Свет погас

Свет погас - Глава XI

Киплинг Редьярд Джозеф
(4 голоса4.5 из 5)

Глава XI

Жаворонок поёт, Бога хваля,
И куропатка скликает птенцов,
А я уж забыл, как бродил по полям,
По цветущим коврам лугов.
Горько не знать ни ночи, ни дня,
Но горше знать, что мой час наступил
И охотничий рог трубит без меня,
А ведь некогда сам я в него трубил.

«Единственный сын»

Третий день после своего возвращения Торпенхау встретил с тяжёлым сердцем.

— Стало быть, ты утверждаешь, что не можешь работать без виски? Обычно бывает как раз наоборот.

— Вправе ли пьяница клясться своей честью? — спросил Дик.

— Да, если прежде он был таким же славным малым, как ты.

— Тогда даю тебе честное слово, что это так, — сказал Дик, лихорадочно шевеля пересохшими губами. — Друг мой, я уже едва различаю твоё лицо. Целых два дня ты не позволяешь мне выпить ни капли — ежели признать, что прежде я беспробудно пьянствовал, — и я даже не притронулся к работе. Не удерживай меня больше. Ведь в любой миг я могу совсем ослепнуть. Точки, пятна, головные боли и тягостные мысли одолевают меня пуще прежнего. Клянусь, я вижу вполне ясно, когда… когда бываю в подпитии, как ты изволишь выражаться. Пускай Бесси позирует мне ещё всего три раза, и дай мне это самое… ну, чего я жажду, а там картина будет готова. Ведь за три дня я не сдохну. В худшем случае допьюсь до белой горячки.

— Ладно, но ежели я дам тебе три дня, можешь ты обещать мне бросить после этого работу и… все прочее, пускай даже картину не удастся закончить?

— Нет, не могу. Ты не представляешь себе, как много значит для меня эта картина. Но, конечно же, ты волен кликнуть на помощь Нильгау, вы повалите меня на пол и скрутите верёвками. За картину я готов драться, но за виски не стану.

— Что ж, валяй. Даю тебе три дня, хотя ты надрываешь мне сердце.

Дик снова взялся за дело и работал как одержимый; зелёный змий не покидал его и рассеивал рябь перед глазами. Меланхолия была почти закончена и во всех отношениях получалась именно такой или почти такой, как он мечтал. Дик подшучивал над Бесси, которая неустанно напоминала ему, что он «пьяный скот»; эти попрёки ничуть его не затрагивали.

— Бесс, ты просто не понимаешь. Впереди уже показалась земля, вскоре мы бросим якорь и поразмыслим над сделанным. Когда я окончу картину, уплачу тебе за целых три месяца, а как только примусь за новую… впрочем, это неважно. Ежели ты получишь плату за три месяца, то, надеюсь, не будешь меня так ненавидеть?

— Ну, ещё чего! Я вас ненавижу и буду ненавидеть по гроб жизни. Мистер Торпенхау не хочет со мной даже разговаривать. Он только разглядывает всякие карты да листает книжицы в красных обложках.

Бесси предпочла умолчать о том, что она снова попыталась взять Торпенхау измором, но он, выслушав все мольбы, подхватил её, чмокнул в щёчку, а потом выставил за дверь и посоветовал быть умницей. Почти все время он проводил в обществе Нильгау, толкуя о близкой войне, о транспортных судах и тайных приготовлениях, которые полным ходом шли в доках. Дика он не желал видеть до тех пор, пока картина не будет закончена.

— Дик работает над выдающимся произведением, — сказал он Нильгау, — в совершенно необычном для него духе. Но при этом напивается до чёртиков.

— Пускай. Оставь его. Как только он придёт в чувство, мы увезём его подышать свежим воздухом. Бедняга Дик! Но и тебе, Торп, не позавидуешь, когда он совсем потеряет зрение.

— Конечно, случай тяжёлый: «И да поможет Бог тому, кто с нашим Дейви цепью скован». Хуже всего, что мы понятия не имеем, как скоро это случится, и, по-моему, Дик так беспробудно пьёт главным образом оттого, что тяготится неизвестностью и ожиданием.

— Вот злорадствовал бы тот араб, который когда-то полоснул его саблей по башке, ежели б узнал про это!

— Пускай бы злорадствовал сколько влезет, когда б мог. Но ведь его нет в живых. Правда, для нас это плохое утешение.

Под конец третьего дня Торпенхау услышал призывающий голос Дика.

— Готово! — восклицал он. — Свершилось! Ну, входи же! Разве она не очаровательна? Разве не прелестна? Я извлёк её со дна преисподней, но ведь она стоит этого!

Торпенхау взглянул на голову хохочущей женщины — у неё были пухлые губы, ввалившиеся глаза, и она хохотала с полотна, в точности как задумал Дик.

— Кто подвигнул тебя на такое дело? — спросил Торпенхау. — Ведь это чужая тебе манера, да и замысел тоже. Ну и лицо! Ну и глаза, ну и бесстыжая рожа! — Он невольно запрокинул голову и захохотал, совсем как женщина на картине. — Она проиграла последнюю игру — видимо, и раньше жизнь не больно-то её баловала. А теперь она ко всему равнодушна. Верно ли я понял?

— Совершенно верно.

— Но откуда эти губы и подбородок? Ни малейшего сходства с Бесси…

— Их… их я взял у другой. Но ведь хорошо? Изумительно хорошо? И я не зря вылакал столько виски? Я справился с делом. Только я мог с ним справиться, и вот моя лучшая работа. — Он порывисто перевёл дух и прошептал: — Боже правый! Что бы только я не понаписал через десять лет, ежели уже теперь сумел написать это!.. Кстати, Бесс, как твоё мнение?

Девушка кусала губы. Она злилась на Торпенхау за то, что он её словно не замечал.

— Такой гадкой и грязной пачкотни я сроду не видывала, — ответила она, отворачиваясь.

— Многие будут того же мнения, моя крошка… Послушай, Дик, в постановке головы есть что-то коварное, змеиное, но я никак не соображу, откуда это берётся, — сказал Торпенхау.

— В том-то вся хитрость, — ответил Дик, самодовольно посмеиваясь, потому что его поняли так глубоко. — Я не мог устоять перед искушением и вот щегольнул разок. Хитрость эту придумали французы, поэтому для тебя она внове: но все дело в том, что голова слегка повёрнута, а одна щека чуть укорочена, самую малость, от подбородка до мочки левого уха. Кроме того, под ухом слегка сгущена тень. Недостойная хитрость, но таков уж был мой замысел, и я счёл себя вправе к этому прибегнуть… Ах ты моя красавица!

— Аминь! Она и вправду красавица. Теперь я это чувствую.

— Точно так же почувствует всякий, кто сам изведал скорбь! — подхватил Дик, хлопнув себя по ляжке. — Такой человек увидит в ней воплощение собственного горя, и тогда, тысяча чертей, он запрокинет голову и захохочет, в точности как она, испытывая невыносимую жалость к самому себе. Я вложил в неё живой трепет своего сердца и свет своих глаз, а дальнейшее мне безразлично… Я устал — невыносимо устал. Пожалуй, мне надо поспать. Убери бутылку с виски, она отслужила своё, да уплати Бесс тридцать шесть фунтов и ещё три сверх обещанного, на счастье. Ну и прикрой картину.

Едва договорив, он уснул в кресле, бледный и измождённый. А Бесси тщетно ловила руку Торпенхау.

— Неужто вы никогда больше на захотите со мной поговорить? — спрашивала она.

Но Торпенхау не сводил глаз с Дика.

— Какая прорва тщеславия в этом человеке! Завтра же примусь за него всерьёз и сделаю все возможное. Он это заслужил. А? Что такое, Бесс?

— Ничего. Я только приберу здесь и уйду восвояси. Вы не могли бы уплатить мне деньги за три месяца прямо сейчас? Он ведь велел.

Торпенхау выписал чек и отправился к себе. Бесси добросовестно прибрала мастерскую, потом притворила дверь, чтобы в случае чего улизнуть, вылила на тряпку добрых полбутылки скипидара и стала яростно тереть лицо Меланхолии. Но краски поддавались с трудом. Тогда она схватила нож и стала скоблить картину, растирая тряпкой каждый след. Через каких-нибудь пять минут от картины осталась лишь уродливая исполосованная мешанина красок. Тогда она швырнула перепачканную тряпку в камин, показала язык спящему Дику, проговорила шёпотом: «Остался в дураках», — повернулась и сбежала вниз по лестнице. Пусть ей никогда больше не суждено увидеть Торпенхау, зато она достойно отомстила тому, кто встал между нею и её любезным, да ещё так часто и жестоко над ней насмехался. Получая деньги по чеку, Бесси испытала истинное блаженство. А потом маленькая разбойница перешла по мосту через Темзу и затерялась среди серой пустыни на Южном берегу.

Дик проспал в кресле до позднего вечера, после чего Торпенхау растормошил его и велел лечь на кровать. Голос у Дика был хриплый, но глаза ярко блестели.

— Давай ещё раз взглянем на мою картину, — потребовал он, как балованный и упрямый ребёнок.

— Нет, сейчас спать — только спать, — сказал Торпенхау. — Ведь ты болен, хотя, быть может, сам того не замечаешь. Мечешься, как ошалевший кот.

— Завтра же буду здоров. Спокойной ночи.

Проходя через мастерскую, Торпенхау сдёрнул завесу, прикрывавшую картину, и едва не выдал себя отчаянным криком: «Все стёрто!.. Все соскоблено и смыто! Если Дик увидит, он окончательно сойдёт с ума! И без того уж он вот-вот впадёт в горячку. Эта Бесс — злобная чертовка! Только женщина способна сделать такое!.. А ведь ещё не просохли чернила на чеке, который я ей выписал! Завтра Дик будет рвать и метать. Во всем виноват я, подобрал её с панели, спасти хотел. Ох, бедный мой Дик, Бог карает тебя немилосердно!»

В ту ночь Дик не мог уснуть от радости и ещё потому, что давно пылавшие перед глазами и уже привычные пыточные колёса исчезли и вместо них с грохотом извергались разноцветные вулканы.

— Ну и палите сколько влезет, — сказал он вслух. — Я своё дело сделал, и теперь будь что будет.

Он умолк и лежал недвижно, устремив глаза в потолок, в крови его бушевал застарелый хмель, порождая бредовые видения, мозг обжигали стремительно возникавшие и тут же исчезавшие мысли, сухие руки подёргивались. Вдруг ему почудилось, будто он рисует лицо Меланхолии на вращающемся куполе, усеянном миллионами огней, раскачиваясь на шатких мостках, а все его великолепные мысли воплотились в человеческие образы и внизу, в сотнях футов под ним, дружно возносят ему хвалу, но тут в висках у него что-то лопнуло, звонко, как туго натянутая тетива лука, сияющий купол обрушился, исчез без следа, и он остался в одиночестве средь непроницаемой ночной тьмы.

— Надо уснуть. Как здесь темно. Зажгу-ка я свет да ещё разок полюбуюсь на Меланхолию. К тому же ночь, кажется, сегодня лунная.

Тогда-то Торпенхау услышал, что его зовёт незнакомый голос, дребезжащий, пронизанный смертельным страхом.

«Он посмотрел на картину!» — такова была первая мысль Торпенхау, который тотчас же прибежал и увидел, что Дик сидит на кровати, молотя кулаками в воздухе.

— Торп! Торп! Ты где? Умоляю, подойди скорей!

— Но что случилось?

Дик вцепился ему в плечо.

— Что случилось! Я пролежал долгие часы в темноте, я звал тебя, но ты не слышал. Торп, мой старый друг, не уходи. Вокруг темнота. Сплошная темнота, пойми!

Торпенхау поднёс свечу к самым глазам Дика, но в глазах этих не было даже проблеска света. Тогда он зажёг газовую горелку, и Дик услышал, как загудело пламя. Он стискивал плечо Торпенхау с такой силой, что тот скривился от боли.

— Не покидай меня. Ведь ты меня не покинешь? Я ничего не вижу. Понимаешь? Всюду черно… чёрным-черно… и мне кажется, будто я проваливаюсь в эту черноту.

— Спокойно, держись.

Торпенхау обнял Дика и осторожно встряхнул его раз-другой.

— Вот так легче. А теперь молчи. Я посижу смирно, и этот мрак вскоре отступит. Кажется, вот-вот будет просвет. Тс-с!

Дик нахмурил лоб, с отчаяньем вперив глаза в пустоту. Ночь была холодная, и у Торпенхау мёрзли ноги.

— Я отлучусь на минутку, ладно? Только надену халат и домашние туфли.

Дик обеими руками ухватился за спинку кровати и ждал, надеясь, что темнота вот-вот рассеется.

— Как долго тебя не было! — воскликнул он, когда Торпенхау вернулся. — Вокруг все та же чернота. Чем это ты стучал там, у двери?

— Вот кресло… плед… подушка. Буду ночевать здесь. А теперь ложись: утром тебе станет лучше.

— Не станет! — Это прозвучало, как отчаянный вопль. — Господи! Я ослеп! Ослеп, и тьме уже не будет конца. — Дик порывался вскочить, но Торпенхау держал его обеими руками и так сильно давил подбородком на плечо, что он едва дышал. Он мог лишь хрипло твердить: «Я ослеп!» — и обессиленно трепыхался.

— Спокойно, Дик, спокойно, — сказал ему в ухо басовитый голос, а руки держали его мёртвой хваткой. — Стисни зубы и молчи, дружище, тогда никто не посмеет назвать тебя трусом.

Торпенхау сжал его что было сил. Оба тяжело дышали. Дик неистово мотал головой и стонал.

— Пусти, — вымолвил он, задыхаясь. — У меня трещат ребра. Но никто… никто не посмеет назвать меня трусом… даже все силы тьмы и прочая нечисть, верно я говорю?

— Ложись. Худшее уже позади.

— Да, — покорно согласился Дик. — Но можно, я все-таки буду держать тебя за руку? Я чувствую, мне необходима поддержка. А то я проваливаюсь в тёмную бездну.

Торпенхау протянул ему из кресла свою огромную волосатую лапу. Дик отчаянно вцепился в неё и через полчаса уснул крепким сном. Тогда Торпенхау осторожно отнял руку, склонился над Диком и нежно поцеловал его в лоб, как целуют порой на поле брани смертельно раненного товарища, чтобы облегчить его последние минуты.

Когда забрезжил рассвет, Торпенхау услышал, как Дик что-то шепчет про себя. Захлёстываемый волнами горячечного бреда, он бормотал скороговоркой:

— Как жаль… как невыносимо жаль, но надо вытерпеть все что тебе положено, мой мальчик. Для всякого дня довольно слепоты, и даже если оставить в стороне всяческие Меланхолии и нелепые мечты, все равно надо признать горькую истину — как признал я, — что королева всегда безупречна. Торпу этого не понять. Я объясню ему, когда мы продвинемся дальше, в глубь пустыни. Эти матросы перепутали все снасти! Ещё минута, и буксирный трос перетрётся, хотя он толщиной в целых четыре дюйма. Ну, ведь я же предупреждал — вот, готово! Зеленые волны вскипают белоснежной пеной, пароход развернуло, он зарывается носом в воду. Какое зрелище! Надо будет зарисовать. Но нет, я же не могу. У меня поражены глаза. Это одна из десяти казней египетских, мутная пелена над мутным Нилом. Ха! Торп, вот и каламбур получился. Смейся же, каменная статуя, да держись подальше от троса… А не то, Мейзи, дорогая, этот трос хлестнёт по тебе, сбросит в воду и испортит платье.

— Ну и ну! — сказал Торпенхау. — Такое я уже слышал. В ту ночь, на речном берегу.

— Если ты выпачкаешься, она наверняка обвинит меня, поэтому не подходи к волнорезу так близко. Мейзи, это нечестно. Ага! Я так и знал, что ты промажешь. Целься левей и ниже, дорогая. Но в тебе нет убеждённости. Есть все, что угодно, кроме убеждённости. Не сердись, милая. Я отдал бы руку на отсечение, только бы ты хоть немного поступилась своим упрямством. Правую руку, если б это тебе помогло.

— Дальше я слушать не должен. Живой островок кричит средь океана взаимопонимания, да ещё как громко. Но, думается мне, он кричит правду.

А Дик все бормотал бессвязные слова. И каждое из них было обращено к Мейзи. То он пространно разъяснял ей тайны своего искусства, то яростно проклинал свою глупость и рабское повиновение. Он молил Мейзи о поцелуе — прощальном поцелуе перед её отъездом, уговаривал вернуться из Витри-на-Марне, если это только возможно, и в бреду постоянно призывал все силы, земные и небесные, в свидетели, что королева всегда безупречна.

Торпенхау слушал внимательно и узнал о жизни Дика во всех подробностях то, что дотоле было от него сокрыто. Трое суток кряду Дик бредил о своём прошлом, после чего забылся целительным сном.

— Вот бедняга, и какие же мучительные переживания выпали ему на долю! — сказал Торпенхау. — Просто представить невозможно, что не кто-нибудь, а именно Дик добровольно покорился чужой воле, как верный пёс! И я ещё упрекал его в гордыне! Мне следовало помнить заповедь, которая велит не судить других. А я осмелился судить. Но что за исчадие ада эта девица! Дик — болван разнесчастный! — пожертвовал ей свою жизнь, а она, стало быть, пожертвовала ему лишь один поцелуй.

— Торп, — сказал Дик, лёжа на кровати, — пойди прогуляйся. Ты слишком долго просидел со мной в четырех стенах. А я встану. Эх! Вот досада. Даже одеться не могу без чужой помощи. Чепуха какая-то!

Торпенхау помог другу одеться, отвёл его в мастерскую и усадил в глубокое кресло. Дик тихонько сидел, с тревожным волнением ожидая, что темнота вот-вот рассеется. Но она не рассеялась ни в этот день, ни на следующий. Тогда Дик отважился обойти мастерскую ощупью, держась за стены. Он больно стукнулся коленом о камин и решил продолжать путь на четвереньках, время от времени шаря рукой впереди себя. Торпенхау, вернувшись, застал его на полу.

— Я тут занимаюсь географическими исследованиями в своих новых владениях, — сказал Дик. — Помнишь того черномазого, у которого ты выдавил глаз, когда прорвали каре? Жаль, что ты не сохранил этот глаз. Теперь я мог бы им воспользоваться. Нет ли мне писем? Все письма в плотных серых конвертах с вензелем наподобие короны отдавай прямо мне в руки. Там ничего важного быть не может.

Торпенхау подал конверт с чёрной буквой «М» на оборотной стороне. Дик спрятал его в карман. Конечно, письмо не содержало ничего такого, что надо было скрывать от Торпенхау, но принадлежало оно только Дику и Мейзи, которая ему уже принадлежать не будет.

«Когда станет ясно, что я не отвечаю, она прекратит мне писать, и это к лучшему. Теперь я ей совсем не нужен, — рассуждал Дик, испытывая меж тем неодолимое искушение открыть ей правду. Но он противился этому всем своим существом. — Я без того уже скатился на самое дно. Не буду же молить её о сострадании. Помимо всего прочего, это было бы жестоко по отношению к ней».

Он силился отогнать мысли о Мейзи, но у слепых слишком много времени для раздумий, а физические силы, словно волны, вновь приливали к Дику, и в долгие пустые дни, окутанные могильным мраком, душа его терзалась до последних глубин. От Мейзи пришло ещё одно письмо, и ещё. А потом наступило молчание, и Дику, когда он сидел у окна, за которым в воздухе дрожало знойное летнее марево, представлялось, что её покорил другой, более сильный мужчина. Воображение, обострённое окружающей чернотой, рисовало ему эту картину во всех подробностях, и он часто вскакивал, охваченный неистовством, метался по мастерской, натыкался на камин, который, казалось, преграждал ему путь со всех четырех сторон. Хуже всего было то, что в темноте даже табак не доставлял никакого удовольствия. От былой надменности не осталось и следа, она уступила место безысходному отчаянью, которое не могло укрыться от Торпенхау, и безрассудной страсти, которую Дик тайком поверял ночами лишь своей подушке. Промежутки меж этими приступами протекали в невыносимом томлении и в невыносимой тьме.

— Пойдём погуляем по Парку, — сказал однажды Торпенхау. — Ведь с тех пор, как начались все эти невзгоды, ты ни разу не выходил из дому.

— Чего ради? В темноте нет движения. И кроме того… — Он подошёл к двери и остановился в нерешимости. — Меня могут задавить на мостовой.

— Но ведь я же буду с тобою. Спускайся помаленьку.

От уличного шума Дик пришёл в смятение и с ужасом повис на руке Торпенхау.

— Представь себе, каково брести на ощупь, отыскивая ногой обочину! — сказал он с горечью уже у самых ворот Парка. — Остаётся лишь возроптать на Бога и подохнуть.

— Часовому не положено рассуждать, когда он на посту, даже в столь приятных выражениях. А вон и гвардейцы, разрази меня гром, это они!

Дик распрямил спину.

— Подведи меня к ним поближе. Мы полюбуемся на них. Бежим прямо по траве. Я чувствую запах деревьев.

— Осторожней, тут ограда, правда, невысокая. Ну вот, молодец! — Торпенхау каблуком вывернул из земли пучок травы. — Понюхай-ка, — сказал он. — Дивно пахнет, правда? — Дик с наслажденьем вдохнул запах зелени. — А теперь живо, бегом.

Вскоре они очутились почти у самого строя. Гвардейцы примкнули штыки, и когда Дик услышал бряцание, ноздри его затрепетали.

— Давай ближе, ещё ближе. Они ведь в строю?

— Да. Но ты откуда знаешь?

— Нюхом чую. О мои герои! Мои красавцы! — Он весь подался вперёд, словно и вправду мог видеть. — Когда-то я их рисовал. А кто нарисует теперь?

— Сейчас они зашагают. Не вздрогни от неожиданности, когда грянет оркестр.

— Эге! Можно подумать, что я какой-нибудь новобранец. Меня пугает только тишина. Давай ближе, Торп!.. ещё ближе! Бог мой, я отдал бы все, только б увидеть их хоть на минутку!.. хоть на полминутки!

Он слышал, как военная жизнь кипела совсем рядом, слышал, как хрустнули ремни на плечах барабанщика, когда он оторвал от земли огромный барабан.

— Он уже занёс скрещённые палки над головой, — прошептал Торпенхау.

— Знаю. Я знаю! Кому и знать это, как не мне? Тс-с!

Палки опустились, барабан загрохотал, и гвардейцы зашагали под гром оркестра. Дик чувствовал на лице дуновение воздуха, который всколыхнула поступь множества людей, слышал, как они печатают шаг, как скрипят на ремнях подсумки. Барабан размеренно грохотал в такт музыке. Мотив напоминал весёлые куплеты, звучавшие как бодрый марш, под который лучше всего шагать в строю:

Мне надо, чтоб был он здоров и силён,
Чтоб был огромен, как слон,
И чтоб приходил по субботам домой
Трезвый как стёклышко он;
Чтоб крепко умел он меня любить
И крепко умел целовать;
Чтоб мог обоих он нас прокормить,
Вот тогда не решусь я ему отказать.

— Что с тобой? — спросил Торпенхау, когда гвардейцы ушли и Дик понурил голову.

— Ничего. Просто тоскливо стало на душе — вот и все. Торп, отведи меня домой. Ну зачем ты меня сюда привёл?

Комментировать