Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово

Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово

(9 голосов4.2 из 5)

Глава семнадцатая

I

В 1825 году совершенно неожиданно устроилось замужество Грушеньки. Вот как это случилось.

У нас были дальние родственники Лихачевы, с которыми, однако, мы могли счесться еще родством по Новосильцевым и Соковниным. Родная тетка моей свекрови Анны Ивановны Яньковой — Дарья Алексеевна (рожденная Новосильцева) была за Петром Алексеевичем Соковниным; у них было несколько сыновей и дочерей, из которых одна, Елизавета Петровна, и была за Иваном Васильевичем Лихачевым; сын этой, Василий Иванович, был женат на Елизавете Николаевне Гурьевой. Яньковы с Лихачевыми, будучи в родстве, были и в дружбе: Лихачев приходился моему мужу внучатым братом, и мы с Елизаветой Николаевной были приятельницы и почти что одних лет: я была немного постарше, а дочь ее Анна Васильевна, помоложе моих старших дочерей, была с ними также дружна. Лихачев — и сам по себе, и по жене своей, Гурьевой — очень достаточный и даже богатый человек, мало живал в Москве, а все больше у себя в поместьях, вместе с женой в Ярославле и в особенности за Кашином, где у них была прекрасная усадьба, село Устиново: лихачевское ли это было имение, или гурьевское — заподлинно не знаю. Они приезживали иногда на зиму и в Москву и проводили по нескольку месяцев. Кроме дочери у Елизаветы Николаевны были еще три сына: Григорий Васильевич, Иван Васильевич, оба рослые и видные молодцы, служившие в гвардии; третий, Петр, умер в юности. Благочестивая и добрая была женщина Елизавета Николаевна, но не имевшая ни малейшего понятия о столичных обычаях, а спросить-то, верно, не хотела, что ли, или не умела, но только все как-то делала по-своему, а не по-нашему, как было вообще принято. Так, например, приедет осенью в Москву, разрядит свою дочь в бальное платье, очень дорогое, хорошее и богатое, и в бриллиантах, в жемчугах возит девочку с собою и делает визиты поутру. Очень бывало мне жаль бедняжки, что мать по простоте своей и по незнанию, что принято, так ее конфузит; ну, а сказать как-то совестно, Бог весть, еще как примет: иногда непрошенный совет — хуже обиды.

В 1825 году мне что-то не пожилось осенью в деревне, и я ранехонько переехала в город. В начале октября приехала из Кашина и Лихачева с дочерью (она была уже вдова), и мы виделись. Как-то она и говорит мне:

— Елизавета Петровна, у меня есть племянник, который просил меня познакомить его с вами…

— Кто же это такой по фамилии? — спрашиваю я.

— Зовут его Дмитрий Калинович Благово, — говорит она.

— Что же, родня, что ли Мухановым? Это у них только в семье и бывали Ипатьичи да Калинычи, а то этого имени я никогда и не слыхивала в порядочных семьях; фамилия тоже для меня незнакомая…

— Он мне родня по Козловым, его мать урожденная Зыкова, а родня ли он Мухановым — я, право, этого не знаю; ему за сорок лет, собою недурен и, может быть, и пригодился бы…

— Познакомь, пожалуй; только, разумеется, не прямо же его ко мне в дом привози, — уж это было бы слишком по-старинному или совсем по-купеческому — точно смотрины; как-нибудь поладнее, при случае, у себя устрой нам встречу.

Так она и сделала. Чрез несколько дней спустя пригласила меня Лихачева к себе вечером запросто, и я с Грушенькой поехала. Немного погодя пришел и родственник Лихачевой — Дмитрий Калинович Благово. На вид лет сорока пяти, мужчина степенный, лицом не очень взрачен, но, впрочем, не то чтобы совсем дурен или безобразен, а не красавец, и не в обиду будь ему сказано — немного мешковат. По разговору мне он понравился: не таратор, не краснобай, а говорит ладно и умно. Он был мне отрекомендован, и когда я собралась уезжать, он просил у меня позволения ко мне приехать.

— Можете, — говорю, — посетите.

Так он и стал у меня бывать, и хотя он не был такой балагур и лихой молодец, как мой зять Посников, я нашла его очень приличным и по его летам для Грушеньки подходящим. Вот что от Лихачевой и впоследствии от него самого я узнала про его род и об его семье.

Благовые и Благие, которые потом стали почему-то писаться Благово (как некоторые и другие роды, например, Хитрово, Дурново, Белаго), считают родоначальниками своими князей Смоленских и Заболоцких, из которых один, по прозвищу Благой, так и стал называться и князем уже не писался. Один из предков Дмитрия Калиновича был воеводой в Сибири, {Афанасий Иванович — воевода в Березове при царе Феодоре Ивановиче 1594 года.} а пращур — послом в Царьграде, {Борис Петрович — посол в Царьграде в 1584 году.} бывали у них в семье и еще воеводы {Иван Владимирович — воевода в Сургуте 1610 года.} и стольники, {Афанасий Феодорович — 1627–1629 годы стольник патриарха Филарета Никитича; Василий Алексеевич — стольник царицы Натальи Кирилловны; Петр Васильевич — стольник царицы Прасковьи Феодоровны.} но до больших чинов никто не дослуживался, и особым богатством они никогда не отличались.

Дед Дмитрия Калиновича Александр Алексеевич был женат два раза и от первой жены Авдотьи (кто она была — мне этого не умели сказать) имел двух сыновей, Александра и Иосифа, а от второй жены Марьи Онисимовны (дочери полковника Александрова) оставил малолетнего сына Калину, которого воспитывала мать. По разделу из отцовского имения ему досталась какая-то деревенька в Клину да другая еще где-то в Твери, где было имение и у матери; а родовое имение — село Воронино, около Клина (неподалеку от татищевского имения Болдина), осталось за старшим в роде — Иосифом; этот имел одну только дочь Екатерину, вышедшую за князя Петра Петровича Волконского. Калина Александрович служил недолго и, выйдя в отставку с маленьким чином, женился на Елизавете Ивановне Зыковой. Она имела несколько сестер. Их отец, старик Зыков Иван Иванович, будучи восьмидесяти лет, пошел в монастырь к Николе на Пешношу, где вел строго монашескую жизнь, удостоился пострижения, там скончался и был погребен в начале 1800-х годов. Под конец он ослеп и за свое глубокое смирение, кротость и доброту был всеми в монастыре уважаем и любим. Он жил при известном в свое время николопешношском архимандрите Макарии, который и постриг его и любил; в монашестве он был назван Ионою.

Калина Александрович имел двух сыновей — Дмитрия и Владимира — и четырех дочерей: Марью (за Зверевым), Екатерину (за Рудаковым), Александру и Варвару, оставшихся в девицах. Дмитрий воспитывался в Петербурге в том же кадетском корпусе, в котором был и покойный мой муж, но только уже не при известном Иване Ивановиче Бецком, а при графе Ангальте, двоюродном брате Екатерины Второй, и выпущен был в какой-то армейский полк; выходил в отставку и потом, снова определившись на службу, находился в комиссариате до самой своей кончины. В 1812 году его постигло несчастье: у него украли из полковой казны деньги (сколько, где и как это случилось, я не знаю), и за это он поплатился своим имением в Клинском уезде (сельцо Ярюхино), которое конфисковали и продали с торгов. Старушка Елизавета Ивановна, его мать, жившая там с двумя дочерями, Варварой и Александрой, горько плакала, когда им пришлось выезжать, и, выехав из своего собственного угла, не захотела жить ни у которой из замужних дочерей, а отправилась в Кашин, где в молодости живала, потому что там служил ее отец у воеводы, и вступила в Сретенский монастырь со своею дочерью Варварой. Они обе там жили послушницами, и сперва умерла дочь, а потом в 1825 или 1826 году и сама старушка Елизавета Ивановна, будучи уже рясофорною монахиней.

Владимир Калинович был хромоногий и ходил на костыле; великий картежник, и все, что имел, спустил, говорят, в карты, но потом ему досталось имение от тетки, а брату его — дом в Москве и имение в Карчеве от дяди Козлова Павла Никитича.

Вот все, что я знаю о Дмитрии Калиновиче Благово и об его родстве. Он Грушеньке нравился, и, когда сделал предложение, она его приняла, и я дала свое согласие. Помолвка была 1 ноября, а свадьба 8 ноября. У жениха была посаженою матерью Елизавета Николаевна Лихачева, а вместо отца сидел дядя его, весьма почтенный старик Козлов, который был, кажется, и крестным его отцом.

Я сама обеих своих дочерей возила к венцу, а посаженым отцом у Груши был брат Михаил Петрович. Шаферами у невесты были мои племянники Вяземские и Вячеслав Волконский, а у жениха — оба брата Лихачевы. Венчали в домовой церкви Алексея Ивановича Бахметева в Старой Конюшенной, а ужин был у меня в пречистенском моем доме, и я уступила молодым свою спальню.

На свадьбе с нашей стороны кроме нас домашних был брат Михаил со своею женой, брат князь Владимир Михайлович Волконский, князь Андрей и князь Александр Вяземские, князь Вячеслав Волконский, моя племянница Александра Григорьевна Колошина, Павел Михайлович Балк и жена его Надежда Васильевна. Этой превеликое спасибо: она выручила меня из затруднения и избавила от больших хлопот; она мастерица была и охотница покупать и заказывать, она мне все о приданом и обхлопотала. Обеим дочерям я определила по двадцати пяти тысяч ассигнациями от себя, кроме отцовского имения по 250 душ. Анночка сделала себе на пятнадцать тысяч приданого, а Грушенька — только на десять, а остальное они получили деньгами. В то время платья были пребезобразные: узки как дудки, коротки, вся нога видна, и оттого под цвет каждого платья были шелковые башмаки из той же материи, а талия так коротка, что пояс приходился чуть не под мышками. А на голове носили токи и береты, точно лукошки какие, с целым ворохом перьев и цветов, перепутанных блондами. Уродливее ничего и быть не могло; в особенности противны были шляпки, что называли кибитками (chapeau Kibick). Изо всех мод, какие только я застала, самые лучшие, по-моему, были в 1780–1790-х годах и в 1840–1850-х годах — платье полное, пышное, длинное, лиф с мысом, а на головах наколки небольшие.

Со стороны жениха, между прочим, была одна моя старинная знакомая, а его тетка Варвара Андреевна Новосильцева. Она была рожденная Наумова; ее мать Марья Кирилловна (сама по себе Сафонова) была большая приятельница покойной бабушки княгини Анны Ивановны Щербатовой; я часто встречалась с ними у тетушки графини Толстой. Наумова была очень почтенная, благочестивая и умная старушка, которая окончила свою жизнь в глубокой старости в московском Рождественском монастыре монахиней и, кажется, даже в схиме. Она много имела скорбей на своем веку и была добродетельнейшая женщина. И дочь ее Новосильцева была тоже очень хорошая и благочестивая женщина, достойная всякого уважения. Ростом она была очень мала, лицом некрасива — вся в веснушках, точно под сеткой, но очень умная и рассудительная, а главное — предобрая… У Наумовой были сыновья и кроме Новосильцевой — еще дочь незамужняя Авдотья Андреевна, смолоду пребойкая особа, большая скопидомка и великая тараторка.

Дочь Лихачевой, бывшая у Груши на свадьбе еще девицей, в скором времени после того тоже вышла замуж за Льва Васильевича Давыдова, брата известного в двенадцатом году партизана — Дениса Васильевича…

Родство зятя моего Благово было хорошее и почтенное, но люди не светские, мало выезжавшие в публику и с которыми я до тех пор совсем не встречалась, кроме Новосильцевой и Наумовых. Очень была почтенная, представительная старушка — княгиня Катерина Осиповна Волконская, двоюродная сестра Дмитрия Калиновича, дочь старшего его дяди; она имела сына и дочь Марью Петровну, вышедшую за Неронова, и так как ее брат был бездетным, то к ней и перешло родовое благовское имение, село Воронино. Еще познакомилась я с другою родственницей зятя, с его дальнею теткой Анной Лаврентьевной Благово. Умная была старушка. Она имела нескольких сыновей и дочерей, из которых две были красавицы — Екатерина Сергеевна за Баташевым, очень богатым человеком, имевшим золотые прииски и литейные заводы; другая, Анна Сергеевна, за Арбеньевым. Обе сестры Моего зятя — замужняя Зверева и Александра девица, которых я только и знала, — были красавицы писаные: белизна лица и румянец во всю щеку, просто на диво. Зверева была милая, умная и рассудительная женщина, с которой брат ее был очень дружен; она мало жила в Москве, больше все у себя в Кашине, в деревне. А незамужняя Александра — пребойкая и преумная и великая советодательница и тараторка, настоящая золовка-колотовка. Я про нее и говорила ее брату: «Ты, мой любезный, гостить ее к себе приглашай, но в доме у себя не давай ей располагаться, — видишь, какая она командирша, закомандует и хоть кого заклюет, а заговорит до дурноты». Уж чересчур много и слишком громко она говорила.

II

В самый год кончины государя Александра Павловича был в Петербурге поединок, об котором шли тогда большие толки: государев флигель-адъютант Новосильцев дрался с Черновым и был убит. Он был единственный сын Екатерины Владимировны, урожденной графини Орловой (дочери Владимира Григорьевича, женатого на Елизавете Ивановне Стакельбер), от брака с Дмитрием Александровичем Новосильцевым. У них этот сын только и был. Екатерина Владимировна (сестра графини Софьи Владимировны Паниной и Натальи Владимировны Давыдовой) была во всех отношениях достойная, благочестивая и добрейшая женщина, но мужем не очень счастливая: он с нею жил недолгое время вместе, имея посторонние привязанности и несколько человек детей с «левой стороны».[1] Сын Новосильцевой по имени Владимир был прекрасный молодой человек, которого мать любила и лелеяла, ожидая от него много хорошего, и он точно подавал ей великие надежды. Видный собою, красавец, очень умный и воспитанный как нельзя лучше, он попал во флигель-адъютанты к государю, не имея еще и двадцати лет. Мать была этим очень утешена, и так как он был богат и на хорошем счету при дворе, все ожидали, что он со временем сделает блестящую партию. Знатные маменьки, имевшие дочерей, ласкали его и с ним нянчились, да только он сам не сумел воспользоваться благоприятством своих обстоятельств. Познакомился он с какими-то Черновыми;[2] что это были за люди — ничего не могу сказать. У этих Черновых была дочь, особенно хороша собою,[3] и молодому человеку очень приглянулась; он завлекся и, должно быть, зашел так далеко, что должен был обещаться на ней жениться. Стал он просить благословения у матери, та и слышать не хочет: «Могу ли я согласиться, чтобы мой сын, Новосильцев, женился на какой-нибудь Черновой, да еще вдобавок на Пахомовне: никогда этому не бывать». Как сын ни упрашивал мать — та стояла на своем: «Не хочу иметь невесткой Чернову Пахомовну, — экой срам!» Видно, орловская спесь брала верх над материнскою любовью. Молодой человек возвратился в Петербург, объявил брату Пахомовны, Чернову, что мать его не дает согласия. Чернов вызвал его на дуэль.[4]

— Ты обещался жениться — женись или дерись со мной за бесчестие моей сестры.

Для дуэли назначили место на одном из петербургских островов,[5] и Новосильцев был убит. Когда несчастная мать получила это ужасное известие, она тотчас отправилась в Петербург, горько, может статься, упрекая себя в смерти сына. На месте том, где он умер, она пожелала выстроить церковь и, испросив на то позволение, выстроила.[6] Тело молодого человека бальзамировали, а сердце, закупоренное в серебрянном ковчеге, несчастная виновница сыновней смерти повезла с собою в карете в Москву. Схоронили его в Новоспасском монастыре. Лишившись единственного детища, Новосильцева вся предалась Богу и делам милосердия и, надев черное платье и чепец, до своей кончины траура не снимала. Кроме церкви, митрополита Филарета, которого очень уважала, и самых близких родных, она нигде не бывала, а первое время никого и видеть не хотела. Она была в отчаянии и говорила Филарету: «Я убийца моего сына; помолитесь, владыка, чтоб я скорее умерла». — «Ежели вы почитаете себя виновною, то благодарите Бога, что он оставил вас жить, дабы вы могли замаливать ваш грех и делами милосердия испросили упокоение душе своей и вашего сына; желайте не скорее умереть, но просите Господа продлить вашу жизнь, чтоб иметь время молиться за сына и за себя».

Она часто бывала у Филарета на Троицком подворье и всегда стояла во время службы в темной комнатке, смежной с церковью, и молилась у окошечка, проделанного в церковь. Лет десять спустя после смерти сына она овдовела и в память сына старалась благотворить не только посторонним, но и детям своего мужа и была ко всем его родственникам хорошо расположена и приветлива. Она скончалась в конце 1840-х годов, имея около восьмидесяти лет от роду. Так как она была последняя в роде Орловых (двоюродная ее сестра, графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, умерла за год или за два до нее), то ее племянник и наследник — Давыдов (сын ее сестры) выхлопотал высочайшее позволение прибавить к своей фамилии фамилию Орлова и получил графский титул. Новосильцева из дочерей графа Владимира Григорьевича была самая старшая; жила в своем доме на Страстном бульваре с правой стороны напротив Страстного монастыря; {Ныне дом графа Владимира Петровича Орлова-Давыдова.} оставила после себя очень большое состояние, ценимое не в один миллион.

III

В Екатеринин день[7] 1825 года был большой бал у Апраксиных, которые и после замужества своих дочерей все еще тешили Москву, молодую невестку, а главное, сам Степан Степанович был охотник давать праздники.

Мои молодые собрались ехать на бал, и там Грушеньке Екатерина Сергеевна Герард и шепчет на ухо: «Savez-vous ce que l’on dit que l’empereure n’est plus». {«Знаете ли вы, что, говорят, будто государя не стало» (франц.). — Ред.} Известие это пришло в Москву почти пред самым балом. Что было тут делать? Князь Дмитрий Владимирович был в большом затруднении: бал у сестры, а получено известие, что государя не стало. Рассылать по всему городу и отказывать приглашенным было поздно; так и промолчали в этот вечер, но Голицын на бал не поехал, и это все заметили и смекнем, что это значит, и на бале шепотом передавали друг другу, что государь кончил жизнь.

На другой день печальное известие было возвещено всему городу. Рассказывать, что сделал в свое царствование Александр Благословенный,[8] как жил и как скончался — дело истории, но про государя как человека может рассказывать и старуха, которая жила в его время.

Когда государь родился 12 декабря 1777 года, государыня Екатерина Алексеевна была, говорят, вне себя от радости, что у нее родился внук, а главное — наследник престола, и по этому случаю в ту пору были большие празднества, маскарады и разные веселости при дворе. Все это происходило в Петербурге в 1777 году. Я была тогда еще ребенком и только впоследствии слыхала об этом времени от людей, близких ко двору. Было много милостей. Императрица с первых дней отняла внука у отца и матери и воспитывала его по своему желанию. «Вы свое дело сделали, — говаривала она им, — вы мне родили внука, а воспитывать его предоставьте уж мне: это касается не вас, а меня». Так они не смели и пикнуть. Бабушка нянчилась с ним и как только он стал мыслить и начал ходить, был почти неотлучно при ней и рос на ее глазах. Она очень им утешалась, видя, что мальчик смышлен и красоты неописанной. Императрица придумала для него какую-то особенную, замысловатую азбуку;[9] разумеется, все ахали, кричали: разве то, что делает царствующая императрица, может быть нехорошо! Все накинулись на эту азбуку для своих детей; сперва стали раскупать ее придворные, а там, глядя на них, и другие, и в несколько дней книги и купить уж было нельзя: пришлось опять ее печатать.

Великий князь Александр Павлович был весьма любознателен, кроток, послушлив и со всеми обходителен, а меньшой брат его, Константин, годами двумя его моложе, тоже преумный и пресмышленый, горяч и запальчив и собою очень непригляден. В конце 1780-х годов, Не припомню, в котором именно, государыня была в Москве, и мне довелось тогда ее видеть вблизи: она ехала в карете, а пред нею сидели ее внуки — Александр и Константин, мальчики лет 10 и 8. Старший брат был удивительно красив.

Воспитание их было поручено императрицею Николаю Ивановичу Салтыкову, который потом был графом и светлейшим князем, а учителя выписали из Швейцарии, очень ученого человека — Лагарпа.[10]

Не было еще и пятнадцати лет Александру Павловичу, как стали говорить, что ему выбирают невесту. Вызваны были в Петербург две баденские принцессы, из которых старшая и полюбилась императрице и великому князю; в 1793 году в конце сентября было венчание: новобрачному было 16 лет, а молодой года на полтора менее.

Такая поспешность всех удивляла, и об этом различно толковали, а люди, приближенные к императрице, зная, что она не очень нежна к сыну, выводили из этого важные заключения. Передавали даже шепотом друг другу, будто бы у императрицы не раз вырывалось в самом коротком ее кружке об Александре Павловиче: «Сперва его обвенчаю, а потом увенчаю». Не мог не знать этого великий князь Павел Петрович, и это его еще более, конечно, раздражало против матери, пристрастной ко внуку, и заметно охладило к старшему сыну и к невестке.

Женив старшего внука, императрица поспешала женить и второго на принцессе кобургской Анне Федоровне,[11] — это было уже в самый год кончины императрицы: свадьба была в начале февраля 1796 года, а 6 ноября государыни не стало.

Александр Павлович был так хорош собой и привлекателен, что на придворных балах он всех мужчин превосходил красотою, и императрица не могла на него налюбоваться. Но он имел два недостатка: голову как-то вытягивал вперед и, как его ни уговаривали, не мог отстать от этой привычки, и был туг на одно ухо. Его посылали с Салтыковым лечиться в чужие края к минеральным водам, собирали знаменитых врачей, но вылечить не могли. Он имел много примет и был довольно суеверен. В его привычках были некоторые особенности: так, поутру, вставая, он всегда обувал левую ногу и непременно на нее становился, потом подходил к окну (как бы холодно на дворе ни было) и, отворив окно, с четверть часа стоял, освежаясь воздухом; он называл это брать воздушную ванну (prendre un bain d’air).

Он не внушал страха, но располагал к себе сердца; такое имел лицо, что глаз оторвать от него не хотелось, так все и смотрел бы на него. Императрица тоже была в первой молодости очень хороша, потом подурнела от красных пятен на лице, но по своей доброте и простоте в обращении она была любима всеми приближенными и ее окружавшими. В отношении ее добродетельной жизни ей нельзя сделать ни малейшего упрека: она была как те благоверные царицы древнего времени, которые причислены к лику праведных.

Были люди, которые обвиняли Александра Павловича в неискренности. В этом я не судья. Знаю только, что, несмотря на свои сердечные увлечения, он был все-таки нравственным и благочестивым человеком. Набожен он был с молодых лет и иногда говорил своим приближенным, что желал бы оставить все и сделаться монахом[12]. В 1817 или 1818 году приехала в Петербург одна баронесса Крюднер,[13] жена бывшего нашего посла при прусском дворе.[14] Во время пребывания государя в Париже она очень его привлекала своим умным и живым разговором и предсказала ему, что Бонапарт не усидит на острове Эльбе, и, когда это сбылось, государь к ней стал иметь особенное доверие. Она была какая-то восторженная проповедница, вроде миссионерки-просветительницы, которая всюду бродила и проповедовала обращение ко Христу Спасителю, словом, была презагадочная личность, пророчица не пророчица, а иллюминатка,[15] и была почитаема некоторыми за вдохновенную распространительницу христианства. Другие ее гоняли и досаждали ей, но она всякие оскорбления переносила с терпением и кротостью. Государь часто видался с нею, бывал нередко у нее и просиживал по целым вечерам. Сначала ее опасались, видя в ней что-то необыкновенное; но когда государь показал к ней расположение, около нее собрался целый кружок поклонников и последователей ее учения. Ей хотелось было ходить по улицам в Петербурге и проповедовать, но ей этого не дозволили. Она имела сильное влияние на государя: старалась сблизить его с императрицей, которая тоже к ней имела немалое доверие, и это многим не нравилось, в особенности сторонникам известной Марьи Антоновны.[16] Крюднерша и ее было хотела поймать на свою удочку, да только та не поддалась. Года три или четыре она прожила в Петербурге, будучи в большом доверии и фаворе, да только не сумела удержаться — проболталась, говорят, насчет некоторых предположений касательно Греции,[17] про которые государь передавал ей с глазу на глаз. Этим воспользовались люди, опасавшиеся ее влияния и расположения к ней государя, поспешили посеять в его уме к ней недоверие и, наконец, достигли того, что ей велено было даже выехать из Петербурга; это случилось в 1822 году, в то время, как мы там были. Она отправилась куда-то в Одессу или в Крым проповедовать Евангелие татарам; не раз была в опасности сделаться мученицей и там умерла незадолго до кончины государя. Но, несмотря на немилость, в которую она впала, ее влияние и после ее отъезда было заметно: государь стал особенно богомолен, оказывал необыкновенное уважение к духовенству и монашеству. Графиня Орлова этим воспользовалась и старалась втереть ко двору известного отца Фотия; он не раз бывал у государя, который с ним подолгу беседовал и целовал его руку, и будь Фотий помягче и пообщительнее с вельможами, может быть, сделался бы он лицом влиятельным. Но он был крут и неподатлив, да и слишком прям в разговоре: это многих встревожило; к тому же он был в большой контре с князем Голицыным, тогдашним министром народного просвещения. Фотий обвинял его в неправославии, громко порицал книги духовного содержания, тогда печатавшиеся, и называл их бесовщиной и масонством; все это государя мало-помалу охладило к Фотию, к великому прискорбию Орловой, мечтавшей, может статься, видеть его и под белым клобуком.[18]

Государь любил ездить по монастырям и, если слышал, что где-нибудь есть великие старцы и подвижники, непременно вступал с ними в беседу, просил их благословения и целовал руку. Так, он бывал на Валааме в Свирском монастыре, в Ростове в Яковлевском и благоволил к Амфилохию, которого посетил в келье и долго у него сидел.

Очень заметно было, что государь чувствовал потребность общения с духовными людьми и что его душа жаждала назидательных бесед, каковых, конечно, нечего было ожидать от его окружавших. Странно и непонятно, как государь с такою прекрасною душой и с таким добрым, мягким сердцем, мог быть расположен и иметь своим любимцем человека, подобного Аракчееву. Кто жил в то время, слыхал немало о его крутостях, жестокостях и, можно сказать, бесчеловечии, и всем диковинно было, что при таком добром, истинно благословенном государе мог держаться такой лютый временщик, который делал, что хотел. Что было сделано этим могущественным любимцем, разумеется, со временем позабудется, но люди, жившие при нем, долго не позабудут про ненавистную аракчеевщину, причинившую много скорбей отдельным лицам: и своими переменами и новшествами, как отзывались люди знающие, она наделала больше ломки и хлопот, чем принесла пользы.

Аракчеев был крут, жёсток, самонадеян и оттого упрям и настойчив, а последовательности в своих действиях не имел, и выходило, что он все строился на песке.

IV

Будучи от природы слабого и нежного сложения, императрица Елизавета Алексеевна никогда не могла похвалиться здоровьем, а под конец, в 1820-х годах, она стала все чаще и чаще прихварывать, и врачи решили, что ей непременно нужно жить в теплом климате. Государь, бывший в продолжение многих лет в холодных к ней отношениях, стал под влиянием Крюднерши и других благочестивых советчиков опять с нею видимо сближаться и захотел вместе с нею отправиться на юг России.

Больше года уже императрица сильно кашляла и жаловалась на боль в сердце и груди; медики опасались признаков чахотки, а может быть, уже и находили их. В июле месяце решено было, что в начале сентября государь и государыня отправятся в Таганрог. Сперва поехал государь, а чрез день или дня два спустя — Елизавета Алексеевна. Рассказывали, что император точно имел предчувствие, что ему не возвратиться, и за несколько дней до отъезда из Царского Села его часто встречали в саду; он прогуливался один и казался печальным и унылым, и, услышав однажды вечером крик совы, он вздохнул и сказал кому-то из бывших с ним: «Cet oiseau de mauvaise augure, que nous présage-t-il?» {«Что сулит нам этот предвестник несчастья?» (франц.). — Ред.}

Пред самым отъездом из Петербурга он заезжал в Невский монастырь, служил там молебен у мощей, прощался с митрополитом Серафимом и пожелал посетить келью бывшего там схимонаха. Увидев у него гроб, он спросил его: «Для кого это?» — «Для меня, — отвечал старец, — чтоб я не забывал, что все мы гости на земле, и чаще вспоминал бы о смерти». Прощаясь с государем, схимник сказал ему: «Мы более не увидимся…» Уезжая из монастыря, государь был очень печален и при прощании с митрополитом прослезился. Выехав из святых .ворот, он несколько раз оглядывался назад, чтобы посмотреть еще на Невскую лавру. Митрополит стоял у святых ворот и все благословлял его.

Императрица в скором времени последовала за императором и поселилась в Таганроге. Государь ездил делать объезды в ближайших местностях: был на Дону и в Новочеркасске и снова возвращался в Таганрог как на постоянную квартиру. Он предполагал ехать в Астрахань, но, по предложению одесского градоначальника графа Воронцова, поехал в объезд по южному берегу Крыма и во время этого путешествия захворал, — одни говорили, что от сильных холодов он простудился, другие утверждали, что он схватил крымскую лихорадку, нередко весьма опасную. Граф Воронцов уговорил государя заехать на перепутье в его приморский загородный дом, может быть, ожидая, что после отдыха государю станет легче. Лейб-медиком тогда был Вилье, родом либо ирландец, либо шотландец, пренастойчивый и преупрямый в своих мнениях; он дал государю лекарство, от которого болезнь еще усилилась, и государь, до времени отложив начатое путешествие, пожелал немедленно возвратиться в Таганрог. Императрица ужаснулась, видя перемену в государе, стала настаивать на консилиуме, но Вилье утверждал, что нет никакой опасности и что государь скоро оправится, и едва-едва согласился посоветоваться с лейб-медиком императрицы Штофрегеном. Государь, не получая облегчения от лекарств, перестал их принимать, требовал воды со льдом, чувствуя внутренний необыкновенный жар. Рассердившись на Вилье, не велел его к себе пускать. В Петербурге ничего этого не знали, известили императрицу Марию Феодоровну и великих князей, что государь захворал, но слегка, что сначала нисколько никого не встревожило. Императрицу Елизавету Алексеевну медики тоже успокаивали. Поверила ли она им или нет, но она почти неотлучно находилась при больном, забывая свою собственную болезнь и невзирая на свою слабость. Государя также старались успокоить. Он грустно улыбался, качал головой и говорил обыкновенно: «je sais a quoi m’en tenir», a раза два прибавил еще: «pourtant je ne voulais que du bien à tous, mais que la volonté de Dieu se fasse». {«Я знаю, как мне к этому относиться»… «Однако же я хотел всем лишь добра, но да будет воля Божья» (франц.). — Ред.} Он был спокоен духом и как будто ожидал неминуемой смерти, когда ему начинали говорить о выздоровлении. Императрица тревожилась, страдала, не отходила от одра болящего. Должно быть, слыша постоянные уверения, что нет опасности, и сама этому поверила или хотела себя уверить и за день или за два до 17 ноября писала вдовствующей императрице: «После тяжелых дней сомнения и опасности есть надежда на скорое и совершенное выздоровление».

Недолго продолжалась эта надежда, потому что на двенадцатый день болезни государь скончался 19 ноября. После успокоительных известий, которые обнадеживали, внезапно полученное извещение о кончине государя всех ошеломило, все были убиты горем и совершенно растерялись. В Москву об этом пришло известие в Екатеринин день довольно поздно вечером, а на другой день печальный звон колокола возвестил его всему городу. Много было различных разговоров и предположений насчет неожиданной для всех кончины государя[19].

В самый день кончины государя императрица писала письмо к вдовствующей императрице; оно ходило тогда по рукам в списке и начиналось очень умилительными словами: «Наш ангел на небеси, а я еще все томлюсь на земле. Кто же мог бы ожидать, что я, слабая и больная, переживу его?» И оканчивалось так: «Нахожу для себя утешение в этом ужасном несчастье только в надежде, что я его не переживу. Желаю и надеюсь быть вместе с ним скоро и неразлучно».

V

Известие о кончине государя ужасно опечалило Москву: все его любили, о нем горевали и плакали. Особы чиновные по классам облеклись в траур, а мы, бесклассные дворянки,[20] тоже сняли с себя цветное и надели черное платье. Разумеется, прекратились всякие увеселения, театры, балы — все кончилось, и Москва притихла на долгое время; все были в каком-то страхе и ожидании, точно чуяли недоброе. Велено было всему чиновничеству и дворянству собираться в Кремль и присягать новому государю Константину Павловичу. Ходили разные смутные слухи об отречении его от престола. Толковали, что так как у Константина Павловича детей не было и он разошелся с женой и вторично женился,[21] то и царствовать не может, а уступит престол младшему своему брату Николаю. Это происходило в 1821–1823 годах.

Конечно, это было дворцовою тайной, но тем не менее кое-что выплывало и доходило и до нас в Москву.

Люди, хорошо извещенные о том, что происходило при дворе, передавали, что известие о кончине государя дошло в Петербург ноября 27. Константин Павлович и Михаил Павлович были тогда в Варшаве, а в Петербурге императрица Мария Феодоровна и Николай Павлович, который помещался в Аничковском дворце. Великий князь Николай Павлович ежедневно получал известия из Таганрога; полученные 25 и 26 числа подавали надежду, и потому 27 числа утром в дворцовой церкви, после обедни, должны были совершать молебствие о здравии государя. Императрица стояла в комнате, смежной с алтарем; тут же находился и великий князь, который дал приказание, что ежели бы фельдъегерь приехал во время службы, то чтоб его вызвали незаметно. Только что отошла обедня и начался молебен, как великий князь увидел, что дверь из передней комнаты немного открылась и опять затворилась. Он поспешил выйти и увидел графа Милорадовича с таким смущенным видом, что и без слов понял, что все кончено. У великого князя от потрясения подкосились ноги, он опустился на стул и послал за государыниным лейб-медиком; когда тот пришел с Милорадовичем, великий князь пошел с ним в ту комнату, где стояла императрица, и, будучи не в силах сказать ни слова, молча поклонился в землю. Императрица, говорят, сразу поняла все и от неожиданности оцепенела; ее почти без чувств провели в ее покои.

Великий князь Николай Павлович пошел в церковь, чтобы немедленно принести присягу цесаревичу Константину Павловичу как законному наследнику престола. Его примеру последовали прочие тут бывшие сановники и находившиеся тогда в Петербурге архиереи. Голицын, князь Александр Николаевич, хотел, говорят, остановить великого князя от присяги, зная распоряжения покойного государя и отречение Константина Павловича, и объявил ему, что есть завещание на этот предмет, но великий князь не послушался. Подробностей больших не припомню: люди придворные все это расскажут как по писаному, а я передаю со слов других, что слышала.

В Варшаву известие о кончине, отправленное в одно время, пришло раньше, чем в Петербург. Константин Павлович был также поражен этим неожиданным ударом. Он тотчас объявил брату Михаилу Павловичу, что давно отказался от престола, запретил называть себя государем и на другой же день поспешил отправить брата в Петербург, объявляя и подтверждая, что наследник престола Николай Павлович, а не он. Пока Михаил Павлович ехал в Петербург, весь город уже присягнул Константину Павловичу и Москва тоже. Новая присяга другому меньшому брату произвела в Петербурге большую смуту, которую старались возбудить заговорщики, что и случилось декабря 14.

В Москве, слава Богу, все обошлось без тревог и волнений.

Ровно за неделю до Рождества Христова, декабря 18, вследствие распоряжений, последовавших из Петербурга, повещено было всем служащим и жителям Москвы, чтобы собрались в Успенский собор. Когда сановники, военные и гражданские, Сенат и множество разных лиц туда съехались, преосвященный Филарет в полном облачении вошел царскими вратами в алтарь, вынес оттуда серебряный ковчег и, поставив его на стол, приготовленный на амвоне, сказал речь, что по воле покойного государя его завещание хранилось в этом ковчеге.

После этой речи преосвященный снял печать с ковчега, вынул из него пакет, надписанный покойным государем и запечатанный его печатью. Когда пакет распечатали, нашли в нем манифест государя о том, что преемник его не Константин, а Николай, и собственноручное отречение от престола Константина Павловича от 16 августа 1823 года. Тайну эту знали только немногие: императрица Мария, князь Александр Николаевич Голицын и архиепископ Филарет, которому поручено было положить конверт в ковчег Успенского собора. Николаю Павловичу это было совершенно неизвестно. Умирая, государь не заблагорассудил открыть эту тайну ни императрице и никому из бывших с ним в Таганроге, очень, впрочем, приближенных и доверенных лиц, ни князю Петру Михайловичу Волконскому, ни Дибичу, ни Чернышеву.

По прочтении манифеста и отречения все стали присягать Николаю Павловичу как законному наследнику.

Многие полагали тогда, что манифест сочинял историк Карамзин, так как знали, что государь к нему особенно благоволил, но потом оказалось, что манифест писал преосвященный Филарет, а после того что-то еще прибавлял князь Александр Николаевич Голицын; пакет этот привез с собою государь в августе 1823 года и через Голицына передал Филарету, который тогда же и вложил его в серебряный ковчег, стоявший на престоле Успенского собора.

VI

Тело императора Александра Павловича отпевали в греческом монастыре во имя св. Александра Невского. Монастырь этот новый, был построен после французов каким-то богатым греком и стоил ему больших денег, чуть ли не до 700 тыс. рублей ассигнациями. После отпевания тело там стояло довольно долго, так что процессия отправилась в путь после Рождества, и по случаю особенно жестоких в тот год холодов, ветров и бурь тело везли медленно, останавливались в разных губернских больших городах по нескольку дней, и везде было стечение народное около гроба неимоверное. По ночам останавливались в селах и гроб ставили в церковь; народ всюду встречал и провожал. Когда стали приближаться к Москве, то на встречу тела несметные толпы народа, духовенство, власти и генералитет отправились в Коломенское, и все это пало на колена, когда показалась печальная колесница. Здесь дорожную колесницу переменили на парадную. У всех церквей была встреча от духовенства; провожавшие пешком и в экипажах тянулись более чем на две версты. В Москву к заставе прибыли к вечеру, и совершенно уже стемнело, когда въехали в Кремль и внесли тело в Архангельский собор. Кто видел трогательное зрелище этого погребального царского торжества, никогда его не позабудет.

В Москве тело стояло только три дня, и сказывают, что днем и ночью народ, не перемежаясь, все толпился в соборе, несмотря на то, что соборы были еще в ту пору холодные; из усердия то и дело ставили перед гробом свечи.

При выезде из Москвы были опять торжественные проводы к Тверской заставе и далее; у Петровского дворца была лития, во Всехсвятском встреча, и так до самого Петербурга. Как там встречали и хоронили — порядком рассказать не умею; слышала только, что перед тем, как телу туда прибыть, разнесся слух, что под Казанским собором (где оно должно было находиться до перенесения в Петропавловскую крепость) были будто бы подведены мины и что злоумышленники хотели разом взорвать все царское семейство. Доложили об этом государю Николаю Павловичу, он этим нимало не смутился, но приказал произвести осмотр, и оказалось, что все это были пустые слухи и что под собором, где были просторные подвалы, снимаемые каким-то виноторговцем, были точно бочки, но только не с порохом и не с горючими веществами, а просто-напросто с виноградными винами; это всех успокоило.

VII

Умирая, покойный государь Александр Павлович поручил императрицу попечению князя Петра Михайловича Волконского, его жене княгине Софье Григорьевне, сестре его княжне Варваре Михайловне и дочери княжне Александре Петровне. Княгиня Волконская была дочерью князя Григория Семеновича Волконского (родного брата тетушки Марьи Семеновны Римской-Корсаковой) и поэтому приходилась двоюродною сестрой сестре Екатерине Петровне Архаровой. Обе княжны, тетка и племянница, находились при императрице, будучи ее фрейлинами и пользуясь особенным ее расположением. Княжна Александра Петровна была впоследствии замужем за Павлом Дмитриевичем Дурново. Императрица очень порывалась следовать за телом государя, но при стоявших тогда жестоких холодах и.при слабости ее от утомления и горя медики объявили, что ей решительно невозможно тронуться с места, пока не наступит более благоприятное время. И так ей пришлось дожидаться до последних чисел апреля.

В день, назначенный для отъезда императрицы из Таганрога, едва не весь город собрался ее провожать: все со слезами и очень далеко за город провожали ее карету, ехавшую довольно тихо. Государыня заранее известила императрицу Марию Феодоровну о своем выезде и просила ее приехать к ней для свидания в Калугу; оттуда предполагали провезти ее в подмосковное имение князя Волконского, верстах в двадцати от Москвы, {По всей вероятности, село Суханово, от Москвы 18 верст, от уездного города Подольска 12 верст. Там прекрасный дом и обширный парк; версты полторы оттуда мужской монастырь — Екатерининская пустынь, которую император Александр Павлович и императрица посетили, бывши в гостях у князя Волконского.} где бы она осталась дожидаться коронации, уже назначенной в июле месяце.

Путешествие очень утомляло императрицу, и как ее ни уговаривали Волконские и медики дать себе отдых и побыть где-нибудь подольше на одном месте, она спешила добраться поскорее до Калуги, где императрица Мария Феодоровна уже ее дожидалась. В Орле ей стало еще хуже, то есть она стала еще слабее, но все-таки желала продолжать свой путь, 3 мая приехала в Белев, небольшой город между Орлом и Калугой, и здесь до того ослабела, что сама почувствовала невозможность ехать далее и послала сказать императрице Марии, что просит ее приехать. Волконские ужасно перетревожились, но больная их успокоила и послала их отдыхать, а при себе велела остаться только одной своей камер-медхен и, говорят, ранее обыкновенного пожелала лечь в постель и скоро започивала. Начинало уже рассветать, когда дежурившая в соседней комнате вздумала потихоньку войти в спальную, чтобы посмотреть, что там делается, и, подошедши к постели, нашла такую перемену в лице императрицы, что тотчас поспешила послать за лейб-медиком и Волконскими; едва они успели войти в комнату, как государыня тихо и едва приметно испустила последнее дыхание в ночь с 3 на 4 мая. Тотчас послали эстафету к Марии Феодоровне, которая между тем уже выехала из Калуги и направлялась к Белеву. Это печальное известие настигло ее, кажется, в Перемышле, верстах в тридцати за Калугой. Можно себе представить ее поражение и печаль. Так после кончины государя Александра Павловича его вдова не прожила и полугода. Императрица Мария, пробыв недолгое время в Белеве, поехала в Москву, где находилась тогда меньшая ее невестка, великая княгиня Елена Павловна, бывшая в тягости и со дня на день ожидавшая разрешения; в половине мая она родила дочь, которую в память новопреставленной императрицы и назвали Елизаветою. Искренняя участница всех скорбей и радостей своей царственной семьи, императрица опять отправилась из Москвы встречать тело в бозе почившей государыни. Повелено было преосвященному Филарету сделать встречу на границе Московской губернии, и он для этого ездил в Можайск, где тело было внесено в соборный храм; наутро в присутствии императрицы Марии Филаретом совершена литургия и сказано прекрасное надгробное слово, довольно краткое, но, помнится мне, хорошо и верно изображавшее добродетельную, праведную жизнь благочестивой государыни.

Тело везли на Москву тем же опять порядком и на той же печальной колеснице, как и государя, и так же встречали и провожали.

Недели полторы спустя после этого печального торжества императрица Мария принимала от святой купели внучку свою великую княжну Елизавету Михайловну в Чудовом монастыре, и по сему случаю преосвященным Филаретом там были произнесены два приветственные краткие слова, которые были напечатаны в то время в «Московских ведомостях».

Не помню, где великая княгиня родила дочь, но потом она жила в Кускове и до коронации в Петербург уже не возвращалась, а императрица Мария Феодоровна имела пребывание в доме графа Разумовского на Гороховом поле. Впоследствии великий князь Михаил Павлович купил дом бывший графа Головина {Ныне на этой местности Лицей цесаревича Николая.[22]} на Остоженке, и после того он и великая княгиня в свои приезды в Москву там уже обыкновенно и пребывали; но это было после первой холеры, кажется, если не ошибаюсь, в 1831 году.

VIII

Вслед за государем Александром Павловичем стали умирать один за другим люди, пользовавшиеся его благорасположением и не дождавшиеся светлых празднеств нового царствования, все люди замечательные, верой и правдой послужившие государю и потрудившиеся для отечества.

Прежде всех умер граф Румянцев,[23] сын известного Румянцева-Задунайского.[24] Он был женат,[25] великий любитель и собиратель древностей, рукописей и вообще разных редкостей и диковинок.[26] В Москве он живал неподолгу, служил при дворе, был канцлером до 1812 года и все больше жил в Петербурге; но мне не раз случалось видать его на больших балах — очень благообразный и представительный вельможа. Под конец, говорят, совсем оглох и вживе уже разрушался.[27] Румянцевский дом был на Покровке, и там во многих комнатах на потолках были рисованные и барельефные изображения баталий, где участвовал Задунайский.[28] Потом этот дом купил какой-то купец и, конечно, соскоблил и счистил все эти славные воспоминания, а вместо них, пожалуй, велел намалевать разные цацы и по-пряничному разукрасил стены.

Потом умер другой граф — коротко знакомый нам, жителям Москвы, бывший наш генерал-губернатор, граф Федор Васильевич Ростопчин.[29] Я про него хотя кой-что и рассказывала, но многого не пришлось досказать. Что там ни говори про его действия во время французов в Москве, но Москва многим ему обязана, а главное тем, что он поджег ее, чем совершенно сгубил Бонапарта и его скопища, иначе бы мы от хищника и не избавились. Он не пожалел и собственного достояния и прекрасный свой дом в Воронове также поджег,[30] чтоб он не достался в добычу врагам. В 1814 году он был сменен как главнокомандующий Москвы, и на место его поступил Тормасов, а он сделан членом государственного совета. После выхода неприятеля из Москвы он, как слышно было, остался не совсем доволен, что его заслуги и пожертвования были приняты холодно и мало оценены. У него осталась на сердце заноза, и он с тех пор не служил, а только числился на службе и подолгу живал за границей. Можно упрекнуть его в двух только случаях: во-первых, зачем он позволил неистовой черни растерзать Верещагина, ни в чем, говорят, не виновного[31] (если это так и он знал это, то отдаст он ответ Богу), а во-вторых, за малодушие, что написал книгу — «Правду о пожаре Москвы»,[32] в которой оправдывается от обвинения, что он поджег Москву. Эта книжка была сперва напечатана на французском языке и после того переведена на русский, и тогда говорили, что настоящее ее заглавие — «Неправда о пожаре Москвы». Извиняться пред врагом не следовало: говори, что хочешь, нечего об этом заботиться, если совесть не корит.[33] А что он придумал и поощрил поджечь Москву, в этом все мы были и остались уверены, что он там ни пиши. Дом его был на Лубянке, рядом с домом, принадлежавшим, говорят, князю Пожарскому. После взятия Парижа нашими войсками в 1814 году Ростопчин делал для Москвы у себя большой праздник, и, кажется, это было последним блестящим угощением в жизни этого человека, достойного лучшей участи[34], испытавшего много превратностей, и величия, и прискорбия. Перестав быть начальником Москвы, он уехал в чужие края и по возвращении своем жил опять в Москве. Но люди, лебезившие пред ним во дни его правления, мало о нем помнили: он жил довольно уединенно, может быть и потому, что был не всегда сдержан в разговорах и суждениях и вообще слыл за человека недовольного, раздраженного и желчного. Жена его, племянница екатерининской камер-фрейлины Протасовой,[35] вместе с теткой получившая графство, была ревностная католичка: одну из дочерей своих пристроив за французского графа Сегюра, хотела было и меньшую, девицу лет семнадцати или восемнадцати, обратить в латинство, но девица не поддавалась. Она была собой очень хороша и умерла от чахотки в первой молодости, и как ее ни преследовала мать своими уговариваниями, умерла в православии.[36] Тогда много толковали о том, как графиня втихомолку от мужа тарантила около больной со своими аббатами, но, к счастью, не успела в своих интригах.

Не знаю, был ли граф Федор Васильевич особенно богомолен и набожен, но он был привержен ко всему русскому и скончался в духе православия как хороший и настоящий христианин. Он запретил хоронить себя с пышностью и завещал, чтобы тело отпевал только один приходский священник,[37] что и было исполнено: его отпевал священник церкви Введения на Лубянке, а схоронили на Пятницком кладбище. {Дом графа Ростопчина, купленный впоследствии графом Орловым-Денисовым, принадлежал последнему и его сыну более пятнадцати лет; после того был куплен Шиповым и совершенно утратил прежний свой вид.}

Третье лицо, вскоре после императора Александра Павловича за ним последовавшее, был известный историк Карамзин. Не будучи ни знатным, ни чиновным, он пользовался особым благоволением покойного государя и обеих императриц, которые были с ним в постоянной переписке и очень его любили.[38] Его здоровье давно уже начинало слабеть от многолетних трудов и продолжительных занятий; он прихварывал, но скоро потом оправлялся; лет ему было еще немного — шестьдесят с чем-нибудь. В начале декабря месяца, стало быть, вскорости после получения в Петербурге известия о кончине государя, он, по обыкновению своему, отправился во дворец к императрице, долго там пробыл, говорил много с жаром и одушевлением и, по возвращении домой, был в лихорадочном состоянии, и это отозвалось на его здоровье. Потом он простудился в день смуты, 14 декабря, потому что отправился на площадь, где находился государь, и после того до вечера пробыл во дворце.[39] В начале января он заболел, а в первых числах февраля дошли до нас слухи в Москву, что Карамзин смертельно занемог, что у него воспаление, что его жизнь в опасности. Недели через две или три сказывают, что ему стало легче, но что он кашляет, что опасаются чахотки и потому советуют ему ехать с наступлением весны в Италию. Тут он решился просить себе у нового государя места для службы при итальянском дворе, но государь вместо этого приказал выдать для него особый фрегат[40] для путешествия водою. Все были в восхищении от такой внимательности и милости государя к русскому историку, для которого, кроме того, велено было еще отвести помещение в Таврическом дворце, чтобы больной до своего отъезда мог дышать лучшим воздухом, чем в спертых улицах города.

Императрица Мария Феодоровна, собираясь к нам в Москву и потом на встречу к императрице Елизавете Алексеевне, нечаянно приехала к Карамзину, чтоб с ним проститься, и очень его этим порадовала. Но вскоре после того ему стало опять хуже. Она посылала к нему своего лейб-медика (не помню фамилии),[41] и он очень ее огорчил, сказав ей, что Карамзин в безнадежном положении, что у него чахотка и что ехать ему в чужие края не придется. В мае стало ему еще хуже, пришло известие о кончине императрицы в Белеве, и это ускорило его смерть: он умер в последних днях мая месяца.[42] Государь ездил к его телу и очень плакал. Тяжелы были для России 25-й и 26-й год, велики были для нее потери и потрясения; многие семейства оплакали близких умерших и живых покойников, принимавших участие в мятеже.

IX

Заговор 14 декабря слишком всем известен, и распространяться о нем мне нет нужды, но о некоторых лицах, в нем замешанных, могу и я, может статься, сказать что-нибудь нигде не напечатанное. В числе их были, к несчастью, и мои родственники, родственники моих родных и люди, знакомые мне и близкие.

Давно заваривалась эта каша в разных концах России: в Крыму, в Киеве, в Петербурге и Москве.[43] Еще в бытность мою в Петербурге в 1822 году доходили до меня смутные слухи, что есть какие-то тайные общества и что они трактуют о разных переменах в России, и, признаюсь, как многие, считала и я все это глупою выдумкой и пустыми сплетнями. Тогда не обратили на это должного внимания, дали деревцу разрастись в дерево и пустить глубокие корни,[44] так что под конец пришлось вступать в борьбу с легионом злоумышленников. Буря разразилась при восшествии на престол нового государя: начались следствия, составлена следственная Верховная комиссия[45], которая разбирала вины мятежников, и были они разделены на сколько-то классов.[46] Донесение комиссии было потом напечатано, как и список лиц виновных;[47] мне добыли и то и другое.

Самыми главными коноводами были: Пестель, Каховский, Рылеев, Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин; их всех повесили пред Петропавловскою крепостью июля 13 дня 1826 года. В день казни государя в Петербурге не было: он заранее уехал в Царское Село. Он хотел было, говорят, помиловать от смертной казни и этих зачинщиков, как он сделал в отношении некоторых других мятежников, но люди приближенные, а кто говорит, что и сам митрополит Серафим и другие члены святейшего Синода, прослышав о намерениях государя, восстали против монаршего милосердия и уговорили его показать пример строгости над главными возмутителями, и государь послушался их советов.[48] Для всех прочих государь смягчил приговоры Верховной комиссии, и хотя некоторые были обречены на казнь, их только сослали, осужденным на ссылку убавил число лет пребывания в Сибири и сделал всем облегчения.[49]

Отец Пестеля был при императоре Александре где-то в Сибири губернатором, вследствие беспорядков по управлению и за начеты на него был удален из службы и жил у себя в деревне в великой скудости.[50] После казни его сына государь, узнав, что старик в нужде, велел дать ему аренду и послал пятьдесят тысяч деньгами, а меньшого сына, брата повешенного, взял к себе во флигель-адъютанты.[51] Это было в то время рассказываемо с восхищением, и все приходили в умиление от царского великодушия и милосердия.

Кто был Рылеев: сын ли или родственник бывшего при императрице Екатерине II петербургского губернатора или убитого в 1812 году генерала и на ком он был женат,[52] — не имею понятия; знаю только, что у него было несколько человек детей, мал-мала меньше.[53] Вдова его от горя, что мужа казнили, тронулась в уме. Государь узнал об этом, посылал наведоваться об ней, хотел взять ее на свое попечение, во всем обеспечить, велел ей сказать, что он берет под непосредственное свое покровительство ее детей и позаботится об их судьбе, и велел узнать, не имеет ли она каких нужд. Но она, раздраженная горем, как рассказывали, отвергла милостивую заботливость государя и ничего не захотела принять ни для себя, ни для детей.[54]

Кроме Муравьева-Апостола, которого повесили (Сергея Ивановича), и двух его братьев[55] были замешаны еще дети Михаила Никитича Муравьева (не Апостола), женатого на Екатерине Федоровне Колоколь-цевой. И муж и жена были люди весьма достойные и уважаемые. Муравьев-отец был некоторое время попечителем Московского университета, потом заведовал Министерством народного просвещения и был сенатором; он умер до двенадцатого года, оставив вдову еще довольно молодых лет.[56]

Она посвятила себя воспитанию двух мальчиков, жила только для них и полагала в них свое счастье. Старший Никита был очень умен, честолюбив, предприимчив и смел, но благороден. Он учился успешно, служил хорошо и женился на прекрасной собою, знатной и богатой графине Чернышевой, дочери графа Григория Ивановича[57] (двоюродного брата княгини Натальи Петровны Голицыной). Брат этой молодой Муравьевой Захар Григорьевич, единственный сын у отца (имевшего несколько дочерей), был тоже замешан в декабрьский мятеж и вместе с Муравьевыми и другими сослан в Сибирь.[58] Родная тетка Никиты Муравьева была за Луниным (родным братом Александра Михайловича), и ее сын, двоюродный брат Муравьевых, тоже попал в этот омут и был сослан.[59] Когда граф Григорий Чернышев умер и фамилия его в мужском роде пресеклась (сын его, Захар, будучи сослан, лишен был и графства), то старшая из дочерей Чернышева, вышедшая замуж за Кругликова, приняла титул и фамилию отца, и составилась новая отрасль Чернышевых-Кругликовых.

Несчастная мать двух Муравьевых была в великой горести и в продолжение следствия и заключения сыновей постарела на десяток лет; она обращалась, к кому могла, и просила ходатайствовать. Кажется, что княгиня Наталья Петровна Голицына, близкая к императрице Марии и уважаемая новым государем и императрицею, содействовала помилованию от смертной казни ее племянника Чернышева[60] и Муравьевых; может статься, что просила и за других. Жена Никиты Муравьева не захотела его оставить и последовала за ним в ссылку, где она и умерла в начале 1830-х годов, а лет чрез десять спустя умер и он. Там в Сибири родилась у них дочь, которую по смерти отца привезли к бабушке Екатерине Федоровне, и она должна была нянчиться со внукою на старости лет.[61]

Много было молодых людей из лучших и известнейших фамилий замешано в эту смуту. Имена некоторых я помню: князь Волконский, князь Щепин-Ростовский, князь Одоевский, князь Оболенский, князь Трубецкой, князь Голицын, граф Коновницын, барон Розен, граф Чернышев[62] и многие другие.

Князь Оболенский Евгений Петрович (сын князя Петра Николаевича, женатого на Кашкиной),[63] родной племянник нашего соседа, храбровского князя Алексея Николаевича, принимал участие в мятеже 14 декабря как один из главных зачинщиков; он был сперва осужден на смертную казнь, но государь смягчил приговор, и он был сослан в Сибирь.[64] Родная тетка этого Оболенского девица Кашкина была фрейлиною при императрице Марии Феодоровне, а отец ее (у которого было много детей, человек десять или двенадцать) был некоторое время генерал-губернатором у нас в Калуге, уже после моего замужества, и батюшка был с ним знаком и в хороших отношениях. Он губернаторствовал недолго, года два-три, и умер лет шестидесяти или даже моложе. Я слыхала, что в начале царствования императрицы Екатерины II, когда стряслась беда над Мировичем и он был отдан под суд,[65] то следствие по этому делу было поручено произвести Кашкину, и чрез это ему после того очень повезло, так что он, не имея еще сорока лет и до своего губернаторства в Калуге, был уже генерал-губернатором в других губерниях[66] и в последнее время имел Александровскую ленту.

Родной племянник моей невестки Марьи Петровны Римской-Корсаковой, сын ее сестры Елены Петровны, бывшей за Сергеем Васильевичем Толстым, Владимир Сергеевич, тоже был в числе замешанных в заговор, и хотя он был не из главных зачинщиков, однако не миновал ссылки.[67] Елены Петровны не было уже в живых, но Сергей Васильевич был еще в живых, и для отца это было большое горе. Очень хлопотали тогда, чтобы выручить молодого человека, которому и двадцати лет еще не было; кого-кого ни просили, отстоять не могли.

По родству с князем Юрием Владимировичем Долгоруковым просили и его принять участие и похлопотать за правнука. Старый вельможа, начавший службу еще при императрице Елизавете Петровне в Семилетнюю войну (в которой участвовал и батюшка), верою и правдою служивший Екатерине, Павлу и Александру, сперва и слышать не хотел о том, чтобы просить за виновных: «Кто противится своему государю, за того я не челобитчик; нечего и жалеть этих крамольников, поделом вору и мука». Потом его, кажется, склонили просить за Толстого, но, однако, без успеха.

И мой родной племянник князь Александр Вяземский запутался в этом деле,[68] и, может статься, ему пришлось бы очень худо, ежели бы не ходатайствовал за него старший брат князь Андрей, который не только не участвовал в заговоре, но доказал свою верность государю во время смуты 14 декабря, быв на площади и охраняя государя и наследника.[69] Он просил за брата, и его просьбу уважили; однако князя Александра перевели в армию тем же чином и запретили ему на некоторое время въезд в столицы. Отец на него сердился, на первых порах видеть не хотел и лишил было наследства, но брат, скрыв завещание отца, разделил с ним пополам отцовское имение. Во время турецкой кампании князь Александр участвовал в походе, был под Адрианополем[70] и тем немного загладил свой безумный поступок; он всегда резко и язвительно отзывался про государя и государыню, конечно, не при мне и не у меня в доме, а то я бы и принимать его перестала.

Был у меня еще один родственник, муж одной из моих племянниц, который просидел шесть месяцев в крепости,[71] и так как он носил фонтанель, чтобы оттягивать приливы крови от головы, а в крепости с этим возиться ему, конечно, было нельзя, то он вскоре после того и ослеп и умер много лет спустя, и ни одного из своих детей, кроме старшего ребенка, родившегося в 1824 году, ему не пришлось видеть. По выходе из крепости он был должен прожить безвыходно десять лет в деревне, не смея выезжать ни в одну из столиц. После 1836 года он живал с семейством в Москве по зимам, но в Петербург не ездил. Старший его брат, более его замешанный, выпутался как-то из беды и не только что вышел сух из воды, но после того служил, был в генеральском чине, имел ленты и умер, кажется, будучи сенатором и на весьма хорошем счету у правительства, потому что его посылали ревизовать губернии.[72]

Не умею теперь назвать, кто из замешанных в заговоре года за два ли за три до того был в Саровской пустыни, где тогда жил прославившийся своею святою жизнью старец отец Серафим.[73] Только вот как было дело: два брата приехали в Саров и пошли к старцу (думается мне, что это были два брата Волконских); он одного из них принял и благословил, а другому и подойти к себе не дал, замахал руками и прогнал. А брату его про него сказал, «что он замышляет недоброе, что смуты не окончатся хорошим и что много будет пролито слез и крови», и советовал образумиться вовремя. И точно, тот из двух братьев, которого он прогнал, — попал в беду и был сослан.[74]

Была в Москве одна очень богатая женщина, Анна Ивановна Анненкова.[75] Она имела сына, попавшего в заговор, за что он и был приговорен к ссылке. Ему нравилась одна француженка; кто она была — цветочница ли, торговка ли какая или гувернантка[76] — порядком не знаю, но только не важная птица, впрочем, державшая себя хорошо и честно.

Когда она узнала, что Анненкова ссылают, она явилась и говорит его матери: «Ваш сын меня любит, и я разделяю его привязанность; выйти за него замуж при прежних его обстоятельствах я не решилась бы, потому что чувствую великую разницу его и моего положения; но теперь, когда он несчастлив и назначен в ссылку, я его не брошу, последую за ним, и ежели вы нам дадите ваше благословение, я буду его женой». Анненкова была очень тронута таким благородным поступком, обняла эту молодую девушку и сказала ей, что как ни горько ей терять сына, но она спокойнее отпустит его, зная, что он будет иметь при себе жену, такую достойную, благородную и любящую женщину. От этого брака у Анненковой были две ли, три ли внучки, которые воспитывались у бабушки,[77] жившей на Самотеке на Садовой в своем доме.

У этой Анненковой жила при ее внучках Варвара Афанасьевна Дохтурова, дочь родной сестры дядюшки графа Степана Федоровича Толстого. Это было в 1836 или 1838 году. Муж Варвары Федоровны был генерал и богатый человек, но большой игрок, который проиграл все, что имел, так что после его смерти бедная его жена и две дочери остались ни при чем. Старушка вскорости умерла, а дочери Марья Афанасьевна и Варвара Афанасьевна принуждены были жить в людях. Старшая, Марья, большая мастерица в живописи и рисованье, жила у хорошей моей знакомой Настасьи Владимировны Беер (урожденной Ржевской), двоюродной сестры тетушки Марьи Степановны Татищевой (по себе тоже Ржевской), а Варвара Афанасьевна — у Анненковой и получала по две тысячи ассигнациями в год жалованья; потом у нее сделалась водянка, и она умерла в 1838 или 1839 году.

Эта Дохтурова много рассказывала про удивительные странности и причуды старухи Анненковой. Так, например, она спала не на перине, не на пуховике или матрасе, а на капотах.

— Как это — на капотах? — спрашиваю я.

— Да так: ей постилают каждый вечер на кровать ваточные шелковые капоты, которых у ней было более двух десятков, и, постлав один, его разглаживают утюгом, потом стелют другой, третий и сколько понадобится, и каждый разглаживают, чтобы не было ни одной складки, и, постлав простыню, гладят опять утюгами, чтобы постель нагрелась и не остыла. Если старуха ляжет и почувствует где-нибудь складку, зовет горничных, все капоты с постели долой и опять сызнова начинается стилка и глаженье.

Она любила, чтоб у ней было много живущих в доме, и когда случалось, что две или три из приживалок и компаньонок почему-нибудь не обедает за столом, она сердилась: «Куда же это все разошлись, и за столом сегодня так мало?»

У нее была одна пожилая и толстая немка, которой вся обязанность только в том и состояла, чтобы нагревать то кресло, на котором сиживала обыкновенно Анненкова, и потому за полчаса до ее выхода из спальни немка придет и сядет на ее место и уступает, когда та придет.

И много разных других причуд и странностей имела она. Если кто похвалит что-нибудь из ее вещей, тотчас приступит непременно: возьми, и не отстанет, пока не принудит взять. Зная эту ее слабость, многие из окружавших ее тем пользовались и, умышленно хваля, что им нравилось, выпрашивали желаемое.

X

В этом же 1826 году, апреля 20, я лишилась сестры своей, монахини Зачатьевского монастыря матери Афанасии. Она всегда говаривала, что желала бы пред смертью несколько деньков поболеть, успеть исполнить долг христианский и так умереть. По ее желанию Господь послал ей и кончину. Еще на шестой неделе стала она себя плохо чувствовать и говорила мне:

— Ну, сестра, скоро мы с тобой расстанемся; я не долго наживу, чувствую, что приходит мое последнее время.

— Да что же ты чувствуешь? — допрашивала я ее. — Пошлем за доктором…

— Нет, милая моя, не нужно, особенного я ничего не чувствую, а знаю, что скоро умру.

Это меня очень тревожило; я очень ее любила. Она через силу все еще ходила в церковь. Я каждый день с нею видалась.

В Великий пяток она до того ослабела, что в церковь не могла уже идти, но перемогалась, чувствуя себя очень нехорошо, и все еще надеялась, что, отдохнув на следующий день, она будет в силах выстоять продолжительную заутреню под Пасху. Я ей не противоречила, чтоб ее не огорчить, но видела, что не в церкви, а в постели придется ей встречать этот светлый праздник, что и случилось… Тут я невольно вспомнила, что она мне за год пред тем говорила в Пасху:

— Знаешь ли, сестра, мне почему-то кажется, что я в последний раз встретила Пасху в церкви; верно, я не доживу до следующего года.

Предчувствие ее сбылось: она дожила, но в церкви не могла уже быть.

Пасха была 18 апреля, а во вторник, 20 числа, сестра скончалась на пятьдесят первом году от рождения. Она, может статься, скончалась бы и в понедельник, но монахини не дали ей умереть покойно и на целые сутки продлили ее муки. Когда я пришла к ней в понедельник после обеда, она уже совсем кончалась; вдруг монахини притащили к постели рогожу и разостлали на полу.

— Что это такое? — спрашиваю я. — «Это для матушки, — говорят они, — она кончается, так следует помереть на рагозине».

Я не вытерпела и ушла в другую комнату, а они взяли больную и стащили на пол на рогожу.

Она было позабылась, вдруг ее берут и кладут на пол, — каково это?

Может статься, по-ихнему, по-монашескому так это и должно быть; но, признаюсь, близкому человеку видеть это очень тяжело. Бедная сестра стала бредить, от испуга сделались у ней корчи, и она при всем своем смирении и кротости начала роптать, может быть, и в бреду. Я не могла равнодушно смотреть на нее в таком положении, простилась с нею, горько заплакала и отправилась домой, а она еще всю ночь прострадала и скончалась к утру. Отпевали ее в пятницу, и так как это было на Святой неделе, то пели «Христос Воскресе»,[78] а мы, все родные, находившиеся на погребении, были в белом, и непохоже было на похороны.

Схоронить ее мы решили в Данилове монастыре, так как там были уже схоронены некоторые из наших Римских-Корсаковых: тетушка Марья Семеновна, дядюшка Александр Васильевич и другие, а впоследствии там положили и брата Николая Александровича, и его сестру Елизавету Александровну Ржевскую.

Там была схоронена и няня покойной сестры Вера Дементьевна, которую она очень любила, и потому рядом с нею положили и сестру. Эта потеря для меня была очень чувствительна, и я долгое время тосковала, а потому не хотелось мне посмотреть ни на какое торжество из бывших в августе по случаю коронации.

XI

О коронации государя Николая Павловича начинали было поговаривать еще в апреле месяце и думали совершить ее в июне; но когда пришло в Петербург известие о кончине императрицы Елизаветы Алексеевны, велено было прекратить все приготовления к коронованию, и было оно отложено до августа месяца, причем снова наложен глубокий траур на полгода, но потом, по случаю коронации, он был сокращен. В июле месяце, когда окончился суд над заговорщиками и самых главных преступников казнили, то, чтобы скорее изгладить грустное и тяжелое впечатление, которое это на всех произвело, и чтобы положить конец разным глупым и злоумышленным толкам насчет того, кто будет государем, сочли нужным поспешить коронованием, и у нас в Москве начались в Кремле приготовления для этого торжества.

В ту пору были еще люди, которые помнили коронацию императрицы Екатерины (а павловскую и александровскую я и сама помнила), и говорили, что такой торжественности и пышности при прежних не было.

Двор прибыл в Москву около 20 июля, а государь и государыня,[79] как это издавна вошло в обычай, по приезде с дороги имели сперва пребывание в Петровском дворце и только чрез несколько дней торжественно в золотых каретах въехали в Москву. Императрица ехала с великим князем наследником[80] в карете, а государь император верхом; с ним был великий князь Михаил Павлович, брат императрицы прусский принц[81] и большая свита. Послы от иностранных дворов имели также в этот день торжественный въезд; по обеим сторонам по пути были выстроены войска и, где можно, были устроены подмостки и места для зрителей, чего в прежние коронации, кажется, не бывало.

За несколько дней до самого торжества по улицам начали разъезжать герольды в своих богатых нарядах, останавливались на площадях, на перекрестках, трубили в трубы, читали повестку и раздавали печатные объявления о дне коронования. Сперва хотели совершить его августа 15, в Успеньев день, но потом отложили на неделю: разочли, что это и без того большой праздник и разговенье[82] и что потому неудобно, — назначили на 22 число.

Еще поджидали приезда великого князя Константина Павловича; он прибыл накануне Успения, никого не предупредив о дне приезда, и это вышло неожиданностью. Во время царских приездов Кремль спокон века всегда кишит народом, все надеются, не выйдет ли государь; вот Николай Павлович и вышел на балкон с двумя братьями, Константин направо, Михаил налево, народ закричал «ура» и кричал так громко и так долго, что молодая императрица, сказывают, перетревожилась: свежи были еще в ее памяти происшествия декабря месяца в Петербурге.

При первом свидании цесаревича с братом, которому он уступал престол, когда тот хотел обнять его, он схватил руку его и поцеловал, как подданный у своего государя. Приезд Константина Павловича был очень нужен, чтобы совсем рассеять пустячные толки, будто бы меньшой брат воцаряется без его ведома, а кто говорил — и вопреки его воле. Видя его с государем, уверились, что пустые речи были сплетнями людей, любящих мутить народ.

Погода установилась хорошая, и когда в навечерии коронования заблаговестили ко всенощному бдению во всей Москве во все большие колокола — дружно и разом, вслед за Иваном Великим,[83] — отрадно было слушать, точно в Светлое Христово воскресение. Как ни грустно было у меня на душе, а тут и мне стало весело: «Ну, слава Богу, — думаю, — дождались государева коронованья: дай Бог много лет ему царствовать».

Мои девицы — Клеопатра и Авдотья Федоровна — промыслили себе билеты на местах в Кремле, ранехонько поутру поехали в Кремль и так удачно уселись, что могли видеть всю церемонию шествия в собор и обратно.

Главным распорядителем при короновании, верховным маршалом был назначен князь Николай Борисович Юсупов, а помощником его был князь Александр Михайлович Урусов. Короновали три митрополита: Серафим петербургский, Евгений киевский и наш московский Филарет, к этому дню возведенный в митрополиты.

Князю Андрею Вяземскому довелось все видеть и в соборе и в Грановитой палате, где была потом царская трапеза. Он стоял с обнаженным палашом у ступенек тронной площадки, на которой под балдахином изволили кушать государь император и государыни императрицы.

Много было в этот день милостей и разных пожалований: новых андреевских кавалеров, статс-дам и пр.

Из них некоторые были мне известны лично: княгиня Татьяна Васильевна, жена князя Дмитрия Владимировича, была пожалована статс-дамой, также графиня Марья Алексеевна Толстая, жена графа Петра Александровича и мать молодой Апраксиной; еще Елизавета Петровна Глебова-Стрешнева, последняя из того рода Стрешневых, из которых была вторая жена царя Михаила Феодоровича.[84] Старуха графиня Ливен, воспитательница великих княжон, дочерей императора Павла, приятельница императрицы Марии и сестры Катерины Александровны Архаровой, была переименована княгиней с титулом светлости, но в этот ли день или после — этого не знаю наверно. Андрея получили: брат княгини Голицыной Ларион Васильевич Васильчиков (бывший потом князем), Сергей Ильич Муханов, который-то из двух старших митрополитов, кажется, киевский. Было несколько пожалований деревнями и назначение новых фрейлин. Ожидали, что и Катерина Владимировна Апраксина получит портрет,[85] но ее обошли, а получила она уже год спустя, когда была вдовою, и вскоре ее назначили ко двору великой княгини Елены Павловны. С самого дня коронования началась иллюминация города: Кремль, стены кругом, все кремлевские сады, Иван Великий — все это горело огнями; был особый даровой театр, и пошли балы и праздники один другого лучше: при дворе, у главнокомандующего,[86] у графини Орловой, у князя Сергия Михайловича Голицына, у иностранных послов, в Останкине у Шереметева[87] (граф тогда был еще молод, но опекуншей и попечительницей его была императрица Мария Феодоровна) и праздник в Архангельском у князя Юсупова — это, говорят, было выше и лучше всего, что можно себе только вообразить. Кто-то на празднике тогда сказал: «Князь Юсупов побился, верно, об заклад, что перещеголяет покойного князя Потемкина…» Для народа был праздник на Девичьем поле и едва не окончился бедой. Как всегда, расставлены были столы с разными яствами, целые зажаренные быки с золотыми рогами, бараны, фонтаны из разных вин, чаны пива, одним словом, как это всегда водилось в таких случаях. Для высочайших хозяев и для их гостей был особый павильон. Все они в этот день (по Пречистенке) мимо меня проехали, а я, сидя у окна, на всех нагляделась. Когда подан был знак и поднят флаг, народ кинулся на столы и мигом все растащили, осушили фонтаны, и чаны с пивом тоже недолго застоялись — народу было более ста тысяч. Когда государь и государыня уехали, народ кинулся обдирать павильон и начал подмостки ломать: «Все наше, сказано, все наше; бери, братцы!» Сделалась ужасная суматоха и давка, и, конечно, этим воспользовались фокусники и стали шарить по карманам, вырывали серьги из ушей и скольких-то человек так стиснули, что нашли мертвые тела. Мои барышни едва целы остались: их толпа разлучила, и они кой-как добрались до дома.

Был сожжен чудный фейерверк, каких никто еще и не видывал; стоил нескольких десятков тысяч, и было пущено разных ракеток, бураков, шутих и что там еще бывает — более ста тысяч штук кроме богатейших щитов и разных вензелей.

Невступно два месяца пробыл в Москве двор, и более месяца продолжались всякие торжества. Потом государь с государыней ездили к преподобному Сергию[88], как это и прежде всегда бывало после коронации, потом стали все разъезжаться, и Москва опять приутихла.

Коронация прошла не без последствий для жизни в Москве: ужасно вздорожали квартиры и жизненные припасы. Сперва думали, что это только временно и что потом на все будут прежние цены, но хотя цены и поубавились, когда стали все из Москвы разъезжаться, однако против прежнего все вздорожало в полтора раза.

Кроме этого, во всем стало заметно более роскоши: в отделке и убранстве домов, в экипажах и в наших женских туалетах, особенно в бальных. В некоторых знатных дворянских домах с этого времени стали обедать позднее, так что наши поздние часы — два и три — оказались ранними; модные люди начали обедать часа в четыре и даже в пять.

Примечания к главе семнадцатой

[1]несколько человек детей с «левой стороны». — Среди них была жена M. H. Загоскина Анна Дмитриевна (род. 1792), носившая фамилию Васильцовская. Она прекрасно владела французским, немецким и итальянским языками, отлично пела, играла на фортепьяно и рисовала, «как артист», и обладала «редкими душевными качествами и замечательною красотою» (Загоскин, No 1, с. 48–49).

[2]с какими-то Черновыми… — В семье генерал-аудитора 1-й армии П. К. Чернова было четверо сыновей. Один из мемуаристов свидетельствовал, что «каждому из них старик (т. е. П. К- Чернов. — Т.О.) приказал друг за другом вызывать Новосильцева, если бы дуэль оканчивалась смертью кого-либо из них. «Если же вы все будете перебиты, — добавил он, — то стреляться буду я»» (см.: Писатели-декабристы в воспоминаниях современников: В 2-х т. М., 1980, т. 1, с. 291).

[3]была дочь, особенно хороша собою… — Речь идет о Екатерине Пахомовне Черновой, впоследствии вышедшей замуж за полковника (позднее генерал-майора) Дмитрия Александровича Лемана (ум. 1900), служившего в Киеве (18 сентября 1833 г. некий В. Гу-димо-Левкович писал Д. С. Львову из Киева, что он встретил там госпожу Леман, которая ему очень понравилась. «Она урожденная Чернова, причина смерти Новосильцева. Теперь жена полковника Лемана» — ИРЛИ. Картотека Б. Л. Модзалевского).

[4]брату Пахомовны… вызвал его на дуэль. — Речь идет о подпоручике лейб-гвардии Семеновского полка, члене декабристского Северного общества Константине Пахомовиче Чернове (род. ок. 1803–1825). Секундантом на дуэли был его троюродный брат К. Ф. Рылеев. Известно стихотворение В. К- Кюхельбекера («На смерть Чернова»), впервые напечатанное в кн. 5 «Полярной звезды» (Лондон, 1859).

[5]место на одном из петербургских островов… — Дуэль происходила «за заставой, по Муринской дороге, в парке Лесного института» (Писатели-декабристы в воспоминаниях современников: В 2-х т. М., 1980, т. 2, с. 19); ныне это место напротив домов No 6 и 8 по Новороссийской улице; здесь были поставлены два каменных столба, отмечавших места, хде стояли противники, сейчас это два массивных плоских камня. Две версии дуэли (так же как и два ошибочных варианта имени Черновой —Мария и Аграфена) изложены в названной выше книге — в т. 1 на с. 291 и в т. 2 — на с. 18–19.

[6] На месте том, где он умер, она пожелала выстроить церковь… выстроила. — В. Д. Новосильцев скончался на двенадцатый день после дуэли. Церковь Владимира Равноапостольного была построена по проекту архитектора И. Шарлеманя в 1838 г. (она не сохранилась). В 1848 г. рядом с церковью было сооружено орлово-новосильцевское благотворительное заведение «для престарелых и увечных мужчин всех сословий», получившее название Новосильцевской богадельни. Церковь тоже именовалась Новосильцевской. По ним и Граничная улица (у Выборгской заставы, где происходила дуэль) стала называться Новосильцевской (ныне ул. Новороссийская).

[7] Екатеринин день отмечается церковью 23 ноября.

[8]Александр Благословенный… — Титул Благословенного был поднесен Александру I в 1814 г. «депутатами св. Синода, Государственного совета и Сената» (см.: Романовы. Царствующий дом Российской империи. СПб., 1878, No 65 — в прилож. к журналу «Русская старина», 1878, No 4, с. XX).

[9] Императрица придумала для него какую-то особенную, замысловатую азбуку… — Речь идет о «Бабушкиной азбуке» со вставными анекдотами дидактического характера. Она являлась составной частью учебной библиотеки, составленной Екатериной II для великих князей Александра и Константина Павловичей. В ее «Инструкции князю Н. И. Салтыкову», воспитателю внуков императрицы, указаны «книжицы», по которым они учились: «1. Российская азбука с гражданским начальным учением, 2. Китайские мысли о совести, 3. Сказка о царевиче Хлоре, 4. Разговор и рассказы, 5. Записки, 6. Выбранные российские пословицы, 7. Продолжение начального учения, 8. Сказка о царевиче Февее» (см.: Сочинения императрицы Екатерины II. СПб., 1893, т. 1. Примечания, с. XIII).

[10]очень ученого человекаЛагарпа. — Швейцарский генерал Фредерик Цезарь Лагарп (Laharpe; 1754–1838) служил адвокатом в Берне. Во время пребывания в Риме он получил приглашение от Екатерины II приехать в Петербург и стать одним из воспитателей великих князей Александра и Константина. В этой должности Лагарп состоял в течение 12 лет (его рассказ о пребывании в Петербурге и о необходимости покинуть Россию в связи с начавшейся Французской революцией 1789 г. см. в кн.: Записки Д. Н. Свербеева, т. 1, с. 409–419).

[11] …поспешила женить и второго на принцессе кобургской Анне Федоровне…— Великий князь Константин Павлович был женат первым браком на принцессе Саксен-Заальфельд-Кобургской Юлии-Генриэтте-Ульрике (1781–1860), названной великой княгиней Анной Федоровной. Венчание состоялось в 1796 г., а в 1820 г. брак был расторгнут.

[12]сделаться монахом. — А. Н. Пыпин, ссылаясь на ряд биографических источников, писал: «…религиозное настроение в первый раз сильно овладело Александром в 1812 г. <…> это религиозное настроение началось с особенной силой в тот момент, когда император подвергался наибольшим и действительно тяжелым испытаниям <…> до этого религиозное чувство дремало в нем <…>. При <…> общем характере его идеальных стремлений, как скоро в нем пробудилась религиозная потребность, она естественно должна была удовлетворяться только известными идеальными формами религиозности, в которые входили бы черты его прежних представлений <…>. Поэтому он и был так склонен к внушениям пиетистов и мистиков <…>. Когда наполеоновские войны перешли за пределы России и Александр отправился за границу, для таких возбуждений (речь идет о возбуждениях пиетистического характера. — Т. О.) открывалось широкое поле. На первых же порах он разделяет свои религиозные мечтания с королем прусским; он посещает в Силезии общины моравских братьев <…>, в Бадене он беседует с Юнгом Штиллингом; в Лондоне он оказывает большую благосклонность к квакерам; выражает сочувствие депутации британского библейского общества и т. д.» (см.: Пыпин, Госпожа Крюднер, I, с. 626–629). Императрица Александра Федоровна в своих записках писала о том, что еще в 1819 г. в конфиденциальном разговоре с великим князем Николаем Павловичем Александр сообщил ему, что вскоре он займет престол, так как сам он решил по отречении от престола уйти в монастырь (см.: Воспоминания императрицы Александры Федоровны с 1817 по 1820 г. — PC, 1896, No 10, с. 53–54).

[13] В 1817 или 1818 году приехала в Петербург одна баронесса Крюднер… — Речь идет о Варваре-Юлии Крюднер (рожд. Фитингоф; 1764–1824), проповеднице мистического суеверия, начавшей свою «пророческую» деятельность по указанию «экстатической поселянки» немки Марии Кумрин, приходившей «по временам в экстатическое состояние, в котором говорила с духами и ангелами и получала их пророческие приказания». В 1815 г. Крюднер познакомилась с Александром I (до этого в Карлсруэ она сблизилась с фрейлиной императрицы Елизаветы Алексеевны Р. С. Стурдзой и с самой императрицей), о религиозных настроениях которого она, без сомнения, знала. С этого времени между нею и императором «завязались тесные религиозно-мистические настроения». И хотя Александр довольно быстро разочаровался в баронессе, но продолжал оказывать ей покровительство. В 1818 г. она приехала в Россию, но жила в Лифляндии, а в 1821 г. с разрешения царя прибыла в Петербург и вошла в кружок русских мистиков (подробнее см.: Пыпин, Госпожа Крюднер, I, с. 626–633; II, с. 220–223).

[14]жена бывшего нашего посла при прусском дворе. — Речь идет о бароне Алексее Ивановиче Крюднере (Криденере; ум. 1802); он был посланником в Варшаве, Венеции, Копенгагене и Берлине. В.-Ю. Фитингоф вышла за него замуж в восемнадцатилетнем возрасте, но брак не был прочным и начал распадаться через три-четыре года.

[15] Иллюминатка — т. е. член общества иллюминатов, ветви немецкого масонства, которое было основано в 1776 г. Адамом Вейсгауптом (в Баварии). Конечную цель иллюминаты видели в замене христианства деизмом, а монархического правления — республиканским (в то время как в качестве одного из положений программы масонов было невмешательство в политическую жизнь). Во многом же общество смыкалось с масонами (см. примеч. 14–15 к Главе третьей). Возможно, что здесь слово «иллюминатка» употреблено в его исконном значении — французское понятие «иллюминизм» означало то же, что мистицизм, мистика.

[16]известной Марьи Антоновны. — См. примеч. 27 к Главе четырнадцатой.

[17]проболталась, говорят, насчет некоторых предположений касательно Греции… — Все помыслы Александра I в последние годы его жизни были связаны с греческим вопросом, а именно с подавлением восстания греков против турок (1821 г.). «Фантазии» Крюднер тоже были связаны с греческим вопросом. «Еще живя в Лифляндии, — писал А. Н. Пыпин, — она делала свободу Греции предметом своих мистико-пророческих гимнов <…>; объявляла, что император Александр и есть именно орудие, выбранное Богом для восстановления Греции; это назойливое приставанье должно было очень не понравиться императору особенно тогда. Запуганный революциями, Александр представлял теперь задачу Священного Союза именно в подавлении всяких революционных движений <…> долг Священного Союза, считал он, — подавить между прочим и греческое движение…» (Пыпин, Госпожа Крюднер, II, с. 241–242).

[18] Белый клобук (в отличие от черного, общего для всех монахов и черного духовенства, вплоть до архиепископов) — головной убор русских митрополитов и патриарха. Впервые в русской церкви появился в качестве отличительного одеяния новгородского архиерея (см. «Повесть о новгородском белом клобуке» — XVI в.).

[19] Много было различных разговоров и предположений насчет… кончины государя. — О характере таких «разговоров» можно судить, например, по одной фразе из письма Ф. В. Ростопчина: «По странному совпадению Александр умер в Таганроге, городе, служившем в прошлом столетии местом ссылки преступников, и, несомненно, его тело было набальзамировано Вилли<е), придворным хирургом, принимавшим участие в убийстве Павла, перерезавшим ему сонную артерию после того, как он был задушен» (см.: Ростопчина, Семейная хроника, с. 68).

[20]бесклассные дворянки… — Классы (с I по XIV) присваивались только лицам, состоявшим на государственной службе.

[21]разошелся с женой и вторично женился… — Великий князь Константин Павлович после развода с первой женой (см. выше, примеч. 11) женился на графине Иоанне (Жаннетте) Антоновне Грудзинской (1795–1831), которая при вступлении в брак была названа княгиней Лович.

[22]Лицей цесаревича Николая. — Московский Лицей памяти цесаревича Николая Александровича, умершего в 1865 г. в двадцатидвухлетнем возрасте, был основан в 1868 г. на средства редактора журнала «Русский вестник» и газеты «Московские ведомости» М. Н. Каткова, его соредактора П. М. Леонтьева и миллионера-железнодорожника С. С. Полякова. Программа Лицея содержала в себе курсы гимназический и университетский.

[23]умер граф Румянцев… — Речь идет о Николае Петровиче Румянцеве (1754–1826), министре иностранных дел и канцлере (1808–1814), знаменитом собирателе памятников, касающихся истории России.

[24]известного Румянцева-Задунайского. — Речь идет о русском полководце, генерал-фельдмаршале графе Петре Александровиче Румянцеве (1725–1796), участнике Семилетней войны, войны с Пруссией и русско-турецких кампаний 1770–1774 и 1788 гг.

[25]был женат… — Н. П. Румянцев женат не был.

[26]великий любитель и собиратель древностей, рукописей… диковинок. — Коллекция Н. П. Румянцева, перевезенная из Петербурга в Москву в мае 1861 г. и помещенная в Пашковом доме, состояла из рукописей (в подлинниках от XII до XVIII в.), библиотеки, нумизматической, минералогической, этнографической и скульптурной коллекций. О собирательской стороне деятельности Румянцева см. в его подробной биографии в «Русском биографическом словаре» (Романова—Рясовский Пг., 1918, с. 510–521).

[27]совсем оглох и вживе уже разрушался. — Ф. В. Ростопчин писал о Н. П. Румянцеве: «Он был вторым сыном знаменитого фельдмаршала, получил весьма тщательное воспитание, путешествовал в сопровождении Гримма — литератора и доверенного человека императрицы Екатерины; он был ее посланником во Франкфурте, аккредитованным при находившихся в Кобленце французских принцах. При Павле он был обер-мундшенком (мундшенк — букв. виночерпий) и имел голубую ленту. Император Александр назначил его министром иностранных дел и канцлером за Абосский мир. Он находился в Париже, после Эрфуртских конференций; сопровождал государя в Вильну, был там поражен параличом и возвратился в Петербург» (см.: Записки графа Ф. В. Ростопчина, с. 652— 653).

[28]дом был на Покровке… изображения баталий, где участвовал Задунайский. — У П. А. Румянцева-Задунайского было несколько домов в Москве; дом на Покровке (ныне ул. Чернышевского) находился на углу Армянского переулка и Маросейки. В 1840 г. дом купил «купец Щеглов, продал Каулину, а этот Грачевым» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 406).

[29] …умер другой граф… Федор Васильевич Ростопчин. — Ф. В. Ростопчин умер 18 января 1826 г.

[30] Он не пожалел и собственного достояния и прекрасный свой дом в Воронове также поджег… — О намерении поджечь свое поместье Вороново Ф. В. Ростопчин признался С. Глинке накануне сдачи Москвы («Вороново было сожжено собственною рукою графа». — Записки о 1812 годе, с. 55). Сам же Ф. В. Ростопчин писал: «…в обоих домах моих оставлена была мною полная обстановка: картины, книги, мраморные вещи, бронза, фарфор, все экипажи и погреб с винами. Хотя я и наперед был уверен, что все это будет разграблено, но хотел понести те же потери, какие понесены были другими, и стать на один уровень с жителями, имевшими в Москве свои дома» (см.: Записки графа Ф. В. Ростопчина, с. 720).

[31]зачем он позволил неистовой черни растерзать Верещагина… говорят, не виновного…— Сын московского купца 2-й гильдии Михаил Николаевич Верещагин (1790— 1812) был обвинен Ростопчиным в переводе и распространении «Письма Наполеона к прусскому королю» и «Речи Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене», напечатанных в «Гамбургских известиях»; однако сам граф в беседе с князем А. А. Шаховским признавался, что смысл жестокой казни был в назидательности: что якобы Верещагин, «…угоревший от чада новопросвещения, был масоном <…> пустился переводить, толковать и распускать в народе Наполеоновы прокламации, когда он сам уж был под Москвою, где начали появляться другие Верещагины и верещать по-заморскому; <…> должно было, чтоб узнать своих и показать чужим русскую ненависть к их соблазнам, предать одного народной казни и ее ужасам, если не образумить, то хотя устрашить прочих сумасбродов» (Двенадцатый год. Воспоминания князя А. А. Шаховского. — РА, 1886, No 11, с. 399). О самой же казни Ростопчин писал: «Я объявил ему (Верещагину. — Т. О.), что он приговорен сенатом к смертной казни и должен понести ее (по словам другого мемуариста, Ростопчин «держал речь к толпе» с крыльца «великолепного дома на Лубянке». — Загоскин С. М. Воспоминания. — ИВ, 1900, No 2, с. 518. — Т. О.), и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова» (см.: Записки графа Ф. В. Ростопчина, с. 723). Более подробно суть «верещагинского дела» была изложена в записках А. Ф. Брокера, в это время московского полицмейстера. Он писал: «Верещагин знал хорошо французский и немецкий языки; он прочитывал у сына почтдиректора иностранные газеты и журналы. Такое противузаконное дело производилось следующим образом: цензоры, прочитав журналы и отметя запрещенное в них карандашом, по одному номеру приносили в кабинет почтдиректора для просмотра; сын Ключарева брал их, может быть, не с ведома отца, и делился с легкомысленным Верещагиным. В кофейных и других публичных домах полиция давно замечала молодого человека, который либерально разглагольствовал о политике иностранной и внутренней. В то время зорко следили за подобными явлениями; наконец в июле 1812 года появилась во многих экземплярах переведенная на русский язык, переписанная одною рукой, хвастливая и дерзкая прокламация Наполеона о походе его в Россию. С этой бумагой схвачен был в кофейной Верещагин и представлен к главнокомандующему. Немедленно пошли розыски; обнаружилось, что и другие экземпляры писаны тою же рукою, что писал их Верещагин; дознано знакомство его с Ключаревым. Пылкий граф, наблюдавший строго за волнениями в городе, заподозрил масонское влияние. Его особенно огорчало, что в эпоху нашествия явился русский изменник, и он конечно бы повесил его без суда и следствия, если бы не остановило его желание разъяснить корни разврата. Граф сам допрашивал Верещагина. К чести молодого человека нужно сказать, что он упорно скрывал источник, из которого черпал политические свои знания; графу неизвестны были запрещенные цензурою речи Наполеона; это и погубило Верещагина. Он счел его за сочинителя пасквилей и за шпиона французов, так как из докладов полиции знал о либеральных его толкованиях в кофейных. Раз запирательство его до того озлобило графа, что он схватил ножницы, которыми режут бумагу, и хотел заколоть ими Верещагина. Во всяком случае, заметя в юноше развращенный ум и сердце, он готовил русского изменника на поругание и казнь.

Поругание и казнь совершились. Многие сказывают, что избитый Верещагин был привязан ногами к хвосту лошади, с которою казак поскакал во двор, а за ним ринулась толпа народа, нахлынувшего утром 2 сентября на двор главнокомандующего. Труп его долго валялся на Тверской. Говорят также, что бывший при графе ординарец ударил Верещагина палашом по голове, от чего тот упал, и народ схватил его» (Адам Фомич Брокер (Его записки) — РА, 1868, No9, с. 1430–1431). Вероятно, сам Ростопчин сознавал неправоту им содеянного. По одной из версий причиной его отъезда в Париж была «предполагаемая месть отца несчастного Верещагина» (см. об этом в «Записке» А. Л. Вит-берга — Герцен, т. 1, с. 442). Д. Н. Свербеев писал по этому поводу: «Близкие ему (Ф. В. Ростопчину. — Т. О.) люди рассказывали мне там (в Париже. — Т. О.), что он мучился угрызениями совести, что тень Верещагина по ночам являлась ему в сонных видениях» (см.: Записки Д. Н. Свербеева, т. 1, с. 468).

[32]написал книгу«Правду о пожаре Москвы»… — Речь идет о брошюре «Правда о пожаре Москвы. Сочинение графа Ф. В. Ростопчина. Перевел с франц. Александр Волков. М;, 1825» (дата, проставленная самим автором в конце книги: «Париж, 5 марта 1823»). В «Записках о 1812 годе» С. Глинка, бывший в курсе всех действий Ростопчина и ночевавший у него в доме накануне вступления французов в Москву, писал: «…в этой правде все неправда. Полагают, что он похитил у себя лучшую славу, отрекшись от славы зажига-тельства Москвы» (Записки о 1812 годе, с. 55). Вторил ему и А. Л. Витберг: «Еще страннее и непонятнее поступок его, что он, живя в Париже, отрекся (написав ничтожную брошюрку) от пожара Москвы — он, Ростопчин!» (см.: Герцен, т. 1, с. 442).

[33] Извиняться пред врагом не следовало… если совесть не корит. — Очевидно, имеются в виду следующие слова из брошюры Ростопчина: «Когда пожар разрушил в. три дни шесть осьмых частей Москвы, Наполеон почувствовал всю важность сего происшествия и предвидел следствие, могущее произойти от того над русской нацией, имеющей все право приписать ему сие разрушение <…> Он надеялся найти верный способ отклонить от себя весь срам сего дела в глазах русских и Европы и обратить его на начальника русского правления в Москве: тогда бюллетени Наполеоновы провозгласили меня зажигателем; журналы, памфлеты наперерыв один перед другим повторили сие обвинение и некоторым образом заставили авторов, писавших после о войне 1812 года, представлять несомненно такое дело, которое в самой вещи было ложно» (Правда о пожаре Москвы, с. 8).

[34]человека, достойного лучшей участи… — Неблагоприятными переменами в своем положении после 1812 г. Ростопчин был во многом обязан А. А. Аракчееву. Рассказав в своих записках о том, как после чрезвычайно удавшегося ему в июле 1812 г. сбора пожертвований среди московских жителей Александр I ласково поцеловал его «в обе. щеки», Ростопчин продолжал: «Аракчеев поздравил меня с получением высшего знака благоволения, т. е. поцелуя от государя. «Я, — прибавил он, — я, который служу ему с тех пор, как он царствует, — никогда этого не получал». Балашов просил меня быть уверенным, что грг. Аракчеев никогда не забудет и не простит мне этого поцелуя. Тогда я посмеялся этому, но впоследствии получил верное доказательство тому, что министр полиции говорил правду и что он лучше меня знал гр. Аракчеева» (см.: Записки графа Ф. В. Ростопчина, с. 676–677). Однако по смерти Александра I и незадолго до собственной кончины он писал по-иному: «Мне досадно, что я не испытываю никакого сожаления ни как русский, ни как верноподданный, преданный слуга своего царя. Он был несправедлив ко мне; я не просил себе награды, но мог ожидать большего, чем равнодушие и принесения моей службы в жертву низкой зависти, которую я никогда не мог, не умел и не хотел щадить…» (см.: Ростопчина, Семейная хроника, с. 69).

[35] Жена его, племянница екатерининской камер-фрейлины Протасовой… — «…знаменитая графиня Анна Степановна Протасова, взявшая племянниц к себе, чтобы воспитывать их на своих глазах, была по матери племянницей Григория Орлова, фаворита. Она родилась в 1745 году и с ранней молодости состояла фрейлиной при Екатерине II. Близость и привычка скоро сделали ее необходимой для императрицы, питавшей к ней величайшее доверие. Такая дружба государыни, непостоянной в любви, но сохранявшей неизменное расположение к своему другу, создала для Протасовой весьма видное положение при дворе, где она вскоре получила звание кавалерственной статс-дамы, имевшей право носить портрет (портрет императрицы, осыпанный бриллиантами, носился на левом плече) <…> При короновании Павла <…> она была награждена орденом Екатерины 2-й степени, а при коронации Александра <…> получила графский титул…» (Ростопчина, Семейная хроника, с. 85–86).

[36]хотела было и меньшую… обратить в латинство… умерла в православии. — У Ф. В. Ростопчина было четверо детей: сын и три дочери: «…старшая, Наталья <…>, Софья, будущая графиня де-Сегюр, знаменитый автор иллюстрированной библиотеки, и Лиза, чудная красавица, чья преждевременная смерть свела отца в могилу» (см. также примеч. 18 к Главе восьмой). Лиза Ростопчина умерла 1 марта 1824 г. Обстоятельства смерти ее были поистине трагичны. Вот описание этого события со слов очевидца — племянницы горничной в доме Ростопчиных, которая «спала в комнате бонны, рядом с комнатой, где угасала Лиза Ростопчина»: «В ночь ее смерти, услыхав странный шум, она (бонна. — Т.О.) проснулась и босиком подкралась к полупритворенной двери. Тут она увидела бабку (графиню Е. П. Ростопчину. — Т. О.), крепко державшую при помощи <…> компаньонки умирающую, бившуюся в их руках, между тем как католический священник насильно вкладывал ей в рот причастие… Последним усилием Лиза вырвалась, выплюнула причастие с потоком крови и упала мертвой». Рассказ о последующих событиях записан мемуаристкой со слов ее матери, Евд. П. Ростопчиной. Накануне графиня обманом отправила Ф. В. Ростопчина спать, уверив, что дочери лучше. «Утром она разбудила мужа и сообщила ему, что Лиза умерла, приняв католичество <…> Граф отвечал, что, когда расстался с дочерью, она.была православной, и послал за приходским священником. Вне себя графиня в свою очередь послала за аббатом — оба священника встретились у тела усопшей и разошлись, не сотворив установленных молитв. Тогда дед (Ф. В. Ростопчин. — Т. О.) уведомил о событии уважаемого митрополита, приказавшего схоронить скончавшуюся по обряду православной церкви. Мать не присутствовала на погребении, как не появлялась впоследствии на панихидах, выносе и похоронах мужа…» (Ростопчина, Семейная хроника, с. 113–115).

[37] Он запретил хоронить себя с пышностью… один приходский священник… — Очевидец смерти Ф. В. Ростопчина передает слова графа исповедовавшему и причащавшему его священнику: «Батюшка, совершайте погребение одни, пусть гроб будет простой и пусть меня похоронят рядом с дочерью Лизой, под простой мраморной плитой с надписью: «Здесь покоится Федор Ростопчин» без всякого другого титула» (см.: Ростопчина, Семейная хроника, с. 75).

[38]обеих императриц… в постоянной переписке и очень его любили. — Речь идет о Марии Федоровне и Елизавете Алексеевне. Об отношениях Карамзина с ними и переписке см.: Карамзин, Материалы для биографии, ч. 2, с. 112–118.

[39] В начале декабря месяца… отправился во дворец к императрице… говорил много с жаром… пробыл во дворце. — В начале декабря месяца «Карамзин ездил всякий день во дворец» и постоянно беседовал с императрицей Марией Федоровной и наследником престола Николаем Павловичем. 14 декабря он также провел во дворце и события этого дня подробно описал в письме к И. И. Дмитриеву (см.: Карамзин, Материалы для биографии, ч. 2, с. 461–468).

[40]у нового государя места для службы при итальянском дворе… выдать… особый фрегат… — Карамзин просил у Николая I должности русского резидента во Флоренции и, по возвращении в Россию, разрешения поселиться в одном из зданий Таврического дворца. Царь предложил ему отправиться в Италию на специально выделенном для него фрегате.

[41]своего лейб-медика (не помню фамилии)… — В последние дни жизни Карамзина его посещал доктор Риттих (см.: Карамзин, Материалы для биографии, ч. 2, с. 474— 501).

[42]в последних днях мая месяца. — Карамзин умер 22 мая 1826 г., не дожив до шестидесяти лет.

[43] …в разных концах России… и Москве. — Возникновение первой декабристской организации — Союза спасения (Петербург) относится к 1816 г.; в 1817 г. в Москве возникла вторая организация — Военное общество; затем был основан Союз благоденствия с управами в Петербурге, Москве и Тульчине; после его ликвидации (в 1821 г.) были образованы Северное и Южное общества, непосредственно занимавшиеся подготовкой восстания (Нечкина, Движение декабристов, т. 1, с. 141–343). Крым назван безосновательно.

[44]в 1822 доходили до меня смутные слухи… пустить глубокие корни… — Уже в мае 1821 г. правительство получило донос члена Коренного совета Союза благоденствия М. К. Грибовского, в котором назывались десятки имен декабристов, но Александр I, приняв ряд репрессивных мер по отношению ко многим названным декабристам, решил не предавать огласке факт существования самого тайного общества (см.: Нечкина, Движение декабристов, т. 1, с. 348–351).

[45]начались следствия, составлена следственная Верховная комиссия… — 17 декабря 1825 г. начал действовать «высочайше учрежденный тайный комитет для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества». 26 мая 1826 г. «комитет» был переименован в «комиссию», председателем которой был назначен военный министр А. И. Татищев.

[46]были они разделены на сколько-то классов. — В результате работы Следственной комиссии был составлен «Список лиц, кои по делу о тайных злоумышленных обществах предаются по высочайшему повелению Верховному уголовному суду…». Все декабристы были разделены на XI разрядов и одну внеразрядную группу, в которую входили «государственные преступники, осуждаемые к смертной казни четвертованием» (Нечкина, Движение декабристов, т. 2, с. 405).

[47] Донесение комиссии было потом напечатано, как и список лиц виновных… — Речь идет, очевидно, о «Донесении следственной комиссии» и о «Росписи государственным преступникам, приговором Верховного уголовного суда осуждаемым к разным казням и наказаниям» (см.: Верховный уголовный суд над злоумышленниками, учрежденный по высочайшему манифесту 1-го июня 1826 г. СПб., 1826; здесь же на с. 27–52 напечатана упоминаемая «Роспись…», а также Указ Верховному суду (с. 53–58) и «Выписка из протокола Верховного уголовного суда от 11-го июля 1826 года». Возможно также, что был известен «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ и лицам, прикосновенным к делу, произведенному высочайше учрежденною 17 декабря 1825 г. следственною комиссиею. Составлен 1827 года», составителем которого был А. Д. Боровков — правитель дел Следственной комиссии с первого дня ее учреждения, т. е. с 17 декабря 1825 г. (подробнее см.: Восстание декабристов. Материалы. Л., 1925, т. 8, с. 5–17).

[48]государь послушался их советов. — Николай I нашел приговор Верховного суда «существу дела и силе законов сообразным», однако внес в него некоторые изменения, состоявшие в передвижке приговоренных из одного разряда в другой и в изменении сроков каторги. Эти изменения были перечислены в указе Верховному уголовному суду от 10 июля 1826 г. Что же касалось осужденных по внеразрядной группе, то в протоколе Верховного суда от 11 июля 1826 г. о них говорилось: «Сообразуясь с высокомонаршим милосердием <…> Верховный уголовный суд по высочайше предоставленной ему власти приговорил вместо мучительной смертной казни четвертованием, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаиле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому приговором суда определенной, — сих преступников за их тяжкие злодеяния, — повесить». Приговор был приведен в исполнение 13 июля рано утром на кронверке Петропавловской крепости (см.: Нечкина, Движение декабристов, т. 2, с. 408–409).

[49]смягчил приговоры Верховной комиссии… их только сослали… облегчения. — Для осужденных по I разряду смертная казнь была заменена вечной каторгой (для нескольких лиц срок ее был уменьшен до 20 лет с последующей ссылкой на поселение). Всем осужденным по II и III разрядам вечная каторга заменялась 20-летней с лишением чинов и дворянства и последующей ссылкой на поселение; по IV— 15-летняя каторга заменялась 12-летней с последующей ссылкой на поселение и т. д. (см.: Нечкина, Движение декабристов, т. 2, с. 407–408).

[50] Отец Пестеля… в деревне в великой скудости. — Речь идет о действительном статском советнике, члене Государственного совета, бывшем сибирском генерал-губернаторе Иване Борисовиче Пестеле (ум. 1845), отставленном от службы в 1822 г. и жившем в своей деревне Васильево (под Петербургом). И. И. Дмитриев писал о нем: «…человек умный и, вероятно, бескорыстный, но слишком честолюбивый, наклонный к раздражительности и самовластию, в короткое время пребывания своего в Сибири сделался грозою целого края, преследуя и предавая суду именитых граждан, откупщиков и гражданских чиновников. Он уничтожал самопроизвольно контракты честных людей с казною, ссылал без суда за Байкальское озеро; служащих в одной губернии отправлял за три тысячи верст в другую и отдавал под суд тамошней Уголовной палаты <…>, новый сибирский генерал-губернатор M. M. Сперанский получил повеление исследовать о всех злоупотреблениях сибирского начальства. Истина восторжествовала. Виновные преданы суду, а бывший генерал-губернатор отставлен вовсе от службы» (Дмитриев, с. 188–189).

[51]меньшого сына, брата повешенного, взял к себе во флигель-адъютанты. — Речь идет о Владимире Ивановиче Пестеле (ок. 1798–1865). На следствии некоторые из декабристов (Трубецкой, Фон-Визин, Матвей Муравьев-Апостол) показали, что он был членом Общества с 1816 г., «но давно отстал», другие (Оболенский и П. И. Пестель) утверждали, что он «о Тайном обществе не знал». «Комиссия оставила сие без внимания» (см.: Алфавит декабристов, с. 148). Ко времени восстания В. И. Пестель был полковником; 14 июля 1826 г. его произвели во флигель-адъютанты. К 1845 г. он был уже генерал-лейтенантом, к 1855 г. — сенатором, а через 10 лет — действительным тайным советником (см.: там же, с. 374–375).

[52] Кто был Рылеев: сын ли или родственник, бывшего при императрице Екатерине II петербургского губернатора или убитого в 1812 году генерала и на ком он был женат… — К. Ф. Рылеев был сыном Ф. А. Рылеева (ум. 1814), «бригадира екатерининского времени» (см.: Писатели-декабристы в воспоминаниях современников: В 2-х т. М., 1980, т. 2, с. 8), «служившего главноуправляющим имениями княгини В. В. Голицыной» (Алфавит декабристов, с. 391). В 1819 г. К. Ф. Рылеев женился на дочери воронежского помещика Наталии Михайловне Тевяшевой (ум. 1853).

[53]несколько человек детей, мал-мала меньше. — Сын Рылеевых Александр (род. 1823) умер младенцем в 1824 г.; кроме него в семье была еще дочь Анастасия (род. 1820).

[54] Вдова его от горя… тронулась в уме… отвергла милостивую заботливость государя… ни для детей. — По воспоминаниям Д. А. Кропотова, «вдова Рылеева <…> получила семь или шесть тысяч рублей вспомоществования…» (Писатели-декабристы в воспоминаниях современников: В 2-х т. М., 1980, т. 2, с. 22). По воспоминаниям другого мемуариста, известие о казни мужа она перенесла «твердо» (там же, с. 57). В 1833 г. она вышла замуж во второй раз.

[55]и двух его братьев… — Кроме С. И. Муравьева-Апостола по делу декабристов проходили его младший брат, прапорщик Ипполит (1806–1826), член Северного общества, участвовавший в восстании Черниговского полка; он был ранен и застрелился (см.: Алфавит декабристов, с. 131, 358), и его старший брат, отставной полковник Матвей (1793–1851), один из основателей Союза спасения и Союза благоденствия, член Южного общества; участвовал в восстании Черниговского полка. Был осужден по I разряду, но по конфирмации приговорен в каторжную работу на 20 лет (срок был сокращен до 15).

[56]Михаила Никитича… женатого на Екатерине Федоровне… умер до двенадцатого года… молодых лет. — M. H. Муравьев умер в 1807 г.; его жене было в это время 36 лет (она умерла в 1848 г.). По делу декабристов проходили их сыновья Никита (1796–1843) и Александр (1802–1853). Первый, капитан, был членом Союза спасения и одним из основателей Союза благоденствия. Осужден по I разряду, но по конфирмации приговорен в каторжную работу на 20 лет (срок сокращен сначала до 15, а затем до 10 лет). Александр, корнет-кавалергард, член Северного общества, был осужден по IV разряду и по конфирмации приговорен в каторжную работу на 12 лет (срок был сокращен до 8 лет; Алфавит декабристов, с. 132–133, 354, 357–358).

[57]женился на… дочери графа Григория Ивановича… — H. M. Муравьев женился в 1823 г. на А. Г. Чернышевой (ум. в 1832 г. в Петровском заводе).

[58]Захар Григорьевич… сослан в Сибирь. — Ротмистр кавалергардского полка граф З. Г. Чернышев (1796–1862) был членом Южного общества; осужден по VII разряду и по конфирмации приговорен в каторжную работу на 2 года (отправлен в Нерчинские рудники).

[59]двоюродный брат Муравьевых… сослан. — Речь идет о подполковнике Михаиле Сергеевиче Лунине (1787–1845). Его отец, Сергей Михайлович Лунин, был женат на Феодосии Никитичне Муравьевой. Лунин был членом Союза спасения, а затем Союза благоденствия и Северного и Южного обществ. Его арестовали в Варшаве и осудили по I разряду. По конфирмации он был приговорен в каторжную работу на 20 лет (срок сократили до 15 лет; подробнее см.: Алфавит декабристов, с. 346–347).

[60]от смертной казни ее племянника Чернышева… — См. выше, примеч. 58.

[61]нянчиться со внукою на старости лет. — Речь идет о Екатерине Никитичне Муравьевой (1824–1870), воспитывавшейся Е. Ф. Муравьевой. Она страдала «ослаблением умственных сил» (см.: Алфавит декабристов, с. 358).

[62]князь Волконский… граф Чернышев… — Речь идет о генерал-майоре, бригадном командире 19-й пехотной дивизии князе Сергее Григорьевиче Волконском (1788–1865); штабс-капитане лейб-гвардейского Московского полка князе Дмитрии Александровиче Щепине-Ростовском (1798–1859); корнете лейб-гвардейского конного полка князе Александре Ивановиче Одоевском (1802–1839); двух князьях Оболенских: поручике лейб-гвардейского Финляндского полка Евгении Петровиче (1796–1865) и поручике лейб-гвардейского Павловского полка Константине Петровиче (1798–1865); полковнике, дежурном штаб-офицере 4-го пехотного полка князе Сергее Петровиче Трубецком (1790–1860); камер-юнкере князе Валерьяне Михайловиче Голицыне (1803–1859); подпоручике гвардейского Генерального штаба графе Петре Петровиче Коновницыне (1-м); поручике лейб-гвардейского Финляндского полка бароне Андрее Евгеньевиче Розене (1800–1884) и графе З. Г. Чернышеве (о нем см. выше).

[63]женатого на Кашкиной)… — П. Н. Оболенский был женат на Анне Евгеньевне Кашкиной вторым браком. «Их дом был на Новинском бульваре (теперь No 13 по ул. Чайковского; сохранился)» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 412).

[64]один из главных зачинщиков… сослан в Сибирь. — Е. П. Оболенский был членом Союза благоденствия и Северного общества. По аресте его доставили в Петропавловскую крепость «под строжайший арест, без всякого сообщения» (см.: Алфавит декабристов, с. 366). Он был осужден по I разряду и по конфирмации приговорен в каторжную работу навечно. Срок этот был сокращен до 20 лет. Оболенский был в оковах отправлен в Иркутск, затем поступил в Нерчинские рудники; на поселении жил сначала в Иркутской губернии, затем в Тобольской и в Ялутаровске.

[65]беда над Мировичем… под суд… — См. примеч. 24, 25 к Главе пятнадцатой.

[66]он… был уже генерал-губернатором в других губерниях… — Речь идет о Евгении Петровиче Кашкине (1737–1796). В начале 1780 г. он был назначен губернатором в Выборг; в этом же году получил назначение исправлять должность генерал-губернатора в пермском и тобольском краях, получивших статус губерний; в 1788 г. он был назначен наместником ярославским и вологодским и в 1790 г. произведен в генерал-аншефы с последующим назначением наместником тульским и калужским.

[67]Владимир Сергеевич… не миновал ссылки. — Прапорщик Московского пехотного полка В. С. Толстой (1806–1888) был членом Северного общества; осужден по VII разряду и по конфирмации приговорен к каторжным работам на 2 года (срок был сокращен до 1 года). По высочайшему повелению был отправлен прямо на поселение в Иркутскую губернию, а затем рядовым на Кавказ.

[68]Александр Вяземский… запутался в этом деле… — См. примеч. 31 к Главе пятнадцатой.

[69]князь Андрей… охраняя государя и наследника. — Сведений об этом факте не обнаружено.

[70] Во время турецкой кампании… был под Адрианополем… — Речь идет о русско-турецкой войне 1828–1829 гг. Победоносный штурм Адрианополя, предпринятый армией И. И. Дибича, происходил 7 августа 1829 г.

[71] Был у меня еще один родственник… просидел шесть месяцев в крепости… — Речь идет о титулярном советнике Павле Ивановиче Колошине (1799–1854), женатом с 1824 г. на графине Александре Григорьевне Салтыковой (1804–1871). Он был членом Союза благоденствия; доставлен в Петропавловскую крепость с предписанием «посадить под строгий арест, где удобно»; отставлен от службы коллежским асессором с запрещением въезда в столицы; поселился в своем имении во Владимирской губернии; в 1831 г. получил разрешение жить в Москве (под строгим секретным надзором), где и поселился в 1849 г. В сведениях о нем от 1843 г. сообщалось, что он уже был совершенно слеп (см.: Алфавит декабристов, с. 327).

[72] Старший его брат… вышел сух из воды… ревизовать губернии. — Коллежский советник Петр Иванович Колошин (1794–1849) был членом Союза благоденствия; с 1825 г. служил в Департаменте внешней торговли; в 1829 г. был назначен членом Департамента уделов; с 1832 г. стал вице-директором Комиссариатского департамента; с 1841 г. состоял по Военному министерству, был членом Совета министра государственных имуществ и умер в чине тайного советника.

[73]в Саровской пустыни… отец Серафим. — Старец-пустынножитель и затворник Серафим (в миру П. С. Мошнин; 1759–1833), иеромонах Саровской пустыни, куда он поступил еще послушником в 1778 г. (подробнее см.: Русский биографический словарь. Сабанеев—Смыслов. СПб., 1904, с. 343–344).

[74]два брата Волконских)… попал в беду и был сослан. — Генерал-майор князь Сергей Григорьевич Волконский (1788–1865) был членом Союза благоденствия и Южного общества; осужден по I разряду и по конфирмации приговорен на каторжную работу на 20 лет (срок сокращен до 15 лет). Отправлен в Нерчинские рудники, а затем переведен на поселение (Алфавит декабристов, с. 297–298).

[75]Анна Ивановна Анненкова (рожд. Якобий; ум. 1842) была вдовой отставного капитана лейб-гвардейского Преображенского полка, советника Нижегородской гражданской палаты А. Н. Анненкова и дочерью иркутского генерал-губернатора И. В. Якобия.

[76]одна француженка… или гувернантка… — Речь идет о П. Е. Анненковой (рожд. Гебль). В 1823 г., будучи простой модисткой, Полина Гебль приехала из Франции в Москву и поступила продавщицей в модный магазин. Член Южного общества Иван Александрович Анненков (1802–1878) женился на ней в Петровском заводе.

[77] От этого брака у Анненковой были две ли, три ли внучки, которые воспитывались у бабушки… — В семье Анненковой было шестеро детей. Из них 4 девочки: первенец семьи, дочь Аннушка, умерла на пятом году жизни; Александра (род. 1826); Ольга (род. 1830); Наталья (род. 1843).

[78] «Христос воскресе». — См. примеч. 30 к Главе восьмой.

[79]государь и государыня… — Николай I с супругой Александрой Федоровной (дочерью прусского короля Фридриха-Вильгельма III Шарлоттой).

[80] Императрица ехала с великим князем наследником… — Речь идет об Александре Федоровне и наследнике цесаревиче Александре Николаевиче (будущем императоре Александре II).

[81]брат императрицы прусский принц… — У Александры Федоровны было четыре брата — Фридрих-Вильгельм (с 1840 г. король прусский); Вильгельм (с 1861 г. король прусский), а также Карл и Альбрехт. О ком из них идет речь, неясно.

[82]августа 15, в Успеньев день… большой праздник и разговенье… — Успенский пост продолжается с 1 по 15 августа; 15-го празднуется окончание поста и происходит разговенье.

[83]вслед за Иваном Великим… — Речь идет о кремлевской колокольне.

[84]из того рода Стрешневых, из которых была вторая жена царя Михаила Федоровича.— Михаил Федорович Романов (1596–1645) первым браком был женат на Марии Владимировне Долгорукой (ум. 1625), вторым (с 1626 г.) на Евдокии Лукьяновне Стрешневой (ум. 1645). От этого брака родился будущий царь Алексей Михайлович.

[85] Портрет. — Об этой награде см. в примеч. 88 к Главе девятой.

[86]у главнокомандующего… — Речь идет о Д. В. Голицыне.

[87] …в Останкине у Шереметева… — Речь идет о графе Дмитрии Николаевиче Шереметеве (1803–1871).

[88]к преподобному Сергию… — Т. е. в Троице-Сергиеву лавру (см. примеч. 22 к Главе первой и примеч. 3 к Главе седьмой).

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20