Фронтовые записки
Часть 2
Мы продолжаем читать записи, сделанные в тетрадке Еленой Ржевской. Взгляд на войну двадцатитрехлетней девушки...
Год назад под Москвой на оборонных работах, когда женщины рыли противотанковые рвы, над их головами летали низко немецкие самолеты, строчили из пулеметов, сбрасывали листовки:
Московские гражданочки,
Не ройте ваши ямочки.
Все равно наши танки
Не попадут в ваши ямки.
Подступает вода. По утрам, отворотив бревна настила в блиндаже, выбираем по сорок и более ведер воды, просочившейся из почвы.
Мыши и крысы привалили сюда из сгоревших селений, осаждают блиндажи. Сержант Тихомиров заявил опрометчиво, что ночью, просыпаясь, он чувствует себя княжной Таракановой. Сказанул — и прицепилось. Теперь его иначе и не называют: княжна Тараканова. В лучшем случае сержант Тараканов. Так уж теперь до конца войны.
Все та же осиновая прогорклая роща, заплывшая осеним туманом; еще навязчивей чернильный запах мокрых занимающихся сучьев. Всхлип болотной хляби под сапогами, раскат боя.
В этой же роще несколько немцев, уже опрошенных. Уже не «языки», а пленные. Только некому этапировать их в тыл: все боеспособные в боях. И приходится пока что держать пленных в расположении штаба. Они сложили себе шалаш и в нем ночуют, а день проводят снаружи в ожидании своей дальнейшей участи. В утренних сумерках, когда в сырой осиновой роще все так призрачно, стоит мне показаться из блиндажа, как немцы, дожидаясь и уже наготове, принимаются имитировать джаз. Эти призрачные продрогшие немцы у шалаша, их «джазовые» ужимки, приветствия, подтрунивания над собой и мной, их попытки обратить на себя внимание, расположить к себе судьбу и просто согреться... Это теперь тоже навсегда со мной — не отвяжешься.
В пустой деревне. Жители отселены. Возле дома в неогороженном палисаднике — земляной холмик, вбит кол, к нему прикреплена дощечка: «Здесь похоронен Васильев Николай Васильевич. Мир праху твоему».
Но бойцы так навострились — от них и под землей не скроешься. Расковыряли холмик, повыбрали картошку. Вбили обратно кол и приписали на дощечке: «Воскрес и ушел на фронт».
«Мы вырастим поколение, перед которым содрогнется мир, молодежь резкую, требовательную, жестокую. Я так хочу. Я хочу, чтобы она походила на молодых диких зверей» (Гитлер).
Девушка с искалеченным лицом — новый военфельльшер у нас в штабе. Год назад в декабрьском наступлении под Москвой в бою за Новый Иерусалим она была тяжело ранена.
Говорит: на передовую бы, мстить. Но недослышивает после ранения, один глаз заплыл — не видит, и она понимает, что на передовой ей уже не бывать.
Между теми боевыми днями и нынешними пролегли месяцы по госпиталям, когда «уже не хватало сил, терпения от моих ломот», и теперь она с неистощимой охотой и азартом рассказывает о том, как и каково ей было «давным-давно» на фронте, пока ее не покалечило.
Она москвичка, пошла добровольно на фронт, была в санвзводе, одна среди мужчин.
— Я ли это была или нет? На самом переднем крае. Когда мы двигались к Москве, отступали. Господи боже мой! Как это я там была! — взвинчивается она. — Подумаешь — нет, это не я была. Бой есть бой. Но что самое страшное — это пехота. Первоначально, правда, ничего не страшно. Идешь, стреляют, бьют, спотыкаешься то об лошадь павшую, то еще о что — как будто просто идешь по земле. И вот почему-то сначала не страшно. Боялась, что в ноги ранят, я голову не берегла. Наденешь на раненого свою шапку, потом ребята мне шапку с убитого принесут... Мама, когда умирала, сказала: «Тебя любить не будут, ты человек правды». А со мной все делились, хоть маленький кусочек хлеба, а на всех. Сперва казалось: как я буду обрабатывать рану и перевязывать зимой, на морозе? Для меня это было странным. «Не горюй, Нюша, насчет этого мы тебе подскажем». Они уже были в боях. И советы хорошие давали: спеши, Нюша, обзавестись семьей. А мне спешить некуда. Мне кажется, я была прошлый год озорная. Я ходила как сорванец. А понадобилось, так я у начпрода украла лошадь. И одна врач, Кац тоже: «Мне некуда спешить, я мужчиной стала». Застудилась, борода у нее стала расти. В тот раз немец был на горе. Чтобы его выбить, у нас было мало сил. Я у кустика вдруг остановилась, верно, сердце предчувствовало. Страх не страх, а какое-то предчувствие. Гранатное ранение. Просто, знаете, сразу головой в какую-то пропасть, как в глубокий сон. В медсанбате пришла в себя, говорить не могу — челюсть перебита. Только чувствую, как копошатся возле, ихние хлопоты, дыхание. И в голове что-то проталкивается. Пришел санитарный самолет за каким-то большим человеком. Слышимость мне как издалека: «Я не полечу, а ее отправьте». И меня отправили. Помню перестрелку. Тряски. И все. — Она достает из кармана кусочек бинта, вытирает слезящийся глаз. — У меня, знаете, какие глаза до этого были — кошачьи, красивые. Мне говорили: «Твои глаза сразу как прострел дают».
Его называли Интендантом или Иваном Сусаниным. И, наконец, просто и ясно — Исус Христос. Спасителем являлся он на станцию Мончалово в товарные вагоны, где остались тяжелораненые.
Этот старик из деревни Ерзово приносил голодающим раненым еду, все, что мог выскрести у себя. И он знал, где оставался спрятанный от немцев картофель совхоза в Чертолине. Старик вселял в несчастных надежду на спасение и сам служил проводником тем из них, кто мог двигаться, — переправлял их на «большую землю» возле Ножкина-Кокошкина, где у немцев не было сплошной обороны. И снова возвращался, чтобы принести в товарные вагоны еду и надежду и просто облегчить страдания.
Так, до последнего своего дня, когда, схваченный немцами, он был расстрелян.
Станция Мончалово отбита. Ни железнодорожной будки, ни следов жилья. Ни тех товарных вагонов... Ничего... Все вымерло. Только засыпанные снегом воронки и под снег ушедшая разбитая техника. И никто теперь не узнает, как же звали святого старика из спаленной деревни Ерзово. Захоронен ли он, где? Все отдавший людям, даже доски, припасенные на гроб себе, отдал умершему от ран комиссару полка.
Приказ: поодиночке не выходить из расположения части. Но сопровождающего мне не дали — бойцы подразделений штаба брошены на передовую, где сейчас на счету каждый штык.
Показали по карте маршрут — в полк, пять километров Там взяты пленные, надо срочно допросить.
Я шла проселком, потом лесной тропой в изреженном войной лесу и дальше по вытоптанной в снегу тропе, держащейся то у опушки, то скашивающей путь полем.
Всю дорогу сильно мело.
Я дошла в указанную мне на карте точку, где оборону занимало подразделение полка. Здесь была прежде деревня, теперь остался один дом с развороченной крышей, окна без стекол, стены продырявлены пулями и осколками снарядов. За домом притулилась пушка; ее ночью выкатывают, несколько выстрелов по противнику, и опять прячут за дом. Бойцы находились в землянках, от которых к дому прорыта траншея. Теперь им на горе подкинули сюда, в этот полуразрушенный дом, пленных. Охранявший их часовой не впустил меня. Позвали командира роты. Я намеревалась допросить пленных «на месте», как мне и было сказано. Но командир роты, отметив, что я при оружии — пистолет в кобуре на ремне, — значит, никаких с его стороны нарушений устава караульной службы, поспешно вывел пленных и вручил их мне вместе с их солдатскими книжками:
— Забирайте! Людей у меня побило. Некому да и на черта охранять тут их.
Пленных было трое. Трое верзил в грязно-белых ватных комбинезонах с капюшонами — так обрядили немцев этой зимой на нашем участке.
Командир роты и часовой спрыгнули в траншею и скрылись. Я осталась одна с пленными.
— Пошли! — в некотором недоумении сказала я.
Они за мной. Мы вышли в поле, и я с испугом обнаружила, что за это время снегом замело тропу, по которой я дошла сюда, и мне теперь не пройти наобум тем же путем — собьюсь заплутаю, еще и угожу со всей компанией к немцам, ведь сплошной обороны нет.
Как быть? И тут мне спасительным показался провод связи, протянутый на шестах через все поле по азимуту. Он выведет к какому-нибудь нашему штабу...
Я велела немцам идти вперед, опасаясь, что за спиной у меня им легко сговориться и напасть. Теперь они шли гуськом, о чем-то переговариваясь, слова не долетали до меня. Мы были в открытом поле одни, неподалеку в стороне — лес. Было мутно от снега. Больше всего меня страшил мой пистолет, которому я обязана была всей этой ситуацией. Им ничего не стоило отнять его у меня, разделаться со мной и скрыться в лесу.
— Vorsicht! Minen! — Это вырвалось инстинктивно. — Не разговаривайте, не отвлекайтесь! Смотрите под ноги! — прерывала я их разговоры на ходу или сговор, как могло быть. — Будьте внимательны! Ступайте след в след. Не торопитесь!
Мне не было известно, заминировано ли поле, но этот мой призыв «осторожно! мины!» сплотил нас.
Пленные, громоздкие, неуклюжие в своих толстых стеганых комбинезонах, переходящих от плеч в капюшон, схватывающий неповоротливую в нем голову, продвигались с опаской, проваливаясь то по колено, то по пояс в снег, тщательно стараясь попасть в след впереди идущего. А я в состоянии предельного напряжения твердила в голос, замыкая наше причудливое шествие:
— Vorsicht! Minen!
Провод вывел нас на большую дорогу, перешагнул ее и опять ушел в поле. Снег прекратился, стало яснее.
Наконец мы ступили на окраину сожженной деревни. Кроме нашего, тянулись еще и с другой стороны провода, и я почувствовала, что нескончаемый путь под мой беспрерывный возглас «vorsicht!» окончен, я не заблудилась, я вышла к штабу, — и дикая усталость накатилась на меня.
У ближайшего пепелища копошились женщины, отыскивая хоть что-нибудь пригодное. Они увидели нашу группу, застыли.
И вдруг одна, та, что ворошила лопатой в золе, тощая, несчастная, сама обугленная, как головня, отделилась от остальных и в бешеной ярости, замахнувшись лопатой, метнулась сюда, к пленным.
— А-а-а! — завопила я, кинулась между ней и немцами предотвратить расправу, выдернув из кобуры пистолет и тряся им над головой.
Она медленно опустила лопату с перекошенным судорогой лицом, перевела взгляд с меня на немцев и беззвучно, зло, отчаянно заплакала.
Я плюхнулась обессиленно на снег, сидела, все еще тряся бессмысленно пистолетом, с не унимавшимся из сорванной глотки стоном.
«Совершенно секретно! Срочно!
...пункт 2. Разрушения при отступлении... Противник должен получить совершенно негодную на долгое время, незаселенную пустынную землю, где в течение месяцев будут происходить взрывы мин... Адольф Гитлер».
Часть 2
Мы продолжаем читать записи, сделанные в тетрадке Еленой Ржевской. Взгляд на войну двадцатитрехлетней девушки...
Год назад под Москвой на оборонных работах, когда женщины рыли противотанковые рвы, над их головами летали низко немецкие самолеты, строчили из пулеметов, сбрасывали листовки:
Московские гражданочки,
Не ройте ваши ямочки.
Все равно наши танки
Не попадут в ваши ямки.
Подступает вода. По утрам, отворотив бревна настила в блиндаже, выбираем по сорок и более ведер воды, просочившейся из почвы.
Мыши и крысы привалили сюда из сгоревших селений, осаждают блиндажи. Сержант Тихомиров заявил опрометчиво, что ночью, просыпаясь, он чувствует себя княжной Таракановой. Сказанул — и прицепилось. Теперь его иначе и не называют: княжна Тараканова. В лучшем случае сержант Тараканов. Так уж теперь до конца войны.
Все та же осиновая прогорклая роща, заплывшая осеним туманом; еще навязчивей чернильный запах мокрых занимающихся сучьев. Всхлип болотной хляби под сапогами, раскат боя.
В этой же роще несколько немцев, уже опрошенных. Уже не «языки», а пленные. Только некому этапировать их в тыл: все боеспособные в боях. И приходится пока что держать пленных в расположении штаба. Они сложили себе шалаш и в нем ночуют, а день проводят снаружи в ожидании своей дальнейшей участи. В утренних сумерках, когда в сырой осиновой роще все так призрачно, стоит мне показаться из блиндажа, как немцы, дожидаясь и уже наготове, принимаются имитировать джаз. Эти призрачные продрогшие немцы у шалаша, их «джазовые» ужимки, приветствия, подтрунивания над собой и мной, их попытки обратить на себя внимание, расположить к себе судьбу и просто согреться... Это теперь тоже навсегда со мной — не отвяжешься.
В пустой деревне. Жители отселены. Возле дома в неогороженном палисаднике — земляной холмик, вбит кол, к нему прикреплена дощечка: «Здесь похоронен Васильев Николай Васильевич. Мир праху твоему».
Но бойцы так навострились — от них и под землей не скроешься. Расковыряли холмик, повыбрали картошку. Вбили обратно кол и приписали на дощечке: «Воскрес и ушел на фронт».
«Мы вырастим поколение, перед которым содрогнется мир, молодежь резкую, требовательную, жестокую. Я так хочу. Я хочу, чтобы она походила на молодых диких зверей» (Гитлер).
Девушка с искалеченным лицом — новый военфельльшер у нас в штабе. Год назад в декабрьском наступлении под Москвой в бою за Новый Иерусалим она была тяжело ранена.
Говорит: на передовую бы, мстить. Но недослышивает после ранения, один глаз заплыл — не видит, и она понимает, что на передовой ей уже не бывать.
Между теми боевыми днями и нынешними пролегли месяцы по госпиталям, когда «уже не хватало сил, терпения от моих ломот», и теперь она с неистощимой охотой и азартом рассказывает о том, как и каково ей было «давным-давно» на фронте, пока ее не покалечило.
Она москвичка, пошла добровольно на фронт, была в санвзводе, одна среди мужчин.
— Я ли это была или нет? На самом переднем крае. Когда мы двигались к Москве, отступали. Господи боже мой! Как это я там была! — взвинчивается она. — Подумаешь — нет, это не я была. Бой есть бой. Но что самое страшное — это пехота. Первоначально, правда, ничего не страшно. Идешь, стреляют, бьют, спотыкаешься то об лошадь павшую, то еще о что — как будто просто идешь по земле. И вот почему-то сначала не страшно. Боялась, что в ноги ранят, я голову не берегла. Наденешь на раненого свою шапку, потом ребята мне шапку с убитого принесут... Мама, когда умирала, сказала: «Тебя любить не будут, ты человек правды». А со мной все делились, хоть маленький кусочек хлеба, а на всех. Сперва казалось: как я буду обрабатывать рану и перевязывать зимой, на морозе? Для меня это было странным. «Не горюй, Нюша, насчет этого мы тебе подскажем». Они уже были в боях. И советы хорошие давали: спеши, Нюша, обзавестись семьей. А мне спешить некуда. Мне кажется, я была прошлый год озорная. Я ходила как сорванец. А понадобилось, так я у начпрода украла лошадь. И одна врач, Кац тоже: «Мне некуда спешить, я мужчиной стала». Застудилась, борода у нее стала расти. В тот раз немец был на горе. Чтобы его выбить, у нас было мало сил. Я у кустика вдруг остановилась, верно, сердце предчувствовало. Страх не страх, а какое-то предчувствие. Гранатное ранение. Просто, знаете, сразу головой в какую-то пропасть, как в глубокий сон. В медсанбате пришла в себя, говорить не могу — челюсть перебита. Только чувствую, как копошатся возле, ихние хлопоты, дыхание. И в голове что-то проталкивается. Пришел санитарный самолет за каким-то большим человеком. Слышимость мне как издалека: «Я не полечу, а ее отправьте». И меня отправили. Помню перестрелку. Тряски. И все. — Она достает из кармана кусочек бинта, вытирает слезящийся глаз. — У меня, знаете, какие глаза до этого были — кошачьи, красивые. Мне говорили: «Твои глаза сразу как прострел дают».
Его называли Интендантом или Иваном Сусаниным. И, наконец, просто и ясно — Исус Христос. Спасителем являлся он на станцию Мончалово в товарные вагоны, где остались тяжелораненые.
Этот старик из деревни Ерзово приносил голодающим раненым еду, все, что мог выскрести у себя. И он знал, где оставался спрятанный от немцев картофель совхоза в Чертолине. Старик вселял в несчастных надежду на спасение и сам служил проводником тем из них, кто мог двигаться, — переправлял их на «большую землю» возле Ножкина-Кокошкина, где у немцев не было сплошной обороны. И снова возвращался, чтобы принести в товарные вагоны еду и надежду и просто облегчить страдания.
Так, до последнего своего дня, когда, схваченный немцами, он был расстрелян.
Станция Мончалово отбита. Ни железнодорожной будки, ни следов жилья. Ни тех товарных вагонов... Ничего... Все вымерло. Только засыпанные снегом воронки и под снег ушедшая разбитая техника. И никто теперь не узнает, как же звали святого старика из спаленной деревни Ерзово. Захоронен ли он, где? Все отдавший людям, даже доски, припасенные на гроб себе, отдал умершему от ран комиссару полка.
Приказ: поодиночке не выходить из расположения части. Но сопровождающего мне не дали — бойцы подразделений штаба брошены на передовую, где сейчас на счету каждый штык.
Показали по карте маршрут — в полк, пять километров Там взяты пленные, надо срочно допросить.
Я шла проселком, потом лесной тропой в изреженном войной лесу и дальше по вытоптанной в снегу тропе, держащейся то у опушки, то скашивающей путь полем.
Всю дорогу сильно мело.
Я дошла в указанную мне на карте точку, где оборону занимало подразделение полка. Здесь была прежде деревня, теперь остался один дом с развороченной крышей, окна без стекол, стены продырявлены пулями и осколками снарядов. За домом притулилась пушка; ее ночью выкатывают, несколько выстрелов по противнику, и опять прячут за дом. Бойцы находились в землянках, от которых к дому прорыта траншея. Теперь им на горе подкинули сюда, в этот полуразрушенный дом, пленных. Охранявший их часовой не впустил меня. Позвали командира роты. Я намеревалась допросить пленных «на месте», как мне и было сказано. Но командир роты, отметив, что я при оружии — пистолет в кобуре на ремне, — значит, никаких с его стороны нарушений устава караульной службы, поспешно вывел пленных и вручил их мне вместе с их солдатскими книжками:
— Забирайте! Людей у меня побило. Некому да и на черта охранять тут их.
Пленных было трое. Трое верзил в грязно-белых ватных комбинезонах с капюшонами — так обрядили немцев этой зимой на нашем участке.
Командир роты и часовой спрыгнули в траншею и скрылись. Я осталась одна с пленными.
— Пошли! — в некотором недоумении сказала я.
Они за мной. Мы вышли в поле, и я с испугом обнаружила, что за это время снегом замело тропу, по которой я дошла сюда, и мне теперь не пройти наобум тем же путем — собьюсь заплутаю, еще и угожу со всей компанией к немцам, ведь сплошной обороны нет.
Как быть? И тут мне спасительным показался провод связи, протянутый на шестах через все поле по азимуту. Он выведет к какому-нибудь нашему штабу...
Я велела немцам идти вперед, опасаясь, что за спиной у меня им легко сговориться и напасть. Теперь они шли гуськом, о чем-то переговариваясь, слова не долетали до меня. Мы были в открытом поле одни, неподалеку в стороне — лес. Было мутно от снега. Больше всего меня страшил мой пистолет, которому я обязана была всей этой ситуацией. Им ничего не стоило отнять его у меня, разделаться со мной и скрыться в лесу.
— Vorsicht! Minen! — Это вырвалось инстинктивно. — Не разговаривайте, не отвлекайтесь! Смотрите под ноги! — прерывала я их разговоры на ходу или сговор, как могло быть. — Будьте внимательны! Ступайте след в след. Не торопитесь!
Мне не было известно, заминировано ли поле, но этот мой призыв «осторожно! мины!» сплотил нас.
Пленные, громоздкие, неуклюжие в своих толстых стеганых комбинезонах, переходящих от плеч в капюшон, схватывающий неповоротливую в нем голову, продвигались с опаской, проваливаясь то по колено, то по пояс в снег, тщательно стараясь попасть в след впереди идущего. А я в состоянии предельного напряжения твердила в голос, замыкая наше причудливое шествие:
— Vorsicht! Minen!
Провод вывел нас на большую дорогу, перешагнул ее и опять ушел в поле. Снег прекратился, стало яснее.
Наконец мы ступили на окраину сожженной деревни. Кроме нашего, тянулись еще и с другой стороны провода, и я почувствовала, что нескончаемый путь под мой беспрерывный возглас «vorsicht!» окончен, я не заблудилась, я вышла к штабу, — и дикая усталость накатилась на меня.
У ближайшего пепелища копошились женщины, отыскивая хоть что-нибудь пригодное. Они увидели нашу группу, застыли.
И вдруг одна, та, что ворошила лопатой в золе, тощая, несчастная, сама обугленная, как головня, отделилась от остальных и в бешеной ярости, замахнувшись лопатой, метнулась сюда, к пленным.
— А-а-а! — завопила я, кинулась между ней и немцами предотвратить расправу, выдернув из кобуры пистолет и тряся им над головой.
Она медленно опустила лопату с перекошенным судорогой лицом, перевела взгляд с меня на немцев и беззвучно, зло, отчаянно заплакала.
Я плюхнулась обессиленно на снег, сидела, все еще тряся бессмысленно пистолетом, с не унимавшимся из сорванной глотки стоном.
«Совершенно секретно! Срочно!
...пункт 2. Разрушения при отступлении... Противник должен получить совершенно негодную на долгое время, незаселенную пустынную землю, где в течение месяцев будут происходить взрывы мин... Адольф Гитлер».