• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
У войны не женское лицо — Светлана Алексиевич Автор: Алексиевич Светлана Александровна

У войны не женское лицо — Светлана Алексиевич

(3 голоса: 3.67 из 5)

Одна из самых известных в мире книг о войне. Переведена более чем на двадцать языков, включена в школьные и вузовские программы во многих странах. «У войны не женское лицо» — опыт уникального проникновения в духовный мир женщины, выживающей в нечеловеческих условиях войны.

 

– Когда впервые в истории женщины появились в армии?

– Уже в IV веке до нашей эры в Афинах и Спарте в греческих войсках воевали женщины. Позже они участвовали в походах Александра Македонского.

Русский историк Николай Карамзин писал о наших предках: «Славянки ходили иногда на войну с отцами и супругами, не боясь смерти: так при осаде Константинополя в 626 году греки нашли между убитыми славянами многие женские трупы. Мать, воспитывая детей, готовила их быть воинами».

– А в новое время?

– Впервые – в Англии в 1560–1650 годы стали формировать госпитали, в которых служили женщины-солдаты.

– Что произошло в ХХ веке?

– Начало века… В Первую мировую войну в Англии женщин уже брали в Королевские военно-воздушные силы, был сформирован Королевский вспомогательный корпус и женский легион автотранспорта – в количестве 100 тысяч человек.

В России, Германии, Франции многие женщины тоже стали служить в военных госпиталях и санитарных поездах.

А во время Второй мировой войны мир стал свидетелем женского феномена. Женщины служили во всех родах войск уже во многих странах мира: в английской армии – 225 тысяч, в американской – 450–500 тысяч, в германской – 500 тысяч…

В Советской армии воевало около миллиона женщин. Они овладели всеми военными специальностями, в том числе и самыми «мужскими». Даже возникла языковая проблема: у слов «танкист», «пехотинец», «автоматчик» до того времени не существовало женского рода, потому что эту работу еще никогда не делала женщина. Женские слова родились там, на войне…

Из разговора с историком

Человек больше войны (из дневника книги)

Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в темноте…

Осип Мандельштам

1978–1985 гг.

Пишу книгу о войне…

Я, которая не любила читать военные книги, хотя в моем детстве и юности у всех это было любимое чтение. У всех моих сверстников. И это неудивительно – мы были дети Победы. Дети победителей. Первое, что я помню о войне? Свою детскую тоску среди непонятных и пугающих слов. О войне вспоминали всегда: в школе и дома, на свадьбах и крестинах, в праздники и на поминках. Даже в детских разговорах. Соседский мальчик однажды спросил меня: «А что люди делают под землей? Как они там живут?». Нам тоже хотелось разгадать тайну войны.

Тогда и задумалась о смерти… И уже никогда не переставала о ней думать, для меня она стала главной тайной жизни.

Все для нас вело начало из того страшного и таинственного мира. В нашей семье украинский дедушка, мамин отец, погиб на фронте, похоронен где-то в венгерской земле, а белорусская бабушка, папина мама, умерла от тифа в партизанах, двое ее сыновей служили в армии и пропали без вести в первые месяцы войны, из троих вернулся один.

Мой отец. Одиннадцать дальних родственников вместе с детьми немцы сожгли заживо – кого в своей хате, кого в деревенской церкви. Так было в каждой семье. У всех.

Деревенские мальчишки долго еще играли в «немцев» и «русских». Кричали немецкие слова: «Хенде хох!», «Цурюк», «Гитлер капут!».

Мы не знали мира без войны, мир войны был единственно знакомым нам миром, а люди войны – единственно знакомыми нам людьми. Я и сейчас не знаю другого мира и других людей. А были ли они когда-нибудь?

* * *

Деревня моего детства после войны была женская. Бабья. Мужских голосов не помню. Так у меня это и осталось: о войне рассказывают бабы. Плачут. Поют, как плачут.

В школьной библиотеке – половина книг о войне. И в сельской, и в райцентре, куда отец часто ездил за книгами. Теперь у меня есть ответ – почему. Разве случайно? Мы все время воевали или готовились к войне. Вспоминали о том, как воевали. Никогда не жили иначе, наверное, и не умеем. Не представляем, как жить по-другому, этому нам надо будет когда-нибудь долго учиться.

В школе нас учили любить смерть. Мы писали сочинения о том, как хотели бы умереть во имя… Мечтали…

А голоса на улице кричали о другом, манили больше.

Я долго была книжным человеком, которого реальность пугала и притягивала. От незнания жизни появилось бесстрашие. Теперь думаю: будь я более реальным человеком, могла ли бы кинуться в такую бездну? От чего все это было – от незнания? Или от чувства пути? Ведь чувство пути есть…

Долго искала… Какими словами можно передать то, что я слышу? Искала жанр, который бы отвечал тому, как вижу мир, как устроен мой глаз, мое ухо.

Однажды попала в руки книга «Я – из огненной деревни» А. Адамовича, Я. Брыля, В. Колесника. Такое потрясение испытала лишь однажды, читая Достоевского. А тут – необычная форма: роман собран из голосов самой жизни. из того, что я слышала в детстве, из того, что сейчас звучит на улице, дома, в кафе, в троллейбусе. Так! Круг замкнулся. Я нашла то, что искала. Предчувствовала.

Алесь Адамович стал моим учителем…

* * *

Два года не столько встречалась и записывала, сколько думала. Читала. О чем будет моя книга? Ну, еще одна книга о войне… Зачем? Уже были тысячи войн – маленькие и большие, известные и неизвестные. А написано о них еще больше. Но… Писали мужчины и о мужчинах – это стало понятно сразу. Все, что нам известно о войне, мы знаем с «мужского голоса». Мы все в плену «мужских» представлений и «мужских» ощущений войны. «Мужских» слов. А женщины молчат. Никто же, кроме меня, не расспрашивал мою бабушку. Мою маму. Молчат даже те, кто был на фронте. Если вдруг начинают вспоминать, то рассказывают не «женскую» войну, а «мужскую». Подстраиваются под канон. И только дома или, всплакнув в кругу фронтовых подруг, они начинают говорить о своей войне, мне незнакомой. Не только мне, всем нам. В своих журналистских поездках не раз была свидетельницей, единственной слушательницей совершенно новых текстов. И испытывала потрясение, как в детстве. В этих рассказах проглядывал чудовищный оскал таинственного… Когда женщины говорят, у них нет или почти нет того, о чем мы привыкли читать и слышать: как одни люди героически убивали других и победили. Или проиграли. Какая была техника и какие генералы. Женские рассказы другие и о другом. У «женской» войны свои краски, свои запахи, свое освещение и свое пространство чувств. Свои слова. Там нет героев и невероятных подвигов, там есть просто люди, которые заняты нечеловеческим человеческим делом. И страдают там не только они (люди!), но и земля, и птицы, и деревья. Все, кто живут вместе с нами на земле. Страдают они без слов, что еще страшнее.

Но почему? – не раз спрашивала я у себя. – Почему, отстояв и заняв свое место в когда-то абсолютно мужском мире, женщины не отстояли свою историю? Свои слова и свои чувства? Не поверили сами себе. От нас скрыт целый мир. Их война осталась неизвестной…

Хочу написать историю этой войны. Женскую историю.

* * *

После первых встреч…

Удивление: военные профессии у этих женщин – санинструктор, снайпер, пулеметчица, командир зенитного орудия, сапер, а сейчас они – бухгалтеры, лаборантки, экскурсоводы, учительницы… Несовпадение ролей – там и здесь. Вспоминают как будто не о себе, а о каких-то других девчонках. Сегодня сами себе удивляются. И на моих глазах «очеловечивается» история, становится похожей на обычную жизнь. Появляется другое освещение.

Встречаются потрясающие рассказчицы, у них в жизни есть страницы, которые могут соперничать с лучшими страницами классики. Человек так ясно видит себя сверху – с неба, и снизу – с земли. Перед ним весь путь вверх и путь вниз – от ангела к зверю. Воспоминания – это не страстный или бесстрастный пересказ исчезнувшей реальности, а новое рождение прошлого, когда время поворачивает вспять. Прежде всего это – творчество. Рассказывая, люди творят, «пишут» свою жизнь. Бывает, что и «дописывают» и «переписывают». Тут надо быть начеку. На страже. В то же время боль расплавляет, уничтожает любую фальшь. Слишком высокая температура! Искреннее, убедилась я, ведут себя простые люди – медсестры, повара, прачки… Они, как бы это точнее определить, из себя достают слова, а не из газет и прочитанных книг – не из чужого. А только из своих собственных страданий и переживаний. Чувства и язык образованных людей, как это ни странно, часто больше подвержены обработке временем. Его общей шифровке. Заражены вторичным знанием. Мифами. Часто приходится долго идти, разными кругами, чтобы услышать рассказ о «женской» войне, а не о «мужской»: как отступали, наступали, на каком участке фронта… Требуется не одна встреча, а много сеансов. Как настойчивому портретисту.

Долго сижу в незнакомом доме или квартире, иногда целый день. Пьем чай, примеряем недавно купленные кофточки, обсуждаем прически и кулинарные рецепты. Рассматриваем вместе фотографии внуков. И вот тогда… Через какое-то время, никогда не узнаешь, через какое и почему, вдруг наступает тот долгожданный момент, когда человек отходит от канона – гипсового и железобетонного, как наши памятники – и идет к себе. В себя. Начинает вспоминать не войну, а свою молодость. Кусок своей жизни… Надо поймать этот момент. Не пропустить! Но часто после длинного дня, заполненного словами, фактами, слезами, остается в памяти только одна фраза (но какая!): «Я такая маленькая пошла на фронт, что за войну даже подросла». Ее и оставляю в записной книжке, хотя на магнитофоне накручены десятки метров. Четыре-пять кассет…

Что мне помогает? Помогает то, что мы привыкли жить вместе. Сообща. Соборные люди. Все у нас на миру – и счастье, и слезы. Умеем страдать и рассказывать о страдании. Страдание оправдывает нашу тяжелую и нескладную жизнь. Для нас боль – это искусство. Должна признать, женщины смело отправляются в этот путь…

* * *

Как они встречают меня?

Зовут: «девочка», «доченька», «деточка», наверное, будь я из их поколения, они держались бы со мной иначе. Спокойно и равноправно. Без радости и изумления, которые дарит встреча молодости и старости. Это очень важный момент, что тогда они были молодые, а сейчас вспоминают старые. Через жизнь вспоминают – через сорок лет. Осторожно открывают мне свой мир, щадят: «Сразу после войны вышла замуж. Спряталась за мужа. За быт, за детские пеленки. Охотно спряталась. И мама просила: “Молчи! Молчи! Не признавайся”. Я выполнила свой долг перед Родиной, но мне печально, что я там была. Что я это знаю… А ты – совсем девочка. Тебя мне жалко…». Часто вижу, как они сидят и прислушиваются к себе. К звуку своей души. Сверяют его со словами. С долгими годами человек понимает, что вот была жизнь, а теперь надо смириться и приготовиться к уходу. Не хочется и обидно исчезнуть просто так. Небрежно. На ходу. И когда он оглядывается назад, в нем присутствует желание не только рассказать о своем, но и дойти до тайны жизни. Самому себе ответить на вопрос: зачем это с ним было? Он смотрит на все немного прощальным и печальным взглядом… Почти оттуда… Незачем уже обманывать и обманываться. Ему уже понятно, что без мысли о смерти в человеке ничего нельзя разглядеть. Тайна ее существует поверх всего.

Война слишком интимное переживание. И такое же бесконечное, как и человеческая жизнь…

Один раз женщина (летчица) отказалась со мной встретиться. Объяснила по телефону: «Не могу… Не хочу вспоминать. Я была три года на войне… И три года я не чувствовала себя женщиной. Мой организм омертвел. Менструации не было, почти никаких женских желаний. А я была красивая… Когда мой будущий муж сделал мне предложение… Это уже в Берлине, у рейхстага… Он сказал: “Война кончилась. Мы остались живы. Нам повезло. Выходи за меня замуж”. Я хотела заплакать. Закричать. Ударить его! Как это замуж? Сейчас? Среди всего этого – замуж? Среди черной сажи и черных кирпичей… Ты посмотри на меня… Посмотри – какая я! Ты сначала сделай из меня женщину: дари цветы, ухаживай, говори красивые слова. Я так этого хочу! Так жду! Я чуть его не ударила… Хотела ударить… А у него была обожженная, багровая одна щека, и я вижу: он все понял, у него текут слезы по этой щеке. По еще свежим рубцам… И сама не верю тому, что говорю: “Да, я выйду за тебя замуж”.

Простите меня… Не могу…».

Я ее поняла. Но это тоже страничка или полстранички будущей книги.

Тексты, тексты. Повсюду – тексты. В городских квартирах и деревенских хатах, на улице и в поезде… Я слушаю… Все больше превращаюсь в одно большое ухо, все время повернутое к другому человеку. «Читаю» голос.

* * *

Человек больше войны…

Запоминается именно то, где он больше. Им руководит там что-то такое, что сильнее истории. Мне надо брать шире – писать правду о жизни и смерти вообще, а не только правду о войне. Задать вопрос Достоевского: сколько человека в человеке, и как этого человека в себе защитить? Несомненно, что зло соблазнительно. Оно искуснее добра. Притягательнее. Все глубже погружаюсь в бесконечный мир войны, все остальное слегка потускнело, стало обычнее, чем обычно. Грандиозный и хищный мир. Понимаю теперь одиночество человека, вернувшегося оттуда. Как с другой планеты или с того света. У него есть знание, которого у других нет, и добыть его можно только там, вблизи смерти. Когда он пробует что-то передать словами, у него ощущение катастрофы. Человек немеет. Он хочет рассказать, остальные хотели бы понять, но все бессильны.

Они всегда в ином пространстве, чем слушатель. Их окружает невидимый мир. По меньшей мере три человека участвуют в разговоре: тот, кто рассказывает сейчас, этот же человек, каким он был тогда, в момент события, – и я. Моя цель – прежде всего добыть правду тех лет. Тех дней. Без подлога чувств. Сразу после войны человек рассказал бы одну войну, через десятки лет, конечно, у него что-то меняется, потому что он складывает в воспоминания уже всю свою жизнь. Всего себя. То, как он жил эти годы, что читал, видел, кого встретил. Наконец, счастлив он или несчастлив. Разговариваем с ним наедине, или рядом еще кто-то есть. Семья? Друзья – какие? Фронтовые друзья – это одно, все остальные – другое. Документы – живые существа, они меняются и колеблются вместе с нами, из них без конца можно что-то доставать. Что-то новое и необходимое нам именно сейчас. В эту минуту. Что мы ищем? Чаще всего не подвиги и геройство, а маленькое и человеческое, нам самое интересное и близкое. Ну, что больше всего хотелось бы мне узнать, например, из жизни Древней Греции… Истории Спарты… Я хотела бы прочитать, как и о чем тогда люди разговаривали дома. Как уходили на войну. Какие слова говорили в последний день и в последнюю ночь перед расставанием своим любимым. Как провожали воинов. Как ждали их с войны… Не героев и полководцев, а обычных юношей…

История – через рассказ ее никем не замеченного свидетеля и участника. Да, меня это интересует, это я хотела бы сделать литературой. Но рассказчики – не только свидетели, меньше всего свидетели, а актеры и творцы. Невозможно приблизиться к реальности вплотную, лоб в лоб. Между реальностью и нами – наши чувства. Понимаю, что имею дело с версиями, у каждого своя версия, а уже из них, из их количества и пересечений, рождается образ времени и людей, живущих в нем. Но я бы не хотела, чтобы о моей книге сказали: ее герои реальны, и не более того. Это, мол, история. Всего лишь история.

Пишу не о войне, а о человеке на войне. Пишу не историю войны, а историю чувств. Я – историк души. С одной стороны, исследую конкретного человека, живущего в конкретное время и участвовавшего в конкретных событиях, а с другой стороны, мне надо разглядеть в нем вечного человека. Дрожание вечности. То, что есть в человеке всегда.

Мне говорят: ну, воспоминания – это и не история, и не литература. Это просто жизнь, замусоренная и не очищенная рукой художника. Сырой материал говорения, в каждом дне его полно. Всюду валяются эти кирпичи. Но кирпичи еще не храм! Но для меня все иначе… Именно там, в теплом человеческом голосе, в живом отражении прошлого скрыта первозданная радость и обнажен неустранимый трагизм жизни. Ее хаос и страсть. Единственность и непостижимость. Там они еще не подвергнуты никакой обработке. Подлинники.

Я строю храмы из наших чувств… Из наших желаний, разочарований. Мечтаний. Из того, что было, но может ускользнуть.

* * *

Еще раз о том же… Меня интересует не только та реальность, которая нас окружает, но и та, что внутри нас. Мне интересно не само событие, а событие чувств. Скажем так – душа события. Для меня чувства – реальность.

А история? Она – на улице. В толпе. Я верю, что в каждом из нас – кусочек истории. У одного – полстранички, у другого – две-три. Мы вместе пишем книгу времени. Каждый кричит свою правду. Кошмар оттенков. И надо все это расслышать, и раствориться во всем этом, и стать этим всем. И в то же время не потерять себя. Соединить речь улицы и литературы. Сложность ещё в том, что о прошлом мы говорим сегодняшним языком. Как передать им чувства тех дней?

* * *

С утра телефонный звонок: «Мы с вами не знакомы… Но я приехала из Крыма, звоню с железнодорожного вокзала. Далеко ли это от вас? Хочу рассказать вам свою войну…».

Так?!

А мы собрались с моей девочкой поехать в парк. Покататься на карусели. Как объяснить шестилетнему человечку, чем я занимаюсь. Она недавно у меня спросила: «Что такое – война?». Как ответить… Я хочу отпустить ее в этот мир с ласковым сердцем и учу, что нельзя просто так цветок сорвать. Жалко божью коровку раздавить, оторвать у стрекозы крылышко. А как объяснить ребенку войну? Объяснить смерть? Ответить на вопрос: почему там убивают? Убивают даже маленьких, таких, как она. Мы, взрослые, как бы в сговоре. Понимаем, о чем идет речь. А вот – дети? После войны мне как-то родители это объяснили, а я своему ребенку уже не могу объяснить. Найти слова. Война нам нравится все меньше, нам все труднее найти ей оправдание. Для нас это уже просто убийство. Во всяком случае, для меня это так.

Написать бы такую книгу о войне, чтобы от войны тошнило, и сама мысль о ней была бы противна. Безумна. Самих генералов бы тошнило…

Мои друзья-мужчины (в отличие от подруг) ошарашены такой «женской» логикой. И я опять слышу «мужской» аргумент: «Ты не была на войне». А может быть, это и хорошо: мне неведома страсть ненависти, у меня нормальное зрение. Невоенное, немужское.

В оптике есть понятие «светосила» – способность объектива хуже-лучше зафиксировать уловленное изображение. Так вот, женская память о войне самая «светосильная» по напряжению чувств, по боли. Я бы даже сказала, что «женская» война страшнее «мужской». Мужчины прячутся за историю, за факты, война их пленяет как действие и противостояние идей, различных интересов, а женщины захвачены чувствами. И еще – мужчин с детства готовят, что им, может быть, придется стрелять. Женщин этому не учат… они не собирались делать эту работу… И они помнят другое, и иначе помнят. Способны увидеть закрытое для мужчин. Еще раз повторю: их война – с запахом, с цветом, с подробным миром существования: «дали нам вещмешки, мы пошили из них себе юбочки»; «в военкомате в одну дверь зашла в платье, а в другую вышла в брюках и гимнастерке, косу отрезали, на голове остался один чубчик…»; «немцы расстреляли деревню и уехали… Мы пришли на то место: утоптанный желтый песок, а поверху – один детский ботиночек…». Не раз меня предупреждали (особенно мужчины-писатели): «Женщины тебе напридумывают. Насочиняют». Но я убедилась: такое нельзя придумать. У кого-то списать? Если это можно списать, то только у жизни, у нее одной такая фантазия.

О чем бы женщины ни говорили, у них постоянно присутствует мысль: война – это прежде всего убийство, а потом – тяжелая работа. А потом – и просто обычная жизнь: пели, влюблялись, накручивали бигуди…

В центре всегда то, как невыносимо и не хочется умирать. А еще невыносимее и более неохота убивать, потому что женщина дает жизнь. Дарит. Долго носит ее в себе, вынянчивает. Я поняла, что женщинам труднее убивать.

* * *

Мужчины… Они неохотно впускают женщин в свой мир, на свою территорию.

На Минском тракторном заводе искала женщину, она служила снайпером. Была знаменитым снайпером. О ней писали не раз во фронтовых газетах. Номер домашнего телефона мне дали в Москве ее подруги, но старый. Фамилия тоже у меня была записана девичья. Пошла на завод, где, как я знала, она работает, в отделе кадров, и услышала от мужчин (директора завода и начальника отдела кадров): «Мужчин, что ли, не хватает? Зачем вам эти женские истории. Женские фантазии…». Мужчины боялись, что женщины какую-то не ту войну расскажут.

Была в одной семье… Воевали муж и жена. Встретились на фронте и там же поженились: «Свадьбу свою отпраздновали в окопе. Перед боем. А белое платье я себе пошила из немецкого парашюта». Он – пулеметчик, она – связная. Мужчина сразу отправил женщину на кухню: «Ты нам что-нибудь приготовь». Уже и чайник вскипел, и бутерброды нарезаны, она присела с нами рядом, муж тут же ее поднял: «А где клубника? Где наш дачный гостинец?». После моей настойчивой просьбы неохотно уступил свое место со словами: «Рассказывай, как я тебя учил. Без слез и женских мелочей: хотелось быть красивой, плакала, когда косу отрезали». Позже она мне шепотом призналась: «Всю ночь со мной штудировал том “Истории Великой Отечественной войны”. Боялся за меня. И сейчас переживает, что не то вспомню. Не так, как надо».

Так было не один раз, не в одном доме.

Да, они много плачут. Кричат. После моего ухода глотают сердечные таблетки. Вызывают «скорую». Но все равно просят: «Ты приходи. Обязательно приходи. Мы так долго молчали. Сорок лет молчали…»

Понимаю, что плач и крик нельзя подвергать обработке, иначе главным будет не плач и не крик, а обработка. Вместо жизни останется литература. Таков материал, температура этого материала. Постоянно зашкаливает. Человек больше всего виден и открывается на войне и еще, может быть, в любви. До самых глубин, до подкожных слоев. Перед лицом смерти все идеи бледнеют, и открывается непостижимая вечность, к которой никто не готов. Мы еще живем в истории, а не в космосе.

Несколько раз я получала отосланный на читку текст с припиской: «О мелочах не надо… Пиши о нашей великой Победе…». А «мелочи» – это то, что для меня главное – теплота и ясность жизни: оставленный чубчик вместо кос, горячие котлы каши и супа, которые некому есть – из ста человек вернулось после боя семь; или то, как не могли ходить после войны на базар и смотреть на красные мясные ряды… Даже на красный ситец… «Ах, моя ты хорошая, уже сорок лет прошло, а в моем доме ты не найдешь ничего красного. Я ненавижу после войны красный цвет!»

* * *

Вслушиваюсь в боль… Боль как доказательство прошедшей жизни. Других доказательств нет, другим доказательствам я не доверяю. Слова не один раз уводили нас от истины.

Думаю о страдании как высшей форме информации, имеющей прямую связь с тайной. С таинством жизни. Вся русская литература об этом. О страдании она писала больше, чем о любви.

И мне об этом рассказывают больше…

* * *

Кто они – русские или советские? Нет, они были советские – и русские, и белорусы, и украинцы, и таджики…

Все-таки был он, советский человек. Таких людей, я думаю, больше никогда не будет, они сами это уже понимают. Даже мы, их дети, другие. Хотели бы быть, как все. Похожими не на своих родителей, а на мир. А что говорить о внуках…

Но я люблю их. Восхищаюсь ими. У них был Сталин и ГУЛаг, но была и Победа. И они это знают.

Получила недавно письмо:

«Моя дочь меня очень любит, я для нее – героиня, если она прочтет вашу книгу, у нее появится сильное разочарование. Грязь, вши, бесконечная кровь – все это правда. Я не отрицаю. Но разве воспоминания об этом способны родить благородные чувства? Подготовить к подвигу…»

Не раз убеждалась:

…наша память – далеко не идеальный инструмент. Она не только произвольна и капризна, она еще на цепи у времени, как собака.

…мы смотрим на прошлое из сегодня, мы не можем смотреть ниоткуда.

…а еще они влюблены в то, что с ними было, потому что это не только война, но и их молодость. Первая любовь.

* * *

Слушаю, когда они говорят… Слушаю, когда они молчат… И слова, и молчание – для меня текст.

– Это – не для печати, для тебя… Те, кто был старше… Они сидели в поезде задумчивые… Печальные. Я помню, как один майор заговорил со мной ночью, когда все спали, о Сталине. Он крепко выпил и осмелел, он признался, что его отец уже десять лет в лагере, без права переписки. Жив он или нет – неизвестно.

Этот майор произнес страшные слова: «Я хочу защищать Родину, но я не хочу защищать этого предателя революции – Сталина». Я никогда не слышала таких слов… Я испугалась. К счастью, он утром исчез. Наверное, вышел…

– Скажу тебе по секрету… Я дружила с Оксаной, она была с Украины. Впервые от нее я услышала о страшном голоде на Украине. Голодоморе. Уже лягушку или мышь было не найти – все съели. В их селе умерла половина людей. Умерли все ее меньшие братья и папа с мамой, а она спаслась тем, что ночью воровала на колхозной конюшне конский навоз и ела. Никто не мог его есть, а она ела: «Теплый не лезет в рот, а холодный можно. Лучше замерзший, он сеном пахнет». Я говорила: «Оксана, товарищ Сталин сражается. Он уничтожает вредителей, но их много». – «Нет, – отвечала она, – ты глупая. Мой папа был учитель истории, он мне говорил: “Когда-нибудь товарищ Сталин ответит за свои преступления…”»

Ночью я лежала и думала: а вдруг Оксана – враг? Шпионка? Что делать? Через два дня в бою она погибла. У нее не осталось никого из родных, некому было послать похоронку…

Затрагивают эту тему осторожно и редко. Они до сих пор парализованы не только сталинским гипнозом и страхом, но и прежней своей верой. Не могут ещё разлюбить то, что любили. Мужество на войне и мужество мысли – это два разных мужества. А я думала, что это одно и то же.

* * *

Рукопись давно лежит на столе…

Уже два года я получаю отказы из издательств. Молчат журналы. Приговор всегда одинаков: слишком страшная война. Много ужаса. Натурализма. Нет ведущей и направляющей роли коммунистической партии. Одним словом, не та война… Какая же она – та? С генералами и мудрым генералиссимусом? Без крови и вшей? С героями и подвигами. А я помню с детства: идем с бабушкой вдоль большого поля, она рассказывает: «После войны на этом поле долго ничего не родило. Немцы отступали… И был тут бой, два дня бились… Убитые лежали один возле одного, как снопы. Как шпалы на железнодорожной станции. Немцы и наши. После дождя у них у всех были заплаканные лица. Мы их месяц всей деревней хоронили…».

Как забыть мне про это поле?

Я не просто записываю. Я собираю, выслеживаю человеческий дух там, где страдание творит из маленького человека большого человека. Где человек вырастает. И тогда он для меня – уже не немой и не бесследный пролетариат истории. Отрывается его душа. Так в чем же мой конфликт с властью? Я поняла – большой идее нужен маленький человек, ей не нужен большой. Для нее он лишний и неудобный. Трудоемкий в обработке. А я его ищу. Ищу маленького большого человека. Униженный, растоптанный, оскорбленный – пройдя через сталинские лагеря и предательства, он все-таки победил. Совершил чудо.

Но историю войны подменили историей победы.

Он сам об этом расскажет…

Через семнадцать лет

2002–2004 гг

Читаю свой старый дневник…

Пытаюсь вспомнить человека, каким я была, когда писала книгу. Того человека уже нет, и даже нет страны, в которой мы тогда жили. А это ее защищали и во имя ее умирали в сорок первом – сорок пятом. За окном уже все другое: новое тысячелетие, новые войны, новые идеи, новое оружие и совершенно неожиданным образом изменившийся русский (точнее – русско-советский) человек.

Началась горбачевская перестройка… Мою книгу сходу напечатали, у нее был удивительный тираж – два миллиона экземпляров. То было время, когда происходило много потрясающих вещей, мы опять куда-то яростно рванули. Опять – в будущее. Мы еще не знали (или забыли), что революция – это всегда иллюзия, особенно в нашей истории. Но это будет потом, а тогда все были опьянены воздухом свободы. Я стала получать ежедневно десятки писем, мои папки разбухали. Люди захотели говорить… Договорить… Они стали и свободнее и откровеннее. У меня не оставалось сомнений, что я обречена бесконечно дописывать свои книги. Не переписывать, а дописывать. Поставишь точку, а она тут же превращается в многоточие…

* * *

Я думаю о том, что, наверное, сегодня задавала бы другие вопросы и услышала бы другие ответы. И написала бы другую книгу, не совсем другую, но все-таки другую. Документы (с которыми я имею дело) – живые свидетельства, они не застывают, как охладевшая глина. Не немеют. Они движутся вместе с нами. О чем бы я больше расспрашивала сейчас? Что хотела бы добавить? Меня бы очень интересовал… подыскиваю слово… биологический человек, а не только человек времени и идеи. Я попыталась бы заглянуть глубже в человеческую природу, во тьму, в подсознание. В тайну войны.

Написала бы о том, как пришла к бывшей партизанке… Грузная, но еще красивая женщина – и она мне рассказывала, как их группа (она старшая и двое подростков) вышли в разведку и случайно захватили в плен четверых немцев. Долго с ними кружили по лесу. Наткнулись на засаду. Ясно, что с пленными они уже не прорвутся, не уйдут, и она приняла решение – пустить их в расход. Подростки убить не смогут: уже несколько дней они ходят по лесу вместе, а если ты так долго с человеком, даже чужим, все равно к нему привыкаешь, он приближается – уже знаешь, как он ест, как он спит, какие у него глаза, руки. Нет, подростки не смогут. Это ей сразу стало понятно. Значит, убить должна она. И вот она вспоминала, как их убивала. Пришлось обманывать и тех, и других. С одним немцем пошла якобы за водой и выстрелила сзади. В затылок. Другого за хворостом повела… Меня потрясло, как спокойно она об этом рассказывала.

Те, кто был на войне, вспоминают, что гражданский человек превращается в военного за три дня. Почему достаточно всего трех дней? Или это тоже миф? Скорее всего. Человек там – куда незнакомее и непонятнее.

Во всех письмах я читала: «Я вам не все рассказала тогда, потому что другое было время. Мы привыкли о многом молчать…», «Не все вам доверила. Еще недавно об этом нельзя было говорить. Или стыдно», «Знаю приговор врачей: у меня страшный диагноз… Хочу рассказать всю правду…».

А недавно пришло такое письмо: «Нам, старикам, трудно жить… Но не из-за маленьких и унизительных пенсий мы страдаем. Больше всего ранит то, что мы изгнаны из большого прошлого в невыносимо маленькое настоящее. Уже никто нас не зовет выступать в школы, в музеи, уже мы не нужны. В газетах, если почитаешь, фашисты все благороднее, а красные солдаты все страшнее».

Время – это тоже родина… Но я по-прежнему их люблю. Не люблю их время, а их люблю.

* * *

Все может стать литературой…

Больше всего меня заинтересовал в моих архивах блокнот, где я записывала те эпизоды, которые вычеркнула цензура. А также – мои разговоры с цензором. Там же я нашла страницы, которые выбросила сама. Моя самоцензура, мой собственный запрет. И мое объяснение – почему я это выбросила. Многое из того и другого уже восстановлено в книге, но эти несколько страниц хочу дать отдельно – это уже документ. Мой путь.

Из того, что выбросила цензура

«Я ночью сейчас проснусь… Как будто кто-то ну… плачет рядом… Я – на войне…

Мы отступаем… За Смоленском какая-то женщина выносит мне свое платье, я успеваю переодеться. Иду одна… среди мужиков. То я была в брюках, а то иду в летнем платье. У меня вдруг начались эти дела… Женские… Раньше начались, наверное, от волнений. От переживаний, от обиды. Где ты тут что найдешь? Стыдно! Как мне было стыдно! Под кустами, в канавах, в лесу на пнях спали. Столько нас было, что места в лесу всем не хватало. Шли мы растерянные, обманутые, никому уже не верящие… Где наша авиация, где наши танки? То, что летает, ползает, гремит – все немецкое.

Такая я попала в плен. В последний день перед пленом перебило еще обе ноги… Лежала и под себя мочилась… Не знаю, какими силами уползла ночью в лес. Случайно подобрали партизаны….

Мне жалко тех, кто эту книгу прочитает, и кто ее не прочитает…»

«У меня было ночное дежурство… Зашла в палату тяжелораненых. Лежит капитан… Врачи предупредили меня перед дежурством, что ночью он умрет. Не дотянет до утра… Спрашиваю его: “Ну как? Чем тебе помочь?”. Никогда не забуду… Он вдруг улыбнулся, такая светлая улыбка на измученном лице: «Расстегни халат… Покажи мне свою грудь… Я давно не видел жену…». Я растерялась, я же еще даже не целованная была. Что-то я там ему ответила. Убежала и вернулась через час.

Он лежал мертвый. И та улыбка у него на лице…»

«Под Керчью… Ночью под обстрелом шли мы на барже. Загорелась носовая часть… Огонь полез по палубе. Взорвались боеприпасы… Мощный взрыв! Взрыв такой силы, что баржа накренилась на правый бок и начала тонуть. А берег уже недалеко, мы понимаем, что берег где-то рядом, и солдаты кинулись в воду. С берега застучали пулеметы. Крики, стоны, мат… Я хорошо плавала, я хотела хотя бы одного спасти. Хотя бы одного раненого… Это же вода, а не земля – раненый человек погибнет сразу. Пойдёт ко дну… Слышу – кто-то рядом то вынырнет наверх, то опять под воду уйдет. Наверх – под воду. Я улучила момент, схватила его… Что-то холодное, скользкое… Я решила, что это раненый, а одежду с него сорвало взрывом. Потому, что я сама голая… В белье осталась… Темнотища. Глаз выколи. Вокруг: “Э-эх! Ай-я-я!”. И мат… Добралась я с ним как-то до берега… В небе как раз в этот миг вспыхнула ракета, и я увидела, что притянула на себе большую раненую рыбу. Рыба большая, с человеческий рост. Белуга… Она умирает… Я упала возле нее и заломила такой трехэтажный мат. Заплакала от обиды… И от того, что все страдают…»

«Выходили из окружения… Куда ни кинемся – везде немцы. Решаем: утром будем прорываться с боем. Все равно погибнем, так лучше погибнем достойно. В бою. У нас было три девушки. Они приходили ночью к каждому, кто мог… Не все, конечно, были способны. Нервы, сами понимаете. Такое дело… Каждый готовился умереть…

Спаслись утром единицы… Мало… Ну, человек семь, а было пятьдесят, если не больше. Посекли немцы пулеметами… Вспоминаю тех девчонок с благодарностью. Ни одной утром не нашел среди живых… Никогда больше не встретил…»

Из разговора с цензором

– Кто пойдет после таких книг воевать? Вы унижаете женщину примитивным натурализмом. Женщину-героиню. Развенчиваете. Делаете ее обыкновенной женщиной. Самкой. А они у нас – святые.

– Наш героизм стерильный, он не хочет считаться ни с физиологией, ни с биологией. Ему не веришь. А испытывался не только дух, но и тело. Материальная оболочка.

– Откуда у вас эти мысли? Чужие мысли. Не советские. Вы смеетесь над теми, кто в братских могилах. Ремарка начитались… У нас ремаркизм не пройдет. Советская женщина – не животное…

* * *

«Кто-то нас выдал… Немцы узнали, где стоянка партизанского отряда. Оцепили лес и подходы к нему со всех сторон. Прятались мы в диких чащах, нас спасали болота, куда каратели не заходили. Трясина. И технику, и людей она затягивала намертво. По несколько дней, неделями мы стояли по горло в воде. С нами была радистка, она недавно родила. Ребенок голодный… Просит грудь… Но мама сама голодная, молока нет, и ребенок плачет. Каратели рядом… С собаками… Если собаки услышат, то все погибнем. Вся группа – человек тридцать… Вам понятно?

Командир принимает решение…

Никто не решается передать матери приказ, но она сама догадывается. Опускает сверток с ребенком в воду и долго там держит… Ребенок больше не кричит… Ни звука… А мы не можем поднять глаза. Ни на мать, ни друг на друга…»

«Мы брали пленных, приводили в отряд… Их не расстреливали, слишком легкая смерть для них, мы закалывали их, как свиней, шомполами, резали по кусочкам. Я ходила на это смотреть… Ждала! Долго ждала того момента, когда от боли у них начнут лопаться глаза… Зрачки…

Что вы об этом знаете?! Они мою маму с сестричками сожгли на костре посреди деревни…»

«Я не запомнила в войну ни кошек, ни собак, помню крыс. Большие… С желто-синими глазами… Их было видимо-невидимо. Когда я поправилась после ранения, из госпиталя меня направили назад в мою часть. Часть стояла в окопах под Сталинградом. Командир приказал: “Отведите ее в девичью землянку”. Я вошла в землянку и первым делом удивилась, что там нет никаких вещей. Пустые постели из хвойных веток, и все. Меня не предупредили… Я оставила в землянке свой рюкзак и вышла, когда вернулась через полчаса, рюкзак свой не нашла. Никаких следов вещей, ни расчески, ни карандаша. Оказалось, что все мигом сожрали крысы…

А утром мне показали обгрызенные руки у тяжелораненых…

Ни в каком самом страшном фильме я не видела, как крысы уходят перед артобстрелом из города. Это не в Сталинграде… Уже было под Вязьмой… Утром по городу шли стада крыс, они уходили в поля. Они чуяли смерть. Их были тысячи… Черные, серые… Люди в ужасе смотрели на это зловещее зрелище и жались к домам. И ровно в то время, когда крысы скрылись с наших глаз, начался обстрел. Налетели самолеты. Вместо домов и подвалов остался каменный песок…»

«Под Сталинградом было столько убитых, что лошади их уже не боялись. Обычно пугаются. Лошадь никогда не наступит на мертвого человека. Своих убитых мы собрали, а немцы валялись всюду. Замерзшие… Ледяные… Я – шофер, возила ящики с артиллерийскими снарядами, я слышала, как под колесами трещали их черепа… Кости… И я была счастлива…»

Из разговора с цензором

– Да, нам тяжело далась Победа, но вы должны искать героические примеры. Их сотни. А вы показываете грязь войны. Нижнее белье. У вас наша Победа страшная… Чего вы добиваетесь?

– Правды.

– А вы думаете, что правда – это то, что в жизни. То, что на улице. Под ногами. Для вас она такая низкая. Земная. Нет, правда – это то, о чем мы мечтаем. Какими мы хотим быть!

* * *

«Наступаем… Первые немецкие поселки… Мы – молодые. Сильные. Четыре года без женщин. В погребах – вино. Закуска. Ловили немецких девушек и… Десять человек насиловали одну… Женщин не хватало, население бежало от Советской армии, брали юных. Девочек… Двенадцать-тринадцать лет… Если она плакала, били, что-нибудь заталкивали в рот. Ей больно, а нам смешно. Я сейчас не понимаю, как я мог… Мальчик из интеллигентной семьи… Но это был я…

Единственное, чего мы боялись, чтобы наши девушки об этом не узнали. Наши медсестры. Перед ними было стыдно…»

«Попали в окружение… Скитались по лесам, по болотам. Ели листья, ели кору деревьев. Какие-то корни. Нас было пятеро, один совсем мальчишка, только призвали в армию. Ночью мне сосед шепчет: “Мальчишка полуживой, все равно умрет. Ты понимаешь…” – “Ты о чем?” – “Мне один зэк рассказывал… Они, когда из лагеря бежали, специально брали с собой молодого… Человеческое мясо съедобное… Так спасались…”

Ударить сил не хватило. Назавтра мы встретили партизан…»

«Партизаны днем приехали на конях в деревню. Вывели из дома старосту и его сына. Секли их по голове железными прутьями, пока они не упали. И на земле добивали. Я сидела у окна. Все видела… Среди партизан был мой старший брат… Когда он вошел в наш дом и хотел меня обнять: “Сестренка!” – я закричала: “Не подходи! Не подходи! Ты – убийца!”. А потом онемела. Месяц не разговаривала.

Брат погиб… А что было бы, останься он жив? И вернулся бы домой…»

«Утром каратели подожгли нашу деревню… Спаслись только те люди, которые убежали в лес. Убежали без ничего, с пустыми руками, даже хлеба с собой не взяли. Ни яиц, ни сала. Ночью тетя Настя, наша соседка, била свою девочку, потому что та все время плакала. С тетей Настей было пятеро ее детей. Юлечка, моя подружка, сама слабенькая. Она всегда болела… И четыре мальчика, все маленькие, и все тоже просили есть. И тетя Настя сошла с ума: “У-у-у… У-у-у…”. А ночью я услышала… Юлечка просила: “Мамочка, ты меня не топи. Я не буду… Я больше есточки просить у тебя не буду. Не буду…”.

Утром Юлечки уже никто не увидел…

Тетя Настя… Мы вернулись в деревню на угольки… Деревня сгорела. Скоро тетя Настя повесилась на черной яблоне в своем саду. Висела низко-низко. Дети стояли возле нее и просили есть…»

Из разговора с цензором

– Это – ложь! Это клевета на нашего солдата, освободившего пол-Европы. На наших партизан. На наш народ-герой. Нам не нужна ваша маленькая история, нам нужна большая история. История Победы. Вы не любите наших героев! Вы не любите наши великие идеи. Идеи Маркса и Ленина.

– Да, я не люблю великие идеи. Я люблю маленького человека…

Из того, что выбросила я сама

«Сорок первый год… Мы в окружении. С нами политрук Лунин… Он зачитал приказ, что советские солдаты врагу не сдаются. У нас, как сказал товарищ Сталин, пленных нет, а есть предатели. Ребята достали пистолеты… Политрук приказал: “Не надо. Живите, хлопцы, вы – молодые”. А сам застрелился…

А это уже сорок третий… Советская армия наступает. Шли по Беларуси. Помню маленького мальчика. Он выбежал к нам откуда-то из-под земли, из погреба, и кричал: “Убейте мою мамку… Убейте! Она немца любила…”. У него были круглые от страха глаза. За ним бежала черная старуха. Вся в черном. Бежала и крестилась: “Не слушайте дитя. Дитя сбожеволило…”»

«Вызвали меня в школу… Со мной разговаривала учительница, вернувшаяся из эвакуации:

– Я хочу перевести вашего сына в другой класс. В моем классе – самые лучшие ученики.

– Но у моего сына одни “пятерки”.

– Это не важно. Мальчик жил под немцами.

– Да, нам было трудно.

– Я не об этом. Все, кто был в оккупации… Они под подозрением…

– Что? Я не понимаю…

– Он про немцев детям рассказывает. И он заикается.

– Это у него от страха. Его избил немецкий офицер, который жил у нас на квартире. Был недоволен, как сын почистил ему сапоги.

– Вот видите… Сами признаетесь… Вы жили рядом с врагом…

– А кто этого врага допустил до самой Москвы? Кто нас здесь оставил с нашими детьми?

Со мной – истерика…

Два дня боялась, что учительница донесет на меня. Но она оставила сына в своем классе…»

«Днем мы боялись немцев и полицаев, а ночью партизан. У меня последнюю коровку партизаны забрали, остался у нас один кот. Партизаны голодные, злые. Повели мою коровку, а я – за ними… Километров десять шла. Молила – отдайте. Трое детей голодных в хате на печи оставила. «Уходи, тетка! – пригрозили. – А то пристрелим».

Попробуй найди в войну хорошего человека…

Свой на своего шел. Дети кулаков вернулись из ссылки. Родители их погибли, и они служили немецкой власти. Мстили. Один застрелил в хате старого учителя. Нашего соседа. Тот когда-то донес на его отца, раскулачивал. Был ярый коммунист.

Немцы сначала распустили колхозы, дали людям землю. Люди вздохнули после Сталина. Мы платили оброк… Аккуратно платили… А потом стали нас жечь. Нас и дома наши. Скотину угоняли, а людей жгли.

Ой, доченька, я слов боюсь. Слова страшные… Я добром спасалась, никому не хотела зла. Всех жалела…»

«Я до Берлина с армией дошла…

Вернулась в свою деревню с двумя орденами Славы и медалями. Пожила три дня, а на четвертый раненько мама поднимает меня с постели, пока все спят: “Доченька, я тебе собрала узелок. Уходи… Уходи… У тебя еще две младших сестры растут. Кто их замуж возьмет? Все знают, что ты четыре года была на фронте, с мужчинами…”.

Не трогайте мою душу. Напишите, как другие, о моих наградах…»

«На войне, как на войне. Это вам не театр…

Выстроили на поляне отряд, мы стали кольцом. А посередине – Миша К. и Коля М. – наши ребята. Миша был смелый разведчик, на гармошке играл. Никто лучше Коли не пел…

Приговор читали долго: в такой-то деревне потребовали две бутылки самогона, а ночью… двух хозяйских девочек изнасиловали… А в такой-то деревне: у крестьянина… забрали пальто и швейную машинку, которую тут же пропили, у соседей…

Приговариваются к расстрелу… Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.

Кто будет расстреливать? Отряд молчит… Кто? Молчим… Командир сам привел приговор в исполнение…»

«Я была пулеметчицей. Я столько убила…

После войны боялась долго рожать. Родила, когда успокоилась. Через семь лет…

Но я до сих пор ничего не простила. И не прощу… Я радовалась, когда видела пленных немцев. Я радовалась, что на них жалко было смотреть: на ногах портянки вместо сапог, на голове портянки… Их ведут через деревню, они просят: “Мать, дай хлэба… Хлэба…”. Меня поражало, что крестьяне выходили из хат и давали им – кто кусок хлеба, кто картофелину… Мальчишки бежали за колонной и бросали камни… А женщины плакали…

Мне кажется, что я прожила две жизни: одну – мужскую, вторую – женскую…»

«После войны… Человеческая жизнь ничего не стоила. Дам один пример… Еду после работы в автобусе, вдруг начались крики: “Держите вора! Держите вора! Моя сумочка…”. Автобус остановился… Сразу – толкучка. Молодой офицер выводит на улицу мальчишку, кладет его руку себе на колено и – бах! ломает ее пополам. Вскакивает назад… И мы едем… Никто не заступился за мальчишку, не позвал милиционера. Не вызвали врача. А у офицера вся грудь в боевых наградах… Я стала выходить на своей остановке, он соскочил и подал мне руку: “Проходите, девушка…”. Такой галантный…

Это я сейчас вспомнила… А тогда мы все еще были военными людьми, жили по законам военного времени. Разве они человеческие?»

«Вернулась Красная армия…

Нам разрешили раскапывать могилы, искать, где наших родственников постреляли. По старым обычаям рядом со смертью надо быть в белом – в белом платке, в белой сорочке. До последней своей минуты я это буду помнить! Люди шли с белыми вышитыми рушниками… Одетые во все белое… Где они его взяли?

Копали… Кто что нашел – признал, то и забрал. Кто руку на тачке везет, кто на подводе голову… Человек долго целый в земле не лежит, они все там перемешались друг с другом. С глиной, с песком.

Сестру не нашла, показалось мне, что один кусочек платья – это ее, что-то знакомое… Дед тоже сказал – заберем, будет что хоронить. Тот кусочек платья мы в гробик и положили…

На отца получили бумажку “пропал без вести”. Другие что-то получали за тех, кто погиб, а нас с мамой в сельсовете напугали: “Вам никакой помощи не положено. А может, он живет припеваючи с немецкой фрау. Враг народа”.

Я стала искать отца при Хрущеве.

Через сорок лет. Ответили мне при Горбачеве: “В списках не значится…”. Но откликнулся его однополчанин, и я узнала, что погиб отец геройски. Под Могилевом бросился с гранатой под танк…

Жаль, что моя мама не дождалась этой вести. Она умерла с клеймом жены врага народа. Предателя. И таких, как она, было много. Не дожили до правды. Я сходила к маме на могилку с письмом. Прочитала…»

«Многие из нас верили…

Мы думали, что после войны все изменится… Сталин поверит своему народу. Но еще война не кончилась, а эшелоны уже пошли в Магадан. Эшелоны с победителями… Арестовали тех, кто был в плену, выжил в немецких лагерях, кого увезли немцы на работу – всех, кто видел Европу. Мог рассказать, как там живет народ. Без коммунистов. Какие там дома и какие дороги. О том, что нигде нет колхозов…

После Победы все замолчали. Молчали и боялись, как до войны…»

«Я – учитель истории… На моей памяти учебник истории переписывали три раза. Я учила детей по трем разным учебникам…

Спросите нас, пока мы живы. Не переписывайте потом без нас. Спросите…

Знаете, как трудно убить человека. Я работала в подполье. Через полгода получила задание – устроиться официанткой в офицерскую столовую… Молодая, красивая… Меня взяли. Я должна была насыпать яд в котел супа и в тот же день уйти к партизанам. А уже я к ним привыкла, они враги, но каждый день ты их видишь, они тебе говорят: “Данке шон… Данке шон…”. Это – трудно… Убить трудно… Убить страшнее, чем умереть…

Я всю жизнь преподавала историю… И всегда не знала, как об этом рассказать. Какими словами…»

У меня была своя война… Я прошла длинный путь вместе со своими героинями. Как и они, долго не верила, что у нашей Победы два лица – одно прекрасное, а другое страшное, все в рубцах – невыносимо смотреть. «В рукопашной, убивая человека, заглядывают ему в глаза. Это не бомбы сбрасывать или стрелять из окопа», – рассказывали мне.

Слушать человека, как он убивал и умирал, то же самое – смотришь в глаза…

«Не хочу вспоминать…»

Старый трехэтажный дом на окраине Минска, из тех, что наспех и, как тогда казалось, ненадолго, строились сразу после войны, давно и уютно обросший кустами жасмина. С него и начался поиск, который продлится семь лет, удивительных и мучительных семь лет, когда я открою для себя мир войны, мир с неразгаданным до конца нами смыслом. Испытаю боль, ненависть, искушение. Нежность и недоумение… Попытаюсь понять, чем отличается смерть от убийства, и где граница между человеческим и нечеловеческим. Как человек остается наедине с этой безумной мыслью, что он может убить другого человека? Даже обязан убить. И обнаружу, что на войне, кроме смерти, есть множество других вещей, там есть все, что есть в обычной нашей жизни. Война – это тоже жизнь. Столкнусь с бесчисленностью человеческих правд. Тайн. Задумаюсь над вопросами, о существовании которых раньше не догадывалась. Например, о том, почему мы не удивляемся злу, в нас отсутствует удивление перед злом?

Дорога и дороги… Десятки поездок по всей стране, сотни записанных кассет, тысячи метров магнитофонной пленки. Пятьсот встреч, а дальше перестала считать, лица уходили из памяти, оставались только голоса. В моей памяти звучит хор. Огромный хор, иногда слов почти не слышно, только плач. Признаюсь: не всегда верила, что этот путь мне под силу, я смогу его одолеть. Дойду до конца. Были минуты сомнений и страха, когда хотелось остановиться или отойти в сторону, но уже не могла. Я стала пленницей зла, заглянула в бездну, чтобы что-то понять. Теперь, мне кажется, я приобрела некоторые знания, но вопросов стало еще больше, а ответов – еще меньше.

Но тогда, в самом начале пути, я об этом не подозревала…

Привела меня в этот дом небольшая заметка в городской газете о том, что недавно на Минском заводе дорожных машин “Ударник” провожали на пенсию старшего бухгалтера Марию Ивановну Морозову. А в войну, говорилось в той же заметке, она была снайпером, имеет одиннадцать боевых наград, на ее снайперском счету – семьдесят пять убитых. Трудно было соединить в сознании военную профессию этой женщины с ее мирным занятием. С будничным газетным снимком. Со всеми этими признаками обыкновенности.

…Маленькая женщина с девичьим венцом длинной косы вокруг головы сидела в большом кресле, закрыв лицо руками:

– Нет-нет, не буду. Опять возвращаться туда? Не могу… До сих пор военные фильмы не смотрю. Я тогда была совсем девочка. Мечтала и росла, росла и мечтала. И тут – война. Мне даже жалко тебя… Я знаю, о чем говорю… Ты на самом деле хочешь это знать? Как у дочки спрашиваю…

Конечно же удивилась:

– А почему ко мне? Надо к моему мужу, он любит вспоминать. Как звали командиров, генералов, номера частей – все помнит. А я нет. Я помню только то, что со мной было. Свою войну. Вокруг много людей, но ты всегда одна, потому что человек всегда одинок перед смертью. Я помню жуткое одиночество.

Попросила убрать магнитофон:

– Мне нужны твои глаза, чтобы рассказывать, а он будет мешать.

Но через несколько минут забыла о нем…

Мария Ивановна Морозова (Иванушкина), ефрейтор, снайпер:

«Это будет простой рассказ… Рассказ обыкновенной русской девушки, каких тогда было много…

Там, где стояло мое родное село Дьяковское, сейчас Пролетарский район Москвы. Война началась, мне было неполных восемнадцать лет. Косы длинные-длинные, до колен… Никто не верил, что война надолго, все ждали – вот-вот кончится. Отгоним врага. Я ходила в колхоз, потом окончила бухгалтерские курсы, стала работать. Война продолжается… Мои подружки… Мои девчонки говорят: “Надо идти на фронт”. Это уже в воздухе висело. Записались все на курсы при военкомате. Может, кто и за компанию, не знаю. Нас там учили стрелять из боевой винтовки, бросать гранаты. Первое время… Я, признаюсь, боялась винтовку в руки брать, было неприятно. Представить себе не могла, что пойду кого-то убивать, просто хотела на фронт и все. Нас в кружке занималось сорок человек. Из нашей деревни – четыре девушки, ну, все мы, подружки, из соседней – пять, одним словом, из каждой деревни кто-то. И одни девушки. Мужчины-то уже все пошли на войну, кто мог. Иногда вестовой приезжал среди ночи, давал два часа на сборы, и их увозили. Бывало, забирали даже с поля. (Молчит.) Я теперь не вспомню – были ли у нас танцы, если да, то девушка танцевала с девушкой, парней не осталось. Деревни наши притихли.

Скоро появился призыв ЦК комсомола и молодежи, поскольку немцы были уже под Москвой, всем стать на защиту Родины. Как это Гитлер возьмет Москву? Не допустим! Не только я одна… Все девочки изъявили желание идти на фронт. У меня уже отец воевал. Мы думали, что будем одни такие… Особенные… А пришли в военкомат – там много девушек. Я ахнула! Мое сердце загорелось, сильно так. А отбор был очень строгий. Первое, так это, конечно, надо было иметь крепкое здоровье. Я боялась, что меня не возьмут, потому что в детстве часто болела, и косточка, как моя мама говорила, была слабая. Из-за этого меня другие дети обижали маленькую. Потом, если в доме, кроме той девчонки, которая уходила на фронт, никого больше из детей нет, тоже отказывали, так как нельзя было оставлять одну мать. Ой, наши мамочки! От слез они не просыхали… Они ругали нас, они просили… Но у меня еще были две сестры и два брата, правда, все намного меньше меня, но все равно считалось. Тут еще одно – из колхоза все ушли, на поле некому работать, и председатель не хотел нас отпускать. Одним словом, нам отказали. Пошли мы в райком комсомола, и там – отказ. Тогда мы делегацией из нашего района поехали в обком комсомола. У всех был большой порыв, сердца горели. Нас опять отправили там домой. И мы решили, коль мы в Москве, то пойти в ЦК комсомола, на самый верх, к первому секретарю. Добиваться до конца… Кто будет докладывать, кто из нас смелый? Думали, что тут-то точно одни окажемся, а там в коридор нельзя было втиснуться, не то что дойти до секретаря. Там со всей страны молодежь, много таких, кто побывал в оккупации, за гибель близких рвались отомстить. Со всего Союза. Да-да… Короче – мы даже растерялись на какое-то время…

Вечером все-таки добились к секретарю. Нас спрашивают: “Ну, как вы пойдете на фронт, если не умеете стрелять?” Тут мы хором отвечаем, что уже научились… “Где? Как? А перевязывать умеете?”. А нас, знаете, в этом же кружке при военкомате районный врач учил перевязывать. Они тогда молчат и уже серьезнее на нас смотрят. Ну и еще один козырь в наших руках, что мы не одни, а нас еще сорок человек, и все умеют стрелять и оказывать первую медицинскую помощь. Сказали: “Идите и ждите. Ваш вопрос будет решен положительно”. Какие мы возвращались счастливые! Не забыть… Да-да…

И буквально через пару дней у нас были повестки на руках…

Пришли в военкомат, нас тут же в одну дверь ввели, а в другую вывели – я такую красивую косу заплела, оттуда уже без нее вышла… Без косы… Постригли по-солдатски… И платье забрали. Не успела маме ни платье, ни косу отдать. Она очень просила, чтобы что-то от меня, что-то мое у нее осталось. Тут же нас одели в гимнастерки, пилотки, дали вещмешки и в товарный состав погрузили – на солому. Но солома свежая, она еще полем пахла.

Весело грузились. Лихо. С шуточками. Помню, что много смеялись.

Куда едем? Не знали. В конце концов для нас было не так и важно, кем мы будем. Только бы – на фронт. Все воюют – и мы. Приехали на станцию Щелково, недалеко от нее была женская снайперская школа. Оказывается, нас туда. В снайперы. Все обрадовались. Это – настоящее. Будем стрелять.

Стали учиться. Изучали уставы – гарнизонной службы, дисциплинарный, маскировку на местности, химзащиту. Девчонки все очень старались. С закрытыми глазами научились собирать и разбирать “снайперку”, определять скорость ветра, движение цели, расстояние к цели, ячейки копать, ползать по-пластунски – все-все это мы уже умели. Только бы скорее на фронт. В огонь… Да-да… По окончании курсов огневую и строевую я сдала на “пять”. Самое трудное, помню, было подняться по тревоге и собраться за пять минут. Сапоги мы брали на один-два размера больше, чтобы не терять времени, быстро собраться. За пять минут надо было одеться, обуться и встать в строй. Были случаи, что в сапогах на босую ногу в строй выбегали. Одна девчонка чуть ноги себе не отморозила. Старшина заметил, сделал замечание, потом учил нас портянки крутить. Станет над нами и гудит: “Как мне, девоньки, сделать из вас солдат, а не мишени для фрицев?”. Девоньки, девоньки… Все нас любили и все время жалели. А мы обижались, что нас жалеют. Разве мы не такие солдаты, как все?

Ну, и вот прибыли мы на фронт. Под Оршу… В шестьдесят вторую стрелковую дивизию… Командир, как сейчас помню, полковник Бородкин, он увидел нас, рассердился: девчонок мне навязали. Мол, что это за женский хоровод? Кордебалет! Тут война, а не танцульки. Страшная война… Но потом пригласил к себе, угостил обедом. И, слышим, спрашивает у своего адъютанта: “Нет ли у нас чего-нибудь сладкого к чаю?”. Ну, мы, конечно, обиделись: за кого он нас принимает? Мы воевать приехали. А он нас принимал не как солдат, а как девчонок. По возрасту мы ему годились в дочери. “Что ж я с вами делать буду, милые вы мои? Где вас таких насобирали?” Вот как он к нам относился, как он нас встретил. А мы же воображали, что уже вояки. Да-да… На войне!

Назавтра заставил показать, как умеем стрелять, маскироваться на местности. Отстрелялись хорошо, даже лучше мужчин-снайперов, которых отозвали с передовой на двухдневные курсы, и которые очень удивлялись, что мы делаем их работу. Они, наверное, впервые в жизни видели женщин-снайперов. За стрельбой – маскировка на местности… Полковник пришел, ходит осматривает поляну, потом стал на одну кочку – ничего не видно. И тут “кочка” под ним взмолилась: “Ой, товарищ полковник, не могу больше, тяжело”. Ну и смеху было! Он поверить не мог, что так хорошо можно замаскироваться. “Теперь, – говорит, – свои слова насчет девчонок беру обратно”. Но все равно мучился… Долго не мог к нам привыкнуть…

Вышли мы первый раз на “охоту” (так у снайперов это называется), моей напарницей была Маша Козлова. Замаскировались, лежим: я веду наблюдения, Маша – с винтовкой. И вдруг Маша мне:

– Стреляй, стреляй! Видишь, немец…

Я ей отвечаю:

– Я наблюдаю. Ты стреляй!

– Пока мы тут выяснять будем, – говорит она, – он уйдет.

А я ей свое:

– Сначала надо стрелковую карту составить, ориентиры нанести: где сарай, березка…

– Ты будешь, как в школе, разводить бумажную волокиту? Я приехала не бумажками заниматься, а стрелять!

Вижу, что Маша уже злится на меня.

– Ну так стреляй, чего ты?

Так мы пререкались. А в это время, действительно, немецкий офицер давал солдатам указания. Подошла повозка, и солдаты по цепочке передавали какой-то груз. Этот офицер постоял, что-то скомандовал, потом скрылся. Мы спорим. Я вижу, что он уже два раза показался, и если мы еще раз прохлопаем, то это все. Его упустим. И когда он появился третий раз, это же одно мгновенье – то появится, то скроется, – я решила стрелять. Решилась, и вдруг такая мысль мелькнула: это же человек, хоть он враг, но человек, и у меня как-то начали дрожать руки, по всему телу пошла дрожь, озноб. Какой-то страх… Ко мне иногда во сне и сейчас возвращается это ощущение… После фанерных мишеней стрелять в живого человека было трудно. Я же его вижу в оптический прицел, хорошо вижу. Как будто он близко… И внутри у меня что-то противится… Что-то не дает, не могу решиться. Но я взяла себя в руки, нажала спусковой крючок… Он взмахнул руками и упал. Убит он был или нет, не знаю. Но меня после этого еще больше дрожь взяла, какой-то страх появился: я – убила человека?! К самой этой мысли надо было привыкнуть. Да… Короче – ужас! Не забыть…

Когда мы пришли, стали в своем взводе рассказывать, что со мной случилось, провели собрание. У нас комсорг была Клава Иванова, она меня убеждала: “Их не жалеть надо, а ненавидеть”. У нее фашисты отца убили. Мы, бывало, запоем, а она просит: “Девчоночки, не надо, вот победим этих гадов, тогда и петь будем”.

И не сразу… Не сразу у нас получилось. Не женское это дело – ненавидеть и убивать. Не наше… Надо было себя убеждать. Уговаривать…»

Через несколько дней Мария Ивановна позвонит мне и пригласит к своей фронтовой подруге Клавдии Григорьевне Крохиной. И я еще раз услышу…

Клавдия Григорьевна Крохина, старший сержант, снайпер:

«Первый раз страшно… Очень страшно…

Мы залегли, и я наблюдаю. И вот замечаю: один немец из окопа приподнялся. Я щелкнула, и он упал. И вот, знаете, меня всю затрясло, я слышала, как стучали мои кости. Стала плакать. Когда по мишеням стреляла – ничего, а тут: я – убила! Я! Убила какого-то незнакомого мне человека. Я ничего о нем не знаю, но я его убила.

Потом это прошло. И вот как…. Как это случилось… Мы уже наступали, шли мимо небольшого поселка. Кажется, на Украине. И там около дороги увидели барак или дом, невозможно было уже разобрать, это все горело, сгорело уже, одни черные камни остались. Фундамент… Многие девочки не подошли, а меня как потянуло… В этих углях мы нашли человеческие кости, среди них звездочки обгоревшие, это наши раненые или пленные сгорели. После этого, сколько я ни убивала, мне уже не было жалко. Как увидела эти черные звездочки…

…Вернулась с войны седая. Двадцать один год, а я вся беленькая. У меня тяжелое ранение было, контузия, я плохо слышала на одно ухо. Мама меня встретила словами: “Я верила, что ты придешь. Я за тебя молилась день и ночь”. Брат на фронте погиб.

Мама плакала:

– Одинаково теперь – рожай девочек или мальчиков. Но он все-таки мужчина, он обязан был защищать Родину, а ты же девчонка. Об одном я Бога просила, если тебя изуродуют, то пусть лучше убьют. Все время ходила на станцию. К поездам. Однажды увидела там военную девушку с обгоревшим лицом… Вздрогнула – ты! Я за нее тоже потом молилась.

У нас недалеко от дома, а родом я из Челябинской области, так у нас там велись какие-то рудные разработки. Как только начинались взрывы, а это происходило всегда почему-то ночью, я моментально вскакивала с кровати и первым делом хватала шинель – и бежать, мне надо было скорее куда-то бежать. Мама меня схватит, прижмет к себе и уговаривает: “Проснись – проснись. Война кончилась. Ты – дома”. Я приходила в сознание от ее слов: “Я – твоя мама. Мама…”. Говорила она тихо. Тихо… Громкие слова меня пугали…»

В комнате тепло, но Клавдия Григорьевна укутывается в тяжелый шерстяной плед – ей холодно. Продолжает:

«Быстро стали солдатами… Знаете, не было особенно времени думать. Переживать свои чувства…

Наши разведчики взяли в плен одного немецкого офицера, и он был крайне удивлен, что в его расположении выбито много солдат и все ранения только в голову. Почти в одно и то же место. Простой, повторял он, стрелок не способен сделать столько попаданий в голову. Так точно. “Покажите, – попросил, – мне этого стрелка, который столько моих солдат убил. Я большое пополнение получал, и каждый день до десяти человек выбывало”. Командир полка отвечает: “К сожалению, не могу показать, это была девушка-снайпер, но она погибла”. Это была Саша Шляхова. Она погибла в снайперском поединке. И что ее подвело – это красный шарф. Она очень любила этот шарф. А красный шарф на снегу заметен, демаскировка. И вот когда немецкий офицер услышал, что это девушка, он был потрясен, не знал, как реагировать. Он долго молчал. На последнем допросе перед тем, как его отправили в Москву (оказалось – важная птица!) признался: “Мне никогда не приходилось воевать с женщинами. Вы все красивые… А наша пропаганда утверждает, что в Красной армии воюют не женщины, а гермафродиты…”. Так ничего и не понял. Да… Не забыть…

Мы ходили парами, одной от темна до темна сидеть тяжело, глаза устают, слезятся, рук не чувствуешь, всё тело от напряжения немеет. Весной особенно трудно. Снег, он под тобой тает, ты – в воде целый день. Плаваешь, а, бывает, что и примерзнешь к земле. Только забрезжит рассвет – выходили и с наступлением темноты возвращались с передовой. Двенадцать, а то и больше часов лежали в снегу или забирались на верхушку дерева, на крышу сарая или разрушенного дома и там маскировались, чтобы никто не заметил, где мы, откуда ведем наблюдение. Старались как можно ближе найти позицию: семьсот-восемьсот, а то и пятьсот метров нас отделяло от траншей, в которых сидели немцы. Ранним утром даже их речь была слышна. Смех.

Не знаю, почему мы не боялись… Сейчас не понимаю…

Наступали, очень быстро наступали… И выдохлись, обеспечение от нас отстало: кончились боеприпасы, вышли продукты, кухню, и ту разбило снарядом. Третьи сутки сидели на сухарях, языки все ободрали так, что не могли ими ворочать. Мою напарницу убили, я с “новенькой” шла на передовую. И вдруг видим, на “нейтралке” жеребенок. Такой красивый, хвост у него пушистый. Гуляет себе спокойно, как будто ничего нет, никакой войны. И немцы, слышим, зашумели, его увидели. Наши солдаты тоже переговариваются:

– Уйдет. А супчик был бы…

– Из автомата на таком расстоянии не достать.

Увидели нас:

– Снайперы идут. Они его сейчас… Давай, девчата!

Я и подумать не успела, по привычке прицелилась и выстрелила. У жеребенка ноги подогнулись, свалился на бок. Мне показалось, может, это уже галлюцинация, но мне показалось, что он тоненько-тоненько заржал.

Это потом до меня дошло: зачем я это сделала? Такой красивый, а я его убила, я его в суп! За спиной слышу, кто-то всхлипывает. Оглянулась, а это “новенькая”.

– Чего ты? – спрашиваю.

– Жеребеночка жалко, – полные глаза слез.

– Ах-ах, какая тонкая натура! А мы все три дня голодные. Жалко потому, что еще никого не хоронила. Попробуй прошагать за день тридцать километров с полным снаряжением, да еще голодной. Сначала фрицев надо выгнать, а потом переживать будем. Жалеть будем. Потом… Понимаешь, потом…

Смотрю на солдат, они же вот только меня подзадоривали, кричали. Просили. Вот только… Несколько минут назад… Никто на меня не смотрит, будто меня не замечают, каждый уткнулся и своим делом занимается. Курят, копают… Кто-то что-то точит… А мне как хочешь, так и будь. Садись и плачь. Реви! Будто я живодерка какая-то, мне кого хочешь убить ничего не стоит. А я с детства все живое любила. У нас – я уже в школу ходила – корова заболела, и ее прирезали. Я два дня плакала. Не утихала. А тут – бац! – и пальнула по беззащитному жеребенку. И можно сказать… За два года первого жеребенка увидела…

Вечером несут ужин. Повара: “Ну молодец, снайпер! Сегодня мясо в котле есть”. Поставили нам котелки и пошли. А девчонки мои сидят, к ужину не притрагиваются. Я поняла, в чем дело – в слезы и вон из землянки… Девчонки за мной, стали меня в один голос утешать. Быстро расхватали свои котелки и давай хлебать…

Да, такой случай… Да… Не забыть…

Ночью у нас, конечно, разговоры. О чем мы говорили? Конечно, о доме, каждый о маме своей рассказывал, у кого отец или братья воевали. И о том, кем мы будем после войны. Как выйдем замуж, и будут ли мужья нас любить. Командир смеялся:

– Эх, девки! Всем вы хороши, но после войны побоятся на вас жениться. Рука меткая, тарелкой пустишь в лоб и убьешь.

Я мужа на войне встретила, в одном полку служили. У него два ранения, контузия. Он войну от начала до конца прошел, и потом всю жизнь был военным. Ему не надо объяснять, что такое – война? Откуда я вернулась? Какая? Если я говорю на повышенных тонах, он или не заметит, или отмолчится.

А я ему прощаю. Тоже научилась. Двоих детей вырастили, они окончили институты. Сын и дочка.

А что вам еще расскажу… Ну, демобилизовали меня, приехала я в Москву. А от Москвы к нам еще ехать и несколько километров идти пешком. Это сейчас там метро, а тогда были старые вишневые сады, глубокие овраги. Один овраг очень большой, мне через него надо перейти. А уже стемнело, пока я добралась. Конечно, я через этот овраг боялась идти. Стою и не знаю, как поступить: то ли мне возвращаться и ждать рассвета, то ли набраться храбрости и – рискнуть. Сейчас вспомнить, так смешно: фронт позади, чего только не повидала: и трупов, и разного, а тут овраг перейти страшно. Я до сих пор помню запах трупов, смешанный с запахом махорки… Но так девчонкой и осталась. В вагоне, когда ехали… Возвращались уже из Германии домой… Мышь у кого-то из рюкзака выскочила, так все наши девчонки как повскакивают, те, что на верхних полках, кубарем оттуда, пищат. А был с нами капитан, он удивлялся: “У каждой орден, а мышей боитесь”.

На мое счастье, показалась грузовая машина. Я думаю: проголосую.

Машина остановилась.

– Мне до Дьяковского, – кричу.

– И мне до Дьяковского, – открывает дверцу молодой парень.

Я – в кабину, он – мой чемодан в кузов, и поехали. Видит, что на мне форма, награды. Спрашивает:

– Сколько немцев убила?

Я ему отвечаю:

– Семьдесят пять.

Он немного со смешком:

– Врешь, может, и в глаза ни одного не видела?

А я тут его признала:

– Колька Чижов? Ты ли это? Помнишь, я тебе красный галстук повязывала?

Одно время до войны я работала в своей школе пионервожатой.

– Маруська, ты?

– Я…

– Правда? – затормозил машину.

– До дому-то довези, что же ты посреди дороги тормозишь? – У меня на глазах слезы. И вижу, что у него тоже. Такая встреча!

К дому подъехали, он бежит с чемоданом к моей матери, танцует по двору с этим чемоданом:

– Скорее, я вам дочку привез!

Не забыть… Ну-у-у… Ну, как такое забыть?

Вернулась, и все надо было начинать сначала. В туфлях училась ходить, на фронте же три года в сапогах. Привыкли к ремням, всегда подтянутые, казалось, что теперь одежда на нас мешком висит, неловко как-то себя чувствуешь. С ужасом смотрела на юбку… На платье… Мы же все время на фронте в брюках, вечером их постираешь, под себя положишь, ляжешь, считай, выутюженные. Правда, не совсем сухие, и на морозе коркой покрывались. Как в юбке научиться ходить? Ноги как будто спутанные. Идешь в гражданском платье, в туфлях, встретишь офицера, невольно рука тянется, чтобы честь отдать. Привыкли: паек, на всем государственном, и приходишь в хлебный магазин, берешь хлеб, сколько тебе нужно, и забываешь расплатиться. Продавщица, она уже тебя знает, понимает, в чем дело, и стесняется напомнить, а ты не заплатила, взяла и пошла. Потом тебе уже совестно, на другой день извиняешься, берешь что-то другое и расплачиваешься за все сразу. Надо было наново учиться всему обычному. Вспомнить обычную жизнь. Нормальную! С кем поделиться? Прибежишь к соседке… К маме…

Я что еще думаю… Вот послушайте. Сколько была война? Четыре года. Очень долго… Ни птиц, ни цветов не помню. Они, конечно, были, но я их не помню. Да-да… Странно, правда? Разве могут быть цветными фильмы о войне? Там все черное. Только у крови другой цвет, одна кровь красная…

Мы совсем недавно, всего лет восемь назад, нашу Машеньку Алхимову нашли. Ранило командира артдивизиона, она поползла его спасти. Впереди разорвался снаряд… Прямо перед ней… Командир погиб, к нему она доползти не успела, и ей обе ноги искромсало, да так, что мы с трудом ее перевязали. Намучились. И так, и этак пробовали. Несли на носилках в медсанбат, а она просила: “Девочки, пристрелите… Я не хочу такая жить…”. Так просила и молила… Так! Отправили ее в госпиталь, а сами дальше пошли, в наступление. Когда стали искать… След ее уже затерялся. Мы не знали, где она, что с ней? Много лет… Куда только не писали, никто положительного ответа не давал. Помогли нам следопыты 73-й школы города Москвы. Эти мальчики, эти девочки… Они нашли ее через тридцать лет после войны, нашли в доме инвалидов, где-то на Алтае. Очень далеко. Все эти годы она по интернатам для инвалидов, по госпиталям кочевала, ее десятки раз оперировали. Она матери своей даже не призналась, что живая… От всех спряталась… Мы ее привезли на нашу встречу. В слезах все выкупались. Потом свели с матерью… Через тридцать с лишним лет они встретились… Мать чуть с ума не сошла: “Какое счастье, что мое сердце от горя раньше не разорвалось. Какое счастье!”. А Машенька повторяла: “Теперь мне не страшно встретиться. Я уже старая”. Да… Короче… Это и есть война…

Помню, лежу ночью в землянке. Не сплю. Где-то артиллерия работает. Наши постреливают… И так не хочется умирать… Я клятву дала, воинскую клятву, если надо, отдам жизнь, но так не хочется умирать. Оттуда даже если живой вернешься, душа болеть будет. Теперь думаю: лучше бы в ногу или в руку ранило, пусть бы тело болело. А то душа… Очень больно. Мы же молоденькие совсем на фронт пошли. Девочки. Я за войну даже подросла. Мама дома померила… Я подросла на десять сантиметров…»

На прощание неловко протянет ко мне горячие руки и обнимет: «Прости…».

«Подрастите, девочки… вы еще зеленые…»

Голоса… Десятки голосов… Они обрушились на меня, открывая непривычную правду, и она, эта правда, уже не вмещалась в короткую и знакомую с детства формулу – мы победили. Произошла мгновенная химическая реакция: пафос растворился в живой ткани человеческих судеб, он оказался самым кратко живущим веществом. Судьба – это когда еще что-то стоит за словами.

Что я хочу услышать через десятки лет? Как это было под Москвой или под Сталинградом, описание военных операций, забытые названия взятых высот и высоток? Мне нужны рассказы о движении участков и фронтов, об отступлении и наступлении, о количестве подорванных эшелонов и партизанских рейдах, – обо всем том, о чем уже написаны тысячи томов? Нет, я ищу другое. Я собираю то, что назвала бы знанием духа. Иду по следам душевной жизни, веду запись души. Путь души для меня важнее самого события, не так важно или не столь важно, не на первом месте, “как это было”, а волнует и пугает другое – что там с человеком происходило? Что он там увидел и понял? О жизни и смерти вообще? О самом себе, наконец? Пишу историю чувств… Историю души… Не историю войны или государства и не житие героев, а историю маленького человека, выброшенного из просто жизни в эпическую глубину громадного события. В большую Историю.

Девчонки сорок первого… Первое, о чем хочу спросить: откуда они такие? Почему их было так много? Как решились наравне с мужчинами взять оружие в руки? Стрелять, минировать, подрывать, бомбить – убивать?

Этим же вопросом еще в девятнадцатом веке задался Пушкин, публикуя в журнале «Современник» отрывок из записок кавалерист-девицы Надежды Дуровой, участвовавшей в войне с Наполеоном: «Какие причины заставили молодую девушку хорошей дворянской фамилии оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений – и каких еще! Наполеоновских. Что побудило ее? Тайные сердечные огорчения? Воспаленное воображение? Врожденная неукротимая склонность? Любовь?».

Так все-таки – что?! Через сто с лишним лет тот же вопрос…

О клятвах и молитвах

«Я хочу говорить… Говорить! Выговориться! Наконец-то и нас хотят выслушать. Мы столько лет молчали, даже дома молчали. Десятки лет. Первый год, когда я вернулась с войны, я говорила-говорила. Никто не слушал. И я замолчала… Хорошо, что ты пришла. Я все время кого-то ждала, знала, что кто-то придет. Должен прийти. Я была тогда юная. Абсолютно юная. Жаль. Знаешь, почему? Не умела это даже запомнить…

За несколько дней до войны мы говорили с подружкой о войне, мы были уверены – никакой войны не будет. Пошли с ней в кино, перед фильмом показывали журнал: Риббентроп и Молотов пожимали друг другу руки. В сознание врезались слова диктора, что Германия – верный друг Советского Союза.

Не прошло и месяца, как немецкие войска были уже под Москвой…

У нас – восемь детей в семье, первые четыре все девочки, я самая старшая. Папа пришел один раз с работы и плачет: “Я когда-то радовался, что у меня первые девочки. Невесты. А теперь у каждого кто-то идет на фронт, а у нас некому… Я старый, меня не берут, вы – девчонки, а мальчики маленькие”. Как-то в семье у нас это сильно переживали.

Организовали курсы медсестер, и отец отвел нас с сестрой туда. Мне – пятнадцать лет, а сестре – четырнадцать. Он говорил: “Это все, что я могу отдать для победы. Моих девочек…”. Другой мысли тогда не было.

Через год я попала на фронт…»

Наталья Ивановна Сергеева, рядовая, санитарка

«В первые дни… В городе неразбериха. Хаос. Ледяной страх. Каких-то шпионов все ловили. Убеждали друг друга: “Не надо поддаваться на провокацию”. Никто даже в мыслях не соглашался, что наша армия потерпела катастрофу, ее разгромили за несколько недель. Нас учили, что воевать мы будем на чужой территории. “Ни пяди своей земли не отдадим…” А тут отступаем…

До войны ходили слухи, что Гитлер готовится напасть на Советский Союз, но эти разговоры строго пресекались. Пресекались соответствующими органами… Вам ясно, какие это органы? НКВД… Чекисты… Если люди шептались, то дома, на кухне, а в коммуналках – только в своей комнате, за закрытыми дверями или в ванной, открыв перед этим кран с водой. Но когда Сталин заговорил… Он обратился к нам: “Братья и сестры…”. Тут все забыли свои обиды… У нас дядя сидел в лагере, мамин брат, он был железнодорожник, старый коммунист. Его арестовали на работе… Вам ясно – кто? НКВД… Нашего любимого дядю, а мы знали, что он ни в чем не виноват. Верили. Он имел награды еще с гражданской войны… Но после речи Сталина мама сказала: “Защитим Родину, а потом разберемся”. Родину любили все.

Я побежала сразу в военкомат. С ангиной побежала, у меня еще не спала окончательно температура. Но я не могла ждать…»

Елена Антоновна Кудина, рядовая, шофер

«У нашей матери не было сыновей… Росло пять дочерей. Объявили: “Война!”. У меня был отличный музыкальный слух. Мечтала поступать в консерваторию. Я решила, что слух мой пригодится на фронте, я буду связисткой.

Эвакуировались в Сталинград. А когда Сталинград был осажден, добровольно пошли на фронт. Все вместе. Вся семья: мама и пять дочерей, а отец к этому времени уже воевал…»

Антонина Максимовна Князева, младший сержант, связистка

«Одно желание у всех: попасть на фронт… Страшно? Конечно, страшно… Но все равно… Пошли в военкомат, а нам говорят: “Подрастите, девочки… Вы еще зеленые…”. Нам по шестнадцать-семнадцать лет. Но я добилась своего, меня взяли. Мы хотели с подругой в снайперскую школу, а нам сказали: “Будете регулировщицами. Некогда вас учить”.

Мама несколько дней сторожила на станции, когда нас повезут. Увидела, как мы шли уже к составу, передала мне пирог, десяток яиц и упала в обморок…»

Татьяна Ефимовна Семенова, сержант, регулировщица

«Мир сразу переменился… Я помню первые дни… Мама стояла вечером у окна и молилась. Я не знала, что моя мама верит в Бога. Она смотрела и смотрела на небо…

Меня мобилизовали, я была врач. Я поехала из чувства долга. А мой папа был счастлив, что дочь на фронте. Защищает Родину. Папа шел в военкомат рано утром. Он шел получать мой аттестат и шел рано утром специально, чтобы все в деревне видели, что дочь у него на фронте…»

Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач

«Лето… Последний мирный день… Вечером мы на танцах. Нам по шестнадцать лет. Мы ходили еще компанией, проводим вместе одного, потом другого. У нас не было, чтобы отделился кто-то парой. Идем, допустим, шесть мальчиков и шесть девочек.

И вот уже через две недели этих ребят, курсантов танкового училища, которые нас провожали с танцев, привозили калеками, в бинтах. Это был ужас! Ужас! Если услышу: кто-нибудь смеется, я не могла этого простить. Как можно смеяться, как можно чему-то радоваться, когда такая война идет?

Скоро отец ушел в ополчение. Дома остались одни малые братья и я. Братья были с тридцать четвертого и тридцать восьмого года рождения. И я сказала маме, что пойду на фронт. Она плакала, я и сама ночью плакала. Но удрала из дома… Написала маме из части. Оттуда она вернуть меня уже никак не могла…»

Лилия Михайловна Бутко, хирургическая медсестра

«Приказ: построиться… Стали мы по росту, я самая маленькая. Командир идет, смотрит. Подходит ко мне:

– А это что за Дюймовочка? Что ты будешь тут делать? Может, вернешься к маме и подрастешь?

А мамы у меня уже не было… Мама погибла под бомбежкой…

Самое сильное впечатление… На всю жизнь… Было это в первый год, когда мы отступали… Я увидела – мы прятались за кустами – как наш солдат бросился с винтовкой на немецкий танк и бил прикладом по броне. Бил, кричал и плакал, пока не упал. Пока его не расстреляли немецкие автоматчики. Первый год воевали с винтовками против танков и “мессеров”…»

Полина Семеновна Ноздрачева, санинструктор

«Я просила маму… Я ее умоляла: только не надо плакать… Это происходило не ночью, но было темно, и стоял сплошной вой. Они не плакали, наши матери, провожавшие своих дочерей, они выли. Моя мама стояла, как каменная. Она держалась, она боялась, чтобы я не заревела. Я же была маменькина дочка, меня дома баловали. А тут постригли под мальчика, только маленький чубчик оставили. Они с отцом меня не пускали, а я только одним жила: на фронт, на фронт! На фронт! Вот эти плакаты, которые сейчас висят в музее: “Родина-мать зовет!”, “Что ты сделал для фронта?” – на меня, например, очень действовали. Все время были перед глазами. А песни? “Вставай, страна огромная… Вставай на смертный бой…”

Когда мы ехали, нас поразило, что прямо на перронах лежали убитые. Это уже была война… Но молодость брала свое, и мы пели. Даже что-то веселое. Какие-то частушки.

К концу войны у нас вся семья воевала. Отец, мама, сестра – они стали железнодорожниками. Они продвигались сразу за фронтом и восстанавливали дорогу. Медаль “За победу” у нас получили все: отец, мама, сестра и я…»

Евгения Сергеевна Сапронова, гвардии сержант, авиамеханик

«До войны я работала в армии телефонисткой… Наша часть находилась в городе Борисове, куда война докатилась в первые же недели. Начальник связи выстроил всех нас. Мы не служили, не солдаты, мы были вольнонаемные.

Он нам говорит:

– Началась война жестокая. Вам будет очень трудно, девушкам. И пока не поздно, если кто хочет, можете вернуться к себе домой. А те, кто пожелает остаться на фронте, шаг вперед…

И все девушки, как одна, шаг вперед сделали. Нас человек двадцать. Все готовы были защищать Родину. А до войны я даже военные книжки не любила, любила читать про любовь. А тут?!

Сидели за аппаратами сутками, целыми сутками. Солдаты принесут нам котелки, перекусим, подремлем тут же, возле аппаратов, и снова надеваем наушники. Некогда было помыть голову, тогда я попросила: “Девочки, отрежьте мне косы…”»

Галина Дмитриевна Запольская, телефонистка

«Мы ходили и ходили в военкомат…

И когда снова пришли, в который уже раз, не помню, военком чуть нас не выставил: “Ну, если бы вы хоть какую-нибудь специальность имели. Были бы вы медсестры, шофера… Ну что вы умеете? Что вы будете делать на войне?”. А мы не понимали. Перед нами такого вопроса не стояло: что мы будем делать? Хотели воевать – и все. До нас не доходило, что воевать – это что-то уметь делать. Что-то конкретное. И он нас огорошил своим вопросом.

Я и еще несколько девочек пошли на курсы медсестер. Нам там сказали, что надо учиться шесть месяцев. Мы решили: нет, это долго, нам не подходит. Были еще курсы, где учились три месяца. Правда, три месяца – это тоже, как мы считали, долго. Но эти курсы как раз подходили к концу. Мы попросили, чтобы нас допустили к экзаменам. Еще месяц шли занятия. Ночью мы были на практике в госпитале, а днем учились. Получилось, что мы учились месяц с небольшим…

Направили нас не на фронт, а в госпиталь. Это было в конце августа сорок первого года… Школы, больницы, клубы были переполнены ранеными. Но в феврале я ушла из госпиталя, можно сказать, убежала, дезертировала, иначе не назовешь. Без документов, без ничего убежала на санитарный поезд. Написала записочку: “На дежурство не приду. Уезжаю на фронт”. И все…»

Елена Павловна Яковлева, старшина, медсестра

«У меня в тот день было свидание… Я летела туда на крыльях… Я думала, он мне в этот день признается: “Люблю”, а он пришел грустный: “Вера, война! Нас прямо с занятий отправляют на фронт”. Он учился в военном училище. Ну, и я, конечно, тут же представила себя в роли Жанны д’Арк. Только на фронт и только винтовку в руки. Мы должны быть вместе. Только вместе! Побежала в военкомат, но там мне отрезали сурово: “Нужны пока только медики. И учиться надо шесть месяцев”. Шесть месяцев – это же обалдеть! У меня – любовь…

Как-то меня убедили, что надо учиться. Хорошо, буду учиться, но не на медсестру… Я хочу стрелять! Стрелять, как и он. Как-то я уже была к этому готова. В нашей школе часто выступали герои гражданской войны и те, кто воевал в Испании. Девушки чувствовали себя наравне с мальчиками, нас не разделяли. Наоборот, с детства, со школы мы слышали: “Девушки – за руль трактора!”, “Девушки – за штурвал самолета!” Ну, а тут еще любовь! Я даже представляла, как мы с ним погибнем вместе. В одном бою…

Училась я в театральном институте. Мечтала стать актрисой. Мой идеал – Лариса Рейснер. Женщина-комиссар в кожаной куртке… Мне нравилось, что она красивая…»

Вера Даниловцева, сержант, снайпер

«Моих друзей, все они были старше, забрали на фронт… Я страшно плакала, что осталась одна, меня не взяли. Мне сказали: “Надо, девочка, учиться”.

Но проучились мы немного. Декан наш скоро выступил и сказал:

– Закончится война, девочки, потом будете доучиваться. Надо защищать Родину.

На фронт нас провожали шефы с завода. Этот было лето. Я помню, что все вагоны были в зелени, в цветах. Преподносили нам подарки. Мне досталось вкуснейшее домашнее печенье и красивый свитерок. С каким азартом я танцевала на перроне украинский гопак!

Ехали много суток… Вышли с девочками на какой-то станции с ведром, чтобы воды набрать. Оглянулись и ахнули: один за одним шли составы, и там одни девушки. Поют. Машут нам – кто косынками, кто пилотками. Стало понятно: мужиков не хватает, полегли они… Или в плену. Теперь мы вместо них.

Мама написала мне молитву. Я положила ее в медальон. Может, и помогло – я вернулась домой. Я перед боем медальон целовала…»

Анна Николаевна Хролович, медсестра

«Я была летчица…

Когда училась еще в седьмом классе, к нам прилетел самолет. Это в те годы, представляете, в тридцать шестом году. Тогда это была диковинка. И тогда же появился призыв: “Девушки и юноши – на самолет!”. Я, конечно, как комсомолка была в передовых рядах. Сразу записалась в аэроклуб. Отец, правда, категорически выступал против. До этого в семье нашей все были металлурги, несколько поколений металлургов-доменщиков. И отец считал, что металлургом быть – женская работа, а летчиком – нет. Начальник аэроклуба узнал об этом и разрешил покатать отца на самолете. Я так и сделала. Мы поднялись с отцом в воздух, и с того дня он молчал. Ему понравилось. Закончила аэроклуб с отличием, хорошо прыгала с парашютом. До войны успела еще выйти замуж, родила девочку.

С первых дней войны в нашем аэроклубе начались переустройства: мужчин забирали, а заменяли их мы, женщины. Учили курсантов. Работы было много, с утра до ночи. Муж мой ушел на фронт одним из первых. Осталась у меня только фотография: стоим с ним вдвоем у самолета, в летчицких шлемах… Жили мы теперь вдвоем с дочкой, жили все время в лагерях. А как жили? Я с утра ее закрою, дам каши, и с четырех часов утра мы уже летаем. Возвращаюсь к вечеру, а она поест или не поест, вся измазанная этой кашей. Уже даже не плачет, а только смотрит на меня. Глаза у нее большие, как у мужа…

К концу сорок первого мне прислали похоронную: муж погиб под Москвой. Он был командир звена. Я любила свою дочку, но отвезла ее к его родным. И стала проситься на фронт…

В последнюю ночь… Всю ночь простояла у детской кроватки на коленях…»

Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

«Мне исполнилось восемнадцать лет… Я такая радостная, у меня – праздник. А все вокруг кричат: “Война!!” Помню, как люди плакали. Сколько встречала людей на улице, все плакали. Некоторые даже молились. Было непривычно… Люди на улице молятся и крестятся. В школе нас учили, что Бога нет. Но где наши танки и наши красивые самолеты? Мы их всегда видели на парадах. Гордились! Где наши полководцы? Буденный… Был, конечно, момент растерянности. А потом стали думать о другом: как победить?

Училась я на втором курсе фельдшерско-акушерской школы в городе Свердловске. Сразу подумала: “Раз война, значит, нужно на фронт”. У меня папа коммунист с большим стажем, политкаторжанин. Он нам с детства внушал, что Родина – это все, Родину надо защищать. И я не колебалась: если я не пойду, то кто пойдет? Я должна…»

Серафима Ивановна Панасенко, младший лейтенант, фельдшер мотострелкового батальона

«Мама прибежала к поезду… Моя мама была строгая. Она никогда нас не целовала, не хвалила. Если что-то хорошее, то она только ласково посмотрит, и все.

А тут она прибежала, схватила мою голову и целует меня, целует. И так смотрит в глаза… Смотрит… Долго… Я поняла, что больше уже никогда не увижу свою маму. Я почувствовала… Захотелось бросить все, отдать вещмешок и вернуться домой. Мне стало всех жалко… Бабушку… И братиков…

Тут заиграла музыка… Команда: “Ра-зойдись! Са-дись! По ва-го-о-о-нам!..”.

Я долго махала и махала рукой…»

Тамара Ульяновна Ладынина, рядовая, пехотинец

«Зачислили меня в полк связи… Никогда бы не пошла в связь и не согласилась бы, потому что я не понимала, что это тоже воевать. Приехал к нам командир дивизии, все построились. Была у нас Машенька Сунгурова. И вот эта Машенька выходит из строя:

– Товарищ генерал, разрешите обратиться.

Он говорит:

– Ну обращайтесь, обращайтесь, боец Сунгурова!

– Рядовая Сунгурова просит освободить ее от службы в связи и направить туда, где стреляют.

Вы понимаете, мы были все так настроены. У нас представление, что то, чем мы занимаемся – связь, это очень мало, это даже унижает нас, надо быть только на переднем крае.

У генерала сразу исчезла улыбка:

– Девчоночки мои! (А вы бы видели, какие мы были тогда – не евшие, не спавшие, одним словом, он уже не как командир, а как отец с нами заговорил). Вы, наверное не понимаете своей роли на фронте, вы – наши глаза и уши, армия без связи, как человек без крови.

Машенька Сунгурова первая не выдержала:

– Товарищ генерал! Рядовая Сунгурова, как штык, готова выполнять любое ваше задание!

Мы ее потом так до конца войны и звали: “Штык”.

…В июне сорок третьего на Курской дуге нам вручают знамя полка, а наш полк, сто двадцать девятый отдельный полк связи шестьдесят пятой армии, уже был на восемьдесят процентов женский. И вот я хочу рассказать, чтобы вы получили представление… Поняли… Что в наших душах творилось, таких людей, какими мы были тогда, наверное, больше никогда не будет. Никогда! Таких наивных и таких искренних. С такой верой! Когда знамя получил наш командир полка и дал команду: “Полк, под знамя! На колени!”, все мы почувствовали себя счастливыми. Нам оказали доверие, мы теперь такой полк как все – танковый, стрелковый. Стоим и плачем, у каждой слезы на глазах. Вы сейчас не поверите, у меня от этого потрясения весь мой организм напрягся, моя болезнь, а я заболела “куриной слепотой”, это у меня от недоедания, от нервного переутомления случилось, так вот, моя куриная слепота прошла. Понимаете, я на другой день была здорова, я выздоровела, вот через такое потрясение всей души…»

Мария Семеновна Калиберда, старший сержант, связистка

«Только стала взрослой… Девятого июня сорок первого года мне исполнилось восемнадцать лет, я стала взрослая. А через две недели началась эта проклятая война, даже через двенадцать дней. Нас послали на строительство железной дороги Гагра – Сухуми. Собрали одну молодежь. Я запомнила, какой мы ели хлеб. Муки там почти не было, всего всякого, а больше всего – воды. Полежит этот хлеб на столе, и возле него лужица собирается, мы слизывали ее языком.

В сорок втором году… Я добровольно записалась на службу в эвакосортировочный госпиталь три тысячи двести первый. Это был очень большой фронтовой госпиталь, который входил в состав Закавказского и Северо-Кавказского фронтов и отдельной Приморской армии. Бои шли очень жестокие, раненых было много. Меня поставили на раздачу питания – эта должность круглосуточная, уже утро и надо подавать завтрак, а мы еще раздаем ужин. Через несколько месяцев ранило в левую ногу – скакала на правой, но работала. Потом еще добавили должность сестры-хозяйки, это тоже надо быть на месте круглосуточно. Жила на работе.

Тридцатого мая сорок третьего года… Ровно в час дня был массированный налет на Краснодар. Я выскочила из здания посмотреть, как успели отправить раненых с железнодорожного вокзала. Две бомбы угодили в сарай, где хранились боеприпасы. На моих глазах ящики взлетали выше шестиэтажного здания и рвались. Меня ураганной волной отбросило к кирпичной стене. Потеряла сознание… Когда пришла в себя, был уже вечер. Подняла голову, попробовала сжать пальцы – вроде двигаются, еле-еле продрала левый глаз и пошла в отделение, вся в крови. В коридоре встречаю нашу старшую сестру, она не узнала меня, спросила: “Кто вы? Откуда?”. Подошла ближе, ахнула и говорит: “Где тебя так долго носило, Ксеня? Раненые голодные, а тебя нет”. Быстро перевязали голову, левую руку выше локтя, и я пошла получать ужин. В глазах темнело, пот лился градом. Стала раздавать ужин, упала. Привели в сознание, и только слышится: “Скорей! Быстрей!”. И опять – “Скорей! Быстрей!”.

Через несколько дней у меня еще брали для тяжелораненых кровь. Люди умирали…

…За войну я так изменилась, что когда приехала домой, мама меня не узнала. Мне показали, где она жила, я подошла к двери, постучала. Ответили:

– Да-да…

Я вошла, поздоровалась и говорю:

– Пустите переночевать.

Мама растапливала печь, а два моих младших братика сидели на полу на куче соломы, голые, нечего было надеть. Мама меня не узнала и отвечает:

– Вы видите, гражданочка, как мы живем? Пока не стемнело, пройдите дальше.

Подхожу ближе, она опять:

– Гражданочка, пройдите дальше, пока не стемнело.

Наклоняюсь к ней, обнимаю и произношу:

– Мама-мамочка!

Тогда они все на меня как набросятся… Как заревут…

Сейчас я живу в Крыму… У нас все утопает в цветах, я каждый день смотрю из окна на море, а вся изнываю от боли, у меня до сих пор не женское лицо. Я часто плачу, я ежедневно в стоне. В своих воспоминаниях…»

Ксения Сергеевна Осадчева, рядовая, сестра-хозяйка

О запахе страха и чемодане конфет

«Я уходила на фронт… Стоял прекрасный день. Светлый воздух и мелкий-мелкий дождичек. Так красиво! Вышла утром, стою: неужели я больше сюда не вернусь? Не увижу наш сад… Нашу улицу… Мама плакала, схватит меня и не отпускает. Я уже пойду, она догонит, обнимет и не пускает…»

Ольга Митрофановна Ружницкая, медсестра

«Умирать… Умирать я не боялась. Молодость, наверное, или еще что-то… Вокруг смерть, всегда смерть рядом, а я о ней не думала. Мы о ней не говорили. Она кружила-кружила где-то близко, но все – мимо. Один раз ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету она отошла, а с нейтральной полосы послышался стон. Остался раненый. “Не ходи, убьют, – не пускали меня бойцы, – видишь, уже светает”.

Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по-другому: “Заслуживает награды”.

В девятнадцать лет у меня была медаль “За отвагу”. В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги… И меня посчитали убитой…

В девятнадцать лет… У меня внучка сейчас такая. Смотрю на нее – и не верю. Дите!

Когда я приехала домой с фронта, сестра показала мне похоронку… Меня похоронили…»

Надежда Васильевна Анисимова, санинструктор пулеметной роты

«Маму свою я не помню… В памяти остались только смутные тени… Очертания… То ли ее лица, то ли ее фигуры, когда она наклонялась надо мной. Была близко. Так мне потом казалось. Когда мамы не стало, мне было три года. Отец служил на Дальнем Востоке, кадровый военный. Научил меня кататься на лошади. Это было самое сильное впечатление детства. Отец не хотел, чтобы я выросла кисейной барышней. В Ленинграде – там я себя помню с пяти лет – жила с тетей. А тетя моя в русско-японскую войну была сестрой милосердия. Я ее любила, как маму…

Какая я была в детстве? На спор прыгала со второго этажа школы. Любила футбол, всегда вратарем у мальчишек. Началась финская война, без конца убегала на финскую войну. А в сорок первом как раз окончила семь классов и успела отдать документы в техникум. Тетя плачет: “Война!”, а я обрадовалась, что пойду на фронт, буду воевать. Откуда я знала, что такое кровь?

Сформировалась первая гвардейская дивизия народного ополчения, и нас, несколько девчонок, взяли в медсанбат.

Позвонила тете:

– Ухожу на фронт.

На другом конце провода мне ответили:

– Марш домой! Обед уже простыл.

Я повесила трубку. Потом мне ее было жалко, безумно жалко. Началась блокада города, страшная ленинградская блокада, когда город наполовину вымер, а она осталась одна. Старенькая.

Помню, отпустили меня в увольнение. Прежде чем пойти к тете, я зашла в магазин. До войны страшно любила конфеты. Говорю:

– Дайте мне конфет.

Продавщица смотрит на меня, как на сумасшедшую. Я не понимала: что такое – карточки, что такое – блокада? Все люди в очереди повернулись ко мне, а у меня винтовка больше, чем я. Когда нам их выдали, я посмотрела и думаю: “Когда я дорасту до этой винтовки?”. И все вдруг стали просить, вся очередь:

– Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны.

И мне дали.

На улице собирали помощь фронту. Прямо на площади на столах лежали большие подносы, люди шли и снимали, кто перстень золотой, кто серьги. Часы несли, деньги… Никто ничего не записывал, никто не расписывался. Женщины снимали с рук кольца обручальные…

Эти картины в моей памяти…

И был знаменитый сталинский приказ за номером двести двадцать семь – “Ни шагу назад!”. Повернешь назад – расстрел! Расстрел – на месте. Или – под трибунал и в специально созданные штрафные батальоны. Тех, кто туда попадал, называли смертниками. А вышедших из окружения и бежавших из плена – в фильтрационные лагеря. Сзади за нами шли заградотряды… Свои стреляли в своих…

Эти картины в моей памяти…

Обычная поляна… Мокро, грязно после дождя. Стоит на коленях молодой солдат. В очках, они без конца у него падают почему-то, он их поднимает. После дождя… Интеллигентный ленинградский мальчик. Трехлинейку у него уже забрали. Нас всех выстроили. Везде лужи… Мы… Слышим, как он просит… Он клянется… Умоляет, чтобы его не расстреливали, дома у него одна мама. Начинает плакать. И тут же его – прямо в лоб. Из пистолета. Показательный расстрел – с любым так будет, если дрогнет. Пусть даже на одну минуту! На одну…

Этот приказ сразу сделал из меня взрослую. Об этом нельзя было… Долго не вспоминали… Да, мы победили, но какой ценой! Какой страшной ценой?!

Не спали мы сутками – столько было раненых. Однажды трое суток никто не спал. Меня послали с машиной раненых в госпиталь. Сдала раненых, назад машина ехала пустая, и я выспалась. Вернулась, как огурчик, а наши все с ног падают.

Встречаю комиссара:

– Товарищ комиссар, мне стыдно.

– Что такое?

– Я спала.

– Где?

Рассказываю ему, как отвозила раненых, назад ехала пустая и выспалась.

– Ну и что? Молодец! Пусть хоть один человек будет нормальный, а то все засыпают на ходу.

А мне было стыдно. И с такой совестью мы жили всю войну.

В медсанбате ко мне хорошо относились, но я хотела быть разведчицей. Сказала, что убегу на передовую, если меня не отпустят. Хотели из комсомола за это исключить, за то, что не подчиняюсь военному уставу. Но все равно я удрала…

Первая медаль “За отвагу”…

Начался бой. Огонь шквальный. Солдаты залегли. Команда: “Вперед! За Родину!”, а они лежат. Опять команда, опять лежат. Я сняла шапку, чтобы видели: девчонка поднялась… И они все встали, и мы пошли в бой…

Вручили мне медаль, и в тот же день мы пошли на задание. И у меня впервые в жизни случилось… Наше… Женское… Увидела я у себя кровь, как заору:

– Меня ранило…

В разведке с нами был фельдшер, уже пожилой мужчина. Он ко мне:

– Куда ранило?

– Не знаю куда… Но кровь…

Мне он, как отец, все рассказал…

Я ходила в разведку после войны лет пятнадцать. Каждую ночь. И сны такие: то у меня автомат отказал, то нас окружили. Просыпаешься – зубы скрипят. Вспоминаешь – где ты? Там или здесь?

Кончилась война, у меня было три желания: первое – наконец я не буду ползать на животе, а стану ездить на троллейбусе, второе – купить и съесть целый белый батон, третье – выспаться в белой постели и чтобы простыни хрустели. Белые простыни…»

Альбина Александровна Гантимурова, старший сержант, разведчица

«Жду второго ребенка… У меня сыну – два года, и я беременная. Тут – война. И муж на фронте. Я поехала к своим родителям и сделала… Ну, вы понимаете? Аборт… Хотя это тогда запрещалось… Как рожать? Кругом слезы… Война! Как рожать среди смерти?

Окончила курсы шифровальщиц, отправили на фронт. Хотела отомстить за своего ребеночка, за то, что я его не родила. Мою девочку… Должна была родиться девочка…

Просилась на передовую. Оставили в штабе…»

Любовь Аркадьевна Чарная, младший лейтенант, шифровальщица

«Уходили из города… Все уходили… В полдень двадцать восьмого июня сорок первого года мы, студенты Смоленского пединститута, тоже собрались во дворе типографии. Сбор был недолгим. Вышли из города по старой Смоленской дороге в направлении города Красное. Соблюдая осторожность, двигались отдельными группами. К концу дня жара спала, идти стало легче, пошли быстрее, не оглядываясь. Оглядываться боялись… Остановились на привал, и только тогда взглянули на восток. Весь горизонт был охвачен багровым заревом, с расстояния сорока километров казалось, что оно заняло все небо. Ясно стало, что не десять и не сто домов горят. Горит весь Смоленск…

Было у меня новое, такое воздушное платье с оборочками. Нравилось оно Вере, моей подружке. Несколько раз она его примеряла. Я обещала подарить его ей на свадьбу. Замуж она собиралась. И парень у нее был хороший.

А тут вдруг война. Уходим на окопы. Вещи свои в общежитии сдаем коменданту. А как же платье? “Возьми, Вера”, – говорила я, когда мы уходили из города.

Не взяла. Мол, как и обещала, подаришь на свадьбу. Сгорело в том зареве платье.

Все время мы теперь шли и оборачивались. Казалось, что нам печет в спину. Всю ночь не останавливались, а с рассветом вышли на работу. Рыть противотанковые рвы. Семь метров отвесная стена и три с половиной метра вглубь. Копаю, а лопата огнем горит, песок кажется красным. Стоит перед глазами наш дом с цветами и сиренью… Белой сиренью…

Жили мы в шалашах на заливном лугу между двух рек. Жара и сырость. Комаров тьма. Перед сном выкурим их из шалашей, а с рассветом все равно просачиваются, спокойно не поспишь.

Увезли меня оттуда в санчасть. Там на полу вповал мы лежали, Много нас тогда заболело. Температура высокая. Озноб. Лежу – плачу. Открылась дверь в палату, доктор с порога (дальше и пройти нельзя было, матрацы вплотную лежали) говорит: “Иванова, плазмодий в крови”. Это у меня, значит. Она не знала, что для меня страха большего не было, чем этот плазмодий, с того раза, как я о нем в учебнике еще в шестом классе прочитала. А тут репродуктор заиграл: “Вставай, страна огромная…”. Впервые я тогда услышала эту песню. “Вот выздоровлю, – думаю, – и сразу уйду на фронт”.

Привезли меня в Козловку – недалеко от Рославля, выгрузили на лавку, сижу, держусь изо всех сил, чтобы не упасть, слышу будто во сне:

– Эта?

– Да, – сказал фельдшер.

– Ведите в столовую. Сначала накормите.

И вот я в кровати. Вы можете понять, что это такое, не на земле у костра, не в плащ-палатке под деревом, а в госпитале, в тепле. На простыне. Семь дней я не просыпалась. Рассказывали: сестры будили и кормили меня, а я не помню. А когда через семь дней проснулась сама, пришел врач, осмотрел и сказал:

– Организм крепкий, справится.

И я опять провалилась в сон.

…На фронте сразу попала со своей частью в окружение. Норма питания – два сухаря в день. Хоронить убитых не хватало времени, их просто засыпали песком. Лицо закрывали пилоткой… “Если выживем, – сказал командир, – отправлю тебя в тыл. Я раньше думал, что женщина здесь и двух дней не выдержит. Как представлю свою жену…” Я расплакалась от обиды, для меня это было хуже смерти – сидеть в такое время в тылу. Умом и сердцем я выдерживала, я не выдерживала физически. Физические нагрузки… Помню, как таскали снаряды на себе, таскали орудия по грязи, особенно на Украине, такая тяжелая земля после дождя или весной, она как тесто. Даже вот выкопать братскую могилу и похоронить товарищей, когда мы все трое суток не спали… даже это тяжело. Уже не плакали, чтобы плакать тоже нужны силы, а хотелось спать. Спать и спать.

На посту я ходила без остановки взад-вперед и стихи вслух читала. Другие девчонки песни пели, чтобы не упасть и не заснуть…»

Валентина Павловна Максимчук, зенитчица

«Вывозили раненых из Минска… Я шла на высоких каблуках, стеснялась, что малая ростом. Каблук один сломался, а тут кричат: “Десант!”. И я босиком бегу, а туфли в руке, жалко, очень красивые туфли.

Когда нас окружили и видим, что не вырвемся, то мы с санитаркой Дашей поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы снарядом сорвет, чем они возьмут нас в плен, будут издеваться. Раненые, кто мог встать, тоже встали…

Когда я увидела первого фашистского солдата, я не смогла слово выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку или колодец, начинали мыться. Рукава у них всегда закатаны. Моются, моются… Кровь вокруг, крики, а они моются, моются… И такая ненависть поднималась… Я пришла домой, я две блузки поменяла. Так все внутри протестовало против того, что они здесь. Я не могла спать ночами. Ка-а-а-ак?! А соседку нашу, тетю Клаву, парализовало, когда она увидела, что они ходят по нашей земле. В ее доме… Она скоро умерла, потому что не могла это перенести…»

Мария Васильевна Жлоба, подпольщица

«Немцы въехали в деревню… На больших черных мотоциклах… Я глядела на них во все глаза: они были молодые, веселые. Все время смеялись. Они хохотали! Сердце останавливалось, что они здесь, на твоей земле, и еще смеются.

Я только мечтала отомстить. Воображала, как погибну, и обо мне напишут книгу. Останется мое имя. Это были мои мечты…

В сорок третьем году родила дочку… Это уже мы с мужем пришли в лес к партизанам. На болоте родила, в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу за пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с людьми. В школы сгоняли, в церкви… Обливали керосином… У меня моя пятилетняя племянница – она слушала наши разговоры – спросила: “Тетя Маня, когда я сгорю, что от меня останется? Только ботики…”. Вот о чем наши дети нас спрашивали…

Я сама огарки собирала… Собирала своей подруге семью… Косточки в золе находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали, кто это. Каждый своего искал. Подняла я один кусочек, подруга говорит: “Мамина кофта…”. И упала. Кто в простынку, кто в наволочку косточки собирал. Что принесли. Мы с подругой – в сумочку, и полсумочки не набрали. В могилку общую все складывали. Все черное, только косточки белые. И костная зола… Я ее уже узнавала… Она – белая-белюсенькая…

После этого куда бы меня не посылали, я не боялась. Ребеночек у меня был маленький, в три месяца я его уже на задание брала. Комиссар меня отправлял, а сам плакал… Медикаменты из города приносила, бинты, сыворотку… Между ручек и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу. В лесу раненые умирают. Надо идти. Надо! Никто другой не мог пройти, не мог пробраться, везде немецкие и полицейские посты, одна я проходила. С ребеночком. Он у меня в пеленочках…

Теперь признаться страшно… Ох, тяжело! Чтобы была температура, ребеночек плакал, солью его натирала. Он тогда красный весь, по нем сыпь пойдет, он кричит, из кожи лезет. Остановят у поста: “Тиф, пан… Тиф…”. Они гонят, чтобы скорее уходила: “Вэк! Вэк!”. И солью натирала, и чесночок клала. А дитятко маленькое, я его еще грудью кормила.

Как пройдем посты, войду в лес, плачу-плачу. Кричу! Так дитятко жалко. А через день-два опять иду…»

Мария Тимофеевна Савицкая-Радюкевич, партизанская связная

«Узнала ненависть… Впервые узнала это чувство… Как они могут ходить по нашей земле! Кто они такие? У меня поднималась температура от этих сцен. Почему они тут?

Пройдет колонна военнопленных, и сотни трупов оставались на дороге… Сотни… Тех, кто падал без сил, их тут же пристреливали. Их гнали, как скот. По мертвым уже не голосили. Не успевали хоронить – столько их было. Они долго лежали на земле… Живые жили с мертвыми…

Встретила сводную сестру. Их деревню сожгли.

У нее было трое сыновей, всех уже нет. И дом сожгли, и детей сожгли. Она сядет на землю и качается из стороны в сторону, качает свою беду. Поднимется – и не знает, куда идти. К кому?

Мы ушли в лес все: папа, братья и я. Никто нас не агитировал, не заставлял, мы – сами. Мама осталась только с коровой…»

Елена Федоровна Ковалевская, партизанка

«Я даже не задумывалась… У меня была специальность, нужная фронту. И я ни секунды не размышляла и не колебалась. Вообще я мало тогда встречала людей, которые хотели пересидеть это время. Переждать. Одну помню… Молодую женщину, нашу соседку… Она мне честно призналась: “Я люблю жизнь. Я хочу пудриться и краситься, я не хочу умирать”. Больше таких не видела. Может быть, они молчали, таились. Не знаю, что вам ответить…

Помню, что вынесла цветы из своей комнаты и попросила соседей:

– Поливайте, пожалуйста. Я скоро вернусь.

А вернулась через четыре года…

Девчонки, которые оставались дома, нам завидовали, а женщины плакали. Одна из девушек, которая ехала со мной, стоит, все плачут, а она нет. Потом взяла и помочила водой себе глаза. Раз-другой. Носовым платочком. А то, мол, неудобно, все плачут. Разве мы понимали, что такое война? Молодые… Это теперь я просыпаюсь ночью от страха, когда мне приснится, что я на войне… Самолет летит, мой самолет, набирает высоту и… падает… Я понимаю, что я падаю.

Последние минуты… И так страшно, пока не проснешься, пока этот сон не улетучится. Старый человек боится смерти, а молодой смеется. Он – бессмертный! Я не верила, что умру…»

Анна Семеновна Дубровина-Чекунова, гвардии старший лейтенант, летчица

«Окончила медучилище… Приехала домой, у меня болел отец. И тут – война. Запомнила, что было утро… Я узнала эту страшную новость утром… Еще роса на листве деревьев не высохла, а уже сказали – война! И вот эта роса, которую я вдруг увидела на траве и деревьях, так ясно увидела – мне и на фронте вспоминалась. Природа находилась в контрасте с тем, что происходило с людьми. Ярко светило солнце… Расцвели ромашки, мои любимые, их было видимо-невидимо в лугах…

Помню, прячемся где-то в пшенице, день солнечный. Автоматы немецкие та-та-та-та – и тишина. Только слышишь, как пшеница шумит. Опять немецкие автоматы та-та-та-та… И думаешь: услышишь ли ты когда-нибудь еще, как пшеница шумит? Этот шум…»

Мария Афанасьевна Гарачук, военфельдшер

«Эвакуировали нас с мамой в тыл… В Саратов… Где-то за три месяца выучилась там на токаря. По двенадцать часов стояли у станков. Голодали. В мыслях одно – попасть на фронт. Там питание какое-никакое. Будут сухари и сладкий чай. Дадут масло. От кого мы это услышали, не помню. Может, от раненых на станции? Спасались от голода, ну и, ясно дело, были комсомолки. Пошли с подружкой в военкомат, но не признались там, что работаем на заводе. Тогда бы нас не взяли. А так записали.

Направили в Рязанское пехотное училище. Выпустили оттуда командирами пулеметных отделений. Пулемет тяжелый, на себе его тащишь. Как лошадь. Ночь. Стоишь на посту и ловишь каждый звук. Как рысь. Каждый шорох сторожишь… На войне, как говорится, ты наполовину человек, а наполовину зверь. Это так… Другим способом не выжить. Если будешь только человек – не уцелеешь. Башку снесет! На войне надо что-то о себе вспомнить. Что-то такое… Вспомнить что-то из того, когда человек еще был не совсем человек… Я не сильно ученая, простой бухгалтер, но это я знаю.

До Варшавы дошла… И все пешочком, пехота, как говорится, пролетариат войны. На брюхе ползли… Не спрашивайте больше меня… Не люблю я книг о войне. О героях… Шли мы больные, кашляющие, не выспавшиеся, грязные, плохо одетые. Часто голодные… Но победили!»

Любовь Ивановна Любчик, командир взвода автоматчиков

«Мой отец, я знала, убит… Брат погиб. И погибнуть или не погибнуть – уже не имело для меня значения. Жалко было только нашу маму. Из красавицы она мгновенно превратилась в старую женщину, очень обиженную на судьбу, она не могла жить без папы.

– Зачем ты идешь на войну? – спросила она.

– Отомстить за папу.

– Папа бы не перенес, когда бы увидел тебя с винтовкой.

А папа мне в детстве косички заплетал. Банты завязывал. Он и сам любил красивую одежду больше, чем мама.

Служила я в части телефонисткой. Больше всего запомнила, как командир кричал в трубку: “Пополнение! Прошу пополнение! Требую пополнение!”. И так каждый день…»

Ульяна Осиповна Немзер, сержант, телефонистка

«Я – не героиня… Я была красивая девочка, меня в детстве баловали…

Пришла война… Умирать было неохота. Стрелять страшно, я никогда не думала, что буду стрелять. Ой, что вы! Я темноты боялась, густого леса. Конечно, зверей боялась… Ой… Не представляла, как это можно встретиться с волком или диким кабаном. Даже собак с детства боялась, маленькую меня укусила большая овчарка, и я их боялась. Ой, что вы! Такая я… А всему в партизанах научилась… Стрелять научилась – из винтовки, пистолета и пулемета. И сейчас, если надо, покажу. Вспомню. Нас даже учили, как действовать, если нет никакого другого оружия, кроме ножа или лопаты. Темноты перестала бояться. И зверей… Но змею обойду, к змеям не привыкла. По ночам в лесу часто выли волчицы. А мы сидели в своих землянках – и ничего. Волки злые, голодные. У нас были такие маленькие землянки, как норы. Лес наш дом. Партизанский дом. Ой, что вы! Я стала бояться леса после войны… Я сейчас никогда не езжу в лес…

Но всю войну думала, что могла бы просидеть дома, возле мамы. Моей красивой мамы, мама была очень красивая. Ой, что вы! Я бы не решилась… Сама – нет. Не решилась… Но… Нам сказали… Город взяли немцы, и я узнала, что я – еврейка. А до войны мы все жили дружно: русские, татары, немцы, евреи… Были одинаковые. Ой, что вы! Даже я не слышала этого слова “жиды”, потому что жила с папой, мамой и книгами. Мы стали прокаженными, нас отовсюду гнали. Боялись нас. Даже некоторые наши знакомые не здоровались. Их дети не здоровались. А соседи нам говорили: “Оставьте все свои вещи, они все равно вам уже не нужны”. До войны мы с ними дружили. Дядя Володя, тетя Аня… Что вы!

Маму застрелили… Случилось это за несколько дней до того, как мы должны были переселиться в гетто. Везде по городу висели приказы: евреям не разрешается – ходить по тротуарам, стричься в парикмахерской, покупать что-либо в магазине… Нельзя смеяться, нельзя петь… Ой, что вы! Мама к этому еще не привыкла, она всегда была рассеянная. Наверное, не поверила… Может, она зашла в магазин? Ей что-нибудь грубое сказали, и она засмеялась. Как красивая женщина… До войны она пела в филармонии, ее все любили. Ой, что вы! Я представляю… Если бы она не была такая красивая… Наша мама… Была бы она со мной или с папой… Я все время об этом думаю… Чужие люди принесли нам ее ночью, принесли мертвую. Уже без пальто и ботинок. Это был кошмар. Ужасная ночь! Ужасная! Пальто и ботинки кто-то снял. Снял золотое обручальное кольцо. Папин подарок…

В гетто у нас не было дома, нам достался чердак в чужом доме. Папа взял скрипку, самая дорогая наша довоенная вещь, папа хотел ее продать. У меня была тяжелая ангина. Я лежала… Лежала с высокой температурой и не могла разговаривать. Папа хотел купить каких-нибудь продуктов, он боялся, что я умру. Умру без мамы… Без маминых слов, без маминых рук. Я, такая балованная… Любимая… Ждала я его три дня, пока знакомые не передали, что папу убили… Сказали, что из-за скрипки… Не знаю, была ли она дорогая, папа, уходя, сказал: “Хорошо, если дадут банку меда и кусок масла”. Ой, что вы! Я – без мамы… Без папы…

Пошла искать папу… Хотела найти его хотя бы мертвого, чтобы мы были вдвоем. Была я светлая, а не черная, светлые волосы, брови, и меня в городе никто не тронул. Я пришла на базар… И встретила там папиного друга, он уже жил в деревне, у своих родителей. Тоже музыкант, как и мой папа. Дядя Володя. Я все ему рассказала… Он посадил меня на телегу, накрыл кожухом. На телеге пищали поросята, кудахтали куры, ехали мы долго. Ой, что вы! До вечера ехали. Я спала, просыпалась…

Так попала к партизанам…»

Анна Иосифовна Струмилина, партизанка

«Был парад… Наш партизанский отряд соединился с частями Красной Армии, и после парада нам сказали, чтобы сдали оружие и шли восстанавливать город. А у нас не укладывалось в сознании: как это – еще идет война, еще только одна Белоруссия освобождена, а мы должны отдать оружие. Каждая из нас хотела идти воевать дальше. И мы пришли в военкомат, все наши девчонки… Я сказала, что я медсестра и прошу отправить меня на фронт. Мне пообещали: “Хорошо, мы вас возьмем на учет, и если вы потребуетесь, то вызовем. А пока идите и работайте”.

Жду. Не вызывают. Снова иду в военкомат… Много раз… И наконец мне откровенно сказали, что нет такой надобности, уже достаточно медицинских сестер. Надо вот кирпичи в Минске разобрать… Город в руинах… Какие у нас были девчонки, спрашиваете? У нас была Чернова, уже беременная, она несла мину на боку, где рядом билось сердце будущего ребенка. Вот и разбирайтесь с этим, что это были за люди. Нам зачем в этом разбираться, мы такими были. Нас воспитали, что Родина и мы – это одно и то же. Или другая моя подруга, она водила по городу свою девочку, а у той под платьицем тело было обернуто листовками, и она поднимала ручки и жаловалась: “Мама, мне жарко. Мама, мне жарко”. А на улицах везде немцы. Полицаи. Немца еще можно обмануть, а полицая трудно. Он – свой, он твою жизнь знает, твое нутро. Твои мысли.

И даже вот дети… Их мы забрали к себе в отряд, но это же дети. Как спасти? Решили отправить за линию фронта, так они из детприемников бежали на фронт. Их ловили в поездах, по дорогам. Они опять вырывались, и опять на фронт.

История еще сотни лет будет разбираться: что это такое? Что это были за люди? Откуда? Вы представляете: беременная идет с миной… Ну, ждала же она ребенка… Любила, хотела жить. И конечно, боялась. Но она шла… Не ради Сталина шла, а ради своих детей. Их будущей жизни. Она не хотела жить на коленях. Покориться врагу… Может быть, мы были слепые, и даже не буду отрицать, многого мы тогда не знали и не понимали, но мы были слепые и чистые одновременно. Мы были из двух частей, из двух жизней. Вы должны это понять…»

Вера Сергеевна Романовская, партизанская медсестра

«Начиналось лето… Я окончила медучилище. Получила диплом. Война! Сразу вызвали в военкомат и приказ: “Вот вам два часа времени. Соберитесь. Отправляем на фронт”. Я сложила все в один маленький чемоданчик.

– Что вы взяли с собой на войну?

– Конфеты.

– Как?

– Целый чемодан конфет. Мне там, в той деревне, куда меня после училища распределили, дали подъемные. Деньги были, и я на все эти деньги купила целый чемодан шоколадных конфет. Я знала, что на войне деньги мне не понадобятся. А наверх положила фотографию курса, где все мои девочки. Пришла в военкомат. Военком спрашивает: “Куда вас направить?”. Я ему говорю: “А подруга моя куда пойдет?”. Мы с ней вместе в Ленинградскую область приехали, она работала в соседней деревне за пятнадцать километров. Он смеется: “Она точно так же спросила”. Взял мой чемодан, чтобы поднести к полуторке, которая везла нас к станции: “Что у вас там такое тяжелое?” – “Конфеты. Целый чемодан”. Он замолчал. Перестал улыбаться. Я видела, что ему не по себе, даже как-то стыдно. Это был немолодой человек… Он знал, куда меня провожает…»

Мария Васильевна Тихомирова, фельдшер

«Моя судьба сразу решилась…

В военкомате висело объявление: “Нужны шоферы”. И я окончила курсы шоферов… Шестимесячные… Даже не обратили внимания на то, что я учительница (до войны в педтехникуме училась). Кому в войну нужны учителя? Нужны солдаты. Нас много девочек было, целый автобат.

Однажды на учениях… Я не могу это без слез почему-то вспоминать… Была весна. Мы отстрелялись и шли назад. И я нарвала фиалок. Маленький такой букетик. Нарвала и привязала его к штыку. Так и иду.

Возвратились в лагерь. Командир построил всех и вызывает меня. Я выхожу… И забыла, что у меня фиалки на винтовке. А он меня начал ругать: “Солдат должен быть солдат, а не сборщик цветов”. Ему было непонятно, как это в такой обстановке можно о цветах думать. Мужчине было непонятно… Но я фиалки не выбросила. Я их тихонько сняла и в карман засунула. Мне за эти фиалки дали три наряда вне очереди…

Другой раз стою на посту. В два часа ночи пришли меня сменять, а я отказалась. Отправила сменщика спать: “Ты днем постоишь, а я сейчас”. Согласна была простоять всю ночь, до рассвета, лишь бы послушать птиц. Только ночью что-то напоминало прежнюю жизнь. Мирную.

Когда мы уходили на фронт, шли по улице, люди стояли стеной: женщины, старики, дети. И все плакали: “Девчонки идут на фронт”. Нас шел целый батальон девушек.

Я – за рулем… Собираем после боя убитых, они по полю разбросаны. Все молодые. Мальчики. И вдруг – девушка лежит. Убитая девушка… Тут все замолкают…»

Тамара Илларионовна Давидович, сержант, шофер

«Как я собиралась на фронт… Вы не поверите… Думала, что ненадолго. Скоро врага победим! Взяла одну юбку, притом любимую, две пары носков и одни туфли. Из Воронежа мы отступали, но я помню, как мы забежали в магазин, и я купила там себе еще одни туфли на высоких каблуках. Вот помню, что отступаем, все черное, дымное (но магазин открыт – чудо!), и мне почему-то захотелось купить туфли. Как сейчас помню, такие изящные туфельки… И духи еще купила…

Трудно сразу отказаться от жизни, которая до этого была. Не только сердце, а весь организм сопротивлялся. Помню, что радостная выбежала из магазина с этими туфельками. Вдохновенная. А везде дым… Грохот… Я уже была на войне, но о войне еще думать не хотела. Не верила.

А вокруг все гремело…»

Вера Иосифовна Хорева, военный хирург

О быте и бытии

«Мечтали… Хотели воевать…

Разместили нас в вагоне, и начались занятия. Все было не таким, как нам представлялось дома. Надо было рано вставать, и весь день ты на бегу. А в нас еще жила прежняя жизнь. Мы возмущались, когда командир отделения, младший сержант Гуляев, имевший четырехклассное образование, учил нас уставу и произносил неправильно отдельные слова. Нам казалось: чему он может научить? А он учил нас, как не погибнуть…

После карантина, перед принятием присяги, старшина привез обмундирование: шинели, пилотки, гимнастерки, юбки, вместо комбинации – из бязи пошитые по-мужски две рубахи с рукавами, вместо обмоток – чулки и американские тяжелые ботинки с металлическими подковами во весь каблук и на носках. В роте по своему росту и комплекции я оказалась самой маленькой, рост сто пятьдесят три сантиметра, обувь тридцать пятого размера и, естественно, военной промышленностью такие мизерные размеры не шились, а уж тем более Америка нам их не поставляла. Мне достались ботинки сорок второго размера, надевала и снимала их, не расшнуровывая, и такие они тяжелые, что я ходила, волоча ноги по земле. От моего строевого шага по каменной мостовой высекались искры, и ходьба была похожа на что угодно, кроме строевого шага. Жутко вспомнить, каким кошмарным был первый марш. Я готова была совершить подвиг, но не готова была вместо тридцать пятого носить сорок второй размер. Это так тяжело и так некрасиво! Так некрасиво!

Командир увидел, как я иду, вызвал из строя:

– Смирнова, как ты ходишь строевым? Что, тебя не учили? Почему ты не поднимаешь ноги? Объявляю три наряда вне очереди…

Я ответила:

– Есть, товарищ старший лейтенант, три наряда вне очереди! – повернулась, чтобы идти, и упала. Выпала из ботинок… Ноги были в кровь стерты….

Тогда и выяснилось, что ходить я уже не могла. Ротному сапожнику Паршину дали приказ сшить мне сапоги из старой плащ-палатки, тридцать пятого размера…»

Нонна Александровна Смирнова, рядовая, зенитчица

«А сколько было смешного…

Дисциплина, уставы, знаки различия – вся эта военная премудрость не давалась сразу. Стоим, охраняем самолеты. А в уставе говорится, что если кто идет, надо останавливать: “Стой, кто идет?”. Подружка моя увидела командира полка и кричит: “Стойте, кто идет? Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вообразите это себе. Она кричит: “Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вы меня извините… Ха-ха-ха…»

Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

«Девушки приехали в училище с длинными косами… С прическами… У меня тоже косы вокруг головы… А как их промыть? Сушить где? Вы их только помыли, а тревога, вам надо бежать. Наш командир Марина Раскова велела всем косы состричь. Девчонки стригли и плакали. А Лиля Литвяк, впоследствии прославленная летчица, никак не хотела со своей косой расстаться.

Я иду к Расковой:

– Товарищ командир, ваш приказ выполнен, только Литвяк отказалась.

Марина Раскова, несмотря на свою женскую мягкость, могла быть очень строгим командиром. Она меня отправила:

– Какой ты парторг, если не можешь добиться выполнения приказа! Кругом шагом марш!

Платья, туфельки на каблуках… Как нам жалко их, в мешочки позапрятывали. Днем в сапогах, а вечером хоть немножко в туфельках перед зеркалом. Раскова увидела – и через несколько дней приказ: всю женскую одежду отправить домой в посылках. Вот так! Зато новый самолет мы изучили за полгода вместо двух лет, как это положено в мирное время.

В первые дни тренировок погибло два экипажа. Поставили четыре гроба. Все три полка, все мы плакали навзрыд.

Выступила Раскова:

– Подруги, вытрите слезы. Это первые наши потери. Их будет много. Сожмите свое сердце в кулак…

Потом, на войне, хоронили без слез. Перестали плакать.

Летали на истребителях. Сама высота была страшной нагрузкой для всего женского организма, иногда живот прямо в позвоночник прижимало. А девочки наши летали и сбивали асов, да еще каких асов! Вот так! Знаете, когда мы шли, на нас мужчины смотрели с удивлением: летчицы идут. Они восхищались нами…»

Клавдия Ивановна Терехова, капитан авиации

«Осенью меня вызвали в военкомат… Принял военком и спрашивает: “Прыгать умеете?”. Я призналась, что боюсь. Долго он агитировал за десантные войска: красивая форма, шоколад каждый день. Но я с детства боялась высоты. “Хотите в зенитную артиллерию?” А очень я знаю, что это такое – зенитная артиллерия? Тогда он предлагает: “Давайте направим вас в партизанский отряд.” – “А как маме оттуда писать в Москву?” Он берет и пишет красным карандашом на моем направлении: “Степной фронт…”

В поезде влюбился в меня молодой капитан. Всю ночь в нашем вагоне простоял. Он уже был обожженный войной, несколько раз раненый. Смотрел-смотрел на меня и говорит: “Верочка, только не опускайтесь, не становитесь грубой. Вы такая сейчас нежная. Я уже всего повидал!”. И дальше что-то в таком духе, что, мол, трудно выйти чистым из войны. Из ада.

Месяц добирались мы с подругой до четвертой гвардейской армии Второго Украинского фронта. Наконец догнали. Главный хирург вышел на несколько минут, посмотрел на нас, завел в операционную: “Вот ваш операционный стол…”. Санитарные машины одна за другой подходят, машины большие, “студебеккеры”, раненые лежат на земле, на носилках. Мы спросили только: “Кого брать первыми?” – “Тех, кто молчит…” Через час я уже стояла за своим столом, оперировала. И пошло… Оперируешь сутками, после чуток подремлешь, быстренько протрешь глаза, умоешься – и опять за свой стол. И через два человека третий – мертвый. Не успевали всем помочь. Третий – мертвый…

На станции в Жмеринке попали под страшную бомбежку. Состав остановился, и мы побежали. Замполит наш, вчера ему вырезали аппендицит, а он сегодня уже бежал. Всю ночь просидели в лесу, а состав наш разнесло в щепки. Под утро на бреющем полете немецкие самолеты стали прочесывать лес. Куда денешься? В землю, как крот, не полезешь. Я обхватила березу и стою: “Ох, мама-мамочка! Неужели я погибну? Выживу, буду самым счастливым человеком на свете”. Кому потом ни рассказывала, как за березу держалась, все смеялись. Ведь что было в меня попасть? Стою во весь рост, береза белая… Умора!

День Победы встретила в Вене. Мы поехали в зоопарк, очень в зоопарк хотелось. Можно было поехать посмотреть концентрационный лагерь. Всех возили, показывали. Не поехала… Сейчас удивляюсь: почему я не поехала? Хотелось чего-нибудь радостного. Смешного. Увидеть что-нибудь из другой жизни…»

Конец ознакомительного фрагмента

Скачать полный вариант книги в PDF
Сайт Светланы Алексиевич

Авторы
Самое популярное (читателей)
Обновления на почту

Введите Ваш email-адрес: