<span class=bg_bpub_book_author>Виктор Николаев</span> <br>Живый в помощи. Часть II. А помнишь, майор...

Виктор Николаев
Живый в помощи. Часть II. А помнишь, майор...

(31 голос4.7 из 5)

Оглавление

Живый в помощи Вышняго (Записки афганца) — Виктор Николаев

По благословению преосвященного владыки Вениамина,
епископа Владивостокского и Приморского

Священнику Александру Короленкову посвящается

Погибшим — вечная память,
Живым — честь.
Русскому оружию — Слава!
Виктору — солдатское Спасибо!

Игорь Чмуров,
Герой Советского Союза,
ветеран Афганской войны

Благодарю за достойную память
о нашей боевой истории
и воздание заслуженного почета
воинству российскому.

Сергей Филипченков,
Герой Советского Союза

«Гадова дорога»

Гюрза свернулась толстым тугим кольцом под аэродромной плитой, и, затаившись таким образом от пятидесятиградусного палящего солнца, не то дремала, не то следила за стоящими рядом людьми. Они рассматривали ее и о чем-то говорили между собой вполголоса. Несмотря на то, что эти двое военных стояли от нее не далее трех метров, она была непроницаемо спокойна. Змея привыкла к таким визитам, а порой и встречам, когда ей на привычном пути за добычей и на водопой попадались люди. Они, как ни странно, больше с уважением, чем с опаской, отскакивали в сторону при виде ее от тропы, ведущей к искусственному водоему, которую гарнизонный люд так и прозвал: гадова дорога. Вначале, когда змею только обнаружили, к ней старались подойти как можно ближе, чтобы наблюдать самое интересное — пик ее поведения в момент взлета самолета, стартовый разгон которого начинался почти над облюбованной ею плитой. Бешено ревущий форсаж двух двигателей Миг-25 в сочетании с полностью отсутствующей на это реакции как будто омертвевшего в эти мгновения гада, уводили людей в парализующую, глубинную, непостижимо чарующую с ней зависимость.

Виктор сам нередко был свидетелем этого необъяснимого тайнодействия, созерцая, что в змее в эти мгновения, как ни в какие другие минуты ее существования, обреталась сверхсила жизни — ее глаза, широко раздвинутые, излучали неземной, звездный свет. Никто не мог определить, сколько ей лет. Специалистов-змееловов в гарнизоне не было, но было точно известно, когда она здесь обосновалась. Тогда горели армянские дома в расположенной неподалеку деревне, а в воздухе повис нечистый запах и дурное предзнаменование. После этого мудрое существо, видимо, жившее доселе где-то поблизости, тысячелетним наитием определило, что самое безопасное для нее место — здесь, под плитами взлетно-посадочной полосы русского военного аэродрома, находящегося недалеко от азербайджанского городка. Сейчас она мирно дремала, свернувшись кольцами, не подавая видимых признаков жизни. Довольно крупная, треугольного вида голова была почти спрятана. Можно было разглядеть только мерцающий микроскопический прищур глаз и нервное частое подергивание кончика хвоста оттого, что пять или шесть пятнадцатисантиметровых малышей докучали матери, вредничая в игре с ее шевелящимся кончиком. Дети есть дети. Гюрза, не мигая и не шевелясь, следила за Виктором и его другом. Чутье подсказывало ей — ни ее, ни детей они не тронут. Наконец, “ниточки-недельки” так разошлись, что мать в сердцах треснула их хвостом, как метлой, от чего те клубочками закатились в щель плиты.

После этого гюрза, еще более сократившись, сложилась в кольцо и закрыла глаза.

— Не будем бабе мешать, дадим ей отдохнуть от всех. Пошли.

Люди, тихо ступая, исчезли.

Виктор нередко приходил сюда посмотреть на это небезопасное существо, но ни разу не мог объяснить себе, почему после нескольких минут визита он успокаивался от нервной суеты человеческого дня. Сегодня он был взвинчен, как никогда.

Гарнизонное собрание

У него, ответственного офицера по гарнизону, в тот предпраздничный авиационный августовский день оставалось еще несколько часов, чтобы подготовить обстоятельный доклад вышестоящему политотделу армии о выполнении его директивы. Уже сутки он нервничал по поводу требования “сверху”, не имеющего ни на первый, ни на пятый взгляд никакой логики. По их велению, с сего дня в гарнизонах на видном месте должен был висеть плакат с тремя разделами, звучащими так: “Они перестроились”, “Они на пути к перестройке”, “Они не перестраиваются”…

Проведя не один час в курилке с народом, три месяца назад вышедшем вместе с ним из Афгана, Виктор отчаянно просил литературной, философской и любой другой помощи для выполнения, мягко говоря, необычного кремлевского указания. Народ, слушая его и говоря совершенно о другом, откровенно попросил:

— Слушай, отстань, а, по-хорошему…

Виктор попытался сам вставить в эти три столбца соответствующие фамилии, исходя из личных наблюдений. В итоге получалось, что любой офицер части имел полное право разместиться сразу в трех вертикалях. Потому как при ближайшем рассмотрении служебной характеристики каждого из однополчан, те сполна отвечали любому из трех пунктов. Не получив вразумительного объяснения и от программы “Время”, несмотря на то, что в отношении данного бурного государственного процесса не жалели сотен цветастых слов, он пошел к начальнику штаба, как к конечной инстанции — честно признаваться в своем непрофессионализме.

У входа в штаб угрюмо терлась о перила тощим мосластым задом однорогая корова с прозаической кличкой Зорька. Ее вымя, величиной с грудь манекенщицы, соответствовало ее оскотиненной судьбе. Корова находилась на пенсионном котловом довольствии у прикухонного хозяйства части по причине большой выслуги лет и полного отсутствия всякой выгоды от нее. Зорька была жива только благодаря прошлым заслугам — небывалой плодовитости в молодости.

— Разрешите, тов. полковник?

Капитан Николаев, стоя в дверях, прокручивал в голове суть вопроса. Начав с того, что в гарнизоне на этот час без происшествий, Виктор доложил, за чем пришел. Он не надеялся получить исчерпывающий ответ у этого немолодого офицера, бывшего летчика, которому оставалось дотянуть всего год до необходимых тридцати лет выслуги, и уже два года как нелетавшего. Это был уставший и порядком изношенный человек. За все тридцать лет служебных скитаний по Союзу он был “то со щитом, то на щите”. Порой его из поощрения допускали к подарочным крохам продовольствия или к “тринадцатой зарплате”, как к жирному кусочку, те, кого он для их личного и спокойного обогащения нередко закрывал своим телом. У него не было ни конечной прописки, ни даже личной плохонькой квартиры, а порой и куска в желудке. Его то пробовали на зуб, то гнули через колено. Однажды молодой лощеный полковник из Москвы не без ехидцы спросил его:

— Ну, вы хоть что-то имеете от своей должности для себя?

Тот, внезапно окрепнув и помолодев от такого хамства, стальным голосом ответил:

— Имею! Семью и честь!

В гарнизоне его без злобы и насмешки за глаза называли Владимир Иваныч Ленин. По случаю сверхкурьеза, который произошел с этим, всегда с винным запахом, начальником штаба. Однажды, построив полк на плацу, у памятника вождю, он в такой же предпраздничный августовский день Военно-Воздушных Сил, будучи в своем естественном состоянии, высмотрев в шеренгах полка несколько себе подобных, не слишком трезвых офицеров, начальственно рявкнул:

— Равняйсь! Смирно!

Развернулся к подходящему командиру полка буряту Бимбе Батмаевичу сразу обеими ногами и начал для повышения самоавторитета словесно воспитывать народ:

— В такой день! Славный для авиации… Как вам не стыдно! Взять и нахл… и наж… употребить… Как вам стоять тут совесть позволяет?!

И, показывая рукой на большой бюст Ленина, завершил:

— На вас ведь Владимир Иваныч смотрит!

Очумелые вороны около часа, пытаясь перегалдеть друг друга, висели в воздухе, тараща глаза с высоты своего полета на неумолкавших от хохота людей.

Сегодняшнее, очень нужное и от того тревожное общее собрание личного состава всех частей, а их было пять в гарнизоне, перенесли с десяти часов утра на шестнадцать. О причине такого изменения руководство не сообщило, но собравшиеся в назначенные ранее десять часов офицерские жены с ребятишками будоражным полушепотом-гвалтом и частыми то тут, то там раздававшимися шлепками для вразумления неугомонного потомства делали общую атмосферу предгрозовой. Семьи десантников, летчиков, вертолетчиков, артиллеристов и связистов, проживающие в гарнизонных халупах-хрущевках, расположившихся для выполнения своих государственных служебных обязанностей на левом плече Нагорно-Карабахской АО (если держать голову строго на Россию), уже все равно знали причину срыва жизненно важного собрания в офицерском клубе десантного полка.

Этой ночью из гарнизона исчезли пять прапорщиков-азербайджанцев. По двое от связистов и артиллеристов и один — от вертолетчиков. Прапорщика, сбежавшего из своей части, Виктор знал хорошо. Восемь месяцев назад этот внешне смышленый молодой человек поступил к ним в часть после окончания полугодичной школы прапорщиков в Московском военном округе. Щупленький, неказистый, с нервно прыгающими глазами на любой стук и даже громкое слово, он вызывал свойственную любой русской душе жалость и желание помочь. Ему, прапорщику Алиеву, оказали всевозможную житейскую помощь и профессиональную поддержку. В его семье подстать ему были жена и трое ребятишек, мал-мала меньше.

У личного состава эскадрильи плескалось сердечное желание сказать ему: “Мой дом — твой дом”. Вновь прибывший в ответ был искренне очень благодарен этим заслуженным вертолетчикам-афганцам буквально за все. Чуть позже приказом командира части Алиева поставили на должность начальника трех продскладов.

Отдан этот приказ был от армейского простодушия, исходящего еще и из того, что Али Алиев — местный. А значит, вопрос обеспечения личного состава продуктами с земли будет практически решен. Алик оказался более чем предприимчивым армейским продовольственником. Через две недели вертолетчики с семьями, рядовой и сержантский состав стали потихоньку наедаться. Это прогрессирующее благополучие в столовых было своеобразным негласным курсовым экзаменом его профессионализма. А почти четыре месяца спустя прапорщик подкатил на новой шестерке черного цвета прямо на штатное построение всей части в понедельник утром. Тишина, повисшая в воздухе между командами “равняйсь” и “смирно”, была пропитана мужским кряканьем и чем-то таким в смысле: “Ничего себе!”.

Начальник продслужбы, капитан Гаспарян, державший под мышкой оставшийся полугодичный срок дослуживания, демонстративно, но откровенно озадаченно развел руками:

— У ревизии с округа претензий нет…

Армейская сверхдобрая душа, вернее, души, потрепавшись на эту тему с неделю, вскоре забыли о промелькнувшей новости. Об этом вспомнили сегодня утром, так как в числе исчезнувших оказался и Алиев. Вместе с женой и мал-мала меньшими! Находящаяся недалеко от КПП квартира в виде финского домика, выделенная ему от войсковой части и обихоженная за счет “вида один” (материальной помощи), была… пуста. Не было даже лампочек и розеток. Но главным потрясением, заставившим сжаться сердца военнослужащих, стало прилетевшее час спустя сообщение: “В селении Чардахлы дотла сгорел дом-музей маршала Баграмяна”. Чардахлы была родная маршальская деревня, расположенная уже на территории АО, в двенадцати километрах от гарнизона, в горах, которые поднимались почти от ВПП. Виктор знал этот музей по двум естественным для любого офицера визитам из-за трепетного уважения к полководцу, у которого на войне было твердое бескомпромиссное требование: если в роте менее пятидесяти процентов русских солдат — роту в наступление не посылать.

Работавшая там немолодая, худенькая, необычайно интеллигентная армянка Каринэ, неизбалованная заездами, от всей души поведала обо всем, что знала о маршале, включая информацию о его родословной до шестого колена. Виктор покинул тогда этот хлебосольный домик с полным желудком толмы, слегка пьяный и уверенный, что хозяйка, как минимум,— правнучка маршала Баграмяна и доктор исторических наук. С женской сердечностью она негромким голосом, с долгими паузами, как бы не решаясь открыться, рассказала Виктору, что он служит на очень непростом месте, почти святой земле:

— Здесь по сию пору лежит очень много твоих однополчан. Я имею право так говорить.

Каринэ, замолчав, рассматривала блюдце.

— Сотни русских солдат утрамбованы здесь в братских могилах. Там до сего дня лежат твои братья, ограбленные и изуродованные.

Это случилось с 9 по 12 января 1918 года на перегоне станций Шамхор-Далляр Закавказской железной дороги.

Тогда до тысячи вооруженных закавказских татар, засевших в окопах по обе стороны железной дороги, расстреляли находившихся в вагонах солдат. В те дни под Шамхорским мостом было пять потерпевших крушение составов: три воинских, один пассажирский и еще один, превратившийся в груду искореженного металла. Кругом трупы солдат-красногвардейцев, некоторые из них обуглились. Дальше, в ущелье речки, еще не одна сотня тел русских воинов. Все погибшие были изуродованы до неузнаваемости. У моих стариков, которые видели все это, волосы становились дыбом. Это был и есть до сих пор нераскрытый Шамхорский “Бабий Яр”.

Виктор молчал. Молчала Каринэ. Чай остыл.

— А… А можно я спрошу тебя…

И Виктора, едва начавшего рассказывать, женщина с ожесточением в голосе перебила:

— Да! Правда! Было. Неподалеку от меня.

Сосед Каринэ, имевший богатый дом и трех жен, был фанатичным любителем игры в нарды. Однажды в чайхане, где он просидел большую часть своей жизни, им был проигран дом.

Он долго катался у ног старейшины своего клана, воя просил помощи и прощения. Его простили. Откупом хохочущим партнерам была третья жена, русская. Через два дня ее привезли ему обратно. Это была пугающая дурочка. Кривляясь и похохатывая, она хватала мужчин за руки, подтаскивала к себе, делая при этом своеобразные бесстыдные жесты. Другие его жены с изменившимися, потемневшими лицами в полном отупении смотрели на мужа. День спустя ту женщину больше уже никто и никогда не видел. А через несколько месяцев мужа обнаружили в подвале. Он, прищелкивая зубами, с горящими глазами, с клекотом выкрикивая “гы-гы-гы”, сгребал и засовывал себе в штаны, в рот и тут же выплевывал кучу денег. Некоторые туго перевязанные пачки давно прокисли. Это была страшноватая, для того времени ничем и никем необъяснимая метаморфоза. Много лет спустя Виктор понял, что каждый грех обладает и внешностью, и запахом. Если он является к человеку в своем истинном обличье, то увидевший его может враз сойти с ума, за деяния свои, а если грех придет к совершившему мерзость в виде запаха, то он мгновенно задохнется от смрада. Тогда была именно та минута…

Сегодня, за час до совещания, офицеры, уже начавшие небольшими клумбами топтаться у входа в клуб и гудевшие вполголоса, пока не получали команду на вход. Все ожидали прибытия группы десантников из селения Чардахлы. Людей тревожила и судьба Каринэ. Здесь же в круге с начальником гарнизона и командирами частей стоял местный начальник особого отдела, внешне не напакостивший никому, всегда задумчивый и доброжелательный молодой майор. Виктор со своим командиром доложили ему о побеге Алиева в первый же час, с оказавшимися тут же и для того же остальными командирами частей. Чекист внимательно выслушал всех в своем кабинете. Предварительно, до разрешения “войдите”, он перевернул все лежавшие на столе бумаги текстом вниз и наглухо закрыл сейф. Провожая офицеров, не вставая, он всех поблагодарил за информацию и сказал: “Разберемся”. Больше из профессиональной воспитанности, чем исходя из реальной возможности. Хотя по его лицу было видно, что дело это пугающе глухое.

По дороге в офицерский клуб у Виктора невольно всплыло в памяти не соответствующее должности майора-чекиста выражение лица. Не то не к месту, не то невпопад мелькнули слова той песни: “До свиданья, Афган, этот призрачный мир…”. Еще тогда он как бы случайно подумал: “А почему не прощай?”.

В воздухе тревожно потянуло закордонным запахом.

— Товарищи офицеры! Смирно! Товарищ полковник!.. В до предела набитом офицерском клубе десантного полка стояла звенящая тишина. Еще никогда народ в мирной жизни не был так дисциплинирован и подтянут. Мужские лица были по-предбоевому замкнуты. Женские же выглядели сверхматеринскими. Дети забились в щелки между родителями и мышками постреливали глазенками во все стороны. На трибуне легендарного Краснознаменного, известного во всей России, десантного полка стоял столь же легендарный его командир. Если бы во всех Вооруженных Силах России звезды героев давали по истинным заслугам, то арбатские вооруженные силы разом ошеломляюще оскудели бы. А погоны и грудь воинов, опоясавших собой границу Родины-матери, которая только таких всегда звала и зовет поныне, расцвели бы салютом Славы.

Это они, обугленные и продымленные, замордованные в “духовских” пытках и тьме конфликтов, организованных теми, кого они, в том числе, клялись хранить, за минуту собрались здесь, еще более сплотившись. В этом зале вечно и незримо стояли кресты с распятыми солдатами, проданными матерям по частям. Русские женщины, беременные, с колом в животе, корчившиеся в подвалах Востока. Прищуренными глазами смотрели в сторону дома обрезанные офицерские головы.

Это они, находившиеся здесь, живые и навечно ушедшие, тащили на своем хребте идеи Госдумы от Москвы до самых до окраин. Это их телами богато сдобренная русская земля досыта кормила хлебом вновь взращенных на их место доблести и славы юных мужичков. В вещмешке почти каждого из сидящих было от пяти до пятнадцати гарнизонов с тараканьими общагами, куча войн, стыдливо и от бессилия названных локальными конфликтами, уставшие и нередко больные жены… И ни кола, ни двора. В таком виде их нередко встречал наглый, ухмыляющийся и сытый служака по имени “Приказ об увольнении”.

Виктор был знаком почти с каждым из этих ребят. С кем-то на уровне служебных отношений, но с большинством очень близко по нештатным закавказским ситуациям. Разглядев на вскидку рядом сидящих и услышав приветливое “здорово” на “здорово”, он уселся на краешек выделенного места. Судьбы плотно стиснутых вокруг него офицерских семей были порой таковы, что если отснять несокращенную ни на секунду их жизнь в фильме по сценарию типа “Судьба офицера”, то те изжеванные, скудоумные заокеанские поделки с претензией хотя бы на блеклый боевичок, гасились бы народными плевками на второй минуте просмотра. А какие в этом зале были озерно-чистые офицерские души! Война, как девятый вал, вымыла из них всю невольную накипь, прежде считавшуюся истиной. Они выздоровели от свиста пуль, от чего разом проходила хандра, усталость и глупость. Они крепче от этого любили жен, сердечнее почитали мать, к ладошке которой склонялись, как к целебной иконочке, благоухавшей от сыновнего поклона. Ладанный запах от мамкиного трепета едино сочетался с каждым стуком материнского сердца. Стуком, ставшим словами и молитвой о здравии.

Гревший Виктора справа капитан Сенька — это неповторимая офицерская чудодейная дорожка судьбы.

В том 83‑м, в сентябре Сенька спал с открытыми глазами свою последнюю ночь в еще полгода назад желанной, волнующей комнате офицерской общаги с любимой Женькой. Они очень легко встретились, и за один танец на балу в военном училище на втором курсе без слов полюбили друг друга. Женька честно дождалась его до выпуска. Сенька ответно отлетал выпускные экзамены, и они под руку, при одобрительном нервном покуривании двух отцов и сердечных слезинках двух мамок, улетели на север. Он набирал высоту и спускался с нее к Женьке. Она носилась по очередям военторговских магазинчиков и, глядя на единственные на двоих часы, торопилась приготовить нехитрый семейный ужин. А полгода спустя в ней что-то сломалось. Сенька перекопал в себе и в ней все. “Пропылесосил”, насколько хватило молодого ума, всю свою душу. Но оказывается, жизнь прожить, что минное поле перейти. Да еще такую светленькую, неломанную. В утро его ухода на войну она скривившимся, таким неженькиным ртом проорала в щель закрывающейся двери:

— Желаю, чтоб ты сдох!..

Сеньку вызвали с войны через восемь месяцев. Женька, та его любимая курсантская и лейтенантская Женька, была смертельно больна раком гортани.

Он хоронил ее, обхватив руками гроб, без осознания и осмысления своих действий, простив ей все за все.

Летать начал только через три месяца, получив от командира дивизии допуск на одиночные полеты с оценкой “хорошо”. Сенька в очередной раз заходил на посадку ранним-преранним утром. Курс снижения проходил над южным городом, куда его перевели служить после Афгана. Он находился уже на глиссаде снижения, почти над центром спящих кварталов, когда секунды спустя город, вздрогнув, подумал: “Ученья идут…”. Сенька умудрился сделать то, за что пилоты при встрече снимают шапки — посадил беззвучно падающий самолет на брюхо без выпущенных шасси, почти на центральную улицу города. “Миг”, визжа по асфальту и ударяясь то хвостом, то крылом об углы домов, не зацепив никого, выскоблился со скоростью 150 км/час на небольшую площадь, взвизгнул отчаянно пузом по закавказским камням и, просунув удивленную морду по самую кабину в престижную местную турецкую баню, успокоился. Командование капитана Сеньку за это три дня спустя очень осторожно поощрило, видимо, не зная, как поступить. Москва непривычно промолчала. Полк неделю не летал, а хозяин бани, что интересно, оценил летное мастерство весьма оригинально — каждую субботу Сенька с друзьями мог париться там бесплатно. От пуза.

Банщик свое решение пояснил голосом человека, нашедшего клад:

— Реклама!

…Притиснутый слева, крепкий, как камешек, начфиз полка, мастер спорта по боксу, майор Овчинников одной рукой баюкал трехмесячного сына Борю второго, умудряясь этой же рукой успевать ловить сосочку, которую тот периодически выплевывал, проверяя папину “боеспособность”. Другой рукой, поглаживая, делал массаж овчарке-четырехлетке Бетте, зачисленной навечно в списки десантного полка и являющейся своего рода визитной карточкой легендарной части. На ее счету было два ранения, три подрыва с контузиями и семнадцать спасенных десантных душ. За свою доблесть эта хромающая на три лапы псина, без правого уха и наполовину бесхвостая, стала единственной за всю историю государства собакой, на которую всем личным составом полка сначала вроде бы в шутку, а когда народ разошелся, то и всерьез, был составлен и отправлен наградной лист на звание Героя Советского Союза. Этот документ дошел до Кабула. Оттуда последовал весьма недвусмысленный ответ из десяти русских слов, но копию наградного там оставили и, похоже, не для смеха — чья-то военная душа “наверху” все же по чести оценила заслуги спецназовки Бетта, прислав ей три коробки сухого польского молока ближайшим бортом. Но самое закритическое испытание выпало на долю Бориса и овчарки за два месяца до окончания срока в Афгане. Восемь десантников на пределе человеческих сил, тараня сугробы забинтованными лбами, нецензурно бранясь про себя, со скоростью один км в час продирались по крутому подножию ущелья. Двое были легко ранены, остальные обморожены. Одного убитого тащили на волокушах, сделанных из плащ-палаток. Впереди, утопая по брюхо в снегу, ползла, торча одними глазами Бетта, умудряясь тем самым пронюхивать безопасную тропу, часто зарывая голову по уши в сугроб. “Вертушками” спецназ забрать не могли из-за густющего тумана. Ребята самостоятельно, при полном радио— и голосовом молчании пробивались в сторону базы. Оставалось меньше суток пути, когда послышался глухой хлопок. Для Борькиных ушей он прозвучал, как оглушительный взрыв. Опустив импроносилки, он рванул вперед. И все потемнели ликом и глазом: мастер-боксер выл на луну, держа на руках безжизненно провисшее тело собаки. С ее часто подергивающихся лап густо капала кровь. Бетта первой наступила на мину, приняв весь удар на себя.

Видимо, от изнурительной усталости ее преданная спецназу душа стала давать сбои от сверхсобачьих испытаний.

— Бетта, Бетта…

Борька плакал и лизал собаку в полузакрытые глаза и сухой нос.

— Бе-е-е-тта-а‑а…

Возможно, это и было тем сигналом помощи свыше, из-за чего сила человека удесятерилась. Собаку перли под хирургический скальпель галопом на палатке, с которой сняли убитого сержанта и поочередно перегружали его на свои плечи.

Борька тихо скулил, да, похоже, не он один, когда через несколько часов овчарку уложили в санчасти на стол, а два часа спустя, боясь прикоснуться к забинтованному другу и поверить в чудо, Борис со всем полком целовали собачий хвост. Неделей позже, еще нетвердо стоящая на ногах саперша Бетта уже профессионально поглядывала в сторону гор.

…Вылетевшая пулькой соска от Борьки-второго влипла в затылочную “десятку” врача полка, капитана Миши. Тот, с полминуты безрезультатно поискав ее, заставил вздохнувшего Бориса достать последнюю. На войне все имена навсегда врезаются в память. Иногда это лица, поступки. Порой веселые случаи, типа застольного хохота: “А помнишь?..”. Или заслуженно поднятый вверх большой палец. Сидевший рядом Миша был законно награжден этим жестом.

Тогда Мишку подняли ранним рассветным утром, долго расталкивая, а затем орошая его тело холодной водой.

— Миш, у КПП стоит понурый “дух” с такой же понурой лошадью, ничего толком сказать не может, лепечет только одно слово “дохтар” и без конца показывает дрожащими пальцами на кобылу.

Мишка, спотыкаясь и ежась мурашковым телом на пятой минуте, наконец, попал в штаны. Стылая поздняя осень старательно мешала залезть в ботинки. Стоявший на КПП старый дехканин, сутулый, с дрожащими губами уже молча, увидев врача, стал показывать на пах кобылы. Его глаза блестели от слез. Кобыле было лет шесть. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять — у нее заболевание “по-женски”. Мишка минут десять соображал, что у него по этому случаю есть соответствующее. Дух мусульманским взором утонул во взгляде врача.

— Заводи. Придешь через две недели,— вдолбил он на пальцах дехканину.— Но за исход не ручаюсь.

Старик отдал Михаилу уздечку, как последней надежде. Сам он приходил ежедневно и тихонько сидел довольно далеко от часового, с чалмой в руках, безотрывно глядя в сторону гарнизона.

Через десять дней он держал в мокрых от постоянно вытираемых глаз руках уздечку, надетую на морду капризно бьющей копытом подтанцовывающей кобылы. Капитан довольно долго провожал задумчивым взглядом часто оглядывающегося и кланяющегося старика. А ближе к весне его опять обливали для разбудки водой. У КПП стоял счастливый хозяин кобылы с кожаным сосудом, полным кобыльего молока. Мишка с друзьями обпились им за неделю вволю. А, может, случай с этой кобылой был началом той тропы к его главному духовному экзамену и более осмысленному в его пока недолгой человеческой жизни, когда Мишкину группу из десяти спецназовцев после суточного скитания “духи” основательно придавили в горах в центре Афганистана. Поставленная им трехсуточная задача была сорвана через несколько часов после выхода. Тогда они растворились, как обычно, ночью. Вляпались в нештатный случай ранним утром. Пути Господни неисповедимы. При начавшем жарить экваториальном солнце спецназ споро врезался в табунок овец и, главное, в пасущих их двух десятилетних ребятишек. Баранов полулежа распинали, пацанов повтыкали головой в землю и стали лихорадочно соображать, что с ними делать. Дети, чувствуя, что счет их жизни решают минуты, оцепенели и находились в том состоянии, какое бывает у сердца перед плахой.

Их оставили живыми, но путь следования и задача группы от этого были изменены. Пробная связь со своей базой ничего не разъяснила ни той и ни другой стороне. Теперь уже в группе было двенадцать человек. Пастушков, расставив через два десантника, кляпами и конкретными движениями лишили речи, и ходко потащили к себе домой. Но и “духи” к этому году войны умели уже многое. Вычислив по переговору улиточный квадрат, десантников вынудили сползать в безвылазную точку. За время подхода к этой пещере “духи” четырежды зависали на пятках. От них, не теряя скорости, отбивались зло и молча. После каждой скоротечной схватки количество бинтов убавлялось с прикладов и прибавлялось на руках, ногах, плечах, головах. Убавлялись патроны и гранаты. Пацанов (увы, война жестока) “выключили” из нормального физического состояния: оглушив, забросили в глухой кустарник. Повезет — выберутся. “Духи” шли след в след, дыша в спину. Найдя самую удобную для боя точку, спецназ заполянился “ромашкой”, разделившись по двое для самоподрыва, чтобы, если что, не сдаться в плен. Пересчитали и поделили патроны и гранаты. Наспех зализали саднящие ноющие и кровоточащие раны.

“Духов” не было минут десять. Странно. Пятнадцать минут… Ожидание последних минут жизни — страшное испытание. Человеческое состояние каждого находится в режиме предельной душевной, мышечной и сердечной вибрации. Обильное потоотделение, липкие руки, скудная речевая возможность… Дикция, мимика и жесты сводятся к минимуму, выполняются только самые необходимые действия. Мозговые функции оглушительно обострены. Кто-то уткнулся лбом в песок, кто-то живет только оружием, кто-то помогает сам себе дышать, непривычно мощно, массируя щеки и виски дрожащими ладонями. Речь меняется до неузнаваемости, дойдя до такого совершенства, что двумя-тремя словами можно идеально выразить любую заумную мысль. Двадцать минут… И вдруг…

— Валерка, ты прости меня за то, что…

— И вы меня, мужики, простите…

— Вовка, не суди меня строго…

Десять человек языком мудрецов каялись друг перед другом, едва шевеля губами, предельно четко контролируя горизонт.

— Прости меня за все…

Тридцать минут… Неподвластная разуму суть… Духи заблудились, пройдя мимо!

Сейчас Михаил, сидя в зале, словно ощутил вновь ту мокрую спину. Было такое состояние, что впору пришло время просить прощения каждому сидящему здесь у находящегося рядом. Причина, из-за которой те же люди собрались на таких же условиях, была уже не той закордонной, а внутригосударственной. И “ромашковый” зал здесь о‑очень хорошо знал друг друга, основательно веря на слово.

Война — это скопление всех вселенских сил. Мыслимых и немыслимых. Темных и светлых. Небесных и подземных. Всех религий и знаков. Здесь души сшибаются с душами. Не всегда реально осмысливая и осознавая, что творится вокруг и что творят сами. Перед самыми страшными боями, жестокими смертями менялось привычное состояние в атмосфере, не таким становилось солнце, у которого тоже бывают затмения. В декабре появлялась радуга, а в июле шел снег. На войне раскрываются неслыханные доселе человеческие возможности, когда человек одной рукой поднимает машину, а другой рукой успевает вырвать из-под машины задавленного друга. Не контролируя себя, забивался от страха в щель скалы, в которую позже, на следующий день, не мог просунуть даже ногу. Перед самоподрывом, чтобы не сдаться в плен, в тридцать лет человек взрослел до ста, чувствуя в последние секунды, что рожден был именно для этого подвига.

Перед утренней смертью с вечера более тщательно чистили оружие, готовились надеть самое чистое белье. Неожиданно для многих обходили друзей, раздавая на память дорогие сердцу и бережно хранимые порой пустяковые вещи. А их друзья вдруг пронзительно осознавали, что это значит и, принимая дар из рук друга, прощались с ним, мучительно изображая улыбку благодарности. В памяти Виктора была бабушкина быль, когда перед очистительной святой войной их район заполонили колдуны, о которых в здешних местах никто и не слыхал. Последней предвоенной зимой часто полыхала в метель чудовищная молния, грохотали громовые раскаты. В село на крохотную площадь выходила стая волков и протяжно, с надрывом выла до серого рассвета, задрав тоскливые морды. Старики говорили: “Война будет”. У тех казахстанских переселенцев со всей России был страх больший, оттого что нигде и близко не было церкви. В ту ночь с 21 на 22 июня в избушке деревенской старухи-колдуньи слышался долгий хохот и надрывный вой собаки. А зимой ее замело. К ней боялись подойти с неделю, пока председатель сам не раскопал хату. А раскопав — отшатнулся. Бабка стояла на коленях у двери с прищуренными глазами и искривленным почерневшим лицом…

Зал заметно оживился, усилился шум голосов, заплакал ребенок. Потом со сцены командир полка попросил офицеров помочь рассадить вновь прибывших — восемь армянских семей. Они постоянно переглядывались и, смущаясь от непривычного внимания, готовы были сесть прямо в проходе. Еле отговорили. Солдаты занесли еще стулья, и гул стал постепенно затихать. Торопливо прошедший по сцене к командиру дежурный по части с минуту о чем-то говорил ему на ухо, потом отнекивался, и полковник объявил, что начало собрания переносится на двадцать минут. Среди полкового народа прошел шепот. “Командира по СВ запрашивает Тбилиси”. В зале завертелись головы, заподнимались в припоздавших приветствиях руки, и разговоры на уровне: “Ну, как дела?” — “Нормально”, — начали волнами ходить по всем рядам.

Невольно создавшаяся в зале пауза до начала жизненно важного разговора логично и удачно превратила клуб в столово-спортивную площадку подрастающего поколения в возрасте от одного месяца до того часа, когда уже вразумительно попискивающий люд мог относительно самостоятельно решать свои сложные жизненные проблемы. Здесь стало ясно, что хитрый Сашка, ростом чуть выше отцовского колена, на деле вовсе не оказался тем примером в поведении для Димки из соседнего подъезда, которому ставили его в пример по сто раз на день, начиная от: “Ты руки мыл перед едой? А вот Сашка…”, до: “Я тебя насколько отпускала, безобразник?”…

Зал шевелился, как потревоженный муравейник, и шуршал бутербродными обертками. И последним дипломатичным усилием предупреждал пятилетнюю Людочку: “Ну, все, щас отцу скажу…”. Многие родители честно признались, что у всех, оказывается, дети как дети, но этот олух… В общем, на пятой минуте гарнизонный народ, наконец, зажил своей привычной жизнью. Вдруг откуда-то из-за спины Виктора потянуло естественным специфическим запахом. Семья прапорщика Гуриева разом, раздвинув ноги и мгновенно вычислив “источник свежести” в лице своего трехгодовалого Петьки (у того мордашка от ответственнейшей рабочей минуты напряглась до покраснения), двумя родительскими языками с опозданием прошипела:

— Ты что творишь?

На что, досадуя на недогадливость и бестолковость родителей, Петька, не прекращая процесса очищения, натужно и хмуро просипел: “Не видите? Тужусь”. Добродушный и всеобщий хохот уносил Петьку из зала на отцовской левой руке. Правая ладонь выполняла функцию аварийного горшка. Через минуту Петька, вися над “стационаром”, смиренно выслушивал, кем он является на самом деле. Его единственным оправданием была бесконечная заунывная фраза:

— Я не виноват, что меня разнесло…

Вернувшийся командир полка своими двое суток неспавшими глазами с минуту смотрел на быстро затихающий зал, еще не остыв от разговора с Тбилиси. Андрей Иванович, сорокавосьмилетний гвардеец с большой буквы, знал всех своих подчиненных поименно, поквартирно, по нищим холодильникам, по битой неказистой, затурканной от тьмы переездов мебели. Знал, кто кого крепко в семье любит, чей мужик у какой бабы, как бы это поделикатнее сказать, возвращается не в 19.00, а в три утра. Технику, видите ли, в автопарке готовили к маршу. А двигатели ротных БТРов почему-то остро пахли “французскими” духами “Красная Москва”. Э‑эх, жизнь наша тяжкая, души беспутные! Сам трижды продырявленный и дважды посеченный в Афгане, Андрей Иванович, далеко не ангел, как-то принял решение — каждого ребенка, оставшегося без папы, считать сыном или дочерью полка, поставив их на все виды скудного офицерского довольствия. Он, полковник, начал войну с потери своего близкого друга. В том бою его однокашник по училищу Толик получил смертельные ранения в грудь, в рот и в живот. Командир роты Андрей, стоя на коленях в грязи и копоти над истекающим кровью другом, в исступлении осипло орал:

— Санитар… почему ты не можешь переливать кровь?!

Ротный, зайдясь в хрипе и почти уткнувшись носом в нос другу Тольке, убеждал его, что он будет жить, убеждал криком и стучащими от слез зубами. У Тольки не было живота и нижней челюсти. Он верил капитанской сердечности, но был уже умнее, сильнее и далеко от всей группы и пустой земной суеты. Он не то успокаивал Андрея, не то просто от судорог тряс головой. На сером его лице было такое выражение, будто он боялся за друга больше, чем Андрей — за него. Тольки не было на войне уже минут десять, а капитан все лечил и лечил его своими доказательствами, что успеет дотащить его.

В его полку вечерняя поверка длилась всегда долго, потому что, помимо живых, зачитывали имена и тех мертвых, как живых. Он лично писал письма их родителям, не часто, но поздравлял с Новым годом, с 23 февраля, 9 Мая и… днем рождения погибших сыновей. Ах, как это было нужно родителям! Их 18-летнего сына помнят в полку. Помнят. Полковник имел Честь. И его Честь, весом в офицерские звездочки, перевешивала искусственную честь, “как крыло мухи”, честь многих золотопогонных офицеров из верхов.

“Десантник в авторитете” знал, что война без потерь даже при физически целых подчиненных не бывает, и от этого по-человечески прощал многим жизненные и должностные грехи. Даже нередко выпивки и драки, когда народ порой выпивал “за здоровье” до полной невозможности здраво мыслить. Но что поделать, выпивка без драки, как чай без сахара.

Не прощал только микропредательство, влекущее трагедию и бесчестие. Он там, за ленточкой, однажды простил молодого лейтенанта, честно признавшегося в трусости, из-за которой был ранен рядовой десантник. А полгода спустя этот лейтенант закрыл собой двоих рядовых. Ребята остались живы, а взводный уехал домой почитаемым в полку безногим героем. Досрочно. Весь полк помнит тот животворящий случай, когда 12-летняя девочка с мудростью пожилого человека, пришедшей от беды, отказалась от помощи взрослых, оставшись в своей скромненькой комнатке в офицерском общежитии с четырехлетней сестренкой, говоря тихо взрослым:

— Вот папа с мамой приедут — а нас не будет.

А малютка застенчиво показывала всем любимую куклу Машу, называя ее мамой, добавляя:

— Тихо. Мама спит.

Их мама Валя тогда умерла от сердечного приступа, получив бестактное, не от большого ума составленное письмо о смерти мужа. Детей, конечно, пригрели. Тогда Андрей Иванович пронзительно осознал, что при любой любви со стороны без родителей все одно — везде чужбина. Его так уважали подчиненные, что за право пойти с ним в разведку стояла очередь. Он детально, скрупулезно и от всего сердца говорил о своих ошибках после боя. От этого к нему тянулись, и этому учились у него.

Однажды кто-то, попытавшийся подтрунить над ним, был резко осажен. В одно время из-за частых тяжелых боев получилось так, что замена в его роте произошла не очень продуманно: вместо обученных солдат в роте стало больше вновь прибывших. Тогда на ряд разведвыходов пошли, в основном, одни офицеры. На ротного некоторые странно посмотрели, а он поклонился мысленно своим взводным лейтенантам, ставшим вдруг настоящими командирами, и сказал, что если ребятишки необученные разом полягут, то он ничем не сможет оправдаться перед их матерями: “Пока этих не подготовлю — буду ходить на разведвыходы сам”. Как-то во время операции ему в плен попал американец. Его, Андрея, измочаленные, прокисшие, серые от пыли, но крепкие и даже не раненые пацаны, расхлеставшие вдесятером небольшой ослиный караван с “духами”, перевозивший героин из Пакистана в Иран, несколько минут не могли сообразить, кто перед ними — этот стучащий зубами и трясущимися губами пленный, у которого от желудочного озноба даже не соединялись в кулак пальцы.

— Командир, это не “дух”. “Духи” так не сдаются,— моментально сделал свой вывод переводчик.

И вдруг дошло…

— Так это ты — американская рожа?!

Пленный, мгновенно поняв, что его жизнь по сроку защелкала секундами, сделал то, что может только сделать сущность, с рождения ошивающаяся у статуи своей свободы. Сидя от бессилия на заднице, глядя бусыми коматозными глазами сразу на всех, долго и судорожно щупая карманы, он, наконец, протянул Андрею… чек на три тысячи долларов! Пять минут спустя группа, плюясь, скоро топала к дому. На камнях, в общей куче с восточными работодателями валялся “цивилизованный” представитель Нового Света с одной половиной линкольновской квитанции, вбитой в рот, а с другой — в то место, откуда исходит их подлинный дух.

— Что ж таких дешевых сюда посылают? Или нас не ценят?.. — окая, недовольно бурчал всю дорогу солдат.

…Полковник Андрей Иванович, стоя тогда на трибуне с графином перед сотнями пар глаз, осознал, что земная война вечна. Было такое ощущение, что сейчас самопроизвольно с его уст сорвется всем известная его фраза:

— Выход через два часа. А сейчас всем написать письма родным. Последние письма близким на случай смерти. Потом, если что, их писать будет некому. И обязательно в конце требовал дописку, где ты хочешь быть похороненным. Они хранились у командира до момента гибели.

Сегодня, после десятиминутного разговора с генералом из штаба округа, полковник почувствовал ту растерянность, которую испытывает студент на экзаменах, увидев, что взял не тот билет. Не тем билетом была начинающаяся война с теми, кого он по сию минуту защищал и должен защищать далее. Он силился определить курс стремительно меняющейся политбюрошнокпссной политики, благодаря которой брат пошел на брата, государства средь бела дня стали переносить забор от своего огорода подальше, расширив свой участок, затоптав урожай соседа, не ими посаженный. От прозрения пленочка, до сих пор закрывавшая его глаза, сползла и позволила увидеть, что верхи не то не хотят, не то не умеют управлять по-старому, а потому таскают друг друга по кремлевским коридорам за космы, а кого — за остатки от них. А низы на окраине страны, здесь, за забором его части, не хотят жить по-старому. Он еще молчал с минуту, решая, куда военному податься. Это не было паническое состояние. Он просто терпеливо и осторожно нащупывал единственно правильную дорожку мудрости. Благодаря усилиям “верхов” дорога, по которой он так долго шел уверенно, стала превращаться в сплошные колдобины.

С той поры хорошо осведомленный местный сельский люд стал избегать слишком откровенных разговоров при встречах, а, случайно столкнувшись, спешили увернуться от него, не договаривая, на что у командира полка постоянно была горечь и досада. Но однажды, перепрыгнув через стену гордыни, эти же час назад отворачивавшиеся люди скопом, лебезя, примчались к десантникам за помощью. В деревне вновь появился тиф. Вспышки его случались и раньше, но этим летом он вспыхнул в небывало пугающих размерах. Примчавшуюся делегацию азербайджанцев возглавляли двое сельских старейшин, вокруг них — несколько десятков молодых и в возрасте людей с чуть приоткрытыми ртами, бегающими глазами. Они старались всунуться во все происходящее сразу. Стоило кому-то из офицеров-десантников выйти к нимиз дверей КПП для какого-либо уточнения, как собравшиеся, отталкивая и перебивая друг друга, пытались оказаться в центре переговоров. В ответ на это офицер, зная местные обычаи, довольно спокойно, не прерывая неторопливого разговора со стариками, хлестко, кулаком, раздвигал любопытные головы, чтобы видеть лица делегатов-старейшин. Вокруг толпы с вороньим гвалтом носилась стая ребятишек, и невозможно было определить ни пол их, ни возраст.

Тиф выкосил горное селение и пополз дальше. Полковник не вспомнил обид, помог азербайджанцам всем, чем мог, без потерь для гарнизона. Страшную болезнь прогнали в сторону Турции, многих больных за месяц-полтора поставили на ноги. В селении вместе с дустовой вонью появились три новые улицы: Холерная, Гепатитная и имени Тифа. У Ленина на куцей площади отвалилась указывающая доселе нужную дорогу правая рука и колхоз “Путь Ильича”, оттого что не знал, куда теперь идти, заблудился.

После того, как все относительно успокоилось, старейшины, вновь оказываясь с полковником лицом к лицу, узнавали его с трудом.

Командир полка вместе с начальником особого отдела гарнизона изложили насторожившие мужиков и пугающие баб факты. Чекист — смелый мужик, рассекретил такие факты, о которых офицеры предполагали с затяжелевшим сердцем. Он зачитал буквально следующее:

“…К братьям-мусульманам обращается Фронт освобождения Азербайджана… Газават против российских агрессоров… Священная война… Варварская русская империя… Мы потеряли из-за них все национальные обычаи, национальную гордость… Мы создадим свой свободный Азербайджан… Со своей армией… Мы придем и разрушим российские законы… Пока мы вместе, поставим мир на колени у наших ног, а это неплохая собственность!..”

Исходя из серьезности зачитанного, были доведены до присутствующих требования, советы, просьбы. Сидящие островком армяне сжались и сникли, напряженно запереглядывались, притянули к себе ребятишек. Те, почувствовав стук материнских сердец, разом умолкли, тараща глазенки-сливы на весь зал. Только стоявшая, будто в одиночестве, у дверей сумгаитская армянка лет пятидесяти с тщательно прибранными волосами по-прежнему не выказывала никаких признаков беспокойства. Она выглядела уставшей и от этого казалась ко всему равнодушной.

— Сатеник! Сатеник! Присядь.

Подруга тянула женщину за полу длинного платья, кротко упрашивая очнуться, наконец, от своих тягостных и трагичных мыслей. Та, словно не видя никого вокруг, сделала какой-то неопределенный жест. Сидящая только горестно покачала головой.

Собирающийся воедино от услышанного мужской дух в зале вновь завоевал. Эти люди несколько месяцев назад, пересекая афганскую “ленточку”, оглянулись, вздохнули, помянули каждого по заслугам, плюнули на все и рванули по мирным домам. Туда, где хотелось, чтобы все было в покое. Где калитка у дома, как дверца в семейный и родительский рай с материнскими глазами, мироточившими радостной слезой. Где любимый взгляд утомленной жены и сыночек-росточек и доченька-колокольчик… Истосковавшиеся мужики лизали их личики, как кошки лижут котят, таскали, не отпуская и вдыхая их целебный цыплячий запах. Они, офицеры, почужевшие от непривычного вида, с незнакомыми резкими складками на щеках и горькостью чужой земли, были теми, которым ненадышавшиеся от разлуки жены жарко говорили: “Любой, но мой”.

Ну, и что теперь? Эй, вы там, наверху!? Что? Виктор, сидя с близкими по сердцу боевыми товарищами, пытался мучительно понять: почему в том, в чем упрекают Ивана или Армена, не винят Алика, устроившего страшные убийства в Сумгаите, Кировабаде, Баку?! Почему капитан Советской армии Николаев на всеобщем, нелогичном, по сути, собрании легендарного полка, вынужден лихорадочно решать, как он должен срочно спасать свою семью от людей, которых он защищает?! И почему какой-то Алик, живя в далеком русском Саратове среди русских, не решает такую же престранную проблему по отношению к себе и своей семье? Почему в эти перевернутые набекрень жизненные дни в карабахском селении скромную русскую семью безнаказанно, с удовольствием и умыслом, неделю содержали в свинарнике и кормили из свиного корыта вместе с кабаном только за то, что эти немолодые пенсионеры укрыли ночью две армянские семьи. Кабана подпускали к корыту первым, со словами:

— От него хоть польза, а от вас, свинячьих родственников, что взять, да‑а?

Потом русская женщина убирала за кабаном и мыла корыто. А с тобой, Алик, так поступали в России?

Виктор, светлея в мучительном поиске пока еще хрупкой истины, начинал осознавать, что победители на Востоке — это выпускники единой школы, сдающие единый экзамен, в котором есть всего один билет с единственным вопросом и ответом: если ты не с Аллахом, то с тобой можно делать все. Если ты с Аллахом, то тебя не судят за то, что ты жаришь печень еще живого русского солдата и, поедая ее, мистически “здоровеешь”, впившись в тусклые глаза парня из Омска, запоминая каждую секунду мучений угасающей мальчишеской жизни. Значит, если на то пошло, — это не тот Аллах. Это анти-Аллах. И такого “победителя” судят. Потому что земного победителя — не существует! Уходя из зала, Виктор сердцем осознавал, что есть самый Высокий и Единственный Судия. Он не знал тогда Его имени, но в том, что Он есть, капитан уже не сомневался.

За возвращающимся с этого непривычного собрания офицером, путаясь в тучах, внимательно и чуть прищуренно, как бы прицеливаясь, крался полумесяц. Цепко следя за путником из последождевых лужиц, он пытался льстиво, с восточной прилипчивостью, влезть в его душу. К тому времени он успел побывать везде: в России, где после тысячелетних войн даже чернозем был розового цвета, в сумрачном духовно-пороховом Карабахе, на мертвенно пустых улицах совсем недавно веселого инженерного и изрядно обрусевшего Сумгаита. Теперь полумесяц желал из всех сил допытаться, каким сегодня капитан возвращается домой. Цельная крепкость офицерского духа не входила в расчеты ночного наблюдателя. Иначе его сегодняшняя часть суток, проведенная им в Шамхоре, будет пущена коту под хвост. Вообще-то любопытно, что это за такое таинственное и рентабельное место под хвостом у кота, куда все стараются засунуть все, что ни попадя?..

Июньская осень

В Шамхоре среди лета начала проступать стылая ранняя осень. Внешне неопределимая, она вдруг задула поземкой в сердцах. Еще вчера казавшаяся устойчивой жизнь, довольно беспечная и порой веселая, разом всколыхнулась, затаилась, напряглась. Мужики подтянулись и посуровели. Мамки разом отрешились от житейских мелочей, начав обращать внимание на главное. Ребятишки стали постигать за считанные часы то, чему их отцы учились годами. Конечно, это не был батин профессиональный уровень, но для их возраста начавшиеся уроки самоспасения воспринимались, как бы это точнее сказать, не по-детски, и это еще более пугало родителей. Ребятишек срочно учили, как выживать в мирной жизни при любой ситуации, в любое время суток, при любых погодных условиях. Сорокалетние офицеры-спецназовцы, отучив днем в учебных классах конституционных защитников Родины, вечером в том же классе срочно натаскивали шмыгающего десятилетнего Петьку и щупленькую с двумя тонюсенькими косичками восьмилетнюю Анастасию нешуточному боевому мастерству. Теперь ребятня, для которой столь неожиданное внимание взрослых, да еще по столь “классному” вопросу, о чем они час назад и мечтать не могли, забыв про песочницы, куклы и машинки, училась по-новому проводить день от подъема до отбоя, с учетом изменившейся политики ЦК КПСС. Майор дядя Федя, на прикладе которого было больше боевых звездочек, чем съеденных шоколадок первоклассником Максимкой, дотошно, не на шутку основательно, в пятый раз заставлял этого Максимку постичь процесс, как правильно и безопасно добраться из квартиры в школу и обратно домой. Ребятня, впившись глазенками, непривычно дисциплинированно, ревниво следила за Максимкиными ошибками. Они не свойственно возрасту стали четко запоминать, что причина всех серьезных неприятностей — непослушание и плохое поведение. Оказывается, случайные знакомства по дороге домой или куда бы то ни было могут закончиться с сегодняшнего дня бедой, так как их могут отследить и под всякими предлогами зазвать в чужой дом и украсть. Ребячье “у‑у-хты” явно говорило о расширении ненужного для детства кругозора. Теперь они знали, что нельзя садиться в машину с незнакомым человеком, тем более в одиночку, а только со взрослыми знакомыми или родителями. А сегодня в райцентре узнали, что по “…многочисленным пожеланиям советских граждан, выражающих серьезную озабоченность тем, что в Армянской и Азербайджанской ССР продолжают накаляться межнациональные отношения, Президиум Верховного Совета СССР постановил… ввести комендантский час”. В захолустном Шамхоре в том числе. Крыша государства стала не на шутку продуваться и протекать.

И опалившиеся Карабахским костром, раздуваемым с обеих сторон, “черные тюльпаны” косяком, с печальным криком “к русским зарницам через границу вновь понесли ребятишек домой”. Да, Александр, ты прав. Опять русских — к русским зарницам. В кильватере “тюльпановского” косяка, сделав прощальный круг над какой ни на есть хатой, выстроился все увеличивающийся поток офицерских жен с ребятней под одним крылом и необходимыми скромными пожитками под другим. Они, удаляясь от своих мужиков все дальше и дальше, вдруг ощутили, что вот сейчас жить с ними хотелось, как никогда. Жизнь, исходящая от родной земли, выдавала им теперь радость по щепотке в виде нечастого письма или устного словечка, скупенького, неказистого, но пахнувшего едва уловимым, только ему свойственным оттенком. Россия, кого это касалось, вновь зажила от почтальона к почтальону. А если подступало что-то тяжкое и невыносимое, то уж пусть лучше почта забудет дорогу к дому. Пусть мужик будет вечно живой. И как же тяжко расставаться не по-людски… Виктор, стоя на перроне вокзала (сосед Толик попросил его побыть с ним на проводах своей жены Ирины), муторно чувствовал себя за обоих. И жили-то они, как не жили. Толя за год в Афгане не получил ни одного письма. Он тяжело переживал смущенные взгляды и проскакивающие иногда фразы об Ирине от товарищей, вернувшихся из коротенького отпуска. Сам он ни разу не съездил к ней. Его никто дома не ждал. Ирине было с кем не ждать. Все это, видимо, было от главного. Она не хотела детей. Тольку это угнетало. Он пил иногда до признаков падучей, за что его не раз надолго отстраняли от полетов. И споры-то были у него с женой порой такие… грызня, а не споры. В конце уже и сами не помнили, о чем и был-то, собственно, спор. А однажды, приехав из отпуска от своей матери, Толька как-то разом остепенился и помудрел. Сегодня, за все не то долгие, не то стремительные минуты на платформе до прибытия поезда он не сказал ни слова. Молча стоял, часто курил и все ждал, ждал… Ирина так и не потеплела. Но когда муж поставил вещи в купе, ее прорвало на первое человеческое бабье рыдание. Вцепившись побелевшими пальцами в купейный столик, она заревела навзрыд. Толька, в слезах, уткнувшись головой в ее подрагивающее плечо, сказал единственное за долгие часы:

— Если бы ты любила и ждала так, как я воевал…

Ирина не подошла к окну уходящего поезда. Но так бабы ревут, уже имея забивший родничок вразумительных слез. А, может, шевельнулся под сердцем он, пусть пока и не существующий.

Сумгаит...

В Кремле за тяжелыми шторами безрезультатно шел поиск “пупка соприкосновения” на предраковом теле НКАО. А там, в Закавказье, обе стороны, каждая уверенная в своей правоте, с шумом дули с двух сторон на один костер. Но пожар тушат водой, а если ее нет, растаскивают все, что горит, баграми и затаптывают. Кремль, в силу своего семидесятилетнего профессионализма и опыта, решил использовать первое. Только вместо воды костер опять стали заливать русскими мужиками.

Виктор, собрав за несколько минут жидкие боевые пожитки, час писал письмо жене, рисуя курортные условия жизни, уверяя, что по телеку врут. Днем он получил приказ двигаться на “восток”, под Сумгаит. Задачи группы были до примитивности просты: армян отвести налево, азербайджанцев — направо. Поудобнее упереться ногами в землю, руки развести в стороны, чтобы “спорные лица” не схлестнулись друг с другом. Поднять воротник шинели, пониже опустить голову… Дальше — как Марья Кривая выведет, ждать дальнейших указаний. Из оружия разрешалось только плевать с применением ядреного русского слова. В предельно критических ситуациях позволялось, правда, пальнуть в воздух, но тут же необходимо было написать объективное объяснение по данному факту. Инструктировавшие группу второй секретарь райкома и местный начальник КГБ в административном здании весьма специфическим тоном, постучав пальчиком по столу, порекомендовали:

— О своих боевых афганских штучках, которые вы там творили, требуем начисто забыть. Помните, вы вернулись на Родину.

Уходя с инструктажа, Виктор ошибся дверью и попал в библиотеку, где когда-то при ранних визитах сюда в каталоге “медицинская литература” обнаружил психологический бестселлер “Детская болезнь левизны в коммунизме”. И сейчас на него из окна по-прежнему смотрел ВИЛ с городской площади. При его памятниковом росте 180 см вытянутая правая рука длиной 190 см указывала в сторону Баку. Сидевший на его голове нахохлившийся голубь не спускал с Виктора глаз. ВИЛ был копией первого секретаря райкома партии.

— Знаю, — буркнул голубю Виктор. — Сказано же, едем.

В темном небе четко проступили звезды. Но если наступила ночь, то это не означает, что солнце погасло.

Встретивший его группу гарнизон Кола, находящийся в подбрюшье Баку, выглядел театральной вешалкой после того, когда во время спектакля объявили о заложенной бомбе. Опустевшие школы из-за уехавших русских учителей местные оправдывали тем, что их дети все остальное узнают на рынках. Закрытые детские сады, аврально используемые под накопители армянских беженцев, успевших рвануть из Сумгаита и Баку. Кем-то повешенный, но уже изрядно промоченный не одним дождем сиротский плакат “Горбачев, ты забыл нас”… У КПП ушлый и шустрый местный молодняк насовал в руки прибывшей группе офицеров кучу листовок. Виктор машинально прочитал:

“Мы, азербайджанцы, скоро будем на ваших русских рынках, вы будете нашими рабами и единственными покупателями. Война с вами нам выгодна… Мы посадим в вашем правительстве наших людей или купим ваших чиновников… Мы спровоцируем наше мнимое слабое финансовое положение, благодаря чему через предателей-министров вы нам дадите столько денег, сколько мы скажем… А после на эти деньги создадим у вас свои рынки, казино, публичные дома… Мы перепортим ваших женщин, пропишемся в ваших городах, сократим вашу рождаемость…”

Виктор стоял как столб, тараща глаза на листовку, как на черную шутку во сне.

“Великой Армении не будет… Уничтожим русских и армян на нашей земле, и шакалы поедят ваши трупы… Убивая русского, мы знаем — Аллах прощает нам грехи…”

Виктор пришел в себя, треснувшись лбом о транспарант, на котором “хищная армянская рука” стремилась вырвать из азербайджанской груди алое сердце — Нагорный Карабах.

Слезно напросившаяся приехать с группой Виктора Сатеник, машинально вцепившись в локоть одного из офицеров, шепотом произнесла:

— Как нам здесь жить, когда вы уедете отсюда?

Вечером прибывшая с Шамхора группа офицеров получила свои койко-места в офицерском общежитии. Заинструктированные до слез уже местным руководством собрались для неутешительного подведения итогов в комнате, где жили ребята-МВДшники. Их командир, капитан Славка Кривошапка был настолько легендарной личностью, что о нем ходили героические рассказы по всему Закавказью. За два года он успел получить две контузии в Сумгаите, где ненависть к армянам, ставшим костью в горле для азербайджанцев, дальше глотки не пошла. Там Славка убедился, что самое скорое, что можно воспитать в человеке, — это ненависть, а самое долгое — прощение друг друга. Его забросили в этот самый русский город на юге страны, где произошедшую резню невозможно было объяснить никакой правительственной фантазией. Он никак не мог понять, как в городе, в котором был секретный центр МО, ракетная часть, крупный сталелитейный завод, именуемый “почтовым ящиком”, огромный химический комбинат, пограничная часть, крепчайшие родоплеменные связи коренных жителей, произошло подобное бедствие, без малейшей попытки предотвратить или остановить его. Азербайджанское правительство объяснило это так — не поделили местный базар. Глупое и примитивное объяснение. В вечернем разговоре выяснилось, что Славка знал и Сатеник. Он в пиковый момент сумгаитской поножовщины, страшного рева и визга баб, их ребятишек, успел спрятать эту, потерявшую сознание армянку под водопроводным уличным люком, а вместе с ней и еще троих. Тогда, за сутки до этих событий, Славкино внимание, как начальника патруля, привлекли крестики, сделанные мелом на лавочках, в киосках и квартирах, где жили армяне. Поступавшие к нему сообщения “на ухо” от испуганных местных жителей еще более его насторожили. Обращения по этому поводу в местную милицию заканчивались… приглашением на чай. Все большее и большее накопление воинствующего азербайджанского молодняка на вокзальной площади, в центре города, обкуренного, звереющего, заставляло капитана лихорадочно принимать какие-то решения. За два часа до времени “икс” в городе отключились все телефоны. Армяне, кто посмелее, часто оглядываясь на улицах, стали забегать в близлежащие отделения милиции для разъяснений. В ответ неизменно звучало: “Сидите дома! …Ситуация под контролем…”

Рев бандгрупп в городе раздался почти одномоментно — будто кто-то нажал на звонок. Стартовый разгон на поражение армян и русских, начавшийся с проспекта Мира, подкинул Славку с постели, где он задремал после дежурства. Предсмертный крик, тотчас перешедший в хрип, сопровождал его, летящего через два пролета лестничной клетки сразу на третий этаж, в наспех напяленной спортивной форме. В мордобойно-поножовочной карусели в этой квартире живой была только женщина, добиваемая пинками и стулом у окна. В коридоре булькал телом на полу резко разгибающийся и сгибающийся хозяин. Движения его рук были такими, будто он пытался вернуть срезанную голову на место. Женщину добивал, войдя в раж, молоденький бандит, держа в руках, как биту, ее двухлетнюю дочку. Из его рта текла пенная слюна. Славка этих двоих зверей убил сразу, впечатав двумя руками голову в голову. Потерявшую сознание армянку пер волоком в интуитивно безопасное место, на улицу. Оторвав водосточную крышку люка во дворе одним пальцем, он почти отвесно сбросил туда женщину ногами вниз. Город ревел. Горели машины, бились стекла магазинов. Враз началось мародерство. Соседи резали соседей. Кровь пошла на чужую кровь. От ее сладкого дурманного запаха на лицах у людей стала проявляться нечеловеческая рожа… У старика-армянина с хохотом и визгом, считая, отрывали ребра. Все до одного. Его застали в инвалидной машине при подъезде к дому. Дед от страха сошел с ума и неловко, мучительно улыбался. Ему на голову вылили бензин и с криками подожгли. Он сгорел быстро, видимо, не ощутив боли. Славка задыхался, стервенел и тоже орал. Его как будто никто не видел. Он отдирал армян непонятно какого возраста и пола из рук беснующихся крутящихся хороводами азербайджанцев и сипел:

— Я сам добью… сам…

Волоком тащил отбитого в заветный тайный колодец и прятал, сталкивая туда. Еще минуту назад внешне мирный город будто зашелся в бесовском вихревом “веселье”.

Никто друг друга не слышал и не слушал. Все окуталось массовым безумием и мраком. Славка на карачках, грязный, оборванный дополз до колодца и свалился на общую натасканную им кучу.

Душа и сердце были глухи. Воистину — “если нет Бога, то можно все”. За час тщательно организованного массового убийства было уничтожено 26 армян, 400 тяжко ранены, изнасилованы 12 армянок, сожжено и разграблено более 200 квартир. Машины, магазины, изуродованные души и прочая мелочь не в счет.

После анализа произошедшего на уровне рядового и офицерского состава милиции и МВД несколько милиционеров получили служебные взыскания. Славке “до кучи” влепили служебное несоответствие. 20-летнего Исмаилова, единственного, кого покарало правосудие, посадили на 15 лет, как самого виноватого. По республиканскому радио первое лицо республики Везиров коротко сообщил об одновременных (!) беспорядках в Сумгаите, Кировабаде и Агдаме. Михаил Сергеевич дал соответствующую оценку происходящему. Фу-у‑у… Пронесло.

Научившись воевать на чужой стороне, в Афганистане, мужики в Славкином коллективе осваивали этот процесс на Родине. Сегодня воспоминания непринужденно совместились с ужином. Тертый, натасканный на войне в своем государстве, Кривошапка был в цене. В полном смысле. Его обещали убить в обеих республиках за любые деньги: азербайджанцы за спасение армян и наоборот. Разворачивающаяся ненависть бешеными темпами катила карабахскую телегу фирмы “Перестройка” по всему Закавказью. Выли и палили все. Все были правы. Славка везде был не вовремя и не к месту. Его группа была обклеена всеми ярлыками на всех языках, как чемодан путешественника. Парни из России мешали всем убивать друг друга. Их работой кормились все пресс-ТВ. Да, самая заметная и долго незаживающая кровавая рана — в душу.

Это мужиков серьезно злило и угнетало, что и было заметно за сегодняшним столом. Гибнет люд — жиреет воронье. В Кривошапкиной комнате “на четверых” уютно чувствовали себя 16 человек. Сегодня им все было по душе. После “третьей” все были свои в доску. Выпили за то, чтобы солдаты никогда не пили стоя. Дальше — за здоровье. В общем, лечились тем же от того же. Пока в Кремле за чашкой кофе, неторопливо, ко всему прочему, планировали закавказские “штатные потери”, разогретые нехитрой трапезой мужики, по-офицерски рассудительно, не спеша, то с улыбкой, то задумчиво убеждали своими воспоминаниями, что в России земли хватит на всех и для могил, и для хат. С тушенкой на одной вилке на троих согласились, что дорога на войну — всегда самая тяжелая. И какая же она легкая обратно. Просили скупо, неумело своих далеких и от этого более близких жен не ругать их, пьяных порой не от водки. Просили терпеть их, истоптанных душой и телом, не всегда ласковых и нередко грубоватых, но своих ведь и никому больше не нужных. В коротком споре сошлись во мнении, что погибать бездарно всегда было “удобнее”, чем выжить, спасая своих. Разом закачали головой в согласии — если сердечно переживают и плачут о тебе дома, то пули чаще летят мимо, и что пуля-дура нередко возвращает к уму. Славкин зам, старший лейтенант Геша Волков освежил задымленную комнату острым воспоминанием из лейтенантского прошлого. Как-то на день милиции народ, недолго собираясь, дружной стайкой укатил на рыбалку. Прямо с построения, не заходя домой. Иначе бы весь процесс отдыха был сорван. Закинули “смысл дня” для охлаждения в горный ручей, раскинули плащ-палатку, разложили выпрошенные с продсклада аварийные консервы. Моментально наловили из плодовитого, быстрого и глубокого горного ручья десяток хариусов. Геша был главным уховаром, ввиду большей трезвости. Известное всем блюдо – тройную уху он варил по своему тайному рецепту. Сам процесс шел странным образом. Вода закипала, Геша ее сливал. Заливал новую. Закипевшую воду сливал вновь. И так три раза. Когда до коллектива дошла суть, они, не скрывая своего мнения о кашеваре, без особой церемонии и вежливости турнули Гешу от костра с конкретной словесной мужской оценкой его “трудов”. Но самое большое потрясение было у воды. Ручей, шумя о чем-то своем, вековом, стырил весь смысл отдыха. Завершением стал полный продовольственный крах — презлющие, оцепеневшие и махом протрезвевшие мужики с минуту таращились, как их выклянченный продзапас, отталкивая друг друга мордами, оперативно приканчивали два грязных и лохматых кабана.

Офицерское походное застолье завершилось песней с честным признанием женам: “Не такой уж горький я пропойца, чтоб тебя не видя умереть…” Китайский мужик своей бабе так не споет.

Бакинский "Крым-22"

В Баку, как в начальной точке раскручивания закавказской спирали, смешалось все. Все разом в одночасье потеряло смысл жизни. Устойчивое и незыблемое доселе житие, подаренное в семнадцатом, разом осклизло, оползло, как домик из песка на каспийском берегу. Сутки порой шли, как час, минута, как век. Таких откомандированных отрядиков, как у Виктора и Славки, там была тьма. Армейским группам по защите мирного населения задачи ставили по пять раз в час с предельной конкретностью: “На ваше усмотрение и под вашу ответственность”. Ни больше, ни меньше. Ответственность в государстве, стало быть, разом легла на погоны одуревшего от бессонницы, шума, истерик, мародерства русского капитана, сержанта, солдата. Определенный группе Виктора маршрут по перевозке беженцев из морского порта через местный спортивный клуб армии до авиагородка с целью дальнейшей их отправки в Россию менялся через каждые пятьсот метров. При внешнем спокойствии на улицах города средь бела дня гуляющих милых жителей и смеющейся молодежи устойчиво просматривалось, что драпали все неазербайджанцы. На этом фоне рекламные щиты, извещающие о предстоящих концертах местной знаменитости, выглядели нелепыми.

Выезжая на первую задачу, Виктор попрощался с Сатеник. Она несколько секунд с чуть подрагивающими губами смотрела ему в глаза.

— Ты решила, куда пойдешь?— Виктор чуть дотронулся до ее руки. Женщина, резко отведя засыревшие глаза, с минуту посмотрела на небо и исчезла навсегда.

Через двадцать минут Виктора оплевали. Его “УРАЛ” тормознул на тротуаре. Происходила непонятная возня. Он выскочил из кабины, чтобы выяснить, почему стоящая кучка людей была так возбуждена. Втиснувшись в центр очага, он тут же получил все сразу. Женщина-азербайджанка, намертво вцепившись ему в грудь, истошно, истерично кричала какой-то непереводимой скороговоркой и без конца плевала ему прямо в лицо. Никто из ее окружения не шевелился. Все ощетинились, но молчали. Стояли, будто вросли в землю, глядя исподлобья. Выскочившие офицеры и солдаты очень быстро остудили групповое закипание, встав возле каждого из местных. Тогда завизжали все. Восемь русских действовали четко, по указанию — никого не трогали, подняли воротники, сцепили до побеления кулаки и тоже орали. Минут через десять все устали орать. Шумно дышавший пожилой азербайджанец, быстро успокаивавшийся, каким-то кротким глухим голосом, держа Виктора за обе руки, будто боялся, что он уйдет, стал быстро говорить:

— Ты не сердись, сынок, у нее неделю назад убили сына и внука. Она думала, что это ты… Те тоже были в камуфляжной одежде.

Женщина, сцепив губы, глядя на всех офицеров, беззвучно плакала с открытыми глазами. Пожилой азербайджанец пытался успокоить ее, что-то говорил ей, прижимая к себе. Ох ты, горюшко наше, но что же так тяжко у всех и сразу? Да есть тут хоть кто-то добрый и негрустный… Сидевший рядом прапорщик Леха, часто и сильно морщась, потирал плечо. Он саданул его, прыгая на ходу из кузова, чтобы подоспеть на выручку к Виктору.

— Да не три ты так, хуже будет,— мужики как-то сразу стали отходить. — До свадьбы заживет.

Леха, враз перестав тереть, несколько секунд хлопал глазами:

— Дак я женат!..

Хохот стоял до порта.

В порту был 22‑й “крымский год”. Стихийные людские потоки создавали впечатление, что передвигались только чемоданы. Очумелых ребятишек таскали или повесив на руку, или волоком. Вполне естественно: где “стерва-война”, там снует и чья-то “мать родная”. По мере усиливающейся беды плавно росло мародерское мастерство. Если у людей много вещей, им, стало быть, столько ни к чему. Спрос был на все, от градусников до золота. Снующие темные людишки чутко оценивали скупочную стоимость народных излишков. Когда тащит один — это воровство. Когда масса — бизнес. То тут, то там слышались бабьи вопли, мужицкие характеристики происходящей ситуации. Нередко вспыхивали драки, стихийные митинги. Нужность в профессии защитника Родины в разных концах порта часто была нужнее обычного. Но так как здесь не присутствовали члены правительства, во всем виноваты были только военные. Постоянно мелькали те, кто всегда страдает больше всех. Виктор отбивался от них очень просто, зычно рявкая:

— Хватит! — Оставляя оцепеневших наедине с собой. Возле “УРАЛа”, переводя дух, приходила в себя сборная семья из девяти человек. Рядом со спящим в ванночке ребенком, покрытым стеганым одеялом, стоял гроб. Сидевший на корточках постаревший в одночасье армянин курил, приобнимая “этот домик” отошедшего от суеты и мирских мучений человека. Потный Виктор соображал обо всем сразу. Передвигаясь без суеты, шума и излишних разговоров, военные за несколько часов четко вписались в обстановку хаоса. Помогающие во всем и оказывающиеся везде к месту курсанты Бакинского военного училища на глазах взрослели до офицерского профессионализма. Нередко мелькали валяющиеся или приклеенные листовки со знакомым текстом. Одну водитель отодрал от фар. Славка сказал, что они печатаются в Турции, по заказу местного Национального Фронта Азербайджана, и в открытую перегоняются по нужным адресам. Доставив на территорию части очередную группу беженцев, среди которых больше всего было русских и смешанных русско-армянских семей, Виктор с ребятами, воспользовавшись кратким затишьем, осторожно помогли перенести гроб в ангар аэродрома.

— Вы где будете ночевать?— осторожно спросил он постоянно находящегося рядом со своим горем мужчину.

Тот не отвечал. Стоящий неподалеку молоденький паренек тихо поманил Виктора в сторону.

— Там его жена,— парень отвернулся,— моя мама. Ее неделю назад… В общем, она погибла.

Их близкие тихо стояли в сторонке, смотрели на офицеров, ничего не прося и ни в чем не обвиняя. Это была их беда. Они никому ее не навязывали. Да ее все и избегали. У каждого своего горя было в избытке. На чужое уже никто не откликался. Души всех были переполнены. Лишнее туда просто не вмещалось.

…А вечером мужика прорвало. Он скреб ногтями по наглухо заколоченной деревянной крышке, все пытаясь прорваться к жене. Что-то невразумительное нес и все выл: “Ы‑ы-ы…” Его, пытаясь оторвать, возили вместе с женой по всему ангару. Он орал: “Уйди-и‑и, гад, уйди-и‑и”. И, иссякая в вое, как в последнем усилии, вдруг начал бить офицеров, хрипя: “А вы, почему живые… Почему вы ходите… Почему??” Вдруг мужик враз осел, посерел. Теперь близкие стали орать на ребят: “Уйдите, проваливайте отсюда…”

Возвращаясь в общагу, офицеры перессорились до драки. Полчаса сцеплялись и разнимали друг друга. Зашедшегося в истерике Сашку связали, положив на пол. Он все рвался убить этого мужика, крича: “Я‑то тут при чем?! Я войну видел! Меня в Афгане так не кляли…” Досталось и прибежавшему патрулю. Потом Сашка плакал навзрыд, как ребенок. Ехали набок ртом и все вместе с ним сидящие. Потом Сашку неуклюже веселили, наливали спирт, чем-то закусывали. Все было дрянно, не по-людски и не по-русски.

По телеку Михаил Сергеевич витиевато рассказывал о новых путях. Потом была “Песня-88”.

“Когда в тебя вселился этот бес,
и ДО, РЕ, МИ,
ФА, СОЛЬ, ЛЯ, СИ,
МИ, ФА диез…”

Время — целитель

Утром будят всегда не вовремя. Пришедший от Славки старлей Ренат Игматуллин позволил Виктору поспать еще одну минуту.

— Незваный гость хуже татарина,— пробормотал Витька спросонья, но тут же сообразив, что ляпнул что-то не то, залез под одеяло. Пословица серьезно осложнила его положение. Ренат неспешно перевернул кровать. Сидя на полу с матрасом на спине, Виктор, как из шалаша, исправил ситуацию:

— Ладно, незваный гость лучше татарина!..

Сегодня у них был выклянченный выходной. Теплый Каспий освежал скомканные Карабахом мозги. Местный Бродвей был полупустой. Сидевший у бордюра малыш, уйдя в свой мир, созерцал процесс купания двух воробьев. Забытая им сетка с хлебом лежала рядом в той же луже. Виктор с Ренатом шли в гости к своему сослуживцу по Афгану Косте Никольскому. Там, на войне, Костя был снайпером, снайпером-гастролером. То есть был прикомандирован к “Чайке” из другой части и, исходя из профессиональных соображений, не задерживался дольше одного месяца ни на одной из четырех баз. У него был свой стиль работы, своя “клиентура”. Стрелком он был высококлассным и никогда без зарубок на прикладе не возвращался. Для любого времени года, суток и часа у него была своя экипировка, которую он готовил настолько талантливо, что если бы существовала фирма “Снайпер и К”, она была бы лидером этого направления. Это был весьма странный человек. При его безупречном мастерстве — мог попасть белке в глаз ночью с завязанными глазами — его не очень уважали. Даже, точнее сказать, не уважали совсем. Костя очень любил убивать. Его такое желание как-то неуловимо, даже в Безбожное время, не стыковалось с профессиональным предназначением других мужиков. Они тоже убивали, но причины этих поступков и последующие осмысления расходились с Костиными на 180°.

Однажды он вернулся “пустой”. Нет, не промахнулся, а просто “дух” не появился. Костя весь вечер был злым. Не оттого, что допустил профессиональную ошибку, а оттого, что не убил вообще. Он долго охотился за “духовским” снайпером, работавшим по гарнизону с одной из четырех рядом находящихся мечетей. Костю сюда впервые вызвали именно из-за этого. Стало невозможно ходить из-за этих обстрелов, даже днем в туалет — ждали ночи. А если уж прижмет, то в ямку за безопасной стеной. Самое сложное было в том, что снайпер работал в минуты заунывного мусульманского пения. Это была неподдающаяся, до невозможного осмысления, охота человека за человеком. Той промозглой осенью Костя исчезал бесшумно и появлялся так, что никто не мог засечь это время. Он высох, сутками молчал или просто лежал не шелохнувшись, отвернувшись к стене. В гарнизоне “духом”-снайпером были убиты уже три солдата и офицер. У народа при встрече с Костей замелькала тень недоброго вопроса: “Когда?..”.

При гибели четвертого мужики кучкой зашли к нему в комнату и встали в дверях. Костя как всегда лежал к ним спиной.

— Костя, очнись! Давай поговорим. Может, куда врезать надо?

— В прошлый раз что-то такое было, так подняли одну 24-ку, “объяснили” двумя заходами, что так делать нельзя — молчали до сих пор.

Костя не шевелился.

— Мы понимаем, что это мечеть,— пытались продолжить разговор мужики.

— Да долго валяться-то будешь?— пришедшие не на шутку завелись.

— Тьфу,— они плюнули в его сторону и грохнули дверью.

С этой ночи снайпер “загулял”. Двое суток не вредили и с мечети. Его иногда как будто замечали мелькнувшей тенью и вновь замершего на долгие часы и слившегося с местностью настолько, что часовые, знавшие о нем, порой чуть не наступали на него. Ребят разъедало любопытство и зудело нестерпимое желание хоть покосить взглядом на необычную “романтическую” работу. Но их настолько вразумительно ранее пресекли в этом плане соответствующие структуры, что солдатик, скользнув мимо в зигзагообразном окопе, делал все, чтобы выглядеть естественно безразличным. А на третьи сутки в шесть утра в гарнизон бесшумно скользнул счастливый Костя. Без стука, с нехорошим торжеством и наслаждением вошел в модуль к тем мужикам и, бросив на стол окровавленную зеленую повязку, демонстративно сделав надрез на прикладе своей винтовки, плюнул, как они в прошлый раз, и вышел. Снайпер от Бога в начале, в ту секунду он перестал быть им. Никогда не занимаясь такими штучками, он вдруг сам придумал их — стал за деньги стрелять “на спор”.

Однажды в организованной им пьянке он “отстрелял” весь небогатый финансовый запас у трех человек. Мужики, наутро осознав свои грехи, всерьез расстроились. Костя же нахально и искренне радовался. И окончательно отошел от сердца полка. А дня через три улетел. Его никто не провожал, а при случайном прощании с глядящими через его голову сослуживцами, получил пожимающее плечами: “Ну, будь”. А коли будь, то и забудь. Исчез из памяти вместе с оторвавшейся от ВПП вертушкой.

Виктор неожиданно встретил его здесь. Время выскоблило капризы и нежелание встречаться. Не до того. Афган своей памятью сблизил их опять. Да вообще русская кровь не злопамятна. Есть у нее живой источник, называется Смирение. Изменился и Костя. Видимо, он немало побродил по себе, слушая убедительный вразумляющий шепот души и сердца. Мужики сидели долго. Много говорили. Много молчали. Фронтовое молчание порой ценнее мирского разговора. Очнулись от игрового шума пятилетнего Костиного сынишки Димки.

— Дядь Вить, пошли, чет покажу.

— Ну, пошли.

Костина жена Надя пыталась остановить сына, но Димку распирало. Ему не терпелось продемонстрировать свое мастерство “печатывания” на канцелярской “писающей” машинке. Все враз оттаяли, умиротворились. Целебное это слово — “ребенок”.

Межа

Ночью затрещала государственная граница. Далековато. Километрах в двухстах. Но волна от тряски госштакетника докатилась до гарнизона Кола по спецсвязи минут за двадцать. Все группы подняли по сигналу “сбор”. Одевались не спеша. Чуяли: идти надолго и неблизко. Из офицерской столовой все вышли с мыслью: где б перекусить? Залив стреляющий холостыми желудок розовой марганцовочной водой “от всего”, решили: “Не тушенкой единой жив офицер”. Главное оружие военных — дух. Сильный дух — целое тело. Предутреннее построение проводил затурканный всеми делами полковник. Из всего сказанного ясно было одно — надо куда-то ехать. Дополнивший его начальник штаба несколькими словами все расставил по своим местам. Задача была следующая: “На удалении 190 км с курсом… в квадрате винного Агдама в течение трех-пяти суток, в зависимости от сложности и напряженности обстановки, автономно выполнять моральное, а если нужно и физическое сдерживание конфликтующих национальных сторон. При обоюдном содействии с личным составом внутренних войск. Штаб группы — передвижной, гастролирующий — будет находиться на автомобиле “КАМАЗ”. Бортовой номер… Командир группы… Позывной “Шторка”.

В каждой оперативной работе на местах участвуют не менее двух человек. Одиночные перемещения запрещены. Штатное оружие — пистолет ПМ, штык-нож. Пистолет применять в критических ситуациях с первым выстрелом в воздух, второй — в нежизненно важные части тела. Штык из ножен вынимать только в рукопашной схватке, угрожающей личной жизни. Далее шли инструкторские мелочи: столовское питание, отдых и так далее. В пятиминутном перекуре кто-то из мужиков, пытаясь пошутить, чуть нервно напел:

— Серая кукушка за рекой, сколько мне прожить еще осталось?..

За арыком хило тявкнул шакал.

— По машинам!

В “Урал” на ходу сиганули два журналиста. О них речи на построении не было, но так как самые стабильные и ощутимые заработки случаются на беде, то они оказались в кузове раньше всех. В связи с тем, что вдруг Азербайджан стал “неделим”, НФА (Национальный фронт Азербайджана) было принято решение: “Долой границы!” Перед этим, вечером, по республиканскому телевидению Азербайджана в информационной программе был показан короткометражный сюжет: участок пограничной заставы на Иранской границе, сигнальная система, рядом молодой парень-азербайджанец играет на гитаре. Затем он собирается “сигналку” преодолеть. В него стреляет русский пограничник. Последние кадры — гитара с порванными струнами лежит под пареньком. Открытые мертвые глаза смотрят в кадр, горит заградительный забор. Голос известного диктора своими “разъяснениями” по телеку и радио галопом нес в неизвестное. Вслед за этим фильмом рекламировалось повальное братание личного состава Советской Армии и самостийных частей добровольческой армии республики. При чуть более внимательном просмотре неуклюжая режиссура все-таки обнажила свой тайный замысел. Офицеры поняли, что на эту минуту, если что, главная трагедия в стране — быть военным.

Первые двадцать минут ехали, как водится, не туда. Ошибку самокритично списали на водителя. Маленькая колонна состояла из двух “КАМАЗов” с тридцатью офицерами, прапорщиками и несколькими солдатами, разместившимися по пятнадцать человек на каждом борту, и одним “ЗИЛом” с продовольствием для мирных жителей. Колонна неспешно шуршала по бывшей когда-то асфальтовой дорожной ленте, выжимая из себя 70 км/час. Головной “КАМАЗ”, в котором вместе со Славкиными МВДшниками, прижавшись для сугрева друг к другу, сидел со своей командой Виктор, всю дорогу пытался доказать простуженным хрюканьем двигателя, что он тоже участник войны и имеет права на льготную 50-километровую скорость.

Ехавший в нем в свою зону ответственности личный состав был готов ко всему. Короткие стрижки, сбритые усы (а ну, рукопашка?..), обрезанные ногти на пальцах рук и ног, чистая, свободная и ношенная камуфляжка, еще те, гуманитарные, афганские кроссовки “Адидас”. Рюкзаки тщательно подогнаны, усилены в плечах. Из оружия только пистолеты ПМ, ножи, которые строго запрещалось применять. У солдат только штык-ножи. Все сидящие верили друг другу во всем. Чуть спустя, за Баку, народ отчего-то заподнимал глаза. Десантник Мишка нащупал в бушлате случайно забытые четыре сухаря. Демонстративно и шутливо похрустеть в одиночку ему дали секунд тридцать. Отвернувшийся Толик, как бы сам для себя, но громче “КАМАЗа”, подытожил:

— Красиво жить не запретишь!

Хлеба хватило на всех. Мишка бережно ломал сухарики по кусочкам и четырьмя хлебами накормил пятнадцать человек. Война учит есть хлеб по крошечкам, очень бережно, с ладошки и особенно ценить этот Божий дар. Дорога-змея все чаще делала попытку сбросить с себя колонну. От подъемов и спусков, загибов и ухабов у “КАМАЗа” охрипла выхлопная труба, постоянно икал двигатель и кардан заработал радикулит.

На нечастых остановках мужики дружно окружали машины, стоя лицом вплотную к бортам. Ближе к точке подхода народ замкнулся и ушел в себя. Виктор рассматривал друзей, дотошно зная каменистую судьбу каждого. Вспомнил курсантский урок в сибирском училище, на котором старый мудрый полковник в отставке, Герой Советского Союза, после того боя с призывниками с Кавказа на железнодорожном вокзале сказал:

— Ваша главная обязанность, сынки, научиться не профессионально убивать, а достойно умирать за Родину.

Да‑а. Ты прав, полковник, если умирать, то достойно. Только почему мы мрем за всех подряд?

Рядом с Виктором на каждой кочке подпрыгивал Валерка, истоптавший с ним весь Афган. Он ушел на войну, перетянув свое фото черной лентой, а жене приказал, если что, выйти замуж за парня не хуже его. Для нее лучше парня, чем Валерка, при всех житейских передрягах не нашлось. Да она и не собиралась его искать. Видимо, именно в такие жизненные минуты определяется совместная нужность его и ее.

Здесь победила обоюдная. Сидящий напротив капитан Ластовский вернулся из Афгана один из всего состава своей пэдэгэшной группы. Он сам доставил погибших друзей до хаты в Ленинград. Выслушал все сказанное глазами от почерневших отцов и умерших, когда те еще были живы. Ластовский к этим двум крестам, стоявшим на могилах друзей, каждый год, уже восемь лет, последние метры полз на коленях, прося прощения у мужиков, что остался жив.

Сидевший неподалеку Семен, стоя тогда, в 86‑м, у закрывающегося люка улетавшего на Кабул самолета, на вопрос подруги, куда тебе писать, честно ответил: “Не знаю. Пиши… на сердце. Просыпаясь, желай доброго дня, а ложась спать — спокойной ночи. Всегда спокойной. И я найду тебя. Позвони мне на сердце своими мыслями, и я отвечу”. Она год писала и звонила ему душой ежедневно. В ответ у нее екало сердце. А, однажды, под утро, оно защемило. Это он позвонил в дверь.

На цель вышли с опозданием на час. На типовой центральной улице им. Мардохея-Маркса, всю жизнь гнавшего Бога с небес, недавно завершившийся августовский митинг с повесткой дня “оправе на самоопределение” плавно перешел в неплановое послемитинговое подведение “итогов”.

Дрались все. Вооруженные до зубов мирные жители кинжально шли стенка на стенку за правду с обеих сторон. Учитель шел на учителя. Его ученик топтал его ученика. Врач резал врача. Мать рвала мать. Отец добивал отца. Дети гибли без претензий на территориальную целостность и обид на взрослых, не успев наиграться в песочнице и полазать по чужим огородам. Выражение их глаз для дядек и тетек о праве на детство были неубедительны и неуместны. В людском клубке мелькали то рядовые граждане СССР, то милиция, то республиканский спецназ. С момента появления на земле человека самые жестокие и кровавые побоища стали за межу. Вселенский бой и трагедия, в частности, заключались в том, что межа, оторвавшись от земли, пошла по Вере. Полумесяц, искрясь, зубрился о Крест.

…Да здравствует созданный волей народа… Э‑эх, человек! Доколе своей-то волей жить будешь? Не по-Божески. Осядь! Почему убиваешь ближнего за то, что, в сущности, не твое?

Прибывшие с небольшим опозданием военные высаживались на ходу. Отработанные действия для данной, уже привычной ситуации, выполнялись только наполовину. Не новичок-водитель, который утратил рулевую ориентацию от людского хаоса, вдавив обе ноги в полик и визжа тормозами, не заглушившими его ошалевшего крика, с ходу врезался “уральским” буфером в глинобетонный дувал и, опрокидываясь в крутом поворотном крене из-за выросшего внезапно перед носом машины ребенка, завалился на левый борт, осыпая ограду через разорванный тент мукой, сухпаем, сахаром и поливая весь этот “салат” подсолнечным маслом, брызгающим из бьющихся и хрустящих стеклянных бутылок. Офицеры, получая за все от всех, схватившись за руки добела, без конца разрываясь и сцепляясь снова, кричали, и этот словесный рев становился все более сочным. Увеличивая трещину в искусственной человеческой льдине, они под градом ударов в спину, голову, шею и ниже пояса, сплошь и рядом нарушая инструкцию о личной защите, впопад и невпопад хлестали митингующих кулаками. Под людскими ногами металась обезумевшая от страха кошка, держа во рту сразу двух котят и ежеминутно их роняя. Она не понимала, почему затаптывают ее детей, которых еще час назад любило все село.

— Витька-а‑а… Вить…, — захлебывающийся и орущий шепотом Толька, стоя на коленях, держал перед лицом ладошки блюдцем, быстро наполняющиеся его стекающими глазами. Виктор не слышал выстрела дробовика. Увидел только, как бородатый мужик, лихорадочно переломив ружье, вбивал в ствол новые патроны.

— Ну… штык! Докажи, что ты молодец!

Перерубленное лицо стреляющего перечеркнулось, как фломастером. Витька прикладом отобранного ружья расчищал площадку к походной санчасти, держа согнувшегося Тольку под мышкой. Тот закрыл лицо руками и не то подвывал, не то мычал. Славка залез на капот “Урала” и, топоча ногами и достреливая в воздух вторую обойму из ПМа, орал:

— Стоять!.. Разойдись!.. Стоять!.. Разойдись!..

На краю нечеловеческой стихии елозила одуревшая баба-молоканка, спасая упирающуюся корову, исходящую обильной слюной и ревущую взахлеб человеческим голосом. Женщина была в фуфайке, надетой почти на голое тело. От страха за свою корову ей было совсем не стыдно за себя. Страшно лаяли собаки. Плачущий по-бабьи старик, стоя на карачках, весь грязный, в крови собирал в кучу руки сына, которых было почему-то очень много. На другом краю адовой пляски обе стороны дружно били троих офицеров за то, что они мешали Алику и Ашоту убить друг друга. Сходившего от всего этого с ума солдата Славка усмирил, засунув ему пистолет в рот, рыча в ухо и тряся с силой за нижнюю челюсть:

— Заткнись, скотина, а то убью здесь же!..

Завалившегося набок и вибрирующего от лихорадочной тряски солдата запихнули под “Урал”.

Час спустя в наступившей тишине было плохо всем. После беглого подсчета “на глаз” в селении стало меньше учителей, учеников, врачей, отцов, матерей и детей. И чего-то более главного. Ненависть, насытившись, на время залегла в свое логово. “Шторка” была подпалена и серьезно прожжена. От человеческой бойни выиграли только собаки, обалдев от продизбытка из перевернутого “КАМАЗа”. Сидя мирно, рядышком, выли, запрокинувшись назад, разные матери, еще больше любившие отживших свое детей. Перебинтованные, пахнувшие гарью офицеры, уже организованно раздавали оставшиеся целыми продукты. Азербайджанцам — с 8.00 до 14.00, армянам — с 15.00 до 21.00. Людская струйка отоварившихся, хромая и постанывая, ползла от аварийного “сельпо” к русскому врачу старшему лейтенанту Диме, которого час назад так и не смогли забить камнями. Убивая друг друга на родном языке, все с удовольствием лечились и просили хлеба на русском.

На оторванных воротах лежал лейтенант Толик. Бинты, закрывшие толстым слоем его лицо, часто набухали от крови, и их меняли, как могли, стараясь не вглядываться в безглазые пещеры друга. Он чувствовал себя пугающе хорошо, даже не стонал. Просто смешно покряхтывал, от чего было еще страшнее. Через полчаса его, недопевшего, недолюбившего, недописавшего мамке последнее письмо, бегом, полусогнувшись, несли на плащ-палатке к прибывшему борту “восьмерки”, которая по аварийному запросу “Шторки” прибыла за раненым. Перед самым вертолетом Тольку, замедляя шаг, осторожно опустили на землю, и мужики закрыли лица пилотками. По какой-то нелепой иронии ему забыли, а может, не осмелились закрыть несуществующие глаза. Кто-то горько вздохнул:

— Пусть хоть так перед землей насмотрится.

Его похоронили по месту службы. Без родных. Жена не приехала за ним, а родители давно умерли. М‑да. Баб на Руси по-прежнему хватало, а офицерских жен становилось все меньше и меньше. Гарнизоном прослезились на похоронах, “горсовет” сказал речь. После “третьей” у могильной звезды и разбежавшихся по небу трассеров — разошлись. Да что те трассера? Все одно, без молитвы и креста — земля не пухом и могилка неухоженная.

ЦК держал руку на пульсе издерганного, бесхозного Карабахского тела. На эту минуту его давление, по мнению ведущих карабаховедов, было допустимое и плановое. Двенадцать на тридцать шесть. Двенадцать убитых на тридцать шесть изуродованных. Лейтенант Толька “удачно” вписался в штатные потери. Трое суток спустя мужики, вернувшись на место дислокации, с треском нахлестались. Через сутки “Шторку” планово сняли и пустили на ветошь. Пробитые в ней места тщательно вырезали и сунули в топку, ликвидировав сразу массу вопросов. На ее место вбили “Крюк”. Очень удобное орудие: и воткнуть можно, куда попало, и что попало на него повесить.

Материнский зов

В ноябрьский день торопливый поезд уносил Виктора на подушке ночного сна, заставившего его по тревоге рвануть из Азербайджана в далекий Восточный Казахстан, на место родительского начала. Его голова и карманы были наспех напичканы массой всяких изменений. Вплоть до очередного звания майора и внезапного перевода на новое место службы — под Тбилиси. В центр всего житейского хаоса прочно прилип нехороший утренний сон, ставший причиной немедленного отъезда. Виктор будто видел сумеречный рассвет, свежевырытую могилу на деревенском кладбище и зависший над ней большой деревянный Крест. Первая мысль: что-то с болящей матерью, утянула его на вокзал.

Казенная купейная жилплощадь уюта в дороге не создала. Еще более престранным было присутствие Виктора, как свидетеля, при вечном споре двух таинственных и тем еще более привлекательных тварей перед самым отъездом. Он оказался на Гадовой дороге именно в ту секунду, когда гюрза не спала. Сегодняшний день был спокоен для нее, как никогда. Ее идеальный круг и узор на ее теле, мерцающая серебристая чешуя были вершиной изящества и природного творения. Виднелись только суженные зрачки, остальную часть головы она удобно скрыла в “яблочко” многокольцевой круговой мишени. Сегодня гюрзу никто не беспокоил уже несколько часов. Дети давно покинули ее. Мать дала им жизнь, сделав все, что было дано ей ее тысячелетней мудростью и инстинктом. Оберегая их от первого мгновения опасности при зачатии яйца до того, как она уже обучила их искусству выживания, позволяющего им сохранить себя от всех житейских невзгод этого непредсказуемого мира. У нее было все, и она обладала всем. И материнской плодовитостью, и необходимой властью на отвоеванном жизненном пространстве. На ее дорогу, зону добычи пищи и дом никто здесь не осмеливался посягнуть.

А она бы и не отдала. Гюрза никому первая не причиняла зла и в ответ желала того же. Она много повидала на своем веку. И жестокость своего мира, и беспощадность человеческого с нечастым добром с обеих сторон. У нее на глазах люди любили, рожали детей и тут же убивали друг друга. Строили свои жилища и уничтожали чужие. Взлетали в небо и падали вниз, разбиваясь насмерть. Неблагодарно и властно пользовались щедростью земли и плевали на нее. Но покой вековым не бывает. В последнее время ее стало беспокоить чье-то чужое вторжение на ее территорию. Кто-то стал самовольно и дерзко пользоваться ее владениями, включая дорогу и воду. Своим безошибочным наитием она определила, что это был чужестранец. Не человек, но и не тот, кто носит ядовитый зуб. Кто-то другой. Гюрза, бесшумно и грациозно стекая с аэродромной бетонной плиты, заскользила в сторону водной прохлады.

Сейчас Виктор неторопливо, с более чем привычной осторожностью завершал проход по особенной тропе. И вдруг он замер, задохнувшись на вздохе. В трех метрах от него в стойке друг против друга застыли неспособные тысячи лет разойтись в вечном споре за свою, гадову межу, гюрза и уж. Они, доселе долго не желающие встречаться, сейчас сошлись насмерть. Первая и главная владелица своей земли и невольный искатель, попавший сюда похожим на ее жизненным путем, такой же изгнанник. Друг против друга стояли две жизни, чтобы решить единственный вопрос — кто из двух будет здесь главным. Виктор не дышал. Ему довелось стать свидетелем редчайшего таинства и невольным судией смертного спора змей — кому жить. Вздутая от смертельного напряжения гюрза, шипя со свистом, с чудовищной скоростью сплеталась и расплеталась в едва улавливаемые глазом причудливые петли. Ее разведенная до линейного предела пасть, невидимый от жуткой частоты колебаний язычок, горящие рубиновым светом глаза и выведенный для главного удара на большую длину игольчатый золотой зуб, на конце которого вибрировала ядовитая капелька, держала Виктора в гипнотическом оцепенении. Уж, по телу которого перекатывались стремительные волны от золотокоронной треугольной головы до раздутого хвоста, грушевидный конец которого находился у его пасти в виде удлиненного крутящегося кончика, колдовал гюрзу монотонными маятниковыми раскачиваниями головы и вылетающим в ритм этому на непривычную длину своим раздвоенным язычком. Так продолжалось несколько минут. И когда в начальную, тысячную долю секунды, не выдержавшая гюрза атаковала первой своим золотым зубом, уж, опередив ее с невероятной, неуловимой для человеческого глаза скоростью, молниеносно чиркнул кончиком надутого хвоста под голову соперницы. Гюрза провисла, сморщиваясь и складываясь в вибрирующее кольцо. Уж, встав в торжествующий, чарующий столбик, несколько секунд гарцевал, убеждаясь в победе над ядом. Гюрза, часто сплетаясь и расплетаясь, вилась причудливыми кольцами с беспорядочно мотающейся подрезанной до шейной кожицы головой. Уж, оставляя за собой на влажной земле танцующий волнистый пунктир, уходил к воде новым хозяином гадовой межи. Несколько минут спустя уходил и Виктор, потрясенный и не способный осмыслить увиденное. Позже, когда он говорил о местах своей службы, этот гарнизон всегда вспоминался ему не иначе как: “А, это тот, где жила гюрза?..”.

…Трое суток спустя у медленно подходящего поезда стояли уже давно ждущие сына старенькие родители. Вглядывающийся в каждое окно вагона, перекладывающий без конца из руки в руку кепку отец и капающая неостанавливаемой слезой мать. Дома.

Виктор приезжал сюда каждый раз, как в первый раз. Здесь все взрослело и менялось вместе с ним. От голопузой босоногости до новоиспеченного майорства. Крепенькая банька добросовестно отмечала древесными зарубками его жизненный рост. Ах, как его ждали все! И голосистая сучка Тоська, заливаясь и пофыркивая в собачьем восторге, носившаяся кругами по зеленой ограде, взрывая на разворотах круги земли. И смущенные близняшки-березки. Он помнил их девчушками, а сейчас у родительской калитки стояли неповторимые, повзрослевшие и оттого еще более похорошевшие русские красавицы. Каждый Витькин путь домой с войн был для родителей, как новое рождение. Здесь все было у него своим. Даже бесстыжие зенки у поросенка, зарывшегося по уши в грязь, были свои в доску. Он, уйдя отсюда еще в солдаты, будто не уходил никогда. В доме перестали скрипеть его звуком даже затосковавшие по нему половицы. Тот же одноглазый, горластый и ревнивый к кому попало петух-бабник, и крыжовник-ежик, тополь-щеголь, бабушка-черемуха и цыганка-роза радовались ему, как умели.

Даже раскисший на заборе и ожиревший от лени и бессовестной вальяжности кот по-прежнему, как десять лет назад, приоткрывал буквально из последних сил один глаз. Он безо всяких эмоций наблюдал за двумя зашедшимися в охриплом лае от столь очевидного кошачьего хамства псинами, которые, собирая последние усилия, старались в прыжке достичь его хвоста. Кот опускал его настолько, чтобы взлетающие дворняги не достигали кончика ровно на один сантиметр. Наконец, он, устав от собачьей бестолковости, с трудом перекинул не первой свежести хвост на другую сторону забора.

Дома… Вечером помолодевшие родители старались успеть за всеми у накрытого стола. Пришло полдеревни. Не каждый день такое событие. Парень приехал с войны, да еще целый. Виктор внимательно, с украдкой смотрел на мать, — приснится же такое, Господи помилуй! До сих пор передвигавшаяся с трудом, опираясь на костыль, сегодня она где-то забыла его. Эх, русское застолье, деревенская простодушность. Все деды враз стали генералами, а бабульки — невестами. Все учили Виктора жить и воевать. Ребятишки висели скопом на родительских коленях, чтобы все узнать и успеть что-то вкусное стырить со стола. Бабка Лукерья, ежедневно просыпающаяся со словами: “Слава Тебе, Господи, что я не в тюрьме и не в больнице”, — все требовала от Виктора дополнительных доказательств, что война в их деревню не придет. А смешливый дед Федор, повеселевший от пятой фронтовой рюмки, все затягивал любимую песню: “…Мне б до Родины дотронуться рукой!..”. Пел он ее очень серьезно, от сердца. Дедушка с войны пришел без обеих рук, но сидевшим за столом не приходило в голову даже усмехнуться. К середине мероприятия бабы все чаще осаживали разошедшихся вояк. Каждый третий мужик оказался законспирированным Стенькой Разиным, а их бабам всерьез начала угрожать судьба княжны. Самый загадочный тост в России: “Пьем за твое здоровье!”. Двадцать человек — двадцать искренних желаний от души, от чистого сердца. Но пьяное сердце чистым не бывает. Дальше правил балом желудок. Перепуганный двадцатым стаканом ум куда-то делся.

— Даешь шашлык!

Из гурта, волоком, тащили самую лучшую овцу. Парализованная от страха, она только беззвучно блеяла, разведя широченные темные глаза, истекающие обильной слезой, да крупной дрожью колотились друг о дружку стянутые петлей копытца. Лучший скотобойщик стола, ловко завалив ее, невыносимо долго тянул время с выбором тесака.

Масса консультантов, толкаясь и мешая всему, ревниво следила за процессом забоя, без конца отпихивая путавшегося под ногами вырвавшегося за матерью ягненка. У овцы это был тот горький час, ради чего она жила, и ради чего человек с любовью, кропотливо растил ее, радуясь каждому рождению ее нового ребенка. Сегодня, в эту минуту, люди любили ее еще больше… С нетерпением ожидая пришедшей, наконец, возможности оценить плод своего труда.

…Какой же человеческой слезой плакала эта не признанная человеком мать, какими умными, все понимающими, были ее глаза. С каким немыслимым терпением она ожидала тот миг заклания, для которого была рождена. Мужик резко задрал овечью голову…

— Не дам!

В разом наступившей тишине все закрутили головами.

— Резать не дам!

Все застолье оторопело и, перешептываясь, смотрело на Виктора. Забойщик с раздутыми ноздрями и кровяными глазами, еще не уразумев до конца смысла и серьезности требования, какие-то секунды машинально продолжал выполнять свою обычную работу. Его руку с тесаком заклинило от мертвого перехвата на верхней точке изготовки.

— Овцу резать не дам, — едва успокаиваясь, внятно произнес Виктор. На удалении десяти сантиметров, глаза в глаза, опасно столкнулись две жизни из-за одной, грошовой, не стоящей того. Первой пришла в себя мать. За ней, в помощь, завелись бабы. Минуту спустя деревенское трапезное балагурство было восстановлено. Вновь зачокались стаканы, все опять возлюбили друг друга, и вдоволь хватало еды. В стороне стояла никому не нужная, забытая всеми, мелко подрагивающая овца, облизывающая свое игручее дитя. У овцы не было в жизни счастья. Несчастье помогло ей дожить до своего овечьего конца. Пусть без особых льгот, но со странным оберегающим ее именем — “Викторова овца”, и отойти в мир иной своей, бараньей смертью.

К обеду следующего дня Господь все управил, внеся полный смысл в цель поездки. Сын, отвечая за отца, покрестил 60-летних некрещеных родителей. Тяжко болящая мать согласилась с радостью человека, сбросившего с души тяжелый груз. Вечером оба крещеных старика заметили, что день в доме прошел непривычно благостно. Оставшиеся три дня Виктор торопился использовать для решения всех накопившихся вопросов — от рубки дров и заготовки сена до возвращения долгов. Последнее было самым-пресамым тяжким. Долг, состоящий из сотен поклонов и мужских поминальных просьб, он, собравшись с духом, повез в райцентр родителям вертолетчика Димки. Расставаясь со всеми при выходе с Афгана, все старались попросить друг друга выполнить такие щепетильные нелегкие просьбы, как поклон у могильного креста боевых друзей. Возможность выполнить такое лично была не у каждого. Виктор вез этот полковой поклон уже несколько месяцев, и эта затяжка очень тяготила и угнетала его. По мере приближения к месту, где жили Димкины родители, он все больше и больше нервничал и волновался. Их дом стоял на улице имени их сына.

…В тот день в их хату ворвалась возбужденная соседка тетка Фрося и с порога начала орать:

— Анна, Анна! Семен! Бегите скорее, смотрите — про вашего Димку по телеку рассказывают… убитого.

Чуть позже “полевая почта”, тяжко вздохнув, и перекрестившись, толкнула калитку.

Через минуту заголосила баба,аполчаса спустя вся улица. После Димкиных похорон в поселке на две тени стало больше. Если бы не сгоревший заживо в пилотской кабине сын…

Дима — командир “восьмерки”, зажатый бронеплитой в завалившейся на левый борт сбитой вертушке, уже не чувствуя жарящихся ног, в охватившем всю пилотскую кабину огне приказывал отекающим от жара ртом всем покинуть машину. Его подгоняющая людей к спасению сиплая, рычащая матерщина стегала по всем замешкавшимся и рвущимся спасти его. Вот-вот рванут топливные баки.

В пытавшихся вытащить его правого пилота и бортача он просто начал стрелять. Отскочившие мужики, закрывая лицо от нестерпимого жара, видели, как командир сгорал на глазах, корчась и затихая в движениях от чудовищной температуры. Он не успел застрелиться, кисть с пистолетом обуглилась в момент нажатия курка. Секунду спустя восьмерка вытянулась до неба в огненный жгут. Если бы не спасительная гибель “за други своя”, которая, может быть, и стала его высшим крещением, страна никогда не узнала бы его.

Вы правы, мужики, самый страшный выстрел — молчаливый взгляд отца на могиле сына…

В окне бесшумно тронувшегося поезда назад уплывали отец и мать. На душе было чувство большее, чем разлука. Материнские глаза прощались. 7 декабря, две недели спустя, мать умерла.

…С сокрушением и умилением сердца молю Тя, милостивый Судие, не наказуй вечным наказанием усопшего незабвенного для мене раба Твоего, родителя моего Любови, (назовите имена), но отпусти ему вся согрешения его вольная и невольная, словом и делом, ведением и неведением сотворенная им в житии его зде на земле, и по милосердию и человеколюбию Твоему, молитв ради Пречистыя Богородицы и всех святых, помилуй ее и вечныя муки избави… Аминь.

Армейский "авангард"

Внезапно пришла зима. Придворный авиационный гарнизон Закавказского ВО, с учетом этого, весь роился, суматошно имитируя наведение порядка. Сутки спустя здесь планировалось проведение итогового, годового военного совета. А сегодня весь личный состав старался успеть за четыре часа сделать то, что одиннадцать месяцев безнадежно ожидало своего часа. Стайки всех чинов и званий носились по своим секторам ответственности по принципу: пойди туда, не знаю куда, выполни то, не знаю что.

Но самое поразительное — через четыре часа проверяющая качество исполнения комиссия, действительно, не могла ни к чему придраться. Воистину неведомая мировому сознанию русская исполнительность! В центре строевого плаца, именуемого в городке “Красная площадь‑2”, у трехметрового руководителя третьего Интернационала уже почти час стояли, как три тополя, майор Николаев, капитан Суровцев и прапорщик Гуриев. Обойдя Ильича в очередной, восемнадцатый раз, они, наконец, благодаря армейской смекалке разработали план выполнения боевой задачи. Она заключалась в том, чтобы Владимиру Ильичу в час “икс” не стыдно было смотреть людям в глаза в результате реставрации. Необходимый материал с помощью военной хитрости к 18.00 был заготовлен полностью. Контроль исполнения задачи затребован на 7.00 следующих суток. В 18.05 — выпили. В 23.40 работа закипела. Ильич, с внешностью человека без определенного места жительства, чему соответствовал разноцветенный за год пиджак, обклеванный нос и восседающая кремлевским секретарем на указательном пальце правой руки высокомерная ворона, тщательно скрывал радость от долгожданного к себе внимания. С целью уложиться по времени в установочный срок, единогласно решили красить, начиная с ботинок: при полной луне и подсвечивающем одной фарой “Урале”. Сидящий за рулем Витя Гуриев при объезде вождя для более удобной подсветки четырежды удачно избегал лобового столкновения. В 4.20 краска закончилась — чуть ниже плеч, под мышками. Сидящая в кабине троица, с трудом выговаривающая “Джевохарлал Неру”, мучительно зевая, бросала на пальцах, кому идти на поиск краски и путалась при подсчете. Попало на Пашку. Вывалившись из кабины в 4.30, капитан Суровцев доложил о выполнении задачи в 5.15 едва слышимым поскребыванием пальца о дверь машины. Строго в 6.00 работа была завершена, и у исполнителей заслуженно захлопнулись глаза. Они разом проснулись от пушечного грохота, произведенного едва не оторвавшейся автомобильной дверцей. На подножке стоял начальник политотдела. Беззвучно разевая рот, он яростно тыкал на пьедестал. С него на молчавших исполнителей смотрел “сеятель”. При ярком восходящем солнце его зебровый, с темным отливом костюм и ярко зеленая голова с уважением говорили о безупречном вкусе художников-авангардистов. За час до начала военного совета вождь со стыда закрылся кучей плащ-палаток со спасительной дощечкой “реставрация”.

Завершившееся в гарнизоне казенное мероприятие к вечеру плавно перетекло в душевное офицерское: “А помнишь?..” Причина была более чем веская. Сосед-авианаводчик капитан ЮрийСеменов указом Президиума Верховного Совета страны был награжден орденом Красного Знамени. После долгого осторожного стука мужики вчетвером переступили Юркин порог и демонстративно выражали смущение. Несмотря на его приглашение, столь подчеркнутая деликатная осторожность не была излишней. Капитан Семенов свою жену заслуженно боялся больше, чем минное поле, тщательно скрывая это от всезнающего гарнизона. Но сегодня, по такому случаю, Ленка дала “добро”. И десять лет Афгана стали, как десять секунд и тысяча лет. Время, вошедшее навечно в офицерские сердца, то вспыхивало крепким мужским смехом, то закручинивалось капнувшей скупой слезой в стакан, стоявший у фото улыбчивого Вальки. “А помнишь?..” Уходили в бой однополчанами, возвращались братьями. Пусть ты уже не жил — твоя жизнь, отданная за мою, стала нашей одной для меня и моих стариков.

— А помнишь?..

Из тысяч дорог в Афгане для Юрки и Димки в тот миг высветились две главные: одна шла в рай, другая — в ад. После того боя, не то скоротечного, не то длиной в сто лет, они стали единокровными братьями.

Димка тащил Юркуволоком по мокрому грязному склону, где выли все — и пули, и разъяренные на радостях “духи”: “Русские не уйдут!” Он, трижды раненный, выволок друга оттуда, где явно виделся “тот свет”. Оба так перемазались кровью, что, где своя, где чужая, понять было невозможно. Юрка, бывший летчик, однажды сбитый под Джелалабадом, покинул кабину кувыркающегося в беспорядочном падении СУ-25-го уже у самой земли. Он, успев приготовиться к катапультированию, все же получил такой пиротехнический пинок под зад, что первый раз за свои грешные тридцать лет перекрестился на купол парашюта, раскрывшегося в метре от земли. Потом он уже авианаводчиком рождался еще 76 раз, уходя в разведку по принципу: 76-ти смертям не бывать, а одной не миновать. Мать под Омском 76 раз сглатывала живой воздух, когда ее колотящийся сердечный материнский барометр насмерть держал сыновьи ноги строго на отметку “жизнь”.

— Ну, третий… За тысячи в Валькином лице и вечную память.

Рулетка Аллаха

В модуле у авианаводчиков запахло жареным. Пришедший из бани люд позволил себе вкусить деликатеса — жареной картошки. Когда ее запах начал разноситься по комнатам, соседские носы начали водиться влево, вправо на 90 градусов. Чтобы точно определить, кто сегодня богаче, надо было под любым предлогом вплоть до: “Мужики, вы случайно не слыхали, что на завтра дает метео?” — точно выйти на цель. При этом успеть на несколько ложек афганской редкости и плюс к ней лекарственную рюмку спирта.

— Что-то нам сегодня на удивление везет.

Розоволикие от банного распара Федя и “неправильный хохол” Петька за несколько секунд вычислили квадрат поиска. Петьку прозвали неправильным хохлом после того, как выяснилось, что он не ест сала. Это было замечено сразу по его прибытии в Кабульский “полтинник”: он не привез с собой визитную карточку хохла — шмат свинины. Он несколько дней вызывал этим подозрение, но вскоре все само собой утряслось, и ему этот недостаток был списан. В остальном это был “еще тот кум з пид Черкасс”. Свой принципиальный недостаток Петро заменил любимой песней “…нэсэ Халя воду…”. Он ее мог петь целыми днями. Поначалу слегка закипающий от ее бесконечного распева народ однажды не выдержал и, изо всех сил тарабаня солдатской каской по стене, начал кричать:

— Петро! Да она, твоя Галька, эту воду хоть когда-нибудь принесет? Хочешь, мы ей порядочное коромысло сделаем или кран домой проведем?

С этого момента Петька от песни не отказался, а стал ее петь, лишь беззвучно разевая рот. Оттого, что баня сегодня была что надо, то быстро влезть босыми ногами в первые попавшие шлепки удалось не сразу. Русская баня еще была ценна тем, что в ней поощрялось игнорировать устав: лезть в пекло поперек батьки, то есть развалиться раньше всех в парилке на верхней полке. Минуту спустя они уже стояли у комнаты, где жил капитан Валька с майором Серегой Бахусом. На двери висело объявление, написанное наспех карандашом на неровно оторванном тетрадном листе: “Спичек нет, сигарет нет, соли нет”. А чуть ниже, на всякий случай, для полной убедительности дополнено: “Нет дома”.

— Врут!

Федя и Петро, не сговариваясь, кивнули друг другу головой и разом застучали. Никто не ответил. Тогда Федька, вытащив самый неоспоримый вещдок — фляжку, вполголоса в щель просипел:

— Мы со своим…

Через пару секунд за дверью зашуршали, щелкнул замок и их запустили. Стоящий в одних трусах розовый после бани Бахус, не пропуская их далее одного шага от дверей, таможенным голосом потребовал:

— Взболтни!

Мгновение спустя их было четверо. Бахус, он же старший лейтенант Серега, так был прозван за то, что он общим собранием части в своем округе был отправлен на войну для исправления “от зелья”. На прощание он обещал больше одной не пить, и свое слово сдержал очень своеобразно, заменив рюмку стаканом. Офицерское собрание опрометчиво сроки и литраж не обговаривало. Валька дожаривал блюдо, трое завершали сервировку. Авианаводчик Валентин, капитан, бывший пилот с МИ-24 был переведен на эту должность за стычку и справедливую драку с замполитом полка. Этого честного, не терпящего никакого фронтового вранья парня однажды взвило то, что замполит-подполковник, находящийся в Афгане всего один месяц, уже сделал себе второй наградной. Причем снова на Красное Знамя, хотя не летал далее охраняемой зоны, с общим налетом всего десять часов. А Валька за неделю имел тридцать фронтовых полетных часов на сопровождение. Это возмутило всю часть, но допрос за все учинил почему-то один Валька, прямо в летной столовой, где так и спросил:

— Совесть есть?

У политрука совести для этого дела не оказалось, и на следующий день, после долгой тяжбы, Валентин взял и сказал командиру полка:

— С этим у… летать не буду. Или его в шею, или меня — в авианаводчики.

Две недели спустя Валентина из принципа, по личному рапорту, приказом сверху низвергли на выбранную им новую должность. Перед уходом с ним, не особенно таясь, попрощался весь полк. После этого Валя неспешно зашел в штаб. Замполит был в кабинете один.

— Слушаю Вас, товарищ капитан, — чуть напрягшись, сказал подполковник.

Валька вопросом на вопрос, потихоньку заводясь, спросил:

— Тебе от этого легче стало, скотина?

Далее из кабинета минут пять доносился грохот, слышались откровенные обоюдные характеристики. А еще через месяц, то есть сегодня, Валька с самым увесистым партийным взысканием и ликвидированным наградным на Красную Звезду жарил картошку в должности авианаводчика. В сороковой армии это были самые лихие, самые дерзкие мужики. “Ниже авиа не рухнуть”, — говорили пилоты. У каждого из наводчиков была возможность за различные нарушения, а то и по другим причинам, из-за которых они здесь оказались, убыть в Союз. Но уж больно велико было здоровое офицерское честолюбие. Попробуй, объясни дома, почему какой-то сосед воюет, а тебя даже с войны прогнали. В гарнизоне этот поступок просто никогда никем не будет оправдан. Но хуже, конечно, будет детям. Они в таких вопросах, ох, как безжалостны.

А если еще кто-то из пилотов гарнизона погиб… Не-е-ет. Лучше в авианаводчики, своего рода штрафбат. Пилоты и техники, надо сказать, здорово уважали этих мужиков, называя их за глаза смертниками. Командиры частей, которым они были приданы, берегли их, как последний глоток воды в пустыне, легко ставя собственный глаз по значимости ниже, чем ценность этих офицеров. От их профессионализма всегда зависел исход боя абсолютно любого полка, батальона, роты, где принимала участие авиация. Порой им придавались помощники, которые заслуженно сдували пылинки с этих особенных людей. Их всегда встречали и провожали взглядом с невольным холодком в душе. С мыслью, никогда не способной понять ту существующую в них силу, которая позволяла им при всем этом быть, как все. Почти за каждую их голову, которые “духами” определялись по позывным, назначалась немалая цена. При встрече так и хотелось спросить с трепетным уважением:

— Валька, почем сегодня твоя жизнь?

Самое невероятное, что у людей, отдавших приказ об их назначении сюда, она оценивалась за здорово живешь. Мужики при встрече приветствовали их по-особенному, а в магазинчике, куда они заходили, находящиеся там немедленно уступали им очередь, со страхом в душе ставя себя на их место. Страшась оттого, что Валька, будто, действительно, знал, сколько ему осталось жить. Оцени сам: этих ребят по одному забрасывали в тот квадрат, где находились бандгруппы, и они, находясь от них порой иногда в десятках метров, давали самолетам точные координаты для бомбардировки при помощи своей аппаратуры. Порой бомбометаний было три, пять, десять. Каждое — от четырех до десяти бомб. И эти офицеры, следя за разрывами, регулировали точность их попадания. Иногда все валилось прямо на них. Для этого старлей или капитан должны были так “заполяниться”, то есть закопаться, причем на расстоянии максимальной близости к месту бомбардировки, чтобы, когда чуть спустя сюда подойдет новая волна самолетов, ювелирно навести их на цель, а порой вызвать огонь на себя. Потери у этих офицеров были ужасающие. Их душевное состояние нередко было таким, что к ним в модуль боялись и никогда не заходили даже верхи армии и КГБ. Те ведь имели прямое отношение к непосредственному назначению сюда каждого из наводчиков. Но при всех страхах войны эти мужики были редчайшие бессребреники. К ним нередко заходили и свои, и посторонние. Близкие только по званию и возрасту. Чтобы покурить или перехватить сотню-другую чеков до получки. И никогда никто им не отказывал. Зашедшего сюда даже не спрашивали, кто он, оказывая такую пустяковую помощь. А было и так, что того, кто давал, неделю спустя домой уносил “тюльпан”, и должник, честно и точно выясняя адрес того парня из третьей комнаты, отправлял деньги семье с уведомлением. Честь имели.

Внезапно за спиной сидящих за столом раздался страшный кухонно-посудный грохот, сип и ротовой вентиляторный звук. Федор, Петро и Серега, подскочив и обернувшись назад, зашлись от неудержимого смеха. Валька, прыгая у плиты на одной ноге, как пропеллер, вращал руками. Сдвинув глаза к переносице, “тушил” высунутый сантиметров на десять красный от ожога язык, дуя на него.

— Фа-оф-ва-фа…— что означало: зараза, вот, зараза!

Троица закатилась и, синхронно дрыгаясь, задыхалась в хохоте, не в силах остановиться при виде Вальки. Минут десять спустя выяснилось, что кашевар, не рассчитав дозу жесточайше горячей картошки, решил опробовать ее на вкус целой ложкой перед подачей на стол и спалил себе весь рот.

— Фе-фо, а фе-фе! Фаф-фы-Фар!— переводилось: чего орете, вам бы так, дармоеды. В утешение Вальку долго хвалили за классную поджарку, время от времени трясясь от смеха. А он, ужинавший третьим стаканом холодной воды, угрюмо молчал, пытаясь рассмотреть язык, по-прежнему сводя глаза к переносице. За столом были четверо живых и трое смотрели с фотографий на аккуратном столике. Возле каждого портрета стояли фронтовые сто грамм с хлебом и солью. Последний из них сидел здесь две недели назад. А теперь досрочно вернулся домой.

Страшно закрыть глаза досрочно. Господи, лучше в свой срок, позже закрывшихся материнских глаз и отца. Хоть на минуту, но позже. Души мужиков трассерами разлетелись по России с мыслями обо всем. О том, что если помирать, то дома. В России даже навоз и грязь целебные. И у смерти дома морда своя и коса.

— Ну, за что пьем?

— Да за все. И за всех. Битых и убитых.

И третий тост, как молитва “за упокой”. Война — игра до первого убитого. О чем говорят на войне офицеры за столом? О своих уставших бабах, которым дома еще страшнее. Потому что самое страшное на войне — ждать. Страшно ждать каждого нового дня и такой же ночи. Помогать сердцу стучать обеими руками при виде появившегося вдали почтальона и не знать, что желать себе: или пусть пройдет мимо, или будь, что будет. Боже ж ты мой! Рядом еще путается крохотная маленькая головушка, да не одна. Ну, а мы, боевые мужики, внешне видимая солидность… Да если б наших жен отправить на войну, а нас оставить дома, то мы бы за неделю переругались, передрались и галопом умчались на фронт, чтобы их вернуть. А мы будем лучше воевать, потому что нам легче. А с этими ползунками, кашкой пять раз в день и кучей всего остального нам в жизни не совладать. Еще мы знаем: нам легче оттого, что мы живы и знаем, сколько часов еще будем жить. Им же эти часы не известны. Эх, ваши женские уставшие глаза, поцеловать их надо каждый и помазаться теми целебными слезинками во здравие наше и вразумить ими головы непутевые. Еще они говорят о работе. О военной. О том, что русский офицер — это богатство государства. Есть офицер — есть граница. Армия — это мощь России с ядерным потенциалом. Армия — это хребет государства. Нет армии — сломан хребет. О том, что воевавший офицер своим присутствием заставляет сто раз взвесить закордонного вояку прежде, чем тот осмелится один раз перерезать пограничную ленточку России. Еще говорили о том, что государственным экзаменом лейтенанту может быть только бой, настоящий бой, со страхом за друзей и с кровью. Ибо не воевавший офицер, как не рожавшая баба. За то четверка согласно и дружно чокнулась казенными стаканами.

В 23.00 разошлись. Вальке завтра на работу. Обычную работу — вызывать огонь на себя. Для этого было уже все отработано: с кем лететь, идти, где быть и сколько минут на что отпущено, начиная от времени “Ч” при высадке до “Слава Богу”, когда его нашли и загрузили. В 7.00 в осеннем Афгане ни к селу, ни к городу наступил рассвет. Невыспавшийся Валентин, зевая и потягиваясь, весь увешанный, как елка шишками, аппаратурой и личным оружием, громыхая, добрел до своего борта и, забравшись в привычный удобный угол “восьмерки”, ближе к хвостовой балке, тут же уснул.

— Пять, четыре, три, два, один, запуск!

Четверка вертушек, едва не царапая брюхом ВПП, с крутым левым разворотом резво понеслась на “Чайку”. Через 35 минут пилоты, высадив Вальку на металлическую площадку и наоравшись с ним всласть в ухо друг другу при работающих движках, расстались. Вертушки ушли на “Скобу”, а Валентина встретили и бережно проводили в модуль, в отведенные покои. Работа запланирована была на завтра, и до ее начала оставалось почти двадцать часов. Сейчас штатный треп, сытый обед, ползание по карте и обязательный сон. Примчавшийся со страшным грохотом на джипе без глушителя комбат лично проконтролировал Валькин покой. Джип ему, как трофей, достался месяц назад, и теперь он настолько прирос к удобству перемещения, что даже ездил на нем от модуля в туалет, расстояние до которого было метров тридцать. За техническим состоянием джипа следил прижившийся пленный негр. Его полгода назад взяли в плен, и с тех пор, как ни пытались, не могли от него избавиться.

В полночь спецназ с Валентином и необходимой аппаратурой бесшумно растворился за КПП. На войне все обязательно верят в приметы, поэтому перед выходом все до боли поотбивали о косяки костяшки пальцев. Исходя из поставленной Валентину (позывной “Срез”) задачи, его должны были вывести в нужный квадрат за двадцать километров, затратив на это две ночи, отсидеться с ним в земле, замаскировать его, утрамбовать и без звука, едва слышно похлопав на прощание по плечу, переместиться в другую квадратную “улитку”. Целью бомбардировки была временная база “духов”. Она, по данным ХАДа, нередко использовалась ими и сейчас находилась почти на видимом от авианаводчика расстоянии, чуть ниже его. Планировались три налета СУ-17, после чего спецназ забирает его, и они тем же путем уходят домой. Все привычно и обычно. Оставшиеся три часа до выхода на него “сушек” Валька дремал, все видя и слыша. В назначенное время “Ч” аппаратура тихо пискнула и пилотам была выдана первая цель бомбометания. Это означало, что через несколько минут надо будет, сократившись и сжавшись до мышиного размера всем телом и его клетками, бесшумно орать, разевая рот при свисте бомб:

— Господи помилуй… только не в меня, только не в меня…

Первое бомбометание прошло с небольшим недолетом. Духи забегали муравьями. Валентин ввел небольшую корректировку на упреждение. Его “срезали” вместе с бандгруппой в третьем заходе. Он разлетелся в разные стороны со своей аппаратурой: она — в одну сторону, он, с перебитыми ребрами, страшной контузией, грязный — в другую. Сделал микропопытку шевельнуться, но левая рука и обе ноги были не его. Крохи мыслей не давали соображать. Уже полчаса, как улетели самолеты, но земля по-прежнему сотрясалась. Невыносимо и судорожно звенело в ушах, изо рта тягучей струей стекала кислая кровь, перекушенный язык одеревенел, не давая сплевывать. Куда-то делось все оружие: и автомат, и пистолет, а целая рука никак не могла нащупать на себе гранату. Сломанный позвоночник не позволял поднять голову, она будто отсоединилась от туловища. При попытке сделать движение брызнули мириады звезд, и он провалился во мрак.

…У Антонины Степановны на душе с утра было нехорошо. Она невольно отметила про себя, что уже несколько раз подходила к Валиной фотографии, где он был снят еще курсантом. Она очень любила этот снимок, простенький, сельский, где сын стоял у калитки, по-мальчишески смотрел на нее, а за его спиной в полнеба размахнулась переливающаяся сочная радуга.

— Нет, так нельзя, надо к кому-то пойти. — Возле дома соседки она вспомнила, что подобное сердечное состояние она ощущала полгода назад, когда Валя попал в Афганистан и пытался скрыть от нее это.

— Слава Богу, дошла… Но как же мне муторно. Находившаяся на огороде соседка, увидев Антонину, в два шага оказалась около нее, едва успев подхватить. Антонина Степановна, белая лицом, осела на землю.

…Валентин очнулся, захлебнувшись на вздохе. На него, лежачего и затоптанного, мочились стоящие кольцом “духи”. Увидев, что русский открыл глаза, они загалдели. Его волоком подтащили к сидящему главарю с ухоженной бородой, поигрывающему четками. Капитан плыл взглядом по окружающим, пытаясь понять, где он. Тело пронизывал то жар, то ледяной холод. Мыслительные способности работали на предельном минимуме. Рядом с главарем сидел европеец, гладкий, заискивающий перед хозяином. Оба молчали. Бородатая, потная толпа ждала, судя по взглядам, чего-то уже определившегося. Резким движением “духи” умело поставили русского к дереву и привязали под безжизненно болтавшиеся локти, за пояс, притянув голову кожаной супонью, впившейся в рот. Огненные кольца от физического жжения тела чередовались с провалами сознания, отчего ненадолго было легче. Пожирая капитана глазами, звери желали одного известного только им. Европеец, воткнувшись своим носом-клювом в лицо офицера, сипел, как орал:

— Сейчас за тридцать выделенных тебе хозяином минут ты, русский, позавидуешь, что не настоящая свинья. Твоя жизнь решится по воле Аллаха. Тебя ждет то, что вы, нечистые, любите. Рулетка. Но наша рулетка. У вас русская, а ты будешь играть в рулетку Аллаха.

Висящий на натянутых до предела кожаных ремнях Валентин почти ничего не слышал и не осознавал. Вытянутая шея от просевшей тяжести тела держала голову на почти рвущихся шейных позвонках. Глаза, не мигая, мучительно смотрели в небо. “Духи”, перевязав его на другое дерево, облегчили его состояние для предстоящего большего животного насыщения. Минуты капитана потянулись, как век. Минуты “духовского” услаждения полетели, как миг. Они подтанцовывали, подвизгивали, боясь упустить невиданное зрелище.

Время.

— …30, 29, 28…

По мере отсчета последних жизненных минут стремительно шли изменения в организме воина. Все доселе бывшее важным перевоплощалось в своей физиологической и психологической значимости, когда последнее становилось главным. Голова капитана сильно ударилась затылком о дерево. Он пронзительно четко, вдруг просветлившимся мозгом и крепчающим сознанием стал воспринимать и осознавать уготованное. Главарь держал у лика воина шестизарядный револьвер и при каждом прокручивании барабана, сатанея, бил по его изуродованному лицу. Рулетка Аллаха… Вот она… Переводчик-европеец, раздуваясь ноздрями от запаха крови, меняясь в словесном тоне, раскрыл удуманное:

— Если нет выстрела первого патрона, вставленного в барабан, то… мы отрубаем тебе правую кисть.

— Если нет второго выстрела — левую… Третьего — правую стопу… Четвертого — левую… Пятого — вываливаем кишки… Шестого — вбиваем оторванную голову в живот.

Стремительно отключались ставшие навечно незначимыми речь и боль, заменившаяся на безболезненный хруст. Их сила шла в более жизненно важные для этого часа энергосистемы организма. В теле перегонялась со скоростью света невидимая помощь со всех концов сердцу и душе.

Барабан… Щелчок! Духи взревели. От тела далеко отлетела правая кисть. Они щетинились клыками, получая удовольствие от замысла казни.

— 27, 26, 25, 24…

Сухие щелчки крутящегося барабана. В организме продолжалось таинственное преображение. Русский уже не жмурился от сухого звука курка. Исчезло состояние страха.

Еще щелчок… Сатанинский круг нелюдей, ярясь, рвал из рук в руки левую кисть.

— 23, 22, 21, 20…

Духи при взгляде на мученика от рева заходились в судорожном кашле. У воина лицо перевоплощалось в лик невиданного смиреннотерпца. Непостижимой силой он, несломленный зверским замыслом, становился… невосприимчивым к казни!

— 19, 18, 17, 16, 15…

Щелчок! Духи — в драке друг с другом за право дальнейшего наслаждения оторвали правую ногу.

— 14, 13, 12, 11…

Выстрел! Трясущийся в руке от прогрессирующего экстаза револьвер только кончиком пули задел голову офицера. Адова кухня бешено кормила сбившееся в кучу у ее котла зверье.

— 10, 9, 8, 7…

Выстрел! У тела воина грызли друг друга нелюди мира сего.

— 6,5,4,3,2,1,0…

Выстрел шестой… Самое неподвластное никому из смертных описание — последний, тускнеющий, истинный взгляд отделенной главы.

— 3, 2, 1…

…Сокрыто навеки, как осознает миг надвинувшегося сыновнего конца каждая мать, носившая его под сердцем.

Соседка безотрывно, чуть трясущимися ладонями, будто машинально, часто-часто не то гладила, не то растирала стремительно холодевшие руки Антонины. Что-то необъяснимое происходило с лицом ее подруги. В измененных глазах брезжило непривычное немирское принятие неизбежного. Соседка, задохнувшись, осела. На нее смотрели глаза человека, ушедшего от земной никчемности.

— 0… Ноль…

Антонина седела на глазах…

Самое непостижимое было в том, что деревня признала: Антонина не была глупа. Какое-то время спустя бабы из округи стали забегать к ней пореветь, как в лечебницу. Мать только молчала и улыбалась. У нее Валя всегда был дома, вот тут, рядом. И бабы уходили полегчавшими душой, порой уразумев, как поступить то ли со своим непутевым мужиком, то ли как помириться с невесткой. А однажды в полночь подъехала богатая машина, вышла представительная женщина с солидным мужчиной.

— Это, по-моему, здесь,— приехавшая, известная в области коммерсантка, больше часа сильно плакала, уткнувшись матушке в колени. Та тихо, с улыбкой гладила ее и все просила:

— А ты не серчай на них, не серчай… Лучше приходи ко мне и посерчай на меня, а Валюшка мой очень добрый — он все простит.

“Эх, война, война, дурная тетка, стерва она…”

Весной 88-го многоканальный и многоэмоциональный поиск “Среза” (для чего было сделано решительно все) завершился логичной для того часа, престранной (при воспоминаниях по сей день) изнурительной, попойкой “во славу правды”. Узкий круг кровно заинтересованных лиц замер в ожидании истины. Когда в ночные часы Рамадана за застольный плов сел весь мужской Афганистан, восьмым стаканом “Московской” был окончательно развязан язык вычисленному свидетелю “рулетки” — ХАДовцу. Утром он, очнувшись, воя у ног офицеров, кусал предатель-язык.

— Во имя Аллаха! Милосердного… Не губите… Не выдайте! Сейчас не выдайте. Уйдете — там говорить будете…

Офицеры молчали. ХАДовец, закатив глаза, утрамбовывая лбом пол, довывал:

— Иначе мне и моим детям надо готовить кафан… Мулла прикажет убить.

Русские слово сдержали. Сегодня уже 2001‑й год. А ХАДовец… был люто наказан Аллахом месяц спустя после той ночи. Непредсказуемы и загадочны тайны Востока.

Спитак

В Москве ответственные за Карабах стороны, каждая в соответствии со своим профессионализмом, судорожно старались нащупать на теле Закавказья пупок соприкосновения. Но не то руки были холодные, не то тело боялось щекотки — получалось, что с какой стороны ни зайди, везде… в общем, все шло привычно не так. Тщательно уложенный закавказский вековой костер, чувствительно дымя, внезапно разгорался нешуточным огнем, в зависимости от того, с какой стороны дул ветер. Это был и есть странный, не природный жар. Он был кому губительным, а кому на руку. Кто-то у него грел руки, кто-то сушил мокрую грязную душу, кто-то терпеливо и старательно подкладывал дрова. Но костер затухает, когда его заливают всем селом, враз забывшем о спорах и дрязгах.

В стелящийся по Закавказью дымом день, 7 декабря 88 года, майор Николаев, как ответственный по гарнизону, с удовольствием снимал обязательную пробу котла перед обедом в летной столовой. Трехлетняя дочка с удовольствием путалась под ногами у всех поваров, стараясь поспеть везде. Сегодня была очередь Виктора воспитывать ребенка. Подозрительно затихшую дочь отец обнаружил под столом заведующей. Она честно делила свою котлету с двумя кухонными котятами, укоряя их голосом мамы за неаккуратность и отсутствие аппетита. В 11.41столитровые котлы с булькающими борщами и парившими кашами дружно поехали на пол со вставшей на дыбы огромной плитой. Самое точное состояние крепости души наблюдается только при панике. На кухне — весь набор реакций человека на непредсказуемые ситуации: от страха, который парализовал поваров, до невесть откуда взявшейся прыгучести, с какой сиганула из окна грузная, немолодая заведующая столовой. На фоне густо осыпающейся штукатурки, криков Виктор, управляемый шестым чувством, схватив в охапку дочь, в два-три прыжка преодолел большую кухонную площадь и оказался на улице.

Первая мысль — рядом упал самолет — несколько минут спустя официально сменилась трудно воспринимаемой человеческим разумом правдой: в Армении произошло землетрясение силой более 10,5 баллов. Разрушены города Ленинакан, Кировакан, Спитак, Степанаван. Десятки тысяч людей в секунды были засыпаны, завалены обрушившимися зданиями. Неисчислимое количество жителей враз лишилось жилья.

Пять часов спустя, в 17.00 первая колонна военных, обладающих боевым опытом в нештатных ситуациях, ушла на Армению. Зам. начальника отряда м‑р Николаев покачивался в замыкающем колонну “КАМАЗе”. Задача… Задачу поставить так и не смогли. В общем, по прибытии в Ереванский аэропорт Эребуни группа придается руководству, возглавляющему спасение людей. Дальнейшие действия принимать на месте. По мере приближения к Еревану дорога обрастала всеми видами транспортной помощи. Ох, ты горе-горькое, беда-то какая! Спитак превратился в аккуратные холмики. Дымящийся город, разом похороненный, плачущий навзрыд, кричащий и захлебывающийся в зове о помощи. Чья-то мать, вся в пыли, копоти, с окровавленным лицом, с невероятной силой пребыстрыми движениями рук раскапывала дочку, мужа, сына, внучку. Отец столбиком окаменел над всей семьей и детским не по возрасту голосом, не веря в случившееся, пытал каждый трупик: “Ддд-ээ-ттт-ка-а-аа… ддд-ээ-тт-ка-а‑а…”

Больно-пребольно выла придавленная плитой собака. Ей было по-человечески страшно от прижатой к ее морде детской ножки. Господи, да неужто с нами это? Все объяснялись только осиплым криком, хватая друг друга за руки и плечи. У каждого самое страшное горе было свое. Каждый рвал к себе спасателей в первую очередь. Виктора, нередко соображающего дольше трех секунд, на четвертой волокли за шкирку ревущие в плаче взахлеб армяне. Беда была настолько велика, что первые признаки офицерского профессионализма и осмысленной сообразительности проявились лишь через час после прибытия.

Когда притупляется молниеносно пришедшее горе, подходит холод, голод, физическая боль. Офицеры, действуя мелкими группами, уже довольно четко выполняли все вновь и вновь валившиеся вводные. Умение оперативно руководить в беде проявляется только при беде. Политбюро угрюмо присвистнуло 9 декабря, и Михаил Сергеевич все-таки решил вернуться из Америки. Положение осложнялось тем, что в Армении находились уже десятки тысяч все прибывающих беженцев из Карабаха. Виктор с мужиками, охрипшие, немытые, нечесаные, сбившись во временном отсчете на своем участке, были вдесятером едины в сотнях лиц — и повар, и ЦК, и врач, и утешитель, и правый, и виноватый. Беда своей страшной силой как-то сразу примирила и породнила всех.

Подчиненный, забыв о себе, тащил к ближайшей санитарной машине до этого нелюбимого директора. Секретарь горкома голыми руками раскапывал избирателя, который до сих пор не мог к нему пробиться ни под каким предлогом. Все враз стали едины сердцем и душой: продавец — с обманутым клиентом, обиженный с хамом, чванливый с кротким. О, Боже правый! Да неужто мы дожили до того, что только от этого способны образумиться и прозреть?! Сердце и сознание были настолько не готовы к таким нечеловеческим мучениям, что к появившемуся мародерству никто не был готов. Четверо офицеров в назначенное для патрулирования время терпеливо бродили по вверенному квадрату. Стараясь ступать как можно бесшумнее, чтобы… ну, а вдруг прослушается голос неспасенного, необнаруженного под завалами в дневное время, когда при общем шуме, вполне возможно, кого-то просто не услышали. Позавчера, Слава Богу, случилось такое — шестым чувством расслышали странный звук. Из-под завалов извлекли паренька. Это был сплошной серый, бусый от густой цементной пыли, едва теплый куль. Его руки намертво прижали к себе живую кошку. Это она звала осипшим человеческим голосишком, скребя о бетон источенными коготками.

— Стой! Стой, стрелять буду! — Тоннельное зрение поисковика-капитана враз выхватило скользнувшие за груды зданий тени. Боевой опыт — вечный опыт. — Всем лечь! Рожи в землю! Руки в стороны, ноги врозь!

Драка, сдавленные хрипы и обязательные маты длились около минуты. Затем четыре одиночных выстрела из “Калашникова”, в итоге двое закувыркались в судорогах, четверо взахлеб, перебивая друг друга, орали:

— Не стрэляй-я-я‑й, н‑ээ-эт!.. Шли хараныт сестра… Не стрэляй, лежим…

Виктор с мужиками, сдавая смену, думали одинаково об одном и том же, пронзительно вспоминая вскрытый гроб, раскрытый живот грязной неотмытой женщины и кучу драгоценностей в нем. Эти нелюди золото брали так торопливо, что не успевая снять кольца и серьги с раздутых пальцев и ушей, поотрубали их.

Для постоянного пребывания в Спитаке всему личному составу Николаева были определены два колесных домика — кунга. Еще по пути к этому месту Виктор, посматривая в дороге на молодых солдат, невольно ловил себя на мысли: больно молодые, долго придется врастать в обстановку. Но человек предполагает, Бог располагает. В первый день у него до слез защемило сердце, как эти восемнадцатилетние долговязые мальчишки, не дыша от увиденного и честно сознаваясь, что страшно, поразительно профессионально, бережно, осторожно откапывали, переносили живых к живым, мертвых к мертвым. Они без сигналов и окриков, возмужав на глазах, выполняли всю грязную работу, как суровое послушание.

Беда маленькой республики за несколько часов стала общемировой. В крохотную на глобусе Армению со всех концов планеты неслось, везлось, пересылалось… Люди сострадали, плакали.

Многие города России посылали добровольцев, которые приезжали семьями. Женщины, варившие кашу, густо сдабривали ее скорой на горе бабьей слезой. Сколько кормили — столько ревели. Недопивших компотик сироток успевали усыновить тут же, навсегда прижав к груди. Эх, бабоньки наши несравнимые, несгибаемые никаким лихолетьем! Русская женщина при любой профессии мужа — жена ратника. Но беда не приходит одна. При заходе на посадку в Ереванском аэропорту разбился югославский самолет Ан-12. Всё собранное в одном государстве разлетелось по аэродрому. Российский Ил-76 из-за густого тумана, приступив к снижению не по глиссаде на двенадцать секунд раньше, врезался в Арарат, “пристроившись” к Ноеву Ковчегу, с сорока четырьмя специалистами-поисковиками, их собаками и гуманитарным грузом на борту. Но мозаика беды не везде была окрашена в черные цвета. Бакинское ночное небо высветилось долгим полуднем от праздничного салюта в ответ на беду. Играли свадьбы и в футбол. В траурные, определенные руководством страны дни, 9, 1О декабря телепрограммы республиканского телевидения Азербайджана почти не изменились. Во время “круглого стола” в Баку комендант особого района генерал-полковник Тягунов призывал не злорадствовать над чужим горем. Он также подтвердил, что на площади им. Ленина в Баку во время митинга готовился план погрома города. Слова генерала можно было понимать так:

— Войскам Советской Армии вновь удалось предотвратить повторение Сумгаита.

Его мужественно поддержал Генрих Боровик.

Нахлынувшая в Армению ошалевшая телерадиобратва показывала стране и миру свою работу, как более значимую, чем ничтожная армейская “возня”. Для многих из съемщиков такая удача бывает раз в жизни, и они не упускали случая отснять наиболее “яркие” факты вытаскивания из-под обломков погибших армян, порой брезгливо отпрыгивая в сторону при виде трупов. Виктор сутками носился по продолжавшему ощутимо трястись Спитаку, отошедшему в мир иной целыми улицами и кварталами. При наступивших массовых похоронах воины смиренно пили за упокой на десятках поминок и не пьянели. Горя было столько, что для хмеля места не хватало. А однажды люди заплакали оттого, что увидели, как плачет министр. До чего ж горька была слеза этого русского мужика, забывшего от увиденного о своей “государственности”. Он не сдерживал себя, став враз простолюдином, забывшим о “портфеле”, — Николай Иванович Рыжков. Теле— и радиопроходимцы цинично нарекли его за это “плачущим премьером”. При разгребании завалов происходило необычное действо — люди, говорившие на десятках языков, понимали друг друга с полуслова.

В один из вихревых дней команда майора Николаева чуть было не свихнулась головой вместе с армянской женщиной. Та, видимо, навсегда стала скорбной умом оттого, что ей сказали — дочь и муж погибли. Женщина все приняла на свое сердце, как есть, а чуть спустя выяснилось: это были чужие люди. Просто одежда на них была снята с ее близких, отправленных в реанимацию. Ну, кто тут виноват? Разве при тысячах смертей в день может сохраниться непроницаемым ум?

Декабрь, январь, февраль ухнули в прошлое одним днем. В конце февраля условно похожих на себя офицеров и солдат отозвали в часть. Об одном часе пребывания атомщика Андрея Дмитриевича с супругой в Ереване неделю говорилось с подчеркнутым уважением по всем каналам. Авральная общесоюзная программа КПСС “твое горе — мое горе” плавно начала хиреть и кукожиться. Прибывший от чистого сердца со всей страны люд всерьез физически отощал и, постояв на крышах дощатых колесных домиков с табличками со всех уголков государства, крякнул и от голода стал разбредаться по домам. В начале марта, при сходе снега, в, увы, пропущенных во время осмотра завалах, появился трупный запах, обнаружились тонны невзятых вещей из гуманитарной помощи. В конце марта в стране говорить на эту тему стало скучно. Да и апрель начал капризно заявлять о себе в лице Тбилиси, который по популярности буквально ни в чем не желал уступать Спитаку.

Тбилиси...

На подушке весны апрель уже пятнадцать часов маршировал по стране, а Виктор, как ни старался, все не мог вернуть друга Валерку из памятных Бараков. Его жена, молчаливая и глазастая Галина в таких случаях по тревоге посылала за Виктором шестилетнего сынишку. В настоящий момент Виктор, сидя на краешке кровати, машинально вполглаза наблюдал за трехлетней Иришкой, которая со всей серьезностью отдалась ответственнейшему процессу — держа измусоленное яблоко в одной руке, а перевернутую “Мурзилку” в другой, пыталась рассмотреть через щелку в горшке: все или не все? Валерка, лежа на кровати, со вспотевшим лицом и нервно бегающими закрытыми глазами… шел курсом 210 на Кабул, пройдя Баракинский траверс. Вовек неподвластно разгадать человеку тайны своего мозга. Тяжело раненный летчик Валера, недавно выписанный из госпиталя, после сложнейшей операции на голове из-за ранения начал летать… во сне. Он, находясь в этот момент в своем невидимом для других мире, словесно, с точностью до секунды, выполнял все действия летчика, сочетая их с реальным радиообменом, вплоть до разговора в пилотской кабине. Общее полетное время “Скоба”—Кабул по плану длилось сорок пять минут, и он ровно сорок пять минут во сне вел борт.

— Кабул, я “Скоба”, борт 1621, удаление 10, разрешите снижение?

Далекий Кабул, видимо, дал “добро” на снижение, так как Валерка ровным голосом подтвердил:

— Я — 1621, — вас понял. К снижению приступил.

Когда это с ним произошло впервые, мужики, пораженные небывалыми мозговыми штучками, толпой сбегались, чтобы посмотреть на такое чудо.

— Надо будить, иначе еще 10 минут — посадка, дозаправка, а потом сорок пять минут всем лететь обратно до Газни.

Вздохнувшая Галина осторожно начала трясти Валерку за пятку, а Виктор придерживал его за плечи.

— Тщ-щ‑щ, Валера, братик. Тщ-щ‑щ, это я, Витя… Я, Валерочка…

Валерка, медленно возвращаясь в земной мир, яснел глазами. Испарина еще больше выступила на лбу, и он, схватив Виктора и Галю за руку, начинал сильно и долго плакать. Долюшка ты солдатская, битая-перебитая! Валерка встретил Галю на ноябрьском параде. Стужа была такая лютая, что курсанты через несколько минут дружно отплясывали чечетку в ставших стальными кирзовых сапогах. Галя с подружкой весело дирижировали Валерке, закрыв от мороза варежками пол-лица. Несколько дней спустя они заполняли в ЗАГСе бумаги, шепотом выясняя друг друга, какая у кого фамилия. Заведующая, приподняв бровь, при этом настороженно поглядела на молодую пару. Потом было “горько!”. Счастливый Валерка с глупым и смешным лицом нес Галю на руках до самого ресторана. Горько стало по-настоящему несколько лет спустя, когда Валерку сбили в Афганистане. Из грохнувшейся всем брюхом 24-ки в живых остался он один. Валерка, выбравшись с горящего борта, тянул за шкирку одной рукой второго пилота Мишку, приказывая ему: “Терпи! Терпи!” Мишка терпел, его было очень легко тащить. Пол-Мишки остались на борту, обрезанные люком. Потом был госпиталь, умница-мудрец хирург и мужественная любимая Галина. А потом Валерка “полетел”…

Виктор познакомился с Валеркой по прибытии на “Скобу”. Тогда он машинально вскочил с кровати в пять часов утра. Рядом с его окном, напрягаясь во всю моченьку, задрав башку, орал ишак. Как оказалось, танкистам, как-то враз ощутившим острую тоску по родной русской деревне, захотелось на утренней зорьке пробуждаться петушиным криком. Петуха, естественно, не нашли. Заменили ишаком. Тот, сразу оценив армейское благополучие, сулящее ему сытую, долгую жизнь, стал с первого дня честно отрабатывать невиданную удачу — орал так, что просыпались даже все бандформирования, окружающие гарнизон. “Духи” под видом местных жителей пытались выкупить ишака и прибить, но их задумка была рассекречена. Ишака отстояли, а его аукционная стоимость резко возросла.

Помимо выполнения основных пилотских функций, Валерка был назначен зам. коменданта гарнизона. Комендантом был командир танковой роты, старший лейтенант Дима Чепурной. Назначенные на эту должность одним приказом, они с присущей офицерам добросовестностью приступили к выполнению своих нелегких обязанностей. С чего начинается театр? С вешалки. С чего начинается гарнизон? Правильно. С гауптвахты. Армия без гауптвахты, что театр без вешалки. Благодаря необузданной, расконсервированной энергии и немыслимой изобретательности в комендатуре, взятые в плен “духи”, отработавшие свой перевалочный срок (гауптвахта была предназначена, в основном, для них), с трудом поверившие, что их не прибьют, на глазах обустраивали гарнизон и наперебой разбалтывали оперативной разведке все известные им секреты. Благополучие нуждающихся — дело рук самих нуждающихся. Попавшие к Димке с Валеркой на неделю “духи” переводились в Кабульскую тюрьму уже смиренными мастерами на все руки, с относительно устойчивым знанием русского языка. В обязательный перечень входили: “Ура”, “товарищ-афганец”, “подъем”, “отбой”, “стоять”, “смирно”, “виноват” и десять-пятнадцать других. Любой “дух” уже на пятые сутки обязан был разговаривать с конвоем только таким речевым оборотом. Особенностью пребывания на местной реабилитационно-исправительной базе было и такое: не докопал — не доел, не достроил — не доспал. На обед все было с пылу, с жару. Без ложек. Время на еду — пять минут. После обеда обязательный отдых — двадцать минут. Сюда входил туалет и сон. На вторые сутки пребывания в МРЦ (местном реабилитационном центре) “духи” умело делали кирпич из самана. Качество изготовленного проверялось ударом о голову мастера. На четвертые сутки пленные с удовольствием мастерили черенки для лопат и массу полезных поделок. Проверка качества та же: удар ниже спины. Спали на специальных кроватях, по росту. Сном руководил выбранный из их коллектива на пальцах дежурный. Он обязан был зорко следить за временным ночным графиком сна — пятнадцать минут на правом боку, пятнадцать — на левом, пятнадцать — на спине. Для этого он зычно кричал:

— Кру-у-у-гом!

Задержавшийся на перевороте дольше пяти секунд сменял дежурного. На Новый год нарушители не оставались без внимания, помогая личному составу гарнизона в уговаривании прибыть известных всему миру сказочных героев:

— Товарищ, Дед Мороз! Уважаемая Снегурочка! Товарищ, Баба Яга, придите к нам!..

Закавказский авиационный гарнизон все напряженнее держал нюх по ветру. Из Тбилиси, находящегося в 15 км от КПП, тянуло тревожным запахом. Привычные в здешних краях радушие и долгая сердечная говорливость пугающе исчезали на глазах. Первое настоящее знакомство с грузинской столицей у Виктора произошло несколько лет назад в метро. Тогда пожилой грузин сразу уступил смутившейся будущей маме, его жене, место:

— Садысь, дочка, садысь.

И долго смотрел на нее отцовскими глазами. Подобные отношения стали куда-то деваться. Это неприятно настораживало. В это не верилось, и этого не хотелось.

В городе стал проявляться сумгаитский и карабахский почерк. Виктор, вернувшийся с дневного патрулирования из Тбилиси, нервно ковырял вилкой штатную офицерскую яичницу. Он не верил тому, что видел весь день. Плакаты: “СССР — тюрьма народов” и “Русские, вон из Грузии” часто сменялись митинговыми криками партий национальной независимости Грузии, требовавших “выставить счет русско-советской империи, продолжающей ныне курс великодержавного шовинизма Романовых”. Какой счет? Кому? От кого они все защищаются? Партий на глазах становилось больше, чем полков. Все, как один, вместе со всеми требованиями взахлеб доказывали, что “офицер — имя отвратительное”. Мухи злились на арбуз, что не лезет в брюхо — все хотели накомандоваться всласть. С 4 апреля стало еще хуже. Перед Домом Правительства стали проходить непрекращающиеся митинги. 5‑го апреля группа молодежи объявила голодовку. Виктор видел: работал все тот же сценарий — Сумгаит-Карабах-Кировабад… Шло единое кровавое обращение беды в природе. “Как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою”.

8 апреля. 9.00. К Дому Правительства начали прибывать группы людей, колоннами подходить ученики средних и старших классов общеобразовательных школ вместе с педагогами. Все пришли за полной независимостью. Здесь и сейчас.

Если что — национальное неповиновение. 13–15-летние мальчишки и девчонки, шмыгая носами и ежась от холодного ветра, хотели только этого. Не то прольют кровь. Ораторы, чтобы они не передумали на фоне всеобщего гвалта, нервничали, торопя их, в случае чего, немедленно умереть. “Триста арагвинцев”, еще теснее прижавшись друг к другу, не знали, что именно им следует делать в первую очередь. Древняя святая Мцхета неодобрительно посматривала на всех. Каждый стоял в очереди “за свободой”, ревниво следя, чтобы его не обманули и ему не досталось меньше всех.

8 апреля. 16 часов. У того же дома начали орать “Зиг хайль!”. Два боевых брата, Егоров и Кантария, грозно смотрели вниз на происходящее с Рейхстага, стоя у Знамени Победы. Там, внизу, бесстыжая девка-политика “сняла покров, подняла подол… была видна нагота и стыд ее…”

9 апреля. 3.00. Начальник Тбилисского УВД подполковник Гвенцадзе через громкоговорящую связь предупредил, что в случае продолжения митинга последний будет пресечен силами войск. От микрофона он отошел уже “предателем и изменником” народа. Было проигнорировано и молитвенное обращение Святейшего и Блаженнейшего Католикоса, Патриарха Всея Грузии Илии II, призывавшего образумиться. Да, Ваше Святейшество, истинно, самая массовая секта, которую создал дьявол — это КПСС, при которой “без Бога нация — толпа. При любом правителе на троне”. И пошло все Крест на Крест.

Опять русский Иван, как дурак, был поруган и заплеван. “В первых рядах митингующих, — писала одна из газет, — стояли специально сформированные отряды физически крепких мужчин и спортсменов, владеющих приемами борьбы. Митингующие применяли при сопротивлении от надвигающихся солдат заранее приготовленные металлические стержни, камни, бутылки, деревянные тараны, пики, ножи, обрезки металлических труб, самодельные взрывные и зажигательные устройства”.

Через час на площади осталось лежать восемнадцать человек. Потери армии — штатные пустяки. Эх, православные, что же мы делим, “если нас крестят и отпевают на одном языке”… Если бы мы умели так любить, как убивать, армию давно бы распустили по домам. Сколько мужиков вышло бы на поля. Но хлеб теперь — пустое занятие.

В Тбилиси начало слетаться воронье, которое все делало с умыслом. Клевали с умыслом и выгодой. Боялись только за свою шкуру. С конвейера фирмы “Слухи” сошла очередная партия мощного оружия “СМИ-89” с пулями отравленного действия. Их характерные приметы: на них Креста нет! Излечиться после поражения от них можно только “молитвенной зачисткой души”.

Через 24 часа в Тбилиси оказались все ведущие КПССоведы, торопливо вынесшие “законный” вердикт:

“В произошедшем 9 апреля 1989 года на площади у Дома Правительства виноваты Вооруженные Силы государства”. Хотя “мертвые сраму не имут”, личный состав армии, стоящий на той площади, говорит тебе, Председателю Комиссии Верховного Совета СССР по расследованию событий в Тбилиси:

— Анатолий, ты не прав!

Самый буйный расцвет всего на земле — если земля от всего этого на крови. Малоизвестный Рост, юрко прикинув все взглядом, рванул в бешеный рост, используя “убедительные” фотодоказательства “зверских действий Вооруженных Сил”. Подлинно случившееся мужественно обосновал в своем расследовании Заместитель Главного военного прокурора СССР генерал-майор юстиции В. Васильев. Изучив действия генерала Родионова и его подчиненных в 120 томах следственного дела, он сделал вывод:

“Это удачно реализованная правительством провокация, грамотно построенная на плечах Советской Армии”.

Мало кто обратил внимания на трагичную суть: по грешной, неспокойной земле шли скорбные покаянные дни Великого Поста.

0, всехвальная и предивная равноапостольная Нино, воистину великое украшение Церкве православныя и изрядное похвало народу Иверийскому, просветившая всю страну Грузинскую Божественным учением и подвиги апостольства победившая врага нашего спасения, трудом и молитвами насадившая зде вертоград Христов и возращая его в плод мног.

…Огради нас от всяких зол и скорбей, вразуми врагов святыя Церкве Христовы и противников благочестия, охраняй твое стадо, упасенное тобою, и моли Всеблагого Бога Спасителя нашего, ему же ты ныне предстоиши, да дарует нам мир, долгоденствие и во всяком добрем начинании поспешение и да приведет Господь нас в Небесное Свое Царствие, идеже все святии славословят всесвятое Его имя ныне и присно и во веки веков. Аминь.

Двадцать писем — один ответ

…В начале августа в квартире майора Николаева ранним утром раздался длинный-предлинный звонок, перешедший в стук кулаком. Ошалевший Виктор подлетел к двери в одних трусах и, открыв дверь, уставился на… зам. командующего ВВС Зак. ВО, представителя КГБ округа и командира своего полка. Его никогда не будили так рано люди такого ранга. Тем более таким способом.

— Николаев?..

Командир полка, явно не зная, как себя вести и каким тоном говорить, начал с аварийного “ням-ням”. Не являясь представителем дипкорпуса, он в виду волнения, внутреннего замешательства, перераставшего на глазах в эмоциональную бурю, выпалил:

— Немедленно одевайся, галопом в машину и на аэродром. В 9.20 к тебе прибывает борт ТУ-154 из Москвы с зам. министра обороны генерал-полковником…

У подъезда стоял командирский “Уазик” и две черные “Газ-24” с нервно покуривающими двумя генералами. По дороге на аэродром у каждого бурлило в голове свое, и никто из руководства Закавказского ВО не знал, как себя вести с Николаевым. Зам. командующего постоянно курил, чекист украдкой посматривал на Виктора, а командир полка чистосердечно спросил: “Натворил что?” И тут же ответил себе: “Тогда бы тебя по-другому взяли”.

9.15. На литерной стоянке — длинная шеренга генералов, которую замыкал майор Николаев.

9.20. Коснувшийся ВПП ТУ-154, зарулив на стоянку, сбросил турбинный свист. По трапу спускался генерал-полковник, замминистра обороны СССР. Наскоро поздоровавшись со всеми по чину и приняв убедительный доклад, что у нас в Закавказском ВО все спокойно, он остановился возле Николаева.

— Вот и Вы, майор. А я к Вам.

Все лампасы, чуть повернувшись к говорящему, оцепенели. Тон прилетевшего генерала был предельно уважительным и подчеркнуто благодарным за приглашение. Было такое ощущение, что Виктор, как минимум — шейх Арабских Эмиратов.

— Приглашайте!

Виктор мямлил что-то невразумительное, типа: “Проходите, будьте, как дома”.

Замминистра, повернувшись ко всем, достаточно твердо и властно произнес:

— Товарищи генералы, я прибыл по приглашению майора Николаева и по рекомендации Раисы Максимовны. Товарищи, занимайтесь своими служебными делами. Кого необходимо — я вызову.

Прибывший взял Виктора под локоть:

— Виктор Николаевич, я полностью в Вашем распоряжении. Наше время не ограничено.

Полминуты спустя за горизонтом скрылась последняя “Волга” армейского командования. Виктор туговато приходил в себя, лишь минут через пятнадцать осознав полностью причину такого визита:

— Да-а‑а… Значит, те письма все-таки дошли. Надо же!

Войдя в скромный майорский кабинет, генерал, чуть расслабившись от привычной кремлевской подтянутости, повесив китель на спинку стула, почти по-домашнему, произнес:

— Садитесь, Виктор, вы здесь хозяин. Я у Вас в гостях. Поговорим, все неспешно обсудим. Жарко тут у Вас.

В дверь робко постучали. Виктор с генералом произнесли в один голос:

— Войдите.

На пороге стоял комбат с подносом в руках: “Позвольте Вас угостить с дороги, тов. генерал”. Он поставил поднос на стол.

— Если что вдруг понадобится, я всегда рядом.

Комбат смотрел на Виктора прелюбезнейшими глазами. Иначался разговор. Замминистра достал из своей папки бумаги и разложил их на столе. Тут Виктор увидел свое письмо — из тех, повторно отправленных, в том числе и Раисе Максимовне Горбачевой. В левом верхнем углу рукой Михаила Сергеевича написано: М. О. Найти адресата, достойно ответить лично. Чуть ниже стояла подпись Министра Обороны, Генерал-полковнику… прибыть в в/ч 42.., о выполнении приказания доложить лично мне.

— Виктор, Ваше письмо Раиса Максимовна получила. Она очень благодарна Вам за сердечную отзывчивость. Прочитав его за ужином, она попросила Михаила Сергеевича ответить Вам лично. Но Вы понимаете, он весьма занятый человек и поэтому перед вылетом к Вам попросил меня, встретившись с Вами, передать извинения за невозможность лично поблагодарить Вас и поставил мне задачу разрешить все ваши вопросы, если они у Вас есть.

У двух офицеров разного ранга разговор в кабинете шел, как летел, шесть часов. Идя по порядку, дотошно, внимательно, он начался с той кратенькой заметки, ставшей причиной встречи.

Все произошло второго марта 1989 года. В “Комсомольской правде” была напечатана небольшая заметка под названием “Правда ли это?”. В ней приводились выдержки из интервью с академиком Сахаровым и его женой Е. Боннер в одной из канадских газет. Прочитав эту статейку, Виктор заболел душой. В ней говорилось, что на пресс-конференции в Канаде Сахаров привел факты расстрела советскими вертолетчиками своих, советских военнопленных. Якобы, это делалось для того, чтобы солдаты или офицеры, попавшие в окружение, не попали душманам в плен. Сахаров говорил об этом, ссылаясь на имеющийся специальный приказ. Виктор, машинально еще раз перечитывая свое письмо, вновь и вновь… взлетал и садился, спасал, стрелял, ходил на разведвыход, загружал “тюльпаны”.

“…Я — вертолетчик,— писал он в письме.— Тот самый, кто по Вашим словам, г‑н Сахаров, расстреливал окруженных, добивал тех, кого нельзя было спасти от плена. Но год в жизни я отдал Афганистану и потому не по рассказам мифических свидетелей и западных радиоголосов знаю: не было там святее для наших рябят задачи, чем спасение попавших в беду товарищей. Глубоко убежден, что мои чувства разделяют все те, с кем приходилось летать, кто подставлял себя под пули, ради спасения других: Герой Советского Союза Николай Майданов, кавалеры боевых орденов офицеры Н. Колобов, В. Земсков, И. Стригин, Г. Хлебник, А. Радаев, Д. Скворцов, А. Головко и сотни других. В память о погибших там ребятах, с честью вернувшихся в Союз живых — говорю Вам, академик Сахаров: сказанное Вами канадским журналистам — Ложь! Как человек, на себе познавший ад той войны, заявляю: советский солдат останется эталоном войскового товарищества, даже под пулями врагов… Академик Сахаров оскорбил наше братство через средства массовой информации, вот и я хочу через них же потребовать от него извинения перед теми, кто вернулся из Афганистана домой и кто уже никогда не вернется в армейский строй. Перед матерями, которые знают и верят — их сыновья погибли, как герои!”
(Газета “Ленинское Знамя” Зак. ВО, 6 августа 1989 г.).

Виктор нервно ходил по кабинету. Генерал подал ему второе небольшое письмо:

— Виктор, Вы не одиноки в своем мнении. Вот аналогичное возмущение маршала С. Ф. Ахромеева, где он говорит то же самое, что и Вы. И… суховатое оправдание зам. главного редактора “Комсомольской правды” В. Симонова с личной подписью.

“Уважаемый Виктор Николаевич! В связи с повторным Вашим письмом по поводу заявления академика А. Д. Сахарова обращаем внимание на следующее обстоятельство. Изложив суть заявления академика и дав здесь же опровержение Маршала С. Ф. Ахромеева, редакция вернулась к теме в номере за 25апреля сего года. В опубликованной подборке писем (авторы большинства из них — бывшие воины-интернационалисты, в том числе и авиаторы) опровергают высказывание А. Д. Сахарова о случаях расстрела с вертолетов советских военнослужащих, приводятся примеры боевой взаимовыручки. Опубликовать все письма, посланные в редакцию по данному поводу, не представляется возможным, да и, на наш взгляд, в этом нет необходимости, поскольку в своих выводах читатели единодушны, их позиция в достаточно полной мере нашла отражение на страницах “Комсомольской правды”. Что касается других претензий в адрес газеты, то редакция их принять не может. Как мы уже сообщили Вам, заявления, порочащие Вооруженные Силы, в “Комсомолке” не публиковались.

Всего доброго! Зам. главного редактора В. Симонов”.

Господин Симонов, афганцы не имеют претензий, ведь правда — комсомольская.

Два офицера Вооруженных Сил, единые, как боевые души, долго и молча стояли у трапа самолета. Видимо, генерал просто не хотел улетать от простодушия гарнизонного люда, а Виктор, действительно, поверил, что войсковое братство безгранично. А главный виновник встречи так и отошел в мир иной без покаяния. Но ведь жизнь вечна, и отвечать на Страшном Суде придется каждому за все: помысел, слово и дело. Генерал улетел, решив попутно двадцать одну личную проблему офицеров гарнизона. Николаева в этом списке не было. Неудобно как-то.

Виктор встречался с Раисой Максимовной незадолго до ее смерти у храма Сергия Радонежского, что в Рогожской Слободе. Это был странный разговор двух людей. Она, необычная женщина, поздоровавшись с ним, забыла забрать свои немолодые ладони из его рук и что-то долго задумчиво, неторопливо говорила ему, благодаря за что-то. А он стоял и, осторожно держа ее руки в своих, напряженно всматривался в ее лицо. Такой она и осталась для него: близкая для своих и очень разная для мира сего.

Военно-полевой храм...

“О святая блаженная мати Ксение, в житии твоем крест тяжкий понесшая. Прими от нас, грешных, моление сие, к тебе приносимое. Огради нас молитвами твоими от наветов духов тьмы и всех, мыслящих нам злая. Умоли все щедрого Бога подати нам силу и крепость, да кийждо от нас возьмет крест свой и во след Христу грядет, поя Ему с тобою: Аллилуйя”.

Поезд Москва—Санкт-Петербург, мягко качнувшись, бесшумно поплыл вдоль перрона. За его купейными стенами осталась муравьиная суета людей и вокзальный гул. Три путешественника: Виктор, Лев и Николай, отдышавшись, постепенно остывая, начали врастать в дорожную обстановку. После соответствующих “будем знакомы” (в купе был четвертый попутчик, солидный пожилой мужчина), и кондукторского “будьте любезны, ваши билеты”, сложилась дружеская, близкая к домашней атмосфера. Всенародное купейное телеокно представляло своим гостям многосерийный фильм. Ритмично менявшиеся кадры то ублажали сердца видами величественных и вечных Божьих Храмов, то раздражали обилием рекламных щитов, являющихся вещдоками полного падения нравов и морального стержня. Чуть присмиревшие пассажиры невольно вздрогнули от внезапного радиоврывания во временное местожительство. Как выяснилось, страна уже несколько суток следила за судьбой доверчивого лодочника, которого обещал убить бежавший из мест заключения ужасно охрипший человек. Несчастного, буквально в последнюю секунду, прикрыли собой цыгане, указывая гитарой на где-то здесь находящийся “рай”, в котором душа может выбрать, что хочет. Оборвавшаяся рукой Льва звуковая истерика еще какое-то время носилась по вагону, постепенно затихая. Пожилой мужчина с интересом посмотрел на необычных попутчиков.

— А вы, видимо, военнослужащие? Просто в вашем поведении есть что-то такое, отличное от нашего, — Иван Сергеевич, так звали четвертого человека, обратился ко всем сразу.

— Ну, в какой-то мере, — за всех ответил Виктор.— Я — офицер в отставке. Николай — полковник, действующий вертолетчик. Лев — тоже военный, — Виктор улыбнулся, — защищает Храм, в свое время понюхал порох у Белого Дома. К тому же мы люди православные, с легко запоминающимися фамилиями: Николаев, Писарев, Колобов. Сейчас вот едем к матушке Ксении в Питер, за помощью.

— За помощью? — Иван Сергеевич стал искренне и с интересом расспрашивать о цели поездки. Лев, как коренной петербуржец, с удовольствием ему обо всем рассказал.

— Иван Сергеевич, а Вы не будете возражать, если мы пригласим Вас на трапезу, с молитвой? — Виктор указал на купейный столик и нехитрый дорожный сухпай.

— С большим удовольствием, — окончательно проникнувшись доверием к попутчикам, ответил немолодой мужчина и предложил свои дорожные запасы.

— Только, знаете, для меня это все необычно. — Было видно, что Иван Сергеевич чуть смущался. — Нас ведь лишили в свое время такого дела.

— Да мы тоже не сразу пришли в Храм,— ответили пригласившие.

— У каждого своя дорога к Кресту. Знаете, Иван Сергеевич, у нас долгая ночь, Вы уж простите, что мы воспользуемся ею для наших воспоминаний. Сейчас не так легко бывает собраться вместе боевым друзьям-однополчанам. Я ведь с Николаем год отвоевал в Афганистане, есть, что вспомнить.

— Ну-у‑у, — на лице Ивана Сергеевича появилась грусть. — Эта война и по моей родне прошлась. Позвольте мне послушать вас.

— А сейчас, — сказал Виктор, — дерзнем взять на себя смелость сказать, что наше купе — военно-полевой Храм.

Под монотонный рельсовый перестук, мелькающие временами световые блики в ночном окне, мужики вскрывали скорбный и смешной душевный армейский архив тех, восьмидесятых…

Старлей Гришка

Война на улыбки скупа. Вырывавшиеся на волю ночами онемевшие от безделья трассера кучей носились по всей округе. Этого добра было в избытке, т. к. во время войны больше всего работы бывает на свинцовых заводах и древесных фабриках.

После всякой ночи утреннее солнце махом просушивало землю и души. Сегодня, в выходной день, а это была среда, отпущенные от безделья порыскать в режиме свободной охоты ноги самопроизвольно навели Виктора на блиндаж танкистов. Выходной среди недели не был редкостью. Им могла быть и пятница, и понедельник. Просто сегодня метео не выдало лицензию на отстрел “духов”.

“Витька! Ты опять живой!” — вечно радостный зам. командира Санька, комплекцией чуть меньше своего танка, готовил торт по своему рецепту: вымачивал три булки хлеба, давно ставших кирпичами, засухаривал их слегка на сковородке, а после обливал дефицитной сгущенкой. Сделай он подобное в миру и подай на стол — Саньку бы гости просто избили, а на фронте, вне сомнения, данная жуткая мешанина являлась деликатесом. Да что там торт! Даже вода на войне, когда ты трое суток без нее, становится в любом виде живая. У Саньки сегодня были три радости: позавчера он перестал быть “Вектором”, то есть закончилось его трехмесячное дежурство под этим позывным на дальней высокогорной точке. Во-вторых, он, наконец, напарился в бане. В‑третьих, завтра он летит в отпуск за “ленточку”. В связи с этим за столом находилось уже достаточное количество “ягод”. По престранной словесной символике в Афгане многие вещи получили ласковое обозначение. Так Су-17 стал стрижом, Су-25 — грачом, танк — слоном, керосин — молоком, бензин — сметаной, мины — консервами, человек с биноклем — ясновидящим, ну а люди — ягодами.

Судя по обозначениям, мужики с тоской вспоминали о деревенском погребе.

Многолетняя офицерская практика показала, что в любом армейском коллективе на любом мероприятии один должен быть всегда трезвым от начальной нулевой точки до завершающегося часа “икс”. Кому им быть, всегда решал старший по должности или званию. Если такового не наблюдалось, зажимали в кулак патрон — на кого попадет. На кого это попадало, не роптал. В его обязанности входило все: от первого налива до последнего. А что делать?..

К великому несчастью, сегодня быть трезвым выпало спецназовцу, старшему лейтенанту Григорию Бочарову. Главная задача боевого тамады в этом случае была — не допускать ни недолива, ни перелива и уж ни в коем случае не капнуть мимо. Тостовая витиеватость обязательной не считалась, ограничивались фронтовым: “Ну, по первой”. Гришка недавно в сорок седьмой раз сходил “в ночь” — в разведвыход. Этот двадцатичетырехлетний старлей повидал жизнь за два года, как за 224. Там, в Москве, определили, что война идет “день за три”. Гришка после первой рукопашки, когда через распоротый живот наполовину высунувшаяся вместе с кишками душа была машинально засунута его грязными руками обратно, понял, что на войне срок часто идет, как мгновение за век. И что “русского мало убить, его надо еще завалить”. Тогда он определил, что “ошибка” и “вина” — это не одно и то же, что нечисть тоже считает, что она имеет “честь”. Гришка в первый день войны видел, как “сильные рыдают мужики” и насколько страшен и впечатляющ лик человека в последнее мгновение жизни перед самоподрывом, когда он предпочел плену смерть. Старлей познал лично, что человек полностью правдив бывает в секунды смерти — ему уже нечего терять и бояться. Сидящие за столом негромко, чинно и степенно нумеровали тосты. Каждому тосту придавалось свое поминание и воспоминание.

Мужики молчали, сидя в тройном блиндаже, недалеко от Индии, сердцем находясь в Рязани, Перми, под Калугой…

Еще Григорий знал, что бывает то, чего быть не может… “Духи” теми двумя ребятами-десантниками, взятыми в плен, “питались”, как дано додуматься только им.

Гыркающая, подвывающая “Эл-ляя экбэр” куча ела впившимися глазами еще живых раздетых, дрожащих, прижавшихся друг к другу, стоящих на снегу десантников. Главарь, вибрирующий от запаха смерти, хрипло прострелял языком свое решение. Переводчик еле успевал за его приговором:

— Вас оставляют живыми… (Долгая пауза.)

— Ваш путь к своим Аллах дал… по минному полю. Кто пройдет — не тронем, подохнет — воля Аллаха. — И снова долгое “Эл-ляяя экбэр”.

В гробовой тишине, при замерших “духах” и свидетеле — ледяном зимнем солнце, по полю, чуть сутулясь, не вихляя, ровной тропой шел русский солдат. Позади полпути. Второй пленный, стоя возле главаря, смотрел расширенными до бровей глазами за движениями друга, быстро менялся в лице, доставляя наслаждение собравшейся для этого куче. Взрыв! Разом присевшие “духи” пожирали глазами место, где в предсмертных судорогах бился умирающий, и следили, как реагировал второй — живой.

Переводчик подтолкнул второго, подсказав сладким голосом:

— Теперь ты… Твоя дорога сюда, в другую сторону… Парень медленно, очень медленно ступая, делая сантиметровые шаги, стал все чаще похохатывать и пританцовывать в такт движениям. На середине пути он вдруг задергался, зашипел, захихикал и запетлял в беге… дурачком. Он долго носился по полю, то отбегая, то возвращаясь, показывал “духам” язык, кукиши, шлепал себя по ногам и хохотал. С ним хохотали подпрыгивающие бандиты. Поле было обычное, не заминированное…

Старший лейтенант Бочаров стал десантником в 16 лет после просмотра одного из казенных киножурналов про крылатую пехоту, которые были обязательными для показа, как средство воспитания, перед каждым художественным фильмом. Тогда из клуба он вышел другим. До этого Гришка, насмешливо похлопывая дружка по плечу, любил говорить, как цедить, насмешливо убеждая, что за сентябрем идет январь, после заката солнца следует полдень… Носил рубашку с разными пуговицами, плевал через левое плечо, вся жизнь была сплошная дискотека, а кто не шел за ним — были дураки. Кривая ухмылка у него заменяла “здравствуйте”, штаны волочились по земле, тело выглядело буквой “з”, и на турнике подтягивался полтора раза в неделю. Однажды дед, летчик-фронтовик, застукал его с винным и папиросным запахом. С Гришкой был проведен “разбор полетов” старым и надежным дедовским методом — ремнем, после чего он неделю питался и учился стоя, умудрившись при этом сделать философское заключение, что курение и вино, действительно, вредны для здоровья. Мудрый дед берег честь внука смолоду. После десятого класса он, сдав вступительные экзамены на “хорошо”, поступил в “рязанку” — Рязанское высшее общевойсковое десантное училище, и уже на первом курсе не мог понять, что его могло объединять со многими из тех, кто были для него еще полгода назад “своими в доску”.

Гришкина ухмылка набекрень выровнялась в симпатичную улыбку, а курсантская форма явно подчеркивала мужскую красоту. Он больше “не коварствовал” языком, перестал врать и за столом чаще молчал. Батя, заглядевшись на него во время очередного отпуска, забыв прикурить, напрочь прикипел к нему. Вечером Гришка, проводив свою одноклассницу, застал мать с освежающей счастливой слезой. Из училища Григорий Бочаров выпустился с отличием и задатками разведчика от Бога. В каждом роде войск, в полку и роте есть кто-то от Бога. Иначе не до порога. Вообще, до домашнего порога из боя без Него просто достойно никто не возвращался. Или не возвращался вообще.

Разведчик Григорий о разведке знал все. Чему не доучила в мелочах “рязанка”, он с лихвой добрал на войне. Война практически доказала правильность теории легендарного училища, где преподавали золотые медалисты Афгана. Уж они-то знали, что через эту войну прошли все мало-мальски уважающие себя военные со всего света, для которых более качественной практики, чем воевать с русскими, не существует. Отличник Бочаров с первого боя не трясся в истерике при виде убитого, и задыхался только от потока ветра, а не от страха, когда вылетал с парашютом вверх ногами с борта “горбатого” на скорости 400 км/час. Но страх Гришка уважал. Битые и прошитые войной преподаватели с первого дня вразумили курсантские головы тем, что страх, оказывается, это Божий дар. Страх — отец разведки. Только он, загодя, делает мозг хладнокровным аналитиком для спасения личного и всей группы. Страх — это нормальное состояние здоровой психики. Если страха нет, его тут же заменит животный инстинкт предательского самосохранения. Бесстрашный человек опасен в бою. Страх — это бронежилет человека, от которого ответвляются десятки сопутствующих чувств. Особенно брат разведки — риск и ее мать — осторожность. Это старший лейтенант знал, как “Отче наш”. От этого оказалось, что сердцу, если надо — прикажешь. Гришка приказывал сердцу сто раз на дню: молчать, терпеть, ждать, сбивать азарт, иначе бесконтрольный кровавый азарт в бою гарантирует твой конец. Одно из условий разведчика — высокий интеллект, выводящий интуицию на уровень тоннельного зрения, то есть, обладающий этим качеством человек способен видеть все краем глаза. От всех неразведмыслей надо категорически отказываться до боя. В разведку надо уходить в чистом белье, ибо профессиональный противник услышит тебя по запаху метров за тридцать-пятьдесят. И желательно некурящему, без насморка. Гришка на зубок знал повадки собак, их слабое место с 11 до 16-ти, плюс псиное поведение в грозу, дождь, ветер, жару. Его научили уходить от собак “восьмеркой”, используя перец. Это когда натоптав довольно большую тропу в виде цифры “восемь”, посыпал ее отравой, и собака заходила в тупик — туда, откуда начинала поиск, отравившись. Или “дергать” от противника заячьим кругом, то есть двое-трое открываются противнику и уводят его от основного отряда. Духи, идя за ними, теряют контроль над главной силой, которая дает условный сигнал, и “зайцы” залегают. Враг, напоровшись на них, забивается с двух сторон. Гришка мог терпеть удушье руками, мочиться и ходить под себя по малому и большому в засаде и без эмоций терпеть это в любое время суток и года. Спать зимой с засадной группой в виде причудливых шахматных квадратиков, засунув свои разутые ноги в пах другого, грея их его теплым животом. Он учился быть голодным и холодным перед разведвыходом. У него с собой всегда были два-три ножа, которыми он бил, не задумываясь, в цель: в сердце, под кадык или куда попало. Гришку уже в Афгане научили терпеливо, без движения, равнодушно ждать, пока случайно заползший на тело скорпион или тарантул сам не слезет с него. Тревожить его — себе на сто процентов хуже. Знал, как по спящей змее определить, когда здесь были люди. Если она была спокойна или спала, значит, “духов” здесь не было минимум минут тридцать. Старлей без дешевого и слюнявого пижонства мог убить кролика и выпить его кровь. Пустить в дело для питания все: собаку, лягушку, червей, змей, насекомых, ящериц, мышей. Умел немедленно прервать икоту, которая ночью в горах слышна до километра. Для этого, стоя на коленях у камня, он ставил на него фляжку с водой и, сцепив руки за спиной в замок, делал несколько глотков.

Разведчик Григорий, кавалер двух орденов, двух медалей “За отвагу” и дважды раненный, умел все. Потому что все это нужно было ему на войне. Чтобы Родину защищать, Москву и Арбат. Ибо, “Убивая врага — учишься особенно любить Отечество!” Гришкин профессионализм был штучным товаром и цены не имел из-за бесценной любви к Родине. Его евро— и заокеанские противники имели почасовую цену за свою любовь к своей родине и защищали ее по финансовому сговору строго определенный срок. И были они не солдатами удачи, а хлыстами войны. Оружие которых за два доллара сверху можно было всегда развернуть в любую сторону. А потом, если не будет таких спецназовцев-разведчиков, как Гришка, то пижоны, до того лениво сидевшие в пивнушках и брезгливо поглядывавшие на них, будут на Арбате чистить до блеска примитивную обувь фабрики “НАТО”, перебиваясь от этого чаевыми и с тоской вспоминать о старлее Григории Бочарове.

К полуночи войсковая внутриблиндажная трапеза завершилась командой старшего стола: “Время. Заканчиваем”. И народ, принявший по нескольку раз на грудь, четко выполнив приказ командира, за пять минут заметно протрезвев до штатного режима, разошелся. Минут через двадцать в блиндаже остался один Санька, в десятый раз проверивший отпускной чемодан, мысленно подталкивая при этом часовую стрелку. Самое черепашье движение времени — когда едешь с войны домой.

Афганский Карась

Темная ночь за окном вагона периодически менялась то внезапными жиденькими полустанками, то тусклыми переездами. Набравший резвый ход поезд залихватски доказывал свою металлическое здоровье ровным перестуком колес. Мужики то напряженно слушали друг друга, то тихо смеялись, иногда посматривая на худые стены: “Не разбудить бы кого”. Порой они исчезали за дверью купе с деликатным пояснением: “Посты обойти”. Иван Сергеевич, уходя с сигаретой и зажигалкой в руке на несколько минут, бесшумно подсаживался, покашливая осторожно в кулак. За бортом осталась незамеченной Тверь, тоскливо вздохнул оставшийся без внимания Вышний Волочок…

А Николаев с Бочаровым третий день путались на “Чайке” в спецназе у зам. командира капитана Аркаши Козлова и уезжать, похоже, не собирались. Друзья не виделись сто лет — целые две недели. Они уже час решали стратегическую задачу — к кому бы можно было так грамотно нагрянуть, чтобы хозяева при этом были лишены малейшей возможности спрятать приготовленный ужин. В офицерскую столовую они опоздали по техническим и психологическим причинам — сосед Игорек, анестезиолог батальона, 23-летний старший лейтенант вчера потерял друга в скоротечном бою и, сутки смотря на всех измученными провалившимися глазами, мог непредсказуемо в любую минуту рвануть к “духам” — для расчета. Горестно было всем. Но Игорю особенно. Он с погибшим лейтенантом Димкой, командиром взвода, был в Афгане с первого часа. На вчерашнем разведвыходе, когда они брали очередной караван-наркоман, по Димке с обоих стволов “духи” отработали гранатометом. Он от сотен осколочных попаданий был похож на человека, осыпанного маком. Угасал в крике, как рожающая баба. Димка умер, не успев сомкнуть настежь открытый рот и вытаращенные глаза. Даже в это вечное мгновение было видно, как ему невыразимо больно. Игорь — неробкий парень, не раз видевший смерть, оцепенел возле друга под грохот боя и десятки нецензурных слов со всех сторон, враз разучившись ставить диагноз — смерть. А потом он пошел в ножевую атаку. Видя это, на какую-то секунду замолчали и свои, и враги. В правой руке у него был нож. В другой находился автомат Калашникова, очередями из которого Игорь мельчил “духов” и убитых, и еще живых. Ударом ноги отбивал то одну, то другую головы и, будто испрашивая Димкиного свидетельства, страшно орал: “Этот убил?! Этот?!” Игорь искал убийцу друга и никак не мог его найти. Несколько секунд спустя для его поддержки лошадиной подковой рванула вся спецназовская группа. Бой закончился внезапно со счетом один к девятнадцати. У десантников потерян был Димка, “у духов”, без возможности опознания, 19 человек, четыре верблюда и почти двадцать ослов. Оставшееся фото жены и дочери, найденное у Димкиного сердца, было как новое.

— Ладно, Игорек, пошли. Пошли…

Виктор с Аркашей бережно подняли проспиртованного от горя, но пугающе трезвого друга.

— Тебе нельзя одному оставаться. Пошли с нами к боцману. Давай, вставай!

Боцман был в гарнизоне легендарной личностью. Уроженца Одессы-мамы, отслужившего там после увольнения из ВМФ настоящим боцманом на прогулочном катере “Ракета”, будто пророчески звали Женька Карась. Однажды он по телеку увидел короткий репортаж про Афган, спецназ и… “заболел”.

— Хочу на войну, — сказал Женька военкому таким тоном, что тот вызвал на всякий случай в кабинет дежурного по военкомату. Через месяц “насмерть” замученный военком, икающий при одном упоминании о Карасе, сам подготовил на него все необходимые документы. Прощаясь с ним в дверях, как ни странно, с уважением похлопав Женьку по плечу, произнес:

— Ну, ты, однако, и карась!

Не меньшие испытания ожидали его в Кабуле уже от “афганских” кадровиков. 3а годы службы они насмотрелись всякого, от сердечно слезного до смешного до слез. Но когда к ним в Афган, не знавший никакой стороной морской границы, прибыл мичман в морской форме, это было что-то! В результате недельных нервных потрясений кабульские кадровики замотались с Карасем до того, что было непонятно, кто к кому прибыл для поиска места службы, так как Женьку устраивал только спецназ. В итоге его отправили на “Чайку”, обосновав свое решение главным аргументом: “Там есть арык и большая водонасосная станция”. Надо сказать, что Карась не зря мучил кадровые инстанции. В спецназе он оказался настолько к месту, что чувствовал себя с первого дня, как рыба в воде. Он просился на каждый вылет, разведвыход и вообще воевал с большим умом. Карась считал, что у русского мужика нет времени, чтобы воевать “не так”. Батя определил его начальником водокачки, которая с Женькиным прибытием лишилась всякой возможности ломаться и какое-то время спустя стала самой настоящей точкой гарнизонной психологической разгрузки. Мужики по любому поводу, а чаще без повода, по несколько часов кряду пропадали у него в гостях. Если кто-то кого-то разыскивал, то начинал это делать от боцмана. Однажды “духовские” снайперы начали обстреливать “Чайку” непонятно откуда и очень болезненно. За неделю — один убитый и шестеро раненых. После тщательного изучения ситуации боцман установил причину. Оказывается, “духи” воспользовались системой подземных водоканалов, построенных в прошлом веке. Их колодцы в виде удивительно прочных труб подходили вплотную к гарнизону. Вот “духи” и начали прицельно бить из них. Бесшумно и незаметно появятся там, отследят цель, произведут выстрел и ныряют бесследно. Карась, неделю пролежав на макушке своего заведения, не шелохнувшись, почти без еды и сна, стал первым военным “левшой” двадцатого века. Он решил так: канализационных люков пять, с башни они четко просматриваются, но если заляжешь там с винтовкой, то, приподняв голову для стрельбы, невольно рассекретишься. Тогда Женька взял и, закрепив намертво на макушке пять снайперских винтовок, очень точно пристрелял их к люкам, откуда торчали “духи”-снайперы. Привязал к куркам шелковые парашютные стропы и свел их к земле. Сам, сидя внизу, в самодельном шезлонге стал терпеливо дожидаться противника, покачиваясь и попивая чай. Первый снайпер появился через день с северной стороны. После первой его пули Карась дернул нужный шнурок. Через четыре дня у водокачки штабелем лежали отстрелявшие свое пять “духов”. Неделю спустя на боцмана ушел наградной лист “За боевые заслуги”, а комбат, скрупулезно изучив карасевский отчет об “изобретении”, приказал оформить его, как рацпредложение с выдачей в виде материальной помощи одного литра спирта. Боцмана мужики застали сидевшим на кровати. Он пил чай при собственноручно сделанных свечах из нескольких пулеметных гильз, напевая между глотками неплохим тоскующим голосом: “Извела меня кручина, подколодная змея… Ты, гори, гори моя лучина, догорю с тобой и я”. Догореть Карасю не дали. В комнату втащили внешне спокойного Игорька.

Мужики, стараясь осторожно провести ужин, тщательно обходили ранимые сердечные углы друга. Увы. Он все-таки сорвался и, налившись внезапно не свойственной ему физической силой, то вдруг начинал махать кулаками после той боевой драки и бить Виктора, Аркашу и Карася, то пытался выяснить, почему разорвало Димку, а не его, во всем обвиняя себя. То, как ребенок, навзрыд плакал на Аркашиных руках. Ему все-таки всадили в зад через штаны два укола “промидола”, а еще минут через десять, под начавшийся вечерний звон, то есть обстрел, его осторожно уложили на боцманскую кровать для двухсуточного сна.

Банкет

В 6.30 “Чайка” странно зашевелилась. Начали запускать и проверять ходовую часть БТРов и БМП. Офицеры и солдаты молча и сосредоточенно по несколько раз опробовали на себе все боевое снаряжение. В 9.00 первая колонна из десяти единиц техники и пятидесяти человек личного состава замесила по предвесенней дороге в сторону полка афганского царандоя (вооруж. сил армии Афганистана), куда подполковник Блаженко с начальником штаба были официально приглашены на праздничный обед, как руководство единственной рядом находящейся части Советской Армии. В полку у советских “духов” был гарнизонный юбилей. Батальон Бати для этого был “разбит” на две части. Первая, как Батино прикрытие, если что, пошла бы вместе с командиром; вторая — осталась в первой боевой готовности у КПП. Старшим первой группы был назначен капитан Аркадий Козлов. Ему Батя, заскакивая на головной БТР, сказал:

— Если я с “нш” в 14.00 не появляюсь на КПП “духовского” полка, открываете по ним огонь из всех видов оружия, а через тридцать минут штурмом входите в их укрепрайон с четырех сторон.

Аркаша, прибывший со своей микрогруппировкой, развернувшейся у КПП царандоя, прогуливаясь вокруг своего БТРа, стер левый локоть, смотря через каждые пять минут на часы. А Батя… Бате с начальником штаба после всех неуклюжих официальных церемоний, строевого смотра и марша невпопад и не в ногу по гарнизонной пыли, недолгой восточной молитвы, наконец, подали почетное блюдо: плов с кучей мяса. Без ложки. С минуту понаблюдав, как это едят у них, и сидя ноги крючком, гости быстро перемазались жиром, не решаясь, как афганцы, вытирать руки о ковер, на котором сидели. Еда часто подкладывалась на подносы, подливалось вино, отчего настороженность куда-то исчезла, а в 13.40 к Бате, подошли командир полка с переводчиком и пугающе сбивчивым тоном с округленными глазами стали, перебивая друг друга на плохом русском языке, вперемежку со своим, что-то говорить, выразительно показывая при этом на дверь. У двери стоял вытянувшийся офицер царандоя и, дублируя действия своего командира, еще больше запутывал ситуацию. Ясность внес только его судорожный жест. Афганец, едва не крича, тряс часами. В 13.56 уразумев суть, Батя с НШ выскочили на саманную крышу КПП. У ворот гарнизона стояла одна из четырех штурмовых групп уже в сто человек при пятнадцати единицах техники. Остальные три отряда грамотно окружили подходы к царандою с других направлений и следили за сигналом. На переднем БТРе у КПП сидел улыбающийся Аркаша и, пожимая плечами, показывал на время. Личный состав в терпеливом ожидании, покуривая, молча следил за Аркашиным флажком. Через десять минут (ну, какой же Батя не любит быстрой езды!) откланявшиеся визитеры вихрем неслись домой. В гостях хорошо, а на “Чайке” лучше.

Сидевший у себя в комнате в одних трусах Батя оглушительно трескал соленую капусту с черным хлебом, необычно частя штык-ножом. Наблюдавший за ним с большим интересом Аркаша подвел итог: “Духовский корм — не для русского коня”. Прибывший для планового доклада начальник разведки доложил об успехе последнего разведвыхода. В плен взяли живым “духа”-смертника из группы “черных аистов”, которых для войны с русскими подготавливали на территории Пакистана. Это взбодрило комбата. Вечером, при осмотре пленного, всего в крови, почти полностью зажимавшего распухшее лицо еле шевелящимися руками, начальник гауптвахты простодушно пояснил командиру:

— А это мы его, товарищ подполковник, списали с летной работы: клюв отбили и ногу сломали, чтобы не улетел.

Два дня спустя “аист” по пути на допрос, оступившись, попал под гусеницу БМП.

Расчетное время прибытия в Питер планово приближалось, а мыкающиеся по Афгану души все вспоминали и вспоминали. Тяжко все это: что воевать, что вспоминать, потому что война — это Божий промысел. Это введенный Им человеку, как очищение, жизненный экзамен за грехи. И каждый сдавал его так, как был готов по этому предмету — “Жизнь”. Один, изучая эту дисциплину, выявил, что главное на войне — побольше урвать. И урывал. Сослуживцы воевали без него, а он в эти часы брал в дуканах, что хотел. Когда его полк суматошно выводили в Союз, отведя на сборы четыре часа, его… забыли.

Его не было в сердцах каждого, да он и не торопился туда. Нет, он остался жив, но за место в вертолете афганской правительственной армии ему пришлось заплатить всем скопленным имуществом. В Ташкенте ему даже не на что было купить билет домой. Помогли те, кого он считал глупцами, не умеющими жить. Другой, будучи летчиком, спасся от войны по знакомству. Его однополчане ушли в Афган, а он, довольный своим поступком, остался на мирном аэродроме. Через месяц при заходе на посадку в его самолете отказала гидросистема. Спасшийся от войны погиб в мирной жизни. Третьему сказочно повезло — он стал Героем СССР, по разнарядке. Его друзья в этот час спасали друг друга в Панджшерском ущелье, а в Москву, на съезд ВЛКСМ, срочно требовался герой-“афганец”. Когда он вернулся в полк с того съезда, друзья отвернулись от него. А вскоре его в каптерке вытащили из петли. Звезда “героя” аккуратно лежала на столе. Четвертый, каких тысячи, скромный, малозаметный человек, в свой час закрыл друга от ножа “духа”, став навечно поминаем в тысячах сердец. Каждый по вере, чаще неосознанно, сдавал этот Божий экзамен. И Он, по делам, кому давал в зной испить воду от Креста Его, а кто от жажды погибал в реке.

Хирургия

На “Чайке” в 20.40 отрубился свет. Дело привычное и для обсуждения даже скучное. Ничуть не растерявшийся гарнизонный хирург с интернациональным именем-отчеством Имам Ильич продолжал свое дело споро и профессионально при свете трех керосиновых ламп. Скудный хирургический скарбишко: скальпель, вата и спирта вволю — вынуждали оперируемого капитана Колобова, вертолетчика из Газни, только мычать от боли и коситься на хирурга:

— Ну, скоро?

Знакомый анестезиолог Игорек успокаивал:

— Скоро.

И все отворачивал Колькину голову от места операции. Операция шла без наркоза, так как Николаю, пока его везли до операционного стола, успели всадить два укола промидола, так что наркоз на него не действовал.

Колька от начавшейся необратимой и прогрессирующей жажды прямо на столе выпил залпом трехлитровую банку воды. Наконец, в ведре раздался характерный металлический стук. Один осколок нашли. Минут через пять что-то заскребло.

— Коля, потерпи, еще один осколок, — Имам Ильич вплотную всматривался в место разреза. Оно, красное от крови и обнаженных мышц, никак не позволяло хирургу разглядеть, куда он попал.

— Ой-й‑и… Да не осколок это, — шипел Колобов, — это моя кость!

Через минуту хирург все-таки достал, что искал: пулю калибра 4,42. 0т старинного английского бура.

— Игорь… Коля, ты не слушай, а впрочем, ладно, ты мужик крепкий. Место ранения зашивать нельзя.

Колька бледный, весь в обильном поту уже не задавал никаких вопросов, просто смотрел на врача.

— Пуля, возможно, отравленная. Игорь! Трубку, тампон, промидол, три шприца…

На Имамов стол Кольку доставили прямо из боя в ущелье. Тогда Колобов со своим ведомым капитаном Тимкой Распутиным получили задачу с вечера и тщательно спланировали с “Чайкой” взаимодействие по уничтожению крупного каравана. В точку боя вышли в нужный час с нужным курсом. Караван из сорока верблюдов и почти ста человек “духов” только-только залег на дневку, то есть замаскировался для дневного отдыха в очень удобном для себя месте, в центре сумрачного глубокого ущелья.

Высадив две группы десантников по десять человек, вертолетчики встали в круг и начали тщательно обрабатывать НУРами (неуправляемыми ракетами) и пушками подход для спецназа по высмотренным тропам. “Духи” заметили высадку по звуку бортов слишком поздно и, побросав скотину с зашоренными кожаными наглазниками, которая, вздыбившись и ревя по-дурному от перекатывающегося в ущелье грохота и запаха гари, начала сшибаться лбами друг с другом, истекать обильной пеной и ходить на задних ногах в поисках спасения. “Духи”, одуревшие от гашиша и от всей этой массы мечущихся животных, палили из всех видов оружия куда попало, норовя поразить стремительно проносившиеся вертолеты. От разнокалиберной мощной стрельбы в глубоком извивающемся ущелье появилось необычное искаженное пещерное эхо, от чего смертный хор добиваемого каравана стал, как наяву, слышаться в противоположной стороне. Спецназ, поднявшись в стойку, пошел наступательной цепью на это обманчивое эхо… спиной к “духам”. Обалдевшая бандгруппа, первые секунды не веря своим глазам, в последующие открыла догонный огонь со всех стволов в спину десантникам. Вертолетчики, чуть не щелкая стойками шасси по головам спецназу, носились над ними и, высунувшись из блистера по пояс, показывали руками, где “духи”. Наконец, десантники, сообразив в чем дело, сориентировались… Плата за ошибку — четверо тяжелораненых.

Во время очередного прохода над местом боя та пуля и попала Кольке в правое плечо. Но она в пылу боя показалась легким шлепком. Что он серьезно ранен, Колобов понял в конце боя, когда добивали оставшихся целыми верблюдов и “духов”. Живых бандитов, прикрутив чалмами затылок к затылку парами, раскидали по бортам, прихватив трофейное оружие. Своих раненых уложили к Колобову и, взлетая, дожгли ракетами все, что осталось. При подлете на аэродром у Николая от обильного кровотечения начало сильно ухудшаться зрение и стало пропадать ощущение горизонта. Он просипел правому летчику:

— Промидол…

Молоденький пилот так растерялся, что выронил шприц-тюбик. Бортач перехватил обязанности врача на себя, всадив командиру через штаны до упора, с размаху сразу два тюбика. У себя на аэродромную полосу сели грубо и боком. Секунды спустя их, при работающих винтах, вынимали привычные ко всему свои мужики.

Через двое суток после операции Колька, едва ворочая горячим и толстым языком, клянчил у врача выписку.

— Меня мужики там ждут, — вяло плел он.

Мужики ждали не там, а под дверями. Перед вылетом в госпиталь на “Чайку” они зашли к командиру эскадрильи и без особой дипломатии поставили условие:

— В плановый “профик” (лечебно-профилактический центр в Союзе) летим только с Колобовым. Без него ни в Союз не поедем, ни здесь летать не будем.

Имам Ильич в ответ на аналогичную просьбу ходоков и Колькину просьбу о выписке упорно сопротивлялся только первые два часа. Сдался с условием:

— Выпишу, как только он поднимет стакан с водой прооперированной рукой.

Хороший хирург, он знал, что раньше чем через месяц Колобову это сделать не удастся. Этого времени достаточно было, чтобы удачно залечить непростое ранение. Мужики и больной воодушевились. Друзья Кольку кормили как на убой, привозя на последние деньги лучшие продукты из газнийских дуканов. Девять дней спустя хирург крякнул и махнул рукой:

— Выписываю.

Колька с трудом, но стакан держал. Горше всех было Николобаевскому однопалатнику, советнику из посольства.

— Жаль, что рано тебя забирают, — бурчал он. — Я благодаря тебе только отъедаться начал.

Горчило и в Колькиной душе. Он, морщась, вспоминал о невосполнимой потере — ноже-разведчике, стреляющем боевым патроном из рукоятки, который ему подарили десантники из “Чайки”. Когда его после боя, раненого, вытаскивали из вертолета, тот нож буквально сорвал с него “заслуженный подлец части” — замполит эскадрильи. Этот давно не летавший человек был жалок в своих действиях и оправданиях при увиливании от боя. Это понимали и видели все, но смущались и отворачивались от него не от его пугливости, а от вранья, каким он оправдывал свою трусость: он всегда чем-то был серьезно болен. В тот раз, когда раненого Колобова осторожно вынимали из вертолета, он подскочил к нему и первое, что нервно проговорил:

— Колян, отдай мне твой нож разведчика. Ты все равно уже отлетался, а мне он жуть, как нужен.

Белый Колька с висящей, как плеть, рукой, задохнувшись от такой наглой просьбы, здоровой сорвал с себя любимое оружие и со всей силой врезал рукояткой ножа по морде замполита. Двое суток спустя политработник, благодаря Колькиному стреляющему ножу, удачно списался с летной работы. Провожать его не пошел никто. В Кабул он летел в хвосте “восьмерки” и вышел, как в ночи растворился, навсегда.

Белое солнце таможни

Самая трудная дорога с войны — домой, если она пролегает через таможню. Наивные мужики, убежденные, что самое тяжелое осталось за ленточкой, со всего маху напоролись под белым солнцем Ташкента на бескомпромиссного нового Верещагина. Газнийцы в шесть голов отчаянно решали, как прорваться сквозь таможенные турникеты, хотя бы за сутки.

Пограничный накопитель на глазах раздувался от все прибывающих почерневших, измятых афганцев, которые от увиденного не особенно радовались, что они дома. Проходимость через таможенный контроль была невыносимо медленной: шесть—восемь человек в час. Над точкой досмотра висело темное облако из непереводимых слов. Все решали свою задачу по разному: одни — исходя из служебных обязанностей, которым было всерьез обидно за державу, и это заставляло их быть излишне дотошными; другие — от нетерпения эти обязанности стремились максимально упростить, отчего предлагали злющими языками тьму рекомендаций. У Кольки невыносимо ныла прооперированная рука, и он ее нянчил, пытаясь хоть как-то уменьшить боль. А людская кишка из сотен единиц, тянувшаяся со скоростью десять см в час, не думала ускоряться.

— Товарищ капитан! Подойдите ко мне!

Колобова манил к себе полковник, начальник таможенной службы.

— Я могу пойти Вам навстречу.

И началась, ну что ты будешь делать, штатная вербовка. Николаю было предложено засунуть ржавую гранату без запала в свою сумку на дно и на контроле, проходя сканер, усыпить бдительность сержанта, убедив его, что это звенят невынутые осколки. Если Колобову проходить удается (начальник таможни обещал это сделать вне очереди), то газнийцы в награду получают то, о чем мечтали — сокращают время досмотра. Обе стороны, хлопнув по рукам, быстро сошлись в цене. Смущавшая Кольку неожиданная роль, тем не менее, навела на умное решение.

От завопившего сканера у сержанта округлились глаза.

— У меня в сумке граната,— спасая пограничника, шепотом признался Колобов. Повеселевший таможенник с удовольствием принял шутку.

— Скажи еще, что начальник таможни подложил. Проходи, без тебя таких хватает.

Стоящий рядом второй пилот Тимка Распутин весело подытожил:

— Это звенит его железная воля!

Подошли к следующему столику:

— В сумке боевая граната,— Колобов, изо всех сил уговаривая взглядом женщину-прапорщика поверить ему, тянул с отходом. Та, не глядя на перебинтованного капитана, заполняя паспорт, негромко порекомендовала:

— Это не ко мне. Это к психиатру.

Дело принимало критический оборот. В Колькину честность никто не верил! Оказывается, благодаря честности через государственную границу можно было пронести любой груз. Группу контроля еле спас старший лейтенант, ставивший печать у выхода. Николай, шипя, так отчаянно убеждал его о наличии в сумке гранаты, что едва не подрался с ним. Когда, наконец, ошарашенный старлей решился все-таки досмотреть сумку, подскочивший полковник быстро загладил дело. Мужики уходили довольные: и время сэкономили, и погранцов не подвели.

Сутки спустя Колобов добирал здоровье в своем крепком семейном тылу. Жена с дочерью восстановили его на одном сердечном дыхании лучше любых врачей. Колька был в Афгане во второй раз. На первой войне Бог его от пуль миловал. Лишь под Гардезом, при добивании каравана, разрывная пуля, пробив дверь салона, инерционно влетела в пилотскую кабину, прошла между ног у борттехника, стрелявшего стоя из носового пулемета, в том месте, откуда ноги начинали расти, затем она ударилась о приборную доску и разорвалась. После этой удачи экипаж пил весь вечер за здоровье до полной невозможности произнести “будь здоров”. В другой раз пробивший борт во время боя осколок от ЗГУшки, как лезвием срезал Колькино пилотское кресло. Он, сидя на полу вверх ногами, держа руки на ручке управления вертолетом выше головы, орал правому летчику:

— Управляй!.. Управляй… Тяни машину!

Лейтенант не сдрейфил, вывел борт в безопасное место и посадил его, как надо.

Бой — это просто работа

Вертолетная тройка ночников: Колобов, Распутин, Неволин, не спавшая две ночи, досыпала на ходу по дороге на предполетный медицинский осмотр. Они дважды подряд за двое суток сходили на Кабул через Гардез и Бараки “тюльпанами” и “продовольственниками”. Позапрошлой ночью они продемонстрировали двойной тактический пилотский нонсенс. Один пустяковый, но нужный — изобрели воздушный вытрезвитель. Когда находящийся в вертолете перебравший от радости отпускник или заменщик не восстанавливался самостоятельно до Кабула, пилоты выполняли две-три энергичных “горки” (резкий набор высоты и внезапное снижение), отчего пассажир мгновенно приобретал вид убежденного трезвенника.

Второй — главный: доставили в Кабул одиннадцать “двухсотых” (тяжелораненых) в условиях, которые могут быть выполнимы только с Божьей помощью и личной готовностью пожертвовать собой за други своя. Совершить такой подвиг от личной выгоды для личного спасения, бросив своих друзей, человек не способен.

Начальная задача была предельно проста. Пилоты в Кабул доставляют отпускников, а оттуда на “Скобу” берут почту и продукты. Уже оторвавшись от гардезской взлетки в 00 часов 5 минут, их через 15 минут со своего траверза кричаще запросили баракинцы, умоляя срочно забрать 11 “двухсотых”. За семь минут до точки подлета к Баракам Кабул заорал: “Запрещаю!”. Даже с борта было видно, что на Баракинский щупленький гарнизончик “духи” вывалили трехмесячную норму боезапаса. Курсы захода и взлета были наглухо закрыты трассерами всех калибров. Колька с левого блистера наблюдал, как из ракетного шестнадцатизарядного “пакета” сошли разом десять снарядов и пошли на него с догонной скоростью от пуска до касания 40 секунд. Но не так страшна смерть, как ее малюют. Экипажу на принятие решения отводилось полсекунды. Кабул продолжал стальным голосом запрещать посадку в Бараках. Бараки смотрели в ночное небо, как на Бога. Николай, ведущий, на второй половине секунды решает: “Садимся!” Он, имитируя “неприем” информации по техническим причинам от кабульского диспетчера, валит борт с тангажом 40° (угол наклона вертолета по отношению к земле) и креном 600. Пикирует с высоты 5,5 км до 2,3 практически вертикально со скоростью около 30 метров в секунду. Общий хрип от единого задыхания легких, словно заморозившийся живот, щелчки лопающихся глазных век, залипший к небу кислый язык от нечеловеческой перегрузки слились с предразрушительными оборотами смертельно застучавшего выгнутого в воронку несущего винта. За сто метров до удара о землю Колька ледяными руками, фосфорящимися от напряжения, остановил падение борта, уйдя благодаря этому от кучно пронесшегося над ним крупного пакетного заряда.

Зарулив тройкой бортов на баракинскую площадку и оперативно приняв “двухсотых” с заранее привязанными к носилкам оторванными ногой и руками, газнийцы унеслись на Кабул в час двадцать ночи на предельно малой высоте. “Столичный” авиадиспетчер ничего не заметил.

Тысячная быль войны...

По весеннему Афгану, кряхтя и ежечасно подолгу отдыхая в каждом гарнизоне, заковылял “Вывод”. Самое невыносимое на войне — погибнуть за день до ее окончания. Но более тяжкое, если гибли твои друзья, а ты не в состоянии был помочь. Поэтому в последние часы пребывания на Востоке мужики берегли друг друга, как могли. На внезапно поступавшие приказы о выручке даже одного человека мобилизовывали все свое многолетнее мастерство. Воинский дух в таких случаях устроен так, что в час икс сердце само говорит — теперь твоя очередь. И от этого происходил именно тот взрывной всплеск единства духа и тела, для которого мужики годы назад клялись молодыми неокрепшими голосами:

— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, принимая Присягу, торжественно клянусь…

И воин, давший Присягу, осознанно отказывался от жизни для себя. Его жизнь теперь навсегда принадлежала Родине. Сашка из Сургута клялся погибнуть, если надо, за Толика из Караганды, а Петька из Минска за Гелу из Рустави. И гибли. За друга и за Родину, за мать и отца, жену и детей. Как ни в одном государстве земли. Потому что Гела не сомневался, что в тот последний час его спасут в любом случае. Живого или мертвого — это вторично, но его выволокут, даже если за это ляжет весь полк. Просто так устроена душа нашего солдата. “Оставят 99 овец, чтобы найти одну, и радоваться ей будут больше, чем тем 99-ти…”

На крыльцо санчасти для очередного предполетного осмотра поднимались скобские пилоты. Вдруг они, как один, дружно присели: пуля “духовского” снайпера, расщепив входную дверь, звякнула в доме. Все профессионально пришлепнулись к земле и зазмеились по безопасным углам.

“Фьють!” — вторая пуля, сбрив с сапога одного из пилотов каблук, уволокла его под крыльцо. Через секунду свистнула третья. Но все уже сидели за безопасным углом, а Колобов вприпрыжку скакал в сторону танкистов. После чего от них послышались ровные очереди из крупнокалиберного пулемета, а минуту спустя ухнул танк. К вечеру нашли снайпера — молоденького “духа”. Он свил себе теремок на макушке сильно заросшего дерева, куда и влетел танковый снаряд. У “духа” не было живота и груди. Он лежал лицом вниз, что по закону Полумесяца говорило о его великой греховности.

Час спустя группа ПДГ жарилась в вертушках в готовности номер один. Ноги командира вертолета капитана Колобова в тщательно зашнурованных ботинках аккуратно торчали из открытого левого блистера. Задача была привычно опасная. Они через двадцать минут должны были уйти на Гардез, заправиться и далее четырьмя бортами Ми‑8 и двумя Ми-24 унестись в сторону Хайркота, что в нескольких километрах от Пакистана — для прикрытия выхода одной из единиц джелалабадского десантного полка. Омаровцы были готовы для этого к назначенному времени и терпеливо смотрели на часы и горизонт. Они уже не раз работали со “Скобой” и знали, что те могут не прибыть только в одном случае: если их собьют. Колобов с группой из шести бортов оторвался от гардезской полосы в 11.10. Духи завалили омаровский спецназ мощным боезапасом в 11.20. Противник за десять минут, к сожалению, многое успел. Колькина группа неслась на высоте 3 метра, разогнавшись до критической скорости 250 км/час. Подлетное время, 28 минут, стремительно сокращалось. Лобовое столкновение “духов” со спецназом “Скоба” увидела на удалении 15 км.

Все сразу стало ясно. Э‑эх, винты вы мои привередливые! Налетавшиеся по Афгану авиамозги во всем разобрались с полувзгляда.

— Ведомый 014! Распутин! — стальным голосом руководил Колобов. — Ты идешь с двумя Ми‑8 и двумя 24-ками на пяти метрах. Я, 63‑й, ухожу в набор до 5,500. Ваш заход со стороны солнца. Отвлекаете “духов” и вызываете огонь на себя. Я, 63‑й, валюсь на спецназовский факел (обозначение ярким огнем места нахождения), работаю пушками по “духам”. Садимся по моей команде, всех грузим и уходим.

За 10 минут до подхода Колобова “духи” разодрали бок десантников до крови. Мужики группой в сорок человек заняли оборону подковой в полуразрушенном, давно не жилом кишлаке, упираясь правым флангом в крутой горный склон, на котором хорошо сохранилась когда-то плодоносная деревенская терраса. Спецназовцы, четко сохраняя оборонительный рисунок, увешанные убитыми и ранеными, медленно сползали к месту вероятной загрузки на борта у подножия горы, расстояние до которой было метров двести. Потери были один человек в девять минут. Один раненый на три минуты. Плотность огня — восемь пуль на квадратный метр. Омаровцы, черные, все в земле, ручьевом поту, в разорванной в клочья одежде, больше смотрели под ноги, чем по сторонам, и подпрыгивали, как плясали, от пуль. В воздухе от стрельбы висел непрерывный вой юлы: “Ю‑ю-ю…” Постоянно возникала рукопашка, часто вместо ножевой драки стреляли, практически одновременно, друг другу в голову, в грудь, живот…

Борт Колобова падал привычно, почти отвесно. Глаза пилотов от перепада давления влезли под веки, из прикушенных языков сочилась кровь. Падение машины было остановлено метров за триста до земли, и Колобов левым доворотом при страшно застучавших винтах, инерционно планируя, обозначил место приема десантников. Все вертушки к этой минуте были, как решето. Пилоты почти не задеты. Колька орал в эфир:

— Делай, как я! Делай, как я! Ищи место и повторяй, как я!

“Двадцатьчетверки” били куда попало, лишь бы затормозить приток духов к террасе. Вертолет Колобова со второго раза осторожно закрепился левой стойкой за верхнюю ступень террасы, но она была такая мягкая, да и борт, вибрируя, тонул в земле, отчего между несущим винтом и землей расстояние было около метра, и оно медленно сужалось. Спецназовцы по одному стали проползать в эту жизненную щель и волоком тащить за собой своих друзей, неизвестно, раненых или убитых. Бортач на карачках следил, чтобы винт не соприкоснулся с землей. Когда щель сокращалась да полуметра и проход становился смертельно опасным, борттехник орал: “Отход!” Колька соскакивал на следующую ступень в вихре пыли, летающих камней, песка, тучами разносящегося от лопастей несущего винта. Там вновь проход увеличивался между винтом и ступенью террасы до метра, и в него успевала протиснуться на борт следующая группа из четырех-пяти человек. Командир спецназа, капитан, и его зам, старший лейтенант, слегка задетые пулями, осипшими, но удивительно ясно различаемыми командами, руководили загрузкой. Вновь расстояние стало менее 50-ти см. Колька “спрыгнул” еще ниже, на следующую ступень. За ним его действия стали удачно повторять капитан Распутин, Неволин и другие. Последним прополз в адову щель командир спецназа и… несущий винт срезал ему со спины рюкзак. Но капитан успел. Винты почти слились с землей на расстоянии 10–15 см, когда затяжелевшие, набухшие вертушки, с трудом оторвавшись от ступеней террасы, уходили к дому. Смерть не успела догнать жизнь. Такие лики людей, спасенные братской солдатской рукой, мир может видеть только в воинстве Христовом.

На аэродроме в Гардезе при подсчете спасенных одного десантника не хватило. …Забытый солдат сидел на крыше дувала с гранатой в зубах, пулеметом в правой руке и горящим факелом в левой. Он ждал, что за ним придут!

В момент загрузки капитан отдал приказ бойцу прикрывать, не сходя с этого места — солдат так увлекся боем, прикрывая своих, что сошел с указанной ему точки и его там не нашли. В тот момент капитан решил, что он добрался до одного из бортов самостоятельно. Контроль пофамильно при той загрузке был невозможен. Но десантник верил своему капитану, и тот пришел за ним. С первого раза сесть “духи” не дали. Они не ждали возвращения русских и молча кольцом подходили к сидящему на крыше солдату. Приземлившемуся первым на восьмерке Василию Демину “духи” из пулемета повредили бортовую гидросистему. Бортач, разрубив потолок салона топором, кое-как добрался и восстановил ее. Тогда Колобов просто завис над крышей дувала, и борттехник с командиром спецназа рывком затащили своего солдата на борт. После чего, паля из всех видов бортового оружия в круговом развороте, прикрывая подбитый борт, стали медленно уходить на базу. 24-ки, идя кильватерным маятником, прикрывали пушками и собой идущих впереди. Четыре борта шли по ущелью на солнце, не имея возможности из-за узкого коридора изменить курс. От полуденного марева и лобовых ослепительных световых лучей горизонт стал троиться, искажая истинное очертание вершины ущелья. Колька нервничал оттого, что не мог определить настоящую высоту и удаление от быстро надвигающейся стены. И вдруг… капитан Колобов задохнулся в резком всхрипе. На краю скалы с‑т-о-я-л‑а… его двухлетняя дочь! Колька в крике рванул ручку управления вертолета на себя для мгновенного набора высоты, чтобы перескочить ребенка. Под ним в это мгновение мелькнула смертельно приблизившаяся пустая каменистая вершина. Реальная, немыслимая, тысячная быль войны. Спасти Колобова и экипаж в ту смертельную секунду от неизбежного удара о скалу могло только Чудо. Для того Господь и поставил туда его дочь.

* * *

Все долго молчали. Смотрели в темное окно и без конца мысленно рвали на себя ручку вертолета. Непостижимы дела Твои, Господи! А что потом? А потом Коля все еще был на войне. В шесть лет дочка, гуляя с ним, вдруг посмотрев на него взрослыми глазами, сказала:

— Папа, я хочу покреститься.

Они крестились все вместе в Храме Святителя Николая. Две недели спустя, после вывода спецназа с Хайркота, на “Скобе” была последняя баня, последний третий тост, последний взлет на север. Тогда мужики, полупьяные от налетевшего запаха России, от неверия, что они живы, прокладывали последний полетный маршрут. Виктор с похудевшим в том бою на шесть кг Николаем долго мучили полетную карту, пытаясь прочертить дорогу на Родину. В итоге по линейке получилось криво.

— Ладно,— успокоил Колобов,— я помню, где мой дом. Мимо России не пролетим!

Домой, мужики, домой! Где нас любят любыми. Время войны стремительно исчезало за хвостом “вертушки”. На лобовое стекло “восьмерки” уверенно надвигалось время мира. Домой. Хватит разбрасывать косточки русских мужиков по чужим землям.

…Поезд облегченно и бесшумно ткнулся носом в чугунный буй питерского вокзала. Оставив вещи у Льва и наскоро перекусив, троица час спустя остановилась в нерешительности на дороге кладбища.

— Ну, и куда теперь?

Перед ними — три тропы.

— Лев, ты местный. Говори, которая ведет к матушке Ксении?

Друзья слегка подтрунивали над подрастерявшимся товарищем. Вдруг раздался скрип, страшный треск дерева и… прямо у ног Виктора на левую тропинку упало полтополя.

— Вот это да-а‑а! Значит, по этой дороге и надо идти, коли темные силы на нее не пускают.

Несколько минут спустя Виктор лечился покаянием у часовни святой старицы.

О, святая блаженная мати Ксения, моли Бога о нас!

* * *

В конце лета, когда по свету разлетелись “останки Останкино” и морской “Курской” дугой в скорби выгнулась русская душа, Виктор медленно брел по берегу Россошанского озера. Стоящая жара, оглушительная, лягушиная свадебная болтовня и полный штиль заставляли его полностью разомлеть до ленивого состояния тела и души. Вдруг он почувствовал, что сзади кто-то идет. Виктор машинально обернулся — никого. Медленно побрел дальше к своей даче. Нет, кто-то явно шел следом. Он вновь обернулся. Невидимый некто стоял совсем близко.

— Ну? Говори, что хочешь?

Виктор почти не взволновался, он был необычно спокоен. И вдруг раздался ровный, обычный голос:

— Хочешь много денег за новую книгу? Переверни в ней Крест.

И… все. Только шум взлетающих уток, порыв ветра, согнувший камыш, и вновь полный штиль. Виктор, мурашковый и возбужденный, дошел до дачного домика и рассказал о случившемся близким.

— Надо причаститься и отдохнуть. Ты, видимо, сильно перетрудился с книгой, — посоветовали они.

Виктор последовал совету.

Через две недели семья вернулась в Москву. Едва войдя в квартиру, они услышали, как долго и настойчиво звонил телефон. Виктор снял трубку.

— Я тебя две недели ищу. Срочно приезжай, надо поговорить, — это говорил тот маклер, который два года назад предлагал свою помощь в издании первой книги, где условие было одно: убрать вторую часть “Матерь Божия, спаси, сохрани!”

— Не могу. Мы ведь все с тобой обговорили еще в прошлый раз. Твои условия мне не подходят… — Виктор пытался закончить разговор.

— Нет. Приезжай, тебе это выгодно, — звонивший не отступал.

— Ладно, через час буду.

Час спустя Виктор сидел у него в кабинете. Говорили долго, а потом маклер с досадой на несговорчивость, с раздражением произнес:

— Ну, хочешь много денег за новую книгу? Выкинь ты из нее этот Крест…

* * *

Кресте Честный, хранитель души и телу буди ми: образом своим бесы низлагая, враги отгоняя, страсти упражняя и благоговение даруя ми, и жизнь, и силу, содействием Святаго Духа и честными Пречистыя Богородицы мольбами. Аминь.

Заключение

“От Меня это было”

“Думала ли ты когда-либо, что все, касающееся тебя, касается и Меня?
Ибо касающееся тебя касается зеницы ока Моего.
Ты дорога в очах Моих, многоценна,
И Я возлюбил тебя, и поэтому для Меня
составляет особую отраду воспитывать тебя.
Когда искушения на тебя и враг придет, как река,
Я хочу, чтобы ты знала, что
От Меня это было…”

Беседа Бога с душою человека
(Из духовного завещания старца
иеросхимонаха Серафима Вырицкого)

Отче Серафиме! Моли Бога о нас.

Бес, ты вынудил меня на ответ тебе. Ты давно ходишь во главе своих легионов вокруг меня, чтобы мои мысли, чувства и поступки обратить во грех, направив жизнь мою под уклон во тьму соблазнов царства твоего. Ты пытался и пытаешься под видом благих дел увести меня в свой мир мерзких искушений, покрывая их ложной пеленой благочестия, и подталкиваешь к деяниям, кажущимся разумными только с первого взгляда, но вредными при рассмотрении их с молитвою. Бес, ты хитер, но безнадежно глуп, если считаешь, что помыслы и дела твои имеют силу и достигают цели своей. Все ошибки и тяжкие грехи, совершаемые мною от рождения до сей минуты, — не твои заслуги, а попущение Его во благо мое.

От Него это было!

Все скорби и радости, путь судьбы моей, близкая и надежная подруга — Его воля. Мой офицерский выбор, тяжкое испытание и первая книга созданы по воле Его, в поучение мое, Его мудростью это было. Я в состоянии мыслить, действовать настолько, насколько Им позволено мне это делать. И время, когда завершится мой грешный жизненный путь — Его решением это будет.

Мое дерзкое самоволие и порой темные мысли не твоей силой созданы, бес, а попущены Им во благое вразумление мое, для излечения от глупостей моих — от Его Отцовской любви ко мне это было.

Лишение меня разума и физической силы в январе 1993 года произошло по Его воле из-за полного отсутствия на тот час пользы от меня, ибо та моя беспокаянная жизнь была бы далее во вред мне и угрозой близким моим. От Его любви ко мне это было.

То, что при всех молитвах за меня ведомых и неведомых мне людей, которым я сердечно кланяюсь до земли, я по-прежнему нездоров и физически ослаблен — это не от твоей силы, бес, а от того, что только Ему ведомо, сколько мне необходимо и полезно иметь здоровья для блага моего, ибо много хороших врачей земных, но меру исцеления для меня и каждого из нас знает только Он — Господь. Каждый шаг мой, взгляд и тайный замысел при этом ведом Ему, и действия мои либо поощряются Им, либо попускаются волей Его для скорбей моих во вразумление мое. У нас у обоих, бес, есть страх перед Ним. Только ты трепещешь от страха животного, а суть моего страха духовного и сердечного в том, что Он может покинуть меня. Мне Им позволяется относительно здраво мыслить и действовать от того, что я следую за Ним, как в том полете, где Он — Ведущий, а я ведомый. И стоит мне сбиться хоть на сотую часть градуса с Истинного курса, как я или, в лучшем случае, врежусь в грязь, или в худшем — потерплю жестокую жизненную катастрофу. Этот курс, тернистый и узкий, проложенный Им две тысячи лет назад, единственно правильный — Его вечной заботой о нас, неразумных, определен был. Однажды мы, непослушные дети Его, подменили “Слава Богу!” на “Славу КПСС”. Получилось — не приведи, Господи…

“Не дай мне Бог оказаться перед закрытыми дверьми, ведущими в жизнь вечную”.

Война в Афганистане и Чечне, замысленная в здании Пентосатанизма, якобы, тобой, бес — Его попущение. У тебя нет ни крохи ума и способностей для противоборства с Россией. Просто мы сегодня настолько далеко отошли от Креста, что, начав переворачивать Истину Его, получили то, что получает своенравный и капризный ребенок от Отца Своего — вразумительный и сильный шлепок в виде войны. Заревев от боли и запросив прощения за непослушание, мы были милостиво прощены Им — война в Афганистане закончилась. Тогда нам казалось, что большего горя и страха, попущенного Богом во вразумление наше, быть не может. Я по сей день помню наше состояние при выводе войск из Афганистана, когда была истинно всенародная радость, какая бывает в семье после уходящей страшной беды. Я видел, как при расставании, не стыдясь, плакали мужики, простив враз друг другу все обиды. Веря, что не прервется войсковое понятие “Честь имею”. Помню, как плачущая, не способная от счастья произнести ни слова мать моментально, сердцем, в кромешной темноте определила, на каком из десятков пересекающих границу танков сидит ее сынок. Как отец, инвалид на обе ноги, забыв о костылях бежал навстречу сыну-капитану… Как мы, грязные, счастливые и пьяные, от рядового до полковника, прощаясь, целовали свои автоматы и технику, жалея, что такого уже не будет никогда. Не судите меня, люди, за эти слова. За спиной оставалось что-то вечное и важное. Где бывшие двоечники становились Героями, которым кланялись у скромных могил учителя со слезами на глазах. Где последние, незаметные в миру, становились первыми в жестоком бою, закрывая собой друзей от пули. Для воспитания нашего от Него это было.

Но ни протрезвления, ни осмысления от происшедшего в умах наших не наблюдалось. Пелена с очей окончательно не спала. Боль от шлепка Божьего стала быстро забываться, и дети Его с нездоровым любопытством начали интересоваться дьявольскими кознями. Ты, бес, запрыгал от своей “победы” над нами и начал все добавлять и добавлять порчи в наши души через СМИ и телесудороги. Оторвавшиеся, как обезумевшие, от тысячелетних норм скромности и смирения, мы хором опасно орали: “Свобода-а‑а!” Кто-то при этом делал бешеные деньги, возводя зло на пьедестал, другие безмолвствовали, вольно или невольно потакая злу. На одном конце деревни в пьяном восторге играли свадьбы, с вихрем проносясь на коренных мимо храмов Божьих, не замечая их, на другом — убивали друг друга. Свобода! Бесы разом заводили хороводы вокруг ослепших, обезумевших детей Его, утративших само чувство стыда. Очередное вразумление — нынешняя Чеченская война.

Но многое все же изменилось. Да, бес, изменилось. Это подтверждается тем, как недавно у статуи своей “свободы” (сделанной, кстати, из русского металла) ты орал: “Я вкладываю в растление и уничтожение России миллиарды долларов, а она — стоит!” Да, бес, стояла, стоит и стоять будет. Несмотря на тяжкие мучения и скорби, ибо она — Святая!

Ты скребешь когтями, потому что понимаешь: такой силы духа, какой обладают воины Христовы, не имеет ни один народ в мире. Бес, тебя одолевают страх и бессилие, когда ты видишь, как воины отдают жизнь за Крест Его. Как сын известного генерала в первых рядах сложил в Чечне голову за святую землю свою. Как шестая десантная рота Псковской дивизии, единая в своем духовном порыве, полегла в битве за Отечество свое (один воин Христов против десятков бандитов), став в мгновение ротой Славы России. Как за несколько минут до смерти офицер субмарины “Курск” писал прощальную сердечную записку любимой жене. Ты в вечном проигрыше, бес. Когда ты, бес, спросил у командира подлодки, такой же, как “Курск”: “Ну, теперь пойдете в море?”, то содрогнулся от ненавистного тебе ответа: “Теперь в море пойду, как никогда”.

Твоя извечная цель, бес, убить не просто воина, а воина Христова. Ты трепетал, когда офицеры в Грозном на вопрос: “А умрете за Христа?”, не задумываясь, ответили: “3апросто”, сердцем понимая, что такая смерть — самая непростая, смерть с верой в Бога.

…— Ну что, есть Бог? — с издевкой спрашивали бесы НКВД поочередно у каждого из шестидесяти мучеников-священников, стоявших у могильной траншеи, которую они вырыли по их приказу своими руками.

— Есть! — отвечал каждый из них и падал в могилу с пулей в голове. И так до шестидесятого, последнего, видевшего все и мужественно ожидавшего своего конца…

— Есть Бог! — признал Сталин 22 июня 1941 года, обращаясь к гражданам страны со словами “Братья и сестры…”

— Есть! — добавил он и выполнил в страшный для России час наказ Божией Матери, что “…должны быть открыты во всей стране Храмы, монастыри, духовные академии и семинарии. Священники должны быть возвращены с фронтов и тюрем, должны начать служить”. Стоял вопрос о сдаче Ленинграда. “Пусть вынесут, — сказала Она, — чудотворную икону Казанской Божией Матери и обнесут ее крестным ходом вокруг города, тогда ни один враг не ступит на святую его землю. Это избранный город. Перед Казанскою иконою нужно совершить молебен в Москве. Затем она должна быть в Сталинграде, сдавать который врагу нельзя. Казанская икона должна идти с войсками до границ России. Когда война окончится, митрополит гор Ливанских Илия (Антиохийский Патриарх) должен приехать в Россию и рассказать о том, как она была спасена”.

…Бог есть! И матери в период всех войн вшивали в одежду детям, мужьям и отцам, идущим в бой, пояс с чудотворной молитвой 90-го псалма “Живый в помощи Вышняго”.

…Крещеному перед боем в Чечне офицеру пуля попадает в голову, делает в ней два прохода, падает в рот, он ее выплевывает, остается жив и… с того дня не снимает нательный крестик.

…Бог есть! Операцию надо делать, — сказала моя жена, несмотря на смертный приговор, вынесенный врачами, стоя перед иконой Владимирской Божией Матери. Во время операции жена читала молитву “Живый в помощи”, и я был спасен.

Если Бога нет, то нет нужды ни в чем. Если нет Бога, нет нужды в детях. Их не будут крестить ради Христа, воспитывать в любви к Творцу и причащать Телом и Кровью Христовой. Сергеем Нилусом сказано в прошлом для нас, сегодняшних: “Сила Божия в немощи совершается…”

Именно так, Божиим промыслом, смертию смерть поправ, за други своя ушел в мир иной близкий мне человек дважды Герой России Николай Майданов. Ты, бес, убил его одного, а он воскрес в миллионах сердец и, вразумив их своей смертью, повел полками в Храм Святый. И таких новомучеников земли Российской — тысячи. Истинное их число известно только Богу. Сегодня уже мои сверстники и более молодые, чем я, стоят пред Всевышним у Престола Его, получив всенародное благословение на святость. Неразгаданная сила моего государства — в тайне Божьей и в молитве Ему. Она в наших скорбях и испытаниях на преданность Кресту. Потому что на все воля Божия. Ты в злобе своей можешь сжечь воина заживо или четвертовать и послать родителям фильм о казни их сына, но сломить дух носителя Креста тебе, бес, не дано! Твои легионы, исчадие ада, уже топили в Чудском озере, ты драпал с поля Куликова, был бит под Полтавой, Бородино, Берлином и далее везде, а тебе все неймется?! Да, в нужный час, “который уже ближе, чем мы думаем”, достаточно будет одного дыхания Его, и ты будешь стерт с земли моей. Но твое путанье под моими ногами попущено Им, чтобы я был в постоянной православной боевой форме для защиты Родины своей. А ты шепчешь: “Переверни Крест…” Как ты представляешь меня — идущим по святой земле вверх ногами? Входящим спиной в Храм Божий и читающим Евангелие в обратную сторону? Изыди, тьма. Уж Венценосный Государь с Семьей Святой на Троне! А у Креста Его отныне и присно и вовеки веков будет только первоначальное положение — Истинное, как в Страстную Пятницу, в час Распятия Его.

Все, бес. Я достаточно времени потратил на тебя. Подошло генеральное время суток — время вечерней молитвы, время воздания благодарения Ему за еще один прожитый день. Окончательный приговор твоим бессмысленным потугам в борьбе с Крестом — слова на десантном рюкзаке уходящего в разведку в Чечне спецназовца, Христолюбивого воина: “Прости нас, Господи!”

…Помни, что всякая помеха есть Божие наставление,
и потому положи в сердце свое слово,
которое Я объявил тебе в сей день —
От Меня это было.
Храни их, знай и помни — всегда, где бы ты ни была,
что всякое жало притупится, когда ты научишься во всем видеть Меня.
Все послано Мною для совершенствования души твоей
— все от Меня это было.

Аминь.

Теперь Виктор приносит сердечную благодарность всем тем, кто так или иначе помог ему определиться в жизни и содействовал появлению на свет книги “Живый в помощи”. И в первую очередь благодарит докторов Б.В. Фомина, Ю.С. Щигалева, Ш.Х. Гизатуллина, командарма Б.В. Громова, В.В. Громова, А.С. Тяжлова, Г.Г. Свиридова, Ю.А. Канатаева, И.С. Бочарова, В.И. Бондарева, А.П. Лагунова, А. Хвалина, Л. Болотина, главного редактора журнала “Русский дом” А.Н. Крутова, П.В. Глубко, игумена Алексия (Просвирина) и всех остальных – их имена ведает Бог…

И еще… Жене и дочери посвящаю
Я тебе низко кланяюсь, Женщина!
За терпенье и кротость твою.
За семью, что латала, как трещину,
За прощённую грешность мою.

Это я создавал тебе горести,
Глупой удалью сердце щемил.
На подушке, как следышек совести
Сохли слезы, когда я грешил.

И в войну тяжелей тебе было,
То не я пепелился в стрельбе.
От меня писем нет… Все постыло.
Значит, я не стучался к тебе.

И ребеночек струечкой прочности
Прекратить наши споры просил,
Утверждая семьи непрочности,
Сердцем-крошечкой папу любил.

А в минуты проверки всей жизни
Ты молитвой отмыла меня,
Не воздав ни на миг укоризну.
Матерь Божья согрела тебя.

Я тебе низко кланяюсь, Женщина!
Как споручнице нашей семьи.
Мы, как крепость, под Богом повенчаны
И вдвоем одно целое мы.

Комментировать

2 комментария

  • Ольга, 04.02.2019

    Спасибо за книгу. Спасибо за веру. Спасибо за честность. Поклон за мужество. Пишите еще. Если можно, ответьте . Пусть ответ будет наказом для молодого поколения, для подростков. Мне это важно, т.к. я педагог и работаю в школе. Ваш ответ мог бы стать точкой отсчета для очень важного разговора с детьми накануне 15 февраля , даты вывода войск из Афгана. Здоровья Вам!

    Ответить »
  • сергей, 10.11.2021

    спасибо Виктору Николаеву за эту книгу

    Ответить »