Вера в горниле сомнений — Дунаев М.М.

Вера в горниле сомнений — Дунаев М.М.

(58 голосов4.6 из 5)

Владимир Владимирович Маяковский

Владимир Владимирович Маяковский (1893–1930) — одна из заметнейших фигур как «серебряного века», так и советской литературы. Поэт он подлинный, как бы кто ни относился к его поэзии. Нужно лишь не забывать, что звание поэта не есть индульгенция.

Маяковский как будто застрял на переходе из прошлого в объявленное футуристами неопределённое «будущее» поэзии. До «дыр бур щил» ов ему ещё далеко: он всё-таки поэт, а не штукарь; но и прошлые системы образности его не удовлетворяли, хотелось дать «новый язык».

В основе образной системы Маяковского — метафора. Но что может быть старее метафоры в поэзии? Разве что сама поэзия. Маяковский старается обновить её — и начинает с метафоры.

Ранний Маяковский грешит нагромождением «новой поэзии», метафоры у него становятся нарочитыми, даже слишком назойливыми. Как будто он боится, что самое простое описание уже будет лишено «поэтичности», и как будто торопится похвастать своеобразием собственного образного видения. Ю. Карабчиевский, разбирая метафоры Маяковского, очень скоро пришёл к выводу о сделанности многих по единому шаблону.

Можно добавить, что само образное видение раннего Маяковского поражает какою-то «покорёженностью», желанием увидеть всюду нечто мерзкое и отталкивающее. Это намеренный эпатаж, стремление бросить вызов, раздразнить. Таковым было и вообще поведение всей компании футуристов, таковы были стихи их. Маяковскому хочется оскорбить, плюнуть в глаза тем, перед которыми он мазохистски кривляется своим стихом. «Нате!» (1913), «Вам!» (1915)… Примеров таких у него преизобильно. Вся его «сатира», все «гимны» — только для того слагаются, чтобы ещё один вызов бросить миру и себя тем вознести, других унижая. Но этот вызов точно рассчитан на спрос потребителя.

Эпатаж публики — ещё и защита. Человек боится ущемления своей гордыни и начинает бить первым. В этой защитной и беспомощной брани — вибрация гордыни, болезненно пресуществлённой в адскую смесь мании величия и комплекса неполноценности. Эпатирующее оскорбление ближнего — от неуважения к нему, но это обнаруживает прежде неуважение к себе, неуверенность в себе, страдание от собственной неполноценности. Человек хулиганит, потому что внутри его мучение.

…я вот тоже
ору —
а доказать ничего не умею!

И порою внутренняя мука, боязнь непонимания, боязнь собственного неумения оборачивается брошенным всем вызовом. И какое, верно для него наслаждение, когда толпа отвечает на издевательства собственным скотством. Тогда внутреннее мучение оборачивается такою гордынною манией, что от неё некуда деться и окружающим.

Мания Маяковского доходит до самообожествления (пусть хотя бы на уровне метафоры). У раннего Маяковского пульсирует в стихах претензия на человекобожие. Это и в трагедии «Владимир Маяковский» (1913), и в превознесении себя над Наполеоном («Я и Наполеон», 1915). Объявить себя «тринадцатым апостолом» поэту весьма просто. Обращение с евангельскими образами у Маяковского бесцеремонное, просматривается и сопоставление себя с Христом, хотя и не вполне явное.

Все эти мании и комплексы коренятся в одном: в маловерии, в безверии. Конечно, не у всех так остро это проявляется. Но поэт и воспринимает всё обострённее. Маяковский — безбожник, но не атеист. Недаром ещё Достоевский разделял эти понятия. Атеист — окончательно, абсолютно антропоцентричен в своём мировидении, у него нет ничего и никого, кроме человека. У неверия, безбожия — сознание пустоты в центре мира, пустоты, пока не занятой; у маловерия — сознание, что там есть некто, который приносит человеку более бед, чем утешения. Маяковский пребывает где-то между этими двумя состояниями. И Бог для Маяковского — чаще источник зла.

Но поэт претендует общаться с Богом на равных. И имя Божие вообще чрезмерно часто упоминается в стихах молодого футуриста. Исследователей ещё ждёт весьма любопытная тема: «Библейские образы и мотивы в произведениях Маяковского». Поэт согрешает весьма назойливо против третьей заповеди: упоминает имя Божие всуе.

Мания? Нет, острая потребность заглушить собственную неуверенность в себе. Порой это нарушение заповеди доходит до кощунственной наглости. Маяковский готов даже на бунт против Бога. Кощунствам его нет предела.

Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крылатые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!

Это из финала поэмы «Облако в штанах» (1915), самого значительного создания раннего Маяковского. В пояснении ко второму изданию поэмы (1918) автор писал: «Облако в штанах» (первое имя «Тринадцатый апостол» зачёркнуто цензурой. Не восстанавливаю. Свыкся.) считаю катехизисом сегодняшнего искусства.

«Долой вашу любовь», «долой ваше искусство», «долой ваш строй», «долой вашу религию» — четыре крика четырёх частей» (1,393).

Это было заявлено и в самой поэме:

Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil».

Нигилизм на Руси не новость. «Долой» сказать проще простого. Что взамен?

Долой вашу любовь…

Взамен Маяковский намеренно-эпатирующе сводит любовь к физиологии. Нужно заметить, что когда поэт рассуждает о любви даже и поверх этой физиологии, он не поднимается выше эмоционального накала страстей, выше упрощённой душевности, хотя и весьма интенсивной. Он в любви ищет своего, о духовном даже не подозревая.

Долой ваше искусство…
Взамен как высший смысл искусства предлагается:

Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!

Долой ваш строй…

Это понятно. Вся жизнь вокруг кажется гадкой. Кто виноват? «Строй» (и Бог — не забудем). Тоже не оригинально. Новый же строй тем привлекателен, что может декретом предписать монополию этого «здорового молодого грубого искусства» и — кастетом мир перекроить. Тут Маяковский оказался прозорлив.

Долой вашу религию…

На этой ниве Маяковский ещё потрудится усердно. Сама поэма «Облако в штанах» есть поэма не о любви, но о бунте человека против Творца, Который, по убеждённости этого человека, так дурно всё устроил на земле. Главное же, гордыня раздражена так, что нет удержу, чтобы не стремиться влезть туда, в центр всего, и усесться там и диктовать свою волю.

Хочет бросить вызов всем и всему, но… Не выходит. Богоборческой мощи Байрона недостаёт. Можно, конечно, крикнуть:

Эй, вы!

Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!

Смешно и жалко. А ведь страдает человек… Уже очень скоро напишет он, начиная новую поэму «Флейта-позвоночник» (1915):

Всё чаще думаю —
не поставить ли лучше
точку пули в своём конце.

Когда начинается осмысление трагедии поэта, все стараются высмотреть ближайшие причины и побуждения, заставившие человека совершить непоправимое. А ведь вся жизнь — путь к тому. Для того мы и всматриваемся в тот путь, чтобы не забыть: все эти кощунства и вскипания гордыни не что иное, как дальние шажки на пути к точке пули. И если кто-то сделает такой же шажок, он должен знать: он начал движение к тому же nihil, к тому же ничто. Это и есть формула итоговой «точки». А что конкретно: пуля, петля или просто бессильная пустота души — важно ли?

В поэзии Маяковского слишком ощутима: его временами откровенно прорывающаяся тяга к небытию. Опыт Маяковского в этом смысле — бесценный опыт. Опыт вместо Бога утвердить… даже не себя, но: nihil. Самоутверждение же — борьба с этой тягой к небытию. Что победит? В безбожном пространстве всё заранее определено.

А Бога принять ему невмоготу. Себя подчинить? Нет, пусть лучше там шляпу снимут. Бог — источник для Маяковского мук душевных: об этом «Флейта-позвоночник». Весь бунт, все кощунства от искания в любви своего, а оно не даётся. И в муке поэт готов на любое святотатство.

Вскоре он пишет поэму «Человек» (1916–1917), которую можно было бы назвать «Человекобог». То, что таилось прежде, неявно обнаруживая себя, теперь высветилось откровенно: заглавным персонажем поэмы явился сам автор. Не лирическим героем (как в трагедии «Владимир Маяковский»), но действующим лицом. Вот названия глав поэмы: «Рождество Маяковского», «Жизнь Маяковского», «Страсти Маяковского», «Вознесение Маяковского», «Маяковский в небе», «Возвращение Маяковского», «Маяковский векам». Он обожествляет себя.

Но вся жизнь с её мукой — усиливает неодолимую тягу поэта к небытию:

А сердце рвётся к выстрелу,
а горло бредит бритвою.
В бессвязный бред о демоне
растёт моя тоска.
Идёт за мной,
к воде манит,
ведёт на крыши скат.

Слишком откровенно. И тут не поэтические фантазии, а исповедь. Хоть перед кем-нибудь.

Революция, революция, только революция может одолеть это, побороть небытие. В революции он хочет найти бессмертие.

Для него главное революция помогает утверждаться человекобожию. Устанавливается новый символ веры:

Не трусость вопит под шинелью серою,
не крики тех, кому есть нечего;
это народа огромного громовое:
— Верую
величию сердца человечьего!

Но что тут нового? Обычный гуманизм, который не раз уже обманывал человеков и не раз ещё обманет.

И поразительно прозрение Маяковского, подлинное пророчество, когда он заговорил о жертвах революции:

Развевались флаги ало
по России-матушке.
Больше всех попам попало,
матушке и батюшке.

Нет, это скорее даже не пророчество: тут его желание, ненависть к главному противнику. Всех желает поэт вымести, вывезти, уничтожить. Поэзию он ставит на службу революции — окончательно.