<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том V

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том V - 8. Е. Шварц, В. Розов, В. Гроссман

(11 голосов4.0 из 5)

Оглавление

8. Е. Шварц, В. Розов, В. Гроссман

Евгений Шварц

Знаковым для искусства периода «хрущёвской оттепели» произведением стала пьеса Евгения Шварца «Дракон» (1944), хотя и созданная гораздо ранее, но восторженно воспринятая как выражение подлинно гуманистической истины именно интеллигентами-шестидесятниками. Кажется, «Дракон» полнее всего сосредоточил в себе те идеи и идеалы, которые характерны для драматургии Шварца вообще. Эта пьеса отразила гуманизм во всём блеске и во всей нищете его.

Драматург ярко показал зло, господствующее в мире, обнаружил и источник его — насильственный соблазн, персонифицированный фигурою Дракона. При этом аллюзия Змий — Дракон просматривается здесь вполне определённо. Слабость же избранной позиции в том, что не найдено то истинное, что можно было бы противопоставить изображённому злу.

Романтические порывы отважного рыцаря, абстрактные нравственные рассуждения Ланцелота, его готовность к долгому труду по исправлению повреждённой природы человеков, им освобождёных, — кажутся беспочвенными. Шварц — антропоцентричен в своём мировоззрении. Он уповает лишь на некое внешнее воздействие на человека, олицетворённое в пьесе Ланцелотом, но почему это воздействие должно увенчаться успехом — объяснить не сможет никто. Даже сам Дракон, сумевший развратить души людские, признаётся перед смертью, что «скроить» нечто доброе и он оказался не в состоянии: «Не поддавался материал». Можно возразить: Дракону и невозможно было преуспеть в том, ибо он носитель зла. Справедливо. Но на что всё-таки станет опираться носитель добра Ланцелот? На зачатки того доброго, что хранится в душах? Однако в душах таятся и стремления греховные, обретённые человеком не под воздействием дурных обстоятельств, как в пьесе, а укоренённые первородным грехопадением, — и с ними простыми внешними воздействиями и нравственными поучениями не сладить.

Категорий первородного греха и духовной брани, вне которых проблему не осмыслить и не найти пути к её разрешению, в пьесе нет, да и не может быть: жанр иной. Однако та же коллизия, перенесённая в реальную жизнь, сразу обнаруживает бессилие гуманизма разрешить её: абстрактные упования на абстрактную нравственность — бесплодны. Тем не менее в среде либеральной интеллигенции, особенно творческой, такие упования слишком живучи.

Первородная греховность будет прорываться наружу, какие бы благие намерения ни возглашали благородные рыцари. Что её сдержит? В художественной системе Шварца (то есть в гуманизме вообще, который она отражает) — нет сдерживающего начала. Всё пойдёт по кругу. Дракон окажется неизбежно прав. Ланселот же — беспочвенный романтик, обречённый на поражение. Он хочет дать свободу людям? Но свобода — обуза, тягость. (Великий Инквизитор даже Христа упрекал: нельзя было давать людям свободы. Да ведь Христос обладает тем, чего не может быть у Ланцелота, поэтому обвинение Инквизитора, бессильное по отношению к Сыну Божию, будет стократ справедливо, если обратить его против гуманиста-рыцаря.) Вера в человека необходима, но она истинна при едином условии: если опирается на веру в Бога.

Нравственность сама по себе ненадёжна: она есть дом на песке, если строится не на вере, но на благих порывах. Да, нравственным может быть и человек неверующий, и он всю жизнь может пройти достойно, не догадываясь об источнике своих моральных устоев. (Не обязательно же: если неверующий, то непременно начнёт убивать и грабить.) Но у него нет внутреннего стержня, и он постоянно ходит как по краю пропасти. Может и не упасть и прожить достойно — бывает. Однако: не вполне ли благопристойные в обыденной жизни люди ломались и находили порою страшную судьбу? Более того: и высоконравственные люди могут вполне искренне служить дракону. (Солженицын убедительно показал это в рассказе «Случай на станции Кочетовка».) Неизбежна также деградация морали в последующих безбожных поколениях. Если отцы, «освободившись» от веры, ещё могут по душевной инерции держаться нравственных принципов этой оставленной ими веры, то дети, а в ещё большей мере внуки, со смехом и радостью отвергнут то, что будет для них помехою в их потребительском и рабском существовании.

А верующий не может пасть? Не может. Посмеются многие таким словам: бывало же! Но нарушение нравственных законов свидетельствует не о вере человека, а об отпадении от веры. Значит, слаба была она в человеке (или ослабела в какой-то момент). Истинный же верующий живёт не для времени только, но для вечности, и знает: нельзя с опоганенной душой в вечность идти: худо будет. А неверующий такого сдерживания не имеет. В нём есть свой запас прочности («душа — христианка»), но нет ему должной подпитки. Так аккумулятор: отдаёт, отдаёт энергию — и иссякает.

Блеск и нищета гуманизма обнаруживается в идеологии тех, кого стали называть шестидесятниками. (Название не вполне точное, ибо истоки движения обретаются в середине 50‑х годов, сразу после XX съезда партии, а в 60‑е, с падением Хрущёва, всё пошло на спад.) Они хотели выбраться из тупика, в который загнала всех партийная идеология, но лишь сумели, проплутав, в тот же тупик и вернуться.

Порою говорится: нельзя судить и осуждать того, кто искренне искал правды, кто, пусть и ошибаясь, шёл по жизни, и страданием искупил совершённые ошибки. Но мы не судим — оцениваем.

Мы не только вправе — мы обязаны оценить их опыт, этих людей, которые каждый говорят нам: вот я шёл своим жизненным путём, вот какие делал шаги, вот к чему пришёл — хочешь за мною? А мы, слушая их, выбираем свою судьбу во времени и в вечности — и идём вослед или остерегаемся того пути. Потому что если тот путь завершается для кого-то гибелью, даже просто тупиком (а это тоже возможная гибель, хоть и не столь явная), — то же может ожидать и нас.

Они искали правды, но не высшей над всем человечеством Истины, а своей социально-эвдемонической правды, отвергая всё, что пребывало вне её узких рамок. Поэтому они громко возмущались, видя разного рода общественные и политические несправедливости, но никто и краешком внимания не задержался, когда начались страшные хрущёвские гонения против Церкви: это было вне сферы их интересов. Да они и сочувствовали, пожалуй, таковым действиям властей, потому что сами были правоверными марксистами, романтиками-большевиками.

О них говорят теперь: они искали истины — и это хорошо. Нет, должны мы сказать: это плохо. Потому что они не искали истины, но бежали от истины. Потому что они были противо-христиане. Христианин не плутает в поиске истины, скажем вновь: Истина ему уже дана. «Поиски» часто именно уводят от Истины, от утверждения необходимости жить по Истине. Проискать можно всю жизнь, да ещё тешить попутно собственную гордыню, свысока перебирая различные идеи, претендующие называться истинными. А Истина останется в стороне.

Истина для православного человека одна — Сам Христос Спаситель, вся полнота Его Личности. И искать Его не нужно: Он ведь не скрывается, но зовёт к Себе.

Шестидесятники же, кажется, многие и не искали ничего. Они оставались в прежней вере, если иметь в виду важнейшие контуры её, а не частности. Формулу веры-идеологии советского общества сталинских времён очень точно выразил В. Кожинов: «Общее представление было тогда таким: есть великий народ и великий вождь, ведущий его в прекрасное будущее, а где-то «между» ними гнездятся пока ещё очень многочисленные недоразоблачённые и недовоспитанные ничтожества либо злодеи, с которыми надо вести долгую и упорную борьбу»[82].

Так ведь осталась неизменною эта формула и после «культа личности». Лишь конкретные величины в ней со временем сменились: Сталин переместился из вождей в злодеи, в качестве водителя его заменила несколько абстрактная партия, которая, собственно, всегда таковою и была: и водителем и абстракцией одновременно. Остался в неприкосновенности «вечно живой» Ленин, под «знаменем» которого всегда вели народ и Сталин, и партия.

Можно вспомнить песню, которая не просто навязывалась к слушанию на всех торжествах, но и принималась многими искренне:

Ленин всегда живой,
Ленин всегда с тобой:
В горе,
в надежде
и в радости.
Ленин в твоей весне,
В каждом счастливом дне,
Ленин в тебе и во мне.

Ленин (нетрудно заметить) предстаёт здесь как всепроникающее духовное начало — и это не отвергалось, развивалось в поэзии… ну теми же Евтушенкой, Вознесенским, Рождественским.

И враги тоже никуда не исчезли — мешавшие движению вперёд. Понятие врага, конечно, несколько переосмыслилось: теперь это был не прежний диверсант, шпион и предатель, достойный отправки на Колыму, но внешне безобидный «мещанин», предавший стремление к высоким целям ради дешёвенького комфорта и идущий оттого на постоянные сделки с совестью.

Борьбе с этим «новым» врагом было посвящено всё творчество В. Розова, ведущего драматурга 60‑х годов. Главный розовский герой — это всегда молодой человек, преодолевающий мещанские тяготения окружающих и рвущийся к невещественному счастью. Едва ли не главный конфликт времени, как понимали его многие, был выражен в символически звучащих стихах молодого правдоискателя Олега из пьесы «В поисках радости» (1956), того самого, что рубал отцовской саблей мебельные обретения обмещанившихся ближних своих:

Как будто в начале дороги
Стою, собираясь в путь, —
Крепче несите, ноги,
Не дайте с дороги свернуть!
Знаю, тропинки бывают,
Ведущие в тихий уют,
Где гадины гнёзда свивают,
Где жалкие твари живут.
Нет мне туда дороги,
Пути в эти заросли нет!
Крепче несите, ноги,
В мир недобытых побед!
[83]

Этот невнятный революционный романтизм молодых людей становился главным идеальным стремлением времени. И ведь в глубинной подоснове всего было тяготение — от сокровищ земных к сокровищам небесным. Только подлинного неба у этих людей не было. И в том сказалась их трагедия. У них хватило силы признать, что не в земном благополучии истинный смысл бытия. Но материальному они смогли противопоставить только душевное. Они боролись с драконом — не имея духовной брони: и были обречены на поражение. На возвращение в старые тупики.

Трагедия народа была в том, что претендовавшие быть властителями его дум вместе с большей частью самого народа оказались одурманенными идеей закономерной неотвратимости того исторического движения, на которое был обречён народ обманом и насилием. Ко всей советской эпохе относится горькое признание, сделанное Н. Я. Мандельштам:

«Многие из нас поверили в неизбежность, а другие в целесообразность происходящего… Я утверждаю, что все мы, город в большей степени, чем деревня, находились в состоянии, близком к гипнотическому сну. Нам действительно внушили, что мы вошли в новую эру и нам остаётся только подчиниться исторической необходимости… Проповедь исторического детерминизма лишала нас воли и свободного суждения. Тем, кто ещё сомневался, мы смеялись в глаза и сами довершали дело газет»[84].

Правда, вперекор этому фаталистическому безволию вызревало и иное сознание, важнейшую убеждённость которого точно выразили строки А. Галича:

Не бойтесь золы, не бойтесь хулы,
Не бойтесь пекла и ада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет: «Я знаю, как надо!»
Кто скажет: «Всем, кто пойдёт за мной,
Рай на земле — награда».

Антихилиастическая основа этой идеи не может быть не признана здравой. Правда, идею со временем распространили столь широко, что эти строки стали своего рода формулой плюралистического миропонимания вообще. Началось отвержение зовущих не только к Царству Божию на земле, но и на Небе тоже. Эти строки можно использовать и при замахе на Истину Христову. Однако поначалу никто так далеко не заглядывал, просто появились сомневающиеся в непререкаемости передового учения.

Первая трещинка сомнения символизировалась отображённым в молодёжной прозе 60‑х годов робким поиском смысла жизни, на который отваживались некоторые персонажи вступавших в литературу авторов (самые яркие образцы — «Звёздный билет» В. Аксёнова и «Продолжение легенды» А. Кузнецова). Кажется, и сами эти авторы не сознали до конца того, на что дерзнули. Зато это нутром ощутили идеологи, обрушившие на все «звёздные» поиски свой гнев, — самыми заметными выплесками его стали знаменитые хрущёвские встречи с творческой интеллигенцией в начале 60‑х, где вождь дал волю отчасти спровоцированной ярости против отступников.

Одним из главных объектов критики стал фильм Г. Шпаликова‑М. Хуциева «Застава Ильича». Поскольку в основе его — литературный сценарий, мы вправе уделить ему долю внимания. Главный герой фильма осмелился (в этом был основной криминал) начать самостоятельные поиски смысла жизни, тогда как, согласно идеологии, смысл жизни был уже задан: борьба за светлое будущее. Собственно, ничего страшного не произошло: проблуждавши во тьме сомнений, герой в итоге выложил систему своих ценностей: серьёзное отношение к революции, песне «Интернационал», к тридцать седьмому году (в смысле неприятия репрессий), к войне, к солдатам, к тому, что почти у всех нет отцов… То есть примешал к неоспоримым основам идеологии и несколько человечных штрихов. Фильм заканчивается эпизодом смены караула у мавзолея под звуки того самого «Интернационала».

Относиться серьёзно к партийному гимну — значит воспринять его погромную идеологию. Значит: принять слова:

Весь мир насилья мы разрушим
До основанья…
………………………
Никто не даст нам избавленья:
Ни бог, ни царь и ни герой.
Добьёмся мы освобожденья
Своею собственной рукой.

Типичное гуманистическое гордынное самомнение. Недаром под эти звуки вели на расстрел за веру в Бога.

Звучит в фильме и другая песня, которую вместе с автором, Б. Окуджавой, самозабвенно поют вместе со всем залом Политехнического главные герои:

Я всё равно паду на той,
На той единственной гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.

Романтика гражданской войны вообще процветала в те годы. Но что есть гражданская война? Это война, развязанная большевиками против русского народа, которую они вели руками части этого же народа, насильственно, обманом или угрозами, принуждённой воевать под водительством разного рода инородцев, иноверцев или обыкновенных мерзавцев — тех самых «комиссаров в пыльных шлемах».

Эпизод в Политехническом отнимает слишком значительное время у всего пространства фильма — очевидно, будучи принципиально важным для авторов. Сегодня, слушая выступающих поэтов, которым внимали в упоении участники тех поэтических вечеров, поражаешься убожеству и формы и содержания звучащей поэзии. А поэты выступают под вывешенным над сценою лозунгом: «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым». Власть тонко льстила молодёжи, но и зорко следила за её стремлениями. Правда, молодёжь тонко же намекала, что готова расстаться с некоторыми устаревшими ценностями: так, лирический герой стихотворения Вознесенского «Пожар в архитектурном институте» (встреченного громом аплодисментов), поэтически любуется пламенем, в котором сгорают реликты уходящего времени — и нисколько не сожалеет о том, задорно завершая свой восторг призывом: «айда в кино!» Всё отброшено, открывается чистая страница, будем жить по-новому — и порадуемся тому. Правда, отбрасывали в основном частности, песню же «Интернационал» и коммунизм оставляли нетронутыми. Да и сами стихи Вознесенского — перепев того же партийного гимна: пусть всё горит до основанья.

Шестидесятники были полны романтикой революции, но их субъективно благородные стремления трагически перекрывались объективною жестокостью жизни: им не на что было опереться, ибо опора на романтизацию погрома и гражданской бойни была миражной. Что есть революция? Антихристианство — как точно определил ещё Тютчев. (Но они Тютчева как следует не прочли: чего стоит, к примеру, заявление Евтушенко, сделанное на исходе века: «Я напечатал примерно 130 тысяч строк стихов. Если отмету 70 процентов как искренние, но, это я теперь могу судить, плохие, то останется более 50 тысяч настоящих стихотворных строк. Это побольше, чем написал Тютчев»[85]. Нужно быть слишком чуждым подлинной поэзии, чтобы такое ляпнуть.)

К чему можно было придти, опираясь на антихристианство? Один из самых чутких, искренних, но слабых духом — сценарист фильма Шпаликов — завершил жизнь самоубийством. То есть обозначил тем своё внутреннее банкротство: песня «Интернационал» может помочь только в кино. Искренний же и душевно тонкий Окуджава пришёл в Церковь — принял Крещение. Евтушенко утешился как будто чувством превосходства над Тютчевым. Вознесенский сумел приспособиться искуснее других. Многие из этих других, кто искренне, кто вынужденно, оказались в рядах диссидентов. Из диссидентства был путь — в лагерь, либо за рубеж, либо к покаянию перед властью.

С революционными идеалами в головах и душах — тогда они, эти бунтари, едва ли не все готовы были истово служить идеологии. В значительной степени только тупость и неверие партийных идеологов в свои постулаты стали препятствием для такого служения. Как же слепы были те «хранители чистоты веры», как бездарно приближали они свой конец. К ним в услужение шла по собственной воле творческая и интеллектуальная элита, а они злобствовали и отталкивали её. Среди причин того, помимо самого страха перед пусть и робкими, но сомнениями в идеологических догмах, назовём две важнейших. Во-первых, партийные бюрократы, включая и идеологов, были не способны воспринять ничего, что выходило за рамки их примитивных представлений; они настолько срослись с ложью, что утратили свободу мысли. Во-вторых, всякий, паразитирующий на какой-то идее, должен питать искреннюю ненависть к тем, кто этой идее рвётся служить верно и истово.

Поэтому великою крамолой для них стало само желание молодых — пытливо исследовать коммунистическую идею, не боясь никаких сомнений, чтобы укрепиться в ней для служения ей. Идеологи требовали не служения, но твёрдости в догме и в форме веры.

Для примера можно привести партийный гнев Хрущёва, обрушенный вождём на готового к услужению Вознесенского. Это произошло, как известно, на встрече руководителей партии с творческой интеллигенцией в конце 1962 года в Кремле.

Можно было бы, конечно, сказать просто: я ваш, используйте меня, только не лишайте хорошего места возле сладкого пирога. Многие ведь почти так и говорили, грубо продаваясь власти. Вознесенский решил сделать всё тоньше. Человек новой формации, он желал и невинность соблюсти, и капитал приобрести. Поэтому своё выступление он начал так: «Как и мой любимый поэт Владимир Маяковский, я не являюсь членом партии…» Дальнейший ход мысли предугадать нетрудно: «…но, как и он, я вижу свой долг поэта в служении делу коммунизма». Или что-то подобное: недаром уже было заготовлено стихотворение о Ленине, вскоре и прочитанное (хотя и без ожидаемого успеха). Но беда была в том, что Вознесенский перемудрил: он ведь обращался не к краснобаям-интеллектуалам, подобным ему самому, а к примитивному Хрущёву, оказавшемуся не способным просчитать логику мысли. Из сказанного тот усвоил одно: вот этот на трибуне заявляет, что он не член партии, да ещё, кажется, кичится своей беспартийностью. Такое обстоятельство Хрущёва, уже настроенного против молодых и много о себе понимающих поэтов и художников, возмутило, и он начал яростно бранить перестаравшегося Вознесенского. Если слушать запись той брани, легко почувствовать, как вождь «заводит» себя, искусственно нагнетая праведный гнев. Он договорился до того, что объявил неудачливого оратора принадлежащим к партии врагов страны и коммунизма… или чем-то вроде того. В такой ситуации и стихотворение о Ленине не спасло: чуткие к настроениям власти, мастера искусств отшатнулись от молодого выскочки, да они и прежде к подобным относились со вполне понятной ревностью и неприязнью. Что, впрочем, Вознесенского не смутило. Вскоре, обнаруживая свою неослабевшую готовность прислужиться коммунистической власти, он разразился уже целою поэмою о Ленине — одним из самых гнусных созданий соцреализма — «Лонжюмо» (1963). И был милостиво прощён. Теперь о поэме той Вознесенский предпочитает не заикаться, но память о хрущёвской выволочке носит как орден. А говорят: брань на вороту не виснет… Добровольно вывешивают.


[82] Кожинов Вадим. 1948–1988. Мысли и отчасти воспоминания об «изменении» литературных позиций. // Литературная учёба. 1988. №3. С. 100.

[83] Розов Виктор. Избранное. М., 1983. С. 228.

[84] Мандельштам Н. Я. Воспоминания. Нью-Йорк, 1970. С. 47.

[85] За Калужской заставой. 2000. № 30, С. 14.

Комментировать