он путешествует не в сапогах, а в лаптях.

— Если желаешь, — ответил он мне, — то я тебе расскажу.

И он рассказал мне следующее:

— Я был пять лет подрядчиком в Москве на шоссейных дорогах. Зарабатывал я очень хорошо. Был я женат, но детей у меня не было, а были только старик отец да жена, которым я и посылал ежегодно по нескольку сот рублей от своих прибытков. Прошло пять лет, я вернулся домой, но не на радость, а на горе: узнал я, что отец мой — снохач и живет блудно с моей женой. Вскоре узнали и они, что тайна их стала мне известна, и задумали они извести меня ядом; подсыпали они мне его в пищу, да порции не рассчитали — мало положили, — и я жив остался. Сводили меня судороги, корчило меня и бросало во все стороны, и я временно лишился рассудка. Воспользовавшись моим безумием, они забрали находившиеся при мне пятьсот рублей, посадили меня, как умалишенного, на собачью цепь, прикрепили ее к костылю, вбитому в стену, а сами пошли к колдуну.

Вскоре я пришел в себя. На мое счастье, возле меня лежал макогон[46], я отбил им костыль, к которому была прикреплена цепь, и с цепью в руках пошел к роднику, который вытекал из-под горы поблизости от нашего селения. В конце села я встретил жену с отцом; позади их шел колдун. Повстречавшись со мной, колдун сказал мне:

«Не думай того, что думаешь!»

Я был сильно раздражен и ответил:

«Отойди, собака!»

Но колдун не унимался и все продолжал твердить одно:

«Не думай того, что ты думаешь!»

Я не удержался и в ярости одним ударом макогона по голове свалил его на землю.

Отец и жена закричали:

«Бей во второй раз!»

Я ответил:

«Добрый молодец по два раза не бьет: будет с него и одного раза».

А есть поверье, что от второго удара колдуны, убитые первым ударом, оживают.

Отец и жена остались при колдуне, а я быстрыми шагами направился к источнику, напился там воды, подкрепился кусочком хлеба, прочитал какие знал молитвы и, ограждая себя крестным знамением, отправился к старцам в Площанскую пустынь[47] за советом.

Старцы не посоветовали мне жить дома, а указали обосноваться в каком-нибудь монастыре. Пока же я был в Площанской пустыни, у меня украли сапоги, и мне пришлось идти оттуда до ближайшей деревни босиком. В деревне этой я прожил целый месяц, занимаясь плетеньем лаптей. Заработал я там рубль в месяц, там же и себе сплел лапти и в них теперь иду за советом к знаменитому Оптинскому старцу о. Амвросию, чтобы он указал, как жить мне на белом свете.

Этот рассказ расположил мысль к старику страннику, и я от души пожалел, что суждена была ему такая скорбная участь.

Отошли мы версты две от обители и вошли в дремучий, темный лес. Настала ночь, едва видно; дорога незнакомая; под снегом всюду вода. Страх напал на меня и уныние. Но старик все меня подбадривал, говоря, что скоро дойдем до назначенного для ночлега места. А мне с чего-то очень жутко было… Ровно в полночь дошли мы до какой-то избушки.

— Сторожка лесного объездчика, — сказал мне мой спутник.

Собаки почуяли нас, подняли тревогу и, как разъяренные львы, бросались к забору извнутри двора и грызли доски. На их лай вышла старуха, уняла их и провела нас в свою сторожку.

За всю свою жизнь не встречал я ничего, подобного тому, что я по житью увидел в этой сторожке!…

Первое, что я увидел, войдя в избу, то был какой-то страшный мохнатый старик, сидевший на печке, весь оборванный и черный, как эфиоп. Не успели мы переступить порог, как он уже кричал нам с печки:

— Нет ли у вас, рабы Божии, табачку? Я уже несколько дней пропадаю без табаку.

И когда мы ответили, что нет, то он заворчал на нас:

— Что ж вы за рабы Божии, коль нет у вас табаку!

И, порезав чубук от трубки, наложил его полную трубку и тем удовлетворил свою страсть. И жалко, и страшно было смотреть на такое чудище!…

Старуха светила лучину; кругом шныряли ребятишки, все черные, полунагие, закоптелые от грязи и дыму до того, что у них одни только глаза да зубы белели. Белья, видно, они никогда не мыли и не снимали, а носили его до тех пор, пока оно не сносится, не разорвется в клочки и само не свалится с тела. На стенах избы везде была сажа, ползали черные тараканы, а воздух был такой, что впору было задохнуться от вони. И немудрено: тут же в избе, под печкой, помещались телята и свиньи, и тут же доили коров.

Так жили люди эти от осени до Рождества, когда переходили в другую избу через сени, а эту замораживали, сметая со стен и с печки тараканов и вычищая навоз. После Рождества вновь переходили на старое пепелище, опять копили всякую грязь и нечистоту, опять под Пасху переселялись через сени в соседнее помещение — и так и жили, кочуя от праздника к празднику из одного жилья в другое, едва сохраняя на себе подобие человеческое.

Поглядел я на такое жилье и не чаял от этого ночлега и в живых остаться. К счастью, были у меня с собой в котомке баранки и крестики. Я стал ими щедро одаривать и ребятишек, и хозяев. Это сразу изменило их расположение в нашу пользу. Хозяйка засуетилась и стала готовить ужин, состоящий из холодных щей и гнилого хлеба, в котором копошились черви. Меня чуть не стошнило, когда я увидел разрезанный на ломти этот хлеб и в нем разрезанных червей. А хозяйке это, видимое дело, было не в диковинку, и она усердно хлопотала, приготавливая:

— Кушай, мой касатик, кушай!

Но я отказался кушать и попросил в свою деревянную чашку холодной воды, намочил в ней сухари и посыпал их мукой из толченых груш. На моей родине сушат груши, толкут их и эту муку берут с собою во всякое путешествие, особливо же в паломничество по святым местам. Та же мука могла служить и вместо квасу — на стакан воды чайную ложку муки.

Заметил мою стряпню старик на печи и заинтересовался.

— Чем ты, малый, посыпаешь-то?

Я объяснил, что у нас на родине в хохлатчине растет такое дерево, что грушей прозывается, и что из плодов ее делают муку.

— Ею, — говорю, — и посыпаю.

— Сем-ка, — говорит, — малый, я попробую!

Я подал ему чашку на печку. Старик отведал и заговорил:

— Вишь, малый-то гладкий! Хотите, чтобы он после своего дерева нашей щицы хлебал!

Одобрил, значит.

Все семейство, точно саранча, сразу набросилось на мою похлебку, детишки даже подрались над ее остатками; пришлось приготовить им другую чашку…

Мой спутник все время сидел молча и к еде не прикасался. Я стал приглашать его к столу, так как в течение трех дней я не замечал ни разу, чтобы он кушал, но он и на этот раз отказался от пищи.

Немало меня это тогда удивило.

Переночевали мы в этой сторожке ночь на Благовещение и утром в самый праздник спешно отправились в путь, чтобы поспеть в ближайшее село к Литургии. Дорога шла лесом. Был легкий морозец, на низинах стояла вода, а по балкам весенняя вода шла широким потоком. В одной из балок, через которую нам пришлось переходить, вода разлилась саженей на пятьдесят. По самой середине водополья виднелся мостик, а вода от утренника покрылась тонким слоем льда. Обойти воду было негде, и мы поневоле решили идти вброд. Сапоги у меня хорошие, с длинными голенищами. Оградил я себя крестным знамением, и, пробивая палкой с железным наконечником лед, я пошел вперед. Спутник мой все не решался идти вслед за мною и пошел только тогда, когда увидал, что я перешел уже самую глубокую воду под мостиком. Сняв с себя лапти, он босыми ногами отправился по моему следу. От быстрой и холодной воды старик едва мог добраться до мостика и, упав на мосту, стал метаться во все стороны. Я не был в силах ничем ему помочь. Вдруг он поднялся, обмотал ноги онучами, надел лапти и быстро стал переходить вторую половину разлива. Саженях в трех от берега я вошел в воду, взял его под руки и с большим трудом довел до берега. Бледный как мертвец старик упал на землю, и глухой стон вырвался у него из груди. Я перепугался и стал срывать с его ног лапотки и оборки. Наскоро собрав между кустами сухой травы, я подостлал ее в лапти и, обернув ноги старика сухой онучкой-суконкой, с трудом надел на него мокрые лапти. Жутко и страшно мне тогда было…

Кое-как поднял я старика с земли и, взяв его под руку, пошел с ним далее, все более и более углубляясь в чащу леса. Прошли мы так несколько верст и вышли наконец на опушку. По выходе из леса, у самой дороги, стоял столб, а на столбу в футляре икона Божьей Матери. Перед иконой горела кем-то возжженная свеча. Подойдя к этой иконе, старик пал на колени и долго и очень горячо молился. Молитва его была самосложная и настолько сильна, что я никогда ни раньше, ни после не видал, чтобы кто-нибудь из людей так молился. Молитва же его была о воплощении Бога Слово от Пресвятыя и Пречистыя и Пренепорочныя Девы Марии.

Поразительно мне это было видеть и слышать…

Прошли мы немного от иконы и увидели село, куда торопились к обедне, но когда подошли к церкви, то из нее народ уже расходился: обедня кончилась, и так мы и остались в великий праздник без обедни.

Заметила нас какая-то женщина, выходившая из храма (впоследствии оказалась матерью местного псаломщика), и пригласила к себе в дом. Там нам предложили горячего чаю и свежих пирогов, но и тут мой спутник от всего отказался, сказав при этом:

— Брата моего угостите, а я пойду к знакомому мне священнику.

Попросил себе мой спутник дать ему коты[48], надел их и ушел, а я после тяжелого пути и пережитого страха, подкрепив себя чаем с пирогами, прилег отдохнуть и крепко заснул. Когда проснулся, то было уже четыре часа пополудни, и на столе уже снова стоял самовар и пироги. К этому времени вернулся и мой спутник. Мы сели за стол. Хозяйка стала упрашивать старика сесть с нами и покушать, но он отказался, ссылаясь на то, что хорошо закусил у священника.

Так я и не видал за всю дорогу своего спутника за трапезой или что-либо евшим.

Гостеприимная старушка хозяйка предложила нам на дорогу кое-что из белья и немного денег. Я взял все предложенное, но спутник мой от всего отказался.

День уже клонился к вечеру, когда мы оставили гостеприимный дом псаломщика и пошли своей дорогой. Зашли мы в лощинку, изредка поросшую мелким кустарником и ракитником. Я шел впереди старика, изредка перебрасываясь с ним словами. Так прошли мы версты четыре. Вдруг, к великому моему изумлению, старика не стало — как в воду канул. Куда он девался и что это был за старик, я и до сих пор не знаю и не понимаю. Скрылся же он из моих глаз чудесным образом, ибо место кругом на далекое расстояние было открытое и спрятаться ему от меня было некуда. Был ли он мне посланец Божий во спасение, про то один Бог весть, но память о нем у меня жива в сердце еще и доселе, особенно же по той горячей молитве, которую он сотворил тогда пред иконой Божией Матери, на опушке леса, в свят день Благовещенский.

Глава VIII. Цыганская деревня. Мое спасение. Оптина Пустынь. Старец Амвросий. Иеромонах Даниил у Саввы Звенигородского. Его прозорливость

Потеряв столь неожиданным и чудесным образом своего спутника, я совершенно растерялся и не знал, что делать. Близилась ночь, а я остался один в незнакомом пустынном месте. Что было делать? Назад идти было далеко, ночевать на пустыре и безлюдье было жутко… решил идти вперед.

Вскоре я увидел деревушку; туда я и направился в надежде там переночевать. Деревушка эта оказалась сплошь заселенной цыганами. И что ж тут со мной было — как я только жив остался?! Как только завидели меня цыгане, то встретили меня такими ругательствами, каких я сроду и не слыхивал, бросили в меня камнями, свалили меня в лужу и тут надругались надо мной, сколько было душе их угодно. Они, наверно, и убили бы меня, если бы на ту пору не послал Господь проходившего той же дорогой, где я валялся в луже, мужичка, завидев которого цыгане оставили меня и разбежались.

— Уходи скорее отсюда, — сказал мне мужичок, — уходи, раб Божий, а то эти цыгане не отпустят тебя живым. Тут неподалеку есть село — там и заночуешь.

Я скорее, сколько было силы, бросился бежать вон из цыганской деревушки, пока не добежал до леса, где остановился, почувствовав себя в безопасности от возможной за мной погони. Стою я и горестно думаю: куда ж мне идти? Вдруг слышу лошадиный топот: кто-то едет в мою сторону… Меня объял ужас: видно, гонятся за мной цыгане — не уйти мне от них живым! Я скинул шапку и, дрожа от страха, стал читать 90-й псалом «Живый в помощи Вышняго» и твердить слова: «В руце Твои, Господи, предаю дух мой…» Во всю жизнь мою не был я так близок к Господу Богу, как в те страшные минуты, прося помилования и помощи от надвигавшейся на меня гибели… Тут подъехал ко мне всадник; это был некий юноша из того села, куда я направлялся, и я был спасен: вместо ожидаемого разбойника он оказался моим проводником и спасителем. Посадил он меня позади себя верхом на лошадь и, подобно доброму Самарянину, избавил меня от руки разбойников, привезя в дом своих родичей.

Когда я несколько оправился от пережитых волнений, я стал расспрашивать, где я нахожусь и далеко ли до Оптиной Пустыни, где живет старец о. Амвросий, и узнал, что об о, Амвросии никто не имеет никакого понятия, а до Оптиной Пустыни, вернее до г. Козельска, около которого находится эта Пустынь, 300 верст.

Переночевав в том селе и не узнав ни от кого дороги на Оптину Пустынь, я пошел вперед, рассчитывая только на одну Божию милость и водительство. Пройдя порядочное расстояние, я набрел на место, от которого расходились три дороги. Предав себя Воле и Промыслу Божью, я вырезал три палочки по числу дорог, поделал на них зарубки — на одной одну, на другой — две, а на третьей надрезав крест, положил их в шапку, встряхнул их несколько раз, перекрестился и вынул палочку с одним надрезом. Выбрал я ту дорогу, которая обозначена была этой палочкой и с помощью Божией дошел по ней до Оптиной Пустыни, нигде не заблудившись.

В Оптиной Пустыни я прожил недели две, но, к прискорбию, с великим старцем о. Амвросием беседовать и посоветоваться мне не пришлось: в то время он был болен, и мне удалось только принять его благословение.

Из Оптиной Пустыни я отправился в Московскую губернию, в обитель св. Саввы Звенигородского, куда и дошел милостью Божией благополучно. Первым долгом вошел я в храм, где в то время шла Литургия. В конце нее ко мне подошел древний старец иеромонах. Это был о. Даниил, славившийся святостью своей жизни и прозорливостью. Подал он мне ключ от своей кельи и сказал:

— Вот что, брат Митрофан, иди ставь-ка самовар — будем пить чай.

Я впервые с ним встретился и был поражен, что он, никогда не видавши меня, назвал меня по имени.

Напился я со Старцем чаю, побеседовал с ним по душе и стал собираться в путь, чтобы к Пасхе поспеть в Новый Иерусалим и оттуда в Троице-Сергиеву Лавру, но Старец стал настаивать, чтобы я остался у него до третьего дня Пасхи.

— Поговеешь, — прибавил он, — причастишься в Великий Четверг — я тебя и поисповедую, — а потом и пойдешь, а иначе я тебя не отпущу.

Отказываться было нельзя, чтобы не оскорбить Старца, оказавшего мне столько любви и заботы, и я остался. Каждый день он звал меня к себе и обращался со мной как родной отец. В Великий Четверг я приобщился Св. Христовых Таин, а когда о. Даниил меня исповедовал, то во время исповеди преподал мне много добрых советов и еще более удивил тем, что рассказал мне подробно все мои грехи, как будто он сам был в них моим соучастником. Дивное это и поразительное было для меня дело, показавшее на живом примере, что есть истинное монашество и чего можно им достигнуть в жизни духа, если не уклоняться с пути правильного монашеского подвига.

На третий день Пасхи, согласно воле Старца, я собрался в путь. Старец о. Даниил подарил мне на дорогу книгу «Путеводитель по св. местам» и пошел со мною сам показывать мне путь. Пройдя версты полторы, он стал прощаться со мною и сказал мне на прощанье:

— По пути встретятся тебе испытания и искушения. Ты пройдешь много монастырей. Будут тебе предлагать остаться в них, но ты не останешься в этот раз. Когда же вернешься домой и поживешь с год, тогда у тебя появится такое непреодолимое желание поступить в монастырь, что ты себя не сможешь удержать, и тогда иди и поступай в тот монастырь, куда пожелаешь, и терпеливо переноси все наносимые тебе от диавола искушения, потому что не даст тебе диавол покоя до самой твоей смерти.

На этих словах, как с отцом родным, распростился я с дивным Старцем и пошел своей дорогой, направляясь в святые места, прославленные подвигом отца монашествующих, великого во святых угодника Божия, Преподобного Сергия, Радонежского и всея России Чудотворца.

Глава IX. Волк. Журавли. Разбойник. Дядя. Возвращение на родину

Слова прозорливого старца о. Даниила: «По пути тебе встретятся испытания и искушения» — не прошли мимо. Прошел я верст с двадцать, как уже наткнулся на первое. Шел я лесом. Вдруг вижу — передо мною как из земли вырос волк, да такой огромный, страшный; стоит сгорбившись, хвост поджал под себя, ощетинился и морду держит вниз к земле. Вид у него был такой злой, что я до полусмерти было испугался, но тут — благодарение Богу — вспомнил про силу Честнаго Животворящаго Креста Господня, овладел собою, оградил себя крестным знамением и произнес вслух, обращаясь к зверю и указывая ему рукой дорогу:

— Молитвами Преподобного отца нашего Сергия, Радонежского Чудотворца, иди ты в свою сторону!

И волк, наклонив голову, послушно сошел с дороги и побрел в сторону. Как же я тут возрадовался и возблагодарил Господа Бога, дивного во святых Своих!

Иду я дальше лесом. Место глухое, пустынное. Далеко кругом нет и следа жилья человеческого. Вдруг слышу, в стороне от дороги, неподалеку, какой-то особенно сильный крик журавлей. Меня это заинтересовало. Зная, что птица эта крайне осторожная и умная, я ползком, стараясь не производить ни малейшего шума, стал пробираться кустами лесной чащи по направлению скошенного куста. И что же я увидел? Я бы не поверил, если бы не видел того своими глазами. Среди кустов в чаще леса находилась полянка. На этой поляне, расположившись кольцом, чинно стояло парами больше сотни журавлей. Посреди кольца стоял старый журавль, видимо, ихний набольший. И вот, вижу я, этот набольший наклоняет свою голову, как бы подавая этим какой-то условный знак, и по этому знаку из журавлиного круга выступает вперед пара журавлей на середину круга, делает поклон во все стороны; старший журавль затягивает протяжно песнь: «крю-крю!» — и журавлиная пара пускается в пляс под эту удивительную и не лишенную своеобразной красоты музыку. Каждая пара плясала минут десять. Так на моих глазах перетанцевало несколько пар, и все в таком же удивительно странном порядке. Пролежал я за кустом более часу, любуясь на Божие творенье; день уже стал склоняться к вечеру, и мне надо было идти дальше. Заслышав произведенный мной шорох, вся журавлиная стая, по сигналу старшего журавля, снялась и улетела, а я направился далее, дивясь премудрости Божией, даровавшей разум всякой твари и установившей всюду и во всем свой вековечный, незыблемый порядок. Только человек один по грехопадении своем явился и доселе является его нарушителем; и сколько же за то горя и слез человеку, нарушающему порядок и закон Божий!…

Дальнейший мой путь до Нового Иерусалима был благополучен, но по дороге оттуда в Троице-Сергиеву Лавру новое испытание уже подстерегало меня по слову старца о. Даниила.

Из Нового Иерусалима в Лавру я пошел через Москву. На пути к Москве, верстах в четырех от нее, по обеим сторонам дороги появились пустые ракиты. Смотрю, из-за крутого поворота дороги идет мне навстречу еле двигаясь избитый и весь в крови какой-то старик. Дойдя до меня, он раскрыл свой рот, чтобы сказать мне что-то, но от пережитого ужаса не мог сразу вымолвить ни одного слова. Наконец, несколько опомнившись, он прокричал не своим голосом:

— Меня разбойник ограбил: отнял сумку, восемь рублей денег и паспорт!

Простирая ко мне свои окровавленные руки, он с плачем сказал мне:

— Спаси меня, раб Божий, ради Христа!

— Далеко ли тебя ограбили? — спросил я.

— Вон на той закруглине! — сказал он и тут же прибавил: — Не ходите туда, а возвращайтесь назад, а то и вас там убьют разбойники!

Было около четырех часов пополудни. Слышно было, как в Москве звонили к вечерне. Это было на пятый день Святой Пасхи… Долго я стоял и думал, не зная, что делать и на что решиться: возвращаться назад, надо было идти до деревни верст двадцать, а в Москву — не миновать опять идти тем же путем. На мое счастье, ехал по этому пути подвыпивший мужичок и с ним мальчик. Мужичок растянулся в телеге и спал, а мальчик правил лошадью. Я у мальчика попросился подсесть на телегу, но как только я на нее взобрался, как из-за куста выскочил разбойник, подбежал к телеге и, не заметив лежавшего в ней мужика, бросился на меня, намереваясь стащить меня с телеги и ограбить. Я перекинулся от него на другую сторону телеги. Разбойник забежал с другой стороны. Я опять назад. Так три раза, желая меня схватить, разбойник обошел вокруг телеги. В это время мальчик разбудил спящего в телеге мужика; тот вскочил, схватил с телеги кол и кинулся на разбойника. Разбойник, перепуганный неожиданностью, бросился бежать, и я был спасен. Куда девался тот ограбленный старик, я с перепугу не заметил.

Проехав с мужичком разбойничью заставу и поблагодарив его за спасение, я слез с телеги и пешком пошел в Москву, а оттуда в Лавру, в Гефсиманский Скит и к другим подмосковным святыням. Наконец зашел я в Скит Параклит. Здесь я сшил мантию старца великому отцу Иакову. Из СвЯто-Духова Скита Параклита я отправился в соседнюю Владимирскую губернию к родному своему дяде, Даниилу Васильевичу Ковшенку, управлявшему в то время в Юрьево-Польском уезде имением графа Шереметева при селе Самынском. Там я прожил около трех месяцев, подучивался грамоте. Занимался я там и рыболовством, налавливая, к удовольствию дяди, ежедневно от 10 фунтов до пуда рыбы. К рыболовству я был способен и понимал это дело, научившись ему по слову покойного моего родителя, говорившего нам:

— Деточки мои! Старайтесь с младости беречь старость и учитесь чему-нибудь полезному; счастье скоро проходит, а наука никогда.

Поставлю я, бывало, у дяди три ятера, перегорожу ими быстротекущую, каменистую речку и наловлю ему столько рыбы, что он диву дается. За это дядя выхлопотал мне взамен двухмесячного моего просроченного отпуска новый паспорт; но, узнав о моем стремлении к иноческой жизни, сильно на меня вознегодовал и возмутился.

— И чего ты себя вздумал мучить, — кричал он на меня, — и не думай, и не помышляй о монастыре!

Но дядины речи и негодование не переубедили меня, а заставили уйти от него в новое странствие по святым обителям, которых я и прошел тогда немало в ближайших местах Владимирской и Московской губерний. Был у святынь и в самом г. Владимире.

Во время этих странствий у меня родилось непреодолимое желание пойти домой. Долго я колебался, но слову о. Даниила и тут суждено было сбыться, и я через Москву, где прожил 9 дней у шубника, отсюда направил свой путь на родину, в родную слободу Алексеевку.

Глава X. Странник Павел. Новое странствие. Видение Спасителя и диавола. Поступление в Св.-Троицкий монастырь старца Ионы. Последняя встреча с Павлом

Вернувшись домой в слободу Алексеевку, я застал там свою сестру, что меня сильно удивило и огорчило. Оказалось, что тетя, у которой я оставил сестру, израсходовала в течение трех месяцев 60 рублей, мною данных на ее содержание, а ее отослала домой, сказав при этом:

— Если брат будет присылать деньги, то будешь дальше жить, а иначе — иди домой.

И пришлось мне идти опять в работники к хозяевам. И была мне эта жизнь не жизнь, а одно сплошное мучение. Все мечты мои разом рухнули, и остался я как рак на мели. Куда ни пойдешь, на тебя чуть что пальцем указывают — монах! святоша! — смотрят как на чужого, глумятся… С другой стороны, старые старухи чуть на тебя Богу не молятся, почитают, как угодника Божия. Жизнь моя совершенно расшаталась… Пошел я было опять к старшине за паспортом для поступления в монастырь, но вновь получил отказ.

— Пока не определишь сестры, паспорта не получишь!

С таким ответом, казалось, была потеряна для меня всякая надежда на освобождение от уз мира. И взмолился я тут к Единому Сердцеведцу Господу Богу, и не презрел Он, Всеблагий, горячей моей молитвы. Но прежде Богу было угодно провести меня через новое испытание моей к Нему любви и веры, а также и стремления моего к иночеству.

Спустя некоторое время после этого, через слободу Алексеевку проходил странник, молодой человек лет двадцати двух, неся с собой для продажи книги духовного содержания. Я зазвал его к себе, за три рубля купил у него молитвослов и, питая особую любовь к странникам, пригласил его в чайную. Имя странника было Павел. В беседе за чаем я объяснил ему о давнишнем своем стремлении к иноческой жизни, о тех препятствиях, которые воздвигались мне на этом пути, и просил его совета, как победить мне их и уйти в монастырь.

— Поклянись мне, — сказал Павел, — что ты никому не скажешь обо мне, и я выведу тебя из трудного твоего положения.

Я пообещал сохранить все в тайне.

Тогда Павел сказал:

— Я, славы ради Господа, странствую по святым местам уже два года без паспорта. Я — единственный сын богатого купца Костромской губернии. Задумал я, подобно тебе, идти в монастырь и открылся своим родителям, но они воспротивились моему желанию и захотели меня женить. Но я по глаголу Господа нашего Иисуса Христа — «аще кто любит отца, или матерь, или жену, или детей, брата или сестру паче Мене, несть Мене достоин» — тайно ушел из родительского дома и вот милостью Божьею два года уже странствую по святым местам без всякого паспорта, питаясь от продажи книг и грамоток. Если желаешь, пойдем со мной странствовать вдвоем, — вдвоем нам будет веселее, — а сестру Господь не оставит, как сказано: «Возверзи печаль твою на Господа и Той тя пропитает».

И пришлись мне эти слова Павла по сердцу; сблизились мы тут с ним и решили больше не разлучаться до самого гроба.

Из чайной мы с Павлом пошли в дом одних благочестивых людей и стали там приготовлять все необходимое на дорогу. Хозяева этого дома были люди бездетные и любили меня еще с детства, почитая во мне как бы старца за то, что я им когда-то, еще будучи мальчиком, сказал на желание их усыновить меня: «Не дал вам Господь детей, за все благодарите Его. Теперь и свои-то, кровные, и те не хотят почитать родителей, не только чужие». Старики заплакали тогда, слыша такие речи, и с тех пор прозвали меня своим старцем.

Заказали мы со своим спутником кузнецу вериги фунтов на двадцать весом, надели на тело, захватили в котомку самое необходимое для дороги и ночью с котомками за плечами двинулись в путь, вернее, бежали из Алексеевки.

Найдя себе мужа по сердцу, я так увлекся ожиданием близкого события всех своих надежд, что от радости забыл и про паспорт, и о сестре, хотя на первое время и оставил ей сто рублей на расходы. Старик и старуха, у которых перед уходом мы прожили две недели, провожали нас версты три от Алексеевки и простились с нами, говоря:

— Идите, деточки, да за нас молитесь Богу!

Путь наш на Киев лежал через Свято горский монастырь. Странствование наше, продолжавшееся десять недель, было очень трудное; грязь невылазная, голод и холод. Домашние запасы вскоре истощились, и мне приходилось работать у крестьян и за себя, и за Павла. Я шил крестьянам одежду и, получив за то хлеба и денег, продолжал таким образом путь свой далее, прокармливая и себя, и своего спутника. Так как в запасе у нас белья для перемены не было, то вскоре на нас напали вши в невероятном количестве. Их было так много, что мы доходили от них до полного изнеможения. Но хоть плоть и немоществовала, зато дух наш был бодр и, несмотря на всю трудность подвига, мы крепились и вериг с себя не снимали, пока не открылись на теле нашем от них гнойные раны. Тогда волей-неволей вериги пришлось снять. Павел закопал свои тут же в землю, а я свои донес в котомке до Киева, где и закопал их у ворот моста, ведущего из Лавры в Выдубецкий и Св.-Троицкий монастыри.

Думал я, что в Киеве-то меня уже непременно примут в монастырь, хотя и без паспорта, но горько пришлось мне разочароваться в этом: не только в число иноков меня не приняли, но даже и в ночлеге мне всюду отказывали, так что негде нам с Павлом было приклонить усталых голов своих. Видя такое безвыходное положение, я решил вернуться домой, чтобы раздобыть себе во что бы то ни стало паспорт, но Павел восстал против такого решения и убеждал меня продолжать без паспорта наше путешествие, пока не заберет нас как бродяг полиция и не сошлет в Сибирь, где мы выкопаем себе землянки и будем жить подобно древним подвижникам. Я возражал, что прежде, чем решиться на такой подвиг, нам необходимо сперва пожить в монастыре и поучиться у опытных старцев; но Павел и слушать меня не захотел. На том мы и расстались. Я отправился на вокзал, чтобы вернуться домой, а спутник мой пошел далее.

Это было в 1873 году.

С одним рублем в кармане пришел я на вокзал. Что тут было делать? Недолго думая, помолился я Богу, забрался в вагон под лавку и так, никем не замеченный, под лавкой и добрался до Курска. Остальные 180 верст от Курска до Алексеевки я прошел пешком.

Вернувшись домой, я на этот раз не с коротким пристал к старшине требованием выдать мне паспорт. Сестру я брал с собою, и старшине ничего не оставалось делать, как выдать нам обоим паспорта на руки.

Получив паспорта, я тотчас же велел сестре собираться со мной в Киев.

В ночь перед выходом я увидел во сне дивной красоты и богатства чертог. В нем стоял Спаситель мира и с улыбкой смотрел на меня. Два раза я хотел подойти к Нему и не мог, и только в третий раз я был допущен приблизиться к моему Искупителю.

Два раза впоследствии просился я поступить в Троицкий монастырь, но меня не принимали, и только на третий приняли меня в число братии. Так и исполнилось на мне видение это.

По пути в Киев, в одном странноприимном доме мне было еще видение: откуда-то явился мне диавол в образе какого-то громадного чудовища. Он разинул свою огромную пасть и кинулся на меня, чтобы поглотить меня. Неистовым голосом закричал я во сне так, что весь народ сбежался на мой крик. С большим трудом привели меня тогда в чувство и успокоили. До сих пор памятен мне пережитый мною ужас.

Когда же мы пришли в Киев, то оказалось, что сестру ни в один из женских монастырей без вклада не приняли, да и меня постигла такая же неудача. И порешил я уйти на Афон и там навеки скрыть себя от мира, но прежде этого отправился на совет к великому старцу Ионе, основателю и настоятелю Св. — Троицкого общежительного монастыря. У него наконец, по троекратной моей просьбе, и решилась наша участь с сестрой: мы были им приняты в его обитель: сестра — в прачешную в монастырском имении «Гусеницы» в Полтавской губернии, в семидесяти верстах от Киева, а я — в монастырь, на послушание в портняжескую мастерскую.

Произошло это величайшее в нашей жизни событие 24 мая 1874 года.

Вскоре по вступлении моем в монастырь мне еще раз пришлось встретиться с бывшим моим спутником Павлом. От него я узнал, что после нашей разлуки он странствовал еще более года, пока не был взят за бесписьменность под стражу, предан в полиции пыткам и, не вынесши их, открыл место своей родины и имя родителей, куда и был препровожден этапным порядком. В доме родителей, однако, Павел жить не захотел и стал настойчиво просить их отпустить его на Афон. Видя его непреодолимое стремление к иноческой жизни, родители дали ему на дорогу триста рублей и отпустили его с миром. Из дома Павел пошел пешком прямо в Киев и по дороге был ограблен разбойниками, отнявшими у него половину денег. Полтораста рублей уцелели, потому что были зашиты под подкладкой одежды. Я уговаривал Павла остаться в Киеве, но он не захотел и ушел на Афон. Подарил я ему на память свою кожаную сумку. С той поры мы уже с ним более не видались.

Глава XI. Знамение Божие. Болезнь сестры. Искушение и вразумление свыше. Новое вразумление

Первым помыслом моим по принятии меня в обитель было пойти в Божий храм и воздать благодарение Господу Богу за великую к нам с сестрою милость. Вошел я в храм, взглянул на иконостас и едва устоял на ногах от восторженного изумления: на местной иконе я увидел Спасителя в том самом виде, каким Он являлся моему окаянству в сонном видении пред выходом нашим с сестрою из слободы Алексеевки. От страха и радости у меня даже подогнулись колени, и я вынужден был в порыве душевного волнения присесть на лавку, пока не пришел в себя и не оправился. Это было для меня явным знамением милости Божией, указавшей мне, что здесь место мое, предуказанное Самим Богом. Так я это тогда и понял. Но такова немощь веры нашей: несмотря на такое знамение, я при первом же ее испытании подпал под искушение и не устоял.

Живя в прачешной, сестра моя во время одного водополья сильно простудилась, не имея теплой одежды. Жаль было мне сестры, а помочь нечем. Тогда, вместо того чтобы возложить печаль свою на Господа, да нас препитает, я взял благословение у старца Ионы якобы на устройство дел своих на родине и пошел искать средств для поддержания слабого здоровья сестры. Но тут явилась задача: откуда их взять? Вернуться на родину и опять поступить в работники казалось неудобным, а для людей даже и соблазнительным — скажут: «Вот так монах: намонашил!»

Было у меня девять рублей, и я порешил начать на них торговлю. Купил я на эти деньги в Воронеже иконочек, крестиков и других предметов веропочитания и направился с ними через Рязань на Москву с целью распродажи их и с тем, чтобы в Москве вновь накупить тех же товаров и по пути через Харьков в Киев распродать их с барышом, на который и обеспечить сестру теплой одеждой. Таким образом я рассчитывал заработать не менее ста рублей.

Через несколько дней моего путешествия у меня вместо девяти рублей образовалось уже 24 рубля наличных денег и на 4 рубля товару. План мой по-видимому казался верным, но Бог судил иначе.

Не доходя до Рязани, я зашел в Петропавловский мужской монастырь. Там я познакомился с о. экономом монастыря. Узнав, что я путь держу на Рязань, о. эконом сказал:

— Вот что, братец, завтра я по этому пути еду верст тридцать на монастырскую мельницу. Лошади наши, монастырские, и я тебя подвезу. Я люблю гуторить с хохлами — они народ очень простой.

На другой день, рано утром, мы и поехали. Дорогой о. эконом стал меня расспрашивать о цели моего путешествия. Выслушав мои объяснения, он сказал:

— Это тебе, раб Божий, искушение. Ты хочешь обеспечить сестру уже после того, как сам поступил в монастырь, А если бы ты умер и тебя не было бы, как ты думаешь, оставил ли бы Бог твою сестру? Это — одна мечта твоя. Советую тебе оставить все свои планы, возвратиться в монастырь и предаться во всем в волю Божию. Господь Сам вами управит, как и в Священном Писании сказано: «Возверзи на Господа печаль твою, и Той тя пропитает».

— Верю я словам вашим, батюшка, — ответил я о. эконому, — но в том же Слове Божием сказано, что устроить сироту дороже пред Господом, чем церковь построить, а потому я и возложил на себя труд этот не ради себя, а ради сироты-сестры. И вот что я вам скажу: если слова ваши от Бога, то пусть Он накажет меня болезнью, а если этого не случится, то я до конца исполню намерение свое.

— Помоги тебе, Господи, молодой подвижник! — сказал мне о. эконом, — только ты уж очень высоко о себе думаешь.

На этом разговор наш о цели моего путешествия и окончился.

Доехав до того места, где с дороги на Рязань сворачивают к монастырской мельнице, я распрощался с о. экономом и пошел по шоссе на Рязань.

Подойдя к рязанскому лесу, я почувствовал себя дурно, сел под кустиком и заснул. Проснулся я, когда солнце уже давно закатилось. Идти дальше я оказался уже не в силах — так меня скрутила внезапная болезнь. Собрав последние силы, я с трудом прополз подальше от дороги в кусты и там заснул крепким сном. Проснулся я на другой день рано утром и не только не мог продолжать далее своего путешествия, но почувствовал себя настолько больным и слабым, что не в силах был отогнать от себя мух, которые целыми роями кружились и садились на меня. Был август месяц. Жара стояла невыносимая. Мне уже почудилось как бы реяние смерти надо мной. Я испугался и зарыдал.

«Господи! — подумал я, — умру я здесь; съедят мое тело черви, и кто тогда будет хлопотать о моей сестре? Живет она хоть и при монастыре, да не на месте: не в мужском же ей жить монастыре, а надо в женский пристроить. Что мне делать теперь?»

И со слезной горячей молитвой обратился я к Господу Богу, прося выздоровления, и обещался немедленно возвратиться в монастырь. И была услышана моя молитва: совершилось чудо — я сразу почувствовал себя здоровым.

«О глубина богатства премудрости и разума Божия! Яко неиспытаны судьбы Его и неисследованы путие Его!»

Кто уразумеет милости Господни, совершающиеся над нами не по нашим заслугам, а только лишь по неизреченной благости Его?!

На обратном пути в Киев я зашел в Троицкий монастырь, что в трех верстах от Тулы. Там я инокам стал раздавать, кланяясь всем в ноги, оставшиеся у меня крестики и иконочки, прося у каждого его святых молитв. В обители меня сочли за юродивого и оказали всякую любовь и почтение, а о. архимандрит, настоятель монастыря, распорядился даже в трапезу меня поместить с особым почетом. Туда мне монахи стали носить ежедневно и просфоры, и жареные грибы, и всякую снедь, чтобы оказать мне свою любовь и усердие, как к мужу святу и богоугодну. По-видимому, и о. архимандрит весьма мною заинтересовался. Подозвал он однажды меня к себе и стал расспрашивать, откуда и кто я и куда путь держу. Я все ему рассказал. Тогда он предложил мне остаться у него келейником. Поначалу я наотрез отказался, устремляясь всей душой к прежнему своему старцу о. Ионе, но когда от о. архимандрита вернулся к себе в трапезную, взяло меня раздумье и все на той же мысли о необеспеченности сестры моей и о том, как помочь ей устроиться. И опять взмолился я ко Господу, прося Его указать мне путь мой. Взял я тут же, в трапезной, лежащую на аналое книгу жития святых, по которой совершается чтение во время братской трапезы, и порешил, что первым откроется, то и будет мне изъявлением воли Божией. И что же? Открылось житие и подвиги св. Феодора, столпника Едесского, память которого совершается 9 июля. И в житии том я прочел нижеследующий ответ святого на вопрос святителя Феодора, епископа Едесского, о том, что заставило его взойти на столп и столько лет подвизаться на нем.

«С миром, — ответил он, — мы расстались вместе со старшим братом моим. Сначала три

года мы провели в монастыре, а затем ушли в пустынь и, нашедши здесь пещеры, поселились в них каждый в отдельной пещере. Время мы проводили в молитве и безмолвии, только в воскресные дни сходились вместе. Такая жизнь для меня в пустыни, однако, продолжалась недолго. Раз, когда мы оба вышли из пещер для собирания злаков и корней в пищу и были в недалеком расстоянии друг от друга, я вдруг заметил, что брат мой внезапно остановился на одном месте, как будто чего-то испугавшись, а потом стремглав побежал в свою пещеру. Недоумевая, что бы это значило, я пошел к тому месту, чтобы посмотреть, что же там такое, и что же? Вижу громадное количество рассыпанного золота. Недолго думая я снял с себя мантию и в нее собрал найденное сокровище, с трудом принесши его в свою пещеру. Не сказавши брату ни слова, я немедленно ушел с найденным сокровищем в город, где купил большой дом и устроил в нем странноприимницу и больницу и при этом устроил монастырь на сорок человек братии. Поставив для братии игумена и вручив им на нужды тысячу златниц, а другую тысячу раздав бедным, я снова оставил мир и возвратился в пустыню к брату своему. На пути я начал высокомудрствовать и осуждать брата за то, что он не захотел сделать добра из найденного им прежде сокровища; а когда же стал подходить к братней пещере, то помыслы высокоумия и осуждения совершенно завладели мной. Вдруг является Ангел Божий и говорит: «Все сделанное тобою добро не стоит и одного братнего скачка, и он выше и достойнее тебя пред Богом. Ты даже недостоин и видеть его и не увидишь его до тех пор, пока не загладишь своего греха покаянием и молитвой». После сего Ангел стал невидим, и я пошел в братнюю пещеру, но, к ужасу моему, не мог видеть брата и так много пролил слез, что совершенно изнемог. Наконец Господь сжалился надо мною и указал мне место спасения, на котором я нахожусь уже 49 лет и на котором ты видишь меня. Ангел возвестил мне полное прощение и обещал, что я увижусь с братом в обителях небесных.

Прочитав это в житии святых, я понял, что все мои предприятия не что иное, как одна мечта. Поэтому, раздав все оставшиеся у меня иконочки и книжечки на молитвенную память инокам того монастыря, я немедленно отправился обратно в Киев.

Глава XII. Новое искушение. Видение во сне Божией Матери

Вернулся я в Киев, в Свято-Троицкий монастырь, под руководство великого старца о. Ионы и, казалось бы, после всего пережитого и переиспытанного должен был бы успокоиться — но нет: искусительный помысл об оставлении предуказанного мне места спасения все еще не оставлял меня, продолжал тревожить мою душу и увлекать ее за ограду на страну далече. «О сестре, — думалось мне, — правда не следует прилагать заботы — ее Господь пропитает и управит к вечному спасению, — но о своей душе я должен пещись и подыскивать ей место, где бы ей всего удобнее было управить себя в Царство Небесное. Что выше для этого и удобнее может быть прославленного царства иноков, Святой Горы Афонской, этого великого жребия на земле Самой Царицы Небесной?» И душа моя, непрестанно волнуемая этим помыслом, неудержимо устремлялась к этому земному монашескому раю…

Прошло уже 4 года со дня моего водворения в Свято-Троицком монастыре. Наш монастырь посетил один Афонский схимник, оказавшийся моим земляком по Воронежской губернии. Узнав о моем стремлении быть на Афоне, он предложил мне отправиться туда с ним вместе, обещаясь провести меня туда без заграничного паспорта. Жаль мне было оставлять сироту-сестру, жаль было оскорбить и старца моего о. Иону, но стремление уйти на Афон было столь сильно, что никакие препятствия были уже не в силах побороть его. Но прежде чем принять окончательное и бесповоротное решение, я пошел со схимником помолиться в Киево-Печерскую Лавру с тем, чтобы на следующий день, если Богу угодно, пораньше утром бежать из своей обители навсегда.

Тяжело и скорбно было у меня на душе, когда я вернулся из Лавры, слезы ручьями текли из глаз. Почти всю ночь проплакал я, с горькими слезами прося Матерь Божию разрешить мое недоумение: бежать мне на Афон или же оставаться в Троицком монастыре?

В этой мучительной борьбе я заснул. Во сне увидел я себя молящимся в Троицком монастыре пред чудотворной иконой, именуемой «Троеручица». И вот, когда я молился, послышался вдруг большой шум в левой стороне храма. Я оглянулся и увидел Матерь Божию, приближающуюся ко мне в архиерейской мантии, с венцом на главе, с архиерейским жезлом в руке. Окружена была Царица Небесная бесчисленным множеством святых дев неописанной красоты. Все они были облечены в монашеское одеяние. Приблизившись ко мне, Пресвятая Дева грозно ударила жезлом о помост и сказала:

— Что ты так дерзко призываешь Меня?

Я припал к Ее пречистым стопам, облобызал Ее десницу и сказал:

— Матушка, Царица Небесная, ищу Старца!

Пресвятая Владычица рекла:

— Мой Сын приемлет тебя в ученики. И се — отрок, который и доведет тебя до Него.

Сказавши это, Матерь Божия поставила передо мной некоего отрока, и мы с ним, приняв Ее благословение, отправились в путь. Пришли мы к Днепру и переправились через него, как по суше. Сначала мы шли по глубокому и зыбкому песку. И был крайне утомителен и тяжел путь тот. Затем песку начало становиться все меньше и меньше, стала появляться растительность; и чем дальше мы шли, тем гуще становилась растительность. Наконец вступили в такое место, что красоты его и описать невозможно. Воздух того места был напоен неизреченным благоуханием от несметного множества цветов невиданной красоты и разнообразия. Хор бесчисленных птиц умилял душу неизглаголанным умилением; и пение их было так прекрасно, что никаким земным подобием его и изобразить невозможно. На месте том раскинулся прекраснейший луг, и так был он чудно прекрасен, что по нем ступать боялась нога моя. И вот, подошли мы наконец к некоему дивному в красоте своей чертогу. И сказал мне мой спутник:

— В чертоге этом обитает Сын Пресвятой Девы, что послала нас сюда. Его нет здесь: Он отошел на некоторое время и приидет паки судить живых и мертвых. Если ты хочешь быть Его учеником, то вот Его заповедь…

И он указал мне перстом на столб. На столбу же было надписание:

«От Марка глава 10, стих 43-45».

На этом я проснулся. Трепет, ужас и радость объяли душу мою по пробуждении. Я перекрестился, взял в руки Святое Евангелие, нашел в нем указанное место и прочел:

Иже аще хощет вящий быти, да будет всем слуга, и иже аще хощет в вас старей быти, да будет вам раб. Ибо и Сын Человеческий не прииде, да послужат Ему, но послужити и дати душу Свою за други своя.

И долго сидел я в раздумьи, размышляя в сердце своем, что означает собой и видение это, и эти Евангельские слова применительно к моему положению, и пришел наконец к тому убеждению, что все мои советования с Афонским схимником и его увещания не иное что, как козни диавола, стремившегося совратить меня с пути Божия.

С того времени я стал избегать встреч и бесед с этим Афонским выходцем, несмотря на все его старания видеть меня и говорить со мною. Так и уехал он, не успев сманить меня из обители старца Ионы.

Год спустя, как дошло до слуха моего, схимник этот попался в чем-то уголовном, был судим и посажен в тюрьму.

После этого искушения я твердо решил остаться в Троицком монастыре и не покидать его самовольно.

«Даже если и выгонят меня из него, — говорил я себе, — и тогда не отойду от него, а лягу и буду умирать под его оградой».

Глава XIII. Начало построения в Киеве Введенского женского монастыря. Явная помощь Божией Матери в устроении сестры и моей участи. Козни диавола

Вскоре после этого заботами Петербургского митрополита Исидора начала строиться в Киеве Введенская женская обитель. Строительницей этого монастыря им назначена была монахиня Казанского монастыря Тверской епархии Исидора. Как строительница, она часто ездила к старцу Ионе за советами. К ней, улучив удобный случай, я и обратился, прося ее принять мою сестру в свою обитель. С благословения старца Ионы она не только определила ее в свой монастырь, но и приблизила к себе, взяв в свои келейницы. Великая то была мне радость, и в ней я усмотрел явную помощь Царицы Небесной, к Которой я неустанно обращался с молитвой о сестре.

Сестра, таким образом, была устроена, и я счел себя вправе думать, что с ее определением в монастырь порвалась последняя моя связь с миром. Но не тут-то было. Прошло три года, и из Алексеевского волостного правления поступило ко мне требование уплатить недоимку за землю, оставшуюся после смерти отца. Я обратился к казначею, прося его помочь мне. Казначей отказал, ссылаясь на устав монашеского общежития. После этого мне ничего более не оставалось делать, как возвратиться на родину и там, на месте, изыскать средства для уплаты недоимки и уже тогда окончательно расстаться с миром, взяв увольнительное свидетельство из общества для поступления в монастырь.

И вот тут вновь оказалась явная помощь Царицы Небесной, Скорой Помощницы всем, с верою к Ней притекающим.

Оставив обитель, я с горькими слезами пошел в Киево-Печерскую Лавру. Забрался я там на хоры в Великой церкви и беспомощно опустился на колени пред иконой Божией Матери, моля Ее о помощи в моей горькой сиротской доле. Слезы катились из глаз моих градом. Из глубины моего скорбящего сердца взывал я: «Мати Божия! Я служу Тебе: дай Ты мне руку помощи». И чудесная помощь не замедлила: вняла Царица Небесная горячей молитве. Сошел я с хор, вышел из храма; смотрю, идет мне навстречу какая-то неизвестная мне госпожа. Увидала она меня, остановила и спрашивает:

— Куда ты идешь?

Я объявил, что иду из монастыря на родину за увольнением из общества.

— Ты, — говорит, — его не получишь. Тебя обскубут там, как гусочку. Пойдем со мной!

И она повела меня за собой в лаврскую гостиницу, в свой номер. Там она обо всем подробно меня расспросила и взяла мой паспорт. Паспорт оказался просроченным. Тут же она застраховала паспорт для пересылки по почте в 25 рублей, приложила к нему 15 рублей недоимки и написала в Алексеевское волостное правление требование о немедленной высылке увольнительного свидетельства. Позвала она к себе полицейского чиновника, велела ему выдать годовую отсрочку на паспорт и отправить пакет в волостное правление. Госпожа эта оказалась весьма важной и влиятельной особой: она была начальницей Красного Креста, вдовой убитого в Севастополе генерала. Звали ее Анна Никитична Степанова. Происходило же все это в 1878 году.

Отпуская меня, благодетельница моя наградила меня фунтом чая, 10 фунтами сахару и дала еще 10 рублей денег. Мало того, сама проводила меня за ворота Лавры.

И не знал я от радости, во сне ли или наяву все это происходило. И как же, от всей полноты своей душевной, возблагодарил я тогда Царицу Небесную!

Когда я вернулся в свой монастырь и объяснил все со мной бывшее старцу о. Ионе, то он немало подивился и в благодарность за оказанную мне помощь послал со мной Анне Никитичне две просфоры. Анна Никитична была этим присылом очень обрадована. В разговоре со мной она спросила:

— А дают ли тебе молока?

Я ответил, что не дают, так как в обители коров очень мало. Тогда она своей прислуге велела мне носить еженедельно по ведру молока (у нее на черном дворе у коменданта крепости была своя корова). Но недолго пришлось мне пользоваться этой милостью. Братья стали подозревать меня в чем-то недобром, видя, что ко мне каждую неделю ходит женщина и носит молоко. Пошел я к Анне Никитичне и просил ее не приносить больше молока.

— Тогда возьми, — сказала она, — в монастырь к себе корову, а я напишу Старцу, чтобы он приказал тебе давать молока.

И отослала в монастырь корову.

Вскоре было получено из волостного правления мне увольнительное свидетельство, и 18 декабря 1879 года я был приукажен как действительный послушник Свято-Троицкого Киевского общежительного монастыря и поставлен рухольным[49].

Вскоре моя односельчанка, старуха крестьянка Парасковья Евфимиевна Рубинштейн, оставшись после смерти всех близких совершенно одинокой, распродала все свое имущество (более чем на 2 тысячи рублей), купила себе келью в Писарском Воронежской епархии женском монастыре, внесла за себя вклад, а оставшиеся 700 рублей отдала мне для обеспечения сестры моей Пелагии. Деньги эти в государственной ренте я передал за сестру ее игумении Евфалии на хранение.

Не прошло и полгода, как явилась ко мне с родины еще одна моя землячка, Варвара Михайловна Шестакова. Она внесла мне на то. же дело обеспечения моей сестры 300 рублей.

Перед своей смертью первоначальница Введенского женского монастыря, игумения Исидора, у которой сестра моя была келейницей, подарила мне 200 рублей да сестре 300 рублей, при кончине же своей еще добавила сестре 200 рублей за ее честное и усердное исполнение послушания.

Еще одна помещица София Николаевна Кислинская, любившая и уважавшая нас с сестрой, оставила нам, умирая, через душеприказчицу свою Леонову по 300 рублей каждому.

Еще одна петербургская благотворительница Анна Николаевна Касаткина, неожиданно со мной познакомившаяся, вручила мне для обеспечения сестры 500 рублей. И многие иные благотворители и благочестивые люди, питая ко мне любовь и уважение, давали мне для той же цели обеспечения сестры деньги, так что я без всяких забот и мирских хлопот, помощью Божиею и добрых людей, смог устроить будущее моей сестры как нельзя лучше.

Часто вспоминал я — да и теперь вспоминаю — своевольный выход свой из монастыря, чтобы торговлей книжечками, крестиками и образками накопить денег для обеспечения сестры, вспоминаю и дивлюсь безграничному милосердию Божию, во благо управляющему стопы наши на пути служения Ему в преподобии и истине. Будь ты только верным служителем Его, ищи прежде всего Царствия Божия и правды Его, и все остальное приложится к тебе мерой доброй, утрясенной, переполненной…

Пока сыпалась на меня и на сестру вся эта благостыня милости Божией, не дремал и исконный враг и душитель рода человеческого. Некоторые из братий Троицкого монастыря, узнав, что у меня есть деньги и что они хранятся у игумении Евфалии, стали подозревать меня в том, что я нечисто веду дела в рухольной. Доказать свою невиновность мне не составило особого труда, так как все закупки по рухольной я производил не один, а или с казначеем монастыря, или с кем-либо из доверенных иеромонахов, да к тому же на каждый истраченный рубль я в любое время мог представить оправдательные документы в виде оплаченных счетов от продавцов; но, тем не менее, скрытая, глухая зависть и злоба вражии не угасали и не давали мне покою. Мало-помалу дело дошло до того, что я, расстроившись, хотел было уйти от искушения в Киево-Печерскую Лавру. Там на ту пору экклесиархом был мой земляк, архимандрит о. Валентин, и он меня звал к себе в Лавру. Но об этом узнал старец о. Иона и стал меня уговаривать не обращать на клевету и досаждения никакого внимания. Не желая оскорбить Старца, я остался, и таким образом были разрушены все козни диавола, устремленные на то, чтобы вывести меня вон из обители, в которой я дал обет пребывать до смерти…

И вот, вскоре после этого испытания проснулся я ночью в полночь и слышу, как под окном моей кельи пляшут два беса и в такт своему танцу припевают свои диавольские напевы. Один из них был как запевало и тонким женским голосом выводил:

— Тю-рю-рю, фить-фить-фить, тю-рю-рю!

Плясали они так немалое время и потом прокричали мне в окошко:

— Наведем на тебя искушение: и не только от отцов, но и от монастыря откажешься! Палестинский патриарх не такой, как ты, да и тот с нами песни поет, а с тобой-то мы легко управимся. Вот скоро наш!

Я испугался, стал креститься и класть земные поклоны. Поклонов до 500 положил я тогда. После этого бесы стали удаляться и наконец, гонимые молитвою и призыванием имени Божия, совсем исчезли.

Это было в 1885 году.

Четыре года спустя я был пострижен в монашество с именем Мануила.

Глава XIV. Страшное видение после пострига. Клевета и наказание клятвопреступника. Дивное видение

В первые дни моего монашества мне было страшное видение, показавшее тайные козни диавола и послужившее мне предостережением на случай нападения на меня этого исконного клеветника и человекоубийцы.

По уставу Киево-Троицкого монастыря, новопостриженные иноки должны в первые пять дней после пострига пребывать неисходно в храме Божием. Поэтому и мне после пострига моего надлежало провести указанное время в храме. В ночь на пятый день я заснул нелегким, тревожным сном, и вдруг глазам моим представилось следующее страшное видение.

Чистое поле. На этом поле толпа бесов в образе эфиопов зажигает подземный пламень. Тут же толпа некиих белоризцев прилагает усилия, чтобы потушить этот пламень. Среди этих белоризцев я вижу и себя: помогаю и я им в этом деле. Победа остается на стороне белоризцев.

После этого все исчезло, и я остался один среди чистого поля. Вокруг меня необозримое пространство… Я пытался разыскивать свою обитель. Подхожу к какому-то громадному зданию и знаю, что мне через него надо пройти. Вхожу в него и вижу, что дно полно уродливых, отвратительно-зверообразного вида бесов. Бесы, по-видимому, о чем-то страшно скорбели… У меня не было никакого страха, и смотрел я на них только с любопытством, не испытывая ни смущения, ни боязни… Вдруг вдалеке показался яркий свет адского пламени. Шел сам князь бесовский в сопровождении полчищ бесовских. Вид его был ужасен и подобен льву, ищущему кого поглотити. На голове его был венец, из-под которого торчали три рога, а сзади был длинный хвост… Подойдя к скорбевшим бесам, он грозно спросил их:

— Почему вы, друзья мои, так унываете?

Бесы встали перед ним навытяжку, по-военному, и ответили:

— Как же не унывать нам, наш повелитель, когда о. Иона столько народу постригает в монахи?[50]

На это сатана ответил им:

— Ах, какие вы малодушные! Монахов боитесь! Постараемся же, друзья, показать им мир: все тогда наши будут… Этих ли нам монахов бояться?

И при этом пальцем показал на меня. Все бесы при этих словах повалились ему в ноги, как гром, а я в ужасе проснулся.

Предупрежденный этим видением, я усугубил свою осторожность, но не дремал и диавол. Вскоре меня по рухольному послушанию вновь оклеветали в расхищении вверенного мне монастырского имущества. Нашелся среди клеветников один брат, который ложное свое на меня показание подкрепил даже целованием Св. Креста и Евангелия; но этого клятвопреступника Господь вскоре покарал жестоко: терзаемый угрызениями совести, он заболел и через шесть недель умер. Тем не менее, после этого состояние моей души было мучительно тяжелое; я даже говорить не был в состоянии, и вся моя надежда была только на Правосудного Бога и Его Пречистую Матерь: от Них одних я только и ждал избавления от напасти и оправдания.

В таком-то горестном состоянии, возвратясь однажды вечером с послушания в свою келью, я заснул с чувством великой скорби. И представилось мне, что будто бы я уже умер. Душа моя, расставшись с телом, имела вид малого ребенка. Я смотрел на лежащее передо мной мертвое мое тело и так рассуждал сам с собою:

— А где же те Ангелы, где же демоны, которые, как говорится в Слове Божием и в Священном предании, являются при разлучении души с телом?

В то же время я обернулся лицом по направлению к Киеву и увидел, что весь город как бы озарился адским пламенем, а с неба, как сливы с дерева, когда его трясут, падали звезды. Весь народ стонал и кричал неистовым голосом.

Невозможно описать, какой ужас испытывала тогда душа моя при этом страшном зрелище!

И вдруг явились два Ангела. Одеты они были в светлые диаконские одежды, опоясанные крестообразно орарем; в руках у них были хоругви с двумя наконечниками, как это обычно пишется на иконах Воскресения Христова. От кроткого и лучезарного взора их мучительное состояние моей души мгновенно перешло в неизреченную радость.

— Куда же мы определим его? — спросил один из них, указывая на меня.

— Ты его блюститель, — сказал другой, — ты и должен позаботиться о нем.

— Что ж, — продолжал первый, — нужно его окрылатить.

И вдруг при этих словах у меня, как у птицы, выросли на спине крылья. Ангелы сказали мне лететь на восток, чтобы поспеть к ранней обедне, и показали мне дорогу. Дорога шла среди глубочайшего мрака и представляла собою как бы луч солнечного света шириной аршина в полтора, пробивающийся в скважину темного места.

На этой дороге я встретил свою сестру. Сестра была без крыльев. Я схватил ее и стал тащить, хватая то за руки, то за волосы. С обеих сторон дороги клубились адские огни и слышны были неумолкаемые человеческие стоны и вопли… Наконец мы вместе с сестрой прилетели в неведомую прекрасную обитель. Сестру приняли внизу, а мне свет указывал лететь выше, как бы на второй этаж. И здесь я увидел дивное зрелище.

Предо мной — беспредельное поле, и поле это было сплошь покрыто как бы полками святых угодников Божиих. Полк святителей стоял отдельно; тут же, отдельно, стояли полки преподобных, мучеников, хоры Ангелов: и все они воспевали величие и славу Творца Небесного. Увидел я тут вдали и себя в том же образе ребенка. Группа иноков, среди которых я не усмотрел никого из своих, приняла меня на руки, как младенца, и я услышал невыразимо сладкое пение: «Свят, свят, свят, Господь Саваоф! Исполнь небо и земля славы Твоея. Осанна в вышних!…» И я чувствовал и сознавал, что недостоин этой славы, и скорбел, что так плохо жил на земле с братией и не любил их так, как здесь любят… И услышал хор Ангельский, и пел он на лаврский напев: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых. Аллилуия, аллилуия, аллилуия». Пения того ни изобразить, ни даже представить себе невозможно: нет слов на языке человеческом, нет подобия, которому бы уподобить было можно это сладкое пение. От пения того сердце мое бысть аки воск таяй, и сам я точно растаял, как бы превратился в некую жидкость не чувственную, а духовную, умную, коей я и пролился с неба на землю. Проливаясь или летя на землю (изъяснить сего состояния человеческим языком невозможно), я сохранял, однако, в себе свои человеческие чувства и сознавал, что возвращаюсь с неба на землю.

Когда очнулся я от этого видения, то в течение нескольких часов не мог прийти в себя от изумления, быв вне себя от пережитого и перечувствованного, и не знал, где я нахожусь — на небе ли или на земле. Стал я ощупывать себе лицо, руки, ноги — все тело свое: я ли это или не я? сон ли это или явь? Объяснить того состояния, в котором я тогда находился, совершенно невозможно… Наконец я ощупал стенку кельи и, ползком наощупь добравшись до двери, выбрался на двор. Была прекрасная ясная светлая звездная ночь. Я с горьким плачем присел на лавку и только тут понял, что мне было видение, а не простой сон. На душе у меня стало так тихо и мирно, что сердце мое было готово принять все страдания и муки с полной покорностью воле Творца моего и Бога, посетившего скорби души моей Своею милостью. Тут постиг я самим опытом, что значит озарение души благодатью Божией, коею Христовы апостолы, мученики, исповедники и все святые победили мир подножию Креста Господня, ни во что вменяя все страдания свои и муки.

Две недели после этого видения я находился как бы вне мира сего и даже вне себя. Все видимое и окружающее меня было как прах или пепел. Идет братия в трапезную, а я стараюсь незаметно забраться или в кусты, куда-нибудь подальше, или в темный коридор и сижу там неподвижно, углубившись в себя, пока не хватятся меня и не отыщут.

«Ах, если бы ты знал, — сказывал так однажды преподобный Серафим Саровский некоему иноку, — какая радость, какая сладость ожидает душу праведного на небеси, то ты бы решился во временной жизни переносить всякие скорби, гонения и клевету с благодарением. Если бы самая эта келлия наша (при этом он показал на свою келью) была полна червей и если бы эти черви ели плоть нашу во всю временную жизнь, то со всяким желанием надобно бы на это согласиться, чтобы только не лишиться той небесной радости, какую уготовал Бог любящим Его. Там нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания; там сладость и радость неизглаголанные; там праведники просветятся как солнце. Но если той небесной славы и радости не мог изъяснить и сам св. апостол Павел (2Кор. 12:4), то какой же другой язык человеческий может изъяснить красоту горняго явления, в котором водворятся души праведных»[51].

Блажени есте, егда поносят вам и ижденут и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех[52].

О, если бы Господь не лишил и меня, грешного, сей великой небесной награды, предвкушение которой дано было мне испытать во дни великой моей скорби от клеветы человеческой!

Глава XV. Скорби по послушанию. Ропот и осуждение. Знаменательное, вразумляющее сновидение. Усиление скорбей. Отказ от послушания. Грозное видение. Прозорливость старца о. Ионы. Значение и сила послушания. Назначение на приход. Видение во сне митрополита Феогноста и виноградной лозы. Толкование сновидения. Перевод в Церковщину

После этого дивного видения я долго с любовью к Богу переносил всякие находящие на меня обиды и неприятности. 11 октября 1887 года я был рукоположен во иеродиакона.

Оставаясь на послушании заведующего рухольной, я продолжал нести тяжкое иго гонений, скорбей и всяческой напраслины. Хлопот было много, а неприятностей и того больше. Дело было в том, что наш настоятель, великий старец о. Иона, нося сам старческую, плохонькую одежду, ходя и зиму и лето в валяных сапогах, требовал той же скромности и от братии, и потому в рухольной запасов, особенно одежды, не делалось; братия же с этим не мирилась, и от меня, как от рухольного, требовали одежды приличной, которою удовлетворить всех я не мог. Отсюда и все мои скорби, ибо меня многие обвиняли во всем, не желая подчиниться духу простоты и смирения, которыми столь изобиловал дивный наш настоятель. Чтобы избавиться от нареканий и обвинений, я неоднократно отказывался от своей должности, но старец о. Иона и слушать меня не хотел. Доходил я иногда, бывало, до того, что с себя самого снимал последнюю одежду, чтобы сколько-нибудь удовлетворить нуждающихся, но это было каплей в море, и я тогда начал роптать и осуждать своего Старца, забывая все величие и святость своего наставника, отца и благодетеля.

И вот заснул я однажды и во сне увидел лежащего на земле нагого человека. Подойдя к нему, я снял с себя одежду и прикрыл его наготу. Тут подошли ко мне какие-то двое, ставшие около него и, видимо, власть имеющие; подошли они ко мне и сказали:

— Так как ты живешь старым языком, то ты наш пленник.

Связали они мне руки, повели по какому-то незнакомому пути. На пути пришлось нам переходить через балку. По правой стороне ее шло пять прекрасных дев. Эти девы остановили ведущих меня и спросили:

— Куда вы его ведете?

Те ответили:

— Он наш пленник, так как живет старым языком.

Тогда старшая из дев сказала:

— Еще жив Господь Бог: мы не допустим его до обиды и берем его на поруки.

Затем, обратившись ко мне, она сказала:

— Если ты обещаешься жить новым языком, то мы тебя отпустим.

Я понял, что это означает не осуждать ближних и творить Иисусову молитву, и обещал жить «новым языком». Тогда говорившая со мной дева, развязав мне руки, взяла меня за них и довела до некоего чудного места, огороженного оградой, в которой были только одни ворота. Когда мы дошли до этих ворот, то они сами собой раскрылись и глазам моим представился чудесный сад, в котором росли прекрасные цветы и деревья. От них исходил такой аромат, что от чрезмерного благоухания, казалось, даже и дышать было трудно. В саду этом я увидал души праведников в бе[лых ризах] […] [Зрелище][53] было до того поразительное, и так было прекрасно место это, что я боялся даже ступать по земле дивного этого сада. И услышал я голос:

— Это селение, в котором говорят на новом языке.

На этом я проснулся и, проснувшись, решил, что это мне вразумление, чтобы я не осуждал Старца, не смел роптать и занялся бы изучением великого умного делания молитвы Иисусовой. На сем я и успокоился.

Так прожил я год.

Ежедневные недоразумения по делу заведования рухольной довели все-таки в конце концов меня до того, что я окончательно решил отказаться от заведования ей. Решив так, я взял ключи, принес их к Старцу и заявил ему, что отказываюсь заведовать рухольной. О. Иона сначала пытался меня уговаривать добром, успокаивая меня, а затем, видя, что уговоры не действуют, строго объявил мне, что бросить послушание мне не позволит и что для меня лучше будет, если я возьму ключи обратно. Но я снова наотрез отказался и вышел из кельи Старца, бросив ключи от рухольной у него на столе и сказав при этом:

— Лучше из монастыря уйду, нежели приму ключи.

Прошла неделя, прошла другая, а оставленные мною ключи как лежали на столе у Старца, так и продолжали лежать, пока не созвали собора и на нем не постановили возвратить ключи мне же, оставив меня на том же послушании в рухольной. Вызвали меня на собор и объявили мне его решение. Я схватил шапку и со словами:

— Господь с вами и с вашими ключами, — убежал и заперся в своей келье.

От сильного волнения я прилег и не заметил, как уснул. И увидел я во сне дивное и знаменательное для меня видение.

Вижу я рай Божий, обнесенный высокой оградой с воротами неописанной красоты. У райских врат сидела Матерь Божия, одетая во власяное рубище. Я хотел было пройти в райский сад, минуя Ее, но врата были закрыты; пошел искать других, но не нашел. Тогда стоявшие у врат стражи сказали мне, указывая на Божию Матерь:

— Что ты врат ищешь, а Вратарницы не спросишь?

Тогда я пал ниц перед Нею, стал целовать пречистые Ея ноги и говорю Ей:

— Матушка, Царица Небесная, пусти меня в рай.

[…] [Предо мною предстала] отвратительно обезображенная и необыкновенно уродливая женщина: нос ее отгнил, все конечности отгнили, и от нее несся отвратительный смрад.

Пречистая указала мне на эту женщину, велела ее поцеловать и при этом сказала:

— Поцелуй эту женщину — тогда пущу в рай!

Ослушаться я не посмел и, прикоснувшись осторожно и брезгливо к носу женщины, поцеловал ее. Тогда Матерь Божия сказала женщине:

— Покажи ему дела человеческие.

И страшная эта женщина своими руками разодрала прямо против сердца утробу свою, и я с ужасом увидел там бесчисленное множество разнообразнейших и отвратительнейших гадов, которые там копошились, извивались и ползали, смешиваясь друг с другом, как каша.

Святая Вратарница рекла женщине:

— Набери и дай их ему в припол (то есть в одежду).

Та набрала гадов обеими руками и подала мне. И что же это было за ужасное зрелище! Гады извивались, высовывали жала, тянулись ко мне своими отвратительными, злобными головами… Я оцепенел от ужаса…

— Бери, бери еще, — услышал я голос Царицы Небесной, — иначе не попадешь в рай!

Я взял вторично и проснулся.

Поразительно было это сновидение, и я в нем ясно усмотрел волю Царицы Небесной, чтобы я продолжал нести свое послушание, несмотря на все чинимые мне скорби, клеветы и нарекания, и что если я буду ослушником Ее велению, то не спасусь и рая не удостоюсь. Сон этот произвел на меня глубочайшее впечатление, означая под гадами монастырскую братию, досаждавшую мне всевозможными клеветами.

Наутро меня позвали в келью о. Ионы, где уже были собраны соборные старцы. Отец Иона, обратясь ко мне, погрозил на меня пальцем и сказал:

— Матери Божией угодно, чтобы ты был рухольным, а иначе ты, батюшка, не попадешь в рай!

Я горько заплакал и, пораженный прозорливостью Старца, покорно принял от него ключи, поклонился ему и всем присутствующим и, ни слова не говоря, вышел.

Прошел я в свою келью, забрался на чердак, положил несколько поклонов, прося помощи и заступничества Царицы Небесной, и принялся вновь за свое послушание, почувствовав себя сильно укрепленным в духе против наветов вражеских и клеветы человеческой.

Таковы значение и сила послушания.

Вскоре после этого, 30 марта 1897 года я был возведен в сан иеромонаха.

Год спустя, как бы в новое подтверждение значения и силы послушания, я имел следующее видение.

Вижу я, стоит старец о. Иона на высокой горе; вершина этой горы упирается в облачное небо. Лицо Старца было светло и сияло подобно солнцу. Возле Старца стояла некая величественная Жена, одетая в монашеское одеяние. И был я как бы без чувств от этого видения. Придя в себя, я спросил:

— Это ты, батюшка?

Старец ответил:

— Да, это я.

— А кто же, — спрашиваю, — возле тебя стоит?

— Это, — отвечает, — пришла из Палестины Госпожа и за всех вас требует от меня отчета. Есть ли у тебя, чем заплатить за себя?

Я ответил, что денег у меня нет.

— Я знаю, — сказал на это Старец, — что у тебя денег нет, а мне все-таки нужно за вас всех расплатиться. А можешь ли оправдать себя послушанием?

Я ответил:

— Не знаю.

— Ну, я тебя испытаю, — сказал Старец.

На эти слова мои Старец сбросил мне с горы толстое треугольное стекло по подобию того треугольника, который пишется на иконах Бога Отца.

— Поди, — сказал мне Старец, — и принеси это стекло.

Я пошел за ним, поднял его и понес к Старцу, держа обеими руками. Страшный ветер не давал мне ходу. И я нес стекло с большим трудом, становясь к ветру и боком, и задом, и наконец с большими усилиями донес его все-таки до Старца. А о. Иона и та Госпожа стояли все время на горе и смотрели на мои труды. И когда я принес стекло, то старец Иона сказал:

— Ну, слава Богу, что ты послушанием оправдал себя.

Тем видение и кончилось. Я понял его как новое подтверждение мне значения и силы послушания, помогшего мне оправдать себя пред Старцем и Госпожою, в которой я предположил Царицу Небесную, и соблюсти в чистоте (подобно чистому стеклу) веру мою Православную в Триипостасного Бога (треугольник).

Вскоре после этого видения я за послушание был послан для исполнения Богослужения и треб в приход в село Шибеное взамен больного приходского священника. Это меня вначале очень порадовало, так как освобождало от обязанностей рухольного, которые я с таким трудом и скорбями нес в течение 20 лет. Но радость моя вскоре превратилась в печаль, так как приход оказался сильно запущенным, а я в исправлении мирских треб как монах был совершенно несведущ.

Не успел я приехать в с. Шибеное, где я остановился в доме священника, как ко мне явились сельчане и заявили, что у них на кладбище похоронено 20 человек без священника и что нужно отпеть и отслужить панихиду. Затем сразу принесли крестить 9 младенцев. С совершением Таинства Св. Крещения я как монах не был знаком. Затем псаломщик заявил мне, что на субботу и воскресенье у меня будет до 300 исповедников, так как приход с. Шибеного оказался довольно большим. Тут же и крестьяне стали просить пройти по приходу с молитвой, так как их пастырь уже 4 года не ходил с молитвой по домам своих прихожан. Одно время я даже растерялся было от наплыва стольких многоразличных обязанностей, но затем с Божией помощью стал справляться с делом. Невзирая ни на какую погоду, на дождь, грязь и холод, я стал ходить по приходу, но кончил тем, что жестоко простудился, и, прослужив с великим трудом семь месяцев, подал прошение об увольнении меня с прихода и о возвращении обратно в свой монастырь. Вернувшись домой в монастырь, должен был подвергнуться операции, так как на левой ноге у меня от расширения вен образовались большие раны. После благополучно перенесенной операции, я был вторично послан на приход в село Шупики Киевской губернии, Каневского уезда, где пробыл четыре месяца.

Это было на 51-м году моей жизни, в 1900 году. Отмечаю это событие потому, что в это время совершился великий перелом в моей жизни, вызвавший меня волей Божией на новый путь служения Богу и Его Святой Церкви.

Незадолго до отъезда моего из села Шупиков явился мне во сне митрополит Киевский Феогност, еще находившийся в то время в живых. Около митрополита стоял некий светоносный муж, в руках своих он держал прекрасную виноградную лозу, покрытую, однако, тонким слоем льда, как то бывает иногда во время гололедицы. На лозе местами видны были почки. Митрополит пел какие-то духовные стихи, касающиеся меня, но я не мог запомнить ни одного стишка. Затем он велел тому светоносному мужу отрезать от лозы ветвь и передать мне. Я принял ее с великим благоговением и усердием, с мыслью развести от нее в саду побольше отводков, и на этом проснулся.

Наутро приехал ко мне мой знакомый миссионер о. Ва[силий. Я спросил его о значении сновидения.]

— Лоза, покрытая льдом, — истолковал он мне, — это какое-нибудь запущенное, забытое и как бы мертвое духовное место, которое будет поручено вам оживотворить высшим духовным начальством. Что почки были видны на лозе, означает, что место сие хранит в себе достаточно жизнеспособности для своего возрождения. Вручение же вам лозы митрополитом в полном облачении с пением духовных стихов означает вручение вам начальствования и строительства на том запущенном месте. Не миновать вам, стало быть, о. Мануил, быть настоятелем в какой-нибудь обители, ныне находящейся в великом запустении.

Верность толкования сновидения вскоре оправдалась самым делом. Две недели спустя, в марте 1901 года, когда я еще жил на приходе, я получил от сестры своей, монахини Поликсении, письмо; в письме этом она меня поздравляла с назначением начальником и строителем Церковщины. По возвращении в монастырь с прихода, то же и с тем же поздравлением я получил уже почти от всей братии. От нее же я узнал, что ректор Киевской Духовной академии, он же настоятель Киево-Братского монастыря, епископ Димитрий[54] три раза приезжал к старцу о. Ионе хлопотать о том, чтобы он отпустил меня от себя для начальствования и строительства Скита Пречистыя в Церковщине.

Наконец 10 апреля 1902 года указом Киевской Духовной консистории я был уволен из Киевского Свято-Троицкого монастыря и назначен в Церковщину в Скит Пречистыя настоятелем его и строителем.

Так начался третий и, надо полагать, последний этап моей жизни перед переходом моим в вечность, в небесные обители Творца моего и Бога, аще удостоен буду от Него сей великой милости.

Богу нашему слава.

Часть II

Глава XVI. Древние предания и свидетельства исторические об иноческой обители Церковщина[55]

Многими великими подвигами просиял, яко звезда пресветлая, первоначальник в Российской земле монашеского общего жития, сподвижник преподобного Антония по устроению славной Киево-Печерской обители, игумен ее, преподобный и Богоносный отец наш Феодосий.

Измлада Христа возлюбив, в юные годы жизни Феодосий оставил родительский дом, пришел в Киев к преподобному Антонию и умолил принять его в число подвижников пещерных. На 24-м году жизни, по благословению преподобного. Антония, Феодосий пострижен был в иноки (в 1032 году). В течение двадцати лет иноческого жития он трудился в обители Киево — Печерской более других начальников ее: носил другим воду, рубил дрова, молол рожь и относил каждому муку; ночью отдавал тело свое комарам и мошкам. Кровь текла по телу, а он прял волну и пел псалмы. В храм Божий являлся он первым и, став на своем месте, не сходил с него во все время Богослужения, с благоговейным вниманием слушая пение и чтение церковное. В 1054 году Феодосий был поставлен иеромонахом, а в 1057 году избран игуменом Киево-Печерской общины, после — Лавры, построил в ней Великую церковь и келлии и ввел общежительный монастырский Устав Студийский. Будучи игуменом, он исполнял самые черные работы по обители и во всем являл братии поучительный пример. Слава преподобного Феодосия как игумена Киево-Печерского монастыря привлекла в обитель множество иноков. И сами великие князья того времени любили наслаждаться беседою Феодосия и в храме, и в келье, и у себя во дворце. Преподобный не боялся обличать и сильных мира сего. Обращал он в христианскую веру и евреев, живших в г. Киеве. Особенно же любил Преподобный бедных и странников: для них он построил в обители общий двор, и здесь они бесплатно кормились.

Пищей для самого преподобного Феодосия был сухой хлеб и вареная зелень без масла. Ночи у него проходили почти без сна, а если и спал он малое время, то сидя, а не лежа. Одеждою его была жесткая власяница, надетая прямо на тело, сверху нее была свитка, и то весьма худая. Такими трудами и болезнями умерщвлял он тело свое, уготовляя его в честное жилище Духа Святаго.

Верстах в двадцати от Подола, за селом Пироговым, у села Лесники, приблизительно в таком же расстоянии от Киева, как дача Михайловского монастыря Феофания (ныне Скит), во владении Киево-Братского монастыря находилась небольшая дача, известная у окрестного населения под названием Церковище или Церковщина. Трудно найти местность, до такой степени со всех сторон закрытую от наблюдения прохожих и проезжих, как Церковщина. Сама по себе местность и в настоящее время привлекательна своей уединенной своеобразной красотой; но что же была она в те отдаленные от нас времена подвигов первых иноков Печерских, когда еще во всей первобытной красе и мощи была не затронута девственная сила и величие приднепровской природы?! Чтобы иметь представление об этой красоте, нужно лично побывать там.

Из жития преподобного Феодосия Печерского известно, что в неделю мясопустную он, обыкновенно, удалялся из монастыря в пещеру, в которой потом был погребен, и затворялся в ней до Вербной недели. Но затворившись в ней, он, по словам жития, «оттуду паки многожды и яко того не ведущю никому же, в нощи восстав, и Богу того соблюдущю, отходяше един на село монастырское, и ту уготован суще пещере в скровьне месте, и никому же тому ведущю, пребыва[ше] в ней един до вербныя недели, такоже и паки в нощи и в прежереченную пещеру, и оттуду в пяток вербныя недели к братии излазяше».

Сохраняющиеся с глубокой старины предания лаврские указывают это монастырское село и бывшую в нем пещеру преподобного Феодосия именно в даче Киево-Братского монастыря под Лесниками, именуемой Церковщиной.

Смежно с Лесниками село Ходосовка, именовавшееся первоначально хутором Феодосиевкой (Хвеодосиевкой, Хвеодосовкой — Ходосовкой). Смежные селения Лесники… Ходосовка принадлежала в старину к лаврским имениям. В патерике Печерском оба эти села называются «селами Пресвятыя Богородицы». Церковщина как «село монастырское» упоминается в Печерском патерике двукратно по поводу впечатления, которое оно производило на покушавшихся разорить его злодеев и половцев. Один раз были введены в город пойманные и связанные разбойники. Когда, — рассказывает Патерик, — «по изволению Божию, случися им мимо миновати село монастырское, един от злодей тех связанных, покивав главою на село то, глаголаше: «якоже неколи во едину сущу нощь придохом ко двору тому, разбои хотяще творити, поимати вся сущая, видехом город сущий высок зело, яко не помощи нам приближитися ему…» «Сице бо бе благий Бог оградил невидимо вся та содержанья молитвами праведного сего мужа» (Феодосия), — замечает сказатель жития.

Другой случай рассказывает Георгий, ростовский тысяцкий, сын Симона (Шимона) варяга:

«Везде молитва Феодосиева заступает. Егда бо придохом на Изяслава М[с]тиславича с Половцы и видехом град высок издалеча, и идохом ныне. И никто же знаяше, кый се град. Половцы же бишаха у него и мнози явлени быша, и бежахом от града того: последе же увидехом, яко се бысть село Богородицы, града же николиже бывало; ниже сами сущие в селе разумеша бывшего; но изшедша видеша крове пролитие и почудишася бывшему».

Естественный характер местности Церковщины как нельзя более отвечает тому впечатлению, какое она произвела в том и другом случае. Урочище имеет вид глубокой котловины, образовавшейся внутри горы с окрестными приподнятыми выше горизонта гор[ами] в виде окружающего котловину вала. Обитатели церковщинской котловины кажутся до такой степени удаленными и огражденными от всего окружающего, что могли действительно, как это отмечено во втором случае, не иметь представления о том, что за окраинами в известное время кипела битва, тем более что огнестрельных орудий в то время не существовало.

Вот эта самая Церковщина вблизи от Ходосовки, среди чудной по красоте холмистой местности, подле холма, в глубине которого устроены пещеры, издавна называвшиеся пещерами преподобного Феодосия, и была тем самым «сокровенным местом», где преподобный Феодосий и совершал свои великопостные уединенные молитвенные подвиги.

После блаженной кончины преподобного Феодосия (3 мая 1074 год[ар «сокровенное место» — пещеры, где в дни светлой Четыредесятницы совершал он свои молитвенные подвиги, стало привлекать любителей безмолвия и пустынного жития из Киево-Печерской обители, и образовался в XII веке монастырь близ «села Богородицы», получивший название Гнилецкого.

В этом монастыре в первой половине XII века подвизался преподобный Герасим, основатель Троицкого Кайсарова монастыря близ г. Вологды, Вологодский чудотворец. Преподобный Герасим еще юношей прибыл в Гнилецкий монастырь, усердно прося пустынную братию принять его в свое сожитие. Согласились добрые старцы, видя его усердное желание, и постригли его 4 марта в монашество. Под руководством опытных старцев он стал подвизаться в совершенном послушании и непрестанных трудах. И какое чудное время тогда было для иноческой жизни! Еще свежи были и живы предания о жизни Богоносных Печерских первоначальников; еще некоторые из братий Гнилецкой пустыни знали лично преподобного Феодосия и как очевидцы рассказывали об его подвигах в их пещере. Внимал этим рассказам о преподобном Феодосии и других славных Печерских подвижниках инок Герасим и с великим усердием и ревностью проходил свое иноческое послушание. По настоянию пустынной братии он принял сан пресвитерский и каждодневно стал приносить Богу Бескровную Жертву, а ночи часто проводил в Феодосиевой пещере в богомыслии и молитвенных подвигах.

Промысл Божий судил преподобному Герасиму выйти из Гнилецкого монастыря и идти в Вологду для распространения христианской веры среди язычников этого северного края. В 1147 году преподобный Герасим достиг берегов реки Вологды вблизи ручья Кайсарова, среди лесной чащи, в тиши уединения, поставил себе хижину и предался богомыслию и иноческим подвигам. В этой местности он поставил храм во имя Живоначальной Троицы и положил начало древнейшему в северных краях России Троицкому Кайсарову монастырю. В этом храме он нашел себе вечный покой 4 марта 1178 года.

Из жития преподобного Герасима, Вологодского чудотворца, можно видеть, что в XII веке монастырь, основанный на месте великопостных подвигов преподобного Феодосия Киево-Печерского процветал: в нем была церковь, много в нем было и братии. Монастырь этот существовал и в следующем XIII веке. Когда совершилось нашествие татар на Киев и разорение ими Киево-Печерской Лавры (в 1240 году), иноки этой обители вынуждены были удалиться в леса и пещеры близ Киева. В это время некоторые из Киево-Печерских иноков удалились в Гнилецкий монастырь и расширили здесь Феодосиеву пещеру наподобие пещер Киевских. В нашествие Батыево Гнилецкий монастырь пострадал, но не уничтожился. Полное разорение его произошло, по мнению ученых, «от татар» после нашествия Едигея в 1416 году или Менгли-Гирея в 1480 году. «Татарове воеваша около Киева и монастырь Печерский пограбиша, и пожгоша, и со землей соровна (Едига), яко оттоле Киев погуби красоту свою и даже доселе уже не може быти таков», а о Менгли — Гирее говорят, что он «град Киев взя и огнем сожже» и что его татары, уведши в плен бесчисленное множество населения, «землю Киевскую учиниша пусту». Вот тогда-то церковь в монастыре Гнилецком и была разрушена до основания, а иноки, спасавшиеся в пещерах, были засыпаны землей и здесь предали души свои Богу.

Так после четырехсот лет окончилась пора первоначального цветущего существования монастыря «Святыя-Пречистыя Гнилецкого», основанного на месте великопостных подвигов преподобного Феодосия.

С разорением монастыря и запустением местности его оказалась заброшенной и пещера преподобного Феодосия. Перестав быть местом хотя бы и временного только подвига монастырских отшельников, пещера была предоставлена естественной судьбе такого рода подземелий. Обрушившиеся края устья пещеры завалили спуск в нее и прекратили приток внутрь ее наружного воздуха. Скоплявшаяся вследствие этого внутри нее сырость повела за собой и внутренние обвалы, и на месте святе, таким образом, водворилась мерзость запустения, продолжавшаяся свыше четырехсот лет.

Уцелели в эти годы одни развалины, густо поросшие лесом, и среди них остатки фундамента церкви — «Церковище», — от которых все монастырское урочище получило в народе название Церковщина.

Опустевшая Церковщина, принадлежавшая Киево-Печерской Лавре, перешла во владение — сначала Киево-Софийского наместничества, то есть Киевского Митрополитанского дома (в XVI и первой половине XVII вв.), а затем Выдубецкого монастыря. Во второй половине XVIII века она вошла в состав государственных имуществ, а с 1835 года и по настоящее время находится в ведении Богоявленского Киево-Братского монастыря.

Такова история Церковщины.

Глава XVII. Начало восстановления Церковщины. Преосвященный Иннокентий (Борисов) и мальчики-пастухи. Преосвященный Димитрий и иеромонах Свято-Троицкого монастыря Мануил. Продолжение автобиографии игумена Мануила. Благословение старца Ионы и его духовное завещание. Перевод в Церковщину

Начало восстановления Церковщины после четырехсотлетнего запустения связано с именами двух преосвященных ректоров Киевской Духовной академии и настоятелей Киево-Братского монастыря Иннокентия (Борисова) и Димитрия (Ковальницкого)[56].

В тридцатых годах прошлого столетия преосвященный Иннокентий, будучи ректором Киевской Духовной академии, часто по временам проживал летом в соседнем с Церковщиной хуторе Киево-Братского монастыря — Пироговке (Володарке).

«Каждый раз, как приеду в Пироговку, — рассказывает преосвященный Иннокентий студенту-священнику Гапонову, — особливо весной и летом, первым моим и любимым делом было ходить по лесам. Места здесь, вообще, хороши. Но одно из них особенно обратило на себя мое внимание. Оно известно под именем Гадючьего Лога, видно, оттого, что в нем действительно водится много змей.

Раз — это было весной (около 1835 года) — прихожу я к Гадючьему Логу, смотрю: близ колодца разложен огонь, по лесу бродит скот; пастухов, однако ж, не видно. Где же это они? Стою и думаю себе. Вдруг услышал я говор мальчиков. Я обратился туда, откуда послышался мне говор, и увидел на холму трех мальчиков. Я пошел к ним, смотрю — их там нет. Взошел на самый холм — нет, обошел холм вокруг, смотрел туда и сюда — всё их нет. Что за диво? Между тем по правую сторону, при спуске с холма, я увидел взрытую землю, подошел туда, вижу — какая-то нора. Я тотчас догадался, что мальчики здесь скрылись. Моя догадка вскоре оправдалась: голоса мальчиков послышались в норе. Я уклонился несколько в сторону, чтобы дать время выйти им оттуда (впоследствии оказалось, что они, увидев меня, испугались да со страху и скрылись в нору). Действительно, один из мальчиков выполз из норы. Я постарался приласкать его, дал ему монету и спросил, где же прочие его товарищи?

«Там, в яме», — отвечал он.

«А что же это за яма? Глубока ли она? Не лисья ли это нора?»

«Ни, це, кажуть, печери».

«Печери?! Позови-ка своих товарищей, скажи им, чтобы они меня не боялись: я добрый человек».

Выползли наконец и те. Для ободрения их, я [и] этих наделил деньгами.

«Скажите же теперь, хлопцы, можно ли мне туда слазить?»

«А чему неможно? Можно!»

«Да ведь там темно? Ничего не увидишь?»

«Дак що ж, що тэмно? Мы визьмемо с собой огню, наберемо сухих трисочек, засветим и пийдем. Мы всэ так робим».

«Ну, сделайте ж это сейчас».

Они тотчас же побежали, насбирали сухих щепок, где-то нашли несколько соломы, принесли огня.

«Да вы, паноче, — сказал один из мальчиков, — скиньте с себя одежу, вона така хороша, як-небудь замараете».

В самом деле. Я послушался и скинул с себя рясу.

«Господи, благослови!»

Спустились ползком в нору, зажгли огонь. Один из мальчиков пошел вперед, я за ним, двое за мною. Как же я удивился! Лишь прошли мы шагов несколько, я увидел, что это в самом деле пещеры, точно такие, как и в Лавре, судя по их улицам и проходам. Дальше я даже не ходил, предоставив другому времени запастись свечою и рассмотреть их как следует.

На другой или третий день я снова приехал в Пироговку, пришел сюда, нашел по уговору тех же мальчиков. Они ожидали меня не с боязнью, а с радостью. Мы тотчас приступили к делу. Опять ползком спустились в пещеры (проход в них от времени завален и зарос кустарником; оставалось одно лишь небольшое отверстие). Зажгли свечи и пошли уже спокойно рассматривать пещеры. Оказалось, что весь холм (в объеме своем холм будет сажен около пятнадцати)[57] покрыт мелким лесом, изрыт пещерами. Улицы, или проходы, идут извилисто, в разные стороны, и потом сходятся к одному какому-нибудь месту, например к церкви или к трапезе. Я заметил и другой выход из пещер на другую сторону холма, но он совсем завален землею.

Вот какую редкость нашел я в Гадючьем Логу».

Как ценил значение этого открытия сам преосвященный Иннокентий, свидетельствуют следующие его слова:

«Лаврские пещеры, — говорил он, — много изменены чрез расширение и повышение, конечно, ради богомольцев; а вот эти настоящие, подлинные, как были ископаны святыми отшельниками — почем знать? — может быть самими преподобными Антонием и Феодосием или, по крайней мере, близкими к ним современниками».

По ходатайству преосвященного Иннокентия и с Высочайшего соизволения, в 1835 году этот Гадючий Лог перешел во владение Киево-Братского монастыря под именем Церковщины.

Впоследствии преосвященный Иннокентий предпринял некоторые меры к поддержанию пещеры и благоустройству местности, но, за переводом его на самостоятельную епископскую кафедру, Церковщина опять надолго осталась без надлежащего благоустройства.

С 1900 года преосвященный Димитрий (Ковальницкий), бывши в то время ректором Киевской Духовной академии и настоятелем Киево — Братского монастыря, возымел желание возобновить монастырь в Церковщине и начал в нем постройку храма в честь и память Рождества Пресвятыя Богородицы, по достоверному предположению, что и в глубокой древности на этом месте был Рождество-Богородичный храм. Церковь эта была начата постройкой на месте древней, на ровной площади, кругом обсаженной садовыми деревьями и окруженной высокими горами, покрытыми лесом…

* * *

И вот, — сказывал мне отец мой, священноигумен Мануил (так продолжает описатель жития его), — когда затем было сие восстановление Церковщины и построение в ней храма, то владыка Димитрий стал подыскивать себе нужного человека, которому он мог бы доверить его продолжение. Сам он мне, убогому Мануилу, сказывал, что спрашивал о нужном ему человеке всех известных ему игуменов, иеромонахов и даже послушников, не знают ли они такого иеромонаха, который бы задуманное им дело мог довести до конца. И указали тогда ему на меня, грешного. До четырех раз приступал владыка к старцу Ионе, прося его отпустить меня в Церковщину для устройства в ней общежительного Скита, но Старец все никак на это не соглашался, считая меня необходимым для своей обители. Наконец на четвертый раз, когда приехал к нему с тою же настоятельной просьбой преосвященный, старец Иона согласился отпустить меня и благословил на этот подвиг. Горько заплакал я, когда он благословлял меня, и я говорил ему:

— Куда вы меня посылаете, батюшка? Я здесь прожил 28 лет и желал бы и кости свои здесь сложить.

Старец оградил себя трижды крестным знамением, вздохнул и ответил:

— Я тебя, батюшка, не забуду ни в сей жизни, ни в будущем веке.

Произошло это в первой половине 1901 года, а 9 января 1902 года старец Иона скончался.

После погребения его, пред поминальным обедом, было прочитано духовное завещание Старца, и в нем было упомянуто и обо мне в следующих выражениях: «О. Мануил, мной испытанный и проверенный, вполне может защищать монастырские права, а поэтому он должен быть соборным старцем».

При чтении этого духовного завещания присутствовал и преосвященный Димитрий. Это его еще более утвердило в мысли об официальном со стороны высшей духовной власти переводе меня в Церковщину, что и состоялось по указу Киевской Духовной консистории от 10 апреля 1902 года.

Глава XVIII. Пещеры в Церковщине. Перевод епископа Димитрия. Храм во имя Рождества Пресвятыя Богородицы

Самой большой достопримечательностью Церковщины являются древние пещеры — место великопостных подвигов преподобного и Богоносного отца нашего Феодосия, Киево-Печерского чудотворца. Я по назначении своем в Церковщину застал их приблизительно в том виде, в каком они некогда были описаны протоиереем о. И. Троицким в брошюре его «Скит Пречистыя»[58].

«В первый раз, — так пишет о. И. Троицкий, — я осматривал пещеры в Церковщине 19 августа 1901 года, то есть в самом начале благоустроения Скита Пречистыя.

Проводник подвел меня к южному входу в пещеры, имеющему вид входа в подгорный погреб с наружным деревянным навесом. Зажгли мы восковые свечи и, перекрестившись, двинулись по подземному жилищу пещерных отшельников, как бы по подземному коридору шириной около полутора аршин, а высотой в сажень. Песчано-глинистые стены и своды по местам осыпались, и комья земли лежали на нашем пути. Двигаясь медленно, при мерцающем свете восковых свечей, приблизились мы к тому месту, где по обе стороны хода увидели небольшие три келлии. Каждая келлия не более двух аршин ширины и трех длины. В каждой келлии у стены — лежанка (земляное ложе). Здесь пещерный ход разделяется. В месте разделения хода на два особые находится более обширное помещение (несомненно — церковь), в которой при выемке земли у восточной стены оставлен столб-материк. Столб этот на высоте 13/4 аршина от основания, разрезом накрест, разделен на 4 столба, образуя таким образом престол с киворием. На левой стороне церкви выделана в стенке ниша в том месте, где устрояется жертвенник. Церковь эта имела большое сходство с лаврскими пещерными церквами, да и сами пещеры, кстати сказать, напоминали лаврские, только в более первоначальном виде.

Осыпавшаяся земля не дозволила нам пойти по пещерам далее, и пришлось обратно возвратиться тем же путем. При выходе из пещеры проводник указал нам вход в виде ямы в нижний ряд пещер, но спускаться туда было небезопасно».

Вот за эти-то пещеры мне, убогому и немощному монаху, и пришлось приняться и с приведения их в порядок начать благоустроение Церковщины. Храм, начатый постройкой преосвященным Димитрием в 1900 году, уже был почти готов к освящению, построен был при нем, в нескольких саженях от храма, и дом на восемь человек братии общежития, пришедших со мной. Пещеры надо было расчистить и укрепить, чтобы они были доступны для посещения паломников. Этим главным образом я и занялся в сотрудничестве с братией, которых вместе с двумя сторожами было всего-навсего 10 человек.

При первых расчистках пещер в них было найдено множество человеческих костей, более пятидесяти человеческих черепов и один неистлевший палец. В одном уголке пещеры тогда же был найден целый скелет человека в сидячем положении. Впоследствии же, при раскопках, мы нашли также цельный костяк человека в стоячем положении, а пред ним подсвечник, у ног — остатки кожаного переплета истлевшей, очевидно богослужебной книги. Положение костей в пещерах подтвердило, что в пещерах нашли себе вечный покой засыпанные в них землею во время разорения Церковщины татарами. Но обнаружившееся после расчистки первоначальное устройство пещер показало также, что в них были устроены, по восточному образцу, и братские усыпальницы. Таких усыпальниц было найдено свыше двадцати. Человеческие кости и черепа, обнажившиеся при расчистке пещер, мы собрали в усыпальницу (кости положены во гроб, а черепа поставлены в стенах ниш пещер).

Открыты были в пещерах и отшельнические кельи, числом 8, имеющие в длину около трех аршин, а в ширину около двух аршин. В кельях найдены малые земляные лежанки, сделанные, очевидно, для отдыха, а в переднем углу выступы для моления.

В усыпальницах и иноческих кельях мы нашли хорошо сохранившиеся иноческие одежды и другие вещи Афонского образца: параманцы, аналавы, сандалии, […образы] Успения Божией Матери и других святых Ликов, толстые огарки старинных восковых свечей, крест-складень, напрестольный крест, подвижнические вериги и другие предметы.

Возобновил я и древнюю пещерную церковь (впоследствии, 21 августа 1905 года, она была освящена преосвященным Платоном в честь преподобного Феодосия Печерского). Много пришлось трудиться, а что скорбей перенесть за то время, — того и не перечислить!…

С великим смущением и тревогой переходил я в Церковщину, зная хорошо, что много мне потребуется положить на нее подвига душевного и телесного, но я принял это назначение с преданностью воле Божией за святое послушание. С полной верою, что без воли Божией не спадет с головы человека и волос един, я принялся за новое дело, не без упования, однако, на помощь и содействие преосвященного Димитрия, который меня уверял в том, говоря:

— Да не смущается сердце ваше: я вас беру под свое крыло, Церковщины я никогда не оставлю.

Не прошло и месяца со дня моего перехода в Церковщину, как во второй половине мая 1902 года преосвященного Димитрия перевели на самостоятельную кафедру в Тамбов, а на его место настоятелем Киево-Братского монастыря назначен был епископ Платон. Таким образом, непосредственное попечение о Церковщине епископа Димитрия прекратилось, а [игумен и брат]ия Братского монастыря оказались к судьбе ее совершенно равнодушны. И Скит, и я очутились в крайне печальном, можно сказать критическом положении, потому что выдача муки и прочих продуктов с Братского монастыря прекратилась, и я остался предоставленным собственной участи, подобно рыбе, выброшенной на берег далеко от родной стихии.

Единственной отрадой в то тяжелое для меня время было окончание постройки нашего храма в честь Рождества Пресвятыя Богородицы и освящение его 11 июня 1902 года. Великая это была для меня радость и знамение милости Божией к восстановляемому святому месту, которому я призван был служить в мерах сил своих и разумения.

Для нашего общежития храм вышел довольно обширным. Построен он в форме базилики с двумя боковыми пристройками к закругленной части, расположенными на юг и на север (ризница и пономарня). Храм украшен тремя главами по длине корабля и увенчан блистающими крестами, покрытыми алюминием. Выстроен он из крепкого дуба, обмурован кирпичом; иконостас резной, золоченый, изящной работы, пол из дубовых досок. Большие окна дают много света. Притвор с колокольней в три яруса; из них средний предназначен для хранения церковного имущества, а в верхнем повешены колокола.

Впоследствии, 8 лет спустя, стены и потолок храма были расписаны священными изображениями и орнаментами на средства, пожертвованные монахиней Казанского монастыря Тверской епархии, м[атерью] Евстафией.

Храм этот был мне светом очей моих в то многоскорбное время, и в явное подтверждение слов Господа и Бога моего, изрекшего Божественными устами Своими через пророка Исаию: Забудет ли жена исчадие утробы своея? Но аще и жена забудет, то Аз не забуду тебе[59].

Глава XIX. Скорби и искушение. Неожиданная помощь. Поездка к епископу Черниговскому, к епископу Димитрию, к о. Иоанну Кронштадтскому, к о. Варнаве Гефсиманского Скита

В то время лошадей в Церковщине не было, поэтому мне часто приходилось ходить в Киев пешком. От Церковщины же до Демиевки 12 верст. Сходишь купишь там на кое-какие гроши, что нужно для насущной потребы, взвалишь все на «биндюжного» извозчика, а сам опять рядом с ним пешком отмериваешь вёрсты от Киева до Церковщины. А покупать на первых порах приходилось все, что называется, «от ложки и до плошки»: и хлеб насущный, и лемех, и иголку, и нитки, и рубахи… И неоднократно приходилось голодать нам с братией по целым суткам.

— Бедная душа моя! — говорил я иногда себе, — что мне делать? Бежать ли или же переживать все это с терпением?..

И был я тогда близок к бегству. Но Господь Бог и Его Пречистая Матерь не оставили меня: в этом крайне затруднительном и тяжелом положении я совершенно неожиданно от неизвестного лица получил для Скита со станции железной дороги 75 пудов ржаной муки да с Житного базара из Киева 25 пудов.

Эта неожиданная и очевидная помощь Божия очень подкрепила тогда уже совсем было упавший дух мой.

Тем не менее, искушение оставить Церковщину все еще не покидало меня.

Узнав о крайне тяжелом и, казалось, совсем безвыходном моем положении, преосвященный Антоний, епископ Черниговский, прислал за мною своего эконома. А с владыкою я был знаком давно, когда он, еще будучи студентом Академии, проживал в Свято-Троицком монастыре старца Ионы. Преосвященный Антоний предлагал мне перейти в Чернигов и устраивать Скит на месте, где ископал пещеры преподобный Антоний Печерский во время своего изгнания из Киева.

Когда приехал ко мне о. эконом и я узнал цель его приезда, то рассудил прежде, чем решиться на принятие предложения епископа Антония, съездить в Тамбов к преосвященному Димитрию и объяснить ему всю безвыходность того положения, в которое он меня поставил, изводя из Свято-Троицкого монастыря и не дав никаких средств к существованию затеянному им делу.

Да простят Господь, Матерь Божия и преподобный Феодосий немощь моей веры!… Очень уж тяжко мне тогда было! Не говоря уже о материальных недостатках, вернее сказать — о полной нищете устрояемого Скита, достаточно указать на следующий случай из жизни моей того времени, чтобы дать понятие о том, что приходилось мне переносить как непосильное для меня бремя.

По освящении храма в Церковщине не было ни одного певчего. Я обратился в Киево-Братский монастырь, которому принадлежала Церковщина, с просьбой дать мне на первое время какого-нибудь певчего. Монастырь отказал, ссылаясь на то, что у него самого нет певчих. И пришлось мне в силу необходимости принять певчего-алкоголика. Это был замечательный бас, прошедший все московские монастыри и нигде не удержавшийся из-за несчастной слабости. И вот, 5 января 1903 года, в самый сочельник Богоявления Господня, напился этот мой певчий пьян вдребезги и перед самой вечерней упал у врат монастырских в бесчувственном состоянии. Пришли ко мне крестьяне и сообщили об этом для того, чтобы я распорядился убрать пьяного. А убрать было некому: всей братии тогда было 10 человек, и все они были [разными послушаниями заняты. Пришлось позвать] крестьян, и они пьяного певчего, как мертвого, втащили в гостиницу… (За этот год мы при всей своей скудости успели устроить небольшое помещение под гостиницу…) Наступило время вечерни, и пришлось мне одному служить ее и за иерея, и за певчего. Вышел я на воду и с трудом начал читать паремии. Прочитал первую и вторую благополучно, но при чтении третьей так разволновался, что горько заплакал. Заплакали, глядя на меня, и собравшиеся богомольцы, особенно женщины. А собралось в новый монастырь послушать пение и Богослужение народу полна церковь. И пришлось мне чего словами не дочитать, то слезами докончить и тем завершить освящение воды.

По милости Божией, на народ такое Богослужение произвело умилительное впечатление, и он с радостью и как бы даже в духовном восторге стал разбирать воду, освященную благодатию Духа Святаго и слезами. Но мне-то каково было?!

По дороге в Тамбов я заехал в Чернигов к преосвященному Антонию. Владыка был мне очень рад и встретил меня словами:

— Вас Сама Матерь Божия прислала ко мне!

— Ваше преосвященство, — ответил я на его приветствие, — я приехал к вам за советом, а не на жительство, зная ваше архипастырское незаслуженное ко мне расположение.

Меня старец Иона благословил на подвиг в Церковщину восстановить древнюю, запустелую обитель, и я считаю долгом своей совести довести дело сие до конца. Но меня постигли такие испытания и так взволнована душа моя, что требуется совет, и его-то я и прошу у вашего преосвященства.

Тут я изложил все дело Владыке и спросил:

— Как же благословите мне теперь поступить: ехать ли к преосвященному Димитрию в Тамбов или же переходить к вам?

Владыка выслушал меня, подумал, внутренне, мнится мне, помолился и ответил:

— Конечно, прежде вам надо побывать у преосвященного Димитрия, а затем приезжайте ко мне!

Прощаясь со мной, Преосвященный дал мне на дорогу 12 рублей и велел отвезти на станцию железной дороги на лошадях архиерейского дома.

Тем мое путешествие в Чернигов и окончилось. Для преосвященного Димитрия приезд мой в Тамбов явился со[вершенной неожиданностью…] Изложил я ему тут все свои скорби и недоумения, сообщил и о том, что зван в Чернигов владыкой Антонием. Выслушав меня, Преосвященный ни под каким видом не согласился на переход мой в Чернигов и посоветовал, в крайности, перейти к нему в Тамбов вместе с братией, обещая настоятельство. Напутствовал же он меня, прощаясь, такими словами:

— Поезжайте обратно в Церковщину и живите там. Церковщины я никогда не оставлю.

На прощанье Владыка дал мне 100 рублей и преподал свое архипастырское благословение. С тем я и отъехал.

Но такой ответ преосвященного Димитрия меня не успокоил и не удовлетворил, и я из Тамбова приехал прямо в Петроград к о. Иоанну Кронштадтскому.

Великого пастыря я встретил в Петрограде в алтаре церкви Экспедиции заготовления государственных бумаг. Объяснив вкратце свое положение, я получил от него такой ответ:

— Боже вас спаси! Бросать Церковщины не советую. Нужно терпеливо все переносить, и Господь все вам устроит.

При этом о. Иоанн добавил:

— Об этом подробно я поговорю с вами завтра. Приезжайте ко мне в Кронштадт.

Я повиновался и, по слову батюшки, рано утром на следующий день приехал в Кронштадт. Это было 19 октября 1903 года, день Ангела о. Иоанна, и я, к великой для меня радости и изумлению, угодил к такому торжеству, какого ни раньше, ни после мне не приходилось видеть. Мне пришлось участвовать в Богослужении, которое совершало 33 священнослужителя, а после Литургии — в обеде, за которым обедало более трех тысяч душ обоего пола.

Поговорить, однако, подробно обо всем с о. Иоанном мне из-за необычайной суеты и спешного его отъезда в Петроград не удалось, и я, приняв его благословение, отправился в Москву, а оттуда в Гефсиманский скит Троице — Сергиевой Лавры к другому великому старцу, известному своей великой жизнью и прозорливостью, иеромонаху Варнаве. С отцом Варнавою мне удалось обо всем подробно побеседовать и посоветоваться, и он тоже не благословил мне бросать Церковщину, а велел терпеливо переживать нужду.

— Господь, — сказал мне Старец, — все устроит.

В благословение старец Варнава дал мне икону Спасителя, дал и денег, и я от него, окрыленный духом, поехал обратно в назначенную мне Богом Церковщину, как на святое и несменяемое послушание.

Икона, данная мне о. Варнавою в благословение, в настоящее время хранится в алтаре Скитского храма.

Глава XX. Возвращение в Церковщину. Видение о. Ионы. Николай Васильевич и Анастасия Никифоровна Бочаровы. Мои сновидения о них. Новая помощь

Когда я возвратился в Церковщину, то нашел на всех кладовых и сундуках наложенными монастырские печати: правление Братского монастыря в мое отсутствие порешило, что я в Церковщину более не возвращусь, а потому и братии оставаться в ней не для чего. В невыразимой печали братия собралась уходить, да и сам я смалодушничал было и стал увязывать корзины и собираться в Чернигов. Горько плакал я тогда, прощаясь мысленно с местом, с которым уже успела сродниться моя душа. И вот, как-то раз в 12-м часу ночи читал я у себя в келлии правило ко святому Причащению, готовясь наутро причащаться Святых Христовых Таин. Вдруг слышу за дверью кто-то как будто козлиным голосом начинает молитву: «Молитвами святых отец… — но словами — Господи Иисусе Христе Боже наш помилуй нас», — не кончает.

Открывая двери, я говорю: «Кто там?» — но за дверями никого не было.

Тогда я возвратился в келлию, где у изголовья слышу собачий лай: гау, гау. Сильно усталый, я, не обращая внимания, лег в постель и уснул. Во сне явился мне тот же дух злобы и говорит:

— Ты напитаешь алчущих, напоишь жаждущих, прославишься между людьми, но вечного блаженства не достигнешь, — на что я, не оробев, ответил:

— Зато ты достигнешь…

После этого чудовище заворчало и, замотав головой, исчезло, а я проснулся. Ставши на молитву, в слезах я просил Господа об избавлении меня от пережитых ужасов и напастей и во время молитвы услышал голос: «Я тебя избрал — не бойся», — отчего сердце мое исполнилось неизреченного мира и радости о Дусе Святе.

И вот, в скорби сердечной уснул я тонким сном. Во сне явился мне старец мой о. Иона и спрашивает:

— Отчего ты так горько плачешь?

— Как же, — говорю, — мне не плакать, батюшка, когда в Церковщине жить невозможно?

— А ты, — говорит Старец, — не бросай Церковщины: я тебе помогу; я для тебя приготовил шестьдесят тысяч, но ты получишь пока три тысячи, потому что меня бессовестный Мельхиседек обобрал до грош[60]. — При этих словах старец горько заплакал.

Когда я проснулся, то всякая мысль об уходе из Церковщины меня оставила, и я решил все терпеть до конца, а не покидать своего послушания.

Вскоре сновидению моему суждено было осуществиться на самом деле.

Когда я жил еще в Свято-Троицком монастыре — было это в 1889 году, — я познакомился с курским купцом Николаем Васильевичем Бочаровым, одним из крупнейших благотворителей Свято-Троицкого монастыря. Бочаров часто посещал монастырь и старца Иону, к которому относился с истинно сыновнею любовью и великим почтением. Приехал он как-то в августе 1889 года и пожелал соорудить к особо чтимым иконам Божией Матери «Троеручицы» и «Взыскания Погибших» бархатные пелены. Старец Иона послал меня в помощь Бочарову за покупкой бархата. Когда мы съездили с ним в город и вернулись обратно в монастырь, то Николай Васильевич, которому я почему-то полюбился, пригласил меня к себе на чай. Завелась у нас с ним беседа, да такая задушевная, что у обоих растворилось сердце великой любовью друг к другу. Поведал я ему за беседой всю сиротскую жизнь свою, все ее минувшие скорби, страдания ее и злоключения, поделился с ним всем, чем богата была жизнь моя, паче же милостями Великого Бога моего и Спаса Иисуса Христа, не оставлявшего меня в самые тяжелые минуты моей жизни.

Смотрю: плачет мой Николай Васильевич.

— О чем, — спрашиваю я, — вы так плачете, Николай Васильевич?

— Как же, — отвечает, — мне не плакать? Всего у меня довольно, но кому достанется все это богатство, не знаю: детишек у меня нету.

Я стал утешать его, чем мог. И сорвись тут с моего языка от полноты преисполнившей мое сердце жалости такое слово:

— Не горюйте, дорогой Николай Васильевич! Истинно сыновней любовью полюбил я вас: смотрите на меня как на родного вашего сына. Нет у меня ни матери ни отца, и буду я молиться за вас и любить, как сын отца своего родного.

Дошло слово это до сердца нового моего друга. Обнял он меня, поцеловал несколько раз, и с той поры стал мне Николай Васильевич истинно, как родной отец. В 1900 году он скончался. В течение же 11 лет нашей дружбы он был моим постоянным щедрым благотворителем и другом, не оставлявшим своим попечением и помощью ни одной моей нужды, которой у всякого монаха, живущего в общежитии, если только оно не Лавра, бывает предовольно, а у старца Ионы — в особенности. Старец Иона сам был такого духа, что не принадлежал уже ни к чему земному; того же требовал он и от братии. Но мы, в числе их и я, далеко еще были от духовного совершенства нашего великого аввы и часто скорбели от всяких недостатков. И вот, все эти недостатки, бывало, щедро и пополняла неоскудевающая в благодеяниях рука Николая Васильевича. Первый мой по рукоположении иерейский крест был даром того же незабвенного моего друга. Царство ему Небесное!

Очень скорбел я по кончине моего друга и благодетеля. Жена покойного Анастасия Никифоровна, зная, какую любовь ко мне питал ее муж, прислала мне по смерти его всю его одежду. Часть ее я переделал на свою потребу, а часть раздал кое-кому из своих монахов, прося молитв о упокоении раба Божия Николая.

Прошел год после смерти Николая Васильевича. Явился он мне во сне: вид его был измученный, худой — еле узнать можно.

— Где это вы были, — спрашиваю, — что такой худой?

— В больнице.

— Неужели ж вас там ничем не кормили?

— Кормили, — говорит, — железными палками.

При этом он обнажил плечи свои, а на плечах, смотрю, следы от палочных ударов. И стал тут Николай Васильевич благодарить меня, что я помог ему вылечиться.

Я понял, что это он благодарит за молитвы по нем как по усопшем. С этим я и проснулся.

И вот, прошло с той ночи еще побольше года. Вскоре после того, как привиделся мне старец мой Иона, обещавший мне три тысячи рублей в помощь, вижу я во сне: сидит будто бы мой Николай Васильевич […в] кресле. Надета на нем белая, шелкового атласа одежда и по атласу чудные розы, распространявшие от себя дивное благоухание. На лице Николая Васильевича играла приветливая и радостная улыбка. Возле него стояла и жена его Анастасия Никифоровна, и тоже в белом атласном одеянии, но по нем не розы были, как у Николая Васильевича, а темные пятна. Я спросил Анастасию Никифоровну:

— Откуда вы себе такую чудную одежду взяли?

— От своих, — отвечает, — трудов прикупила.

— Как бы, — говорю, — и мне прикупить такую же?

— За чем же, — отвечает, — дело стало? Время еще не ушло: можно прикупить.

Смотрю, вслед за этими ее словами Николай Васильевич схватился с места, быстро пошел в свой кабинет, вытащил оттуда большой саквояж, весь насыпанный деньгами.

— Держи, — говорит он мне, — дружок мой и отец!

Я подставил полу своей одежды, и в нее Николай Васильевич всыпал мне две части бывших в саквояже денег со словами:

— Вот тебе, отец, на одежду!

Остальную, третью часть денег он отдал своей жене.

Деньги были смесь золота, серебра и меди.

Увидел я это множество денег да и говорю Николаю Васильевичу:

— Не мешало бы их посчитать!

А он мне на это:

— Ты, — говорит, — дружок мой, смотри только, чтобы тебя Анастасия Никифоровна не обсчитала.

Я на это сказал, что она не обсчитает, да и я ее никогда не оставлю… Смотрю, между деньгами, откуда ни возьмись, свечные церковные огарки и ладон в бумаге. Стал я их выбирать из денег и передавать в руки Анастасии Никифоровны, а она улыбается мне и их с любовью принимает от меня с рук на руки.

На этом я проснулся.

Вскоре я вновь заснул и вижу, что я нахожусь в доме Анастасии Никифоровны и говорю ей:

— Какой я про вас чудный сон, Анастасия Никифоровна, видел.

И стал ей рассказывать только что бывшее мне сновидение. Она слушает и плачет, плачу и я. Когда я проснулся, то все изголовье мое было омочено слезами.

После этих снов я написал письмо Анастасии Никифоровне. [Ответ от нее прийти] не замедлил. Пишет: «Дорогой батюшка! По получении моего письма немедленно приезжайте ко мне и получите капитал, завещанный Вам Николаем Васильевичем. Свой родовой капитал он оставил мне и при смерти просил меня употребить его на какое-нибудь благое дело, а куда именно, не сказал. Я измучилась с ними, не зная, куда их определить, и глубоко верю, что Вам Сам Господь Бог открыл об этом. Прошу, приезжайте немедленно за деньгами».

Я тотчас же по зову ее выехал к ней в Курск. Приехал я в ту пору, когда у нее в доме было много гостей, так что говорить с ней не пришлось. Улучив удобное время, она вышла в кабинет своего мужа и вынесла мне тайком от гостей платок и в нем сверток. По приезде в Церковшину я раскрыл его: в нем оказались деньги.

И было их ровным счетом три тысячи рублей. С тех пор усугубилась моя грешная молитва и молитва братии о супругах Бочаровых: Николае Васильевиче — о упокоении в селении праведных, а супруги его — о здравии и благоденствии.

Так и смешались с их деньгами виденные мною во сне огарки (от молебнов) и ладон (от поминовения за упокой).

Глава XXI. Будущее состояние Церковщины. Видение старца Ионы

Получивши столь чудесно помощь свыше чрез А. Н. Бочарову по предсказанию и молитвам великого моего старца о. Ионы, я совершенно успокоился духом и ревностно принялся за дело благоустроения Церковщины и ее пещер, свидетелей тайных подвигов преподобного и Богоносного отца нашего Феодосия, Печерского чудотворца. В это время Господь сподобил меня следующего видения.

Вижу я, что стою посреди пространного поля, поросшего низенькой пшеницей вершков так четырех-пяти — и такою редкою, что от колоса до колоса было не менее полутора аршин. И знаю я, что это поле находится в моем заведовании и что мне надо его осмотреть и перейти. Иду я по этому полю, и чем дольше иду, тем гуще и выше становится пшеница и колос ее толще. Наконец я дошел до такого места, где уже стало затруднительно и продвигаться далее из-за густоты вы[росшей пшеницы… рост] ее был как у кукурузы или камыша, а колос длиною около 8 вершков. Сорвал я один такой колос и стал его тереть в своих руках. Зерно в нем оказалось величиною с боб или крупную фасоль, в руке же моей оно стало увеличиваться и дошло до размеров средней величины огурца. Стал я рассматривать это диковинное зерно, смотрю, а верхняя его оболочка уже лопнула, и из нее стало выходить новое зерно. В моих руках это зерно тоже стало увеличиваться, так что его и удержать было нельзя, и оно осыпалось из рук на землю. Когда же я вышел из этой пшеницы, явился мне старец о. Иона и подал мне Святое Евангелие величиною с аршин. Я взял его на свое левое плечо, — оно было необыкновенно тяжелое, и с ним пошел вперед, а Старец мой — за мною.

Путь мне лежал по болотистой местности. Смотрю, невдалеке от берега болота, в топком месте, лежит другое Евангелие, и из грязи виднеется только лишь один угол его.

— Пойди, — сказал мне старец Иона, — возьми и это Евангелие.

Повинуясь старческому велению, держа на плече одно Евангелие, я пошел по болоту по колена в грязи и с трудом правой рукой вытащил из грязи и второе Евангелие. И когда я с ним вышел на берег, то услышал старца моего Иону, говорящего мне:

— Слава Богу, что вытащил и другое Евангелие.

На этом окончилось мое видение. Было оно мне в тонком сне, и я проснулся от него, быв как бы в восторге.

И сему видению судил Господь исполниться самым делом на Церковщине, а впоследствии, в 1907 году, на Св.-Георгиевском скиту, что близ города Умани Киевской епархии, отродившемся от Церковщины, подобно виденному мною во сне зерну, вылупившемуся в моих руках из оболочки пшеничного зерна. О нем речь будет впереди. Что была Церковщина и что стала теперь? Гнездилище змей, место выпаса крестьянского скота, теперь же — за молитвой преподобного Феодосия и по благословению великого моего Старца — приют молитвенного подвига почти двухсот человек братии!… Недаром, когда, обуреваемый духом уныния, я многократно собирался уходить из Церковщины под тяжестью, казалось, непосильного для меня послушания, являлся мне мой великий старец Иона и всякий раз запрещал мне это делать, говоря:

— Не уходи: я тебе помогу!

Недаром, благословляя меня еще при жизни своей […он говорил]: «Я тебя, батюшка, не оставлю ни в сей жизни, ни в будущем веке».

Дивен Бог во Святых Своих, Бог Израилев!…

Глава XXII. Новая помощь Божия Скиту Пречистыя. Явление во сне старца Ионы и обещание денежной помощи

При новом оскудении средств летом 1904 года, во время постройки дома, Господь за молитвы Пречистыя Своея Матери явил новое чудо Своей милости. Средства в Скиту оскудели, и нечем было докончить постройки дома и оправки пещер. По примеру старца моего о. Ионы, я собрал малое свое духовное стадо в церковь и там вместе с братией усердно помолились Господу Богу и Пречистой Его Матери. Отслужили мы всенощное бдение, а на другой день после Литургии акафист Б[ожией] Матери и Св[ятителю] Николаю. Насельники Скита усердно просили в нужде своей помощи и заступничества Пресвятой Девы Богородицы и св. Николая. Службы были долгие, и я, придя к себе в келью, от переутомления прилег отдохнуть и уснул. Вдруг меня будят:

— Батюшка, батюшка! — говорят, — проснитесь. У нас чудо: собака в зубах принесла двести рублей, зашитые в пояс.

Надо ли сказать, каково было мое удивление и радость. Нам на первую нужду и этих денег было довольно, чтобы не прекращать начатых работ. С чувством величайшей благодарности Промыслу Божию, повелевающему и животным служить человеку во славу Его Пресвятаго Имени, я немедленно собрал в храм всю братию и вместе с нею в присутствии многих посторонних лиц, бывших свидетелями и нашего моления, и совершившегося по нашему прошению чуда, мы отслужили благодарственный молебен. Чудо этого события так подействовало на народ, так как слух о нем распространился чрезвычайно быстро, что мною в течение двух недель было получено с разных мест жертвы более трех тысяч рублей.

Впоследствии оказалось, что у нас в Скиту более недели прожил послушник Троице-Сергиевой Лавры. Он часто ходил гулять по лесу, окружающему нашу обитель, и там потерял этот пояс. Наша монастырская собачонка нашла его и принесла к своему логову как раз в тот час, когда мы […], когда у нас и своих денег собралось уже довольно, послушник этот вернулся в Киев искать свои деньги. Искал он их и в Киево — Печерской Лавре, а затем приехал в Церковщину, где тоже чудом обрел свою пропажу. Получив от меня свой пояс и деньги, он из них тут же пожертвовал на наши нужды в дар Пречистой 50 рублей.

Слух об этом чуде продолжал чрез очевидцев распространяться все шире и шире. Народ щедро жертвовал Скиту деньги, и мы на них безбедно достроили корпус, расчистили древние пещеры и привели в надлежащий вид древний пещерный храм в честь преподобного Феодосия Печерского, который и был освящен 21 августа 1905 года.

Часто Господь, по неизреченному милосердию Своему, укреплял немощь мою замечательными сновидениями, предзнаменовавшими мне грядущие судьбы Церковщины. Он же чудесным образом посылал мне и материальную помощь через добрых людей, как это уже и видно из событий всей предшествующей моей жизни. В видениях же своих чаще всего я посещаем бывал великим моим старцем о. Ионою. Как обещал он, благословляя меня на Церковщину, не забывать и в будущей своей жизни, так и исполнял нерушимо обещание свое святое.

Собранные деньги вскоре на помянутую потребу были израсходованы. Приток новых пожертвований сократился настолько, что когда пришло время освящать пещерный храм, то оказалось, что средства иссякли. Я загоревал и, признаться, немало поплакал. Помолился я и уснул. Во сне является мне старец мой Иона и спрашивает:

— Зачем ты плачешь?

— Как же, батюшка, — отвечаю я, — мне не плакать? Не на что освятить храм в честь Преподобного.

— Я тебе помогу, — говорит Старец.

С этими словами он надел на себя епитрахиль и ризу и говорит мне:

— Пойдем храм освящать!

— Батюшка, — возражаю я ему, — да в храме-то еще и иконостаса нет.

Старец подумал и, немного помолчав, сказал:

— Тебе на это дело одна женщина поможет.

Когда я проснулся, то почувствовал себя охваченным какою-то особою радостью.

По некотором времени приходит ко мне из Киева одна раба Божия по имени Мария Ивановна Осипова, вручает мне восемьсот рублей и говорит:

— Простите меня, батюшка, что даю вам не полную тысячу.

А я ей на это отвечаю:

— А я вас с нетерпением ожидаю по предсказанию мне об этом во сне старца Ионы. Скажите же, — говорю, — какая причина заставила вас принести именно нам такую жертву, которая так нужна нашей обители в данное время.

— Я, батюшка, — ответила она, — великая грешница. Мне уже 65 лет, а я еще и доселе нигде не записала себя на поминание. Часто я об этом тосковала. И задумала я себя записать куда придется, куда Господь укажет. Деньги-то, что я вам принесла, у меня не последние. И вот, раз во сне вижу я чудный новый дом. Я спрашиваю провожатого моего: чей это дом? «Это, — говорит, — твой». «Кто ж мне его выстроил?» «В Церковщине, -отвечает, — тебе монахи выстроили». После этого я пробудилась в великой радости, но о Церковщине и что такое Церковщина узнала только теперь, а ранее и понятия о ней не имела и ни от кого о ней ничего не слыхала.

Впоследствии эта жертвовательница добавила еще 100 рублей да на 400 рублей купила колоколов для пещерной церкви. Они у нас теперь находятся на пещерной звоннице.

Спустя шесть дней после этого события в Киево-Никольском монастыре сильно захворал игумен о. Дамиан. В болезни своей он начал думать, куда бы ему определить свой капитал, находившийся у него в тысячерублевой государственной ренте. И вот, представились ему во сне какие-то древние пещеры в разоренном виде; в пещерах этих идет расчистка, но еще не окончена, начата живопись, но недописана.

Когда о. Дамиан проснулся, то был в недоумении, что бы означало это видение. Рассказал он свой сон монаху о. Феофилакту, тот ему и объяснил, что подобные пещеры находятся в Церковщине, куда о. Иона послал о. Мануила, а он над ними трудится уже три года, старается оправить, да денег не хватает. И церковь уже у него оправлена, а освятить не на что. Так это повлияло на о. Дамиана, что он тут же свою ренту передал о. Феофилакту для передачи мне и при этом сказал:

— Господи! Как же я рад, что Ты открыл мне, куда определить мне мои деньги.

Чудо это совершилось в первых числах августа. О. игумен Дамиан через пять дней после того оправился от своей болезни, приехал в Церковщину и был поражен тем, что виденные им во сне пещеры оказались точь-в-точь теми самыми, что он увидел по приезде своем в Церковщине. Это так подействовало на о. игумена, что он все время только и делал, что крестился и восклицал:

— Господи, да как же я рад-то, что Господь открыл мне сие. Теперь-то уж я уверен, что меня будут здесь поминать по смерти.

21 августа 1905 года пещерный храм в честь преподобного Феодосия Печерского был уже освящен чудом помощи великого моего старца о. Ионы и добрых людей.

Кто Бог велий, яко Бог наш?!

Глава XXIII. Мысль о построении в Скиту второго храма. Новое чудо милости и помощи Божией

Православный народ, узнав об открытии в Церковщине древних пещер, во множестве потянулся к нам в обитель, так что в главной нашей церкви Рождества Богородицы стало причащаться Святых Таин по пятьсот и больше богомольцев, а храм наш может вместить только около трехсот человек. Пещерный же храм так мал, что и вовсе сколько-нибудь многочисленного народа вместить не может. Это обстоятельство понудило меня заложить пред входом в пещеры новую церковь, на что явлена была воля Божия и молитвенное дерзновение пред Богом павших от татарского меча и почивающих здесь в костях мучеников.

В то время по случаю с торгов было куплено 150 тысяч кирпича по 9 рублей за тысячу. Одна госпожа на эту покупку пожертвовала тысячу рублей да свой о. казначей дал 700 рублей. Кирпич был заготовлен, разрешение от Митрополита выхлопотано, и план церкви был составлен, а заложить храм было не на что. А тут настоятель Киево-Братского монастыря, к которому приписана Церковщина, преосвященный Платон, получил назначение в Америку и, собираясь отъезжать туда, хотел, чтобы храм сей был заложен при нем, до его отъезда.

В это самое время в Церковщину приехали из Петрограда две довольно зажиточные старушки: Екатерина Гаврииловна Соболева и Анна Николаевна Касаткина. Зная их отзывчивость и христианское усердие, я им рассказал о своем безвыходном положении. Одна из них, Соболева, и задумала было мне помочь, да в то же время в ее душу закралось и смущение, так как на это дело надо было выложить не менее 700 рублей. И вот, во время этой душевной борьбы, в первую же ночь, проведенную ею в Церковщине, является ей во сне множество монахов и послушников, все кланяются ей в ноги и в один голос вопиют:

— Помогите, помогите, помогите!

Бедная старушка проснулась и так перепугалась, что всем телом дрожала от страха. Поняв сердцем, что это ей из загробного мира явились мученики, ожидающие молитв за них в предпещерном храме, старушка вскочила с постели, и, как была, не успев даже и умыться, захватила с собой 1500 рублей, и в душевном волнении и со слезами на глазах прибежала ко мне, и, положив деньги на стол, начала класть земные поклоны, говоря сквозь слезы:

— Приими, Господи, жертву сию от рабы Твоея!…

И тут же рассказала мне, какое ей было во сне видение.

— А я — то, — приговаривала она со слезами, — окаянная-то грешница, вчера пожалела было жертвовать. Уж, батюшка, ты мой дорогой, не откажись только принять от меня эту жертву. С такою радостью я жертвую, что и выразить вам не могу.

Все это так подействовало на ее спутницу-товарку Анну Николаевну Касаткину, что и она мне тут же принесла полторы тысячи рублей.

Таково было над нашей нуждой новое чудо милости Божией.

Так как новый, предположенный к постройке храм должен был быть по плану двухэтажный с тремя престолами: в честь Святителя Николая (нижний), в честь преподобного Серафима Саровского и в честь преподобного Антония Печерского (верхний), то я собрал братию Скита и соборне отслужил благодарственный молебен Господу Богу, Богоматери, акафист Святителю Николаю с припевами преподобным Антонию и Феодосию Печерским и Серафиму, Саровскому чудотворцу.

По окончании молебна о. Мануил обратился к братии со следующими словами: «Отцы и братия! Мы в настоящее время вознесли свои убогие молитвы ко Всемилостивому Господу Богу и Его Пречистой Матери, а также и угодникам Божиим: св. Николаю и преподобным и Богоносным отцам нашим Антонию и Феодосию Печерским и Серафиму Саровскому за те блага, которые они неожиданно послали нам чрез Екатерину Гавриловну и Анну Николаевну, тут же стоящих. Это столь неожиданное над нами милосердие Божие совершилось по молитвам павших здесь мучеников от меча татарского. Явившиеся Екатерине Гавриловне в великом множестве, по ее объяснению, монахи и послушники все в один голос кричали: помогите, помогите! Из этого ясно видно, что мученики жаждут восстановления Церковщины для неусыпного славословия Божия. Мы же, братия, постараемся пролить пот и приложить свой труд к труду над врученным нам от Господа Бога делом; за что, без сомнения, недалеко будем от мучеников, павших здесь. Нужно, братие, помнить то, что это место освящено подвигами преподобного и Богоносного отца нашего Феодосия, который и состоит нам и всем здесь почивающим духовным отцом по делу: он начал, а нам пришлось кончать, по слову Спасителя мира: ин есть сеяй и ин есть жняй (Ин. 4:37). Мы же в жатву его вступили. И скажет св. Феодосий о нас Господу Богу на Втором Пришествии: «се аз и дети, яже ми даде Бог». А потому своя работа по обители прекращается, пожалуйте на расчистку места для храма Божия! Эти благотворительницы дают нам руку помощи: я же надеюсь на вашу любовь и послушание; дело не ждет, нужно расчистить гору».

Радости не было конца: вся братия плакала навзрыд и долго не могла успокоиться. Успокоив плачущих иноков, о. Мануил отправился с ними на место для расчистки горы под храм, где благословил братию на труд. Это было 5 июля 1907 года.

Глава XXIV. Закладка храма при пещерах. Помощь Божия по молитве Святителю Николаю. Чудесное пожертвование по внушению преподобного Серафима Саровского

Благословив братию на труд, я поехал к преосвященному Платону. Рассказал ему все происшедшее и просил его назначить день закладки храма. Владыка очень был обрадован моим сообщением и назначил днем закладки 17 июля, так как 20 июля ему уже предстоял отъезд в Америку.

Оставалось, стало быть, всего десять дней. Надо было торопиться. В течение этих десяти дней руками братии — помяни, Господи, труды ее! — было вынуто более ста кубических сажен горы, прокопаны канавы под фундамент, и к 17 июля 1907 года заложен был и самый фундамент.

Сам владыка митрополит Киевский Флавиан пожелал совершить закладку храма, а с ним приняло в этом участие четыре архиерея, четыре архимандрита, а иеромонахов столько, что и не упомню. На торжество пожаловали и профессора Академии, а народу было такое множество, что только одних киевских было более трех тысяч человек. Всем был предложен от обители бесплатный чай и обед. Радость и подъем духа у всех присутствовавших на торжестве были огромные. В тот же день новой жертвы на созидаемый храм собралось более тысячи рублей.

В том же 1907 году, исключительно трудом братии фундамент был закончен и выведены две стены первого этажа храма, но за недостатком средств дальнейшие работы были приостановлены.

В строящемся храме мы соорудили временную часовню и в ней поставили большую медную чашу с крестом. В эту чашу самонапором струится вода, подаваемая из горных источников. Воду эту мы ежедневно летом, после ранней обедни, освящаем, и в народе она почитается целебною.

В 1908 году Господу Богу и Его Пречистой Матери благоугодно было, по молитвам Святителя Николая, явить Церковщине новое чудо.

На постройку храма было приготовлено в долг 15 тысяч кирпича, постройку же вести средств совершенно не было. По примеру великого моего старца Ионы, я обратился за помощью к Святителю Николаю. В будний день отслужил соборне всенощное бдение, а на другой день после Божественной Литургии двинулся крестным ходом к источнику, к месту заложенного в честь Святителя Николая храма при входе в пещеры. Здесь был отслужен соборне акафист Святителю Николаю и прочитаны с коленопреклонением все три молитвы Святителю.

Через день я получил письмо из Ораниенбаума от одной знакомой мне старушки. Пишет: «Дорогой батюшка! Приезжай скорее. Я умираю… Получишь 5 тысяч рублей».

За год до письма старушка эта была в Церковщине и обещала оказать помощь в постройке храма. По приезде из Скита домой старушка о своем обещании позабыла. Накануне того дня, когда у нас в Церковщине совершалось всенощное бдение в честь Святителя Николая старушка так заболела, […] ее к смерти. Тогда же она вспомнила о своем обете и тотчас написала мне письмо, вызывая в Ораниенбаум.

С трудом выхлопотал я себе отпуск и поехал на зов старушки.

Старушку я застал в живых, но уже слабой. Она очень обрадовалась моему приезду, приказала прислуге удалиться из комнаты под предлогом исповеди и вручила мне ренту в 5 тысяч рублей.

— Спаси вас, Господи, — говорила она мне, — что вы приехали. Я так этому рада. Теперь спокойно умру, зная, что вы будете поминать меня в молитвах. Я дала своему наследнику — племяннику — тысячу рублей, а он их пропил. Оставлю ему эти пять тысяч, он и те пропьет, а помянуть меня будет некому.

К этим 5 тысячам жертвовательница прибавила мне еще сто рублей на дорогу.

Вскоре по отъезде моем старушка скончалась, успев пред кончиной своей распорядиться по завещанию отказать Церковщине все свои вещи в двух сундуках пудов в десять весом.

Ренту я продал за 4500 рублей, и на эти деньги был выстроен по плану весь первый этаж храма при пещерах, были установлены четыре железобетонные колонны и зацементирован потолок.

Но дальнейшие постройки приостановились по случаю Уманского дела: настало время вытаскивать мне из болота, по виденному мною во сне благословению старца Ионы, второе Евангелие, пришел час воли Божией созидать новый Скит во славу Божию и в честь святого Великомученика Георгия Победоносца, что близ города Умани в Киевской епархии. Об этом речь будет ниже, а пока поведаю еще о чуде преподобного Серафима, Саровского чудотворца, находящемся в связи с построением предпещерного храма.

Храм этот, как я уже говорил, был заложен в честь Святителя Николая с двумя приделами. Так как наш пещерный храм был освящен в честь преподобного Феодосия Печерского, то один из приделов новостроящегося храма мною было преднамечено освятить в честь преподобного Антония Печерского. Относительно же того, кому посвятить второй придел, я колебался и не мог сразу порешить. И вот, в одну из ночей августа 1907 года, является мне во сне преподобный Серафим Саровский, вручает 350 рублей [и говорит:]

— Это тебе на постройку храма!

С этим я проснулся. Сердце мое было преисполнено великой радости.

В тот же день, по окончании Литургии, был отслужен молебен преподобному Серафиму.

Не успел я вернуться из храма к себе в келью и выпить стакана чаю, как жалует, смотрю, ко мне иеромонах Выдубецкого монастыря о. Петр и вручает мне на постройку храма ровным счетом 350 рублей[61]. Это было явным для меня указанием свыше на то, что второй придел должен быть освящен великому Божьему угоднику и чудотворцу, преподобному Серафиму, тем более еще и потому, что мой старец Иона, благословивший меня на Церковщину, прожил при ноге преподобного Серафима 8 лет и от него получил указание и благословение на дальнейший путь иноческого своего подвига, а я под руководством старца Ионы прожил 28 лет и им был послан на труды строительства и настоятельства в Церковщину.

Такова одна из тайн Божия домостроительства, в которой предопределил мне Промысел принять посильное участие во славу Божию и Его святого Угодника.

Часть III

Глава XXV. О том, как началось созидание Свято-Георгиевского Скита близ г. Умани. Митрофан Коленчук и повесть о нем брата Мирона Кериза

В созидании храмов Божиих, в особенности же святых обителей, Всемогущий Господь и Его Пречистая Матерь, Заступница рода христианского, невидимою благодатною силою Своею всегда помогали и будут помогать верующим людям до окончания века. Недаром сложилось народное слово: «Храм сам себя строит»…

Так-то, но не без великих скорбей и болезней сердца помог мне Господь, Матерь Его Пречистая и святый Великомученик Георгий построить Скит в честь и славу свою на хуторе Левада, отстоящем от г. Умани Киевской епархии в шести верстах.

Начало этому святому делу было положено крестьянином села Кочержинец Митрофаном Коленчуком. Вот что об этом поведал мне мой келейник, брат Мирон Кериз, друг и сотаинник Коленчука, уроженец села Подобной Уманского уезда.

«Я был еще юношей, — так сказывал брат Мирон, — это было в 1897 году. Я только что окончил церковно-приходскую школу и стремился всей душой к продолжению дальнейшего учения. Желание мое было поступить в какое-либо среднее учебное заведение, но бедность родителей моих заставила прекратить учение, и в 1903 году я занял должность сидельца в казенной чайной лавке в г. Умани, где и прожил до 1910 года. Тут я и познакомился с Коленчуком. Он в то время служил сторожем в уманской вольно-пожарной дружине. Коленчук часто заходил ко мне, так как здание, где помещалась вольно-пожарная дружина, находилось неподалеку от чайной. От людей я слышал, что Коленчук копал какие-то пещеры. Я очень этим заинтересовался и несколько раз при удобном случае просил его рассказать мне, что побудило его этим заниматься. Долго он не хотел признаваться мне в этом, но потом по неотступной моей просьбе рассказал мне обо всем подробно. Вот что я от него услышал:

«Пещеру я копал лет десять тому назад, еще будучи юношей. Мне часто приходилось пасти лошадей по ночам на хуторе, называемом Углярки-Левада. Хутор этот прилегает к казенному лесу… В одну ночь я въяве, а не во сне увидел чудесное явление: от земли к небу в одном месте восходил огненный столб. Со мною были товарищи. Я говорил:

«Смотрите-ка: что за чудо? Видите: там столб огненный».

Но они никакого столба не видели и начали смеяться надо мной, думая, что я хотел их обмануть. И я видел, как столб этот, постояв некоторое время на месте, стал медленно подниматься вверх и наконец скрылся в облачном небе.

Явление это глубоко запало мне в душу.

Прошло некоторое время. На том же месте явление это повторилось, и оно было видимо только мне одному. Поразило оно меня еще больше прежнего, но я не мог понять, что бы оно значило.

Вскоре после того явился мне во сне старец с бородой, борода рыжеватая.

«Митрофан, — сказал он мне, — иди, копай пещеру на том месте, где ты видел огненный столб».

По этому видению я несколько раз ночью ходил на то место, чтобы начать копать пещеру, но всякий раз на меня нападал такой страх, что я не в силах был продолжать начатой работы. Место было пустынное, да к тому же чрез него пролегала большая дорога, и я боялся, что меня заметят. Работу, таким образом, пришлось оставить.

Прошло после того много времени. О пещере я забыл и думать. Я успел жениться и обзавелся своим хозяйством. И вот, в одну ночь является мне во сне тот же старец и строго мне говорит:

«Я до тебе буду довше ходыть. Иды и копай! Я сам тоби покажу, як копать».

Несмотря на вторичное явление мне старца и строгое его приказание, я не мог все-таки решиться идти копать пещеру: все чего-то боялся.

И вот явился мне этот старец во сне в третий раз. В руках у него была палка.

«Иды ж, копай!» — сказал он мне грозно и при этом ударил меня два раза палкой.

От этих ударов я проснулся и почувствовал боль в тех местах, по которым меня старец ударил.

В ту же ночь, когда жена еще спала, я потихоньку вышел из дома, взял железную лопату и пошел копать пещеру на указанном месте. Копать мне было необыкновенно легко, точно кто помогал мне в этом. И вот, с тех пор я каждую ночь тайком проводил за этой работой. Но, несмотря на все мое старание сохранить тайну, я не мог укрыться от своего семейства, и оно, заметив частые мои отлучки по ночам неведомо куда и зачем, стало прятать от меня и обувь и одежду. Но это не помогло: я так предался своему делу, что даже в зимнюю пору в одной рубахе убегал в пещеру, где и проводил время без пищи и пития, неустанно работая.

Вскоре о моих ночных подвигах стало известно многим. Прошло уже около месяца с тех пор, как я начал копать пещеру, и хотя я, чтобы скрыть свою работу от стороннего глаза, разносил вынутую из пещеры землю по полю, несмотря на это, я был замечен, и ко мне стали приходить желающие со мной вместе потрудиться ради святого дела. Я никому не отказывал.

«Трудись, — говорю, бывало, — во славу Божию, если тебя на это привела сюда Царица Небесная».

Желающих потрудиться во славу Божию было так много, что слух об этом прошел далеко за окрестности. Народ потянулся к пещере вереницей, неся с собой кто хлеб, кто одежду, а кто и святые иконы. Хлеб и одежду я раздавал приходящим нищим, а святые иконы поставил в нишах пещеры. И стали перед ними возжигать лампады и читать псалтирь.

Узнав о неусыпном чтении псалтиря в пещере, народ начал, кроме хлеба и вещей, приносить и деньги. В день стало поступать доброхотных приношений деньгами до ста рублей и более. Деньги эти я не задерживал у себя, а при первой возможности старался раздать нищим. Но тут нашему делу позавидовал враг-диавол, и открылось гонение. Нашлись люди, которые о начинании моем довели до сведения местных властей на основании якобы того, что пещера может обвалиться и задавить приходящих. Полиция не замедлила явиться на место и запретила копать пещеру.

Несмотря на запрещение, народ не перестал, однако, приходить к пещере, и я, зная, что никакого обвала произойти не может, стал по-прежнему продолжать начатое дело. Диавол опять вмешался. Опять наехала полиция, пришло несколько пьяных мужиков; меня связали, взвалили на телегу, сверх меня положили деревянный крест, стоявший при входе в пещеру, и повезли в город, а народ весь разогнали. Из города меня, как умалишенного, отправили в Киев, в Кирилловскую больницу.

Что я перенес тогда, про то знает Один только Господь Бог. Недаром сказано в Писании: «Аще хощеши работати Господеви, уготови душу во искушение».

В больнице мне стали давать лекарство. Чувствуя себя здоровым, я от лекарств отказывался и не хотел их принимать. Тогда мне стали железом разжимать зубы и насильно вливать в рот лекарство. Пришлось подчиниться врачам и принимать добровольно их снадобья, веруя слову Спасителя, сказавшего, что «аще что и смертное испиют, не вредит их». И, действительно, лекарства их ничем мне повредить не могли.

По ночам, когда все больные засыпали, я становился на молитву. Но это было замечено, и, конечно, как вредное, по мнению врачей, для здоровья, было запрещено.

Тогда я стал проситься у мучителей своих, чтобы они мне разрешили ходить на какую-нибудь работу. Это было мне разрешено, и я стал ходить на кухню чистить картофель.

Пока я томился в заточении, нашлись добрые люди и стали хлопотать об освидетельствовании меня и об отпуске домой. Назначена была комиссия, которая признала меня здоровым, я был отпущен на все четыре стороны и благополучно прибыл домой».

Глава XXVI. Продолжение повести брата Мирона Кериза

«17 февраля 1906 года, — так продолжал рассказ свой брат Мирон, — зашла ко мне утром в чайную женщина, прилично одетая, лет приблизительно сорока от роду, роста выше среднего. Судя по одежде, она походила скорее на монахиню, чем на мирскую горожанку. Войдя в чайную, она поздоровалась со мною и назвала меня по имени. На мой вопрос, откуда она знает меня, она ответила, что знает меня уже три года.

— Я, — говорит, — послана к вам покойным Антонием болящим. Он жил в Грановском монастыре, Подольской губернии, Гайсинского уезда. Год тому назад он скончался.

Я на это ей ответил, что с Антонием знаком не был и даже не слыхал о нем, и просил объяснить, по какому же делу она прислана ко мне. Женщина эта на мой вопрос дала мне понять, что это тайна, о которой на людях говорить неудобно. Я собирался в то время идти за покупками для буфета чайной и пригласил ее с собой. Дорогой она мне сказала:

— Антоний болящий, когда еще был жив, сказал мне: «Ровно через год после моей смерти пойди в Умань к Мирону, и пусть он напишет и издаст в пяти тысячах экземпляров все то, что я тебе скажу». Я стала отказываться, говоря, что не знаю вас. На это он мне сказал: «Когда приедешь в Умань, то на пути от станции ты увидишь женщину, несущую воду. Имя ей будет Мелания. Муж у нее пьяница, но сама она женщина благочестивая. Эта женщина укажет тебе того Мирона, о котором я тебе говорю». Так и вышло: эта женщина мне и указала вас.

Услыхав, что мне предстоит что-то написать и издать, я подумал: не прокламации ли какие-нибудь? В том году наше отечество особенно ими наводнялось: революционная пропаганда сеялась повсюду, и в мои руки попалось несколько таких прокламаций, которые я немедленно же и представил в полицию. Тотчас пошли допросы, дознание, откуда они ко мне попали; а тут в чайную ко мне забрело как-то пять человек революционеров, с ними была и женщина. Я поставил им закуску, а сам пошел заявить о них в полицию. Но пока я ходил и вернулся с урядником в чайную, их и след простыл. Всем этим я был так напуган, что когда незнакомка эта стала мне говорить об издании чего-то, в голове моей мелькнуло: уж не товарка ли она тех революционеров и не собирается ли она и меня запутать в их сети? И только успел я об этом подумать, как она уже мне на мою мысль ответила:

— Что вы, брат Мирон, сомневаетесь? Не думайте, что я какая-нибудь революционерка: я к вам прислана совсем по другому делу. В этом вы сами убедитесь, когда будете писать.

Я был поражен такой прозорливостью, стал извиняться и просить, чтобы она мне открыла свою тайну, но она повела речь совсем о другом и о тайне своей ничего не сказала.

В это время мы уже были с ней в центре города. Спутница моя вдруг указала мне на городские здания да и говорит:

— Смотрите, какие дома, какое устройство! Все это разрушится — не останется камня на камне. А через три года в окрестностях Умани будет явление чудотворной иконы Божией Матери и откроется монастырь.

Я тут же подумал: не на том ли месте, где Митрофан Коленчук копал пещеры, но спросить не осмелился, так как спутница моя говорила, как власть имеющая или как пророчица. Но на мои мысли она ответила, что здесь и монастырь будет.

— В этот монастырь будет большое стечение народа: архиереи, генералы, монашество, духовенство, гражданское и военное начальство, князья, и даже сам Государь посетит его со своей свитой, и будет там много чудес. Монастырь устроится за третьим разом, и первые его благодетели сделаются его же первыми врагами. Но Господь сказал: созижду Церковь Мою и врата адова не одолеют ей.

Теперь, брат Мирон, идите домой, запасайтесь бумагой и чернилами, а завтра пораньше приходите сюда: я здесь буду вас ожидать, а пока подыщу себе квартиру.

Я предложил ей было три рубля на квартиру, но она отказалась и просила только не говорить никому ничего.

Такое желание тайны опять навело меня на мысль, не революционерка ли она, и я вновь настроился подозрительно против нее. Когда я вернулся домой, то пригласил к себе одного знакомого, рассказал ему о таинственной незнакомке и попросил его совета, как мне поступить в дальнейшем. Знакомый мне советовал быть с нею как можно более осторожным, и, по совету его же, я хотел было пригласить кого-либо из полиции, чтобы он тайно проследил за нами, когда я буду писать за этой женщиной то, что она мне будет говорить.

На другой день утром — это было 18 февраля 1906 года, я спешно стал собираться идти на условленное место свидания, но вчерашняя моя собеседница меня упредила и сама пришла ко мне в чайную. Она, видимо, была чем-то встревожена.

— Часов в двенадцать ночи, — сказала она мне, — когда я еще не успела заснуть, явился ко мне вдруг страшный зверь. Из пасти его восходил огонь. Разинув пасть, он бросился на меня, но я не растерялась и сотворила на себе крестное знамение. Страшилище исчезло. Утром же, когда я проснулась, то увидела на стене надпись: «Не пишите завтра, а то будете арестованы. Писать будет иной». Я и пришла предупредить вас об этом. Тому же, что я вам говорила, я хочу, чтобы кто-нибудь был свидетелем. Позовите кого-нибудь.

Я позвал Митрофана Коленчука.

Когда Митрофан вошел в чайную, она взглянула на него и сказала:

— И вы много претерпели за имя Христово.

А Митрофан ее никогда и в глаза не видал.

Подумав же, что она знает о нем от меня, ответил:

[Обрыв страницы. — Ред.]

— Терпи, — сказала она ему, — до конца. Я вас призвала, чтобы вы были свидетелями тому, что я была у брата Мирона.

На вопрос же его, в чем же дело, ответила:

— После узнаете.

Когда женщина эта собралась уходить, я спросил ее имя и фамилию. Она сказала, что зовут ее Анной. Она назвала и фамилию, да я забыл. Приглашала она меня в село Россоши Уманского уезда, где она собиралась служить панихиду по усопшем Антонии болящем и где должно было совершиться в это время, по ее словам, какое-то чудо, но я не согласился… На третий день Пасхи ко мне зашел незнакомый человек, спросил мое имя, а затем сказал, что чудо на панихиде было, и вслед поспешно скрылся.

Спустя год я написал к женщине этой в Россоши письмо и послал его с Митрофаном Коленчуком. Митрофан навел о ней справки. Она действительно оказалась там живущей, но кого только он о ней ни спрашивал, все говорили, что она сумасшедшая.

Когда Коленчук вошел к ней в дом, она с места встретила его такими словами:

— Чего ты пришел ко мне? Мне твое письмо не нужно. Я знаю, от кого оно. Почему он не исполнил того, что я ему велела?

Затем она стала говорить какие-то непонятные слова. Митрофан застал ее одетой в одной грязной рубахе. Жители Россошей говорили ему, что она уже давно больна и никуда не ходит, но это была та самая женщина, которая являлась ко мне.

Что это за человек, Бог весть, но только кое-что из предсказанного ею уже исполнилось: на месте, где была пещера Коленчука, уже возносятся молитвы около ста человек братий новоустроенного там мужского Скита в честь святого Великомученика и Победоносца Георгия.

Сбудутся ли другие ее предсказания, покажет будущее, которое всецело в руках Божиих».

* * *

«Это мне, — сказывал так старец мой, батюшка о. Мануил, — поведал брат Мирон, и с его слов это было записано в особой тетрадке, тетрадка эта и доднесь сохраняется у меня как материал для истории Скита, если будет на то изволение Божие».

Глава XXVII. Продолжение истории созидания Св.-Георгиевского Скита

По выходе из больницы Митрофан Коленчук предуказанного ему места подвига не толь ко не оставил, но замыслил нечто значительно большее, чем копание пещеры. Руководствуясь всем, что для него являлось как бы внушением свыше, он обратился ко всем знаемым и сочувствующим ему с предложением пожертвовать от своих земельных угодий хотя бы по малому участку под постройку на избранном месте монастыря, но не женского, о котором предсказывала брату Мирону раба Божия Анна, а мужского. Призыв этот не остался гласом вопиющего в пустыне: благочестивых жертвователей нашлось двое кочержинских и двенадцать уманских крестьян. Они выразили готовность пойти навстречу доброму начинанию и из своих земель назначили 8 десятин и 1500 кв. сажен для будущего монастыря.

После этого Митрофан Коленчук отправился в Киев искать строителя обители. Обошел он все Киевские монастыри, но не обрел ни в одном желающего принять на себя такой подвиг, потому что жертва крестьян была слишком скудна. Некоторые старцы Киево-Печерской Лавры указали Коленчуку на меня.

— Попробуй, — говорили они, — сходи к о. Мануилу в Церковщину: не возьмется ли он?

Пришел он ко мне. Я выслушал его просьбу и сказал ему:

— На сие великое и святое дело на малом участке земли, да еще без всяких средств, никто не согласится. На устройство обители требуются большие затраты как деньгами и иными средствами, так и трудом, а у вас нет ничего.

Стал меня Коленчук уверять, что за этим дело не станет: жертвователей найдется много, было бы лишь начато дело.

— Ну, — говорю, — приводи своих жертвователей, потолкуем — увидим.

Вскоре явилось ко мне восемь человек от числа жертвователей. Первым долгом помолились в храме Царице Небесной, потом пришли ко мне. Церковщина и все ее порядки, начиная с пения и чтения, так им пришлись по душе, что усердие их воспламенилось еще более. Выслушал я их просьбу и направил за советом к преосвященному Платону, тогдашнему ректору Духовной академии и моему начальнику [обители] по зависимости ее от академического Киево-Братского монастыря. [Сразу после разговора с ними я сам] поехал к Владыке и все ему поведал, не исключая и своих сомнений:

— Что ж, — говорю, — делать, Владыко?

— Что Бог ни делает, — отвечает он, — все к лучшему. Я вам, батюшка, не советую отказываться. Предайтесь совершенно воле Божией: Господь и Пречистая Его Матерь все устроят.

Пока шла у нас с Владыкой беседа, пришли крестьяне-жертвователи. Преосвященный вышел к ним, благословил, выслушал и сказал:

— Весьма радует меня, что вы от земельной скудности своей жертвуете на святое дело половину. В простых сердцах почивает Бог. Бог вас да благословит, а вы просите этого старца: он вам все устроит.

И указал на меня.

Поклонились крестьяне Владыке, получили его напутственное благословение и отбыли на родину, а я остался лицом к лицу пред новым крестом.

Так началось мое Уманское дело. Было это ранней весной 1907 года.

Глава XXVIII. Хлопоты по созданию Георгиевского Скита. Вражьи козни

После этого, в последних числах марта 1907 года, я, по благословению преосвященного Платона, поехал в Умань осматривать землю, даримую крестьянами под монастырь. Жертвователи встретили меня на вокзале с хлебом-солью и пригласили в приходское училище, чтобы там заняться обсуждением нашего дела.

— Не по моим дело это силам и способностям, — сказал Я крестьянам, — но помощью Божиею и Пречистой Богоматери, за святое Послушание, общими силами, Господь поможет создать и осуществить задуманное. Помолимся прежде всего Царице Небесной «Нечаянной Радости», да поможет нам Заступница рода христианского совершить задуманное вами великое и святое дело. Трудов и скорбей будет много, ибо диавол не престанет творить нам козни и препятствия, а человек без благодати Божией, что рыба без воды, сам собою ничего не может.

Отслужил я молебен Царице Небесной. С великим умилением и верою пели тогда молившиеся со мной припев [акафиста]:

«Радуйся, нечаянную радость верным дарующая».

Верили мы и уповали, что не посрамит веры нашей Царица Небесная.

Помолившись Богу, мы сели пить чай, и тут же под диктовку слепого адвоката Евдокима Андреевича Андреева учительница школы Христина Ивановна написала от имени жертвователей заявление на жертвуемую землю.

На другой день я поехал осматривать эту землю, известна она под именем Левада. Слух об этом немедленно же разнесся по городу. Пошли сплетни, кто во что горазд, и когда я вернулся в Киев, то за мною вслед поспешила и кляуза в виде прошения в консисторию со стороны местного белого духовенства, жаловавшегося на то, что я смущаю темный народ, поместился без дозволения в приходском училище и без разрешения местного священника служил там молебен с акафистом Божией Матери. В народе возбуждено-де этим волнение и всякие толки. Сообщая об этом, жалобщики просили подвергнуть меня взысканию, как возмутителя народа.

Я по жалобе этой был вызван в консисторию для объяснений. Объяснение свое я дал, начав с того, что совершил я эту поездку с благословения своего начальства, преосвященного владыки Платона, и к объяснению своему добавил:

— А если вам неугодно, то я брошу это дело. Это сделать тем легче, что средства на него таковы, что на них ничего и сделать-то нельзя: ни земли достаточно, ни денег; а какая есть земля, то она вся в клоках по разным местам.

На мое счастье принимал от меня объяснение достойнейший член консистории, протоиерей о. Павел (впоследствии епископ Чигиринский). Выслушал он меня, понял, откуда сие, и сказал:

— Бог благословит. Дело это хорошее. Только держитесь и поступайте осторожнее, чтобы не возбуждать против себя местного духовенства.

Тем дело на этот раз и кончилось.

Узнав, что в консистории по-ихнему не вышло, жалобщики написали на меня обширный доклад самому владыке митрополиту Флавиану. Благостнейший архипастырь вызвал меня к себе и по виду весьма сурово принял меня.

— Чем это ты возмущаешь и бунтуешь народ? — сказал он. — Вот послушай-ка, что на тебя пишут.

И стал мне Владыка читать, что было в жалобе написано. Кости мои трепетали от стыда и ужаса, слушая, какая нанесена была на меня в ней клевета и ябеда от врага рода человеческого.

Выслушав мое объяснение, Владыка-митрополит согласился с тем, что в деяниях моих не было ничего ни предосудительного, ни незаконного, и заметил при этом, что рано ли, поздно ли, а в Умани быть монастырю, так как Уманский епископ со временем должен будет жить в Умани, а без монастыря жить ему негде.

— Ну, Бог тебя благословит, — сказал мне и митрополит, — будь только поосторожнее с этим делом и не возмущай против себя белого духовенства.

Горько заплакал я при этих словах Владыки, поклонился ему в ноги и сказал:

— Неповинен я в этих обвинениях ни в чем. Вы сами, Владыко, знаете, что это не что иное, как козни диавола, который не желает допустить до святого начинания.

Ушел я от митрополита со слезами, не видя перед собою дороги, и пошел на хоры в Великую церковь. Пал я там на колени пред чудотворной иконой Божией Матери и стал Ей слезно молиться, прося помощи и заступления. «Матушка, Царица Небесная, — вопиял я к Ней со слезами, — Ты Сама была строительницею сего храма и поныне управляешь сею святою обителью. Прошу и молю Тебя, Матушка, приими меня под Свой покров и руководи мною, яко Сама веси и хощеши».

Так помолился я и после молитвы на душе своей почувствовал такую необыкновенную радость, что, аки крилатый орел, не пошел, а полетел к преосвященному Платону, которому и рассказал подробно все бывшее у митрополита. Преосвященный меня успокоил, а сам немедленно поехал к митрополиту, велев мне быть у него на следующий день. Когда на другой день я был у владыки Платона, то он меня встретил словами:

— Ничего не бойтесь. Владыка-митрополит благодушно к вам настроен и даже смеялся, когда рассказывал мне о вас. «Ну, — говорил он, — и перепугал же я вашего Мануила…»

Не бойтесь же ничего, — сказал мне преосвященный Платон, — Бог благословит.

Так и на этот раз был посрамлен ненавидяй добра враг диавол.

Глава XXIX. Первое прошение жертвователей. Официальный ход Уманскому делу. Дивное чудо милости и помощи Божией

Крестьяне-жертвователи, тем временем, не покладали рук на пользу святого дела и успели собрать и прибавить к прежнему пожертвованию еще 3 десятины земли — всего, стало быть, 11 десятин 1500 кв. сажен.

5 апреля 1908 года от них поступило на имя митрополита такое прошение:

«Его Высокопреосвященству Члену Святейшего Правительствующего Синода Высокопреосвященнейшему Флавиану, Митрополиту Киевскому и Галицкому, Священно-Архимандриту Киево-Печерскик Лавры крестьян: жителя села Кочержинец Уманского уезда, Киевской губернии Антона Коленчука; жителей предместья г. Умани: Христины Ивановны Янчинской, Мефодия Семеновича Адаменка, Евфимия Афанасьевича Чаплаусского, Поликарпа Исидоровича Чаплаусского, Ивана Ивановича Чаплаусского, Василия Ивановича Колесниченка, Игнатия Антоновича Коваленка, Михаила Янкового, Параскевы Николаевны Чаплаусской и жителя с. Громы, Уманского уезда, Мефодия Андреевича Рябина

Прошение

Господу Богу и Царице Небесной угодно было явить пред некоторыми благочестивыми людьми Свои чудесные знамения на хуторе Левада, находящемся в 6-7 верстах от Умани. На этом месте многие из крестьян удостоились видеть такие чудесные явления, как восходящую от земли на небо церковь, огненный столб, простирающийся до облаков, икону Божией Матери, нисходящую с небес. Некоторые слышали подземный колокольный перезвон. Местность эта представляет неглубокую балку, обрамленную казенным лесом и замечательную по красоте своего местоположения. В середине ее протекает небольшой ручей с чистой родниковой водой, пользующейся у нас целебной известностью. По пролегающей вблизи дороге, на поклонение Киевским святыням, во множестве проходят богомольцы, которые, обыкновенно, отдыхают здесь и часто остаются на ночлег. Этим воспользовались штундистские вожаки соседних сел Киевской и Херсонской губерний и стали являться к месту отдыха православных путников. Своими […] не одна уже душа, таким образом, погибла для Православной Церкви.

Движимые ревностью к Святой Православной вере и видя перст Всеблагого Промыслителя, чудесными знамениями указующий, где должна воссиять благодать Божия для ограждения и укрепления веры отцов наших, мы, в числе многих других жителей окрестных местностей, возымели искреннее желание, чтобы на сем месте вознесся Крест Христов и чтобы место это навсегда оставалось святыней Православия и оплотом веры Православной против пагубных сектантских учений. С этой целью мы приобрели означенную Леваду и сверх того предназначили для той же цели из нашей, расположенной вблизи, собственной земли 8 десятин 1500 кв. сажен, а с Левадой 11 десятин 1500 кв. сажен. Всю эту землю мы жертвуем в собственность Скита Пречистыя в Церковщине, дабы на ней первоначально была построена часовня с жилыми помещениями для иноков, а потом и общежительный мужской монастырь, что настоятельно необходимо для местных православных жителей уже и потому, что в окрестности на большом протяжении нет монастырей.

С чувством глубокого смирения просим о принятии оного дара и о назначении начальником и строителем часовни иеромонаха Мануила, начальствующего в Ските Пречистыя. Дерзаем просить о сем, движимые чувством христианского восторга пред благолепием служения и церковного пения, слышанного нами и другими в храмах Скита Пречистыя, и желая иметь у себя обитель, где бы местные люди могли слушать то же истовое уставное служение и прекрасное церковное пение и получить душевное назидание и руководство к жизни благочестивой».

На прошении этом его Высокопреосвященству 10 апреля 1908 года за № 1731-м благоугодно было положить резолюцию: «На рассмотрение консистории».

Духовная консистория на основании этой резолюции при постановлении своем от 12 мая 1908 года за № 13045 препроводила прошение благочинному 4-го округа Уманского уезда, священнику о. Лаврентию Крижановскому на заключение и для беспристрастного отзыва о чудных явлениях на хуторе Левада.

Таким образом, было положено начало официальному ходу Уманского дела.

Пока прошение крестьян-жертвователей находилось у бла[гочинного Владыки… За это] время жертвователи подыскали еще участок земли, расположенный возле уманского вокзала и заключающий в себе 10 десятин по цене 250 рублей за десятину. На покупку этой земли они собрали между собой 700 рублей, которые и внесли в задаток; остальной же суммы уплатить не могли за неимением средств. Обратились они ко мне за помощью.

— Что вы, — говорю, — братцы? Не то что двух тысяч, у меня и двухсот рублей нет.

Приуныли мои жертвователи. Что делать, как быть? Не пропадать же задатку, да и земля-то по всему удобная, лучше и придумать нельзя.

— Не будем, — говорю, — унывать, рабы Божии. Если дело это Богоугодное, то Всеблагий Бог и Его Пречистая Матерь невидимою рукою пошлют средства. Тогда мы сугубо будем уверены, что начатое дело есть от Бога.

По возвращении своем на родину Жертвователи известили меня, что продавец земли Дрозденко уезжает в Сибирь на вольные земли и долее трех дней ожидать не может и что на его землю есть уже другие покупатели, которые дают ему по 300 рублей за десятину, но с рассрочкой платежа на три года, чего Дрозденко не хочет, желая получить наличными.

Известие это я получил телеграммой, и — о велие чудо Божие! — вместе с этой телеграммой повестку из Государственного банка на перевод 2000 рублей на мое имя на нужды Скита из Харбина от совершенно неизвестного мне лица.

Не в первый раз приводилось мне получать свыше явным чудом милость Божию, но и я был потрясен совершившимся. Ведь подумать только: едет человек в Сибирь, ждать не может, а тут из той же Сибири одновременно и для него, и для нас развязка по делу святому и Богоугодному!… Без умиленной и благодарной слезы к Богу и Матери Его Пречистой я и доселе об этом чуде вспомнить не могу.

Впоследствии узналось, что жертвователем этих денег был умирающий в одном из харбинских госпиталей солдат. Умирал он от ран, а в Государственном банке у него хранилось 7000 рублей. В госпитале работала в качестве сестры милосердия одна монахиня Е.: она и посоветовала ему 5 тысяч послать на Афон, а 2 тысячи в Скит Пречистыя.

И надо же было быть тому, что ровно столько, сколько нам было нужно — ни копейкой больше, ни копейкой меньше. Дивны дела Господни!

Глава XXX. Второе прошение крестьян-жертвователей Митрополиту. Дознание о чудесных знамениях на месте пещеры Коленчука. Преграды к созданию Скита

Крестьяне-жертвователи, получив 2000 рублей, сейчас же внесли их продавцу в уплату за землю, совершили купчую крепость на имя одной из благотворительниц Христины Ивановны Янчинской и купчую эту представили митрополиту Флавиану при следующем прошении:

«В первых числах апреля 1908 года нами было подано Вашему Высокопреосвященству прошение с приложением документов на участки земли, расположенной между селами Кочержинцы и Громы Уманского уезда, каковые участки мы возымели желание принести в дар Скиту Пречистыя в Церковщине в лице начальника оного, иеромонаха Мануила, почему и просили архипастырского ходатайства Вашего Высокопреосвященства об испрошении Высочайшего соизволения на закрепление за упомянутым выше Скитом даримой нами земли для устройства на оной мужского монастыря.

Ваше Высокопреосвященство, любвеобильный архипастырь и отец! Приносимый нами дар вызывается тем, что мы, будучи движимы чувством беспредельной преданности нашей Матери, Святой Православной Церкви, скорбим о том, что нас окружают как местные, так и шатающиеся самозванные проповедники, желая сбить кого-либо с пути истинной Православной веры, а местные власти смотрят на это равнодушно. Мы, к великому нашему прискорбию, не находим тех высоких христианских идеалов, которые бы укрепляли нас в Православной вере, так как в приходских церквах все Божественные службы совершаются с большой поспешностью и то не каждый день; иногда и в праздничные дни, по случаю болезни священника или по каким-либо другим причинам, остаемся и вовсе без Богослужения. Поэтому невольно иногда переносимся мыслью в Киевские святыни, где так много тех примерных монастырей, в которых Богослужение совершается торжественно и располагает душу к молитвенному настроению. Мы избрали более выдающийся порядок Богослужения в Ските Пречистыя в Церковщине. Желает душа наша, точно елень на источники водные[62], видеть у себя те высокие примеры духовно-просветительного порядка, которые мы видели и слышали в Ските Пречистыя.

На основании изложенного мы, желая более обеспечить Скит Пречистыя в Церковщине, вновь приобрели покупкой на Христину Ивановну Янчинскую в Ивангородском предместье г. Умани, вблизи вокзала, усадьбу с постройками и участком пахотной земли количеством в 10 десятин, каковой участок мы приносим в дар тому же Скиту. Представляя при сем документ и план на землю, честь имеем смиреннейше просить Ваше Высокопреосвященство принять на себя милостивое архипастырское ходатайство об испрошении Высочайшего соизволения на закрепление за Скитом Пречистыя в Киевской епархии, кроме вышеупомянутых участков, и сего даримого нами участка земли в количестве 10 десятин с находящимися на оном постройками».

Владыка-митрополит направил прошение в консисторию, а та потребовала от благочинного незамедлительного представления подробных сведений о чудесных явлениях на хуторе Левада. Благочинный же все медлил и требуемых сведений не доставлял. Тогда уже сами крестьяне взялись за это дело и настояли пред благочинным о скорейшем исполнении предписания консистории. Тогда только и дан был делу надлежащий ход путем опроса лиц, видевших чудесные явления. Эти лица под присягой показали:

1) Крестьянин с. Громов Пимен Запорожец: 28 декабря 1907 года он возвращался из г. Умани часов в шесть вечера и видел над тем местом, где были ископаны пещеры Митрофаном Коленчуком, огненное пламя, сиявшее над тем местом наподобие пожара, а затем вытянувшееся в огненный столб, державшийся в воздухе минут двадцать, затем постепенно померкнувший.

2) Крестьянин с. Громов Нестор Джевач: в субботу, пред новым годом, он возвращался из г. Умани и видел над местом, где пещера Митрофана Коленчука, огонь в виде хмарки (тучки), которая поднималась все выше и выше, наконец обратилась в огненный столб, который начал садиться все ниже и ниже и наконец исчез минут через двадцать после появления.

3) Крестьянин с. Громов Игнатий Янковый: года два тому назад он с братом пас лошадей в поле. Время было осеннее. За два часа до рассвета, проснувшись, они пошли разыскивать лошадей, и вдруг, саженях в тридцати от них, левее Митрофановых пещер, из земли поднялся огненный столб, очень яркий. Они испугались, повернули назад, и когда оглянулись опять, то столба уже не было. На другой день они осматривали всю местность и никакого горючего материала или остатков от него вроде пепла не нашли.

4) Крестьянка с. Громов Евгения Пироговская: за неделю до праздника Рождества Христова она с мужем ехала в г. Умань на рассвете и видела над тем местом, где находятся пещеры Митрофана, икону Божией Матери, которая в виде яркого облака спускалась с неба. Икона была четырехугольная, размером в квадратный аршин. Лик Богоматери она видела ясно. Икона опустилась и скрылась в лесу, и сейчас же по всему лесу покатился туман[63].

Представляя дознание свое и всю переписку, благочинный о. Крыжановский донес Духовной консистории, что по делу постройки монастыря создалось в той местности серьезное движение, которое-де возбудил и поддерживаю я в каких-то, надо думать, своекорыстных видах. Чтобы поддержать в народе веру в затеянное дело, о. Мануил-де распорядился начать на Леваде какую-то постройку. Жертвователи объявили, что это строится дом на тот случай, что когда приедут архиереи для закладки монастыря, то, чтобы было место, где остановиться. «При таком положении дела, — пишет благочинный, — прекращать его было невозможно, так как это повело бы к какому-то серьезному брожению в народе, которым бы заинтересованные лица постарались воспользоваться, чтобы его раздуть с целью произвести давление на высшую епархиальную власть».

Для выхода из такого положения благочинный о. Крыжановский предлагал такую меру.

Чтобы не оскорблять добрых чувств истинных жертвователей и не создавать почвы для разных нашептываний, следует объявить жертвователям, что дар их принимается с благодарностью, но что епархиальное начальство, минуя о. Мануила, само уже позаботится о том, чтобы жертвуемая земля как можно лучше была использована для блага Церкви и местного населения и чтобы имена жертвователей не были забыты в молитвах пред Престолом Божиим. Жертвуемую же землю лучше всего отдать в распоряжение миссионерского комитета, которому и поручить представить свои соображения, какое лучшее назначение дать земле. Что же касается его, благочинного, личного мнения, то он бы полагал, что на жертвуемом месте удобнее всего было бы устроить временную (дачную), если не постоянную, резиденцию архиерея с домашней, возможно больших размеров церковию. Здесь же можно было бы устроить и дачные помещения с даровым содержанием для епархиальных миссионеров, где, действительно, среди прекрасной природы эти истинные труженики на ниве Христовой могли бы иметь временный отдых и запасаться силами для дальнейшего своего труда. Средства на все это, если бы не хватило местных, могли бы дать монастыри и церкви епархии. Архиерейские соборные служения, с прекрасным чтением и пением, для чего на место можно было бы командировать чтецов и певцов из монастырей, живое апостольское слово миссионеров — все это привлекало бы сюда всегда массу богомольцев из разных классов. Помимо этого, сюда можно было бы устраивать нарочитые паломничества и массовые крестные ходы из соседних сел, чему благоприятствовала бы масса праздников весенних и летних, свободное от работ время и присущая православному человеку любовь к паломничеству.

Таково мнение о. благочинного: все, что угодно, но только не монастырь и не о. Мануил.

Кончает свое донесение о. Крыжановский тем, что не желает вдаваться в подробности того, что могла бы здесь хорошего создать миссия, ибо это преждевременно да и не дело-де это его компетенции, «но, — пишет он, — не надо быть пророком, чтобы предсказать, что миссия создала бы здесь действительно оплот Православия и что Крест Христов возвысился бы здесь на страх врагам Церкви, а не на поругание, о чем так старается о. Мануил с жертвователями».

Получив донесение благочинного, епархиальное начальство определением своим от 6 октября 1908 года постановило:

«Объявить лицам, ходатайствующим об учреждении мужского монастыря вблизи г. Умани на жертвуемой ими для сей цели земле в количестве 11 десятин и 1500 кв. сажен:

а) что ввиду отсутствия средств, необходимых для сего дела, разрешение сего вопроса представляется преждевременным;

б) что жертвуемая ими земля временно может быть причислена к Скиту Церковщина;

в) что для исходатайствования Высочайшего соизволения на закрепление их жертвы за сим скитом они должны представить в консисторию надлежащие документы; и

г) что до передачи установленным законным порядком выстроенного ими на одном из участков вышеупомянутой земли дома в духовное ведомство предполагаемый ими крестный ход не может быть разрешен епархиальным начальством».

На определении сем преосвященный Феодосий, заместитель епископа Платона по должности ректора Академии — настоятель Киево-Братского монастыря и в то же время епископ Уманский, положил такое мнение:

«Как настоятель Братского монастыря, к которому причислен Скит Церковщина, считаю возможным согласиться с постановлением консистории»[64].

«… Определение консистории и мнение преосвященного Феодосия резолюцией Владыки-митрополита 21 февраля 1909 года за № 683 утверждаю, а указом Духовной консистории от 4 марта 1909 года за № 6028 объявлено жертвователям».

Таковы были препятствия к осуществлению великого и Богоугодного дела строения новой обители иноков, которые восстали в самом начале ее возникновения. Но так строились на Святой Руси все монастыри, на создание которых свыше изъявлялась Божественная воля: пот, слезы и даже кровь — вот то основание святым обителям, егоже положи во власти Своей и утверди Господь, дондеже определил Он стояти им и строитися на Святой Руси*.

Таков удел и всем хотящим благочестно жити.

Глава XXXI. Посещение епископом Феодосием Левады. Новый ход делу устроения Уманского Скита. Неожиданное искушение. Божие наказание и вразумление искусившемуся и его раскаяние. Вящее прославление Имени Божия. Вражье искушение

23 апреля 1909 года, на день празднования св. Великомученика Георгия Победоносца, преосвященнейший Феодосий, епископ Уманский, настоятель Киево-Братского монастыря и мой непосредственный начальник по Церковщине, посещая уманскую паству, пожелал посетить и место вновь устроенного скита. При многочисленном стечении народа Владыка благословил и освятил там место и для молитвенного дома в честь св. Великомученика Георгия Победоносца. При этом, обратясь к народу, Преосвященный сказал трогательное и сильное слово, коснувшись в нем устройства созидаемой обители. Владыка благодарил благотворителей за их ревностное старание об ее устройстве и указал, что только те монастыри высоко стояли и стоят на Святой Руси, которые воздвигались потом и слезами.

— Препятствующих же этому делу, — добавил Владыка, — да посрамит Сам Господь!

4 сентября 1909 года я представил в Духовную консисторию необходимые документы для испрошения Высочайшего соизволения на закрепление за Церковщиной жертвуемого имущества. По рапорту моему, по которому были эти документы представлены, состоялось 15 сентября того же года такое определение консистории:

«Признавая возможным ввиду скудости средств Скита Церковщины принять приносимые ему в дар крестьянами Янчинской и Коленчуком земельные участки, консистория полагала бы:

а) ходатайствовать перед Святейшим Синодом об испрошении Высочайшего соизволения на закрепление земель за упомянутым Скитом и

б) поручить начальнику Скита, иеромонаху Мануилу, ныне же принять в свое заведование это имущество и представить в консисторию свои соображения о способах эксплуатации сей земли».

Определение было утверждено митрополитом Флавианом, и Владыка-митрополит 29 сентября того же года вошел с ходатайством в Святейший Синод об испрошении Высочайшего соизволения на закрепление за Скитом Церковщиной даримой земли.

13 декабря, в том же году, я обратился к митрополиту с новым прошением разрешить мне приспособить дом, выстроенный на жертвуемой земле, под домовую церковь. В этом чувствовалась большая нужда, так как окрестное население уже издавна стремилось к молитвенному подвигу на этом месте.

Владыка-митрополит уже на следующий день положил на моем прошении такую резолюцию:

«Разрешается устроить домовую церковь на хуторе Левада, в Уманском уезде, но лишь после укрепления за монастырем земли и по представлении надлежащего плана предполагаемого храма».

22 декабря того же года за № 17498-м митрополиту Флавиану последовал указ Синода о том, что Государь Император в 7-й день декабря 1909 года Высочайше соизволил на принятие недвижимого имущества, жертвуемого Янчинской и Коленчуком в пользу Скита Пречистыя, в Церковщине за совершение непрестанного поминовения о здравии и по смерти об упокоении рабов Божиих Христины, Антона со сродниками.

После укрепления за Скитом земли было приобретено еще 4 десятины пруда с водяною мельницею за 3 тысячи рублей. Всей же земли, с прудом и водяною мельницею, было приобретено к тому времени уже 25 десятин.

С наступлением весны мы уже собирались готовиться к приспособлению дома на Леваде к устройству в нем домовой церкви, как случилось неожиданное обстоятельство, повернувшее наше дело на новый путь: Антон Коленчук, по навету врага-диавола и наущению [не]доброжелателей Скита, отказался не только подарить, но и продать за какие бы то ни было деньги свой участок земли, который он присоединил было к новостроящемуся Скиту с целью подарить его монастырю. Участок этот состоит из 1¾ десятины и расположен как раз у входа в монастырские ворота. Вокруг этого места находится казенная земля, и другого выезда, кроме как через этот участок, не имеется. Крестьяне-жертвователи предлагали Антону Коленчуку за этот клочок земли по тому времени огромные деньги, полторы тысячи рублей, но он уперся.

— И за десять, — говорит, — тысяч не уступлю.

Так и пришлось отказаться в то время от мысли устроения храма на Леваде. Очень тяжело мне было тогда это испытание, но, как последствия показали, искушение это было к славе Божией и к вящему прославлению Его святого Имени.

Спустя четыре года после того, как Антон Коленчук отказался от своего обещания, он в первой половине мая 1913 года был поражен параличом. Сознав свою вину и карающую его Десницу Божию, он чистосердечно раскаялся в своем грехе и по духовному завещанию отказал эту землю Скиту с тем, чтобы Скит уплатил его жене тысячу рублей, что в свое время и было исполнено.

Когда произошло это недоразумение с Антоном Коленчуком, пришлось тогда волей-неволей боголюбцам направить усердие и силы свои на тот участок Скита, который доселе находился как бы в тени и не привлекал к себе того внимания, каким пользовалась Левада. 11 августа 1911 года я вошел к митрополиту с прошением о разрешении соорудить часовню близ станции Умань на пожертвованной и укрепленной за Скитом земле в количестве 10 десятин с прудом и водяною мельницей. Разрешение было дано. Но вслед за сим, обсудив вопрос этот со старшею братиею, мы пришли с ней к общему решению: просить епархиальное начальство разрешить вместо часовни построить там храм. Разрешение было дано и на это. Тогда местные крестьяне, движимые Духом Божиим, пошли навстречу этому святому делу, и в своем селе Кочержинцах купили на снос старую дубовую церковь, и перевезли ее на место предполагаемой постройки. Храм этот предположено было заложить в 1912 году в честь Преображения Господня с приделами в честь иконы Божией Матери, именуемой «Нечаянная Радость», и в честь святителя Иоасафа, Белгородского чудотворца. Но Богу угодно было сотворить дело Свое не по нашему предположению, а по Своей Святой воле. Весь строительный период 1912 года ознаменовался такими проливными дождями, что нечего было и думать о возведении постройки на новом месте: канавы, вырытые для фундамента, заливало водой, и не было возможности подвозить с Левады, где у нас был устроен кирпичный завод, кирпича, песку и камня. Пришлось весь заготовленный заранее материал для церкви и подвезенный по железной дороге употребить на постройку братского корпуса вблизи станции с пристройкой к нему алтарной части с целью освящения ее для домовой церкви. К тому времени братии там собралось уже до 70 человек.

10 января 1913 года алтарь этот и при нем домовая церковь были освящены в честь иконы Божией Матери «Нечаянной Радости». Освящение совершал преосвященный Иннокентий, епископ Каневский.

Тако изволися Царице Небесной, Хозяйке Скита Ея Пречистыя, чтобы первый храм на новом месте подвигов скитской братии был посвящен Ея Пресвятому Имени. Святое и великое событие это было предварено чудесными исцелениями, совершавшимися и доныне совершающимися от Ея скитской чудотворной иконы в часовне «Нечаянной Радости», находящейся в г. Киеве*. Вскоре явилась необходимость освятить и второй престол во втором этаже этой же церкви, ибо народу стало собираться так много, что в праздничные дни бывало причастников до полутора тысяч человек, так что храм не мог вмещать молящихся.

Второй престол в том же 1913 году, 26 октября, был освящен епископом Каневским Иннокентием в честь св. Великомученика и Целителя Пантелеймона.

По смерти Антония Коленчука я все усилия употребил на то, чтобы из купленной крестьянами старой дубовой Кочержинской церкви устроить и освятить в Леваде храм в честь св. Великомученика Георгия Победоносца. С помощью Божиею совершилось и это святое дело: храм был окончен и 6 июля 1914 года освящен епископом Каневским Иннокентием при огромном стечении молящихся. Одних листков религиозно-нравственного содержания было роздано богомольцам более 10 тысяч.

Не могу умолчать и об одном таинственном случае, имевшем место в последние годы моей жизни.

Живо вспоминая неизреченные милости Божии, являемые мне в течение всей жизни моей, я, памятуя, что тайну цареву подлежит добро хранити, дела же Божии прославляти славой, заносил в свои памятные записки наиболее достопримечательные случаи из жизни моей. И вот, сидя в своей келлии за упомянутыми записками, — было это в 1918 году, — я отлучился на короткое время из келлии своей, по возвращении куда с ужасом заметил, что драгоценная тетрадь моя почти вся обуглилась, и без ведомой причины, ибо огня вблизи не было…

Так-то ненавистны врагу нашего спасения дела милости Божией…

Благо, что у меня имелась другая тетрадка того же содержания.

Богу нашему слава, Ему же честь и держава во веки.

Аминь.

Извлечение из келейных записок послушника Саввы Буренко

Приложение к автобиографии игумена Мануила

После мученической кончины присного ученика и послушника игумена Мануила, брата Саввы Буренко, сохранились две тетрадки черновых его записок. В эти тетрадки заносилось покойным для памяти все, что в той или иной степени останавливало его внимание; главным же предметом этого внимания для почившего был все тот же руководитель его, наставник и отец, духом своим его породивший, о. игумен Мануил.

От плод познаете их, — глаголет Господь. По Савве-послушнику познаем и его «авву»: всяко бо древо доброе плоды добры творит (Мф. 7:16-20).

В тетрадке № 1-й, на первых ее страницах списано рукою брата Саввы себе в назидание письмо игумена Мануила к неизвестным рабам Божиим Платониде и Марии. В нем написано следующее:

«Христос посреде нас. Боголюбивые благодетельницы наши, матушки Платонида и Мария! Благословение Божие и державный покров Царицы Небесной да почиет на вас вовеки.

Как я рад, что вы, по внушению Божественного Промысла, прислали мне на украшение св. церкви сто рублей. Действительно, из этого видна милость Самой Царицы Небесной, пекущейся о нашей обители. Для уверования же вашего подробно объясню, как совершилось это чудесное событие,

11 июля 1902 года митрополит Феогност благословил меня иконой Успения Божией Матери, художественно изображенной на кипарисовой доске. На обороте иконы своеручная надпись митрополита:

«С благословения Его Высокопреосвященства Высокопреосвященнейшаго Феогноста, Митрополита Киевскаго и Галицкаго, от Успенския Киево-Печерския Лавры Скиту Пречистыя у пещеры Преподобнаго Феодосия Печерскаго в Церковщине — в благословение».

Пред сей иконой теплится неугасимая лампада. Я особенно благоговею пред этой иконой и чту ее, как драгоценнейший дар Божией Матери. Такою же ведь иконою Сама Царица Небесная благословила преподобных Антония и Феодосия на устройство в Киево-Печерской Лавре церкви в честь Ея Успения.

Тридцатого августа сего года явилось у меня желание устроить эту св. икону по образцу Лаврской, то есть чтобы икона эта, будучи помещена над Царскими вратами, по особо устроенному механизму спускалась бы для благоговейного ее лобзания и чтобы при опускании ее певчие пели «под Твою милость прибегаем», а братия и богомольцы во время сего пения подходили и прикладывались к ней… Подумал я о сем и с горечью сказал себе: «Что ж, и сделал бы это для Царицы Небесной, да денег нет». На том, стало быть, и делу конец. Смотрю, на Покров неожиданно является ко мне одна знакомая женщина, лет семь тому назад пожертвовавшая в наш Скит Плащаницу, и говорит мне:

«Что же вы, батюшка, до сих пор не устроили иконы Успения Божией Матери над Царскими вратами?»

Я подивился да и говорю:

«Вы отвечаете на мою мысль. Я бы и очень был рад устроить, но беда в том, что не хватает денег даже на насущную потребу братии. Подходит зима: нужен хлеб, отопление, освещение…»

«Не скорбите, — говорит, — батюшка: не оставит вас Царица Небесная, да и я помогу вам». Вынимает из кармана сто рублей и подает мне. Поблагодарил я Царицу Небесную и жертвовательницу и вслед отправился в город к мастеру. Мастер объявил мне, что устройство иконы будет стоить двести рублей. Я ответил, что пока больше ста рублей дать не могу, а остальные пусть ждет, доколе не пришлет их Царица Небесная. Мастер ответил:

«Матерь Божия не замедлит».

Возвращаясь от мастера домой, заехал на почту, а там от вашего боголюбия ровным счетом сто рублей, и притом не на иное что, а на украшение храма».

«Переписал я это письмо с черновика, составленного самим о. Мануилом, — так записывает в своей тетрадке брат Савва, — и пошел с ним в кабинет к батюшке.

— Вот видишь, — говорит он мне, — будем мы только жить по-Божьему, а Господь и Царица Небесная не оставят нас. Вот видишь: не успел я и погоревать, а Царица Небесная уже прислала».

* * *

Возвращался наш батюшка из Киева в Скит. Напал на него средь бела дня разбойник, сорвал с него золотой наперсный крест, серебряные часы и полученные с почты братские 300 рублей и скрылся с ними в соседней роще. По приезде домой батюшка со слезами отслужил молебен Царице Небесной и св. Иоанну Воину, прося защитить его и вознося благодарение за свое спасение. Вскоре после этого разбойник был арестован и попал в тюрьму. Из тюрьмы он написал письмо батюшке, преисполненное угроз, даже покушением на его жизнь. Прошло немного времени, злодей, все еще находясь в тюрьме, был поражен тяжелой болезнью ног. После этого от него пришло письмо, и в нем он уже смиренно просит у батюшки прощения. Батюшка не только простил его с любовью, но и послал ему нечто от любви своей, между прочим утешительное письмо и несколько книг духовного содержания.

* * *

При приеме в число братии пришедших из мира, батюшка сначала посылал прибывшего на общие работы. Если пробудет честно месяца два или три на этих работах, то одевал в подрясник и зачислял в число временных послушников. Первым его вопросом всегда бывало:

— Скажи по совести, чего ради пришел ты сюда: ради ли Иисуса или ради хлеба куса?

При приеме же брата, вышедшего из другой какой-либо обители, он всегда говорил своим:

— Будьте с ним осторожны и мудры, как змии. Раз он вышел уже из обители, значит, он больной. Пусть сперва поработает за деньги, а там видно будет.

* * *

Пожертвовала одна киевская госпожа тысячу рублей для Скита. Прошло сколько-то времени, приезжает она в Скит и спрашивает батюшку:

— Что сделано у вас на мои деньги?

И что же? Повел ее батюшка показывать, подвел к мусорной яме, подвел к помойным трубам.

— И это, — говорит, — тоже на ваши деньги.

Очень расстроилась этим госпожа та и, не захотевши выпить даже стакана чаю, уехала домой. Через несколько дней батюшка поехал к ней.

— Не гордитесь, — говорит, — своей жертвой, а меня простите великодушно, что я вас оскорбил.

И привел жертвовательницу в сознание своей недостаточности духовной: она и впоследствии не переставала благотворить обители.

* * *

Приходит к батюшке эконом и говорит:

— Батюшка! там-то стена дала трещину, а там валится.

— Ничего, — отвечает батюшка, — мы еще разов несколько перестроим.

Ему все нипочем: такова крепкая у него вера.

* * *

8 сентября, на день Рождества Пресвятыя Богородицы, было у нас в Скиту огромное стечение народа. Богомольцев было столько, что братия с трудом протискивалась на хоры. Литургию служили собором, начав с 8 часов утра и до часу пополудни. По окончании Литургии сборщик сообщил батюшке, что всей жертвы поступило только четыре рубля.

— Царица Небесная! — ужаснулся батюшка, — что ж я теперь буду делать с этой бедной братией? Что ж они будут кушать?

С сердечной скорбью вышел он из церкви.

— Смотрю, — говорит батюшка, — подбегает ко мне какая-то женщина и говорит: «Снимите, батюшка, с меня эту змею, которую я уже 25 лет как ношу». И подает мне 125 рублей.

Это я от самого батюшки в тот же самый день слышал.

Рассказывая об этом, батюшка добавил:

— Видишь ли, как близок к нам Господь! Наше дело творить добро по силам нашим, творить его искренно, с любовью, радостью, а Господь уже Сам знает, когда и как наградить нас. Только веруй, только знай наверное, что ни одно доброе дело, ни одна добрая мысль, ничего ради Господа содеянное не пропадет даром. За все получишь награду свою…

* * *

К себе батюшка принимал всех: как мужчин, так и женщин. Но бывали случаи, когда некоторых не только не принимал, но и говорить с ними не хотел.

— Поди, — скажет в таком случае, — спроси, что надо.

* * *

После обеда, в субботу, на 1-й неделе Великого поста, когда вся братия уже отговелась, батюшка обратился к ней со следующим словом: — Вот, братия. Преподобные отцы наши Антоний и Феодосий не вкушали такой пищи, какой сегодня мы напитались. Царица Небесная удостоила нас перед сим приобщиться Святых Христовых Таин. Будем же осторожны как в делах, так в словах и помышлениях своих, ибо диавол, как лев рыкаяй, ищет кого бы поглотить[65]. Чтобы обезопасить себя от него, ходите к духовнику и, кого что будет беспокоить в совести, объясняйте ему. Таковые без труда спасутся; а кто будет крыться и делать по-своему, тот погибнет навеки, ибо ни к кому диавол так не подходит, как к самочинникам… Время наше печальное. Мы переживаем дни всеобщего развращения: уже весь мир поклоняться стал идолам, посты забыты, Церковь оставлена, даже от Самого Бога и от Того отступили люди. Нам же надо стоять крепко. Ученики преподобного Антония Великого вопрошали его о последних монахах, каковы будут они. Преподобный ответил им:

«Мы, — сказал он, — имеем благодать. После нас грядущие наполовину иметь ее будут, а последние — только наглавники на головах своих носить будут, убегут из пустыни и устроят себе хоромы, как цари, и будут горды. Но найдут скорби на них и обрящутся выше отец своих».

На скорби, братия, только и надежды. Будем же благодушно переносить все находящие на нас скорби и невзгоды, ибо ясно уже видно, что вдруг, неожиданно для всех, последует с неба последний удар, и мы погибли.

После этих слов все во главе с батюшкой пошли в церковь и отслужили молебен Царице Небесной, Удостоившей нас причаститься Святых Пречистых Таин Тела и Крови Христовых. После молебна батюшка просил затвориться каждому в своей келлии и заняться чтением душеполезных книг.

* * *

Сказывал мне брат Николай:

— Вернулся я в Скит с дальней дороги, устал. Звонили на правило. Помысл мне говорит: «Ты уморился. Прочитай в келлии молитву да ложись: ты ведь с дороги наморился». Я не захотел слагаться с помыслом, преодолел себя и пошел в церковь. В церкви стоять было одно мучение: ноги подкашивались, всего меня ворочало, так что я чуть было с ног не свалился. Я все терпел. Измученный борьбой, но не сдаваясь, я открыл глаза и вижу, что у образа еле теплится лампада, а братии никого не видно. В церкви стоял густой сумрак. Вдруг из этого сумрака явился диавол. Пасть его была раскрыта, вид безобразен. Диавол хотел поглотить меня. Я задрожал от страха и закрыл глаза. Взглянул опять — опять то же. Я стоял ни жив ни мертв. Чтец читал в это время молитву «Многомилостиве и всемилостиве Боже мой, Господи Иисусе Христе…» Я еще раз взглянул: видение исчезло и в церкви стало по-прежнему светло.

После этого брат Николай пошел к батюшке и подробно объяснил ему все бывшее. Батюшка его утешил и сказал:

— Да, этот гость того вечера и у меня был. Вышел я из кабинета в залу; вхожу обратно, а у меня за письменным столом какой-то господин сидит и что-то пишет. Я оградил себя крестным знамением и, творя молитву, вошел в кабинет. Незнакомец встал с места, подошел к аналою и стал невидим.

Брат Николай спросил:

— Что мне, батюшка, делать? Я поначалу испытал великую ревность, влекущую меня в церковь, а теперь такая лень обуяла, что не могу долго стоять в церкви.

— Нуди себя, — отвечал батюшка, — ибо нуждающие восхищают Царствие Божие. Благодать Божия, как мать чадолюбивая, воспитывая дитя, иногда как бы оставляет его, прячась от него. Дитя с испуганным плачем бросается искать ее и, когда находит, сугубо радуется. Подобно сему и благодать Божия оставляет на некоторое время человека, а потом возвращается, управляя и наставляя его на все доброе.

* * *

Один раз — это было в августе 1912 года — батюшка не спал за трудами своими до 12 часов ночи. В четвертом часу утра, проснувшись, я почувствовал себя не совсем хорошо, наскоро оделся и пошел на воздух проветриться, прогуляться. Взошел я на хребет нашей горы. Смотрю и глазам не верю: на противоположной стороне, опершись на перила изгороди, где посажены сосны, стоит батюшка. Я, разумеется, поспешил сойти вниз. Так мало времени отдавал батюшка отдыху.

А то, бывало часто, зайду я к нему в кабинет, а батюшка, до крайности утомленный, говорит:

— Бери ручку, садись пиши, а то я решительно ничего не в силах делать.

И в то же время уже готовился ехать в Киев по делам обители.

* * *

17 сентября 1912 года. Было половина двенадцатого. Трапезный, по обыкновению, три раза ударил в колокол. Созывал на трапезу. Стала братия сходиться, пришел и батюшка. Братия сходилась так медленно, что батюшке пришлось просидеть в ожидании около четверти часа. После обеда, когда батюшка благословил трапезного и повара, он велел братии остаться, а посторонним удалиться.

— Спасибо, брат Николай, — сказал он повару, — пищу ты варишь хорошо, но только нехорошо ты делаешь, что отпускаешь кушанье в келью. Вот, смотри, братии почти нет.

— Благословите, — отвечает повар, — никому не буду давать, а то придет иеромонах, как ему отказать?

— Иеромонаху или кому другому, — прервал его батюшка, — кто бы ни пришел, все равно никому не давай. Когда я жил у старца Ионы, то он говорил, что кто в трапезе бывает, тот особую от Бога благодать получает, потому что в трапезе пища благословляется и вкушается по общей молитве и при чтении душеспасительных книг…

— А ты, — обратился батюшка к трапезному, — после обеда никому — ни куска хлеба, разве крайность какая: кто, например, с дороги не поспел к обеду — тому необходимо, конечно, дать обед в келью. А то сколько уже раз я вызывал всю братию к помойным кадушкам и наказывал, чтобы никто ни одного кусочка хлеба не бросал в них. А теперь загляните-ка, сколько там кусков.

— Простите, батюшка, — ответил трапезный, — это с келлий: у меня этого никогда не бывает.

Тогда батюшка обратился к братии и строго сказал:

— Это могут делать только те, кто пришел сюда не ради Иисуса, а ради хлеба куса, потому что не зна[ю]т, как этот кус добывается. У нас никаких доходных земель нет, а есть только одна над нами великая милость Божия. Это помнить надо и ею дорожить. На одни уманские постройки я израсходовал уже десять тысяч, а откуда они добыты, никто не знает. Здесь постройка за постройкой, за 700 рублей сено, да 3000 рублей за картофель, да хлеба нужно с вагон. А ведь братии — слава Тебе, Господи — до двухсот человек: надо всем обуться, одеться. Я ни в чем не стесняю: надо сапоги — иди бери, надо подрясник — бери; разве только готового нет, тогда поневоле откажешь. Одним словом, живи только друг с другом в любви да Бога благодари. А будем мы небрежно относиться к милости Божией, то, не дай Бог, она оставит нас, что тогда нам делать? Как клопы, разлеземся по разным углам, потому что и богатые обители и те разоряются, а о нашей и думать нечего. Трудитесь же, молитесь да хлеб берегите, яко зеницу ока. Я когда пришел сюда, то нужду имел в куске хлеба такую, что, бывало, пойду пешком в город да на коленях выпрашиваю у иноков Братских отпустить мне хоть сколько-нибудь хлебца, а они и говорить не хотят. Вернусь домой тощий часам к двенадцати, отслужу вечерню, а затем утреню и опять бреду за хлебом в Киев. Там вымолю, выпрошу, найму «биндюжного» да и привезу муки на малое время. Так я жил целых два года. И было нас тогда всего — два сторожа да я; а теперь вишь вас сколько. Дорожите ж, молю вас Христом Богом, хлебом и не расточайте его на попрание, да не в грех вам сие будет.

* * *

20 сентября 1912 года. Зашел я к батюшке в кабинет. Сидит читает книгу.

— Батюшка, — говорю, — там госпожа одна просит выслать ей еще брошюрок. Как благословите? Я перешлю ей через часовню, а то имени ее я не знаю. Может, вы помните?

— Поверь мне, — отвечает, — у меня так слаба голова, что я, думая, думаю другой раз, как тебя звать, и никак не удумаю, а то чтоб ее помнить? Сколько их, Господи! Пиши ей так, как будто показываешь вид, что я ее не помню. Старые благодетели — другое дело, а то, сохрани Господи, эти знакомства!

Так неискателен мой дорогой батюшка.

* * *

Когда еще канцелярия находилась на третьем этаже, в одном коридоре с покоями батюшки, я, подойдя со смирением к батюшке, бросился на колени и сказал: «Дорогой батюшка, благословите меня написать мне вашу биографию, ибо жизнь ваша так назидательна и многому может научить читателя…» Батюшка любовно посмотрел на меня и спросил: «А ты разве можешь сохранить сие в тайне до смерти моей?» Я поклялся, что сохраню тайну. Тогда батюшка с миром отпустив меня, сказал: «Бог благословит».

Для этого я часто уединялся в свою келью и там приводил в порядок и переписывал батюшкины черновички. Батюшка потом все сам пересматривал и исправлял. Были у него тетрадки о житии его, написанные каким-то студентом, прожившим в Скиту во время летних каникул, но батюшка не сохранил — плохо был[о] написан[о].

Когда наш старший канцелярист о. Симеон и его помощник Вячеслав уехали от нас, то батюшка поручил мне канцелярию, и мне пришлось тогда оставить писать его биографию.

4 августа 1913 года. Сидел я с батюшкой за чаем на балконе, что против церкви Рождества Пресвятыя Богородицы. Батюшка говорит:

— Когда умер наместник Братского монастыря архимандрит Антоний, отказавший мне в куске хлеба, я не мог о нем молиться. И вот, является он мне, да не во сне, а прямо-таки вижу тень его наяву: руки сложены на груди, и мне кланяется. С той поры преодолел в себе это искушение и стал молиться за него.

* * *

В трапезе, после обеда, 7 января 1914 года, батюшка обратился к братии со следующим кратким словом:

— Отцы и братия! Семь лет уже прошло, как, по милости Божией, заложен храм при пещерах. Достройке его помешала Уманская обитель. Средств у нас нет, а поэтому прошу вас, пожалуйте сегодня убирать храм, а завтра будем служить всенощное бдение Святителю Николаю, ибо Господь говорит: стучите, и отверзется вам. Да поможет нам угодник Божий, и да ниспошлет он нам нужные для его храма средства, а затем начнем доставку кирпича.

8 января, в половине четвертого, послышался звон большого колокола, и вся скитская братия скорыми шагами направилась в церковь Рождества Богородицы, где, отслушавши вечерню, ожидали выхода в недостроенную, что над пещерами, церковь крестного хода. Из алтаря вышли два иеромонаха — оо. Аполлинарий и Кесарий, — взяли на свою руку икону Святителя Николая, стоящую в киоте левого клироса, и крестный ход со святыми иконами и хоругвями направился к пещерам. Несмотря на глубокую зиму, погода стояла хорошая, свечи в руках певчих и на подсвечниках горели всю дорогу и не тухли. Батюшка о. Мануил встретил нас в облачении, с крестом в руке, в сопровождении иеродиакона о. Иоанна с кадилом. Подойдя к иконе, батюшка сотворил поклон и приложился. У батюшки в это время был такой вид, что он весь ушел в молитву с несомненной верой и надеждой на помощь угодника Божия. Глядя на него, я не мог не прослезиться, но скрыл это даже от своего сотрудника, несшего подсвечник.

Сначала был отслужен с водосвятием молебен угоднику Божию, и все иконы и люди были окроплены святой водой. Затем началось служение утрени. На душе что-то было особенное. Я мысленно обращался в то время к родителям своим, братьям, сестрам и ко всем знакомым, приглашая их прийти и разделить с нами радость эту.

После 1-й кафизмы, сам батюшка читал народу из жития угодника Божия Святителя Николая и в заключение добавил следующее:

— Да, — сказал он, — великую он нам оказывал помощь. Это хорошо известно здешним старожилам, насельникам нашей обители. Угодник Божий — это моя путеводная звезда. Я от самого младенчества питаю к нему глубокую веру. Никогда я не представлял себе, чтобы на этом месте был храм, но мне пророчески сказал об этом дедушка уставщика нашего левого клироса, брата Феодосия, он же отец нашего пасечника Петра, старец Полагута. Человек он был очень благочестивый и ежегодно присылал нам по 60-100 пудов хлеба, хотя своего и не имел, а сбирал по крупице с мира. Пред освящением пещерного храма в честь преподобного Феодосия я посылал ему приглашение приехать к нам и вместе с нами разделить нашу великую радость. Отчасти по болезни, отчасти и по другим обстоятельствам, он приехать не мог к назначенному дню. Когда же приехал, то со слезами говорил мне:

«В ночь после освящения у вас храма преподобного Феодосия я видел во сне такое видение: вижу я, на пещерный храм собираются со всех сторон светоносные юноши, и у каждого из них копье в руках, а на копьях по яркой звезде, и звезды эти одна от другой, как говорит св. апостол Павел, «разнствуют в славе своей»[66]. Я смотрел на них, недоумевал, что бы это значило. Смотрю: у источника стоит преподобный Феодосий Печерский и с ним старец Иона, который послал меня сюда. Я подошел к ним да и говорю:

«Отцы святии, что это за светоносные юноши?»

А преподобный Феодосий отвечает:

«Сегодня в Скиту в Церковщине освящен храм преподобного Феодосия, а где стоит полк юношей, там будет построен собор».

Как видите, братия, сами угодники, павшие на месте сем от меча татарского, ожидают прославления их мученического подвига храмом Божиим. И быть тому, ибо на сие есть изволение Божие.

Батюшка сказал слово это в таком духе, что не только мирские, но даже и братия тронута была до слез.

* * *

25 мая 1914 года. День Св. Троицы[67]. Церковь Рождества Богородицы в этот день походила не на храм земной, рукотворенный, а на Эдем сладости, только что исшедший из творческих рук Создателя и Бога всяческих. Голубой цвет стен, ясная позолота иконостаса, зеленые ветви деревьев, сквозь которые просвечивали лики святых, чудное пение клиросной братии и соборное благоговейное служение — все это такой небесной благодатью веяло на душу, что, кажется, вовеки не вышел бы из храма Пречистыя Богородицы.

Литургию соборне служил батюшка, а затем и вечерню. Началось чтение молитв Святому Духу. Став на колени и отерев рукою набежавшие на лоб капли горячего пота, он начал внятно читать первую молитву. Читал он просто, но умиленно. И вот, слышу, голос его стал ослабевать, и вдруг из глаз его покатились горячие слезы. Слезы неоднократно прерывали чтение молитвы, особенно на тех местах, где молитва возносилась о прощении грехов и освобождении нас от власти диавола. Вся церковь преисполнилась плача. Остальных молитв от душевного волнения и потоков слез батюшка читать был уже не в силах; за него их прочел казначей о. Аполлинарий.

Вот как в простых сердцах почивает Бог.

* * *

16 июля 1914 года. На другой день после торжественного празднования памяти Св. князя Владимира в часовне на Крещатике, находящейся в заведовании Скита, батюшка о. игумен Мануил возвратился в Скит совсем больной. Болезнь (дизентерия) уложила его в постель, и батюшка заболел не на шутку. Два дня спустя расстроенное его здоровье еще более поколебалось: неожиданно для всех объявлена была мобилизация по случаю войны с Австрией и Германией. Келейники доложили, что забирают лошадей, повозки, упряжь и требуют братию, как раз тех, которые являются, можно сказать, нужнейшими членами общежития, как-то: заведующих столярней, кузницей, уставщика, фельдшера, канцеляристов; взяли и записчика — о. Филиппа, только что перед тем заболевшего дизентерией. О. Филиппа, по освидетельствовании, как больного, оставили и препроводили в киевскую Кирилловскую больницу, где он 28 июля и скончался. Царство ему Небесное! Святой он был жизни человек. Много он молился и постился, целые ночи проводил не ложась, но сидя на койке и не раздеваясь, и, чем только было можно, смирял себя. Трудился больше всех. Зайдет, бывало, в алтарь — и это по крайней нужде — и там старается слова лишнего с братией не только с меньшей, но и со священнослужителями не вымолвить, памятуя присутствие в алтаре Господа… Батюшка услыхал, что забрали братию, загоревал, умолк и тихо опустился на постель. Это было 13 июля. После сего благословил двух ставленников — о. Михаила и о. Пантелеимона — и велел им идти в Братский монастырь для рукоположения — первого во иеромонаха, а второго во иеродиакона. Призвав к себе в залу, батюшка взял крест и после краткой молитвы благословил нас, уходящих (в их числе и меня), и сказал:

— Не скорбите, братие: Господь все устрояет на пользу нашу!

Я не удержался и зарыдал, зарыдали и бывшие со мною. Да и кто бы не заплакан при взгляде на покрытое сединами, так быстро осунувшееся и исхудалое лицо Старца, держащего в руках крест и благословляющего им братию на бой с врагами?

Благословив нас, батюшка того же дня уехал в Киев в лаврскую больницу, откуда и прислал нам в благословение по серебряной иконочке; мы же, ратники ополчения, остались в обители до следующего дня, а те из братий, кто состоял в запасе армии, ушли раньше.

Жаль было расставаться с обителью, и, сколько ни старался я не скорбеть, ничего с собою не мог поделать: плоть, несмотря на бодрость духа, онемощнела, и горячие слезы катились из глаз. Жаль было расставаться с пустынею, и особенно я жалел о том, что больше мне не придется найти такого наставника и руководителя, каким был о. игумен Мануил. Скажу, что другой отец родной так не печется о своем сыне, как заботился он обо мне. Я плакал, но плач этот был не в горечь, а в сладость. Я скорбел не так, как неимущие упования. Чтобы скрыть слезы свои от братии, я мысленно начал утешать себя, приводя на память примеры из Священного Писания. Но кто-то будто говорил мне:

«Это свойственно человеку».

Я согласился с этими словами и говорил сам себе: ведь и Господь, егда восхоте отдать живот Свой за душу мою, скорбию великою объят был…

Буди воля Божия!…

По уходе из обители — это было в воскресенье 20 июля — мы втроем заехали к батюшке, чтобы в последний раз, как думал я, проститься с ним и получить последнее его благословение.

Батюшка благословив нас, опять сказал: «Не унывайте, братия: предайтесь во всем воле Божией!»

Так мы и расстались.

Два дня мы пробыли на сборном пункте, где ожидали сформировки. Требуемое число было набрано, мы за излишком были оставлены. Я с уставщиком и другим братом возвратились в обитель. Из обители я написал в свое волостное правление, — так как из-за меня местные власти беспокоили моих родителей, — объяснив все подробно, и просил старшину сообщить мне распоряжение начальств. Старшина написал мне немедленно явиться. По приезде на родину, в г. Александрию, я справлялся в канцелярии воинского начальника. Мне сказали, что я свободен. Из Александрии заехал на родину, где прожил одни сутки и, простившись с родными, 4 августа в 3 часа утра уехал в Киев. Долго меня упрашивали родители пожить хотя бы еще несколько дней, но мне так жаль было обители и моего батюшки, что я ни на какие их мольбы не согласился.

В Киев я приехал в 2 часа утра 5 августа. Узнав, что батюшка уже в обители и поправляется (он проболел 12 дней), я, несмотря на свою усталость, порешил 15 верст из Киева до обители идти пешком. Придя в обитель, был встречен самим батюшкой. Радости моей не было конца. Батюшка, хоть и слаб был, а обласкал меня и позвал попить с ним чаю. То-то мне была радость!

10 августа 1914 года. Во время обедни, после «Тебе поем», батюшка позвал меня в алтарь. Подойдя к нему, я взял благословение. Батюшка был только в мантии и епитрахили.

— Иди, — сказал он мне, — прочитай мне благодарственные молитвы.

А сам стал читать еще не прочитанные молитвы ко св. Причащению. Глядя на него, я не мог удержать слез. Жаль было мне смотреть на исхудалое лицо моего Старца. Сознавая свое недостоинство, я еще более умилился и говорил себе: «Господи! достоин ли я послужить такому Старцу, да еще где? — в алтаре, пред святым Твоим жертвенником?» Я плакал, закрывшись дверью ризницы, размышляя в себе: ну, а если батюшка умрет, кто ж попечется о мне тогда так, как он?.. Я весь взволновался и, когда читал батюшке молитвы, читал их с большим напряжением, так как слезы не переставали катиться из глаз.

По прочтении молитв батюшка велел мне скушать принесенный ему антидор и запить из корчика теплотою. Из алтаря я провел батюшку в келлию, а сам возвратился слушать окончание Литургии.

* * *

17 ноября 1914 года. Я стоял в пещерной церкви за ранней Литургией. Еще до чтения часов батюшка позвал меня в пономарку да и говорит:

— Видел я дивный сон в эту ночь: будто вышел я из корпуса возле трапезной и вижу, что весь пещерный холм объят каким-то чудным светом, деревья же, растущие на холме, сделались неописуемой красоты; птиц же над храмом было так много, что, казалось, это была туча, и пели они так чудно-хорошо, что и передать невозможно. Когда я проснулся, то пение их все еще продолжало звучать в ушах моих. И когда я смотрел и дивился на все это, то ко мне подошла жена некая и сказала: «Что это за красота, что за пение птиц!»

На это батюшка ответил: «А еще нет соловьев… А как Господь весною еще соловьев пришлет сюда… и начнут они славить Господа и людей своим пением услаждать… Истинный рай… Это рай Божий, ах, Боже мой, какая красота, чудная обитель!»

И вспомнив об этом сне своем, батюшка добавил:

— Это, должно быть, мученические косточки, что здесь почивают, радуются Богослужению в их храме и созиданию нового. Птицы же — это наша певчая братия. Пускай с сегодняшнего дня служится здесь ежедневно ранняя обедня, а братия пусть к ней ходит и поет, как те птицы.

* * *

25 ноября 1914 г. Батюшка к 3 часа пополудни возвратился из Киева. Позвал меня в кабинет и, вручая почту, сказал:

— Сегодня Божия Матерь сотворила чудо со мною. Я все время думал, как бы о. Сильвестру помочь обзавестись лавочкой в домике, что возле пруда. Приезжаю в часовню, а о. Зосима выносит мне 100 рублей да и говорит: «Это принесла какая-то девочка и сказала: помолитесь. Деньги эти от неизвестного лица».

Я взял эти деньги, возблагодарил Господа и Его Пречистую Матерь и послал о. Сильвестру.

Притом батюшка добавил:

— Что-то я стал ослабевать. По ночам стал у меня появляться сильный пот, после чего я чувствую себя очень нехорошо.

Помилуй и спаси его, Господи!

* * *

На сем прерываются тетрадки черновых записей брата Саввы, послушника и ученика о. игумена Мануила. Из этих тетрадок извлечено только то, что касалось лично самого о. игумена и взаимоотношений между ним и учеником его. Немного этих заметок, но в этом немногом просвечивает так много теплого света, так много говорит от сердца к сердцу, что и этого самого с лишком достаточно, чтобы показать, что и в наше время царства тьмы «свет еще и во тьме светится, и тьма не объяла его».

И свет этот — Любовь во Христе Иисусе Господе Нашем, та любовь, которая никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится[68].

Богу же нашему Слава и честь и держава во веки веков.

Аминь.

Вместо послесловия. В Скиту Пречистыя

Фрагменты из «Воспоминаний» кн. Н. Д. Жевахова

Брат и я […] оставались [в Скиту Пречистыя] 3 месяца, вплоть до изгнания большевиков из Киева Добровольческой Армией генерала Деникина, вступившей в город 18 августа 1919 года.

Эти три месяца были, с одной стороны, непрерывным страданием, с другой — непрерывным свидетельством дивных знамений Божиих, теми аскетическими, хотя и подневольными опытами, которые возводили настроение до предельных высот религиозного напряжения, возможного только при необычных условиях вне мира. И брат, и я были облачены в послушнические одежды, ходили в подрясниках, с скуфейками на головах, и, искренне желая слиться с прочей монастырской братией, радостно и охотно подчинялись общему укладу монастырской жизни. При всем том, однако, мы не могли на первых же порах, не почувствовать той высокой стены, какая стояла между нами и братией, состоявшей сплошь из крестьян окрестных сел и деревень, и какую эти последние не только не могли, но и не желали перейти. Насколько внимателен был к нам расположенный к моему брату игумен Мануил, впоследствии схиигумен Серафим, пользовавшийся разного рода благодеяниями со стороны моего брата, в последнее время почти единолично поддерживавшего Скит хлебом и продуктами из своего имения, настолько недоверчиво и неискренне относились к нам прочие насельники Скита. Глухое недовольство и ропот, с трудом сдерживаемые первое время, стали все более резко обнаруживаться по мере того, как большевики, грабя окрестные обители, стали добираться и до Скита. Наряду с жалобами на «объедание» игумену стали приноситься и жалобы на то, что, укрывая «князей», он подвергает опасности весь Скит. Возможно, что такие опасения и были основательными, однако Старец-игумен приходил в страшное негодование от этих жалоб, указывая, между прочим, и на то, что весь Скит кормится тем вагоном хлеба, какой был пожертвован моим братом. Препирательства игумена с маловерною братией все более учащались, и мы с братом не раз задумывались о том, куда идти и где искать приюта, о чем и заявляли игумену. Но он и слышать не хотел о нашем уходе и мужественно, не церемонясь в выражениях, пробирал свою братию, называя ее разжиревшими на монастырских хлебах, зазнавшимися хамами, не только забывшими, но никогда не знавшими Бога, Который сильнее всяких большевиков и может защитить обитель от каких угодно зверей, лишь бы только обитель любила Добро и творила его, утверждалась бы на страхе пред Богом, а не пред людьми.

Какою мудростью веяло от этих слов престарелого игумена, сколько подлинной веры выражали они!

— По человечеству, я и точно навожу опасность на обитель, укрывая вас, — говорил нам игумен, — а по-Божиему, я творю добро, спасая вас от смерти, за что же Господь будет наказывать меня и обитель?! Они, — говорил игумен, указывая на братию, — не знают, что Господь скорее накажет меня, если я выпущу вас на растерзание большевиков, имея возможность укрыть вас… Живите себе спокойно, пока не скажется воля Божия, а на человеческую волю братии не обращайте внимания… Они все большевики, и если бы я им дался, то меня бы первого они разорвали.

И действительно, прошло немного времени, как братия предъявила игумену Мануилу требование об уходе на покой, и Старец советовался с нами, как ему реагировать на такого рода наглое требование. Разумеется, и брат мой, и я усиленно убеждали игумена не только отклонить такое требование, но и использовать всю полноту его власти для обуздания зачинщиков. Кончилось тем, что игумен созвал всю братию и выбранил ее площадною бранью, проявив при этом совершенно исключительное мужество, изумительную находчивость и из ряда вон выходящую смелость. После учиненного разноса братия мгновенно смирилась, и жизнь обители вошла в свое обычное русло. Это была едва ли не единственная в епархии обитель, где еще держалась власть законно поставленного игумена. Во всех прочих монастырях братия быстро революционизировалась, изгоняла прежних начальников, заменяла их выборными и проявляла открытое неповиновение к законной власти.

Личность игумена Мануила до того примечательна, что я должен остановиться на ней подробнее.

Крестьянский сын игумен Мануил с детства чувствовал влечение к иноческой жизни. Он, несомненно, родился не только с дарованиями, но и с той тоской по идеалу, какая обесценивала в его глазах все окружающее и гнала его из мира. Заглушая эту тоску, он подвергал себя не только аскетическим опытам, но и тяжелым епитимиям, добровольно налагая на себя всякого рода испытания, носил вериги, предавался посту, проводил ночи в поле на молитве и пр. Будучи сыном состоятельных родителей и не испытывая нужды, он добровольно бичевал себя, помогал больным, отказывая себе в куске хлеба, и горел только одним желанием всецело предать себя воле Божией и поступить в монастырь. Однако родители были против такого намерения и, пристроив его на службу приказчиком в соседнем городе, думали женить его.

Это решение до того испугало 16-летнего юношу, что он без оглядки бросился бежать куда глаза глядят, пока не добежал до ближайшего монастыря, где и укрылся. Чистосердечно рассказав настоятелю монастыря о причинах, заставивших его бежать из родительского дома, он попросил принять его в число братии, что тот и исполнил, обещая заступиться за него пред родителями.

Как протекала дальнейшая жизнь игумена Мануила, я не знаю, ибо познакомился с ним лишь незадолго до революции, а ближе узнал его только во дни своего пребывания в Скиту. Это был уже глубокий старец, очень растолстевший и обленившийся, ничем не интересовавшийся и равнодушный ко всему окружающему. Он еле передвигался с места на место, да и то с помощью двух послушников, поддерживавших его, хотя не пропускал ни одной церковной службы и аккуратно являлся в храм четыре раза в сутки на утреню, раннюю обедню, вечерню и всенощную, где предавался дремоте. Тем не менее от его зоркого наблюдения не ускользал ни малейший промах священнослужителей, которых он грозно окрикивал, замечая ошибку. Его игуменское кресло стояло раньше в алтаре, но по требованию братии, заявившей игумену, что он своим присутствием в алтаре вносит соблазн, было вынесено на левый клирос. Игумен Мануил подчинился требованию, однако не простил его и, сидя на клиросе, проявлял свою игуменскую власть в формах еще более строгих, чем раньше.

— Чего ты вертишься в алтаре, как скотина, — раздавался с клироса властный голос игумена, обращенный к новопоставленному диакону, неумело совершавшему каждение.

В устах всякого другого такие приемы и напрашивались бы на осуждение, однако со стороны игумена Мануила здесь было столько простодушия и незлобливости, столько опытов дознанной уверенности в неприменимости никаких иных приемов отношения к его невежественной и грубой братии, что, конечно, осуждать его было бы несправедливо. И сам игумен прошел суровую школу жизни, сам вышел из крестьян и братию свою дисциплинировал способами, казавшимися ему наилучшими, не допуская и мысли, что его методы и системы воспитания братии могут рождать соблазн. Скит, начальником которого он был, являлся в его глазах вотчиной, а братия — его даровыми работниками. И со своей точки зрения он был прав, ибо никак не мог стать на другую точку зрения. Игумен Мануил, вступив в управление Скитом, застал там только заброшенное ущелье между горами, не поддававшееся никакой обработке, усеянное пнями от срубленного леса, однако обладая исключительной энергией и большим практическим умом прирожденного строителя, привел Скит в цветущее состояние, обновил старую маленькую церковь, заложил фундамент и довел до первого этажа огромный каменный храм, выстроил игуменский и братский корпуса, гостиницу для паломников, создал дивную пасеку и фруктовый сад и заставил говорить о себе и своей деятельности не только Киев, но и соседние губернии. Так как в этой работе ему не только никто не помогал, а наоборот, все, кто мог, мешали, то игумен Мануил, закончив свою строительскую деятельность, замкнулся в Скиту, не входил в общение даже с архиерейской властью и проявлял чрезвычайную независимость и самостоятельность.

С назначением митрополита Владимира в Киев, Владыка, объезжая свою епархию, посетил и Скит Пречистыя, расположенный на окраине города. После торжественного Богослужения и достодолжного приема Митрополиту была предложена роскошная трапеза, стол ломился от питий и яств, а в хрустальных вазах, откуда-то взятых напрокат, красовались дивные груши-дюшес. Залюбовавшись ими, Митрополит взял одну.

— Вот вы взяли грушу, — сказал игумен Мануил Митрополиту, — а того не знаете, что каждая из них стоит 10 рублей. А кто мне дал денег, чтобы купить их?! Лавра? Нет, своим потом и трудом заработал их, да теперь и вас угощаю! Вот оно что! Кушайте, Владыка, на здоровье!

Митрополит поморщился, но ничего не ответил, зная, что с игуменом Мануилом препирательства бесполезны и психологию крестьянина переделать невозможно.

Часто вспоминая о посещении Скита митрополитом Владимиром, игумен Мануил любил рассказывать и об эпизоде с грушами, и я однажды не удержался, чтобы не сказать игумену:

— Как же вы так нелюбезно поступили с митрополитом, да еще вашим гостем!

Игумен сделал очень удивленное лицо и недоумевая спросил меня:

— Почему нелюбезно? Это вот братия моя точно отговаривала меня от лишних затрат, ну а я ради митрополита не пожалел и 100 рублей за один только десяток груш. Оно, конечно, за трапезою кому-либо из братии более бы пристало сказать об этом митрополиту и тем подчеркнуть мое усердие, но братия, как нарочно, сидела точно воды в рот набравши, и все молчали как рыбы. Я крепился и выжидал, да так ничего и не дождался. Тогда я сам сказал об этом митрополиту, чтобы Владыка знал, что я не поскупился на прием, хотя последний и влетел мне не в одну сотню рублей, одна рыба чего стоила, а кроме рыбы чего только не было! За месяц того не проешь, что проели за один только день, прости Господи!

Побуждения игумена были чистые, а выливались они в форму, обычную в крестьянском быту, и попытки изменить эти формы явились бы бесполезными.

Брату моему была отведена келлия в игуменском корпусе, меня же поместили на пасеке, где я жил в соседстве с старцем-монахом Петром и послушником последнего в маленьком домике, окруженном со всех сторон фруктовыми деревьями и цветами. Пасека была отрезана не только от всего мира, но даже от Скита, и вокруг царила удивительная тишина. Если бы не беспокойство и тревоги о сестрах, из которых одна томилась в N-ской губернии, а другая уехала на неизвестное в N-скую губернию, о брате, которого я хотя и видел каждый день, но в безопасности которого не был уверен, о друзьях и знакомых, повсюду рассеянных и трепетавших за свою участь, то я должен был бы признать, что не нашел бы лучшего места для духовной жизни. Там, на пасеке, было все, что возносило дух к небу, что успокаивало мятежную душу, научало и возрождало ее. […]

А между тем вокруг меня были только грубые, неотесанные мужики, жившие интересами желудка, не способные учесть ни благодатных условий внешней обстановки, ни проникаться сущностью и красотою монастырского Богослужения. Они шли в храм, точно на работу, какою тяготились, шли нехотя и лениво, ибо все их интересы вращались вокруг хозяйства Скита и его доходов, вокруг черной работы в поле и на огороде, а богослужение в храме только отвлекало их от этой работы.

В свободное же от черной работы время шли суды и пересуды, и, разумеется, более всего доставалось игумену Мануилу, которого невежественная братия хотя и побаивалась, но изрядно ненавидела, быть может, именно потому, что он в духовном отношении стоял неизмеримо выше всех прочих насельников Скита. […]

Таков был состав братии Скита.

И глядя на нее, я с новой силою ощущал то великое недоразумение, какое представлял собой нынешний состав современных монастырей.

С точки зрения мира, братия монастыря состояла из монахов, доводивших свое смирение до таких пределов, что даже настоятели в сане архимандрита или игумена, иеромонахи и иеродиаконы не гнушались черной работы в поле, на огороде или в конюшне, сливаясь в братском единении со всеми послушниками обители. На самом же деле там были не священнослужители, занимавшиеся черной работой, а чернорабочие, по недоразумению носившие рясы и облеченные священным саном.

Будь то действительные монахи, чернорабочие по послушанию, а не по призванию, по природе же культурные, образованные люди, сознательные христиане, какую бы огромную нравственную силу вносили бы они в жизнь, каким бы явились несокрушимым оплотом Православия и противовесом злу мира! […]

Внешнее расстояние между нашими положениями теперь и раньше было, действительно, огромным, однако и брат, и я, тянувшиеся к иночеству, любившие и понимавшие его, если и тяготились в Скиту, то не положением послушников, ибо никаких послушаний не несли, а окружавшей нас средой, с которой не находили общего языка и которая не высказывала нам открыто своего недоброжелательства и нерасположения лишь потому, что боялась игумена.

Такое отношение не мешало, однако, той же братии обращаться к нам за разного рода нуждами и даже вести с нами в часы досуга беседы на отвлеченные темы. Особенно интересовалась братия вопросами астрономии и космографии, в какие вкладывала своеобразное содержание, рассматривая светила небесные как места пребывания Бога и ангелов и интересуясь расстоянием этих мест от земли. Конечно, наши рассказы и объяснения никогда не удовлетворяли братию, ниспровергавшую доводы разума и науки такими репликами, против которых возражать было трудно.

— И одного только я не возьму себе в толк, — горячо возразил однажды один из таких оппонентов, — зачем это нужно господам морочить нам головы и говорить то, чему и малый ребенок никогда не поверит… И где же это видано, и кто же сему поверит, что земля вертится?! Да если бы она вертелась, то первыми бы попадали наши колокольни, прости Господи… А коли не падают, значит, по милости Божией, земля пока стоит на своем месте… И опять-таки, зачем ей и понадобилось бы вертеться!… Все это ни к чему…

— Так-то оно так, — возразил другой, — а про то бывают и землетрясения…

— А где же они бывают, — запальчиво возразил первый, — бывают, да не у нас, а у басурман, да и опять-таки только затем, чтобы они познали Бога, а православному люду землетрясения без надобности, их Бог и не посылает.

— Это конечно, — мешался в разговор третий монах, — ну а на чем же, собственно, держится сама земля-то?!

— На чем держится, — скептически посмотрел на вопросившего первый монах, говоривший уверенно и пользовавшийся авторитетом у братии, — на том и держится, на чем ей полагается держаться…

— Батюшка, батюшка, а вот ученые говорят, что даже знают, сколько верст от одной звезды до другой, да во сколько дней бы можно было доехать к ним от земли, если бы можно было построить железную дорогу до неба, — сказал какой-то молодой послушник…

— А ты им и веришь, — скептически заметил батюшка. — Во-первых, не нашлось бы и такой длинной лестницы, чтобы ее приставить к небу, а во-вторых, если бы и нашлась такая, то до чего ты ее зацепишь, чтобы держалась? Ну, положим, на земле бы еще и можно было ее утвердить, ну а на небе-то к чему ее приставишь, коли там один только пар? А если не к чему приставить, то и не полезешь на нее, а если не полезешь, то и не вымеряешь и не пересчитаешь… Глупости это все…

Неизвестно, до чего бы договорилась братия, если бы на горизонте не показался игумен Мануил. Тяжело опираясь на руку моего брата, игумен медленно поднимался по крутой тропинке, направляясь в пасеку, куда заходил ежедневно для осмотра огородных продуктов и фруктовых деревьев, составлявших предмет его особенных забот и попечений. Чего только не было на огороде?! Ярко-красные, пухлые, сочные помидоры, огурцы, арбузы, дыни и клубника, морковь, редька и редиска, упитанные, красивые, свидетельствующие своим видом о нежном уходе за ними хозяина.

Между ними на расстоянии одной сажени друг от друга росли фруктовые деревья, яблони и груши разных сортов, сливы, вишни, персики и абрикосы, а вокруг сада, с трех сторон, огромные кусты всевозможных ягод… Там была и малина, и смородина, и крыжовник, и ежевика и чего только не было!… И, любуясь плодами своих трудов, игумен с любовью останавливался подле каждого дерева и кустика, и, срывая фрукты, наполнял ими свои карманы… Особенно часто он останавливался на помидорах и то и дело наклонялся к земле, чтобы сорвать наилучшие, приговаривая при этом: «Если я их не заберу сегодня, то завтра уже их не будет… Придут «черти» и покрадут». Под «чертями» игумен разумел свою братию, которая, действительно, часто появлялась на пасеке, занимаясь «тайноедением». Я не мог воздержаться от улыбки, глядя на то неимоверное количество разного рода плодов, какое помещалось в карманах игуменского подрясника. Оказалось, что там были не карманы, а привязанные к обеим сторонам мешки, один из которых предназначался специально для помидоров, часто даже недозрелых, которые потом отлеживались на солнце, а другой для прочих плодов, в том числе для арбузов и дынь…

К ним игумен Мануил проявлял особенно трогательную заботливость.

Как-то однажды, гуляя с игуменом по огороду и обратив внимание, что он срывает огромные листья лопуха и покрывает ими арбузы и дыни, я сказал: «Зачем вы это делаете, батюшка, они любят солнце, скорее созреют, а вы покрываете их лопухом…»

Игумен тяжело вздохнул и ответил: «Конечно, любят, но если их не скроешь, то они и не уберегутся от братии… Братия — это те же большевики… Чуть только увидят хорошенького кавунчика (так в Малороссии зовется арбуз) или красавицу дыню, так сейчас же и проглотят их… Вот я и спасаю их под лопухами, авось не приметят…»

Мирно и тихо протекала наша жизнь в Скиту в первые дни нашего приезда. Скрытый в ущелье горы Скит был отгорожен от мира точно высокими стенами, мало кому был даже известен, и его трудно было найти. Но вот прошел месяц, большевики неистовствовали в городе все больше, из Киева доходили слухи один ужаснее другого, и от моего взора не укрывалось то беспокойство и те тревоги, какие переживала братия. На расспросы или не отвечали, или успокаивали меня.

И тут, быть может, впервые предо мною раскрылась нежная, полная братской любви душа моего брата Владимира. Странные отношения связывали меня с моим братом. Мы точно боялись признаться друг другу в своей любви, никогда и ни в чем ее не выражали вовне, оба были достаточно угрюмы, необщительны, тогда как оба в одинаковой мере тревожились друг за друга и внутренне были между собой связаны неразрывными нитями. Беспокойство моего брата обо мне выражалось всегда так наглядно, он так мало умел скрывать его, что мне достаточно было только взглянуть на него, чтобы угадать какую-либо беду. Так случилось и тогда, когда брат, узнав о расстреле кузена Димитрия, скрыл от меня эту ужасную весть, и я узнал о ней лишь позднее, да и то случайно, от одного из иеромонахов, совершавших панихиду по «убиенном рабе Божием Димитрии», который на вопрос мой, о ком он молился, выдал тайну моего доброго брата. […]

Все чаще и чаще покидали мир лучшие люди, все сиротливее становилось на душе, и не за кого было держаться.

Вокруг же бушевали стихии ада, владычествовал сатана…

Было страшно и жутко… Стою я однажды в храме за всенощной, и мой взор случайно пал на высокое окно, через которое виднелись очертания горы, у подножия которой стоял наш скитский храм. Затрепетало мое сердце, когда на фоне зарева заходящего солнца я увидел черные силуэты большевиков, осторожно пробиравшихся с ружьями в руках через кусты и спускавшихся по направлению к церкви…

Увидела их и братия, и ледяной ужас сковал всех. Как сейчас, помню то страшное беспокойство, какое охватило особенно священнослужащих, совершавших Богослужение… Дрожащим голосом, тихо, точно про себя, они подавали возгласы и, будто приговоренные к смерти, не знали, продолжать ли Богослужение или прервать его, заблаговременно скрыться или ждать нападения на храм. Страшно волнуясь, они беспомощно и робко оглядывались на игумена Мануила и, казалось, безмолвно вопрошали его, что им делать и как поступить…

— Чего ты уставился на меня как баран, — крикнул на весь храм игумен, и этот властный голос Старца с корнем вырвал панику, охватившую монахов. Богослужение продолжалось, хор стал петь еще громче, нисколько не смущаясь присутствием большевиков, которые в числе 5-6 человек вошли в храм.

По окончании всенощной игумен Мануил, поддерживаемый с двух сторон послушниками, не обращая ни малейшего внимания на большевиков, вышел из храма по направлению к своим покоям. Его сейчас же окружила толпа богомольцев, подошедшая под благословение.

— А вы, черти, почему не подходите под благословение, — обратился игумен к большевикам, — безбожники вы, нехристы, чего лазите по монастырям да мутите народ, грабители…

— Батюшка, батюшка, — шепнул послушник, дергая игумена за рясу и останавливая его.

— Чего там батюшка, — оборвал игумен, а затем, обращаясь к большевикам, сказал им:

— Вас сколько здесь, — 6 человек, ну а нас 26, убирайтесь откуда пришли, а то прикажу выгнать…

Большевики, привыкшие, что перед ними все трепетали, и не ожидавшие такой встречи, пришли в страшное замешательство и до того смутились, что, глядя на них, богомольцы, и особенно бабы, заступились за них.

А кто же из знакомых с деревней и крестьянским бытом не знает, в каких формах проявляется такое заступничество крестьянских баб, отражающее столько юмора, им одним свойственного? Недаром крестьянские парни так боялись привхождения в их взаимные споры баб, особенно жалостливых, движимых только участием, но еще более обострявших всякого рода споры. Так случилось и здесь. Желая сгладить неприятное впечатление от слов игумена, бабы сказали ему:

— Батюшка, да то они так только сдуру, а ребята они ничего себе…

Сказанные на малороссийском языке эти слова приобретали обидный смысл и задевали самолюбие большевиков, которые были пристыжены настолько, что ушли из Скита, ничего не тронув и отказавшись даже от предложенной им трапезы.

— Не жизнь, а каторга, — нередко раздавалось в среде братии…

И умный игумен Мануил всегда находил слова, вразумлявшие братию.

— На каторге только подневольный труд, а нет страха за завтрашний день, за свою жизнь, все живут на готовом, обо всех заботится начальство, только воли нет свободной… А на что она монаху… А сейчас Господь послал такое время, что позавидовать можно и каторге… Трепетать приходится день и ночь, от страха работа валится из рук, молитва на ум и на сердце не идет, дрожим все, точно приговоренные к смерти… Не знаем, на что и для кого трудиться… Завтра придут жиды и все заберут, да вдобавок еще и убьют… Вот оно что! А откуда же трепет, откуда не знающий жалости к жертве страх?.. От маловерия! От непонимания, что значит нести Крест Господень и в чем сей Крест заключается!… Заключается же Крест Господень в скорбях, печалях и болезнях, в трудах и заботах, в досадах, огорчениях и неудачах, в туге душевной и телесной. Многозаботливость и многопопечение увеличивает тяжесть Креста, а смелое предание себя воле Божией снимает эту тяжесть. Думайте не о грядущих напастях, а о том, что вы — дети Божии, хотя и окаянные и недостойные, а все же Его дети… Он ли, Милосердный, не попечется о вас?! Тогда и страха не будет…

Игумен Мануил представлял собой в данном отношении полную противоположность своей братии. Он вырос и состарился в совершенно иных условиях жизни, отвергал революцию, как таковую, вовсе не считался с ней, не признавал ее и даже не хотел верить тому, что революция — совершившийся факт, с которым приходится считаться поневоле. Он был слишком умен для того, чтобы радоваться революции, однако же, как и всякий крестьянин, был уверен, что революция коснется только интересов господского класса и не заденет ни его лично, ни результатов его упорного долголетнего труда.

На большевиков он смотрел так же, как смотрел на каждого бунтовщика и смутьяна в стенах своего Скита, и, не допуская соглашательства с последним, не мыслил иного отношения и к большевикам, возмущаясь общим пресмыкательством перед ними и жалуясь на то, что русский народ без боя сдал свои позиции «страха ради иудейска». В этом игумен Мануил был бесконечно прав, а своим собственным примером оправдывал свои теории.

Положение в Киеве становилось все более нестерпимым; с просьбой о приюте в Скиту обращались к игумену Мануилу даже епископы, но игумен категорически отказывал им, ссылаясь на то, что содержание епископов разорит Скит. Тем не менее, каким-то образом в Скит пробирались не только монахи из Киевских монастырей, но даже миряне, причем последние без ведома игумена, а по протекции низшей братии. […]

С каждым днем настроение в Скиту делалось тревожнее… Достаточно было большевикам найти дорогу к нему, дабы их посещения участились, и не проходило дня, чтобы жизнь не нарушалась внезапными налетами негодяев. Одновременно росли и слухи, один ужаснее другого, и эти слухи впоследствии подтверждались. В соседнем монастыре большевики перерезали братию и ограбили имущество; в одном из прилегавших к Скиту сел убили священника, жену и детей его; в уманском имении, принадлежавшем Скиту, расстреляли настоятеля храма, заведовавшего имением, и нескольких монахов. Братия Скита трепетала… Один только игумен Мануил сохранял невозмутимое спокойствие. И как же дорого было это спокойствие для окружавших, с какой любовью взирали на игумена даже те, кто втайне его ненавидел, когда игумен, сидя за обедом, смаковал его, продолжая спокойно сидеть за столом в те моменты, когда большевики грабили хозяйство Скита и угрожали игумену убийством. В этих случаях растерянная братия бросалась к игумену и, вместо того чтобы защищать его, сама пряталась за игумена и просила его защиты. Между тем в распоряжении игумена, кроме запаса бранных слов, не имелось никаких других средств самозащиты. Он был немощен и стар, толст и неподвижен, и вся его наружность отражала нечто до крайности комическое, его природа была точно насыщена юмором. Он не испытывал ни малейшего страха перед большевиками, а наоборот, был убежден, что они боятся его, ибо должны бояться, должны ценить в его лице игумена и подчиняться ему.

Был день, когда большевики, ворвавшись в Скит, начали открыто грабить его. Братия прибежала к игумену и подняла вопль.

— Гони их к чертям, не дадут даже пообедать спокойно, — сказал игумен, громко отрыгнувшись.

Однако братия была до того терроризована и запугана, что без игумена не решалась возвращаться к большевикам, которые собирались уводить лошадей и коров.

И, приказав вести себя под руки, игумен Мануил, тяжело переваливаясь с одной ноги на другую, вышел к большевикам и разразился страшной бранью. Эффект, однако, получился на этот раз обратный. За каждым его словом следовала такая отрыжка, какая мешала ему говорить и какая в результате вызывала дружный смех не только у большевиков, но и у братии. Я уже упоминал о наружности о. игумена, на которую нельзя было смотреть без улыбки, и читатель может себе представить эту картину разноса большевиков игуменом, вся фигура которого и отрыжка, сопровождавшая каждое его слово, так настойчиво опровергала его ссылки на скудость материальных средств Скита, живущего впроголодь.

Пересмеиваясь между собой, большевики делали свое дело, однако игумена не тронули, а уходя из Скита и уводя лошадь и корову, даже сделали в шутку под козырек.

— Оставьте же хотя корову, подлецы, на какого черта она нужна вам, — бросился им вдогонку игумен, — разве вы, такие-сякие, не знаете, что коровка здесь и выросла, в Скиту… — И игумен замахнулся на них палкой, приведя своей смелостью в изумление братию, которая удерживала игумена, опасаясь худшего, и хватала его за рясу.

— А почем мы знаем, где коровка выросла, нам это без последствий, — огрызнулся кто-то из большевиков.

Но таковы уже свойства русской крестьянской логики, коим верны остались и большевики. Спор немедленно перешел в другую плоскость, и началась перебранка по вопросу о том, где выросла коровка, и судьба ее была поставлена в зависимость от того, как этот вопрос разрешится. Конечно, вся братия начала клятвенно заверять, что коровка и родилась, и выросла в Скиту, и… в результате коровку удалось отстоять, а лошадь большевики увели с собой.

На радостях игумен приказал дать коровке двойную порцию сена.

— Да прибавьте ей еще чего-нибудь, — сказал игумен, погладив коровку по голове с той любовью, о которой говорили его добрые глаза.

Эти налеты до крайности нервировали брата и меня, и мы жили не только под угрозой быть ежеминутно схваченными, но и под угрозой причинить много огорчений Скиту, нас приютившему. Появлялись большевики и на пасеке, причем меня всякий раз прятали, запирая на ключ мою келлию и заставляя дверь с наружной стороны тяжелыми шкафами. Между тем Киев непрерывно осаждался то повстанцами, то полками Белой Армии Деникина, и большевики доживали свои последние дни. Сильнейшая канонада раздавалась днем и ночью, и мы со дня на день ждали своего спасения. Однако прежде чем оно наступило, пришлось пережить еще одно последнее, но зато и самое тяжелое испытание, о котором я и до сих пор вспоминаю с нервной дрожью. В ночь с 5 на 6 августа, под праздник Преображения Господня, послышался робкий стук в дверь моей келлии. Я вздрогнул и спросил, кто там.

— Не бойся ничего, — сказал мне глухим голосом мой брат, — открой дверь…

Я увидел пред собой брата, иеромонаха С., казначея Скита иеромонаха Корнилия и еще кого-то, точно не помню. Было 2 часа ночи.

— Не бойся, — сказал мне еще раз мой брат, — одевайся скорее… Получилось известие, что большевики узнали, где мы находимся, и хотят сделать обыск в Скиту. Нам нужно скрыться в другое место, куда мы сейчас и пойдем пересидеть некоторое время.

Я почувствовал, как сильно затрепетало мое сердце… Мое волнение еще более увеличилось, когда я взглянул на брата, который силился меня успокоить, но сам испытывал такое же волнение. Я быстро оделся и покинул свою келлию. Весь Скит уже был на ногах, и общая суета и тревога не укрывалась от меня. Я догадывался, что от меня что-то скрывали, но, глядя на идущих со мной, не расспрашивал их. Мы вышли в противоположную сторону, не по направлению к выходу из Скита, и я спросил: «Куда мы идем?»

Кто-то ответил мне, что не стоит идти через двор и ворота Скита, а для сокращения расстояния лучше идти напрямик. И мы пошли по прямой линии, преодолевая всякие препятствия, перелезая через высокие заборы, причем мне то и дело напоминалось, что не нужно делать шума и стараться идти молча, незаметно. Я недоумевал, зачем нужны были такие предосторожности, когда большевики только «собирались» являться в Скит, и было даже неизвестно, когда явятся. Я не знал того, что от меня скрывалось, именно, что большевики уже давно пришли и в тот самый момент, когда мой брат явился за мной, они уже рыскали по всему Скиту и обыскивали келлии монахов.

Об этом мне сказали мои спутники лишь тогда, когда мы вышли за территорию Скита и находились в лесу.

Моросил мелкий дождь, тучи стремительно неслись по небосклону, то скрывая луну, то заволакивая ее тонким покровом. Казалось, что не тучи, а луна куда-то летела, то прячась за тучи, то выглядывая из них для того, чтобы показывать нам дорогу.

Мы шли в лесную дачу, принадлежавшую Покровскому монастырю и отстоявшую от скита на расстоянии 4-5 верст. Однако прошло уже два часа, а мы все шли и шли, а дача не показывалась. Я чувствовал, что начинаю уже терять силы. Навстречу попадались нам костры и возле них силуэты солдат с ружьями за плечами.

«Это большевики», — раздавалось шепотом, и мы сворачивали в сторону и обходили их. Таких встреч было несколько, но Господь невидимо хранил нас, и мы успевали замечать их вовремя и менять направление дороги. Наконец мы подошли не то к протекавшей в лесу реке или ручью, не то к огромной луже, настолько глубокой, что перейти ее вброд не представлялось возможным. Обходить же ее было опасно, ибо мы неминуемо встретились бы с большевиками. Мы остановились в нерешительности, не зная, что делать. Выручил нас иеромонах Корнилий, который снял сапоги, подвернул до колен брюки и поочередно перенес на своих богатырских плечах сначала брата, а затем меня. Мы пошли вперед… Какое-то непонятное ощущение овладевало мной… Тоска давила меня, предчувствие чего-то тяжелого, неотвратимого, неизбежного теснило меня и сковывало, и в то же время какая-то необъяснимая апатия овладевала мной… Сознание не работало, я шел, вперив взор вперед, машинально переступая ногами, и чувствовал такую бесконечную усталость, такое безмерное томление духа, что, казалось, отдался бы большевикам, не сделав ни малейшего усилия вырваться из их рук.

Вдруг, точно вкопанный, я остановился на месте и едва не вскрикнул. В нескольких шагах от меня, пересекая нам дорогу, шло какое-то неведомое животное, окрашенное в яркопепельный цвет, величиной в теленка. Животное шло медленно, точно не обращая никакого внимания на идущих, мотая головой и разваливаясь во все стороны, как ходят тигры, и вдруг мгновенно исчезло на моих глазах, коих я не сводил с него.

«Видели?» — спросил я своих спутников, трепеща всем телом…

Никто ничего не видел, я же остался в убеждении, какого держусь и доныне, что видел диавола в образе неведомого, не существующего на земле животного. Я не допускаю, что мои нервы, как бы ни были развинчены, могли создать в моем воображении подобную картину, ибо необычайную фигуру этого на редкость гнусного по виду животного вижу и до сих пор пред своими глазами.

Прошло уже четыре часа, как мы вышли из Скита, и я от утомления с окровавленными ногами свалился на землю и не мог идти дальше.

Было уже светло… Но мы находились уже на расстоянии нескольких сот сажен от лесной дачи, и между моими спутниками было решено, что иеромонах Корнилий пойдет на разведку и предупредит о нашем приходе матушку, заведывающую дачей, а остальные останутся дожидаться в лесу.

Прошло не более получаса, как о. Корнилий вернулся, заявив, что лесная дача занята большевиками, которые пока еще спят, и что нам нужно как можно скорее спасаться от них бегством. Куда? Никто не знал. Это известие как громом поразило нас, и особенно меня, не имевшего уже физической возможности подняться с земли. Однако делать было нечего. Страх победил усталость, и мы снова выбрались из леса и очутились в поле, не зная, что делать дальше и в каком направлении двигаться.

Но Милосердный Господь, охранявший нас в пути, послал нам неожиданно чудесную помощь. Не прошло и часу, как мы услышали шум подъезжавшей к нам кибитки, посланной за нами из лесной дачи вдогонку с известием, что большевики, переночевав в даче, ушли в неизвестном направлении и что мы можем вернуться обратно. Так мы и сделали и, приехав в дачный домик, улеглись, измученные и усталые, спать…

Было уже около двух часов пополудни, когда мы вновь были испуганы неожиданно прибывшим из Скита послушником с каким-то поручением к иеромонаху Корнилию от игумена Мануила. Страх, однако, быстро рассеялся.

Послушник объявил, что большевики уже уехали из Скита, увезя с собой жившего в Скиту без ведома игумена Мануила какого-то бывшего казначея или кассира, служившего раньше у них, а затем им изменившего, что предположение о намерении их разыскивать «князей» оказалось неосновательным, что они даже не спрашивали обо мне и брате, а явились к этому кассиру и, арестовав его, увезли с собой. В заключение игумен просил нас всех вернуться обратно в Скит.

Чудо Божие снова свершилось над нами, и мы благополучно вернулись в Скит, где игумен ожидал нас с чаем, сидя за самоваром.

— Учитесь прозревать благую волю Господню о нас в событиях повседневной нашей жизни, — сказал игумен, слушая наш рассказ о том, как мы сбились с пути и, вместо того чтобы пройти три версты, проблуждали ночью около 15 верст.

— Если бы не сбились с дороги, то наткнулись бы на большевиков, а они бы и перестреляли вас всех, вот Господь и не захотел этого и укрыл вас, — закончил мудрый игумен.

И, вспоминая теперь об этом новом заступлении Божием, таком очевидном, таком чудесном, я только и могу воздать хвалу Богу, не постигая того, как безмерна любовь Божия к грешному человеку и как близок к нам Милосердный Отец наш Небесный.

Неделю спустя добровольцы ворвались в Киев, выгнали оттуда большевиков, и мы с братом могли вернуться к себе в дом.

Это было 15 августа 1919 года, в день Успения Пресвятой Богородицы.

Долг глубокой благодарности к игумену Мануилу заставляет меня почтить сердечной признательностью его память.

Это был человек старого закала, своеобычный, настойчивый, подчас тяжелый и трудный в общежитии, но человек глубокой, чисто детской веры, являвшейся для него и крепостью, и силой. Мало образованный и просвещенный светом знания, весьма скептически относясь к завоеваниям науки, он опирался только на свою веру и сквозь призму ее рассматривал и оценивал окружающее. Его вера раскрывала пред ним необъятные горизонты невидимого, казалось, обнажала и тайны загробного мира и давала ему такое спокойствие, рождала такую силу духа, какая заражала малодушных и какую не в силах были ослабить никакие земные ужасы и страхи, так жестоко терзавшие маловерных.

И, глядя на игумена Мануила, я все более убеждался в том, что каждому человеку нужно ровно столько знания, чтобы уметь сквозь призму его видеть, познавать и любить Бога, что надмевает не знание и наука, а гордость, что приближает к Богу не простота и невежество, а усмирение, и что гордость и смирение одинаково могут принадлежать и ученым, и простецам.

Великая вера игумена Мануила никогда не посрамляла его, и благодать Божия видимо почивала на нем, охраняя и защищая его, и благословляя его труды.

11 мая 1920 года он скончался и погребен там же, в Скиту, в заранее приготовленном склепе. Мир праху твоему, великий труженик и честный монах! Упокой, Господи, смиренную душу раба Твоего, схиигумена Серафима!

Игумен Мануил…

Печатается по: Нилус С. А. Игумен Мануил (в схиме Серафим), основатель Рождество-Богородичного монастыря в Церковщине под Киевом и Свято-Георгиевского Скита близ г[орода] Умани Киевской губ[ернии]: I. Автобиография, составленная С. А. Нилусом по материалам, собранным послушником Саввою Буренком; II. Келейные записки Саввы Буренка. Киев: Типография бывшей 1-й Киевской Артели Печатного Дела (Трехсвятительская, 5), 1919. 143 с.

Единственный доступный для настоящего издания экземпляр книги оказался дефектным — часть страниц имеют обрезанные края. Утраченный текст обозначается квадратными скобками. Предположительное чтение оговаривается особо в постраничных сносках.

Для чего и кому нужны православные монастыри?

Печатается с сокращениями по: Воспоминания кн. Н. Д. Жевахова. Новый Сад, 1928. Т. 2.

В дни разгрома тысячелетнего здания православно-русского духа, в грозные дни, нами переживаемые, дух неверия, вольнодумства, нового язычества, дух антихриста, грядущего в мир, употребляет тысячи всевозможных средств для торжества своей пропаганды: печать во всех ее видах — от периодических журналов с иллюстрациями и без иллюстраций; уличные газеты, направляемые, за малым исключением, зримой и незримой еврейско-масонской рукой; подметные листки подпольного отечественного и заграничного производства; кагал явно и тайно жидовствующих и лжефилософствующих профессоров высших учебных заведений, на скорую руку сфабрикованных и распропагандированных сельских учителей; различные общества и союзы и, наконец, забастовки всех видов и именований — все это непроницаемой тучей, вырвавшейся из преисподней, охватило самое дыхание русского православного человека, грозя задушить его насмерть.

Очевидно, что против силы недостаточно просто научных доказательств или обращения к смыслу пережитой нами тысячелетней истории, обнажающей всю гибельность того пути, на котором нас насильно и стремительно толкают в пропасть, из глубины которой нам нет и не может быть возврата. Если дух антихриста, которого теперь ожидает бессознательно и в редких случаях сознательно почти все верующее человечество, выступает против нас крепко сплоченной и единодушной армией своих представителей, то и вера Христова должна на борьбу с ним выставить такую твердыню, которая могла бы противостоять всей совокупности адских сил, восставших вкупе на Господа и на Христа Его: она должна действовать тем же испытанным орудием, которым она действовала в жестокие и страшные дни языческого и еврейского гонения на Церковь Христову на утренней заре христианства.

Оружие это — нравственное превосходство святости и смиренной любви исповедников Христа перед современными нам служителями диавола и антихриста. Это оружие в чистых руках, как и самое Имя Христово, как Крест Христов, одно может одолеть всю несметную рать сил адовых, ополчившихся на нашу Родину, тысячелетнюю носительницу духа истинной Христовой, апостольской веры.

Без этого оружия нет средств борьбы, без него поле великой битвы роковым образом останется за врагами.

Это хорошо известно преисподней, и стрелы ее, разженные сатанинской ненавистью, всей силой своей направлены теперь на эту сторону христианского духа. Кому из скорбных наблюдений современности не очевиден поход, предпринятый против христианской нравственности? Стоит только взглянуть на объявления о мирских зрелищах, начиная с театров и кончая кинематографами, на рекламы издаваемых в головокружительном количестве развратных книг, газет и брошюр, безнравственных видов и карточек, чтобы ясно видеть цель, которую строго систематически преследует дух известного противника истины.

Горе живущим на земле и на море! Потому что к вам сошел диавол в сильной ярости, зная, что времени ему остается уже немного… (Отк. 12:12).

И вот, развращая христианский мир, дух действующего в мире антихриста, одолев мирян, набросился яростно на последний оплот христианской нравственности и чистоты, хранителями которой призваны быть православные монастыри. История ближайших к нам по времени тайных и явных нападений на эти твердыни Православия хорошо известна христианам, еще не отпавшим от веры отцов. Клевета и издевательство, щедро рассыпаемые в газетах и журналах на монашество самозванными радетелями человеческого благоденствия, еще свежи в нашей памяти, и нанесенные ими раны общечеловеческой совести не только не заживают, но ежечасно растравляются. Тяжесть обороны усугубляется тем, что по существу призвания и служения истинного монашества оно поставлено в невозможность защищаться тем же оружием, которое против него поднимается: оно должно молчать, зная и веруя, что, чем больше над его смиренно склоненной головой изливается бешенства, ругани и поношений, тем большая собирается мзда на небесах для поносимых, тем более им веселия и радости. «Аще, говорит Спаситель, — от мира бысте были, мир убо свое любил бы; яко же от мира несте, но Аз избрах вы от мира, сего ради ненавидит вас мир…» Не было от века слыхано, чтобы люди, отказавшиеся от мира, были любимы всем миром, чтобы на них не клеветали и не злословили. Отказываясь от этой ненависти, восставая на самозащиту, добиваясь любви от мира, служа и прислуживаясь ему мирским деланием — воспитанием и образованием детей мира, мирской благотворительностью и всем тем, чего от него лицемерно требует дух времени, и таким образом забывая единое на потребу — очищение своего сердца, отдаваясь всецело внешнему деланию, монах изменяет своему существеннейшему призванию, не хочет быть последователем Христа, отказывается от несения Креста, взятого им добровольно, отрекается от стяжания Царства Божия внутрь себя, меняя его на царство князя мира сего, века сего. Пусть бранят его, пусть поносят и в газетах, и в собраниях, в домах и на уличных перекрестках, пусть обливают его помоями, изливающимися из сердца поносителей, — ему не стоит обращать внимания на грязь и пустоту этой бешеной болтовни; пусть ее читают и ею увлекаются те, кому ругань эта по сердцу: ведь разумный и трезвый человек не останется на улице перед пьяным оборванцем, который станет ругать его только за то, что он не так замаран грязью, как тот пропойца.

Не отвещай безумному, — говорит Премудрый, — да не подобен ему будеши, но отвещай безумному по безумию его, да не явится мудр у себе (Прит. 26:4-5). Эта мысль Премудрого в отношении к поднятому вопросу удивительно верна, и единственно убедительным ответом безумию хулителей монашества может быть только, как мы и говорили выше, — нравственное превосходство святости отрекшихся от мира перед теми, кто из мира возвышает голос клеветы и кощунственной хулы на это святейшее установление деятельного христианства. Монашеское житие в принципе есть житие равноангельское, а Ангелы живут в сфере, недоступной для клеветы и человеческого злоречия; и пока цвет монашества, который еще и в наше скудное любовью и верою время благоухает святыней деятельной ангелоподобной любви, пока цвет этот еще не осыпался с дерева Христовой Церкви и не лишился способности плодоносить для духовного окормления Святой Руси Серафимов Саровских, Леонидов, Макариев, Амвросиев, Иларионов Оптинских, — до тех пор не страшны монастырям нашим все хулы, вся ненависть, все нападения антихристова мира на эти твердыни Православия.

Когда на Христа Господа клеветали пред Пилатом, Он молчал, и Пилат предал Его на пропятие; но Христос воскрес, и кто может сравниться с Ним в славе?

И монашеству нет иного пути, кроме крестного, нет и оружия защиты иного, кроме молчания на все изветы и строгого исполнения каждым из монахов тех обетов, которые он возложил на себя свободным изволением.

Не словом, а делом должно защитить монашествующее братство, да видят люди добрые дела его и прославят Отца Небесного.

Нам возразят: а где добрые дела эти? Мы их не видим!

Ответим: прииди и виждь!…

Разбирая старые документы и разные рукописи архивов Оптиной Пустыни, я нашел между ними два письма одной монахини Белевского монастыря к казначею Оптиной Пустыни, иеромонаху Флавиану[69]. Монахиня эта в миру была не из числа последних по родовитости происхождения, образования, богатству и влиятельности. Имя ее в монашестве — Илариона, а в миру — Надежда Сергеевна Лихарева; до пострижения своего она была женой богатейшего помещика Тульской, Рязанской и Симбирской губерний, Каширского предводителя дворянства, гвардейского штабс-ротмистра Александра Николаевича Лихарева.

Прочтем их с тобою, мой дорогой читатель, мы своей нескромностью не потревожим тени ни монахини Иларионы, ни иеромонаха Флавиана — ничьей памяти не омрачим мы, если прочитаем эти письма, для нас же с тобою найдем в них кое-что, Бог даст, и на пользу…

Письмо 1-е

Всечестнейший и многоуважаемый, дорогой батюшка, отец Флавиан! — так пишет монахиня Илариона. — Более недели задумала Вам писать и едва сегодня собралась с силами исполнить это. Так мое здоровье из рук вон плохо, что не знаю, как мне и быть. С благословения матушки игумении решилась начать лечение минеральными водами, хотя эти затеи вовсе не по моему карману, но матушка сказала, что Господь пошлет на леченье, и я верую сему. Воды из Москвы привезли, пить их буду на монастырской даче. Бог даст, перееду туда на 6-й неделе, дня через три; ранее матушка сказала, что неудобно, ибо эти дни праздника возят туда на три дня всех наших клиросных погулять; когда клиросные возвратятся, тогда я поеду туда со своею Варварою. Кушанье сами будем готовить, да при водах требуется диета в пище. Воды же я начала пить уже здесь с 19-го числа; доктор так посоветовал, чтобы ему можно было видеть действие вод первые дни. Чувствую себя плохо: ноги невыносимо болят. Вчера для праздника Троицы едва простояла обедню, а как пришла домой, целый день стонала от боли в ногах. К болезни ног присоединились еще постоянное лихорадочное состояние и такая слабость, что все лежу. Вот в каком состоянии здоровье мое, дорогой батюшка. Доктор обещает, что воды помогут, но мне плохо верится, чтобы здоровье мое поправилось.

Вчера немало днем поплакала и посетовала на родимого[70], что забыл дочку свою и не вымолит у Господа хотя бы малого послабления скорбям моим и болезням. Пишу Вам все это, дорогой батюшка (может, я ошибаюсь), потому что мне кажется, что никто, как Вы, не примет во мне столько участия: Вы — близкий ученик родимого, дорогого нашего Старца и, верно, любящие его и Вам близки. Прошу Вас усердно: помяните меня грешную и хворую на могилках незабвенных старцев[71], а батюшкиной могилке скажите, что дочка изнемогает телом и духом.

Будьте так милостивы, напишите мне повернее, когда будет освящение нового храма в больнице[72]. Мне нужно знать это: ковер еще до сих пор не дошит, а я уеду на дачу; когда буду знать, к какому времени он нужен, то хотя с дачи сделаю распоряжение подшить его и Вам послать. Пелену шью — хорошо выходит, да медленно подвигается, еще и половины нет: по случаю болезни не приходится работать больше двух часов в день, и то не всегда. С помощью Божией как-нибудь доделаю; если бы прежние силы, давно бы уже она готова была. Хочется и самой быть в Оптиной на освящении храма; может быть, к тому времени здоровье и поправится.

Никому о сем не говорю, Вам же скажу о своем намерении: хочу на даче на свободе заняться делом, о котором давно мечтаю; хочу написать все, что помню о родном батюшке Иларионе с того счастливого дня, когда узнала его. Много интересного помнится, грех даже умолчать о тех чудесах, которые творил с нами дорогой Старец. Соберу все письма по порядку: может быть, придет время, Господу угодно будет прославить смиренного нашего Старца, найдутся желающие записать жизнь родимого[73], тогда, может, и записки мои пригодятся. Кажется, ни с кем таких чудес не совершалось, как с нами. Не знаю, одобрите ли мое намерение. Утешьте меня ответом, дорогой батюшка. Письма мне будут пересылать на дачу. Помолитесь о мне грешной: очень мне трудно и тяжело.

С истинным сердечным уважением остаюсь навсегда преданная Вам

Илариона Лихарева 24 мая 1876 г.

Чувствуешь ли ты, читатель, трепет чистейшей любви и веры, которыми проникнуты эти строки, дышащие такой полнотой чувства, над которой и смерть не имеет власти? «А батюшкиной могилке скажите, что дочка изнемогает и телом и духом!» Слышны ли вам, хулители монашества, бесценные слова эти? Зримы ли вам алмазы слез, оросивших этот вопль души, тоскующей по одном из тех неведомых миру, которых целый мир не стоит? Поймете ли вы даже и самое то чувство, которое диктовало это забытое письмо? А ведь таким чувством и жило, и дышало православное сердце русского человека, строителя былой нашей славы…

А вот и другое письмо:

Письмо 2-е

Многоуважаемый, дорогой батюшка, отец Флавиан! При сем прилагаю труд мой малый — записки о родимом, дорогом Старце. Писала их с любовью. Хотя в этих записках обличается прежняя жизнь моя, но я радуюсь этому, ибо это еще более будет служить в похвалу дорогого отца. Одним словом, отдаю их на Вашу волю святую; прочтите и решите, годятся ли они. Думаю, что родимому нравится мой труд, ибо во время составления этих записок я два раза во сне видела дорогого отца, да такого доброго и ласкового… Скоро думаю возвратиться в келью, хотя здесь хорошо на даче; но монастырская жизнь как-то более мне по духу. Здоровье мое — слава Богу. 2-го числа кончу воды. Прошу вас, дорогой батюшка, не забывайте молиться о делах моих, которые скоро должны решиться окончательно. На могилке родимого поминайте о сем. Плохо будет, ежели окончатся не в мою пользу.

Несколько раз думала написать Вам, многоуважаемый батюшка, не находите ли Вы нужным пригласить на освящение больницы и храма Тиньковых[74], Афанасия Николаевича и супругу его, Наталью Андреевну: они искренно любили покойного Старца; я и теперь часто имею с ними переписку; они до сих пор глубоко чтут память родимого и много скорбят о том, что не стало уже в Оптиной отца Илариона.

Вероятно, они с любовью приехали бы на сие торжество. Простите, что как будто учу Вас, кого приглашать, но я очень люблю Тиньковых за их любовь к родному, потому и желалось их утешить.

Помолитесь о мне грешной; если что не так составлено в записках, то покройте это любовью и Вашим снисхождением.

Июнь 1876 год Илариона Лихарева

Я нашел записки монахини Иларионы и с любовью к светлой ее памяти и памяти вдохновившего ее Старца делюсь ими с моим дорогим читателем.

В записках этих он найдет ключ к разумению великой тайны влияния истинно монашеского духа на многоскорбное, но верующее человеческое сердце; он поймет, для чего и кому нужны наши православные монастыри; поймет он и то, для чего и кому важно и нужно их уничтожение…

Записки монахини Иларионы Лихаревой

I.

Три года душа моя стремится к исполнению того, к чему только теперь решаюсь приступить. Возобновить в памяти моей и записать незабвенные дни и годы, прожитые мною близ дорогого старца, отца Илариона.

Немного их было, увы! По воле Божией, скоро я лишилась отца и благодетеля души моей… Робею, приступая к такому трудному делу — изъяснить на бумаге то, что почти необъяснимо: как, бывши низринута в пропасти греховные, погибала душа, погибало тело; чувствовала и скорбела о своей гибели, но сил не было выпутаться самой из сети мирской жизни. Господь, Который видит сердце человека и его произволение, видел и мое стремление к освобождению и послал мне спасителя, отца и покровителя.

Чтобы понятнее было то, что я хочу выразить в своих записках, начну краткую, насколько возможно, биографию свою. Если, вероятно, придется краснеть мне при воспоминании о прежней моей безобразной жизни, зато я найду утешение в том, что, обличая свою греховность, тем более выясняю силу благодати, данную моему Старцу.

Родилась я в городе Т. от родителей благородных и довольно знатного рода. Хотя отец мой не имел огромного состояния, но жил в полном достатке, содержал большое семейство — нас было семеро — и дал даже более чем приличное воспитание; не щадили ничего, чтобы дать нам и хорошее образование.

Я была в семействе вторая. Насколько помню сама, — а то после и моя мать говорила, — с ребячества я была красива собою и в детстве красотою обращала на себя внимание многих. Воспитание дано было нам строгое. Отец был характера сурового; боялись мы ужасно.

Семейство наше пользовалось уважением, и все находили, что мы получили хорошее нравственное воспитание.

Я рано стала сознавать свою красоту, и с годами во мне начало развиваться кокетство. Мне нравилось, что замечают мою наружность. Еще с двенадцати лет, помню, я уже замечала, кому нравлюсь, и это меня весьма утешало. Чувство это было, конечно, глубоко во мне скрыто: отец, как я уже говорила, был весьма строг; да и по годам мало было случаев развиться этой страсти нравиться.

Наконец минул мне шестнадцатый год. Уроки еще продолжались, но старшую мою сестру и меня уже стали изредка вывозить на вечера.

Сестра моя была не хороша собою, и это еще более выказывало мое превосходство. На погибель ли мою так делалось, но я подчас сама удивлялась, что стоило мне только куда показаться, как меня уже окружала толпа поклонников, и я, несмотря на свои юные годы, более чем искусно умела завлекать их и смеяться над ними.

При таких данных мне недолго было найти себе подходящую партию.

К нам в город приехал случайно по своим делам Александр Николаевич Лихарев. Человек он был известный, богатый, светский, красивый, ловкий. Он был крупным помещиком Тульской, Рязанской и Симбирской губерний; воспитывался в Пажеском корпусе одновременно с Государем Александром Николаевичем и был ему лично известен как по корпусу, так и по службе в гвардии. Лихарев увидел меня на балу у губернатора, и я ему сильно понравилась, а он мне еще более. Мудрено ли было понравиться пятнадцатилетней девочке?.. Лихарева мало знали в Т., и о нем ходили разные слухи: кто говорил, что он богат; другие — что проигравшийся картежник. Все, конечно, замечали, как он неотступно всюду следовал за мною; нашлись даже люди, которые стали предостерегать отца моего о том, что Лихарев имеет обычай в каждом городе, где поживет, выбирать себе невесту, а затем под каким-нибудь предлогом взять да уехать, покинув свою нареченную. Отцу очень не нравилось ухаживание за мной Лихарева, и сколько раз доводил он меня до слез, отказывая ему от нашего дома. Три месяца продолжалась эта история; наконец Лихарев сделал мне формальное предложение. Отец долго колебался; он прямо говорил мне, что счастья нельзя ждать от такой партии, что я, как дитя, не знаю ни света, ни людей, что у Лихарева только оболочка блестящая, а что для семейной жизни он негоден — пустой человек; многое и другое в том же роде говорил мне мой отец, но никакие слова, никакие убеждения на меня не подействовали: я стояла упорно на своем; да и Лихареву я, видно, серьезно нравилась, потому что он усиленно хлопотал устроить нашу свадьбу.

Наконец родители согласились; и тут пошла обыкновенная жизнь счастливых влюбленных. Лихарев был один сын у матери; состояние было хорошее, родство знатное. Воспитание самое светское, утонченное. Тогда мне все это представлялось в ослепительном блеске, и только теперь я поняла, что этим внешним блеском прикрывалась одна пустота и тщеславие… Жениху нравилось во мне тоже одно только внешнее — моя счастливая, как принято говорить, наружность. Он и сам мне неоднократно высказывал:

— Хочу, — говорит он, — чтобы жена моя была лучше всех.

Можно себе представить, какое действие эти слова производили на склонность мою к кокетству: сам мой будущий муж желал и — чего? Выказывать перед людьми мою красоту…

И к чему же это повело?!

II.

После свадьбы муж повез меня в Москву, представил родным, которых было множество, знакомым, которых было еще больше; и началась жизнь — ряд дней непрестанного праздника, проведенных в безумных удовольствиях: балы, театры, обеды, роскошные наряды. Деньги не жалелись, часу не давалось отдыху; и меня, шестнадцатилетнюю женщину-ребенка решительно закружили до одурения. Поклонников у меня была тьма; но скажу истину — они меня не очень занимали: я очень любила мужа, и он мне один нравился. Я часто даже высказывала ему свое желание — хоть один день, хоть один вечер посидеть наедине дома. Но в ответ на это он только смеялся и говорил, что я — провинциалка, никогда не буду утонченной светской женщиной, и накупал мне все больше и больше нарядов, ревниво следя за тем, чтобы я была лучше всех одета. В угоду ему, я наряжалась, выезжала, кокетничала, но в душе, как и теперь помню, у меня уже тогда запала какая-то грусть: не о такой жизни мне мечталось. Мой муж любил меня как нарядную красивую куклу, но не как жену.

Все это теперь понимается, а тогда почти неопытному ребенку только чувствовалось, что не такова должна быть жизнь счастливая… Пишу я это все, может быть, слишком подробно, но это для того, чтобы выяснить наши характеры, свойства, привычки, наше безумие и сильнее показать ту перемену, которая после случилась с нами.

Вот такую-то жизнь мы проводили почти постоянно в течение целого ряда лет. На лето мы выезжали в деревню, но и там жили почти так же, всегда окруженные обществом. С каждым, однако, годом нашей супружеской жизни мне яснее и яснее стали открываться дела моего мужа, и наконец я узнала что, хотя у нас состояние и большое, но долгов еще больше. Муж часто занимал деньги, заставлял меня подписывать векселя, и я, движимая к нему любовью, в надежде сильнее привязать к себе его сердце беспрекословно ему повиновалась. Характера он не был крутого, и я не видала от него оскорблений, лишь бы только не противиться его безумию. Не было обиды, но не было и ласки. Странная была жизнь моя… А средства, между тем, все умалялись; не стало возможности наряжать меня, как прежде; да и мне самой все это надоело: я даже рада была оставить всю эту праздную, роскошную жизнь, все эти выезды…

Во второй период моей замужней жизни на мою долю выпало одной сидеть дома, а муж уже один стал продолжать вести безумную жизнь. Он, кажется, часу не мог пробыть без народа. Бывало, одна заря его выгонит, а другая вгонит: картежная игра его почти свела с ума. Иной раз выберешь часок поговорить с ним наедине, начнешь убеждать его оставить такую жизнь; он как будто на словах и согласится со мною, а там — опять за карты да за долги.

И счастье же было этому человеку! — в самую критическую минуту, когда мы были накануне разорения, он неожиданно получил огромное наследство и снова зажил еще безумнее.

III.

Долго не могла я привыкнуть к холодности моего мужа ко мне, равнодушие его меня убивало. Время после все переделало. Нашлись советчики, которые смеялись над моей любовью к мужу и говорили, что жить надо иначе, что надо найти себе утешителей и что я этим скорее верну себе мужнюю любовь.

Стала я этому совету следовать, но ничто не помогало, а самой мне делалось все тяжелее и тяжелее; мужу же моему и дела до меня не было: были бы карты да деньги… Безумная была жизнь наша, греховная, мерзкая пред Господом! Муж играл, тратил деньги, опять делал долги, а я, измученная такою безотрадною жизнью, одного только и искала, как бы забыться и заглушить свое горе.

Не для такой жизни была я рождена: душа моя жаждала тихого семейного счастья, любила домашние занятия; и с годами я все более и более тяготилась тем безобразием, которое меня окружало, и грызла мою душу тоска непрерывная, не всегда сознаваемая, чаще безотчетная… Детей у нас не было: нечем было наполнить пустоту жизни. Я взяла на воспитание маленькую девочку пяти лет; вначале она мне была как будто в тягость, но с течением времени сердце мое, жаждавшее привязанности, полюбило ее — милое дитя была она! Муж мой тоже был ласков к ней, ничего не жалел для ее воспитания, но и в этом тщеславие играло первую роль. Отдали мы ее замуж, но не дал ей Бог счастья, и теперь ее уже нет на свете: двадцати пяти лет она окончила свое земное поприще. Она счастливее меня — недолго помучилась!…

Отдала я воспитанницу замуж и опять осталась одинока со своею постоянной тоской, которая, конечно, довела бы меня не до добра.

Всего тяжелее для меня было то, что всю тяготу моей жизни я несла одна, не имея возможности никому высказать всего того, что несла двадцать пять лет. Да и кому можно было поведать тайну моей жизни, разве только избранному Самим Богом?

Так это и случилось.

Наше состояние таяло с каждым годом; долги душили. Муж мой сам стал нередко говорить, что дела плохи, жить трудно; а между тем мы продолжали жить почти все так же; да, правду сказать, уже трудно было помочь нам, удержать состояние от разорения.

Наступил наконец и роковой наш день: по требованию кредиторов описали имение, в котором мы жили. Кое-как отсрочили на один год продажу.

В то самое время Господь вразумил меня ехать в Оптину Пустынь. За год перед тем от одной знакомой мне монахини я услыхала, как полезно и утешительно быть в этом монастыре, который славился своими старцами и духовниками. Слушала я эти рассказы, и загорелось мое сердце желанием ехать туда: видно, чувствовала моя душа, что там найдет она свое спасение. Но не так-то скоро, как хотелось, пришлось мне осуществить свое желание: расстояние в 500 верст разделяло нас от Оптиной, путь был неизвестный; муж меня одну не отпускал, надо было найти верную попутчицу, а такой не находилось.

Наконец настал давно желанный день, когда я села в экипаж и отправилась в Оптину Пустынь. После шести дней благополучного путешествия мы приехали туда…

Я всегда любила монастыри, часто езжала на богомолье, уважала монашество; с таким же чувством благоговения я и теперь въехала в Оптину Пустынь. С товаркой моей мы остановились на гостинице, переоделись, пошли ходить по монастырю и на первых же шагах я встретила знакомых мне мужа и жену Тиньковых, помещиков Орловской губернии. Тинькову я знала с детства, но судьба нас разлучила, и мы не видались с нею более десяти лет. Надо же было случиться, чтобы в самую критическую для меня минуту я встретила ее в незнакомом месте!… Тиньковы уже 9 лет знали Оптину Пустынь и часто ездили туда к Скитоначальнику, отцу Илариону, которого они были духовными детьми и к которому они относились как к своему Старцу[75]. Узнав, зачем я приехала, они пригласили о. Илариона к себе на гостиницу и там меня с ним познакомили. С первой минуты понравился мне Старец: благолепное старческое лицо, тихая его беседа, смиренный взор — все это меня умилило и согрело мою душу. Тут мне мало пришлось говорить. Тиньковы сказали о. Илариону, что я желаю беседовать с ним, и он, прощаясь, тихо сказал мне:

— Ежели вам угодно, то пожалуйте ко мне в два часа в Скит.

IV.

В назначенное время показали мне дорогу, привели в келью, называемую «хибаркой», где Старец принимал женщин[76]. Недолго мне пришлось ждать. Отворилась дверь из коридора, и к нам вышел отец Иларион. Принял он нас весьма радушно. Не прошло и пяти минут, Старец сказал провожавшим:

— Оставьте нас одних!

Все вышли из хибарки, и мы остались вдвоем.

Вначале он довольно церемонно попросил меня сесть. Началась беседа.

Первый его вопрос был:

— С какой целью вы приехали сюда? Скажите мне откровенно.

Когда я объяснила, что моя душа жаждет покаяния и что я желаю снять с нее все, что тяготит ее многие годы, я заметила, что Старец стал говорить со мною по-иному; и, истинно говорю, — не прошло и двух часов, я сидела уже не на кресле, как светская молодая дама, а почти лежала у ног Старца. Душа моя встрепенулась, и с той минуты я только одного жаждала — это открыть всю скверну, которою она омрачена была столько лет. У меня было такое желание высказать все, что мне казалось — я никогда не успею излить всего, что так долго душило меня. Четыре дня, утром и вечером, я приходила в Скит и по несколько часов беседовала с дорогим отцом. Незабвенными для меня остались эти благодатные часы! Клянусь Богом, что в это время я чувствовала свое духовное возрождение! Во сне мне не снилось, чтобы подобные люди были на земле, как тот ангел — Старец, которого я видела перед собою. С какою любовию, снисхождением, терпением выслушивал он всю горькую повесть жизни моей!…

Нелегко обличать себя перед посторонним человеком, хочется ли открывать свои немощи? Ведь правда — стыдно и неловко? Но уверяю, тут иное дело было. С любовью говорилось все, чувствовалось, что при каждом открытом грехе душа получала отраду неземную, и слезы, сладкие, благодатные слезы, лились у меня рекою.

Любвеобильный Старец утешал меня. Его всеобъемлющая любовь в такое короткое время так сумела меня привязать к нему, что все мое прошлое показалось мне сном; одно бы его слово, и я никогда бы не вернулась домой.

Восемь дней я прожила в Оптиной Пустыни. Надо было возвращаться. С каким тяжким чувством, близким к отчаянию, я стала собираться в путь! Не было меры моим слезам. Старец утешал обещанием, что я опять скоро буду у него. О, как хотелось мне этому верить, как трудно верилось!

«Переменись сама! — говорил мне батюшка. — Оставь прежнюю свою жизнь: муж увидит твою перемену, и сам пожелает приехать к нам».

Я уехала.

V.

Чтобы яснее представить те чувства, которыми преисполнена была в то время моя душа, я приведу здесь мое письмо к Наталье Андреевне Тиньковой, которое я ей написала под впечатлением своего первого знакомства с о. Иларионом.

«Не могу выдержать, — писала я, — чтобы не написать Вам о том впечатлении, которое произвело на меня посещение Оптиной Пустыни. Никогда в жизни моей не проводила я таких дней. После Вашего отъезда отсюда, в тот же день, в два часа, отправились мы в Скит. Батюшка позвал меня первой и беседовал со мною более двух часов. Я вышла от него совершено перерожденная. Найти в человеке столько доброты, участия, ласки!… Никогда не думала я, чтобы подобные люди могли быть на земле. Я открыла ему всю душу свою; он назвал меня своею дочерью, и я люблю его теперь больше всех на свете. Все другие мои земные привязанности обратились в прах. Чтобы быть достойной называться его дочерью, я готова на все жертвы, на все испытания в жизни. Душа моя узнала, что такое духовная радость. Я пробыла в Пустыни на три дня долее, чем предполагала, — не была в силах уехать, и остальные дни была осчастливлена беседой с батюшкой два раза в день: он мне позволил бывать у него после ранней обедни и в два часа; и он не только позволял мне говорить с ним сколько хочу, но даже сам вызывал на откровенность. Да, это не человек, а ангел во плоти! Что за терпение, что за кротость, что за любовь к человечеству! — только можно удивляться да молиться за него. Я счастлива, я покойна, и это состояние души продолжается и до сих пор. Берегу я это чувство, как скупой — золото.

Приехала я домой. Жизнь приняла обычный порядок, но присутствую я здесь только телом, душа же моя и все мысли — там… Батюшка позволил мне писать к нему, и сегодня я отправила письмо, а теперь живу одною мыслью — побывать там. Я уже получила разрешение ехать туда по первому пути. Если бы то было в моей воле, я бы собрала всех, кого знала, и повезла туда. Мне кажется: кто там хоть раз был и ощутил эту радость, не может продолжать быть дурным человеком. Я смеялась над Вами, что Вы проливали столько слез при отъезде из Оптиной, а сама я не плакала, а ревела, прощаясь с батюшкой, и до сих пор не могу вспомнить об нем без слез.

Счастливы Вы, что так близко живете от такого светлого места![77] Вы не можете представить, как я благодарю судьбу, что встретила Вас там: Вы мне дали случай познакомиться с батюшкой. Он Вас очень любит и много о Вас говорил со мною; по милости Вашей и меня приютил…

Прошу Вас: хоть изредка, да пишите мне; я всегда рада буду иметь о Вас известие, да к тому же Вы ближе меня к Обители и более имеете там знакомых. Меня ужасно тревожит здоровье батюшки: ну как он занеможет, а я живу вдали и не узнаю об этом! Добрая Наталья Андреевна, дайте мне слово, что, ежели Вы узнаете что-нибудь неблагополучное — от чего сохрани Бог, — тотчас напишете мне, и я все брошу и приеду. Теперь вся жизнь моя в нем, а начинающей, как я, новую жизнь по вере нужна его поддержка. Вас целую крепко и буду ждать ответа».

VI.

Когда я возвратилась домой, тогда я еще более поняла, какую драгоценность я приобрела в Оптиной для души моей. Истину говорю я, как перед Богом: восемь дней, проведенных мною около Старца в святыне благодатного затишья, любви и мира монастыря, сделали меня другим человеком. Я все поняла чрез благодать святого отца, ясно увидела всю мерзость, греховность, пустоту прежней своей жизни. Неизъяснимое явилось во мне желание исправиться, и я уверенно говорю со всею силою моего убеждения, что молитвами Старца я с тех дней оставила все прежнее, и, право, в сравнении с долгим греховным навыком я совершила это почти что без борьбы: такова была сила любви и благословения, которую в такое короткое время успел вложить в мою душу благодатный батюшка. Одно желание было — угодить Старцу, одно помышление — жить так, как он учил меня. Моя непрестанная тоска от меня отпала, и еще долго по возвращении моем домой я ощущала тот духовный восторг, который в первый раз узнала в Оптиной Пустыни.

Вернувшись домой, я каждый день писала Старцу; получала и от него частые ответы: он продолжал учить меня, поддерживать в добром начинании. И с первых же дней, проведенных дома, запала мне мысль бросить все и жить в Оптиной подле Старца. Но легко было пожелать этого — как только исполнить? Мне казалось это совершенно невозможным…

Прошло четыре месяца; слова Старца сбылись с поразительною точностью. Мой муж не мог не заметить перемены образа моей жизни. Несколько раз, шутя, он говорил:

— Вот, пустил жену в Оптину Пустынь, а мне ее. монахи подменили!

Настал наконец день, когда сердце мое исполнилось неизреченной радости: муж объявил мне, что желает сам побывать в Оптиной Пустыни.

— Хочу сам видеть, — сказал он мне, — что за люди там живут. Простые смертные не могут совершить того, что с тобою совершилось.

Сборы были короткие, и в январе мы приехали в Оптину. Старец, извещенный перепиской, которую я с ним вела, ожидал нашего прибытия. С каким чувством непередаваемого словами восторга приближалась я во второй раз к вожделенной Обители! Я везла с собою мужа, которого все еще любила, зная и чувствуя, что везу его на спасение…

На мужа моего знакомство со Старцем и беседы с ним произвели сильное впечатление, но все-таки не такое сильное, как на меня. Он с любовью прожил в Оптиной Пустыни неделю, поговел, причастился, но того, чем горело мое сердце, он не получил. О себе же скажу, что я в эту вторую поездку еще более сблизилась со Старцем, еще более полюбила его, и во мне еще тверже укрепилась мысль оставить мир и жить в Оптиной. Дорогой отец утешал меня и, точно пророчествуя, говорил мне:

— Будете, дочка, жить подле меня, будете!

О, как хотелось мне этому поверить и как это мне казалось невозможным!…

VII.

Предсказание Старца сбылось в самом непродолжительном времени.

Дела наши приняли еще худший оборот. Прошло полгода, и муж предложил мне ехать пожить в Оптиной Пустыни, а сам решил отправиться в Петербург хлопотать по делам: надеясь на знатных родных и связи, которых было немало, он рассчитывал спасти от продажи имение, в котором мы жили.

Я была согласна на все, лишь бы меня отпустили в Оптину Пустынь: все остальное для меня было второстепенным.

Надо сказать, что по возвращении нашем из Оптиной и муж мой во многом изменил образ своей жизни: горе при мысли потерять свое состояние смирило его, да и влияние Старца дало свои плоды. Ко мне он стал относиться иначе — скорбь нас сблизила, а тут еще и друзья, и знакомые стали реже посещать нас, и во дни тяжелых испытаний он только во мне увидал истинного друга. В это страшное для нас время мы только и жили, что письменным общением со Старцем, и даже муж, независимо от меня, писал ему о делах своих, спрашивая совета, а иногда даже поминая в письмах, что, быть может, он и совсем приедет жить близ батюшки.

Я все это относила к молитвам Старца.

Собрала я с собою все необходимое в таком количестве, что можно было уже не возвращаться домой в случае продажи имения, взяла в попутчицы одну преданную нам особу, которая одна знала и положение наших дел, и наши намерения и которая захотела из чувства привязанности всюду следовать за мною и делить вместе горе и нужды бедственного будущего, — собралась я, словом, быстро и уехала из своей деревни, оставляя и дом, и роскошную жизнь, с которою свыклась с детства; с тем и оставляла, что лишилась навек всего, — и, видит Бог, не ощущала особенной скорби. Все мысли и чувства мои были сосредоточены на одном: я буду жить подле дорогого отца, открывшего во мне жизнь новую, давшего мне такое внутреннее сокровище, которого у меня не могут отнять никакие заимодавцы и никто во всем мире.

Из деревни мы выехали одновременно с мужем: он — в Петербург, а я со своим верным другом — в Оптину.

Приехали мы на житье в благословенную Обитель 5 сентября 1868 года. Отвели нам помещение в гостинице, мы устроились: и зажила я новою жизнью, о которой мне и во сне прежде не снилось… У меня до сих пор сохраняется моя переписка с мужем: я вела ее, как дневник, описывая ему аккуратно и подробно всю жизнь подле Старца и два раза в неделю отправляя ему свои письма в Петербург. Эта переписка продолжалась три месяца… Нахожу нелишним привести здесь одно письмо мое, писано мужу в ответ на его вопрос — не скучаю ли я в Оптиной? В письме мужа, в котором он поставил этот вопрос, он сообщил, что дела идут плохо, что надо думать о приискании службы, ибо без службы нам жить будет нечем; в этом же письме муж просил меня, чтобы я, не стесняясь, написала ему свое решение и как я думаю: ему ли приехать в монастырь навсегда или мне — к нему, чтобы начать и устроить новую жизнь? Приведенное здесь письмо есть ответ мой, который и решил нашу участь.

«Любезный друг, Александр Николаевич, — писала я мужу, — письмо твое получила. Одним оно меня обрадовало, а другим огорчило. Порадовало тем, что твоя душа стремится сюда и что все, касающееся здешней обители, интересует тебя; а огорчило тем, что ты опять отсрочил свой приезд в Оптину. Напрасно ты обо мне беспокоишься: я и телом, и душою здорова. Душа моя вся во власти батюшки, а он такой искусный врач душевный, что ей болеть не даст. Поживши здесь столько времени и пользуясь советами и беседой Старца, я пришла к полному убеждению, что прежняя жизнь наша до того была мерзка, пуста и грешна пред Господом, что одно воспоминание о мирской жизни приводит меня в ужас. Опыт здешней жизни доказал, что все слова Старца — истина, что все земное — прах. Сколько лет трепалась я по белу свету, чем только не пользовалась: красота была, и удовольствия, и роскошь; и страстям я давала полную волю — на все бросалась я как безумная, забывая Бога и совесть, искала радостей и даже… нашла! Чуть ли не погибла совсем, но ни одной минуты не находила истинной, безмятежной радости, той радости, вслед за которой не являлось бы, хотя бы тончайшего, едва уловимого, но все же горького упрека совести. Здесь же, в глуши, в лесу, далеко от всех, кого люблю, после такого грустного расставания, совершенно одинокая, при отсутствии всех удобств жизни, к которым привыкла столько лет, с ожиданием каждый день узнать, что мы нищие, — со всею этою тяжестью на сердце я нашла здесь великую отраду. Не думай, чтобы я увлеклась или что это дело настроенности воображения: нет — это есть истинная правда. Знаешь ли: бывают дни, когда мне так весело, так радостно на душе, что и слов не найдешь, чтобы это выразить, да и понять этого невозможно, самому не испытавши сердцем. Сама себе не могу дать отчета, чему я радуюсь, но душа исполнена блаженства неизъяснимого. В эти минуты мне никого и ничего не жаль, не боюсь никаких скорбей… Конечно, не всегда находит на меня такое настроение, да мы, по грехам нашим, и не стоим такого состояния души; но в эти минуты радости я себе представляю, что святой наш Старец за свою высокую духовную жизнь должен всегда находиться в таком настроении. Вот и награда за праведную жизнь! Большего желать нечего… Конечно, показать мое письмо мирским — они назовут меня безумной; тебе же пишу об этом потому, что ты сам собираешься жить тою жизнию, которою я живу теперь. Верь мне — ты сам то же будешь испытывать. Как благодарить Создателя, что хотя при конце жизни нашей, да приводит Он нас на истинный путь? Чем мы заслужили такую благодать, Единому Богу известно…

Насчет же службы твоей скажу тебе одно: в силах ли будешь ты начать новую жизнь в миру? Усталому, разбитому телом и душою разве легко приняться за службу, опять жить с людьми, подчиняться светским обычаям, вновь играть эту глупую, жалкую комедию? Не знаю, как ты, а я чувствую себя совершенно не способной на это. Приедешь сюда, сам увидишь, какая здесь отрада для души. Я каждый день благодарю Господа, что Он указал мне путь в эту обитель: при теперешних наших обстоятельствах я бы не могла пережить всего того, что свалилось на нашу голову, если бы не узнала той радости, какую узнала здесь, и не была бы подле батюшки. Ты не пробовал здешней жизни, потому она и представляется тебе и такой страшной, и такой скучной. Вот уже два месяца, как я живу здесь, но клянусь тебе, что ни минуты не скучаю и не скучала и каждый час Бога благодарю.

Вспомни еще, что я здесь одна без тебя, что забота о будущем нашем должна меня тревожить; а если бы не это, то я считала бы себя счастливейшею из смертных. Пишу тебе всю истину, но делай как знаешь. Преданная тебе жена.

Оптина Пустынь. Ноябрь 1868 год.

Вследствие этого письма муж мой, бросив все дела, приехал в Оптину, где мы и стали жить вместе на гостинице.

VIII.

Не лишним сочла я привести здесь это письмо потому, что оно ярко рисует, как отрадны мне были эти три месяца, проведенные подле моего Старца. Не без борьбы, конечно, прошли они, пусть всякий рассудит: легко ли мне было привыкать к новой жизни, лишенной по сравнению с прежней всяких удобств? Но борьба эта легка была с помощью святого отца моего. Счастливое это было время! Любовь Старца, его попечение обо мне выражались на каждом шагу: казалось, он смотрел на меня как на самое дорогое свое дитя, которое надо было нежно лелеять, беречь и баловать, чтобы приучить к себе.

Несмотря на постоянные его занятия с приезжим народом, с монастырскою братиею, он меня, грешную, ничтожную, почти нищую, не оставлял никогда своим вниманием. Сколько в эту глубокую осень проводила я в Скиту незабвенных вечеров у ног моего боговдохновенного наставника! Бывало, с фонариком в руках пробираешься к нему в его «хибарку», кругом темный, почти дремучий лес, отделяющий Скит от монастыря; черная осенняя тьма, ветер шумит в вершинах столетних сосен, лип и дубов; осенний дождик сеет, как сквозь сито, холодную изморось… Идешь себе одна; ни страха в сердце, ни в мыслях помыслов об опасности от дикого зверя, от недоброй встречи… А там в глубокой тьме леса уже, смотришь, что-то неясно как будто светлеет, как будто выплывает что-то из глубины туманного, густого мрака осенней ранней ночи. То Скит, то белые стены «хибарки» Старца, то радость и надежда смягченной, испуганной миром и грехом бедной души моей, там — Старец мой со всею его любовью к моему жалкому, больному сердцу, с его вдохновенной беседой о Боге любви и мира, о Боге прощения кающемуся грешнику, о Боге, Отце блудного сына, Боге вечного блаженства Ангелов и человеков… О, как радостно трепетало мое сердце, какою любовью исполнялось оно из переполненного любовью сосуда благодатной мудрости дивного моего Старца!

Но не подумайте, чтобы святой отец всегда баловал меня: он нередко и строго взыскивал. Более всего не любил и не терпел он своеволия и гордости: с этими чувствами, бывало, лучше и не являться к нему! Скажешь иной раз ему слово противоречия, ломая его духовное на свой мирской, свободолюбивый лад…

— Ну, что ж, делай как знаешь!

Скажет он это — уже знай, отец недоволен тобою. И это слово его вонзалось, бывало, как нож острый в сердце; после не знаешь, как и загладить вину свою и увидать Старца опять по-старому добрым и ласковым…

Меня всегда удивляло терпение батюшки: в годах преклонных, обремененный многочисленными занятиями по должности начальника скита, он совершенно забывал о себе, по великой любви своей жертвуя собою для утешения и пользы ближнего. И Господь даровал ему за эту любовь такую Свою благодать, что на глазах моих силою ему данною больные исцелялись, скорбящие уходили утешенными, погибающие, как я, находили спасение. Смирение же его было изумительно: как он скрывал благодать, данную ему от Господа!

Если, бывало, говорит что назидательное, то не как свои слова, а как слова из книг отеческих, или упоминал, что так учили бывшие старцы Оптиной Пустыни. Слово же его было со властью: раз давши заповедь, не любил ее повторять. А как удивляло меня знание им сердца человеческого! Казалось бы, что ему, прожившему Столько лет в монастырских стенах, должна была бы неизвестной быть наша мирская жизнь; нет — он все, бывало, поймет, все рассудит и решит непременно с поразительною правильностью, но непременно так, чтобы вышла польза душе…

И как же крепко любила я дорогого отца! Всецело отдала я в его святые руки свою буйную волюшку: не было у меня в сердце ни единого помысла, от него скрытого; и он все выслушивал, объяснял, журил, наказывал, когда же видел покорность, то умел и награждать. От одного его взгляда или слова милостивого душа наполнялась неизъяснимою радостию, и всякая жертва считалась ни во что, лишь бы удостоено было сердце такого духовного восторга…

IX.

Когда мой муж приехал ко мне из Петербурга, и мы с ним зажили на Оптинской гостинице, то духовно мне стало гораздо труднее. Мужа загнала в обитель не любовь к новой христианской жизни, не привязанность к Старцу, а трудные обстоятельства. Ему надо было куда-нибудь деваться, укрыть свою гордость, не допускавшую его вернуться туда, где жили прежде и где уже ничему помочь было нельзя, — он и приехал скрепя сердце в Оптину. Имение, в котором мы жили, вскоре продали за долги; на нашу долю ничего не осталось — все было расхватано кредиторами. Что же оставалось делать?.. Год и три месяца прожили мы на монастырской гостинице, доживая последние остатки нашего состояния. Надо было наконец решиться иначе устроить нашу жизнь: не век же жить на гостинице!

Желание сердца моего с первых дней, как я узнала и полюбила Старца, удалиться в девичий монастырь, и отец святой желал для меня того же. И вот за это много мне пришлось перетерпеть от мужа за время нашего совместного житья в Оптиной Пустыни. Все на мне вымещалось: потеря состояния, скука, все неудобства жизни — во всем я была виновата; и, несмотря на все старание облегчить всю трудность его положения, очень редко мне удавалось успокоить бедного моего мужа. Жаль мне было его: ему было несравненно труднее моего в тяжелые дни великого перелома всей нашей жизни. У меня был Старец, отец и благодетель, которого я любила, в которого верила, под его руководством начинала я жить иною, духовною жизнью, которая захватила все мое сердце; прежняя моя жизнь так уже казалась мне мерзка, что по ней я уже не могла скучать. А бедному моему мужу не то было: старая жизнь его все еще манила, а красота новой от него была сокрыта.

Несмотря на мое желание удалиться в монастырь, я по воле Старца молчала, ждала, пока сам муж не решит нашей участи. И вот пробил наконец час, давно желанный, и у мужа созрело решение: ему остаться в Скиту Оптиной Пустыни, а мне удалиться в один из ближайших женских монастырей.

Старец был рад этому решению: он знал, как нелегка была мне жизнь с мужем, и желал моего освобождения; чтобы снять с меня иго, он взял его на себя. Батюшка был начальником Скита и решился принять мужа моего в число братии.

5 ноября 1869 года одели мужа моего в монастырское платье и в глуши, в лесу, в стенах Скита скрылся бывший знатный, богатый, избалованный барин.

Так завершилась одна жизнь; так началась новая.

Что побудило мужа моего решиться на такой шаг, осталось тайной для всех. Три года он прожил в Скиту. Старец знал всю трудность его жизни, много делал ему снисхождений против других братий. Сколько слез было им пролито, сколько страшной борьбы было перенесено! Во всем поддерживала его любовь Старца, все облегчала, во всем утешала, отражая неусыпно невидимых врагов, которые в лице мужа не хотели выпустить своей жертвы. Изумляться надо было умению отца Илариона ладить с новым послушником. Бывало, только улыбается батюшка и скажет мне:

— Чему удивляться? Посадили дикого зверя в клетку: как же ему сидеть смирно?

Скоро постигла моего мужа болезнь — у него открылась водяная. Мы всячески старались успокоить его, доставлять всевозможные удобства; но болезнь брала свое. Пострадав почти три года, дожил он и до часа своего смертного и пожелал принять постриг. За три недели до кончины его постригли в мантию, и с той минуты он совершенно переродился: «дикий зверь» в нем умер и в мир иной возродился христианин.

Прилагаю письмо его к о. Илариону, писанное им несколько дней спустя после пострижения. Вследствие болезни того и другого они не могли видеться, и потому все сношения между ними проходили через переписку.

«Дорогой Батюшка! — писал мой муж. — Не знаю, как и благодарить Бога за Его ко мне бесконечное милосердие, а Вас — за все милости, попечение и любовь. А я — то, глупый, неблагодарный слепец, огорчался, думая, что Вы меня не любите. Простите меня, Бога ради! Истинно, Вы извели из темницы душу мою, и велико Вам будет за нас воздаяние на небеси.

Сказано, что Ангелы радуются более об одном спасенном грешнике, чем о десяти праведных; а какого крупного грешника выручили Вы! Вы мне открыли глаза, показали истинный путь и доказали мне возможности спасения: будьте благословенны за сделанное нам добро!

Великие дела в немощах совершаются. Мне страшно подумать: два дня тому назад — окаянный, нераскаянный грешник, а теперь, за молитвы Ваши, спасен, да еще, по милости Вашей, возведен в монашеский сан, сопричислен к ангельскому лику. Стою ли я этого счастья? Уж не во сне ли все это совершается? Что я чувствую, и высказать невозможно. Я счастлив, как никогда не был, быть не мог, да и не понимал подобного счастия. Я покоен, благодушен, мирен ко всем; желал бы, чтобы все меня простили и любили, как я всех люблю. Во время пострига я желал умереть, чтобы не потерять своего благодатного настроения; но теперь мне не хочется умирать: я желал бы пожить до осени, чтобы погулять летом в нашем райском лесу и показать, если не людям — слепы бо суть, не увидят и не поверят, — то хотя птичкам Божиим мою светлую, ликующую душу. Если желание мое не преступно, то помолитесь об его исполнении, а в противном случае простите мою глупость и неопытность, и да будет воля Господня надо мною».

Пусть, кто прочтет письмо это, сам и решит, какова была дана сила благодати старцу отцу Илариону. Его молитвами, старанием и уменьем совершилось это дивное превращение «дикого зверя» в кроткую и послушную овечку.

Была и я после этого в Скиту[78], видела новопостриженного, радовалась его новому рождению, слышала из уст его такую беседу, о которой он прежде и понятия не имел, присутствовала и при его погребении.

Кончина его была мирная, в полном сознании и покаянии. Схоронили его, по его же назначению, в том же Скиту под тенистою липой. Старец Иларион видимо духовно радовался такой блаженной кончине. И как было ему не радоваться? Душа эта, спасенная из ада преисподнейшего, была делом его рук…

В это время о. Иларион сам уже страдал неисцельною болезнию. Хотя и употреблялись всевозможные средства для помощи, но все мы, духовные его дети, видели, что недолго отец святой поживет с нами. Каждый месяц я посещала больного. Нередко он так страдал, что не в силах был и слова вымолвить; но лишь только получит малейшее облегчение от страданий, то спешит утешить всякого, кто бы ни пришел к нему, всею тою любовию, которою горела его святая душа…

Полгода прошло со смерти моего мужа, схоронили и дорогого Старца и благодетеля. Вот уже три года, как я живу без него, и его молитвами хранит меня Господь; живу я теперь в Белевской обители, тихо, спокойно, мирно, а найдут на меня скорби, чувствую, что тут мой Старец, близ меня стоит он великим своим духом…

Кому случится прочитать эти страницы, тот да не усумнится ни минуты в истине написанного: я пишу это в утешение себе, а отец Иларион не требует себе похвалы и мирской славы. «Праведницы во веки живут, и в Господемзда их».

На этом оканчиваются записки монахини Иларионы (Лихаревой). В других старых монастырских келейных записях, которые в Оптиной Пустыни велись некогда, а может быть, и теперь еще ведутся, я нашел такую отметку:

«Александр Николаевич Лихарев, помещик Тульской, Рязанской и Симбирской губернии, воспитывался в Пажеском корпусе одновременно с Императором Александром Николаевичем, почему и был лично известен Государю; служил в гвардии; после был Каширским предводителем дворянства. По прибытии в Оптину Пустынь, жил до поступления в Скит около года на монастырской гостинице вместе с женою, Надеждою Сергеевною. 6 ноября 1869 года он поступил в Скит на жительство в число братства, а супруга его — в Орловский девичий монастырь, оттуда же в апреле 1870 года перешла в Белевский.

Во время пребывания своего в обители Александр Николаевич при тучности тела страдал легкою водяною болезнью, а между тем всегда нудился к исполнению скитских правил. Ездивши в последних числах января 1873 года в Белев, простудился и заболел. В болезни, согласно его желанию, был пострижен в мантию 9 февраля того же 1873 года, а 12 февраля особорован св. елеем. До самой кончины своей он с верою готовился к ней и часто приобщался Св. Таин; 5-го же марта, в час пополудни, тихо и мирно скончался, а 7 марта, после преждеосвященной Литургии, похоронен на скитском кладбище, на месте, им самим избранном, — под большою липой, где над прахом его положена чугунная плита.

Во время келейного его пострига в мантию духовником, отцом Памвою, Александр Николаевич сказывал, что видел поодаль от себя, на ручке кресла, двух бесов в образе красивых мальчика и девочки с печальными лицами. Видение это продолжалось до чтения Евангелия, после которого они исчезли. Александр Николаевич просил покропить святою водою, чтобы прогнать сидевших; но так как, кроме его одного, их никто не видел, то просьбе его удивлялись, пока он сам не объяснил видения. О видении же этом старец о. Иларион сказал, что оно обозначает те грехи, в которых Александр Николаевич, по забвению, еще не принес покаяния; Старец советовал ему припомнить, не осталось ли еще чего-нибудь у него на совести, и отец Александр (имя ему при постриге переменено не было), перебирая в памяти свое прошлое, нашел, действительно, забытые грехи и в них покаялся».

Не от хитросплетенных словес премудрости века сего рассказано тебе, дорогой мой читатель, то, что я передал тебе на этих страницах: из книги самой жизни вырваны они с их забытыми словами и событиями. Что сказали они тебе, что напомнили, чему вразумили? Спроси у голоса своей божественной совести: не подскажет ли тебе она, в чем заключена тайна монашеского православного труда, тайна его влияния на жизнь верующего и даже уклоняющегося от веры человека; не объяснит ли она тебе поставленного мною вопроса: для чего и кому нужны монастыри? И если голос совести твоей скажет тебе вещее свое слово, то поймешь ты и то, для чего и кому нужно их уничтожение.

Лихаревы всех сословий и состояний — это вся православная Русская земля. Иларионы — это все истинное православное русское монашество.

Тебе указывают, и ты сам видишь отбросы монашества: по этому отребью, которое есть и, увы! — всегда было, ты берешь на себя право суда над всем монашеством, которого не видишь и не знаешь. Но взгляни когда-нибудь на быстротекущую реку — что видишь ты на ней? По ней плывут и уплывают в далекое море всякие отбросы; но прозрачна и чиста глубина ее живительной струи. Не раскрывай перед нею насильнической рукой подземной бездны, чтобы из-за отбросов, которые должна поглотить она, не иссяк навеки источник животворный: чем утолишь тогда ты свою жажду, чем освежишь запекшиеся уста?..

«Ваше Боголюбие, — говорил некогда одному боголюбцу преподобный Серафим, — без праведников не стоять ни граду, ни веси. И если вы блазнитесь, что ныне плохо живут и монахи, и мирские, то знайте, что и между ними есть сокрытые от взоров ваших благоугождающие Господу. Скажу вам: если стоит кладбище, то стоянию его терпит Господь из-за святых мощей сокрытых в нем угодников Божиих. Так и о градах, и о весях, и о монастырях, и о всей земле разумейте!»[79]

Запомни же, покрепче запечатлей это в своей памяти, православный мой читатель!

Оптина Пустынь Предрождественские дни 1908 года

Печатается по: «Троицкий Цветок». Сергиев Посад, 1909. № 57. 52 с.


[42] О. игумен Мануил так чтил доселе память святителя Николая, что, будучи настоятелем в Церковщине, выстроил там храм во имя дивного Чудотворца. (Здесь и далее все постраничные примечания, кроме оговоренных специально, принадлежат С. А. Нилусу.)

[43] Огороженное усадебное место.

[44] Где производится выделка овчины.

[45] Имя его было Илья Васильевич Кривенко. Впоследствии он вступил в число братии Скита Церковщины, восстановленного о. Мануилом, где 3 февраля 1912 года, приняв от его руки пострижение, и скончался с именем Терентия.

[46] Тяжелый деревянный пест, которым в прежнее время деревенские бабы в ступе толкли коноплю на масло.

[47] Орловской губернии, Севского уезда. В то время она славилась духовным опытом монашествующих.

[48] Большие ботинки.

[49] Заведующим рухольною. Рухольной зовется мастерская и склад всякой монашеской одежды, начиная с белья и кончая обувью.

[50] В то время постригалось 26 человек. В их числе был и я.

[51] [Архимандрит Серафим (Чичагов).] Летопись Серафимо — Дивеевского женского монастыря. Изд. 2-е. СПб., 1903. С. 362.

[52] Мф.5:11-12.

[53] В квадратные скобки здесь и далее взято предположительное прочтение утраченного текста. — Сост.

[54] Впоследствии архиепископ Одесский и Херсонский.

[55] Прот. И. Троицкий. «Скит Пречистыя» у пещеры преп. Феодосия Печерского в «Церковщине». Киев, 1913; Я. Лашкарев. Дача Киево-Братского монастыря «Церковщина»: реферат; Б. Палицын. Начало восстановления Скита Пречистыя; [Краткая история восстания «Церковщины» (Скита Пречистыя, Киевской губ.), 1913 // ОР ЦНБ ім. В. І. Вернадьского АН УР. Ф. 160.1109.16 л. -Ред.]

[56] Впоследствии оба архиепископы Одесские и Херсонские.

[57] Верхний поперечник холма имеет 15 саженей ширины: в окружности же, при основании, холм имеет 175 саженей, а окружность верхней части холма равна 45 саженям.

[58] Прот. И. Троицкий. «Скит Пречистыя» у пещеры преп. Феодосия Печерского в «Церковщине». Киев, 1913.

[59] Ис. 49,15.

[60] Заместитель по настоятельству в Троицком монастыре почившего [старца Ионы].

[61] Сей благословеннейший иерей Божий и впоследствии не оставлял своими [заботами обитель].

[62] Пс.41:2.

[63] Дело № 198-1908 г. Киевской Дух[овной] консистории, по 3-му столу.

[64] В этом месте при первоначальном наборе, вероятно, был допущен незначительный пропуск текста. — Сост.

[65] 1 Пет.5:8.

[66] 1Кор.15:41.

[67] В рукописи подчеркнуто.

[68] 1Кор.13:8.

[69] Казначей Оптиной Пустыни, иеромонах Флавиан I, умерший в 1890 году, был человек высокой духовной жизни, близкий друг и ученик преемника великого Оптинского старца Макария — Илариона, принявшего начальствование над Скитом Пустыни после кратковременного пребывания в этой должности иеромонаха Пафнутия. Скитоначальник же, иеросхимонах Иларион, был в то же время духовным отцом и старцем как о. Флавиана, так и монахини Иларионы Лихаревой.

[70] О. Иларион к тому времени уже скончался.

[71] Льва (Леонида), Макария и Илариона. Отец Амвросий в то время был еще жив.

[72] Во имя прп. Илариона Вел[икого] при Оптинской больнице; храм этот выстроен почитателями и духовными детьми иеросхимонаха Илариона в его память.

[73] Жизнеописание о. Илариона издано Оптинской Пустынью.

[74] Богатые в то время помещики Орловской губернии. Афанасий Николаевич Тиньков долгое время был предводителем дворянства Мценского уезда и умер предводителем, оставив по себе такую память как в дворянах, так и в крестьянах, какой дай Бог всякому. Молва ходила, что оба супруга Тиньковы во время предсмертной своей болезни приняли тайное пострижение.

[75] По кончине Оптинского старца о. Макария, часть его духовных детей обратилась за духовным окормлением к о. Илариону, а остальные к о. Амвросию.

[76] Внутрь Скита вход женщинам воспрещен.

[77] Это «близко» — более 100 верст на лошадях: в таком расстоянии находилось имение Тиньковых от Оптиной Пустыни (прим. сост.).

[78] В то время доступ женщинам в Скит открывался один раз в год. По особому разрешению Скитоначальника, монахиня Илариона могла быть допущена в Скит и в какой-нибудь иной день, кроме установленного. — Прим. авт.

[79] Эти слова Преподобного мне известны из рукописей Н. А. Мотовилова, и известны мне они как составителю очерка жизни этого великого духом послушника и сотаинника преподобного Серафима. См. книгу мою «Великое в малом». — Прим. С. Н.

Комментировать