Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово

Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово

(9 голосов4.2 из 5)

Глава восемнадцатая (1827–1838)

I

В апреле месяце, 26 числа, родился у меня внук Николай Посников близ Галича в сельце Гремячеве, где тогда жила Анночка со своим мужем, в соседстве с имением его матери. Новорожденного крестил его родной дядя Дмитрий Васильевич Посников и Федосья Епафродитовна Алалыкина; в сентябре, 28 числа, родился у меня другой внук в Москве, у старшей дочери, первый ее ребенок, которого назвали в честь моего покойного мужа Дмитрием. Грушенька нанимала тогда дом на Плющихе, принадлежавший Лошаковскому, чрез два или три дома от Смоленской Божьей Матери, что в приходе на Бережках. Восприемниками новорожденного были брат князь Владимир Михайлович Волконский и я; окрестил младенца на дому наш духовник отец Лука от Пятницы божедомской.

Октября 25 того же года скоропостижно скончался зять мой Дмитрий Калинович Благово, и это так поразило бедную Грушеньку, которая еще порядком не оправилась после родов, что она упала замертво, и боялись, чтобы молоко не кинулось в голову и она от пораженья не помешалась бы в уме. Этого, слава Богу, не случилось, а года два или более она, бедная, не могла порядком оправиться.

Дом свой на Пречистенке я продала[1] за тридцать тысяч ассигнациями и стала себе приискивать другой в той местности, где-нибудь около Пречистенки, и вскорости нашла в Штатном переулке дом, для меня подходящий, в приходе у Троицы в Зубове. Дом принадлежал какому-то господину Зуеву, и мы сошлись в цене; заплатила я двадцать пять тысяч ассигнациями. Бойкое место на Пречистенке мне очень надоело от беспрестанной езды, а тут был переулок малопроезжий, при доме был маленький садик, и напротив, почти из ворот в ворота, дом Катерины Сергеевны Герард с пребольшим и прекрасным садом, который тянулся по переулку против моего дома.

Екатерину Сергеевну Герард я знавала и прежде, а тут по близости и по соседству мы познакомились короче и очень подружились. Ей было тогда лет сорок с чем-нибудь, а ее мужу Антону Ивановичу, генерал-майору в отставке, лет на десять или на пятнадцать поболее; и муж и жена оба были премилые, преумные и прелюбезные. Детей у них не было, они друг друга любили и жили не то чтобы несогласно, а беспрестанно друг другу все шпильки подпускали; ссорились, капризничали и мирились.

Мать Екатерины Сергеевны была Александра Ивановна Репнинская (урожденная Кокошкина).

Кто был муж Александры Ивановны Яков Репнинский и как его звали по отчеству — достоверно сказать не умею; знаю только, что он был генерал и что двое Репнинских — Федор Яковлевич и его брат, кажется, Сергей Яковлевич, — оба служили с моими братьями в Семеновском полку при императрице Екатерине и вышли в отставку с маленьким чином. Один из них в скором времени умер, а Федор Яковлевич жил до преклонных лет. Он имел сына и четырех дочерей, из которых Екатерина, самая старшая, была за бароном Иваном Петровичем Оффенбергом, а самая младшая, Анна Федоровна, — за Арцыбашевым. Она собою была очень хорошенькая и умерла оттого, что ее укусила мужнина комнатная легавая собака. Собака не взбесилась, а на молодую женщину это повлияло: она умерла от удушья, с признаками водобоязни и бешенства. Из двух других девиц Репнинских Елизавета вступила в монастырь. {Она находилась в московском Новодевичьем монастыре, была пострижена под именем Ермионии и некоторое время исправляла должность ризничей, но потом по болезни отказалась и жила в келье, сильно страдая от костоеды в ноге. Прежде она была хромою, и это приписывали золотухе, от которой одна нога стала короче другой, потом на ноге открылась рана и, наконец, образовалась костоеда. Мать Ермиония скончалась в 1877 или 1878 г. (то есть 16 или 17 лет после кончины бабушки-рассказчицы), имея от роду около 70 лет. Она отличалась смирением, терпением и, несмотря на мучительную болезнь, была всегда весела, спокойна духом, в страданиях не роптала. Внук.}

Когда я переехала в свой новокупленный дом к Троице в Зубово и познакомилась короче с Герардами, племянника Екатерины Сергеевны уже не было в живых, и она про него никогда не поминала, а слышала я от кого-то, что она его воспитывала; будучи сама великою поклонницей митрополита Филарета, она и мальчика все к нему возила и старалась настроить его так, чтоб он пошел в монахи. Но он, кажется, на это плохо поддавался и умер в очень молодых летах от чахотки. Так как все это было до моего короткого знакомства с Герардовою, то в подробностях этой истории рассказать не могу. Говорили, что она постами заморила племянника и он зачах.

Старшая племянница Екатерина Федоровна тоже все больше жила у тетки и частенько с нею и одна бывала у меня. Она была очень умная и милая девушка, не красавица собою, но недурна и большая доточница и искусница на разные рукоделия, а в особенности на все, что касалось живописи и рисования. Не могу припомнить, в котором именно году, но думаю, что это было в 1836 и 1837 году, она вышла замуж из дома тетки, которая очень ее любила и по ней тосковала.

Антон Иванович Герард один из первых в России завел сахарный завод[2] и стал разводить свекловицу; с ним в компании были Бланк и Нагель. Сахар в то время был привозный, очень дорогой, так что пуд рафинада обыкновенно стоил от 35 до 40 рублей ассигнациями, а годами доходил и до 60 рублей. После двенадцатого года пуд сахару стоил 100 рублей ассигнациями, и во многих домах подавали самый последний сорт, которого потом и в продаже уже не было, называвшийся «лумп», неочищенный и совершенно желтый, соломенного цвета. Большею частью везде подавали «мелюс»[3] и полурафинад, а у Апраксиных, у которых был большой прием гостей и сахар выходил, может статься, десятками пудов в год, подавали долгое время лумп. Эта дороговизна сахара подала мысль завести заводы в России, и первые заводчики получили большие барыши.

Неподалеку от Москвы, кажется, верстах в двенадцати, у Герардов было небольшое именьице — сельцо Голубино, где были оранжереи, прекрасные грунтовые сараи и особенный сорт груш, называвшихся планками (beurré), которые были в то время редкостью.

Антон Иванович был большой знаток в сельском хозяйстве, человек очень умный, положительный и весьма приятный в беседе, говорил немного, но умно и хорошо. Екатерина Сергеевна, живая, веселая, разговорчивая до болтливости, но умница, каких немного: каждое ее словцо было искрою ума, и казалось, что и волос-то каждый на ее голове был пропитан умом. Редко встречала я таких умных и приятных женщин, как она; не было человека, которому бы она не нашла сказать чего-нибудь приятного; старики, молодые и дети — все любили ее, всем было с нею весело, всех умела она занять и говорила с каждым именно о том, что могло его интересовать и что ему было приятно. Она много читала, имела хорошую память, много помнила и умела очень хорошо и занимательно рассказывать; шутила остро и умно, никого не затрогивая, и никогда ни про кого не злословила. В особенности она любила посмеяться на свой счет, что иногда выходило презабавно. Не было рукоделья или работы, которой бы она не знала, или вещи, об которой бы не имела понятия и в разговоре бы пришла в тупик. Смолоду она была, говорят, очень мила и приглядна, но, будучи невелика ростом, она к тому же вовсе не отличалась и правильными чертами лица. У нее было, что называют, смятое личико (une figure chiffonnée), и она не могла считаться красавицей, но была привлекательна: от нее так и веяло умом и пахло самою простосердечною, радушною любезностью.

Она была великая охотница до цветов, до собак и кошек и умела так их приучить, что собаки и кошки ее ладили и вместе ели и спали. Была у ней маленькая собачка Бижу, которая взлезет на большую кошку и уляжется на ней спать, как на подушке. Я говорю ей однажды: «Как это вы умели так приучить, что ваши звери — кошки и собаки — живут в таком ладу и дружбе?» — «Это все от нас самих зависит, и ежели мы кротко обходимся со зверями и как с разумными существами, то и они нас слушаются и ведут себя разумно».

Екатерина Сергеевна Герард была из числа тех лиц, которых знала вся Москва, то есть все так называемое порядочное общество, и хотя она никогда никого не звала к себе обедать, не знаю, пивал ли даже у ней кто-нибудь чаи, а в карты ни она сама нигде, ни у нее никто не играл; все к ней езжали больше поутру, и не было дня, чтобы кто-нибудь у нее не побывал. Так как у нас было много общих знакомых, то частенько гости наши переезжали через переулок из ворот в ворота — то от нее ко мне, то от меня к ней.

Она имела большое знакомство по всей России, со всеми была дружна и со многими переписывалась и, будучи всеми любима и уважаема, имела большое влияние и пользовалась им благоразумно и охотно, помогала своим друзьям и не раз выручала их из беды.

Сама она была очень скромна и никогда не хвасталась ни своими связями, ни тем, что помогла кому-нибудь, а стороною до меня доходило не раз, что она езжала в Петербург, что в прежнее время не так легко было, как теперь, и хлопотала там по делам.

Она была хорошо знакома с графинею Анною Алексеевною Орловой, с Мальцевыми, с которыми — не знаю, как-то чрез Мещерских, — была в свойстве, {Софья Сергеевна Всеволожская (сестра Герард) была за князем Иваном Сергеевичем Мещерским, а сестра Мещерского, княжна Анна Сергеевна, была за Сергеем Акимовичем Мальцевым. Другой брат Мещерский, князь Петр Сергеевич, был некоторое время обер-прокурором святейшего Синода.} и когда она бывала в Петербурге, то все, что ей было нужно, умела уладить.

После того, как митрополит Филарет отказался освящать московские Триумфальные ворота и по каким-то еще двум делам в Синоде, где он высказал свое мнение не так, как того желали в Петербурге, он и Филарет киевский перестали ездить в Петербург для заседания в Синоде, потому что их не стали туда вызывать. Екатерина Сергеевна частехонько ездила в Петербург и чрез Орлову и других предотвратила тучу, которая собиралась над Филаретом. По крайней мере так я слышала.

Митрополит Филарет к Герардовой очень благоволил, а она была ему предана всею душой и раз в неделю у него уже непременно побывает, а то и чаще, и он тоже на Святой неделе и об Рождестве к ней езжал и сиживал подолгу.

Был один очень смешной и забавный случай, который доказал, до чего Герардша была предана митрополиту, но только едва с нею от испуга не сделалось удара. Как охотница до цветов и до всякой садовой новинки, она где-то себе достала тогда новое зимующее растение фраксинель с очень пахучими листьями, схожими по запаху с лимонною цедрой. Цветы этого растения темно-розовые. Каким манером зашел разговор у Герардовой с Филаретом об этом цветке — не знаю, только она возила ему показывать ветку с цветком, он похвалил, но сказал: «Хорошо растение, а ежели бы цветок был белый, думаю, было бы еще лучше».

Достаточно было этого слова митрополита, чтобы Герардова стала добиваться иметь такое растение с белым цветком; она справлялась, узнала, что есть, и себе добыла; а так как подал эту мысль митрополит, то и назвала растение «Филаретова мысль», а потом просто стала называть «Филарет». Вот как-то, год ли, два ли спустя, митрополит был весною болен. Екатерина Сергеевна к нему ездила узнать об его здоровье и велела утром на следующий день сходить еще человеку на подворье, и чтобы к тому часу, когда она встанет, он вернулся и ей доложили бы об ответе. Поутру приходит к ней ее садовник и говорит: «Я не знаю, как вам доложить, сударыня: у нас случилось несчастье».

— Что такое? — спрашивает она.

— Да что-с, «Филарет»-то ведь умер.

С Екатериной Сергеевной дурно, чуть не удар.

— Кто тебе сказал? почему ты знаешь? — спрашивает она, растерявшись.

— Я сам видел, замерз, — говорит садовник, чуть не плача. Та и понять не может, что такое он ей говорит.

— Как замерз?

— Да-с, хорошо был закутан на зиму, а не прозимовал, замерз… Тут только она догадалась, что идет речь совсем не о митрополите, а об растении. Она выбранила садовника, что он так ее напугал, расхохоталась до слез, рада-радешенька, что понапрасну перепугалась, но целый день ходила с головною болью, а с подворья вслед за тем возвратился человек с известием, что владыке лучше. Потом при свидании она презабавно рассказывала мне, как она перепугалась из пустяков, по недоразумению. Дом Герардовых был в свое время один из лучших домов в Москве: в зале стены отделаны под мрамор, что считалось тогда редкостью, и пока был жив Антон Иванович и было много прислуги, дом содержался хорошо и опрятно, но после его кончины (умер он, кажется, в 1830 или в 1831 году) Екатерина Сергеевна очень поприжалась, стала иметь мало людей и дом порядком запустила: в прихожей у нее люди портняжничали и шили сапоги, было очень неопрятно и воняло дегтем. Она одна из первых отступила от общепринятого порядка в расстановке мебели: сделала в гостиной какие-то угловатые диваны, наставила, где вздумалось, большие растения, и для себя устроила против среднего окна этамблисмент (établissement): {уголок (франц.). — Ред.} два диванчика, несколько кресел и круглый стол, всегда заваленный разными книгами. В то время это казалось странным. Вообще она не стеснялась тем, что делали другие, и делала у себя как ей вздумается и что ей нравится, и почти всегда выходило хотя необычайно, однако хорошо. Она была вообще женщина с большим вкусом и умением из ничего сделать что-нибудь очень хорошенькое.

После смерти мужа она стала одеваться скудно, всегда в темном или в черном, платье узенькое и коротенькое, а на голове чепец в обтяжку из какой-нибудь тюлевой тряпицы, и волосы свои остригла в кружок: «je n’ai pas de prétention, à notre âge on n’ai plus de sexe», {«У меня нет желания нравиться, в нашем возрасте становишься бесполой» (франц.). — Ред.} — говорила она.

До двадцатых годов мне довелось видеть ее на балах раза два-три очень авантажною молодою женщиной, и раз на бале где-то я видела ее в бархатном берете, с пуком белых перьев: она была тогда с небольшим лет тридцати, свежа и весьма привлекательна.

Голос имела она несколько хриплый, но звонкий и приятный, и во всех отношениях, в разговоре, в обращении, это была самая приветливая, ласковая и любезная женщина.

К концу жизни она стала прихварывать, выезжала редко и окончила жизнь в начале 1850-х годов от очень мучительной болезни, от внутреннего рака; есть почти ничего уже не могла, — желудок не переваривал, но почти до самой смерти она была все на ногах и так же весела и разговорчива, как и прежде. Отпевал ее митрополит Филарет у Троицы в Зубове, а схоронить себя она велела в Новодевичьем монастыре, в одной могиле со своею матерью, умершею пред тем лет за тридцать или более.

Смерть Герардовой была одинаково чувствительна как для ее родных, так и для знакомых; все, знавшие ее, любили ее и уважали. У нее в доме всегда жили барыни и барышни; лишившись ее, они с нею лишались угла и хлеба насущного. Кроме своих племянниц, к которым она была хорошо расположена, она воспитывала еще одну барышню, дочь своего мужа, которая вышла почти против ее согласия за одного полковника-мусульманина, принявшего православную веру для того, чтобы на ней жениться. Состояния и средств больших он не имел, а родители и родные его, узнав, что он перешел в нашу веру, отказались ему помогать. Он, к несчастью, сделался так болен, кажется, от паралича, что должен был выйти из службы, а между тем у него уже было семейство. Екатерина Сергеевна, сколько могла, помогала этим несчастным, и с нею они тоже лишились помощи. Много она делала добра, видимо и невидимо, и нередко, по своему доступу к митрополиту, была ходатайницею за духовных лиц, избавляла от беды и выпрашивала места: добродетельная была она женщина.

Дом свой Екатерина Сергеевна отдавала иногда внаймы, не на долгое время, и сама уходила тогда в верхний этаж или уезжала к себе в Голу-бино. Так, в 1831 году, когда великая княгиня Елена Павловна провела часть лета в Москве в своем новом дворце на Остоженке и лечилась водами в бывшем почти рядом с ее садом новоустроенном заведении минеральных вод, Екатерина Владимировна Апраксина, состоявшая гофмейстериной при дворе великой княгини, по этому случаю приехала в Москву и, чтоб ей быть поближе, наняла бельэтаж у Герардовой и прожила там несколько недель, пока продолжался курс лечения водами.

В 1832 году в этом доме апреля 12 была свадьба моей племянницы Анастасии Николаевны Римской-Корсаковой, вышедшей за внучатого моего племянника князя Александра Сергеевича Вяземского.

В 1833 году, тоже апреля 12, была свадьба моего племянника Владимира Михайловича Римского-Корсакова, женившегося на Анне Николаевне Поповой.

В 1834 году была там же свадьба Авдотьи Федоровны Барыковой, вышедшей за Василия Николаевича Толмачева.[4]

В 1836 году дом Герардовой нанимала княгиня Елизавета Ростиславовна Вяземская, потому что ее дочь княжна Варвара Сергеевна (вышедшая в следующем году за Ивана Ивановича Ершова) и сноха ее, жена старшего сына, родная моя племянница, княгиня Анастасия Николаевна, пили воды, и тут им было поближе к Остоженке от заведения минеральных вод.

II

В продолжение десяти лет, с 1823 года по 1833 год, у нас в семействе, в родстве и в кругу самых близких моих знакомых много было потерь, и мы то и дело что были в трауре. В эти десять лет я лишилась: брата, двух сестер, двух невесток, троих зятьев, деверя, трех племянников, внучатого брата и двоюродной племянницы. В 1823 году, апреля 7, скончалась в Петербурге сестра моя, княгиня Александра Петровна Вяземская; в том же году в Москве умер зять мой Комаров Иван Елисеевич; в 1826 году — сестра монахиня Афанасия 20 апреля; в 1827 году, октября 25, — муж моей старшей дочери Дмитрий Калинович Благово; в 1829 году, 26 мая, — брат Михаил Петрович Римский-Корсаков. Он скончался в Москве, отпевали его в приходе у Неопалимой Купины, а хоронить повезли в деревню, в село Боброво. Хотя я и была дружна с братом, но более всех нас была к нему расположена сестра Варвара Петровна, и эта потеря очень ее огорчила.

Кроме того, в 1823 году умер князь Иван Михайлович Долгоруков, почти что не родня, потому что он приходился покойнику Дмитрию Александровичу правнучатым братом; что это за родство? Но, по прежним семейным отношениям Долгоруковых с Яньковыми и по сердечному нашему к нему расположению, это была для меня очень чувствительная потеря. В 1827 году умер во время Великой четыредесятницы Степан Степанович Апраксин, и это была для меня большая скорбь: я лишилась в нем человека, который любил покойного моего мужа и всегда одинаково был к нам расположен. Никогда не позабуду его искреннего, дружеского участия, которое он мне высказал, когда скончался Дмитрий Александрович. Апраксина жалела не я одна, вся Москва его оплакивала, потому что вся Москва его любила за его приветливость и ласковое обхождение и за то, что он ее тешил своими чудными праздниками. Можно сказать без лести, что это был последний вельможа, открыто и весело живший в Москве.

Он был дружен с князем Юрием Владимировичем Долгоруковым, и положили они между собою, что ежели возможно общение умерших душ с живыми, то чтобы тот, который первый из них двух умрет, предупредил бы пережившего о скорой его кончине троекратным явлением. Господь по своей благости и во обличение неверующих дозволил, чтобы по условию друзей обещанное ими совершилось. Князь Юрий Владимирович пережил Апраксина тремя годами; он умер в год холеры, в ноябре или декабре месяце, и ему трижды являлся Апраксин: сперва за шесть месяцев Долгоруков наяву увидел Степана Степановича и тогда же говорил некоторым близким людям:

— Пора мне, видно, собираться в дальний путь: я сегодня видел Апраксина; он меня предупреждает, что пришло мое время к отшествию.

Потом вторичное было явление, и Долгоруков опять сказывал: «Я в другой раз видел Апраксина; это значит, что он меня дожидается». Наконец, когда он лежал уже совсем на смертном одре, дня за три до кончины, он еще видел то же и сказал: «Ну, теперь скоро, скоро я отправлюсь на покой; сегодня я в третий раз видел Апраксина: мне теперь недолго остается томиться». И на третий день после того он скончался.

Многие из знавших Долгорукова подтверждали этот рассказ его.[5] Ежели бы один только раз видел он Апраксина, то можно было бы усомниться и сказать, что ему так это попритчилось. То же самое повторилось три раза и все наяву; это уж не бред и не призрак, а подлинное явление души умершего.

Тяжелый для России 1830 год, год небесной кары за грехи наши, за которые господь наказал нас смертоносною болезнью — холерою,[6] начался для нашего семейства трауром: в январе месяце скончалась моя невестка, жена моего деверя Федосья Андреевна Янькова в селе Петрове. Она была добрая и хорошая женщина, правда что мало воспитанная и несколько простоватая, но очень благочестивая и рассудительная и прекрасная, любящая жена. Не могу сказать, чтобы мы были с нею особенно дружны, однако всегда мы с нею ладили, и размолвки у нас никогда не бывало. Мне было ее жаль не столько для себя, сколько для моего деверя, который очень ее любил, и, говорят, первое время он как малый ребенок неутешно по ней плакал. Он был очень добрый и хороший человек, но по доброте своей до того слабый и бесхарактерный, что его в семье в грош не ставили; поэтому он и не умел дать своим детям воспитания, как следовало. По смерти жены он стал вовсе как без рук: все тосковал, хирел и дотянул только до ноября месяца; скончался в Москве 23 числа и был погребен в Новодевичьем монастыре, а три дня спустя умер второй сын его Андрей в Петрове.

В 1829 году родился у меня внук Василий, третий сын у дочери Посниковой, 6 июля в их деревне. Крестил его Николай Александрович Алалыкин и, кажется, Елена Александровна Посникова. За год пред тем родилась у Анночки вторая ее дочь Александра в Ярославле, где мой зять поступил было на службу к губернатору, но по горячности своего характера наслужил недолго, повздорил с губернатором и вышел в отставку. Сашеньку крестила одна Шубинская, жена бывшего впоследствии в Москве жандармского полковника, а кто был крестным отцом — не припомню. Вышедши в отставку, Посников опять поселился у себя в деревне, и Анночка стала звать Клеопатру приехать к ней погостить. Я отпустила ее с Авдотьей Федоровной Барыковой, бывшей тогда еще не замужем; Грушенька поехала к себе в деревню, и я осталась одна-одинешенька.

Брат князь Владимир Волконский, бывавший у меня почти что каждый день, приехал раз вечером и говорит мне: «Знаешь ли, сестра, говорят, что у нас в Москве неблагополучно; появилась какая-то новая болезнь, называемая холерой: тошнота, рвота, кружение головы, иногда сильное расстройство желудка, корчи, и в несколько часов человек умирает. Об этом поговаривают в Английском клубе».

Очень меня это встревожило. Думаю себе: «Совершенно я одна, никоторой из дочерей нет со мною, умру— некому будет и глаза мне закрыть».

На другой день приезжает ко мне брат Николай Александрович Корсаков и повторяет то же самое, сказывает, что кто-то был вчера в клубе совершенно здоров, плотно поел, приехал домой — корчи, рвота и — к утру положили на стол. Это взволновало меня еще более, послала я к Герардам просить, чтобы пришел ко мне Антон Иванович; пришел, спрашиваю:

— Правда ли, что в Москве какая-то новая небывалая болезнь, холера?

— Ах, — говорит, — не скрою от вас, что совершенная правда, и много уже было смертных случаев; поговаривают, что будут карантины, что Москву кругом оцепят и не будет ни выезда, ни въезда.

Час от часу не легчало. Ушел Герард, села я писать к Грушеньке и к Клеопатре; пишу той и другой:

«Приезжай скорее; коли нам суждено умереть, так уж лучше умирать вместе».

В ужасное пришла я уныние: пока еще, думаю, письма дойдут к той и к другой, я совершенно одна; горькое было мое положение. Спрашиваю поутру у моего дворецкого, когда он возвратился со Смоленского рынка:

— Что слышно про холеру?

— Много, — говорит, — сударыня, мрет народу; по городу стали фуры разъезжать, чтобы подбирать тела, ежели будут на улицах валяться.

Каково было это слышать! Значит, это мор, и ждут, что люди станут как мухи валиться. Принесли повестку из съезжего дома, чтобы в домах были осторожнее, и что, ежели у кого будут заболевающие люди холерою, в домах отнюдь у себя не держать, но тотчас отправлять в больницы, и чтобы для очищения воздуха везде по комнатам ставить на блюдечках деготь и хлор.

Наконец Грушенька возвратилась из деревни, и у меня отлегло на сердце: «Ну, теперь я хоть не одна».

Между тем у нас уже и в знакомстве стали заболевать: Екатерина Терентьевна Попова, соседка брата Михаила Петровича по Боброву и по зимам живавшая в Москве у моей невестки Варвары Николаевны, сказывают, занемогла холерой, послала за своим доктором Петром Григорьевичем Карпицким (который лечил и Грушу), а тот, приехав и узнав, что у нее холера, в комнату не вошел, а разговаривал, стоя на пороге в дверях.

Значит, болезнь опасная и прилипчивая, что и доктор не подходит к больной! Смертность с каждым днем все усиливалась, фуры разъезжали в Москве по улицам и переулкам и вместе с больными иногда хватали и пьяных. Почти во всех домах затворились ворота; боялись ходить по улицам, выезжали в крайних случаях, и каждый опасался принять кого-нибудь к себе в дом. Я велела затворить ворота и никого не стала принимать; ставни на улицу у меня закрыли, чтобы стук от фур, которые ужасно стучали, был не так слышен, и я перебралась с Грушею в те комнаты, которые выходили на двор: там мы все и сидели. Дворецкий мой только один раз в неделю ходил на рынок закупить что нужно для стола, и, кроме кашицы или супа и куска жареной курицы, мы более месяца ничего не ели, и даже страшно было нам вспомнить, что за месяц или за два перед тем мы ели свежие огурцы и грибы в сметане. Весь город точно разъехался или вымер, редко-редко кто проедет или пройдет, везде затворены ворота, закрыты ставни и завешены окна.

Изредка брат князь Владимир Михайлович напишет мне записочку: «Все ли вы здоровы и живы, я пока еще жив». И эту записочку дворник возьмет от дворника у калитки, не впуская его на двор, и вынесет ему мой ответ.

Как мы ни береглись и ни хоронились, холера забралась-таки и ко мне на двор: сын моего буфетчика Фоки Миша, молодой мальчик лет пятнадцати или шестнадцати, неожиданно занемог и по всем признакам — холерой. Не теряя времени, его свезли в больницу, и он там на вторые или на третьи сутки умер.

Письма, которые мы получали, приходили гораздо позднее: их задерживали, и они были все исколоты из предосторожности, чтобы с ними не зашла зараза.

В те дни, когда дворецкий ходил на рынок, я потом спрашивала его: «Ну что, Петр, слышно насчет холеры?».

— В силе, сударыня: великая смертность; в иных приходах человек по тридцати отпевают и более.

Чрез неделю опять спрашиваю его, — все тот же ответ; наконец-то он однажды приходит и говорит, что, слава Богу, болезнь пошла под гору; дня чрез два записочка от брата Волконского: пишет, что холера слабеет и что он на днях ко мне будет. Ну, слава Богу!.. И точно, на неделе брат ко мне приехал, и мы свиделись как люди, которые и не надеялись, что останутся в живых и опять увидятся.

Во время холеры все обошлось в Москве благополучно, не так, как в Петербурге, где было возмущение народа,[7] думавшего, что холера происходит от отравы, которую лекаря сыплют в воду и колодцы. Спокойствие Москвы должно приписать распорядительности тогдашнего главнокомандующего князя Дмитрия Владимировича Голицына, и хотя тогда и трунили над ним, что он переехал с женой к Авдотье Сильвестровне Небольсиной на Садовую и из ее будто бы кармана глядит на холеру в лорнетку, однако же все-таки Москва осталась спокойною.

Так как много осталось сирот, лишившихся родителей в этот ужасный год, то государю Николаю Павловичу угодно было показать Москве свое отеческое милосердие, учредить институт для воспитания детей, оставшихся после родителей, умерших от холеры, и для этого заведения, названного в честь государыни императрицы Александры Феодоровны Александровским сиротским институтом, был куплен апраксинский дом на Знаменке. Услыщав это, я, признаюсь, порадовалась, что после тех милых хозяев, которые четверть века владели этим домом, хозяином будет не какой-нибудь нажившийся откупщик или расторговавшийся купец, а сама императрица, которая в своем доме даст приют бесприютным сиротам.

В Москве из наших родных и близких друзей никого не умерло, а я опасалась, что многих не досчитаюсь; но в Царском Селе умерла родная племянница брата князя Владимира Волконского, дочь его брата Дмитрия Михайловича Зинаида Дмитриевна Ланская, бывшая за Павлом Сергеевичем Ланским, сыном Елизаветы Ивановны, по себе Вилламовой (сестры статс-секретаря). После Зинаиды остался мальчик Сережа.

В то время, как Клеопатра гостила в Гремячеве, Анночка родила 10 сентября дочь Софью, и Клеопатра ее крестила.

К 1831 году, 30 августа, в самый день своих именин и в день, назначенный для свадьбы, скоропостижно умер родной племянник моего мужа Александр Николаевич Яньков. Он был вдовец; жена его Анна Александровна, по себе Грушецкая, умерла еще в 1823 году, оставив шестерых детей. Он очень об своей жене горевал, но был человек еще молодой, вдовым оставаться не хотел и задумал опять жениться. Он вздумал было метить на Грушеньку и чрез брата графа Петра Степановича узнавал, пойдет ли она за него, ежели бы он сделал ей предложение. Она ему нравилась, но к нему она не имела никакого, кроме родственного, расположения, а так как он был ей двоюродным братом, то предлогов для отказа искать было нечего, потому он и не просил руки формально. Знаю, что и деверь мой и невестка этого желали, только мы находили, что брак в таких близких степенях родства, не положенный и по церковному уставу, невозможен, и отклонили его от этого намерения.

Яньков недолго думал и приискал себе невесту, очень хорошую и милую девушку Ушакову. Назначен был день свадьбы, я должна была быть посаженою матерью, и в самый день венчанья поутру я совсем уже была готова ехать, только поджидала, чтобы Грушенька и Клеопатра оделись и сошли вниз. Вдруг присылают меня известить, что жених умер: он собрался ехать в церковь, стал одеваться и хотел умыться, зашатался, упал — и дух вон.

Это меня ужасно поразило; но каково же было поражение бедной невесты? Оделась она, ждет, что шафер приедет известить, что жених в церкви, и вместо того шафер точно приехал, но чтоб известить, что жених — покойник. Все, что было приготовлено для свадебного пира, пошло потом на похоронные поминки. Вечером в день свадьбы я поехала к жениху на панихиду; схоронили его в Новодевичьем монастыре, где схоронены были его жена и отец. Он родился 24 августа 1791 года, и ему, следовательно, только что минуло сорок лет; он женился, будучи очень еще молод, и старшие его дети, девочка и два мальчика, были уже порядочные, а меньшому, Петруше, было лет девять или десять.

III

В 1832 году у нас, слава Богу, никто не умирал в родстве, но было две свадьбы: два князя Александра Вяземских женились на двух Римских-Корсаковых. Первая свадьба была моего родного племянника, князя Александра Николаевича, на Александре Александровне Римской-Корсаковой, дочери Марьи Ивановны, которая была великая мастерица тешить Москву своими балами и разными забавами. Молодая девушка давно нравилась князю Александру, и он увивался около нее, но он был еще так молод, что отец и слышать не хотел об его женитьбе; к тому же он был им недоволен за его участие в декабрьской истории 1826 года[8] и долгое время за это и видеть его не хотел. Тогда не то, что теперь: отцы поблажки детям не делали. Однако пред турецким походом отец с сыном, по-видимому, примирился. Корсакова была на несколько лет старше князя Александра; он ей нравился, и когда он с нею стал прощаться пред выступлением в поход, она подарила ему золотой медальон, в котором была миниатюра — два глаза, выглядывающие из облаков. Она имела прекрасные, очень выразительные и привлекательные глаза и, должно быть, знала это. Даря ему этот медальон, она ему сказала: «Вот вам, князь, на память; пусть это будет для вас талисманом, который сохранит вас на войне: помните, что эти глаза повсюду будут следовать за вами».

Во время турецкого похода князь Александр подвергся двойной опасности — не только быть убитым на войне, но умереть еще и от кори, которую он где-то захватил на пути; от этой болезни береглись и дома, а ему, сердечному, пришлось с нею нянчиться в походе, спать на сырой земле на одной шинели в палатке. Однако Господь его помиловал: он преблагополучно перенес корь, не застудил, и не было никаких последствий.

По возвращении его из похода старик Вяземский стал к сыну получше, но как только заговорит он об Корсаковой, так отец на дыбы: «Далась тебе эта Корсакова, болезненная, старая девка, привередница, каких мало; лучше не нашел… Ах, уж эта мне Марья, влюбила тебя в свою дочь; чего тебе спешить, успеешь жениться». {Александра Александровна Корсакова сама повредила своему здоровью; она была очень полна, румяна, и кровь приливала к голове. Будучи в Париже, она посоветовалась с каким-то медиком, тот предложил ей пустить себе кровь; что ж она придумала? Послала за кровопускателем и велела себе пускать кровь до обморока и этим так себя ослабила, что опасались даже за ее жизнь. Но хотя она не умерла и выздоровела, она этим подорвала свое здоровье, стала какая-то хилая, ледащая и никогда вполне после того не могла оправиться. От этого-то старик Вяземский и называл ее больною старою девкой.} Очень ему не хотелось этого брака.

Раз как-то Клеопатра сказала князю Александру: «Ты видишь, что дяденька не желает, чтобы ты женился на Корсаковой; охота это тебе приставать к отцу!».

— А если он не хочет и станет мне мешать, так и без него обойдусь, назло ему без воли женюсь.

В отца был — пресамонравный; только отец был прескупой, а сын — мотышка и картежник.

Отец все ломался, не хотел позволять, но сын приступал и наконец перетянул, на своем поставил: отец должен был согласиться и, скрепя сердце, позволил свататься.

Предложения давно ожидали и тотчас дали согласие. В начале января был сговор и помолвка, и меня как родную тетку брат князь Николай и князь Александр пригласили быть посаженою матерью вместе с отцом, а венчанию назначили быть в первых числах февраля пред сырною неделей.[9] Пасха была в тот год не слишком ранняя.

Невесту привозили ко мне: высока, стройна, недурна лицом и с прекрасными бархатными глазами. У меня она себя держала просто, прилично и хорошо, а у князя Николая Семеновича в доме (жил он тогда на Остоженке в своем домике) стала подымать платье повыше от пола и осматривать, чисто ли кресло, — так ей показалось у брата неопрятно: она, говорят, была большая чистюля и брезгунья.

Это брату ужасно не понравилось, и он стал жаловаться на нее: «Представь себе, матушка, дура-то эта, будущая моя сноха-то, ничего не видя, а уж брезгать моим домом стала: юбки по щиколотку поднимает, смахивает с кресел, точно в хлев в какой зашла… Помяни ты мое слово, не быть пути от этого брака, я не доживу — ты увидишь…»

И ведь что же, напророчил: так потом и сбылось…

Марья Ивановна была премилая и преобходительная женщина, которая всех умела обласкать и приветить, так вот в душу и влезет, совсем тебя заполонит. Она имела очень хорошее, большое состояние и получала немало доходов, да только уж очень размашисто жила и потому была всегда в долгу и у каретника, и у того, и у сего. Вот придет время расплаты, явится к ней каретник, она так его примет, усадит с собой чай пить, обласкает, заговорит — у того язык не шевельнется не то что попросить уплаты, напомнить посовестится. Так ни с чем от нее и отправится, хотя и без денег, но довольный приемом.

Вздумалось Марье Ивановне съездить за границу, что в прежнее время стоило недешево, а денег у нее нет; занять, может статься, было не у кого или занимать не рассудила, она возьми да и продай один из своих двух домов, что против Страстного монастыря, тот, который поменьше, за пятьдесят тысяч ассигнациями; с этими денежками и повезла двух меньших дочерей тешить, да и самой позабавиться; года полтора она путешествовала, пока из кармана всего не вытрясла. И после того сама рассказывала всем и хвасталась своею оборотливостью: «Вот какую аферу я сделала, съездила даром в чужие края, только флигелек продала, на эти деньги и путешествовала». Каково? Вот какие бывали еще чудачки.

С молодыми людьми, которых она прочила своим дочерям в женихи, она была тоже мастерица обращаться: так очарует, заколдует, что они и не почувствуют, как предложение сделают. То зовет на вечер, то пригласит к себе в ложу, к обеду, а летом куда-нибудь за город соберется на катанье большим обществом… Она первая ввела в обыкновение, чтобы на Святой неделе под Новинским (где всегда ездили в каретах) ходить пешком и по балаганам. Приехав в Петербург в 1821 году, я и стала рассказывать про эту новость сестре Вяземской: «Ох, уж мне эта Марья Корсакова, — говорит сестра, — вечно-то выдумает она что-нибудь новенькое, и все-то она хороводы водит».

Думала ли тогда сестра, что ее сын Саша попадет в руки этой Марьи Корсаковой и на ее дочери женится?

По правде сказать, и с той, и с другой стороны партия была подходящая; одно только — что невеста была немного постарше жениха и уж совсем не хозяйка для дома, ни о чем понятия не имела.

Свадьба была 12 февраля. Приглашали и с той, и с другой стороны одних родных и самых близких знакомых; было, однако, людно и парадно.

Готовилась у нас в семье и другая свадьба, но только не было еще ничего решено. Настенька, дочь брата Николая Петровича, нравилась сыну княгини Елизаветы Ростиславовны, князю Александру Сергеевичу, и об этом огласки не делали.

На свадьбе князя Александра Николаевича брат Николай Петрович накинулся на Грушеньку:

— Скажи, пожалуйста, с чего ты распускаешь слухи, что Настенька идет за князя Александра?

— Я этого не знала и потому говорить об этом не могла…

— Ты сказывала Неклюдовой, что Вяземский женится на Корсаковой?

— Говорила, это правда; а на чьей же мы свадьбе? Князь Александр Вяземский женился на Корсаковой.

Но скоро объявили и Настенькину свадьбу.

Настенька была не красавица, но очень мила и авантажна[10] в бальном платье, а так как она была очень худощава, то ее кутали в тюлевый или газовый шарф, и к ней это очень шло.

На свадьбе князя Александра она была очень авантажна, и княгиня Елизавета Вяземская, глядя на нее, говорит Грушеньке: «Удивляюсь я, где это у женихов глаза; посмотри как Нанси мила…»

Она выезжала уже года с два, и много молодых людей около нее увивалось, но ей никто особенно не нравился; она была довольно равнодушного характера и мало обращала внимания на всех своих воздыхателей. Марье Петровне хотелось во что бы то ни стало выдать ее непременно за графа или за князя, и потому на свои балы она только и приглашала сиятельных кавалеров; других она не удостоивала этой чести.

Брат и княгиня Елизавета Вяземская были очень дружны между собой, и обоим желалось, чтоб их дети друг другу понравились. В это время стал около Нанси ухаживать граф Мантейфель, который ей приглянулся, и она к нему было расположилась, но только он не посватался и вскоре потом женился ли, умер ли — не припомню хорошенько. Нанси огорчилась и сказала тогда матери: «Теперь мне все равно, за кого ни выйти; выбирайте, кого хотите, я отказывать не стану».

Этим воспользовались: Вяземский посватался и был принят; венчали 12 апреля. Брат и Вяземская-мать были очень довольны, что женили своих деток, и думали: вот будет благополучие-то. Вышло иначе: и тот и другой могли бы быть счастливы, да только не вместе, имея различные характеры. Вяземский служил в лейб-гусарах, и полк его был или в Царском Селе, или в Гатчине. Несколько времени спустя после свадьбы поехали туда молодые, вскоре собрался и брат с женою: повезли туда своего сына Сашу, который должен был поступить в полк. Он родился в 1816 году, и ему был шестнадцатый год; не очень велик ростом, с приятным личиком и милый мальчик; веселый, живой, ласковый, прекрасного характера, всеми любимый и совершенный еще ребенок: так его держали.

IV

В 1833 году были у нас в родстве то родины да крестины, то похороны, и меня совсем затаскали по этим церемониям: то радуйся и крести, то хорони и плачь.

Год начался с того, что в феврале невестка моя, Варвара Николаевна Корсакова (по себе графиня Маркова), жена брата Михаила Петровича, просватала своего сына Владимира; он брал за себя Анну Николаевну Попову. Ее мать Катерина Терентьевна, соседка брата по Боброву, была урожденная Цвиленева и имела сестру, пожилую девушку Марью Терентьевну. Их мать, очень уже преклонных лет, Александра Ивановна, по фамилии Филисова, родилась и росла по соседству с Бобровом, где отец ее, небогатый дворянин, имел маленькое поместьице; будучи еще молодою девушкой, она знавала мою бабушку Евпраксию Васильевну и зачастую у ней гащивала. Бабушка к ней благоволила и ее ласкала; но только ни ее мать, ни она о парадном крыльце и подумать не смели, а всегда езжали на девичье крыльцо. Внучка ее Анна Николаевна очень понравилась сестре Варваре Николаевне, и она эту свадьбу и сладила. Владимир вышел в отставку ротмистром и жил в Москве. Он был непомерно толст, но лицо имел приятное. Молодая девушка была недурна собою.

На крестинах у моего племянника, князя Александра Николаевича Вяземского, у которого родился сын Николай (февраля 18), мы все родные съехались, в том числе и Варвара Николаевна, и весело попировали вместе; она была здоровехонька. На другой день она приехала вечером ко мне, я показывала ей образчики шелковых материй для платьев, ей один понравился, она взяла его и приколола себе к платью:

— Я такое платье велю себе купить для Владимировой свадьбы, — и уехала от меня превеселая.

Через день мне присылают сказать, что она занемогла; я поехала к ней и нашла ее прихворнувшею, но совсем не в опасном положении, а февраля 25 к утру ее не стало: оказалось сильное воспаление.

Я каждый день к ней ездила и сидела у нее подолгу. Дня за два до кончины она мне говорит:

— Если я, сестра, умру, — прошу тебя, будь Владимиру вместо матери и свадьбу не откладывайте, а тотчас после шести недель и венчайте.

— Э, полно, сестра! — говорю я ей. — Охота это тебе говорить пустяки…

— Ну, вот помяни мое слово, что я не встану. И ведь так и вышло.

Отпевали ее у Неопалимой Купины, а схоронили в Даниловом монастыре.

Не прошло месяца, умер мой внучатый брат Николай Александрович Корсаков; похоронили и его в Даниловом монастыре.

Сороковой день по Варваре Николаевне приходился в первых числах апреля, что было на Святой неделе, и потому в понедельник на Фоминой[11] и справили сорочины, а в среду положили быть венчанью. Владимир нанял дом Герардовой напротив меня и к Святой туда переехал.

Венчать должны были поутру и мне быть посаженою матерью, а у меня с вечера еще начались такие спазмы в желудке, что я не знаю, могу ли ехать в церковь. Поминутно присылают узнавать о моем здоровье, а я лежу пласт пластом; ну, наконец полегчило, я встала и кое-как могла ехать в церковь. Венчали в домовой церкви Алексея Ивановича Бахметева в Старой Конюшенной, где венчали и Грушеньку.

В августе того же года, 20 числа, скончался зять мой, князь Николай Семенович Вяземский; он жил неподалеку от меня, в своем домике на Остоженке. Тоже скоро его свернула болезнь — воспаление. К шести неделям оба сына приехали. Андрей приехал первый и, увидав завещание отца, прочитал его и пришел с ним ко мне в ужасном смущении:

— Представьте, — говорит, — тетушка: батюшка лишил брата наследства: все оставил мне, ему ничего.

Показывает — точно, все ему, брату ничего. Князь Николай Семенович никогда не мог в душе простить князю Александру, что он попал в заговор против государя, тут он еще себе повредил тем, что женился почти что против воли отца на Корсаковой, вот он в отместку ему и хотел его всего лишить.

— Ну, как же ты думаешь? — спрашиваю я князя Андрея.

— Я хочу, тетушка, скрыть от брата духовную и, как следует, все с ним разделить пополам: имение, движимость и деньги.

Я обняла его и поцеловала:

— Это ты доброе дело сделаешь и грех с отцовой души снимешь, — говорю я.

Он духовную отца изорвал и с братом все пополам разделил. Себе взял Студенец, веневское имение, и половину рязанского, а остальное все отдал князю Александру, так что тому пришлось еще и больше, чем ему. Он не пожадничал и, поступив по совести, был этим очень успокоен, а брату ничего и не сказал: на что было его вооружать против памяти отца?

Честный и хороший был человек князь Андрей.

V

Приблизительно в это время, но в точности в котором именно году — в 32, 33 или 34, — припомнить не могу, Господь порадовал меня насчет брата, князя Владимира Михайловича Волконского. Он обратился на путь истины. Начитавшись смолоду Вольтера и Дидерота, он ни во что святое не веровал, и хотя мы были дружны, но на этот счет всегда с ним расходились во мнениях и этого предмета не касались: я веровала, как учит церковь, он все отвергал, — что ж тут говорить? Его не разуверишь, что он заблуждается, а слушать его было неприятно и страшно: христианин, а говорит, как язычник, и лет сорок или больше не был на духу, не причащался…

Нанимал он нижний этаж в доме Владимира Корсово, на Сенном бульваре, что за Смоленским рынком. Он любил ходить пешком, часто хаживал ко мне и всегда остановится и спрашивает у лавок: почем крупа, овес, мука, по какой цене сено. Как-то осенью, в базарный день, идет он через Сенную площадь. Торг кончился, все разъехались, стоит только какой-то старик-мужичок с двумя возами.

— Почем продаешь сено? — спрашивает брат.

— Купите, батюшка, — говорит старик, — дорого не возьму, — и сказал цену.

— А сколько на возах? нужно вывесить.

И потом прибавил: «Вот что, любезный, свешай-ка, сколько во мне весу». Мужичок покачал головой и не тронулся с места.

— Что же ты головой качаешь? — спрашивает князь Владимир. — Что тут тебе странного?

— Да, барин батюшка, подлинно чудно мне это…

— Что ж тебе чудно?

— А вот что, мой кормилец, не в обиду будь сказано вашей милости: нам с тобою, батюшка, здесь вешаться не приходится…

— Отчего же так?

— Да так, батюшка, мы старички с тобою, не на этих весах нам следует вешаться; нас вон где с тобою будут вешать, — и указал пальцем на небо.

Брат засмеялся:

— Ну, это еще вопрос! Полно, есть ли там и весы-то.

Мужичок перекрестился…

— Ах, что ты, родимый, да как же можно, там всех взвешивают.

— Кто ж это знает?

— Вот что, батюшка мой, выслушай мою глупую речь… Ты говоришь, что там нет весов, а мне так думается, что есть, ну, так и живется; умри я, умри ты, я внакладе-то не буду, а тебе как бы не прогадать, батюшка; тогда ведь уж не воротишься назад, кормилец ты мой.

Брат задумался, велел старику отвезти оба воза сена к себе на двор и сказать, чтобы дворецкий принял, а сам пришел ко мне да все это мне и рассказывает.

— Вот, — говорит, — сестра, что ты на это скажешь?

В другое время я с ним об этом и разговаривать бы не стала, — что толку спорить? — а тут, я сама не знаю почему, ужасно обрадовалась.

— Ну, слава Богу, — говорю я, — это Господь тебя к себе неведомыми путями призывает, обращения твоего ждет.

— Что же ты мне посоветуешь?.. Докажи мне кто-нибудь, что я в заблуждении, я не прочь уверовать.

— Ежели ты это взаправду говоришь, советую тебе съездить к митрополиту Филарету и все ему подробно объяснить, а там ты увидишь, что он тебе скажет.

Господь видимо его к себе призывал. Он меня послушался и поехал к митрополиту и долго у него сидел. Владыка выслушивал его, опровергал его сомнения и потом сказал ему, что пришлет к нему протоиерея, с которым он может подробнее поговорить, убедиться в истинности учения нашей церкви и может взять его в духовные отцы.

На следующий день к нему от митрополита пришел протоиерей церкви Троицы, что на Арбате, Сергей Иванович.

Он стал у брата бывать, приносил ему книги, объяснял ему, чего он не понимал, не зная по-славянски, и, наконец, брат пожелал говеть, подробно исповедал все грехи прошлой жизни и сподобился принятия святых Христовых Тайн.[12]

С тех пор он ежегодно говел, соблюдал посты и посещал храм Божий. В первый раз, когда он приехал в церковь, ко мне в приход к Троице в Зубове, он мне после сказывал, что ему было совестно и неловко и что ему показалось, что все на него глядят.

— Это, брат, тебя враг смущает; ему жаль, что он не мог тебя осетить до конца; совестно и неловко быть там, где мы делаем что-нибудь худое, а не во храме Божьем.

Князь Владимир был человек умный и много в свою жизнь перечитал книг, и вот в каком мог он быть заблуждении и по вражескому действию. Обращение его к Богу имело хорошее влияние и на брата Николая Петровича, который одно время тоже свихнулся; он стал чаще бывать в церкви, и в особенности его утвердил в вере духовник его, священник от Большого Вознесения Петр Евплович.

VI

В 1834 или в 1835 году в нашем переулке появилась новая жительница, старушка лет шестидесяти, очень из себя миловидная, по-старушечьи одета, но довольно нарядно. Спрашиваю раз у Екатерины Сергеевны Герард:

— Что это за новое лицо у нас в церкви бывает?

— А это сестра моей соседки Плещеевой — княгиня Трубецкая.

Двор Плещеевой был рядом забор с забором с герардовским садом. Лет семь или восемь жила я у Троицы в Зубове и Плещееву старушку видала только в церкви, куда она хаживала со своею горничной, но она ни с кем знакома не была: и к себе никого не принимала и сама ни у кого не бывала. Был у нее сперва старый домик, она его сломала и выстроила новый на две половины: в одной жила она сама, другую отдавала внаймы.

Сперва с Трубецкою познакомилась Герардова, потом познакомила и нас, и мы очень сошлись и сблизились.

Она была по себе Кромина; это хорошая дворянская фамилия, не особенно знатная, но давнишняя, кажется, нижегородская. Плещееву звали Елизаветою Петровной, Трубецкую Марфою Петровной. Будучи еще девочкой, Марфа Кромина часто гащивала и подолгу живала у княгини Трубецкой (жены князя Петра Сергеевича Дарьи Александровны, по себе княжны Грузинской, сестры известного князя Егора Александровича);[13] княгиня ее ласкала и считала ее почти что своею воспитанницей; девочка была собою очень хорошенькая, скромная, но веселого и живого характера. В конце 1790-х годов княгиня Трубецкая умерла, оставив несколько мальчиков и девочку. Кромина была еще очень молода — лет 14 или 15 и неутешно плакала о княгине. Это князю было приятно; он любил молодую девушку, душевно привязанную к его покойной жене, и хотя был гораздо старше, чем она, может быть, лет на двадцать или более, он женился на Кроминой, от которой и имел сына Никиту Петровича.

Не будучи ни особенно умна от природы и не получив тщательного воспитания, вторая княгиня Трубецкая сама себя довоспитала, усвоила приемы и обращение хорошего круга, а главное — была добрая мачеха, благочестивая жена, очень нежная и любящая мать и женщина достойная уважения.

Оставшись молодою вдовой и с двенадцатилетним сыном, княгиня Марфа Петровна посвятила себя его воспитанию и устройству имения, доставшегося на ее вдовью долю и ее сыну, которому пришлось из отцовского имения очень немного; хотя пасынки ее и были богаты, но по своей матери из рода Грузинских. Сын вырос, и мать была им утешена: он вышел хороший человек, к матери почтительный, и по ее желанию он женился довольно молодым на весьма достойной и умной девице, на фрейлине Нелидовой, которая на несколько лет была старше его. Они жили согласно и имели двух сыновей и двух дочерей.

Устроив судьбу сына по своему желанию, Марфа Петровна приехала в Москву жить с престарелою сестрой (а может статься, и стеречь ее наследство). Любя сына и заботясь об его довольстве, княгиня очень поприжалась, во всем себе отказывала, чтоб иметь возможность побольше скопить для сына. Она стеснилась с сестрою в нескольких комнатах, имела только человека и девушку, а лошадей не держала. Она иногда хаживала в церковь пешком, а зимою или в ненастье, по воскресеньям и в праздники, отъехав в церковь, я посылала за нею свою карету, в которой потом опять ее отвозили. В продолжение пяти-шести лет, что мы жили в одном переулке, почти что наискось друг против друга, мы очень сблизились и уж непременно видались два-три раза в неделю. Потом старушка Плещеева умерла, княгиня переехала в Петербург и после того в нижегородскую деревню, а я свой дом в Зубове продала; мы изредка переписывались, и Клеопатра частехонько исполняла комиссии княгини, но видеться более уж нам не приходилось. Я сохранила о ней самое приятное воспоминание как о милом и хорошем человеке.

Падчерица ее была за графом Потемкиным,[14] который имел свой дом на Пречистенке и, владея очень большим состоянием, был, говорят, постоянно без денег и терпел нередко великую нужду.

Один из пасынков Марфы Петровны был женат на Бахметевой (родной племяннице княгини Агафоклеи Алексеевны Шаховской) и имел нескольких дочерей, из которых самая младшая вышла потом за сына княгини Ирины Никитичны Урусовой, князя Сергия Николаевича; на мой взгляд, она была ангелом по наружности, а по словам ее свекрови — ангелом и по характеру и доброте.

VII

Через год после смерти князя Николая Семеновича Вяземского старший сын его, князь Андрей, женился на замужней женщине Наталье Александровне Гурьевой. Муж этой молодой красавицы был человек очень богатый и с тем вместе большой игрок, который вел очень рассеянную жизнь, прекрасную свою жену любил, баловал, но, должно быть, плохо за нею смотрел и, выигрывая в карты, проиграл жену: она понравилась князю Андрею, а он ей, и вышла беда для оплошного мужа. Князь Андрей был, должно быть, мастер ухаживать и, увиваясь за Гурьевой, вскружил ей голову. Но она была честною женщиной и, видя, что Вяземский в нее влюблен, однажды спрашивает его: «Скажите, князь, к чему вы меня преследуете? Разве вы не знаете, что я замужняя женщина, что я себя уважаю и что вам невозможно от меня добиться, чтоб я забыла свой долг».

— Для влюбленного человека все возможно, — говорит он ей, — я ни пред чем не остановлюсь, я добьюсь, что вы будете моею.

— О, ежели так, то вот моя рука; хлопочите о разводе, быть вашею женой я согласна.

Как принял это Гурьев и что побудило его жену решиться на развод — я не знаю, но только Гурьев согласился принять на себя всякие вины, чтоб его жена могла выйти за Вяземского. Говорят, что он был скупенек, а жена его много тратила, что незадолго пред тем ему пришлось заплатить за нее пр счетам из модных лавок больше двенадцати тысяч ассигнациями, что будто бы и побудило его согласиться на развод.

Стали хлопотать, дело князю Андрею стоило больших денег, кажется, тысяч до сорока ассигнациями.

Не порадовалась я, когда он известил меня о своей женитьбе, но когда через год после того он приехал в Москву и привез ко мне свою молодую жену, я, конечно, приняла ее как жену моего племянника, сына моей родной сестры. Совета моего он не спрашивал, а только объявлял мне, что женится; что же мне оставалось делать?

Княгиня Наталья была очень видная и статная женщина, прекрасная собой; ей было лет около тридцати, а князю Андрею несколько лет более; и по годам, и по наружности это была прекрасная пара, и хотя брак был законным, а все же, как там ни говори, и с той, и с другой стороны такое супружество было большим беззаконием. Княгиня Наталья и сама это чувствовала и один раз сказала мне:

— Знаете ли, тетушка, я иногда себя спрашиваю: хорошо ли я сделала, что вышла за Андрэ; как вы думаете?

Очень я затруднилась ответом; однако, думаю: «Спрашивают тебя, что же тут лукавить — говори правду» — и сказала ей: «Милая моя, ежели бы ты меня не спросила, что я думаю, я бы не позволила себе высказывать тебе своих мыслей; но раз что ты спрашиваешь, то должна тебе признаться, что не могу сказать, чтобы считала хорошим от живого мужа выходить за другого».

— Вот и мне так кажется, и я боюсь, что меня Бог накажет за это; прежде я грозы совсем не боялась, а теперь я стала очень бояться…

Должно быть, она пересказала своему мужу наш разговор; князь Андрей вдруг перестал ко мне ездить: жена бывает, а он ни ногой, так больше полугода у меня и не бывал. Потом ему стало самому совестно, что бросил старуху-тетку, явился ко мне с повинной головой, стал на колени, просил прощения, но о причине, за что на меня сердился, не было и речи; так дело и обошлось.

Нельзя не отдать справедливости княгине Наталье: она была премилая и преласковая не только ко мне, но ко всякому; каждому найдет, что сказать приятное, и никогда никому не подаст и виду, что ей что-нибудь неприятно. Она была со всеми особенно учтива: и лакеям, и горничным, своим и чужим, всегда говорила «вы», что казалось смешным и странным. Говорят даже, что у себя в деревне она говорила бурмистру: «Послушайте, бурмистр, я хотела вас попросить…» Это уж чересчур по-иностранному.

Но при всей своей доброте и с хорошим своим характером она не умела сделать мужа счастливым: была слишком мотовата, охотница рядиться и отделывать наемные квартиры и этими излишними тратами ввела мужа в долги и расстроила его состояние. Милая и приятная женщина, но совсем не хозяйка, а совершенная пустодомка.

Жена князя Александра, напротив того, всегда обращалась с людьми свысока и слишком повелительно, даже резко; в чем был недостаток у одной, в том был излишек у другой.

Княгиня Александра в особенности допекала своих людей своим прихотничеством, чрезмерною брезгливостью и полуночничеством. Сидит, бывало, до трех, до четырех часов ночи, проспит до второго часа дня, утренний чай свой пьет в четвертом часу, обедает в семь, за вечерний чай сядет в одиннадцать часов, а иногда вздумает еще и ужинать.

На первых порах, возвратившись из пензенской деревни, она стала было и ко мне ездить вечером пить чай: я собираюсь уже к себе уходить, убираю свою работу, а она является ко мне проводить со мною вечер.

Раза два я промолчала, что она сидит у меня до второго часа ночи, а потом и сказала ей:

— Я всегда рада, моя милая, проводить с тобою время, но только ты меня, старуху, не засиживай; ежели угодно ко мне приезжать, так милости просим пораньше: я в одиннадцать часов ухожу к себе и ложусь спать; поздно сидеть, воля твоя, я не могу.

Ну, и стала она ко мне приезжать часов в восемь, а в двенадцать уезжать. Чтобы подладиться к своему мужу, она нехорошо говорила про государя и про государыню, называла их просто Николай Павлович и Александра Федоровна и у меня раз вздумала что-то такое неладное сказать; я тотчас ее остановила:

— Нет, матушка, ты при мне этого не говори, я твоих пустяков слушать не буду; хочешь говорить, так говори, где угодно, но только не у меня.

Она засмеялась.

— Ах, тетушка, какие же вы строгие!

— Ну, не взыщи, моя милая, какова ни на есть, а про государя и государыню у меня худо не говори; я стара, и перевоспитывать меня поздно, а я привыкла с детства благоговеть пред царем, так уж ты меня в моем доме не огорчай…

Ну и тоже как рукой сняло: полно у меня про них худо говорить. Если мы, старики, будем молчать и не станем молодых уговаривать, кому же после того и правду сказать! Князь Андрей вскоре по приезде в Москву (где жил он первое время, не знаю) нанял левую половину в доме княгини Марфы Петровны Трубецкой, но через несколько месяцев, по просухе, собрались ехать к себе в тульскую деревню, в Студенец. Они то и дело что меняли квартиры и везде все отделывали. Одно время они жили на Остоженке, потом на Пречистенке и редко случалось, чтобы жили где более года.

Князь Александр тоже часто менял наемные дома, иногда и не без причины. Вот что случилось у него в доме, когда он нанимал на Сивцевом Вражке у Алексеева. К нему по вечерам часто собирались игроки в банк играть, так как он сам был большой игрок, иногда проигрывал помногу, и раза два приходилось и мне его ссужать порядочными кушами денег, которые потом он мне и возвращал очень аккуратно. Раз он мне говорит:

— Поздравьте меня, тетушка: я вчера выиграл двадцать тысяч и вот вам свой долг и поспешил привезти.

— Ох, мой любезный, — говорю я ему, — радуюсь, что ты с прибылью, да жаль, что через карты: выигрыш и проигрыш, по пословице, на одном коне ездят… Сохрани тебя Бог от беды, карты до добра не доведут…

Он поцеловал у меня руку и обнял меня: «Молчи, дескать, старуха».

Не прошло десяти дней, у него в доме великая беда случилась.

В числе бывавших у него игроков часто езжали какой-то Сверчков и Дорохов. Как их звали и что это были за люди, совсем не знаю. Весь вечер играли, дело было к утру; встали, начали считаться, вдруг проигравшийся опрокинул стол, а выигравший подбежал к письменному столу, на котором лежал кабинетный кинжалец, хвать его и пырнул им в бок опрокинувшего стол; тот упал, хлынула кровь… Пошла суматоха в доме, послали за доктором, за женой раненого и, пока еще можно было, отвезли его поскорее домой, где несколько дней спутся он и умер. Вот они, карты-то, до чего доводят.

К счастью, тогда князь Андрей служил при князе Дмитрии Владимировиче чиновником особых поручений. Он князю передал обстоятельства этого дела, тот послал за обер-полицеймейстером Цынским, так дело замяли и в огласку не пустили. В этом же несчастном доме умер у Вяземских второй мальчик — Алеша, которого мать особенно любила; после этого они и поспешили переменить квартиру…

На следующий год князь Андрей купил дачу за Трехгорною заставой — большой, прекрасный дом с обширным садом и множеством построек и заплатил всего двадцать пять тысяч ассигнациями. Прежде эта дача принадлежала какому-то игроку Дмитриеву, он сам строил дом; где-то внизу была прекрасная потаенная комната, в которой у него вели игру очень большую. Этот дом для Вяземских был находкой, потому что князь Александр и без того уже был под надзором полиции, а после дороховской истории за ним стали еще зорче следить, и ему хорошо было жить не в городе. Князь Андрей вздумал было завести тут сахарный завод, посадил в него много денег, но толку не вышло. На этой даче они жили года полтора или два, и зиму, и лето.

Прихоти княгини Александры, смешные и забавные со стороны, были очень обременительны для домашних, для мужа, а в особенности для прислуги и для ее горничных. Она не иначе шла от своей постели к туалетному столу, как по белым простыням. На тот стул, на котором она сядет, опять накинута простыня, и, когда она садится чесать голову, ее покрывают простыней. Девушка должна надеть бумажные белые перчатки и так, в перчатках, ее и чеши, что конечно неловко, но до этого ей нет дела, не зацепи ни волосика. Потом начнется бесконечное умыванье и тоже с прихотями в этом роде, и при этом она раз двадцать выбранит несчастную горничную: «Ах, как ты глупа, да ты, кажется, с ума сошла; ты ничего делать не умеешь; что с тобою сегодня, ты совсем поглупела?..» И эта история повторялась каждый день. Одевалась она часа два, три. Потом подадут ей чай: человек будь в перчатках, ну это так и надо, но мало того: неси поднос так, чтобы не дотронуться до него рукой в перчатке, а держи салфеткой… И опять пойдет ссора: «Не трогай рукой, ты хочешь, чтоб я ничего не ела, — я не стану после этого пить, это просто противно, как ты подаешь…»

За обедом опять какие-нибудь новые проказы…

В особенности в дороге мучила она своих детей и девушек; идти к карете — надень девушка калоши, но в карету входя — дай человеку снять в ту самую минуту, как входишь; сиди девушка — не шевельнись, не кашляни, не дотронься до ее ноги; да и пересказать всего нельзя, до чего доходили ее брезгливость и требовательность. Ведь и все мы тоже любим чистоту и опрятство, но не в тягость себе и не на муку другим.

Княгиня Наталья не имела никаких этих странностей; она только любила, чтоб у нее в доме было все роскошно, а главное — иметь хорошенький туалет, и очень простосердечно признавалась в этом.

— Я скорее буду есть размазню без масла и готова отказать себе во всем прочем, но люблю, чтобы то, что я на себя надеваю, было хорошо.

И именно это-то желание наряжаться и повредило ей и расстроило их дела. При всех хороших свойствах ни та ни другая княгиня Вяземская {Княгиня Наталья Александровна умерла в 1876 или 1877 году за границей и там схоронена. Княгиня Александра Александровна умерла в 1860 году в своей пензенской деревне.} не умели составить счастия мужей и ни которая не была вполне счастлива, тогда как они могли бы быть, имея все, что для того нужно.

VIII

У племянницы моей княгини Настасьи Николаевны Вяземской несколько прежде года после свадьбы родилась дочь Ольга; крестили ее брат Николай Петрович и княгиня Елизавета Ростиславовна. Брак этот не был счастлив, и я скажу, что этого и можно и должно было ожидать. Настенька была держана в хлопках и оттого вышла слабая и болезненная девушка, которой бы и замуж-то идти вовсе не следовало; князь Александр Сергеевич, напротив того, человек здоровый и плотный, был живого и веселого характера; ему нужно было жену, которая бы могла с ним скакать и верхом, и мчаться на лихой тройке, ехать на бал, в театр, принять дома его молодых и веселых товарищей, а Настенька, по привычке и по слабости здоровья, боялась, чтобы на нее свежий воздух не пахнул; словом сказать, оба они друг другу были не пара. Более всего виню брата и невестку, да и княгиню Елизавету не похвалю: зная своего сына и видя воспитание Настеньки, ей бы следовало не слаживать этот брак, а всеми силами мешать ему.

Она была дружна с братом, так и думала, что, женив своих детей, то-то заживут душа в душу; вышло наоборот: видя, что Настенька с мужем не в особенных ладах, брат и жена его охолодели и к Елизавете Ростиславовне, как будто она больше их виновата, что сын ее женился на их болезненной дочери. Сперва она жила у отца с матерью, когда они переехали в Петербург; кажется, у них в доме и родила она ребенка. Вслед за этою радостью с небольшим через год посетило их великое горе: сын их Саша, готовившийся в военную службу, раз как-то, плотно пообедав дома и поев малины со сливками, отправился после того в манеж, а для того, чтоб ему легче было ездить верхом, он крепко перетянулся ремнем. Ему сделалось вдруг дурно, говорят, кровь бросилась в голову, от этого приключилось что-то вроде удара, его привезли домой еле живого, и уже в беспамятстве он кончил жизнь. Отца и матери не было дома: они поехали навестить Настеньку; каково же было их поражение, когда, возвратившись, они нашли сына уже мертвым; это случилось 20 июня 1834 года. Его схоронили в Александро-Невской лавре.

Эта потеря сильно подействовала на брата и на его жену, и они скорехонько из Петербурга возвратились в Москву, а Настенька, пожив с мужем в Царском Селе, по слабости здоровья тоже должна была поскорее уехать из Петербурга и его окрестностей по причине дурного влияния на нее тамошнего сырого климата. Девочку ее взяла к себе княгиня Елизавета, и у ней она и жила в первые годы своего детства.

Княгиня Елизавета Ростиславовна, по отцу своему Ростиславу Евграфовичу приходилась батюшке двоюродною племянницей, а мне внучатою сестрой. Она была лет на пятнадцать моложе меня, но со временем эта разница лет сгладилась, и мы с нею очень были дружны. Охлаждение, которое вышло между ею и братом, меня не коснулось, и мы с нею остались в прежних дружеских отношениях, за что невестка на меня сперва немного косилась, но мне до этого дела нет: через чужие нелады я своей дружбы никогда ни с кем не разорву, ежели сама не имею на то причин.

Она вышла замуж в молодых летах за князя Сергея Сергеевича Вяземского, который по своей матери (Анне Федотовне Каменской) приходился родным племянником бабушке Аграфене Федотовне Татищевой (третьей жене дедушки Евграфа Васильевича); следовательно, хотя он и не был в прямом родстве со своею женою, но в очень близком свойстве.

По своему отцу (князю Сергею Ивановичу) он приходился моему зятю, князю Николаю Семеновичу Вяземскому, двоюродным братом.

Он был очень живой и веселый, из себя видный и красивый мужчина, разговорчивый и любезный и большой шутник, когда был помоложе, и не последней руки любезник. Вообще это был человек приятный в обществе, который любил пожить да, кажется, любил и в карточки поиграть; но, впрочем, записным игроком он не был и небольшой был мастер выигрывать. У него было много детей, но до зрелого возраста дожили только трое — два сына и дочь.

Не могу теперь припомнить, по какому случаю княгиня Елизавета хоронила детей своих в Перервинском монастыре; там их схоронено трое либо четверо: все они умершие в детстве; между прочими была одна девочка, которую звали Аглаидой.

Оставшуюся в живых дочь Варвару княгиня Елизавета сама кормила, холила и растила, и так как была начальницей Дома трудолюбия в Москве, который привела в хороший порядок, то своею службой выслужила дочери и фрейлинский вензель, должно быть, в 1835 или 1836 году, а в 1837 году княжна Варвара вышла за Ивана Ивановича Ершова.

Старший Вяземский был муж Настеньки Корсаковой, а второй, князь Николай Сергеевич, был женат на дочери бывшего московского вице-губернатора — Екатерине Петровне Новосильцевой.

Здоровье княгини Настасьи Вяземской не поправлялось, а все более и более слабело, и потому, переехав в Москву к отцу с матерью, она у них все и жила в доме и прежде их обоих умерла в 1848 году.

Год или два спустя после смерти своей жены князь Александр Сергеевич, которому было с небольшим сорок лет, женился вторично на вдове Олсуфьевой Екатерине Львовне, урожденной баронессе Боде. Она была веселого характера, живая, легкая на подъем, ездила с мужем по разным городам, где ему приходилось стоять со своим полком, живала в деревне, и вообще, кажется, оба они довольны были друг другом». {От второго брака князя Александра Сергеевича родились: сын князь Константин Александрович и княжна Софья Александровна, ныне в супружестве за князем Александром Борисовичем Голицыным. Княжна Ольга Александровна Вяземская (от первого брака) за графом Сергеем Петровичем Буксгевденом.}

IX

В 1837 году, когда в феврале месяце пришло в Москву печальное известие о печальной кончине славного сочинителя Пушкина, я тут припомнила о моем знакомстве с его бабушкой и со всею его семьей.

Бабушка его со стороны его матери (Надежды Осиповны Ганнибал) Марья Алексеевна,[15] бывшая за Осипом Абрамовичем Ганнибалом, была дочь Алексея Федоровича Пушкина, женатого на Сарре Юрьевне Ржевской, и приходилась поэтому внучатою племянницей покойному мужу сестры Елизаветы Александровны Ржевской, и они между собой родством считались, оттого была и я с нею знакома, да, кроме того, видались мы еще у Грибоедовых.[16] Когда она выходила за Ганнибала, то считали этот брак для молодой девушки неравным, и кто-то сложил по этому случаю стишки:

Нашлась такая дура,
Что, не спросясь Амура,
Пошла за Визапура.

Но с этим Визапуром, как называли Осипа Абрамовича (потому что он был сын арапа[17] и крестника Петра Великого — Абрама Петровича), она жила счастливо,[18] и вот их-то дочь и вышла за Сергея Львовича Пушкина.

Года за два или за три до французов, в 1809 или 1810 году, Пушкины жили где-то за Разгуляем, у Елохова моста, нанимали там просторный и поместительный дом, чей именно — не могу сказать наверно, а думается мне, что Бутурлиных.[19] Я туда ездила со своими старшими девочками на танцевальные уроки, которые они брали с Пушкиной девочкой,[20] с Грибоедовой[21] (сестрой того, что в Персии потом убили);[22] бывали тут еще девочки Пушкины[23] и другие, кто — не помню хорошенько.

Пушкины жили весело и открыто, и всем домом заведовала больше старуха Ганнибал, очень умная, дельная и рассудительная женщина; она умела дом вести как следует, и она также больше занималась и детьми: принимала к ним мамзелей и учителей и сама учила. Старший внук ее Саша был большой увалень и дикарь, кудрявый мальчик лет девяти или десяти, со смуглым личиком, не скажу, чтобы слишком приглядным, но с очень живыми глазами, из которых искры так и сыпались.

Иногда мы приедем, а он сидит в зале в углу, огорожен кругом стульями: что-нибудь накуролесил и за то оштрафован, а иногда и он с другими пустится в плясы, да так как очень он был неловок, то над ним кто-нибудь посмеется, вот он весь покраснеет, губу надует, уйдет в свой угол, и во весь вечер его со стула никто тогда не стащит: значит, его за живое задели, и он обиделся; сидит одинешенек. Не раз про него говаривала Марья Алексеевна: «Не знаю, матушка, что выйдет из моего старшего внука: мальчик умен и охотник до книжек, а учится плохо, редко когда урок свой сдаст порядком: то его не расшевелишь, не прогонишь играть с детьми, то вдруг так развернется и расходится, что его ничем не уймешь; из одной крайности в другую бросается, нет у него средины. Бог знает, чем это все кончится, ежели он не переменится». Бабушка, как видно, больше других его любила, но журила порядком: «Ведь экой шалун ты какой, помяни ты мое слово, не сносить тебе своей головы».

Не знаю, каков он был потом, но тогда глядел рохлей и замарашкой, и за это ему тоже доставалось… Мальчик Грибоедов, несколькими годами постарше его,[24] и другие их товарищи были всегда так чисто, хорошо одеты, а на этом всегда было что-то и неопрятно, и сидело нескладно.

Года за полтора до двенадцатого года Пушкины переехали на житье в Петербург, а потом в деревню,[25] и я совершенно потеряла их из виду. Мы с Марьей Алексеевной больше уже и не видались; когда умерла — не знаю. Брат Сергея Львовича, Василий Львович, был сочинителем и стихотворцем и был женат на Капитолине Михайловне,[26] замечательной красоты. Она с мужем разошлась и вышла за Мальцева, но с первым своим мужем все-таки осталась в дружеских отношениях, и он тоже не переставал быть приятелем Мальцева.

Кроме этих Пушкиных знавала я еще и других двух молодых девушек — Софью Федоровну и Анну Федоровну; обе они воспитывались у Екатерины Владимировны Апраксиной, и она выдавала их замуж. Первая была стройна и высока ростом, с прекрасным греческим профилем и черными, как смоль, глазами, и была очень умная и милая девушка; она вышла потом за Валериана Александровича Панина[27] и имела трех сыновей и дочь.

Меньшая, Анна Федоровна, маленькая и субтильная блондинка, точно саксонская куколка, была прехорошенькая, преживая и превеселая, и хотя не имела ни той поступи, ни осанки, как ее сестра Софья, но личиком была, кажется, еще милее. Она была за Васильем Петровичем Зубковым; у них было две или три дочери и сын.

Самую старшую из этих Пушкиных, бывшую за Евреиновым,[28] я видала, но мало ее знала. Кто была их мать сама по себе и как звали их отца — не знаю. Пушкиным Львовичам они были сродни,[29] а также и жене князя Сергия Ивановича Гагарина, княгине Варваре Михайловне, урожденной Пушкиной.

Панина и Зубкова были последние из молодых девиц, воспитывавшихся у Апраксиной; прежде их были две княжны Голицыны, дальние родственницы Апраксиной: Марья Дмитриевна была за князем Ухтомским, а Вера — за Голицыным, и очень миленькая Анна Щитц, вышедшая за очень богатого человека, Устинова.[30]

В 1838 году я задумала продать свой дом у Троицы в Зубове: флигель и надворные строения стали ветшать, требовали больших поправок и издержек; возиться с этим мне не хотелось, и потому я и заблагорассудила лучше продать. Скоро нашелся охотник, Бухмейер; он купил мой дом за двадцать восемь тысяч рублей ассигнациями, и, прожив в нем десять лет, я переехала на Поварскую; там в Трубном переулке, у Рождества в Кудрине, я наняла дом Калинецкого…

Примечания к главе восемнадцатой

[1] Дом свой на Пречистенке я продала… — «…в 1832 г. подпоручику Долиманову, с 1852 г. Бороздиной, затем подполковнику Воробьеву, с 1866 г. Алаевой, с 1878 г. Купчин-скому принадлежал, в 1916 г. Ушакову З. Н.» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 423).

[2]Терард один из первых в России завел сахарный завод… — Первый свеклосахарный завод в России был основан в 1802 г. генералом Е. И. Бланкеннагелем в селе Алябьеве Чернинского уезда Тульской губ. (см.: Рейсер А. С. Опыт сопоставления некоторых главнейших хронологических дат в области истории сахара и его производства. — Сб. статей по сахарной промышленности. М., 1925, вып. 6–7, с. 343).

[3] Мелюс, или мелис — дешевый сахар из белой патоки, продукт с не доведенной до конца переработкой; часть его шла на продажу.

[4] …за Василия Николаевича Толмачева. — «Жил в 1826 г. в собственном доме на Арбате, No 28» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 430).

[5]подтверждали этот рассказ его. — «П. В. Долгоруков относит это к брату Юрия Владимировича Василию Владимировичу» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 432).

[6]смертоносною болезньюхолерою… — См. примеч. 2 к (Предисловию).

[7]все обошлось в Москве благополучно, не так, как в Петербурге, где было возмущение народа… — Речь идет о холерном бунте в Петербурге в июне 1831 г. Очевидец, описывая картину бунта и эпизод «усмирения» его Николаем I, так передает слова императора, обращенные к народу: «Что вы это делаете, дураки? С чего вы взяли, что вас отравляют? Это кара Божия. На колени, глупцы! Молитесь Богу! Я вас!» (см. в статье: Герцен А. И. Николай как оратор. — Колокол, 1865, 1 декабря, л. 209; Герцен, т. 18, с. 472).

[8]декабрьской истории 1826 года… — Ошибка в тексте, вместо: 1825 года.

[9] Сырная неделя (или сырная седмица) — то же, что масленая неделя, масленица — последняя неделя перед великим постом.

[10] Авантажна — привлекательна (от франц. avantage — выгода, преимущество).

[11] Фомина неделя — 2-я неделя после пасхальной.

[12]принятия святых Христовых Тайн. — См. примеч. 16 к Главе первой.

[13]сестры известного князя Егора Александровича)… — Речь идет о князе Е. А. Грузинском (1762–1852), владевшем крупными поместьями в Нижегородской губернии и отличавшемся жестокостями и самодурством. В этом качестве он был упомянут А. И. Герценом в «Былом и думах» — в части Второй «Тюрьма и ссылка» (см.: Герцен, т. 8, с. 241).

[14] Падчерица… за графом Потемкиным… — Речь идет о Елизавете Петровне Потемкиной (рожд. княжне Трубецкой; 1796–1870-е гг.), сестре С. П. Трубецкого. Она вышла замуж за С. П. Потемкина в 1817 г., и жили они на Пречистенке (ныне ул. Кропоткинская, д. No 21). На свадьбе А. С. Пушкина она была посаженой матерью со стороны H. H. Гончаровой.

[15] Марья Алексеевна Ганнибал (1745–1818), бабушка А. С. Пушкина по матери. По словам П. И. Бартенева, она «любила вспоминать старину, и от нее Пушкин наслышался семейных преданий, коими так дорожил впоследствии» (см.: Летописи Государственного литературного музея. Кн. 1. Пушкин. М.; Л., 1936, с. 451).

[16]у Грибоедовых. — Речь идет о семье родителей А. С. Грибоедова.

[17]Визапуром… (потому что он был сын арапа… — Визапур — имя эмигранта-мулата, женатого на дочери купца Сахарова; в 1812 г. он был расстрелян как французский шпион (см.: Французы в России. 1812 год по воспоминаниям современников. М., 1912, с. 74–76). Имя Визапура стало нарицательным для обозначения арапа (или, например, прически «под арапа» — см.: Жихарев, с. 123).

[18]она жила счастливо… — Брак Марии Алексеевны с флота артиллерии капитаном 2-го ранга О. А. Ганнибалом (1744—-1806) счастливым не был: последний, оставив семью, в 1779 г. женился на У. Е. Толстой, представив фальшивое свидетельство о своем вдовстве; когда это обстоятельство вскрылось (в 1784 г.), второй брак его был признан незаконным. М. А. Ганнибал с дочерью Надеждой Осиповной поселилась у своей матери, С. Ю. Пушкиной, в Липецке.

[19]Пушкины жили… Бутурлиных. — Один из мемуаристов свидетельствует, что Пушкины в это время жили «подле самого Яузского моста, т. е. не переезжая его к Головинскому дворцу, почти на самой Яузе, в каком-то полукирпичном и полудеревянном доме, в близком соседстве с Бутурлиными» (см.: Волович, с. 21). Бутурлины — это семья графа Дмитрия Петровича Бутурлина, находившаяся в родственных и дружеских отношениях с Пушкиными (см. там же, с. 32–34).

[20]с Пушкиной девочкой… — Речь идет об Ольге Сергеевне Пушкиной (в замуж. Павлищевой; 1797–1868).

[21] …с Грибоедовой… — Имеется в виду Мария Сергеевна Грибоедова (в замуж. Дурново; 1792–1856), впоследствии талантливая музыкантша (арфистка).

[22](сестрой того, что в Персии потом убили)… — Речь идет об А. С. Грибоедове, убитом 30 января 1829 г. толпой персидских фанатиков в Тегеране во время истребления русского посольства (ср. стр. 359).

[23]бывали еще тут девочки Пушкины… — О них см. ниже, примеч. 29.

[24] Мальчик Грибоедов, несколькими годами постарше его… — Точная дата рождения А. С. Грибоедова неизвестна: в литературе называются и 1794 и 1790 гг. — в любом случае он был старше Пушкина, родившегося в 1799 г.

[25] Года за полтора до двенадцатого года Пушкины переехали на житье в Петербург, а потом в деревню… — В Петербург семья Пушкиных переехала в 1814 г., а до их приезда, в июле 1811 г., сюда был привезен будущий поэт для поступления в Царскосельский лицей. Лето Пушкины обычно проводили в подмосковном имении Захарово, принадлежавшем М. А. Ганнибал.

[26]Василий Львович… на Капитолине Михайловне… — Поэт, автор поэмы «Опасный сосед» (1811) и сборника стихотворений (СПб., 1822), В. Л. Пушкин (1766–1830) с 1806 г. был женат на К. М. Вышеславцевой (1778–1861).

[27]Панина… — Здесь и ниже ошибка. Нужно: Панова.

[28] Самую старшую… бывшую за Евреиновым… — Речь идет о Екатерине Федоровне Евреиновой; но старшей была не она, а Анна Федоровна.

[29] Пушкиным Львовичам они были сродни… — Семье А. С. Пушкина сестры Пушкины были лишь однофамилицами (см.: Тюнькин К- И. «Нет, не черкешенка она…» — Прометей. М., 1975, No 10, с. 176–181).

[30]Устинова. — Речь идет о коллежском советнике Адриане Михайловиче Устинове (1802—после 1882) и его жене Анне Карловне (рожд. Шитц), знакомых Пушкина и Гончаровых (см.: Шилов К. Московский адрес. — Прометей. М., 1975, No 10, с. 85–99).

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20