Вера в горниле сомнений — Дунаев М.М.

Вера в горниле сомнений — Дунаев М.М.

(58 голосов4.6 из 5)

Александр Александрович Блок

Александр Александрович Блок (1880–1921) всем своим творчеством раскрыл трагедию бегства человека от страшащих тягот жизни. Особенно остро прозвучала эта трагическая нота в поэме «Соловьиный сад» (1915), символической автобиографии поэта.

В творчестве Блока, в целостности его, запечатлена духовная гибельность всякой попытки укрыться от реального бытия.

В начале своего поэтического пути Блок, как и подобает молодому поэту, смотрит на жизнь не без мрачности, пишет подражательные (Лермонтову, Фету, Апухтину и др.) стихи, полные мировой скорби. Недаром первый цикл стихов назвал он — ANTE LUCEM (До света). Тут и до света, и после: сладострастная радость от предвкушаемой гибели мира есть только усугублённый ужас предчувствия тризны бытия. Но чаще в ранних стихах Блока ощущается душевная мечтательность, метания, свойственные началу жизненного поиска, либо некоторая туманность незрелых молений.

Блока уже тянет узреть за реалиями бытия нечто мистически-таинственное, определяющее это бытие. Его тянет соблазняющая тайна. И эту тайну он пытается выразить в особой эстетической системе. Для него вглядывание туда представлялось спасительным деянием: ибо здесь всё неверно. Но не стоит думать, заблуждаясь, что это там мыслится им как Горний мир, известный Православию. Нет, у Блока — своя мистическая потусторонняя реальность, соблазнительная и обманная.

О. Павел Флоренский утверждал: «Мистика Блока подлинна, но — по терминологии Православия — это иногда «прелесть», иногда явное бесовидение, видения его подлинные, но это видения от скудости, а не от полноты». В этой мистической реальности он стремится укрыться от реальности обыденной.

Позднее вспоминая о ранних годах, Блок записал в Дневнике: «Начало богоборчества. Она продолжает медленно принимать неземные черты».

Она… Вот — ключ ко всему.

Это ключ к тому мистическому опыту, который переживают в начале века многие символисты и после которого символизм из одиночных явлений вырос в мощное направление.

Блоку суждено было опьяниться идеей Вечной Женственности. Прежде всего, конечно, под воздействием Соловьёва. И не одному ему это выпало. Прот. Георгий Флоровский назвал поэзию Блока «своеобразным комментарием и к поэзии, и к мистике Соловьёва».

В 1901 году Блок начинает цикл стихотворений «Стихи о Прекрасной Даме» (1901–1902). «Дама» — это именно символическая Женственность, но и конкретное, реально-мистическое воплощение её. Имя этого воплощения известно: Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок, возлюбленная, невеста, жена поэта.

Этот дуализм сразу вызвал жестокое противоречие в самом поэте: его высокий эротизм противился чувственности и земной страсти. Всё привело к тому, что он начинает помышлять о добровольном уходе из жизни, и тому есть многие свидетельства.

Может быть, спасла поэзия? О поэзии он писал:

«Стихи — это молитвы. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает её в божественном экстазе. И всё, чему он слагает её, — в том кроется его настоящий Бог. Диавол уносит его — и в нём находит он опрокинутого, искалеченного, — но всё милее, — Бога. А если так, есть Бог и во всём тем более — не в одном небе бездонном, а и в «весенней неге» и в «женской любви».»

Бог и дьявол — одно?

Как нередко бывает у поэта, художника, земное томление нашло исход в творчестве. «Стихи о Прекрасной Даме», возможно, такой исход.

Весьма важно, что в момент наивысшей одержимости этой идеей Блок делает наброски письма к Ней (так и не отправленного, пишущегося более для себя, для прояснения собственных мыслей) и признаётся: «…меня оправдывает продолжительная и глубокая вера в Вас (как в земное воплощение пресловутой Пречистой Девы или Вечной Женственности, если Вам угодно знать)». Знаменательно. В мистическом мирочувствии Блока проступает религиозный индифферентизм, смешение вер и представлений.

Нужно прислушаться к мудрому суждению о. Павла Флоренского:

«Характерная особенность блоковских тем о Прекрасной Даме — изменчивость её лика, встречи с нею не в храме только, но в «кабаках, переулках, извивах», перевоплощаемость её, святой, в блудницу, «Владычицы вселенной красоты неизреченной», «девы зари купины» — в ресторанную девку — изобличает у Блока хлыстовский строй мысли, допускающий возможность и даже требующий воплощение Богородицы в любую женщину. Стихи утончённого русского поэта и домыслы грубейшей русской секты соприкоснулись в своём глубинном. И «культура» и «некультурность», от культа оторвавшись, — одинаково его исказили, заменив культовую хвалу Владычице непристойной на неё хулой. Хула на Богородицу — существенный признак блоковского демонизма».

Можно вспомнить вновь утверждение Ходасевича: было безразлично, кому служить, ценилась лишь полнота одержимости. Блок утверждает то же самое, по сути (а Ходасевич не мог того знать, и это ещё раз подтверждает правоту его наблюдения):

«Мы ещё только смотрим, содрогаясь и смутно ждём конца. Кто родится — Бог или дьявол, — всё равно; в новорожденном заложена вся глубина грядущих испытаний; ибо нет разницы — бороться с дьяволом или с Богом, — они равны и подобны; как источник обоих — одно Простое Единство, так следствие обоих — высшие пределы Добра и Зла — плюс ли, минус ли — одна и та же Бесконечность».

Если бы это не было молодой глупостью, то нужно было бы выяснять, что здесь: манихейство в причудливом сочетании с пантеизмом или иное что. Но пока должно лишь отметить безразличие к Истине, которое даром не проходит.

Всё творчество Блока трагически затенено его переживанием идеи Прекрасной Дамы (или Вечной Женственности, или таинственной Девы). Под разными именами, под разными личинами, претерпевая своеобразную цепь перевоплощений, — она стала центральной идеей поэта, его главным соблазном. И она же явилась главным соблазном его реальной жизни, трагедией его. Он с самого начала предчувствует и страшится того, что вынужден предугадать неизбежную цепь многих Её изменений.

Сами «Стихи о Прекрасной Даме» ещё не вполне совершенны, бедны образностью. Туманы, сумерки, тени. И в них, за «грубой корой вещества» кроется «сиянье Божества». (Это уже общее место в исследованиях поэзии Блока.) Но в «Стихах…» — обозначение того, что будет занимать Блока всегда.

Трагедия Блока и в том, что он долго жил в состоянии сознавания безысходности своего неприятия жизни, нежелания жить вне грёзы, вне опьянения мечтой. Да и сама жизнь для него — сон, и тяжёлый сон…

Жизни сон тяжёлый он развернул во всей его пошлости в программном своём стихотворении, в знаменитой «Незнакомке» (1906). Поэт ставит перед собою цель сознательной и полной депоэтизации жизни. Кто ещё мог осмелиться так сопоставить в нераздельности понятия весны («пора любви»!) и тления? Пошлость, неистребимая пошлость царит в этом мире.

Всему этому и противостоит она — воплощение мечты, поднимающей воспалённое восприятие жизни над пошлостью реальной действительности. И приходит она — «отражённая в стакане», в оглушённости и смиренности вином, опьянением.

Стих начинает звучать торжественно и возвышенно, он начинает чаровать, как чарует сама незнакомка, несущая в себе высшую тайну, открытую лишь опьянённому мечтой воображению.

Поэт переосмысляет пошлую истину красноглазых пьяниц, возносит её на уровень тайного сокровища, недоступного непосвящённым:

В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.

Истина Блока в опьянении грёзой…

Но она же рождает и растерянность в его душе. Как продолжение «Незнакомки» он пишет вслед стихотворение «Там дамы щеголяют модами…», почти дословно воспроизводящее образный язык «Незнакомки». И задает недоуменный вопрос:

Средь этой пошлости таинственной,
Скажи, что делать мне с тобой —
Недостижимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой?

Что это? Это страх и безусловная растерянность перед жизнью. А почему пошлость — таинственная? Для символиста, прозревающего бытие, во всём тайна.

Образ «Незнакомки» выявил внутреннюю «эволюцию» идеи Прекрасной Дамы в эстетическом сознании Блока, ту трансформацию самого этого сознания, которое было определено его безблагодатностью, соблазнённостью. Такое двоение «прелестного образа» порождено было раздвоением души самого поэта, в котором он признавался ещё в пору юного пылкого воспевания Прекрасной Дамы:

В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
И тихо, с изменённым ликом.
В мерцаньи мертвенных свечей,
Бужу я память о Двуликом
В сердцах молящихся людей.

Раздвоение образа Жены есть символ двоения в душе поэта. Он и ко Христу склоняется, и о дьяволе память не оставляет. Не всё ли равно, кому поклоняться! — так возглашает «век».

Конечно, это лишь резкое обозначение стержневой линии в поэзии Блока. У него всё обволакивается звучными стихами, душевными переживаниями, тонко изукрашенными резцом причудливой фантазии. Проследить все изгибы образной витиеватости, быть может, и увлекательно, но это не наша тема.

Да кроме того, у Блока всё превращается в затейливую и изысканную игру, которая непременно обязана возникнуть там, где поселяется безразличие к Истине (где Бог ли, дьявол — не всё ли равно?). Игра, которая прежде мнилась возвышенной мистерией, в которой царила таинственная Дева, вдруг жестоким прозрением обратилась в фарс, в клоунаду, в балаган… У Блока — в балаганчик.

Даже свою тоску и растерянность поэт всегда может преобразовать в искусстве. Тоска по утраченной грёзе тоже может стать источником вдохновения. Блок создаёт «Балаганчик» (1906), своего рода «маленькую трагедию-фарс».

1906 год, когда написаны «Незнакомка» и «Балаганчик», — один из тяжелейших для Блока по интенсивности душевных терзаний. Всё как будто подстёгивает его творчество Он пишет, помимо многих лирических стихов, свои драматические поэмы «Король на площади» и «Незнакомка», с тем же кругом проблем, с той же безысходностью в попытке их решения.

По глубокому наблюдению Мочульского, трагедия Блока «в том, что Божество открылось ему как космическое начало «Вечной Женственности», а не как богочеловеческое лицо Христа. Он верил в Софию, не веря во Христа». В стихотворениях Блока оттого явно ощутимо тягостное переживание жизни. Часто — безнадёжность.

Его словно влечёт всякая нечисть. Блок поэтизирует бесовщину в «Пузырях земли» (1904–1905). Затем он пишет «Ночную фиалку» (1905–1906) публикуя её вначале под названием «Нечаянная радость». Вообще, Блок, мы это уже замечали не раз, нередко использует в своей образной системе понятия христианские, церковные, но всегда почти всуе. Поэтому не икона является мистическому видению поэта, а символ тяжкого болотного дурмана, ночная фиалка. Недаром Блок в итоге меняет название.

И всё мрачнее и мрачнее становится его поэтическое восприятие жизни:

Тайно сердце просит гибели.
Сердце лёгкое, скользи…
Вот меня из жизни вывели
Снежным серебром стези…

____________________

И в какой иной обители
Мне влачиться суждено,
Если сердце хочет гибели,
Тайно просится на дно?

Духовная прелесть «второго крещения» (Православие исповедует едино крещение) соединяется у него с отвержением жизни — это ведущий мотив в цикле «Снежная маска» (1907).

Только в редкие миги, как заклинания звучат гимновые взывания к жизни. Он не мог не ощущать: его Муза несёт гибельные напевы («К Музе», 1912):

Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.

Поэт хочет превозмочь эту гибельную муку, этот душный сон бытия. Ему так мечталось одолеть губящее душу видение жизни в поэзии своей. Не самообман ли?

Рвётся душа от мрака к свету, но одолеет ли путы, которыми сама себя связала? Впрочем, в поэзии Блока всё более становятся размытыми границы между светом и тьмой, добром и злом, высоким и низким… Так всегда бывает в рабстве у игрового начала.

Он связал себя игрой в творчество, в искусство, и давно развёл их с жизнью. В этом он признался в письме к матери от 29 октября 19 07 года:

«Настроение отвратительное, т. е. было бы совсем мерзкое, если бы я не был постоянно занят, — это спасает… Но подлинной жизни нет и у меня. Хочу, чтобы она была продана по крайней мере за неподдельное золото, а не за домашние очаги и страхи… Чем хуже жить — тем лучше можно творить, а жизнь и профессия несовместимы».

Да ему просто необходимы все эти терзания как материал для творчества. Но что может быть создано из отчаяния и страстей? Не образы ли, заражающие теми же гибельными настроениями?

Внутреннюю защиту от отчаяния «серебряный век» нашёл в иронии, Блок это понял. В статье, так и обозначенной — «Ирония» (1907), он писал:

«Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой телесным и духовным врачам. Эта болезнь — сродни душевным недугам и может быть названа «иронией». Её проявления — приступы изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается буйством и кощунством».

Блок поставил жестокий диагноз не только себе, но и «веку»: он обвинил время в двуличии, в отсутствии подлинных нравственных и духовных ценностей, в бесовской безопорности нескончаемого падения:

«…мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и своё отчаяние, себя и близких своих, своё творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть».

Ведущий поэт «серебряного века» жестоко обвиняет его и себя в нём.

Блок видел причины болезни «иронии» в обострённом индивидуализме. Он не мог не осознать: интеллигенция «серебряного века» внутренне устремлена к самоуничтожению. Антиинтеллигентским пафосом переполнены его статьи «Литературные итоги 1907 года» (1907), «Народ и интеллигенция» (1908), «Вопросы, вопросы, вопросы» (1908), «Стихия и культура» (1909) и др. О всех «исканиях» он высказался оскорбительно:

«Пожалуй, и не стоило бы говорить о дрянном факте интеллигентских религиозных исканий, дрянном, как дрянны все факты интеллигентской жизни этой осени: все сбились с панталыку, бродят как сонные мухи, работать не любят, от безделья скучают».

Блок не может не видеть апостасийности своего времени. Об этом — многие его поэтические прозрения. Но он ощущает, что в нём самом нет внутренней опоры.

С Вечной Женственностью он, кажется, совершил расставание в символическом акте, о котором поведал в стихотворении «О доблестях, о подвигах, о славе…» (1908) — о действии реальном или вымышленном? — для символиста не имеет значения. Портрет (икона) запечатлевший Её облик, помогавший забыться в земных горестях, оказывается бессмысленным и ненужным и устраняется из пространства прежнего преклонения и внимания. В стихотворении в символической форме передаются основные события «ухода» прежнего идеала из жизни поэта: терзания, зовы, грёза сна об утраченном…

Этим стихотворением открывается цикл «Возмездие» (1908–1913), предваряющий по смыслу поэму «Соловьиный сад»: жизнь совершает своё возмездие отрекшемуся от неё мечтателю. Пока текла грёза, жизнь незаметно уходила и ушла:

Я, не спеша, собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.

Ещё вернутся мысли, споры,
Но будет скучно и темно;
К чему спускать на окнах шторы?
День догорел в душе давно.

По поводу этих строк о. Павел Флоренский заметил: «И для человека выпало основное прошение просительной ектеньи: «Дне сего совершенна, свята, мирна и безгрешна у Господа просим…» Ектения — схема всей человеческой жизни. Она объемлет всё, что развёртывается на фоне жизненного дня… А здесь — потух фон, «день догорел в душе давно».

Блок был соблазнён, очарован своими демонами-двойниками. Хотя знал, как соблазняет демон душу. Он писал об этом в стихотворении «Демон» (1910): вначале посулит неземное блаженство, а затем бросит, «как камень зыбкий, в сияющую пустоту». Но всё-таки поэт вслушивался в льстивые бесовские нашёптывания, внушающие вседозволенность.

Быть может, это страшное сознание гибельности всякой мечты остро пронзило его, когда он в воображении осмыслил трагедию бессмысленной грёзы в стихотворении «На железной дороге» (1910), незадолго перед тем написанном?

В какой-то момент его охватывает столь трагическое ощущение бессилия, что он начинает подозревать свою неспособность к собственному восстанию из мертвых:

Нет, мать. Я задохнулся в гробе,
И больше нет бывалых сил.
Молитесь и просите обе.
Чтоб ангел камень отвалил.

Блок предпринял попытку преодолеть символистский соблазн в создании почти реалистической поэмы «Возмездие» (1910–1911), так и оставшейся незаконченною. Несомненно, сама незавершённость замысла есть знак хотя бы частичной творческой неудачи поэта. Об этом же говорят исследователи: не стоит поэту-символисту браться за реализм. Поэма писалась трудно, с остановками, сомнениями. Блок осваивал пушкинский стих, освоил его успешно, но поэтических открытий не совершил.

В итоге получилась автобиографическая поэма, написанная в строгом духе критического реализма, с революционным оттенком, привлекающая к себе прежде всего звучным пушкинским слогом.

Несмотря на декларативное заявление о том, что «мир прекрасен», Блок рисует весьма мрачные картины исторического бытия всех народов. Следует отметить, что именно от блоковых описаний идёт молва о страшной тьме российской жизни в предреволюционные годы. Блока цитируют усердно и с наслаждением. Но не болезненный ли взор Блока и ему подобных настраивает и более позднее видение российской жизни?

Цикл «Родина» (1907–1916) весьма важен для осмысления особенностей понимания Блоком России. Любовь его к родине несомненна, но каково наполнение этой любви? Для него Россия только источник душевного подъёма, питающий поэтическую энергию. Не видя духовной основы в русском бытии, Блок позднее легко сбился поэтому на племенную спесь в поэме «Скифы» (1918). В ней он сказал много верного и о русской всеотзывчивости (повторив Достоевского), и о внутренней мощи нации, но выстроил свой дом на песке, не связав всё воедино наднациональной духовной заданностью бытия Руси. Такое странное у него было отношение к ней.

Поэтическое воображение Блока рождает дотоле неведомый образ: «Русь-жена». Прежде в родине виделось всегда и всем материнское начало. Теперь это — «жена моя». Всё та же «Вечная Подруга»… Новое звено в цепи перевоплощений. В цикле «Родина» — эта подруга становится олицетворением непостигаемых страданий.

Образ жены явлен в поэтических раздумьях «На поле Куликовом». Это гениальное создание Блока, входящее в цикл «Родина», менее всего есть размышление над историей, над судьбою Русской земли даже, но отражение внутреннего состояния поэта, для которого давнее событие лишь повод к самораскрытию, к символизации собственных переживаний, собственных смятенных дум. «Поле Куликово» — это внутреннее поле поэта, символизированное через историческую (битва) и географическую (поле битвы) реалии. «Вечный бой» в душе и поиск поддержки для иссякающих сил.

Что в той битве? Борьба нескончаемая страстей в душе? Или борьба со страстями? Поэт призывает молиться, но покой для сердца отвергает. Клубок противоречий. Ибо покой — сущностный признак святости, покой во всём составе человека. Молитва необходима для обретения покоя. От всех этих соблазнов непросветлённые страдания, «кровавый отсвет в лицах», «роковая пустота». И осознание своего недостоинства…

Когда-то Тютчев видел призвание России в несении Креста, с Которым всю исходил её в рабском виде Царь Небесный.

Для Блока тягостно такое покорное несение. Он завершает цикл стихов-раздумий о судьбах России недоуменным вопросом: доколе русская мать будет тужить в своей покорности несения Креста?

Очень скоро этот вопрос найдёт отзыв в поэме «Двенадцать», в которой поэт дал своё осмысление революции. Революции Блок симпатизировал (хотя и был как будто аполитичен в мировоззрении): ещё в годы бунтов начала века участвовал в рабочей демонстрации и нёс впереди толпы красное знамя. Как и Павел Власов. В стихах Блока его революционные чаяния тоже отразились. Например, в «Её прибытии». В 1906 году он написал несколько странное четверостишие «Деве-революции»:

О, Дева, иду за тобой —
И страшно ль идти за тобой
Влюблённому в душу свою,
Влюбленному в тело своё?

Диковинная смесь нарциссизма с революционным порывом. И поскольку революция есть Дева, то она мыслится здесь как своего рода ипостась всё той же таинственной Подруги.

Более серьёзный подступ к теме, позднее зазвучавшей в поэме «Двенадцать» (январь 1918), виден в одном из стихотворений цикла «Родина» — «Дикий ветер стёкла гнёт…» (1916):

Как не бросить всё на свете,
Не отчаяться во всём,
Если в гости ходит ветер,
Только дикий чёрный ветер,
Сотрясающий мой дом?.

Это прямой ход к началу поэмы «Двенадцать»:

Чёрный вечер,

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер —

На всём Божьем свете!

Мир — как приводящая в безысходное отчаяние стихия.

После завершения поэмы Блок отметил в Записной книжке: «Сегодня я — гений». Поэма и впрямь гениальна по форме. Но мало сыщется в русской литературе шедевров более постыдных, чем «Двенадцать» Блока.

«Мертва духовно, и проникнута поэзией, вот удивительно! — изумлённо восклицал Б.Зайцев. — В «Двенадцати» есть поэзия, всегдашний блоковский хмель, и тоска, и дикая Русь, и мрак».

Ритмическим богатством, музыкальностью звучания поэма таинственно завораживает.

Музыка… Это слово стало важнейшим в завершающий период творчества Блока. Музыка стала тем мистическим началом, которое ведёт человека по жизни и по истории. В каком-то смысле это обезличенная замена идеи Вечной Женственности.

Поэт всегда отчётливо слышит мир, время, события — всё воспринимает через звук. Иначе ему не быть поэтом. Отношение же к музыке становится у Блока прямо религиозным:

«Вначале была музыка. Музыка есть сущность мира. Мир растёт в упругих ритмах. Рост задерживается, чтобы потом «хлынуть». Таков закон всякой органической жизни на земле — и жизни человека и человечества. Волевые напоры. Рост мира есть культура. Культура есть музыкальный ритм».

Вначале была музыка… Аллюзия напрашивается намеренная. Далее как бы подразумевается: и музыка была у Бога, и музыка была Бог (ср.: Ин.1:1).

Так он пишет в Дневнике. И дважды записывает: «Ничего, кроме музыки не спасёт». Христиане думают иначе.

Ради музыки он готов на многие жертвы:

«…требуется действительно похоронить отечество, честь, нравственность, право, патриотизм и прочих покойников, чтобы музыка согласилась помириться с миром».

Музыка для него — миротворящее начало. Он тянется к космизму, он, ему кажется, находит универсальное средство творчества. И видна им самим обозначенная для себя (для поэзии) цель — «утонуть в музыке». Он обрушивается на интеллигенцию за то, что она не понимает музыки, а музыка для него единственное, что может спасти. Значит, ему ясен ответ на проклятый вопрос «что делать?»:

«Бороться с ужасами может лишь дух…А дух есть музыка. Демон некогда повелел Сократу слушаться духа музыки.

Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию».

Итак, для Блока революция и есть музыка. А поскольку дух тоже есть музыка, то и революция есть дух. И поскольку революция когда-то мыслилась как Дева, то музыку-революцию можно осмыслять и как новое проявление Вечной Женственности. Простое арифметическое уравнение.

Но мало продекларировать, поэт должен явить ту музыку. «Утонуть в музыке». Поэма «Двенадцать» и есть музыка революции. Смена ритмов, смена смысловых планов, смена восприятий крутит вихрем стиховую стихию, тянет к пропасти.

Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнём-ка пулей в Святую Русь —

В кондовую,
В избяную.
В толстозадую!

Эх, эх, без креста!

Об этих строках писал И.А. Ильин:

«Вспоминаю я невольно тот тягостный и постыдный день, когда в русской литературе были сказаны о Православной Руси… окаянные, каторжные слова».

Грязная история об убийстве проститутки Катьки ревнивым ухажёром Петькой, одним из «двенадцати» ведь специально введена в общую стихию. Для чего? Чтобы музыка могла помириться с миром?

Вся эта стихия стянута стержневым образом:

Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.

Кто они?

…И идут без имени святого
Все двенадцать — вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль…

Но впереди их — Христос. И эти двенадцать — апостолы? И Христос идёт не с Крестом, а с «кровавым флагом». А у них — «винтовочки стальные». И ведь винтовочки эти — стреляли в Христа (да Он — «от пули невредим»). Тут слишком много непрояснённого.

О бесовской природе этого дозора, равно как и их предводителя, точно сказал о. Павел Флоренский, прибегая не к сомнительным домыслам, а основываясь на конкретном богословско-литургическом анализе:

«Поэма «Двенадцать» — предел и завершение блоковского демонизма. Стихия темы, в этой поэме раскрывающейся, названа начальными словами: «Чёрный вечер». В плане тематики литературной поэма восходит к Пушкину: бесовидение в метель («Бесы»).

Пародийный характер поэмы непосредственно очевиден: тут борьба с Церковью символизируется числом 12. Двенадцать красноармейцев, предводителем которых становится «Исус Христос», пародируют апостолов даже именами: Ванька «ученик, его же любляше», Андрюха — Первозванного и Петруха — Первоверховного. Поставлены под знак отрицания священник («а вон и долгополый») и иконостас («от чего тебя упас золотой иконостас»), то есть тот и то, без кого и чего не может быть совершена литургия.

В поэме имеется чёткое отрицание крещальных отношений. Троекратное и не всегда в поэме внутренне мотивированно повторяющееся: «свобода, свобода. Эх, эх, без креста…» В этом отношении поэма — повторение второго крещения, отрицание крещальных стяжаний: креста («Эх, эх, без креста») и имени («и идут без имени святого все двенадцать вдаль»).

В поэме отчётливо и не обинуясь говорят черти:

Эх, эх, поблуди!
Сердце ёкнуло в груди!
Эх, эх, освежи,
Спать с собой положи!
Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!

Это только перевод на смердяковский язык ивано-карамазовского «всё позволено», более изысканно выраженного раньше:

Сверкнут ли дерзостные очи,
Ты их сверканья не отринь.
Грехам, вину и страстной ночи
Шепча заветное «аминь».

Характер прелестного видения, пародийность лика являющегося в конце поэмы «Исуса» (отметим разрушение спасительного имени) предельно убедительно доказывает состояние страха, тоски и беспричинной тревоги «удостоившихся» такого видения. Этот «Исус Христос» появляется, как разрешение чудовищного страха, нарастание которого выражено девятикратным окриком на призрак и выстрелами, встреченными долгим смехом вьюги. Страх, тоска и тревога — существенный признак бесовидения, указываемый святоотеческой литературой.

На вопрос, по каким признакам можно распознать присутствие ангелов добрых и демонов, принявших вид ангелов, преподобный Антоний Великий отвечал: «Явление святых ангелов бывает невозмутительно. Являются они безмолвно и кротко, почему в душе немедленно является радость, веселие и дерзновение… Нашествие и видение злых духов бывает возмутительно, с шумом, гласами и воплями, подобно нашествию разбойников. От сего в душе происходят: болезнь, смятение, страх смертный… Поэтому если, увидев явившегося, приходите в страх, но страх ваш немедленно уничтожен и, вместо него, в вашу душу явилась неизгладимо неизглаголанная радость, то не теряйте упования и молитесь; а если же явление сопровождается смятением, внешним шумом, мирской пышностью, то знайте, что это нашествие злых ангелов».

Блок не мог того не чувствовать смутно. Не оттого ли он на вопрос о Христе в поэме ответил однажды: «У меня Христос компилятивный». Компиляция — из тьмы и света?…

Гумилёв, по свидетельству Г.Иванова, безжалостно обвинял Блока: «Помню фразу, сказанную Гумилёвым незадолго до их общей смерти, помню и холодное, жестокое выражение его лица, когда он убеждённо говорил: «Он (т. е. Блок), написав «Двенадцать», вторично распял Христа и ещё раз расстрелял Государя».

Блок говорил (Чуковскому), что, написав «Двенадцать», несколько дней подряд слышал непрекращающийся не то шум, не то гул, но потом это смолкло.

Чуковский свидетельствует, что Блок всегда говорил о своих стихах так, словно в них сказалась чья-то посторонняя воля, которой не мог не подчиняться, словно это были не просто стихи, но откровение свыше…»

Всё это создаёт совершенную неопределённость в понимании образной системы поэмы. Кто именно возглавляет в финале поэмы дозор «двенадцати» — сказать невозможно. Вряд ли это ясно сознавал сам Блок. Даже само упоминание имени Христа мало о чём говорит, когда мы слышим это от Блока.

И что за странность, если здесь всё-таки Христос? Зачем Он прячется между домами с красным флагом? Быть может, это всё же адова сила: дьявола ведь тоже пулей не возьмёшь. И вот он принимает облик Спасителя и увлекает за собою «апостолов»? Ведь и такая трактовка имеет свою логику.

Всё смутно, неразличимо в этом снежном вихре, где «мчатся бесы рой за роем» — вслед за лже-христом. Революция таких и производит.

А поэту Бог ли, дьявол — всё равно. Он «компилирует».

Вспомним вновь, как он утверждал ещё в молодости: «Кто родится — Бог или дьявол, — всё равно; в новорожденном заложена вся глубина грядущих испытаний; ибо нет разницы — бороться с дьяволом или с Богом, — они равны и подобны; как источник обоих — одно Простое Единство, так следствие обоих — высшие пределы Добра и Зла — плюс ли, минус ли — одна и та же Бесконечность.»

Теперь это ясно отозвалось. Не всё ли Блоку равно: Христос или Антихрист? В любом случае — «одна и та же Бесконечность».

О восприятии личности Сына Божия Блоком лучше всего свидетельствует его замысел создания пьесы о Христе, возникший именно в то время, когда писалась поэма. Среди предварительных записей об этом в Дневнике (7 января 19 18) читаем: «Грешный Иисус…Иисус — художник. Он всё получает от народа (женственная восприимчивость). «Апостол» брякнет, а Иисус разовьёт.

Нагорная проповедь — митинг…Иисус задумчивый и рассеянный, пропускает их разговоры сквозь уши: что надо, то в художнике застрянет».

Тот, кому в Нагорной проповеди видится митинг, — мог и лже-христа с кровавым флагом пустить во главе святотатцев.

Всех прочих кощунств нет нужды цитировать, но пьеса, будь она написана, вышла бы чрезмерно святотатственной.

Не вышло. Многие утверждают: после «Двенадцати» поэтический дар был взят у Блока. Дорого он заплатил.

Часто приводят биографы свидетельство Чуковского, который вспоминал, как признавался Блок в наступившей глухоте: «Все звуки прекратились. Разве не слышите, что никаких звуков нет?» То была не физическая, но поэтическая глухота к звукам бытия. Безнаказанно наслаждаться музыкой революции оказывается нельзя.

Г.Иванов, младший современник Блока, хорошо его знавший, утверждал позднее:

«За создание «Двенадцати» Блок расплатился жизнью. Это не красивая фраза, а правда. Блок понял ошибку «Двенадцати» и ужаснулся её непоправимости. Как внезапно очнувшийся лунатик, он упал с высоты и разбился. В точном смысле слова он умер от «Двенадцати», как другие умирают от воспаления лёгких или разрыва сердца».

Перед смертью поэт бредил об одном и том же: требовал отыскать все экземпляры поэмы и уничтожить их.