Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово

Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово


Глава седьмая (1806–1809)

I

В 1806 году мы провели все лето в Горках; в тамбовскую деревню не ездили, а только во время Успенского поста[1] были на богомолье у Троицы. Отправились мы 4 августа в большой линейке: Дмитрий Александрович и я, взяли с собой старшую девочку — Грушу (ей было уже 12 лет) и приехали обедать к Анне Васильевне Титовой в Сокольники.[2] С нами сговаривались ехать и ее дочери к Троице, и, отобедав у Титовой, мы все уселись в нашу линейку и поехали. Ночевали в Дмитрове на квартире у одного купца, напротив моста.

Наутро мы выехали из Дмитрова в седьмом часу и к девяти приехали в село Озерецкое; обедали, выждали, чтобы свалил жар, и отправились в Хотьков монастырь. Там, как водится, отслужили панихиду по родителям преподобного Сергия[3] и тотчас же поехали к Троице и остановились в гостинице. В то время там пребывал преосвященный митрополит Платон. Узнав, что он назавтра, в Преображенье,[4] будет служить у праздника в Вифании, мы положили туда ехать к обедне.

Вифания начала свое существование только при митрополите Платоне и устраивалась на моей памяти. При его предместнике, преосвященном Самуиле, который, как мне сказывали, временно управлял Московскою митрополией (после убиения во время чумы преосвященного Амвросия),[5] архиерейский загородный дом был несколько левее Вифании; там были прекрасные обширные пруды, саженые рощи, которые я застала, и много кедровых деревьев. Это место не полюбилось преосвященному Платону; он выбрал место поправее, построил там для себя дом с церковью и назвал ее Вифания. Когда после коронования император Павел со всем семейством ездил на богомолье в Лавру, то посетил бывшего своего законоучителя, митрополита Платона, в Вифании и там у него кушал.

Много рассказывали о новой Вифанской церкви, устроенной внутри наподобие горы Фавор:[6] кто хвалил, а кому и не нравилась, и вот наконец довелось мне и самой ее видеть. Нам сказали, что обедня начнется в восемь часов, и мы встали пораньше, так что в семь часов были уже готовы ехать; проехали эти три версты от Троицы до Вифании и туда поспели еще до благовеста. В этот день я видела архиерейское служение все вполне, от начала до конца.

Церковь мне не понравилась: нижняя очень низка и как-то сдавлена, а Преображенская, верхняя, хотя и довольно высока и обширна, но площадка наверху мала, всходы круты и, что очень странным показалось всем нам, множество разных звериных чучелок рассованы во мху, которым устлана гора. Это как будто не идет ко храму Божью. Конечно, владыка был умный человек и знал, что делал, и, может быть, на его взгляд это было очень благолепно, но по нашим мирским суждениям казалось неодобрительным.

В церкви было много народу, однако мы стали хорошо и все прекрасно видели. Я нашла в митрополите большую перемену: не видав его лет двадцать, я себе все представляла его довольно молодым, так лет под пятьдесят, и очень красивым собою, как я его помнила. Тут я увидала его очень постаревшим, весьма тучным, совсем седым, впрочем, довольно еще бодрым, хотя его и вели под руки; но это, я думаю, для пущей важности, по святительскому сану. Служение было очень торжественное и праздничное; торжество еще усугубилось посвящением нового архимандрита, николо-песношского игумена Макария: владыка посвятил его в архимандрита в наш Дмитров в Борисоглебский монастырь.

По окончании литургии было освящение плодов: посреди церкви поставили столик, как бывает для благословения хлебов, и два дьякона принесли и поставили на него большое серебряное блюдо или, скорее, корзину, наполненную всякими плодами. Тут были: арбуз, дыня, яблоки, персики, сливы, вишни; посредине ананас, воткнутый совсем с зеленью; торчали разные колосья, кукуруза, были и всякие мелкие ягоды, истинно можно было сказать: благословение всех плодов земных.

Потом, когда окончилась вся служба и владыка вышел всех благословлять, два иподьякона несли за ним благословленные плоды в покои. В служении с митрополитом в этот день были два архимандрита: вифанский, он же вместе и наместник в Лавре — Симеон (который потом был в Москве, в Донском монастыре {В 1816 году хиротонисован во епископа тульского, в 1818 году переведен в Чернигов, в 1819 году сделан архиепископом, в 1820 переведен в Тверь, в 1821 году — в Ярославль и в 1824 там же умер.}), и новый архимандрит борисоглебский и, кроме того, еще много почетных иеромонахов; может быть, в числе их были и какие игумены или строители.

В начале одиннадцатого часа вся служба окончилась, мы сели в нашу линейку и поехали обратно. Погода была светлая, день теплый, но жаркий, оттого остановились и гуляли в архиерейских рощах.

По возвращении к Троице мы отобедали и пошли в монастырь осматривать все, что там достойно примечания, были в ризнице, которую нам показывал отец Иаков, бывший до того времени на Махре строителем. Ходили в митрополичий дом и во дворец и все подробно осмотрели. Потом отстояли всенощную и служили молебен.

На другой день собрались совсем в путь; отправились к ранней обедне и приложились к мощам; из монастыря прямо поехали в дорогу. В Хотьков этот раз мы не заехали, а остановились в деревне Горбуновой, где купец Попов завел фарфоровый завод, и ходили все осматривать, купили сколько-то посуды и поехали в Озерецкое; ночевали в Дмитрове, а на следующий день приехали до полдня в Сокольники к Титовой и у нее обедали.

В этот же год, кажется, приехали в наше соседство еще новые соседки в сельцо Хорошилово. Чье было оно прежде — что-то не припомню, а тут его купила, слышу, какая-то Неелова. В ту сторону, за Хорошилово, мне редко приходилось ездить. Там жили только Ртищевы, две немолодые девушки: Вера Михайловна и Татьяна Михайловна в сельце Михалкине, а за ними, влево, Лужины в сельце Григорове, а вправо, в Данилихе — сперва Болтин, а потом его дочь, Варвара Александровна Баранова, хорошая моя приятельница.

Слышу, что новая соседка в Хорошилове, а ни к кому не едет; думаю: «Стало, не желает знакомиться; она новая приезжая, так ей и следует приехать первой, не мне же ехать к ней».

Раз как-то в воскресенье, после обедни, подходит ко мне, при выходе из церкви, какая-то деревенская женщина, кланяется.

— Откуда, милая?

— Из Хорошилова, сударыня… У меня дело до вашей милости.

— Что такое?

— Да вот, матушка, новые господа приехали и им желательно было бы с вами познакомиться, наказывали вам поклон передать…

— Кланяйся и от меня, скажи, что и я рада буду познакомиться. Милости просим в гости, ежели угодно.

Очень странным показалось мне такое знакомство: как это посылать поклон чрез деревенскую бабу?

На другой ли, на третий ли день приезжает ко мне хорошиловская барыня, докладывают:

— Елизавета Сергеевна Неелова со своею сестрицей Верою Сергеевною Бутурлиной.

Велела принять.

Входят две барыни: одна высокого роста, полная, лет сорока пяти или более, лицом недурна и рекомендует себя:

— Я Неелова, а вот это моя сестра Бутурлина…

Та среднего роста, худенькая, тоже недурна собою, лет тридцати на вид, и обе очень как-то странно одеты, по-иногородному, а не по-нашему.

Эти Бутурлины нижегородские, как они мне сказывали, ардатовские. Их было пять сестер: Александра Сергеевна за Мирошевским, Анна Сергеевна за Жуковым Василием Михайловичем, {Был в свое время довольно известным писателем[7] и другом кн. Ив. Мих. Долгорукова, который часто его посещал. Однажды они вечер сидели вместе и расстались оба здоровые и веселые. Наутро князю докладывают, что приходил человек от Жуковой сказать, что Василий Михайлович вчера скончался. Это очень поразило Долгорукова. В сборнике его стихотворений «Бытие моего сердца» есть стихотворение на смерть Жукова.[8]} Марья Сергеевна за Иваном Петровичем Кислинским, Елизавета Сергеевна за Нееловым, Вера Сергеевна девица, и был у них еще брат Николай Сергеевич, не помню, на ком женатый, и у него остались дети.

В первое время мы не очень сошлись в знакомстве и виделись редко, но впоследствии очень подружились, и до конца их жизни обе сестры были к нам сердечно расположены, и мы все также очень их любили.

В первый раз, что я поехала в Хорошилово отдавать визит, было довольно свежо. Подъезжаю к дому, вижу, идет ко мне навстречу какой-то мужчина в шинели и в ночном колпаке. Думаю: не брат ли это Бутурлин?.

Каково же было мое удивление, когда, подошедши ближе, говорит мне этот мужчина: «Здравствуйте, Елизавета Петровна…» Оказывается, что это сама Неелова!

— Откуда это вы так? — вырвалось у меня.

— Я была на стройке, хожу всегда в шинели, которая осталась после покойника: нужно же донашивать.

Конечно, на первых порах я ничего ей не сказала: что же оговаривать незнакомых людей, Бог весть, как еще это покажется? Очень я подивилась, однако, такому одеянию; но впоследствии, когда мы покороче стали знакомы, я при случае как-то раз сказала Елизавете Сергеевне:

— Ну, матушка, удивила же ты меня, как я в первый раз к тебе приехала…

— А чем же? — спрашивает она меня.

— Как это тебе в голову только пришло ходить в плаще и колпаке?

— Э, что за беда? Не бросать же, коли есть…

— Воля твоя, моя милая, а по-моему, кажется, этого бы не следовало делать: у нас это здесь не принято.

Дом в Хорошилове был тогда старый и ветхий, в котором Неелова жила еще сколько-то лет, а потом она выстроила новый дом по образцу нашего пречистенского, строенного после французов.

Наш дом у Неопалимой Купины, старый уже и при моем замужестве, год от году становился все хуже и плоше. Во время нашего житья в тамбовской деревне он еще пообветшал, и хотя его почистили и кое-что в нем поновили, однако он был все-таки не пригоден, а главное — холодноват зимою, и так как покои были высоки и печей много, то разорял нас дровами.

Я все твердила мужу:

— Продадим его, пока еще он не рухнулся, и купим лучше где-нибудь другой, не в такой глуши, или купим место и выстроим себе по мысли.

— Хорошо, матушка; прибью ярлык, что продается, — обыкновенно отвечал мне Дмитрий Александрович.

Но это «хорошо» я слушала не один год, а все ярлыка не прибивают у ворот. Наконец провалился в одной комнате накат и девичье крыльцо чуть не рассыпалось.

Я этим воспользовалась, стала опять приступать:

— Да что же, Дмитрий Александрович, когда же ты решишься дом продать? Теперь еще кто купит его, перестроить может, а то будут просто дрова, и я, право, боюсь за детей, того и гляди, что, прыгая, под полом очутятся или потолок их прикроет…

На этот раз слово мое подействовало: ярлык прибили у ворот, и начали приходить покупатели. Цену мы назначили умеренную — восемь тысяч. Много ходило смотреть дом, и некоторые, как видно, и не прочь бы были купить, да недовольны были, что велик за домом пустырь: «Много придется поземельных платить».

И все только и твердят: пустырь велик. Мне Дмитрий Александрович и говорит:

— Вот видишь ли, смотрят дом, а не покупают, — много земли; я уж думаю, не огородить ли пустырь и потом продать особо.

Так и сделали: наняли плотника, пустырь огородили, а цены с дома не сбавили, думаем — увидим, что будет. Опять смотрят, а все не покупают; наконец, пришел какой-то господин, не помню фамилии, но знаю, что звали его Федулыч.

— Ну, — говорю я мужу, — коли пошли ходить федулычи, верь, проку не будет.

А вышло дело наоборот: он-то и купил, заплатил 8000, а место отделенное осталось за нами; сверх того, и мы продали его после почти за столько же, как и дом.

Запродав наш дом, тут уж мы сами стали искать для себя где-нибудь в середине города, так чтобы недалеко было от батюшкиного дома на Зубовском бульваре и от сестры Вяземской, имевшей дом на Пречистенке. И, как нарочно будто бы для нас, через дом от дома сестры и через переулок от Архаровых продавали дом Бибиковы; мы этот дом и купили. Дом был старый и ветхий, но нам было главное нужно место, и мы решили строиться сами, как удобно для нашего семейства.

II

Осенью, в ноябре месяце 1806 года, мы приехали в Москву; ко мне приехала гостить сестра Анна Петровна, а батюшка оставался в Покровском; по делам ездил в Петербург и опять возвратился в деревню.

В январе месяце я с сестрой ездила к нему и прогостила недели с две; сестра осталась, а я возвратилась в Москву.

Здоровье батюшки давно уже становилось все хуже и хуже: у него была водяная, пухли по временам ноги, и была большая одышка.

Я стала его уговаривать переехать в Москву.

— Вы, батюшка, изволили бы в Москву приехать и повидались бы с кем-гнибудь из докторов, они бы вам помогли.

— Нет, матушка, никто мне помочь не может; у меня болезнь, от которой не излечиваются, — водяная. В Москву поехать я, пожалуй, поеду, не для себя, потому что всем этим лекаришкам я ни на грош не поверю, а поеду, чтобы вас утешить и быть вместе с вами, — это мне будет отрадой и облегчением…

Мы с сестрою заплакали и батюшку обняли… Он тоже прослезился…

— Не плачьте, мои голубушки: сколько Господь определил прожить, столько и проживу: никто ни дня ни часа ни убавить ни прибавить не может… Слава тебе, Господи! пожил немало, нужно и честь знать, а то, пожалуй, и до того доживешь, что и другим, и себе в тягость будешь, как чурка будешь лежать, и тебя станут ворочать с боку на бок; не приведи Господи до того дожить.

Так, погостив у батюшки, я и поехала в Москву обратно, и приказал батюшка сказать, чтоб его дом готовили к его приезду. Вверху в его доме жил тогда брат Михаил Петрович с женой, а внизу было батюшкино помещение, так как ему было трудно входить на лестницу.

Здоровье батюшки видимо слабело, и ему необходимо было приехать в Москву, где все-таки было больше средств и возможности облегчить его страдания. Болезнь его, как оказалось после осмотра врачей, была сложная: водяная и подагра. Опасности явной не было, но врачи не скрывали, что болезнь эта может продлиться несколько месяцев, год и даже более; но может и вдруг приключиться кончина, и это нас очень огорчало и озабочивало.

Каждое утро, когда я просыпалась, первая моя мысль была: «Что, батюшка жив ли?» Часов в десять я отправлялась к нему, потому что по немощи своей он кушал один в двенадцать часов и потом отдыхал. Иногда после того я оставалась с сестрой или шла к брату и невестке, или возвращалась домой, а иногда мы куда-нибудь ездили и возвращались к обеду, то есть к двум или трем часам, и почти всегда весь остаток дня проводили уже у батюшки в доме.

В продолжение Великого поста[9] мы несколько раз были в тревоге насчет батюшки, но, слава Богу, наступила наконец Страстная неделя, и Светлое воскресение[10] Господь привел всех нас еще встретить с батюшкою. Но грустный был этот для нас праздник: наше сердце чуяло, что это в последний раз мы вместе с ним слушаем в его домовой церкви пасхальную утреню и вместе с ним разгавливаемся…

В конце апреля, когда погода становилась теплая, отворяли дверь в сад, и батюшка выходил и сидел на террасе: весенний воздух оживлял его, а иногда, сидя на солнце, батюшка закрывал глаза, начинал дремать и засыпал.

С первых чисел мая месяца Дмитрий Александрович стал торопить меня уехать с детьми в деревню. Я была в то время в тягости на пятом месяце, и он очень опасался, чтоб от беспрестанной тревоги и волнения я не занемогла и не приключилось бы со мной какой-нибудь беды, потому и спешил меня увезти. Грустно мне было расставаться с батюшкой, и хотя ему и было, по-видимому, лучше, но сердца обмануть нельзя: часто случается, что горя-то еще и вовсе нет, а сердце задолго его предчувствует и нам предсказывает, что скорбь нас ожидает.

Прощаясь с батюшкой, я всеми силами удерживалась от слез и крепилась, но слезы прошибли, и я расплакалась.

— О чем же ты плачешь, моя голубушка? — сказал мне батюшка. — Ведь мы не навек с тобой прощаемся: ты сама видишь, что мне гораздо полегчило, что я теперь и бродить иногда могу… Не плачь, Елизаветушка, Господь милостив, мы еще с тобой увидимся. Ты себя теперь береги: ты помни, что теперь в таком положении, что не должна себя расстраивать.

Мои старшие девочки стали прощаться с дедушкой и тоже горько расплакались, так что и батюшка расчувствовался и прослезился. Он долго их обнимал, целовал, крестил и клал им руку на голову…

Это прощанье было самое трогательное и раздирающее душу: все мы плакали, и если бы батюшка не посоветовал Дмитрию Александровичу нас увезти, мы все бы, я думаю, доплакались до дурноты.

Так нас почти силою вывели от батюшки из комнаты, усадили в экипаж и повезли в деревню.

Недаром сердце у меня болело: не привел меня Господь еще видеть батюшку в живых!

Мы поехали из Москвы 13 мая, а июня 18 батюшка скончался. Ему от рождения был семьдесят восьмой год, и скончался он через двадцать четыре года после матушки, в том же месяце, как она. {Июнь месяц в родстве Римских-Корсаковых ознаменован многими кончинами:

1783 года июня 13 скончалась Аграфена Николаевна Римская-Корсакова, урожденная княжна Щербатова.

1792 года июня 4 умерла княгиня Анна Ивановна Щербатова, урожденная княжна Мещерская.

1807 года июня 18 умер Петр Михайлович Римский-Корсаков.

1845 года июня 17 — князь Владимир Михайлович Волконский (его мать урожденная Римская-Корсакова).

1853 года июня 16—Николай Петрович Римский-Корсаков.

Бабушка Елизавета Петровна, которой принадлежат эти «Рассказы», всегда очень опасалась июня месяца, думая, что и ей в этом месяце определено умереть, и, будучи дважды при смерти больна в июне, она говорила: «Нехорош в нашем роду этот месяц, для многих был последним; ежели я переживу июнь, так и останусь в живых». Скончалась она 3 марта, имея от роду девяносто третий год и далеко превзошед всех Корсаковых (очень долговечных) своими летами.}

Не знаю, лучше ли сделали, что увезли меня в деревню, а не оставили при одре умиравшего отца: я бы еще месяц пробыла при нем, видела бы каждый день, как подвигается его жизнь к концу, и получила бы от него его предсмертное благословение. Я думаю, это бы мне было легче.

Когда батюшке сделалось очень худо и доктора потеряли всякую надежду, братья и сестры известили мужа и звали его приехать, а от меня велели скрыть, чтоб и я не вздумала ехать. Так Дмитрий Александрович мне и не сказал, что ему писали, а говорил, что хочется ему проведать батюшку; но я догадывалась, что есть какие-нибудь худые вести.

Через несколько дней пишет он мне, что батюшка видимо слабеет и чтоб я приготовлялась к горю, потому что нет никакой надежды. Уж как мне было тяжело: быть за сорок верст и знать, что отец умирает. Наконец раз вечером слышу, что по мосту едет тяжелый экипаж, потом слышу — подъехали к крыльцу, хочу идти навстречу, узнать, что в Москве — не могу встать. Входит Дмитрий Александрович; хочется узнать и боюсь спросить… Наконец решилась…

— Что батюшка? — Молчит Дмитрий Александрович и заплакал. Обнял меня.

— Береги себя для детей и для меня… Батюшка скончался 18 числа; сегодня отпевали и повезли в Боброво.

Хотя я и давно ждала этого известия и приготовилась его слышать, но как сказали мне, это меня ужасно потрясло; я стала плакать, и меня почти замертво отнесли на постель. Очень опасались, чтоб я преждевременно не родила, однако Господь помиловал от этой беды.

Батюшку отпевали у Неопалимой Купины и в тот же день повезли тело к брату Михаилу Петровичу в калужскую деревню, в село Боброво, где схоронены бабушка Евпраксия Васильевна и матушка.

К десятому дню мы все поехали в Москву. Пробыли там и двадцатый день и, взяв с собою сестру Анну Петровну, возвратились в деревню за день до Казанской.[11]

Домовую церковь, которая была у батюшки в доме, дозволено было оставить до сорокового дня, поминовения ради, а в этот день, отслужив обедню, священник разоблачил престол;[12] вынесли его на двор и, изрубив, тут же сожгли. Это было очень прискорбно видеть, и брат Михаил Петрович, который был совсем не из плаксивых, видя это, плакал как ребенок.

III

Неделю спустя после Казанской к нам приехал сын деверя моего Андрюша звать нас в Петрово на освящение церкви. Я не поехала по случаю глубокого траура, а мужа уговорила ехать, потешить брата; они ждали к себе в гости и княгиню Долгорукову, и золовку мою Анну Александровну.

Мы всею семьей поехали провожать мужа моего до Москвы, где я и осталась с сестрами, а он с Андрюшею отправился на другой день к брату своему в Петрово.

Эта поездка была им подробно описана в записной его тетради. Вот что там сказано:

«Июля 18 около полудня мы благополучно прибыли к брату в село Петрово, где нашел и сестру Анну Александровну, и всех, слава Богу, здоровыми.

В 8 часу вечера стали поджидать княгиню Анну Николаевну Долгорукову с княжной. Им следовало ехать через Засеку, и когда их приближение было усмотрено из дома, старшие мальчики брата и их товарищи-соседи, Булгаков и Крупенников, поскакали верхом навстречу в Останкино; невестка Федосья Андреевна поехала в коляске на Засеку, а мы с братом остались дожидаться дома и, когда она приехала, приняли ее из коляски и ввели на крыльцо, Здесь ее встретила сестра Анна Александровна с меньшими детьми: у них были в руках корзины с цветами, и они сыпали цветы на пути княгини.

Я не остался ужинать и ночевать потому, что и без меня набралось в Петрове гостей немало, а отправился к себе в Радино, где и ночевал.

На следующий день (девятнадцатый пяток) я к 11 часам приехал в Петрово, провел там весь день и, после праздничной всенощной, совершенной соборне, остался ужинать и ночевать.

На другой день должно было последовать освящение двух престолов: в приделе — во имя святителя Николая и в настоящем храме — во имя архистратига Михаила.[13]

Первое освящение началось в восемь часов утра (потому что для княгини и княжны было бы утомительно встать ранее), и когда оно кончилось, началась литургия в новоосвященном приделе; затем было многолетие брату и его жене, и в это время пальба из пушек. Потом все перешли в настоящий храм архангела Михаила, снова освящение и литургия опять собором, молебен, многолетие и пальба из пушек. Несмотря на то, что было два освящения и две литургии, все служение окончилось в первом часу, и мы все пошли в дом, где была приготовлена обильная закуска и гостей присутствовало немало. В третьем часу мы все направились в сад, в крытую аллею, и там обедали; за столом было более тридцати человек; когда стали пить за здоровье, опять началась пальба из пушек. На дворе были расставлены столы для крестьян, приготовлен праздничный сытный обед, причем было угощение вином и брагой.

Вечером была всенощная в третьем, еще не освященном приделе во имя св. мученицы Феодосии, а наутро в воскресенье 21 числа совершено торжественно и соборне освящение сего придела. Затем последовало обычное молебствие со многолетием храмосоздателям, и опять была пальба из пушек.

В этот же день погода казалась не совсем надежна, и оттого обедали в доме, а не в саду.

В понедельник 22 числа — память святой Марии Магдалины, день свадьбы брата (в 1789 году). Он праздновал свое восемнадцатилетнее супружество. По случаю присутствия княгини Долгоруковой за обедом пили здоровье ее дочери — Марьи Ивановны Селецкой. Весь этот день я провел в Петрове.

Во вторник я отправился к себе в Радино в сопровождении Ивана Николаевича Классона, который прибыл в Петрово вместе с Долгоруковыми. Он был средних лет, майор в отставке; прежде состоял адъютантом при Степане Матвеевиче Ржевском, женатом на баронессе Софье Николаевне Строгановой (родной сестре княгини А. Н. Долгоруковой), и когда Ржевский умер, он остался у его вдовы заведовать имением и делами, а после ее смерти (в 1790 г.) и переехал жить к Долгоруковым и был у них своим человеком, верным глазом и помощником в делах. Говорили тогда шепотом, что немолодая княжна Прасковья Михайловна и он взаимно питали друг к другу очень нежные чувства, но об этом трудно судить по пословице: не пойманный — не вор. По видимости их отношения были всегда благоприличны: ни короткости, ни натянутости нельзя было заметить, а что у них было на сердце, до этого посторонним нет и дела.

Классон у меня обедал, мы ходили гулять; он поехал ночевать в Петрово, а я остался у себя.

В среду 24-го я с утра поехал к брату, весь день провел у него и возвратился только к вечеру к себе ночевать.

В четверток 25-го, день именин княгини Анны Николаевны, я поехал поутру в Петрово. Была праздничная обедня с многолетием княгине и всему княжескому дому. За столом пили за здоровье княгини и палили из пушек. Дети пели ей какие-то стишки и подносили букеты. Весь этот день до самого вечера я провел у брата, отужинал и потом со всеми распростился, чтобы назавтра ехать в обратный путь, и возвратился ночевать в Радино.

Пятница, 26-го. В восемь часов утра поехал на своих лошадях в Венев; дорога хорошая, но в городе преужасная мостовая: из неровных камней, хуже что незабороненное поле. Городок очень плохой: домов каменных мало, крыши есть и тесовые, но большею частью, в особенности по опушке города, все соломенные, и хаты — мазанки. Церкви есть очень хорошие: видно, что граждане пекутся более о благолепии дома Божья, чем о своих жилищах. Замечателен дом городового магистрата: полагаю, что он — допетровского времени, во всяком случае, современник Петра I. На одном из концов города — бывший Николаевский Веневский монастырь, который существовал до Петра I и им закрыт; теперь это приходская церковь.

К вечеру я приехал в Тулу и остановился в общественной гостинице.

Утром в субботу я посетил преосвященного Амвросия (Протасова). Я много о нем слыхал как о муже духовном и о великом проповеднике. «Ежели бы я умел писать и говорить, как он, — говаривал про него наш московский святитель Платон, — я уверен, что меня сходились бы слушать со всех концов России». Он был в последнее время настоятелем Юрьева монастыря в Новгороде и оттуда посвящен епископом в Тулу. На вид ему лет пятьдесят или немного более, очень представителен и прост в обращении, но с достоинством. Говорит плавно, без торопливости, смеется едва заметно, а держит себя вообще как подобает архиерею: без натяжки и высокомерия, как это иногда бывает у этих духовных сановников — ученых, но иногда необтесанных сынков просвирниц и пономарей. Этот, напротив того, смиренно-важен и приветливо-сановит. Он внимательно выслушал мое неважное дело и дал мне удовлетворительный ответ. Побыв у него около часа времени, я отправился осматривать ряды и лавки. Потом был на оружейном заводе и все подробно видел; сказывали мне, что еженедельно выходит из работы до 5000 совершенно готовых ружей или 5000 пар пистолетов и 3000 тесаков.

В воскресенье поутру, очень рано, я отправился из Тулы на наемных лошадях к шурину моему Николаю Петровичу Корсакову: менял лошадей в Лапотке, обедал в Мещериновой Плаве и, не доезжая трех верст до Покровского, был встречен братом Николаем Петровичем и Иваном Федоровичем Бартеневым, которые выехали ко мне навстречу верхами, потому что я заранее известил, что приеду в этот день, и в 11 часов вечера приехали мы в Покровское, где нашли нас ожидавшего Дмитрия Марковича Полторацкого.

Я прогостил у брата Николая Петровича до 4 августа и поехал обратно на Тулу в Москву.

5 число я пробыл в Туле.

6 числа бывает крестный ход из собора; очень мне хотелось посмотреть, но так как спешил в Москву, не остался для этого лишнего полдня. Выехал из Тулы 6 числа, а 7-го благополучно прибыл в Москву и нашел всех своих, благодаря Господа, здоровыми».

IV

Вскоре по возвращении Дмитрия Александровича Господь нас порадовал: августа 16 у нас родилась дочь, которую, в память первой нашей Сонюшки, мы пожелали назвать также Софьей; но ни той ни другой не суждено было дожить до совершеннолетия. Ее крестила сестра Анна Петровна и мой зять Вяземский. Крестины были прегрустные, все мы были в глубоком трауре, потому что едва исполнилось шесть недель по кончине батюшки и на душе у нас у всех было очень невесело.

Все мы, четыре сестры, носили траур два года. Теперь все приличия плохо соблюдают, а в мое время строго все исполняли и по пословице: «родство люби счесть и воздай ему честь» — точно родством считались и, когда кто из родственников умирал, носили по нем траур, смотря по близости или по отдаленности, сколько было положено. А до меня еще было строже. Вдовы три года носили траур: первый год только черную шерсть и креп, на второй год черный шелк и можно было кружева черные носить, а на третий год, в парадных случаях, можно было надевать серебряную сетку на платье, а не золотую. Эту носили по окончании трех лет, а черное платье вдовы не снимали, в особенности пожилые. Да и молодую не похвалили бы, если б она поспешила снять траур.

По отцу и матери носили траур два года: первый — шерсть и креп, в большие праздники можно было надевать что-нибудь дикое шерстяное, но не слишком светлое, а то как раз, бывало, оговорят:

«Такая-то совсем приличий не соблюдает: в большом трауре, а какое светлое надела платье».

Первые два года вдовы не пудрились и не румянились; на третий год можно было немного подрумяниться, но белиться и пудриться дозволялось только по окончании траура. Также и душиться было нельзя, разве только употребляли одеколон, оделаванд и оделарен дегонри, по-русски — унгарская водка, о которой теперь никто и не знает. Богатые и знатные люди обивали и свои кареты черным, и шоры были без набору, кучера и лакеи в черном.

По матушке мы носили траур два года, — так было угодно батюшке, и по бабушке тоже, может быть, проносили бы более года, да я вышла замуж, и потому мы все траур сняли.

Когда свадьбы бывали в семье, где глубокий траур, то черное платье на время снимали, а носили лиловое, что считалось трауром для невест. Не припомню теперь, кто именно из наших знакомых выходил замуж, будучи в трауре, так все приданое сделали лиловое разных материй, разумеется, и различных теней (фиолетово-дофиновое — так называли самое темно-лиловое, потому что французские дофины не носили в трауре черного, а фиолетовый цвет, лиловое, жирофле, сиреневое, гри-де-лень и тому подобное). К слову о цветах скажу, кстати, о материях, о которых теперь, нет понятия: объярь или гро-муар, гро-де-тур, гро-гро, гро-д’ориан, левантин, марселин, сатень-тюрк, бомб — это все гладкие ткани, а то затканные: пети-броше, пети-семе,[14] гран-рамаж (большие разводы); последнюю торговцы переиначали по-своему и называли «большая ромашка». Материи, затканные золотом и серебром, были очень хороши и такой доброты, какой теперь и не найдешь. Я застала еще турские и кизильбашские бархаты и травчатые аксамиты: это были ткани привозные, должно быть персидские или турецкие, бархаты с золотом и серебром. Тогда их донашивали, а теперь разве где в старинных монастырях найдешь в ризницах, и то, я думаю, за редкость берегутся.

Были некоторые цвета в моде, о которых потом и я уже не слыхала: hanneton {цвета майского жука (франц.). — Ред.} — темно-коричневый наподобие жука, grenouille évannouie, {цвета обмершей лягушки (франц.). — Ред.} лягушечно-зеленоватый, gorge-de-pigeon tourterelle, {голубиной шейки (франц.). — Ред.} и т. п. Цвета эти, конечно, в употреблении и теперь, но только под другими названиями и не в таком ходу, как при самом начале, когда показались.

Эти два года после батюшкиной кончины мы все провели очень тихо и уединенно, видались друг с другом, никуда вдаль не ездили, да и в Москве бывали только у близких и родных.

Под конец Великого поста мы собрались ехать в свою подмосковную деревню, чтобы там провести и Святую неделю. Бывало, мы всю Страстную неделю у батюшки слушаем службу в его домовой церкви, у него встречаем Светлое Христово воскресение, с ним все разговляемся: в этот раз батюшки уже не было в живых, церковь его упразднена; очень нам было горько, и решили не оставаться в Москве. Светлое воскресение приходилось апреля 5, время стояло холодное, было еще много снегу; мы отправились во вторник на Страстной неделе и преблагополучно приехали к себе на санях. С нами поехала и сестра Анна Петровна, и так мы и встретили Пасху у себя, своею семьей, избавили себя от лишней печали, от скучных выездов и от утомительных приемов гостей, докучающих своим пустым разговором, когда на душе невесело.

Соседство у нас было доброе и хорошее, в особенности же наши самые близкие, Титовы (с которыми мы видались почти что ежедневно), и, как наступила весна, все съехались в свои деревни, мы начали видеться и провели лето очень мирно, тихо и нескучно.

Дмитрий Александрович занялся приготовлением материалов для будущего пречистенского дома, потому что мы жили в старом доме, купленном у Бибиковой, и помышляли о новом. Кроме того, и в деревне наш дом становился нам тесноват, так как прибавилась наша семья: мы с мужем, три девочки побольше, при них мадам, Сонюшка, при ней кормилица, нянюшка-матушка Федосья Федоровна, а теперь, после кончины батюшки, и сестра Анна Петровна. По всему этому приходилось нам подумать о деревенском доме, поприбавить его, и решили, не трогая, как он есть, подстроить верх, то есть мезонин. Так мы почти что безвыездно и прожили два года в деревне: дети были еще малы, я в трауре, муж любил деревню, со мною жила сестра Анна Петровна; иногда приезжал к нам погостить брат Николай Петрович, иногда и князь Дмитрий Михайлович Волконский. И как прошли эти два года — я и не заметила.

После батюшки, по разделу между братьями, досталось: брату Михаилу Петровичу Боброво, петербургская деревня и в Рязани, а Николаю Петровичу — Покровское и деревня в Костроме; сестре Анне Петровне — тоже в Костроме, по смежности с братниным имением. Сестре Вяземской, при ее замужестве» батюшка пожаловал имение в Кинешме, а Варваре Петровне дано было имение вблизи от Калуги, вновь купленное сельцо Субботино. Братья делили имение по доходу, а не по числу душ, и потому Михаилу Петровичу пришлось больше, чем Николаю Петровичу; но оба в сложности получили 3800 душ, а мы четыре сестры — около 1200; на мою долю при замужестве полученная мною новгородская была самая малочисленная — 250 душ.

V

Поблизости от Покровского, тоже в Чернском уезде, было имение князя Петра Петровича Долгорукова,[15] того самого, который, будучи губернатором в Туле, необходительно принял батюшку и про которого батюшка обыкновенно выражался не очень одобрительно.

Этот Долгоруков был женат на Лаптевой Анастасье Симоновне и, вышедши в отставку в первые годы царствования императора Александра Павловича, жил у себя в имении, будучи очень небогат, и там занимался хозяйством и важничал пред мелкопоместными соседями.

Он имел трех сыновей, из которых один, Петр Петрович, был, говорят, хорош собою, очень умен, был дружески любим императором Александром, подавал большие надежды на блестящую будущность, но в молодых летах умер в 1806 году.

Других двух сыновей звали: Михаил Петрович и Владимир Петрович, женатый на Варваре Ивановне Пашковой. У последнего остался сын Петр Владимирович. {Петр Владимирович жил некоторое время за границею, где печатал свои сочинения: «Notices sur les principales familles de la Russie»; «La vérité sur la Russie» <» Заметки о знатнейших семействах России» и «Правда о России» (франц.). — Ред.> и многие другие, не дозволенные цензурой.[16] Им же составлена «Российская родословная книга»,[17] которую он не успел довести до конца, и вышло только четыре части. При всей своей неполноте и многих пропусках это, однако, самая полная родословная книга, какую мы до сих пор имели.}

Дочерей у Долгорукова было две: старшая, Елена Петровна, была давно замужем за Сергеем Васильевичем Толстым, и меньшая, княжна Марья Петровна, которой было уже далеко за тридцать лет; она была собою нехороша и вдобавок еще и кривобока.

Слышала я, что она была за кого-то сговорена, и жених выписал свою мать к свадьбе (кажется, в Москву), но князь Петр Петрович дурно обошелся с жениховою матерью, которая так этим оскорбилась, что не захотела, чтоб ее сын женился на княжне. Как сын ни упрашивал, старушка осталась непреклонна и приискала для сына даже другую невесту, красивее и богаче, только не княжну, а княжна так и должна была сидеть — ждать у моря погоды, не найдется ли еще другой жених.

И много прошло с тех пор времени, а княжна все оставалась княжною.

После кончины батюшки брат Николай Петрович как-то сблизился с Долгоруковыми и стал бывать у них довольно часто и, наконец, в 1804 году и женился на княжне Марье Петровне. Она была крестница князя Юрия Владимировича, и так как приходилась ему двоюродная внучка, то он ей и делал приданое. Петр Петрович был очень небогат; а князь Юрий Владимирович, напротив того, имел очень большое состояние и родственнику своему часто и много помогал.

Когда брат объявил нам, что он женится на княжне Долгоруковой, мы все очень подивились этому, и нам живо представился рассказ батюшки о его визите Долгорукову. Повторяю, что если б он был еще в живых, не бывать бы этой женитьбе.

Никогда не приходилось мне видеть княжну Марью Петровну, но много слыхала я о ней от наших соседок по Покровскому — барышень Меркуловых.

Они часто говаривали про Долгоруковых и очень хвалили княжну, что она умна, хорошо воспитана, поет по-итальянски, словом, превозносили до небес; но чтобы хороша была или стройна, никогда не говорили.

Мы часто друг другу и говаривали:

— Что ж это Меркуловы никогда не скажут, хороша ли собой княжна Долгорукова?

Престранные были эти Меркуловы: не то чтоб они были хороши собой, но недурны, сложены как следует, здоровья прекрасного и кушали во славу Божью — все, что ни подадут.

Как приехали Долгоруковы к себе в деревню и познакомились с Меркуловыми, стали мы примечать в них перемену: обе сестры начали как-то гнуться на бок и странно ходить, как прежде не хаживали, и стали жаловаться на свое здоровье: то холодно, то сквозной ветер, то им сыро. Вздумали привередничать за столом: это вредно, это тяжело, то жирно, другое там солоно или кисло.

Это нам казалось смешным и странным, но все мы не догадывались, что они перенимают у кого-нибудь весь этот вздор, а думали, что они так сами по себе дурачатся: и кому бы пришло в голову, чтобы человек, родившийся прямым, не кривобоким, стал вдруг корчить из себя кривобокого?

Которая-то из моих сестер раз и спрашивает у одной из Меркуловых:

— Что это, матушка, как ты стала себя криво держать, точно кривобокая какая?

— Бок болит, так все меня и гнет на сторону.

Чужой боли не угадаешь: может, и взаправду нездоровится и бок болит.

Батюшка тоже заметил перемену в Меркуловых: не едят за столом того, другого. — Давно ли это вы начали разбирать, что вредно, что здорово; вы, кажется, прежде все едали?

— Что-то желудки у нас испортились, плохо переваривают пищу, спазмы делаются.

— Какие это вы там еще выдумали спазмы? — говорит батюшка. — Кушайте во славу Божью все, что подают, и пройдут ваши спазмы: русскому желудку все должно быть здорово.

Впоследствии, как мы познакомились с княжной Марьею Петровною, у нас глаза и открылись; думаем себе:

— Вот с кого обезьянничают Меркуловы!

Первый визит братниной невесты был к сестре Александре Петровне, — она была и старшая, да притом же и княгиня Вяземская; потом к брату и ко мне.

Ну уж подивилась я на первых порах выбору брата, глядя на невесту: очень невелика ростом, кривобока, горбовата, оловянного цвета вытаращенные глаза, нос картофелиной, зубы как клыки и какие-то кривые пальцы. Смотрю на княжну, не верю себе: «Неужели это братнина невеста?»

При тогдашних коротеньких и общелкнутых платьях с коротенькою талией нескладность княжны была еще заметнее. Что она была умна — это бесспорно, но как-то резка и насмешлива, и это нам не понравилось…

Со всеми нами она обошлась не то чтобы свысока, но не очень радушно, хотя мы все готовы были принять ее в родство как братнину жену; а важничать ей не приходилось с нами: мы были ведь не Чумичкины какие-нибудь или Доримедонтовы, а Римские-Корсаковы, одного племени с Милославскими, из рода которых была первая супруга царя Алексея Михайловича;[18] матушка была Щербатова, а бабушка Мещерская, не Лаптевым чета.

Большая была разница между старшею невесткой и этою: та была очень недурна, правда, что с простотцой и немного картава, но добра и ласкова, а эта пренапыщенная, как будто великую нам честь делала, что роднилась с нами.

Батюшка был точно барин: однако он всякого дворянина принимал, как равного себе, хотя, конечно, не за всякого бы отдал своих дочерей; да и мы, правду сказать, с разбором глядели на мужчин, но были приучены быть приветливыми с каждым порядочным человеком, а в особенности с равными себе. Этого Марья Петровна никогда или не хотела, или не умела, и не только сама не сблизилась с нами, но мало-помалу и брата ото всех родных отдалила, а так как он был характера слабого, то им совсем завладела.

Брат Николай Петрович при своей женитьбе был тридцати семи лет, а невеста его года на четыре моложе его, но он, несмотря на свою хворость, был моложав и очень недурен собой.

По милостивому распоряжению покойного государя к старшему брату княжны Марьи Петровны — Петру Петровичу она была пожалована фрейлиной, и так как в то время было две императрицы (Мария Федоровна и Елизавета Алексеевна), то и шифр[19] был двойной: M и Е.

В один из своих приездов в Москву император Александр сказал княгине Долгоруковой, матери умершего Петра Петровича, много лет спустя после его смерти: «Вы, княгиня, потеряли сына, а я лишился в нем друга».

Княгиня была умная и находчивая старуха и очень хорошо и умно ответила государю: «Вы можете, ваше величество, всегда иметь и много друзей, а я, лишившись сына, сына уже не найду, и сам Бог мне его возвратить не может».

Княгиня была очень почтенная, добрая, умная и приветливая женщина, женщина весьма благочестивая, держала себя просто, была со всеми обходительна и не важничала, как ее гордый старик.

VI

По случаю женитьбы брата я познакомилась с крестным отцом его жены, князем Юрием Владимировичем Долгоруковым. И потому кстати и расскажу о нем, каковым я его стала знать и что о нем слыхала от других.

Князю Юрию Владимировичу в 1809 году было лет под семьдесят; он был ростом не очень велик, но, впрочем, и не мал; довольно полный, лицо имел приятное, хотя черты не были правильны и были не особенно красивы. Что-то спокойное было в выражении и много добродушия и вместе с тем и величавости; с первого взгляда можно было угадать, что это настоящий вельможа, ласковый и внимательный. Давно все перестали пудриться и начали носить суконное кургузое платье; он до конца жизни пудрился и ходил в бархате и в шелку, и думаю, что было бы странно видеть этого вельможу, старика, одетого как начинали одеваться наши щеголи по-французски, на республиканский манер, преотвратительно; он все еще носил французский кафтан, и было это весьма прилично.

Он свою службу начал при императрице Елизавете Петровне, участвовал в Семилетней войне,[20] где находился и батюшка, и был тяжело ранен в голову, так что ему делали операцию: вынимали из головы пулю или осколки. Он был тогда очень еще молод и лет на десять моложе батюшки. При кончине Елизаветы Петровны он был полковником, а при Екатерине, не имея и тридцати лет, был уже генерал-майором.

Когда графа Орлова (Алексея Григорьевича) императрица Екатерина послала в Черногорию с секретным поручением,[21] то Орлов непременно хотел, чтобы Долгоруков был дан ему в помощники. По возвращении был награжден Георгием на шею[22] и лентой (Александровскою) через плечо.[23] Под конец царствования императрицы Зубовы, попавшие тогда в милость государыни,[24] опасаясь значительности Долгорукова, начали его теснить и вынудили выйти в отставку за год или года за два до кончины императрицы.

У князя Юрия Владимировича был старший брат, который женился на графине Бутурлиной, а несколько времени спустя на другой, младшей ее сестре женился сам Юрий Владимирович: первый брак считался законным, а второй не признавали, хотели развести, но молодые не согласились и остались жить вместе. Как братья, так и жены их жили душа в душу. Жену старшего брата Василия Владимировича звали Варвара Александровна, а жену Юрия Владимировича — Екатерина Александровна. У старшей четы детей не было, а у княгини Екатерины Александровны вскоре после замужества оказались признаки тягости, тогда и старшая сестра стала выдавать себя за находящуюся в таковом же положении для того, чтобы иметь возможность новорожденного сестриного ребенка выдать за своего законного, а не сестриного от непризнанного брака, и в этих видах она обкладывалась подушками, и посторонние, видя их обеих в таковом положении, не догадывались, что одна в тягости заподлинно, а другая — притворно.

У княгини Екатерины Александровны было трое детей: {По смерти брата и невестки князь Юрий Владимирович испросил высочайшее соизволение на признание детей, числившихся братниными, — своими законными детьми.} сын и две дочери; одна умерла в детстве, а другая, Варвара Юрьевна, бывшая за князем Горчаковым, умерла года за два до первой холеры. Сын, князь Василий Юрьевич, прекрасный молодой человек, подававший великие надежды своим родителям, имея едва двадцать лет от роду, был при императоре Павле генерал-майором, а в тридцать лет произведен в генерал-адъютанты; но не суждено было служить отрадой престарелого отца: он умер, не имея еще и сорока лет, и с ним погибли все надежды старика видеть потомство.

Дом князя Юрия Владимировича был на Никитской, один из самых больших и красивых домов в Москве.[25] На большом и широком дворе, как он ни был велик, иногда не умещались кареты, съезжавшиеся со всей Москвы к гостеприимному хозяину, и как ни обширен был дом, в нем жил только князь с княгиней, их приближенные и бесчисленная прислуга. А на летнее время князь переезжал за семь верст от Москвы в Петровское-Разумовское,[26] где были празднества и увеселения, которых Москва никогда уж больше не увидит…

Все дано было князю Юрию Владимировичу от Бога, что может сделать жизнь счастливою, и он умер, однако, разбитый горем, потому что лишился всех близких, так что свое огромное состояние оставил не близкому наследнику, а сестрину внуку, Салтыкову. Прежде всех умер его сын, потом княгиня в 1811 году, потом зять его, князь Горчаков, внука — дочь княгини Варвары Юрьевны, княжна Лидия Алексеевна, выданная за графа Бобринского, и, наконец, княгиня Горчакова. Почти девяностолетний старик совершенно осиротел и умер, можно сказать, на чужих руках, но он был хороший христианин и потому не роптал на Господа, с твердостью переносил все потери и смиренно нес свой крест.

Князь Юрий Владимирович скончался в ноябре месяце, во время первой холеры 1830 года.[27] Схоронили его рядом с женой в подмосковной, в селе Никольском, где-то в сторону от Владимирской дороги, за Кусковом, верстах в 15 от Москвы.

На моей памяти только и были такие два вельможеские дома, как дома Долгорукова и Апраксина, и это в то время, когда еще много было знатных и богатых людей в Москве, когда умели, любили и могли жить широко и весело. Теперь нет и тени прежнего: кто позначительнее и побогаче — все в Петербурге, а кто доживает свой век в Москве, или устарел, или обеднел, так и сидят у себя тихохонько и живут беднехонько, не по-барски, как бывало, а по-мещански,[28] про самих себя. Роскоши больше, все дороже, нужды увеличились, а средства-то маленькие и плохенькие, ну, и живи не так как хочется, а как можется. Поднял бы наших стариков, дал бы им посмотреть на Москву, они ахнули бы — на что она стала похожа… Да, обмелела Москва и измельчала жителями, хоть и много их.

Имена-то хорошие, может, и есть, да людей нет: не по имени живут.

Говорят про старых людей, что мы хвалим только свое время; чего тут хвалить, когда все пошло вверх дном; домами-то Москва, пожалуй, и красна, а жизнью скудна. Что по-нашему за срам и стыд считали — теперь нипочем. Ну, слыханное ли дело, чтобы благородные люди, обыватели Москвы, нанимали квартиры в трактирах или жили в меблированных помещениях, Бог знает с кем стена об стену?[29]

А экипажи какие? Что у купца, то и у князя, и у дворянина: ни герба, ни коронки. Кто-то на днях сказывал, видишь, что гербы стыдно выставлять напоказ: а то куда же их прикажете девать, в сундуках, что ли, держать или на чердаке с хламом? На то и герб, чтоб смотреть на него, а не чтобы прятать — не краденый, от дедушек достался. Я имею два герба: свой да мужнин, и ступай, тащись в карете, выкрашенной одним цветом, как какая-нибудь Простопятова, да статочное ли это дело? Или печатай я письмо печатью с незабудкой или, того хуже, облаткой, а не гербовою печатью? Как бы не так!

А в каретах на чем ездят? Я уж не говорю, что не четверней: теперь {Это началось в начале пятидесятых годов, когда переставали уже ездить четверней и с форейтором; но в Москве были еще старушки и старички, которые, по старой памяти, доезжали свой век на четверне, а не на паре в низенькой карете.} и двух десятков во всей Москве не найдешь, кто бы четверней ездил, а то просто на ямских лошадях. В мое время за великий стыд почитали на ямских лошадях куда-нибудь ехать, опричь рядов или вечером на бал, когда своих пожалеешь, а теперь это все нипочем: без зазрения совести в простых наемных каретах таскаются по городу среди белого дня или, того еще хуже, на извозчиках рыскают.

Год от года все хуже и хуже становится, и теперь глаза уж не глядели бы и не слушал бы про то, что делается!..

Примечания к главе седьмой

[1] Успенский пост (или госпожинки, оспожинки, спожинки) приходится на 1–14 августа.

[2]в Сокольники. — «Бывшая усадьба Титовой перешла потом к И. М. Снегиреву, археологу» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 127).

[3]в Хотьков монастырь…. отслужили панихиду по родителям преподобного Сергия… Родители Сергия Радонежского (в миру Варфоломея; 1314 или 1319–1392) Кирилл и Мария принадлежали к ростовскому боярству и жили недалеко от Ростова. После их смерти Сергий поселился в Хотьково-Покровском монастыре у своего брата инока Стефана, а оттуда удалился в маленький город Радонеж на реке Кончуре в Радонежском бору. Здесь он основал пустынь, впоследствии знаменитый Троице-Сергиев монастырь (см. примеч. 22 к Главе первой).

[4] Преображенье (или спас второй) приходится на 6 августа.

[5](после убиения во время чумы преосвященного Амвросия)… — См. примеч. 44— 45 к Главе первой.

[6] Фавор — гора в Палестине.

[7]за Жуковым Василием Михайловичем… Был в свое время довольно известным писателем… — В. М. Жуков (1764–1799) служил в Преображенском полку, по увольнении из которого (в чине капитана) перешел в Коллегию иностранных дел. В 1797–1799 гг. в московских журналах «Приятное и полезное препровождение времени» и «Иппокрена» были напечатаны две подборки его стихотворений. Он был автором сочинений преимущественно духовной тематики; писал также сатирические стихи и эпиграммы.

[8]есть стихотворение на смерть Жукова. — Сам И. М. Долгоруков так описал внезапную смерть В. М. Жукова: «Мы с ним виделись очень часто, он посещал дом наш и был в нем короток, любил стихи, большой энтузиаст был Вольтера, и сходство наших вкусов связало наше дружество. Однажды, просидя у нас весь вечер и с жаром говоря о словесности, поехал, отужинавши с нами, непоздно домой. Назавтра нужно было доставить ему какую-то книгу <…> Сильной паралич убил его скоропостижно <…> посланной наш застал еще свежее тело его на постели, у которой стоял столик его ночной и на нем погашенная свеча с разогнутой книгой: это были Вольтеровы сочинения <…> Он умер еще молод и мог бы быть полезен обществу смертных в разном смысле…» (Капище моего сердца, с. 204–205). Вот стихотворение «На кончину В. М. Жукова»:

Вчера я был с тобой и на ночь лишь расстался,
Надеясь поутру севодни вновь обнять;
Я встал — спросил, где ты? где Жуков?
— Он скончался.
Увы! На долгу ночь мой друг ложился спать!
Вчера — ужасное для чувств воображенье!
На смерть сестры моей ты мне стихи читал;
Мне слышится еще твое произношенье;
Еще перо свежо, которым ты писал;
Вчера ты был, что я; сего дни что?
Не знаю.
Вчера ты был у нас; сего дни где?
Не вем.
Как мрачной океан, твой путь я созерцаю
И в размышлении теряюся моем.
Как выстрел из ружья, тебя твой рок постигнул.
Вчера задумал ты затеев на сто лет;
Нещастной! До утра ты с нами не достигнул,
Далек уж от тебя навеки стал сей свет.
Любезною твоей беседою питаясь,
Всегда ее себе по сердцу находил;
Поэзией твоей и прозою пленяясь,
Писателя в тебе приятного любил.

(Бытие сердца моего, с. 4849)

[9]в продолжении Великого поста… — Великий пост состоит из двух постов: сорокадневного, или поста четыредесятницы, посвященного памяти поста Иисуса Христа в пустыне, и семидневного поста страстной седмицы (недели) в память страданий Христа.

[10] Светлое воскресенье — пасхальное воскресенье.

[11]за день до Казанской. — См. примеч. 2 к Главе третьей.

[12] разоблачил престол… — Престол покрывался двумя предметами: антиминсом и индитией (светлое блестящее покрывало), которые и снимались перед его упразднением.

[13] Архистратиг — библейские Михаил и Гавриил, предводители небесного воинства, назывались архистратигами. —

[14]объярь… пети-семе… — названия старинных шелковых тканей.

[15]имение князя Петра Петровича Долгорукова… — Спешнево.

[16] Петр Владимирович жил некоторое время за границею… не дозволенные цензурой. — Известный историк, публицист и генеалог князь П. В. Долгоруков (Долгорукий, 1816–1868) по окончании Пажеского корпуса стал чиновником Министерства просвещения. В 1843 г. он был арестован и сослан в Вятку, а с 1859 г. стал политическим эмигрантом, издавал журналы «Будущность» (1860) и «Правдивый» (1862), сотрудничал в «Колоколе».

[17]«Российская родословная книга»… — Речь идет о «Российской родословной книге, издаваемой Петром Долгоруковым». СПб., 1854–1857, ч. 1–4.

[18] первая супруга царя Алексея Михайловича. — В 1648 г. супругой царя стала Марья Ильинична Милославская, мать будущих царей Федора и Ивана и царевны Софьи.

[19] Шифр. — Так назывался золотой с бриллиантами (отсюда его второе название — алмазный шифр) вензель императрицы (или императора) под короной на банте из Андреевской ленты (см. примеч. 47 к Главе первой). Носили его на левой стороне груди.

[20]участвовал в Семилетней войне… — См. примеч. 27 к Главе первой.

[21] Когда графа Орлова (Алексея Григорьевича) императрица Екатерина послала в Черногорию с секретным поручением… — Речь идет о подготовке к Чесменской битве 1770 г. Екатерина II писала А. Г. Орлову в порт Наварин: «Моя мысль есть, чтоб вы старались получить порт на острове или на твердой земле и, поколику возможно, удержать оный <…> Под видом же коммерции он всегда будет иметь сообщение с нужными народами во время мира, и тем, конечно, сила наша не умалится в тамошнем краю. Если же дела ваши так обратятся, что вы в состоянии будете замыслить и более сего, то тогда и сей порт вам всегда служить может, не быв ни в каком случае вреден…» (цит. по: Соловьев, кн. 14, с. 376).

[22]Георгием на шею… — До 1856 г. орден св. Георгия имел только одну степень; а с 1856 г. их стало 4, и только орден 1-й степени носили на ленте через правое плечо.

[23](Алексаноровскою) через плечо. — См. примеч. 11 к Главе шестой.

[24]Зубовы, попавшие тогда в милость государыни… — Речь идет о Платоне Александровиче Зубове (1767–1822), участнике заговора 1801 г. против Павла I, фаворите Екатерины II (с 1789 г.), и его брате Валериане Александровиче (1771–1804), «попавшем в милость» к императрице в последние годы ее жизни; после смерти Екатерины он был отозван из Персии, где находился в качестве главнокомандующего армией, и впал в немилость. Г. Р. Державин посвятил ему стихотворение «На покорение Дербента, графу Валериану Александровичу Зубову. 1796 года», а в 1794 г. ему же была посвящена державинская ода «К красавцу».

[25] Дом князя Юрия Владимировича был на Никитской, один из самых больших и красивых домов в Москве. — Дом Долгоруковых на Большой Никитской не сохранился (ныне на его месте д. No54 по ул. Герцена).

[26] Петровское-Разумовское, Петровское — старинная родовая вотчина Нарышкиных; на Е. И. Нарышкиной был женат граф К. Г. Разумовский, и во времена его владения роскошная усадьба с собственным театром стала именоваться Петровским-Разумовским (подробно об усадьбе см.: Пыляев, Старая Москва, с. 253–259).

[27]первой холеры 1830 года. — См. примеч. 2 к (Предисловию).

[28]кто позначительнее и побогачевсе в Петербурге… по-мещански… — Ср. со словами современника: «…Москва, с течением времени, сделалась городом священным для русских. Все важнейшие вельможи, за старостию делавшиеся неспособными к работе, или разочарованные, или уволенные от службы, приезжали мирно доканчивать свое существование в этом городе, к которому всякого тянуло или по его рождению, или по его воспитанию, или по воспоминаниям молодости, играющим столь сильную роль на склоне жизни» (см.: Записки графа Ф. В. Ростопчина, с. 658).

[29] Имена-то хорошие, может и есть… стена об стену? — Ср. со словами того же Ростопчина: «Но Москва <…> совершенно переменилась. Жили там и думали уже по-другому. Войны, которые велись в Италии и Германии, нарушили старинные привычки и ввели новые обычаи. Гостеприимство — одна из русских добродетелей — начало исчезать, под предлогом бережливости, а в сущности вследствие эгоизма. Расплодились трактиры и гостиницы, а число их увеличивалось по мере увеличения трудности являться к обеду незваным, проживать у родственников или приятелей. Эта перемена повлияла и на многочисленных слуг, которых удерживали (еще) из чванства или из-за привычки видеть их. Важных бояр, подобных Долгоруким, Голицыным, Волконским, Еропкиным, Паниным, Орловым, Чернышевым и Шереметевым, больше уже не было. С ними исчез и тот вельможеский быт, который они сохраняли с начала царствования Екатерины» (Записки графа Ф. В. Ростопчина, с. 661).

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20