Книжная полка
Даниил Альшиц «Хорошо посидели!»
Читаю замечательную книгу выдающегося петербургского историка Даниила Альшица. Доктор исторических наук, автор нескольких десятков книг по истории средневековой России написал книгу, в которой рассказывает о собственном опыте ГУЛАГа.
Даниил Натанович был схвачен в 1949 году. Выпущен в 1954-м.
Послевоенный сталинский ГУЛАГ отличался от ГУЛАГа 1930-х годов более мягкими условиями.
Расстрел был запрещен, кормили неплохо. Собственно, и задачи были другие. В 40-е - 50-е годы партийная верхушка придумала очень интересную вещь: заключенные были нужны в качестве рабов, которые бы много и практически бесплатно трудились на стройках страны. Поэтому и давали большие сроки: 10,15 и 25 лет.
Мне страшно, что современная молодежь часто не хочет знать об этих страницах отечественной истории. Вот и книга, которая лежит передо мной на столе, выпущена в количестве 500 (пятисот!) экземпляров.
Почему такой катастрофически небольшой тираж? А потому, что серьезные книги сегодня покупают мало. И раскупят ли эти пятьсот?..
А тем не менее книга Даниила Натановича уникальна тем, что автор не просто приводит факты, как во многих книгах на эту тему, а и осмысляет происходящее. Это книга-учебник, книга, через которую читатель и сам может почувствовать себя в условиях, в которые попал автор, и вместе с автором может попытаться пройти эти испытания и ответить на вопрос: а как бы я себя вел, как бы я относился к происходящему...
Очень хочу привести отрывок из этой книги:
…Пока он произносил свою угрозу, я успел раздеться и стоял в носках, в брюках и в казенной нижней рубахе.
— Пошел! — сказал «карцерман».
Он распахнул не закрытую на ключ, то есть уже приготовленную к моему приему, дверь, и я шагнул в карцер. Дверь за мной закрылась, и ключ несколько раз лязгнул в замке. Я оказался в обычной по размеру камере. Такое же окошко с решеткой за окном, такая же яркая лампочка под потолком, такая же «параша» — металлический стульчак в правом углу под окном, такой же умывальник, такая же батарея парового отопления под окном. Даже такой же железный столик и такая же откидная железная скамеечка возле него. И дверь такая же, с глазком и «кормушкой»... Были, однако, и существенные отличия от обычной камеры, из которой меня сюда привели. Их я немедленно и разглядел и почувствовал.
Вместо койки вплотную к стене был сделан бетонный рундук. На нем не было тюфяка. Лежала только подушка. Поверхность этого бетонного ложа искрилась тысячами разноцветных огоньков — она была покрыта сплошным слоем инея. На каменном полу инея не было, однако ногами я тут же ощутил сильный холод. Все объяснялось очень просто. Стекло в окне было выбито, а батарея была совершенно холодной. Я стал стучать кулаком в дверь. Довольно скоро подошел «карцерман».
—Чего надо?
—Батарея не работает, — сказал я. — Скажите, чтобы починили.
И окно разбито.
—Сейчас, — с издевкой сказал «карцерман». — Побегу за мастерами. А пока здесь будут ремонт делать, тебя в баньку отведу и стаканчик водки тебе поднесу для сугреву... Только придется немного подождать.
—Скажите, сколько градусов мороза на улице? — спросил я.
—Тридцать четыре градуса с утра было.
Я видел только часть лица этого типа. Перед моими глазами находился его пакостный рот, искривившийся в наглой ухмылке.
—Я жалобу напишу! Дайте мне бумагу и перо.
—Вернешься в камеру — там дадут. В карцере бумага и чернила не положены. Да и замерзнут они здесь, чернила-то.
Мне неудержимо захотелось плюнуть через «кормушку» в этот мерзко искривленный рот. На всякий случай я сам отошел от двери. Я понял, что разговор со мной доставляет этому садисту развлечение. Мелькнула мысль: «Может быть, еще поговорить с ним — ведь через "кормушку" идет тепло?». «Кормушка» захлопнулась. Все стало ясным. Пытка холодом устроена здесь совершенно сознательно. И ничего не поделаешь. Надо терпеть и как-то приспосабливаться. Для начала я начал бегать по камере, растирая при этом бока согнутыми руками. Потом стал подпрыгивать, хлопая в ладоши то спереди, то сзади. Теплее почти не становилось. Да и долго ли можно прыгать. От бега и прыжков участилось дыхание. Холодный воздух обжигал горло. Тогда я стал просто ходить из угла в угол.
«Негодяи! Оставили бы хоть ботинки на ногах — все бы легче было». Я попробовал полежать на заиндевелой постели. Лег животом вниз. Под живот подстелил подушку. Голову положил на руки. Ступни выставил за пределы рундука. Не знаю, сколько я сумел пролежать в такой позе — минуту, две или целых три. Первыми заледенели колени, потом руки. Я вскочил. Снова побегал и попрыгал. Лучшим положением оказалось такое: сесть на железную скамеечку, подложив под себя подушку, подтянуть к животу и обнять руками колени, опустить на них голову. Потом, когда устанешь так сидеть, колени можно опустить, но так, чтобы ступни не касались пола. Руками в это время можно растирать грудь, живот, уши, нос, щеки. Усерднее всего я растирал пальцы рук, обмороженные еще в сорок первом году. Они и сейчас, когда я пишу эти строки, моментально холодеют и белеют даже в осеннем холоде. Сколько раз читал я в различных книгах о сладкой белой смерти во льдах Арктики, или в сугробах русских степей. Закоченевший засыпает и видит чудесные сны. Ему чудится, что он в теплом цветущем саду, в горячих объятиях жгучей красавицы. А эти горячие объятия — в действительности, леденящие прикосновения смерти... Неужели и мне суждено пережить в этом промерзшем каменном мешке такие «приятные» минуты. Теперь я начал бояться того, что, закоченев, засну и, значит, умру. Самое страшное состояло в том, что ко сну и в самом деле стало клонить. Я снова бегал и прыгал. В какой-то момент я потерял над собой контроль, отключился. Помню, что очнулся я лежа на ледяном рундуке и в страхе вскочил на ноги. Я не имел ни малейшего представления о том, сколько я пролежал на своем морозном ложе. Знаю только, что достаточное время для того, чтобы «схватить» миозит (тогда я не знал ни такой болезни, ни такого слова) — воспаление спинной мышцы. Правда, меня эта болезнь схватила не сразу. Постепенно усиливающиеся легкие боли возникли у меня уже в «своей», следственной камере. И я стал привязывать к спине с помощью рукавов свитер, присланный в вещевой передаче из дому. Сильнейший приступ начался у меня уже в общей камере, летом. Но об этом потом. А сейчас замечу, что миозит, в пересменку с радикулитом, периодически мучает меня до сих пор.
Когда в щели окна забрезжил утренний свет, я стал с волнением ждать, дадут или не дадут чай? «Неужели дадут кружку холодной воды?» По логике поведения мучителей должно было быть именно так. «Если дадут холодную воду, — решил я, — плесну ее назад, в кормушку. Попаду кому-нибудь в рожу — тем лучше. Холодная вода мне не нужна — ее сколько хочешь течет из крана».
Кстати сказать — ни кружки, ни миски, ни ложки в камере не было. Я подумал: «Может быть, и вообще ничего мне здесь "не положено"?» В этих сомнениях я и дожил до момента, когда, наконец, за дверью послышались приглушенный грохот кухонной тележки и голоса.
Я встал возле двери и держал руки вытянутыми вперед. Руки плохо гнулись. Я боялся, что не сумею как следует взять и удержать то, что дадут.
Но вот оконце отскочило назад. Мне протянули пайку хлеба. Я быстро зажал ее между коленями и снова протянул руки. Мне протянули кружку горячего кипятка.
В другом случае я немедленно поставил бы ее на пол или на стол — так она была горяча. Но тогда я не сразу почувствовал жар, спокойно поставил кружку на столик. Я начал прикладывать к ней ладони. Я прикасался к ней сначала осторожно, потом все более уверенно.
Не знаю, можно ли более нежно и нетерпеливо ласкать женщину. Я обнимал кружку ладонями, гладил ею себя по лбу, прикладывал ее к сердцу, к животу, ставил ее по очереди то на одно, то на другое колено, медленно проводил кружкой по бедрам, по икрам. Потом я начал прихлебывать из нее мелкими-мелкими глоточками, чтобы продлить радость проникновения внутрь горячей воды. Я обогревал паром нос. Из глаз у меня потекли слезы. Не знаю — то ли от того, что я распарил какие-то глазные протоки, то ли от нахлынувшего ощущения счастья возвращающейся ко мне жизни.
Я сидел на мягкой — не такой уж холодной подушке, прихлебывал горячую воду, пощипывал пайку мягкого хлеба. Было так хорошо, так радостно. «Чего еще надо человеку, — подумал я. — Чего еще надо?! Подольше бы так. Постоянно бы держать в руках эту горячую, полную кипятка алюминиевую кружку». Но кружка с каждой минутой охладевала. Теплой воды в ней становилось все меньше... Вдруг снова залязгал ключ в замке «кормушки».
«Пришел отнимать кружку», — решил я и залпом допил оставшуюся воду.
В «кормушку» заглянул тот самый карцерный надзиратель, которого я не раз за прошедшую ночь вспоминал с ненавистью.
— Еще кипяточку налить? — зазвучал его уже знакомый мне, чуть гнусавый голос.
— Да, да, пожалуйста, — быстро заговорил я и протянул ему
кружку. — Пожалуйста, — продолжал я, торопливо произнося слова. — Если можно, то, пожалуйста, налейте еще кружечку.
Когда надзиратель вернул мне кружку, наполненную не такой горячей, как в прошлый раз, но все же достаточно горячей водой, я почувствовал прилив благодарности к нему за совершенный им добрый поступок. Я ведь знал, что он не обязан был наливать мне эту вторую кружку. Мне казалось тогда, что он не такой уж дурной и злой человек...
— Спасибо. Большое спасибо, — заговорил я.
— Чего там, — ответил он. — Пей.
«Кормушка» закрылась.
Допускаю, что есть люди, никогда не ощущавшие себя рабом, холопом. То ли судьба уберегла их от положений, в которых такое ощущение может возникнуть. То ли особо высоким духом они обладают. Во мне такое чувство несколько раз в жизни возникало. Слава Богу, редко, но бывали такие моменты. Могу, однако, сказать совершенно уверенно и себе (все, что я здесь пишу, я ведь говорю в первую очередь себе), и читателю этих строк: никогда в жизни, ни до, ни после этого случая с добавочной кружкой кипятка мне не доводилось так четко, так фиксированно, что ли, ощутить в себе чувство рабской, холопской благодарности «хозяину» за брошенную мне «кость». Поэтому и считаю я великим своим счастьем, фактором, оказавшим, быть может, влияние на всю мою дальнейшую жизнь, то, что я сразу же по достоинству оценил свое поведение. Тогда же, там, в карцере.
«Почему это я так залебезил перед ним из-за этой добавки кипятка?! — подумал я, усевшись на подушку возле столика. — "Спасибо", "пожалуйста", "большое вам спасибо". Не хватало еще добавить: "дай вам Бог здоровьица", подобно нищему на паперти. За что я его должен благодарить? За то, что расщедрился на кружку казенного кипятку? Да если бы он был человеком, — постарался бы хоть как-нибудь облегчить мое положение. Ну, хоть вторую подушку кинул бы сюда. Можно было бы хоть как-то лечь... А голос его? А рожа? А издевательские слова, которые он вчера произносил? И почему он вообще тут служит полупалачом? За чуть более сытный паек, чем у других? Ради того, чтобы не стоять у станка или не ходить за плугом? Он мерзавец и негодяй, мучитель-садист, наслаждающийся своей властью над теми, кто вчера был выше его, а сегодня отдан в его руки. Отдан для того, чтобы он — этот негодяй — хорошо, то есть "как положено", мучил здесь их, ни в чем не повинных людей! А я тут перед ним рассыпался в благодарности! Что же мне ожидать от себя завтра? Завтра следователь Трофимов раньше отпустит меня с допроса — "иди, поспи, а то не выспишься" — и я начну его благодарить. Послезавтра следователь разрешит мне передачу, и я начну кланяться ему до полу, как японец? Нет, нет, так не пойдет! Хорошо бы "зачеркнуть" то, что произошло, будто этого со мной и не было. Но как это сделать? Из песни слова не выкинешь. Но и так оставлять случившееся со мной нельзя...» Я понял, что надо сделать. Пусть это глупо. Но так надо. Как хорошо, что я еще так немного успел отпить из кружки...
Я подошел к двери и решительно постучал. «Кормушка» открылась.
—Ну чего? — спросил надзиратель. — Еще кипяточку захотелось?
—Нет, — сказал я. — Хочу вам и этот вернуть. Я подумал, что положена всего одна кружка.
—Положена от государства, конечное дело, одна. А вторая — это от меня лично. Пей, согревайся. И поимей в виду — русский человек зла не помнит.
—Забирайте, — сказал я. — Что положено — то давайте. А от вас лично мне ничего не надо.
—У, волк проклятый! — прошипел он, сразу озлобясь. — Ты у меня и что положено не получишь!
—Украсть по мелочи собираетесь?!
—Лучше украсть, чем тебе отдать. Жаль, смена моя кончилась. Но ты-то уж точно ко мне еще не раз попадешься! — Он с шумом захлопнул «кормушку».
—
Я отсидел (отбегал, отпрыгал) в карцере ровно двадцать часов. Все и дальше шло так же, как я уже описывал. Холод отнимал все мысли, всякие другие чувства... И все же какие-то обрывки мыслей вдруг врывались в мое сознание. Вспомнилось предупреждение майора Яшока — «Не острите, не поймут. А если поймут — то не в вашу пользу».
Я было начал корить себя за свое поведение в отношении следователя Трофимова. Зачем надо было мне подшучивать над его нелепым — «Моя фамилия капитан Трофимов»? Разве нельзя было воздержаться от обыгрывания этой фразы и не вооружать его против себя?.. Выходит, я сам себя посадил в карцер. А ведь мог, если бы вел себя иначе, сидеть сейчас в своей теплой камере, не мучиться так невыносимо...
Хорошо, что у меня было достаточно времени, чтобы на смену этим рассуждениям пришли другие. Я пришел к выводу, что вел себя правильно по очень простому счету: я оставался перед лицом следователя самим собой. Хорош я или плох, но я — это я. Это он, Трофимов, хочет добиться, чтобы я перестал быть самим собой, превратился в другого человека. А еще лучше, в кусок воска, из которого он будет лепить все, что ему угодно. Этого допускать нельзя. Оставаться самим собой во всех перипетиях, которые меня ожидают. На большее я не способен. Но и на меньшее нельзя согласиться...
«Интересно, а как же здесь летом? — подумал я в какой-то момент. — Карцер ведь теряет тогда главное "исправительное" воздействие — холод».
Поскольку времени у меня было достаточно, и я сотни раз переводил взгляд на окно и на батарею, ответ на вопрос — « А как же летом?» — вдруг пришел сам собой. Летом окно плотно застеклено, а батарея накалена. В летнем карцере кружка холодной воды имеет столь же важное значение, как зимой кружка горячей. Нет, летом все-таки лучше. Холодная вода течет из-под крана... А вдруг ее летом отключают, чтобы наказанный не поливал себя холодной водой? К счастью, летнего карцера я не испытал, и как у них это делалось летом, так и не знаю.
Объективность требует отметить, что на обед, кроме кипятка, мне дали полмиски полутеплой баланды. Вечером, ровно в восемь часов, какой-то другой «карцерман» выпустил меня из карцера. Я с трудом надел верхнюю рубашку и пиджак. Долго мучился с ботинками. Местный надзиратель меня не торопил, видимо, понимал, что руки у меня совсем окостенели и еле слушаются. Подошел еще один надзиратель и повел меня «домой», в 66-ю камеру.
Ефимов и Берестенев встретили меня трогательной заботой. Они принялись растирать меня своими шерстяными носками и рукавицами, украдкой нагретыми на батарее. Они высчитали, что мои двадцать часов отсидки в карцере окончатся вскоре после ужина, и не только потребовали выдать на меня ужин, но не притронулись и к своим порциям. Они заставили меня съесть три ужина и выпить три кружки еще чуть теплого чая. Особенно тронуло меня то, что они с утра сохранили для меня нетронутыми свои порции сахара. Добрые, хорошие люди. От всей души говорю им спасибо и сегодня, много лет спустя.
Сейчас я, пожалуй, еще острее ощущаю их душевную заботу обо мне — о своем случайном и совсем не давнем знакомом, попавшем в беду. Тогда их поведение казалось обычным и нормальным. Все мы тогда принадлежали к поколению, совсем недавно пережившему войну и блокаду, к поколению, привыкшему к норме жизни — помогай людям, и люди тебе помогут. Вытащить раненого из боя, отвлечь огонь на себя, доставить в роту еду, как бы это ни было опасно для твоей жизни, разделить по-братски последний сухарь, последние патроны — разве не было все это и обязательной, и естественной, как само дыхание, нормой тогдашней жизни? Да, было. Постоянная взаимная выручка и взаимная помощь были бытом. Сегодня, если не возобладал, то, по крайней мере, прочно утвердился другой тип отношений — «я — тебе, только если ты — мне».
Теплота и забота обо мне моих первых тюремных товарищей, повторяю, ощущается мною сегодня сильнее, чем тогда.
Я съел и выпил все, что мне было предложено. Я грел руки и сидел возле батареи, вделанной в специальную нишу под окном... Ничего не помогало — я продолжал дрожать и клацать зубами.
Когда прозвенел отбой, я быстро улегся под одеяло. Стало тепло. Дрожь понемногу стала утихать. Я лежал и с ужасом вспоминал свою прошлую ночь. И чувствовал себя счастливым оттого, что я снова «дома», в своей камере, в тепле и в уюте, рядом с такими хорошими и верными друзьями. С этими мыслями я и заснул.
Я проснулся от толчков в бок. Возле моего топчана, в одном белье стоял Берстенёв. Ефимов сидел на своей койке. В полуоткрытых дверях стоял надзиратель.
—Фамилия, — спросил он меня тихо.
Я назвался.
—На допрос. — Дверь закрылась.
Даниил Альшиц «Хорошо посидели!»
Читаю замечательную книгу выдающегося петербургского историка Даниила Альшица. Доктор исторических наук, автор нескольких десятков книг по истории средневековой России написал книгу, в которой рассказывает о собственном опыте ГУЛАГа.
Даниил Натанович был схвачен в 1949 году. Выпущен в 1954-м.
Послевоенный сталинский ГУЛАГ отличался от ГУЛАГа 1930-х годов более мягкими условиями.
Расстрел был запрещен, кормили неплохо. Собственно, и задачи были другие. В 40-е - 50-е годы партийная верхушка придумала очень интересную вещь: заключенные были нужны в качестве рабов, которые бы много и практически бесплатно трудились на стройках страны. Поэтому и давали большие сроки: 10,15 и 25 лет.
Мне страшно, что современная молодежь часто не хочет знать об этих страницах отечественной истории. Вот и книга, которая лежит передо мной на столе, выпущена в количестве 500 (пятисот!) экземпляров.
Почему такой катастрофически небольшой тираж? А потому, что серьезные книги сегодня покупают мало. И раскупят ли эти пятьсот?..
А тем не менее книга Даниила Натановича уникальна тем, что автор не просто приводит факты, как во многих книгах на эту тему, а и осмысляет происходящее. Это книга-учебник, книга, через которую читатель и сам может почувствовать себя в условиях, в которые попал автор, и вместе с автором может попытаться пройти эти испытания и ответить на вопрос: а как бы я себя вел, как бы я относился к происходящему...
Очень хочу привести отрывок из этой книги:
…Пока он произносил свою угрозу, я успел раздеться и стоял в носках, в брюках и в казенной нижней рубахе.
— Пошел! — сказал «карцерман».
Он распахнул не закрытую на ключ, то есть уже приготовленную к моему приему, дверь, и я шагнул в карцер. Дверь за мной закрылась, и ключ несколько раз лязгнул в замке. Я оказался в обычной по размеру камере. Такое же окошко с решеткой за окном, такая же яркая лампочка под потолком, такая же «параша» — металлический стульчак в правом углу под окном, такой же умывальник, такая же батарея парового отопления под окном. Даже такой же железный столик и такая же откидная железная скамеечка возле него. И дверь такая же, с глазком и «кормушкой»... Были, однако, и существенные отличия от обычной камеры, из которой меня сюда привели. Их я немедленно и разглядел и почувствовал.
Вместо койки вплотную к стене был сделан бетонный рундук. На нем не было тюфяка. Лежала только подушка. Поверхность этого бетонного ложа искрилась тысячами разноцветных огоньков — она была покрыта сплошным слоем инея. На каменном полу инея не было, однако ногами я тут же ощутил сильный холод. Все объяснялось очень просто. Стекло в окне было выбито, а батарея была совершенно холодной. Я стал стучать кулаком в дверь. Довольно скоро подошел «карцерман».
—Чего надо?
—Батарея не работает, — сказал я. — Скажите, чтобы починили.
И окно разбито.
—Сейчас, — с издевкой сказал «карцерман». — Побегу за мастерами. А пока здесь будут ремонт делать, тебя в баньку отведу и стаканчик водки тебе поднесу для сугреву... Только придется немного подождать.
—Скажите, сколько градусов мороза на улице? — спросил я.
—Тридцать четыре градуса с утра было.
Я видел только часть лица этого типа. Перед моими глазами находился его пакостный рот, искривившийся в наглой ухмылке.
—Я жалобу напишу! Дайте мне бумагу и перо.
—Вернешься в камеру — там дадут. В карцере бумага и чернила не положены. Да и замерзнут они здесь, чернила-то.
Мне неудержимо захотелось плюнуть через «кормушку» в этот мерзко искривленный рот. На всякий случай я сам отошел от двери. Я понял, что разговор со мной доставляет этому садисту развлечение. Мелькнула мысль: «Может быть, еще поговорить с ним — ведь через "кормушку" идет тепло?». «Кормушка» захлопнулась. Все стало ясным. Пытка холодом устроена здесь совершенно сознательно. И ничего не поделаешь. Надо терпеть и как-то приспосабливаться. Для начала я начал бегать по камере, растирая при этом бока согнутыми руками. Потом стал подпрыгивать, хлопая в ладоши то спереди, то сзади. Теплее почти не становилось. Да и долго ли можно прыгать. От бега и прыжков участилось дыхание. Холодный воздух обжигал горло. Тогда я стал просто ходить из угла в угол.
«Негодяи! Оставили бы хоть ботинки на ногах — все бы легче было». Я попробовал полежать на заиндевелой постели. Лег животом вниз. Под живот подстелил подушку. Голову положил на руки. Ступни выставил за пределы рундука. Не знаю, сколько я сумел пролежать в такой позе — минуту, две или целых три. Первыми заледенели колени, потом руки. Я вскочил. Снова побегал и попрыгал. Лучшим положением оказалось такое: сесть на железную скамеечку, подложив под себя подушку, подтянуть к животу и обнять руками колени, опустить на них голову. Потом, когда устанешь так сидеть, колени можно опустить, но так, чтобы ступни не касались пола. Руками в это время можно растирать грудь, живот, уши, нос, щеки. Усерднее всего я растирал пальцы рук, обмороженные еще в сорок первом году. Они и сейчас, когда я пишу эти строки, моментально холодеют и белеют даже в осеннем холоде. Сколько раз читал я в различных книгах о сладкой белой смерти во льдах Арктики, или в сугробах русских степей. Закоченевший засыпает и видит чудесные сны. Ему чудится, что он в теплом цветущем саду, в горячих объятиях жгучей красавицы. А эти горячие объятия — в действительности, леденящие прикосновения смерти... Неужели и мне суждено пережить в этом промерзшем каменном мешке такие «приятные» минуты. Теперь я начал бояться того, что, закоченев, засну и, значит, умру. Самое страшное состояло в том, что ко сну и в самом деле стало клонить. Я снова бегал и прыгал. В какой-то момент я потерял над собой контроль, отключился. Помню, что очнулся я лежа на ледяном рундуке и в страхе вскочил на ноги. Я не имел ни малейшего представления о том, сколько я пролежал на своем морозном ложе. Знаю только, что достаточное время для того, чтобы «схватить» миозит (тогда я не знал ни такой болезни, ни такого слова) — воспаление спинной мышцы. Правда, меня эта болезнь схватила не сразу. Постепенно усиливающиеся легкие боли возникли у меня уже в «своей», следственной камере. И я стал привязывать к спине с помощью рукавов свитер, присланный в вещевой передаче из дому. Сильнейший приступ начался у меня уже в общей камере, летом. Но об этом потом. А сейчас замечу, что миозит, в пересменку с радикулитом, периодически мучает меня до сих пор.
Когда в щели окна забрезжил утренний свет, я стал с волнением ждать, дадут или не дадут чай? «Неужели дадут кружку холодной воды?» По логике поведения мучителей должно было быть именно так. «Если дадут холодную воду, — решил я, — плесну ее назад, в кормушку. Попаду кому-нибудь в рожу — тем лучше. Холодная вода мне не нужна — ее сколько хочешь течет из крана».
Кстати сказать — ни кружки, ни миски, ни ложки в камере не было. Я подумал: «Может быть, и вообще ничего мне здесь "не положено"?» В этих сомнениях я и дожил до момента, когда, наконец, за дверью послышались приглушенный грохот кухонной тележки и голоса.
Я встал возле двери и держал руки вытянутыми вперед. Руки плохо гнулись. Я боялся, что не сумею как следует взять и удержать то, что дадут.
Но вот оконце отскочило назад. Мне протянули пайку хлеба. Я быстро зажал ее между коленями и снова протянул руки. Мне протянули кружку горячего кипятка.
В другом случае я немедленно поставил бы ее на пол или на стол — так она была горяча. Но тогда я не сразу почувствовал жар, спокойно поставил кружку на столик. Я начал прикладывать к ней ладони. Я прикасался к ней сначала осторожно, потом все более уверенно.
Не знаю, можно ли более нежно и нетерпеливо ласкать женщину. Я обнимал кружку ладонями, гладил ею себя по лбу, прикладывал ее к сердцу, к животу, ставил ее по очереди то на одно, то на другое колено, медленно проводил кружкой по бедрам, по икрам. Потом я начал прихлебывать из нее мелкими-мелкими глоточками, чтобы продлить радость проникновения внутрь горячей воды. Я обогревал паром нос. Из глаз у меня потекли слезы. Не знаю — то ли от того, что я распарил какие-то глазные протоки, то ли от нахлынувшего ощущения счастья возвращающейся ко мне жизни.
Я сидел на мягкой — не такой уж холодной подушке, прихлебывал горячую воду, пощипывал пайку мягкого хлеба. Было так хорошо, так радостно. «Чего еще надо человеку, — подумал я. — Чего еще надо?! Подольше бы так. Постоянно бы держать в руках эту горячую, полную кипятка алюминиевую кружку». Но кружка с каждой минутой охладевала. Теплой воды в ней становилось все меньше... Вдруг снова залязгал ключ в замке «кормушки».
«Пришел отнимать кружку», — решил я и залпом допил оставшуюся воду.
В «кормушку» заглянул тот самый карцерный надзиратель, которого я не раз за прошедшую ночь вспоминал с ненавистью.
— Еще кипяточку налить? — зазвучал его уже знакомый мне, чуть гнусавый голос.
— Да, да, пожалуйста, — быстро заговорил я и протянул ему
кружку. — Пожалуйста, — продолжал я, торопливо произнося слова. — Если можно, то, пожалуйста, налейте еще кружечку.
Когда надзиратель вернул мне кружку, наполненную не такой горячей, как в прошлый раз, но все же достаточно горячей водой, я почувствовал прилив благодарности к нему за совершенный им добрый поступок. Я ведь знал, что он не обязан был наливать мне эту вторую кружку. Мне казалось тогда, что он не такой уж дурной и злой человек...
— Спасибо. Большое спасибо, — заговорил я.
— Чего там, — ответил он. — Пей.
«Кормушка» закрылась.
Допускаю, что есть люди, никогда не ощущавшие себя рабом, холопом. То ли судьба уберегла их от положений, в которых такое ощущение может возникнуть. То ли особо высоким духом они обладают. Во мне такое чувство несколько раз в жизни возникало. Слава Богу, редко, но бывали такие моменты. Могу, однако, сказать совершенно уверенно и себе (все, что я здесь пишу, я ведь говорю в первую очередь себе), и читателю этих строк: никогда в жизни, ни до, ни после этого случая с добавочной кружкой кипятка мне не доводилось так четко, так фиксированно, что ли, ощутить в себе чувство рабской, холопской благодарности «хозяину» за брошенную мне «кость». Поэтому и считаю я великим своим счастьем, фактором, оказавшим, быть может, влияние на всю мою дальнейшую жизнь, то, что я сразу же по достоинству оценил свое поведение. Тогда же, там, в карцере.
«Почему это я так залебезил перед ним из-за этой добавки кипятка?! — подумал я, усевшись на подушку возле столика. — "Спасибо", "пожалуйста", "большое вам спасибо". Не хватало еще добавить: "дай вам Бог здоровьица", подобно нищему на паперти. За что я его должен благодарить? За то, что расщедрился на кружку казенного кипятку? Да если бы он был человеком, — постарался бы хоть как-нибудь облегчить мое положение. Ну, хоть вторую подушку кинул бы сюда. Можно было бы хоть как-то лечь... А голос его? А рожа? А издевательские слова, которые он вчера произносил? И почему он вообще тут служит полупалачом? За чуть более сытный паек, чем у других? Ради того, чтобы не стоять у станка или не ходить за плугом? Он мерзавец и негодяй, мучитель-садист, наслаждающийся своей властью над теми, кто вчера был выше его, а сегодня отдан в его руки. Отдан для того, чтобы он — этот негодяй — хорошо, то есть "как положено", мучил здесь их, ни в чем не повинных людей! А я тут перед ним рассыпался в благодарности! Что же мне ожидать от себя завтра? Завтра следователь Трофимов раньше отпустит меня с допроса — "иди, поспи, а то не выспишься" — и я начну его благодарить. Послезавтра следователь разрешит мне передачу, и я начну кланяться ему до полу, как японец? Нет, нет, так не пойдет! Хорошо бы "зачеркнуть" то, что произошло, будто этого со мной и не было. Но как это сделать? Из песни слова не выкинешь. Но и так оставлять случившееся со мной нельзя...» Я понял, что надо сделать. Пусть это глупо. Но так надо. Как хорошо, что я еще так немного успел отпить из кружки...
Я подошел к двери и решительно постучал. «Кормушка» открылась.
—Ну чего? — спросил надзиратель. — Еще кипяточку захотелось?
—Нет, — сказал я. — Хочу вам и этот вернуть. Я подумал, что положена всего одна кружка.
—Положена от государства, конечное дело, одна. А вторая — это от меня лично. Пей, согревайся. И поимей в виду — русский человек зла не помнит.
—Забирайте, — сказал я. — Что положено — то давайте. А от вас лично мне ничего не надо.
—У, волк проклятый! — прошипел он, сразу озлобясь. — Ты у меня и что положено не получишь!
—Украсть по мелочи собираетесь?!
—Лучше украсть, чем тебе отдать. Жаль, смена моя кончилась. Но ты-то уж точно ко мне еще не раз попадешься! — Он с шумом захлопнул «кормушку».
—
Я отсидел (отбегал, отпрыгал) в карцере ровно двадцать часов. Все и дальше шло так же, как я уже описывал. Холод отнимал все мысли, всякие другие чувства... И все же какие-то обрывки мыслей вдруг врывались в мое сознание. Вспомнилось предупреждение майора Яшока — «Не острите, не поймут. А если поймут — то не в вашу пользу».
Я было начал корить себя за свое поведение в отношении следователя Трофимова. Зачем надо было мне подшучивать над его нелепым — «Моя фамилия капитан Трофимов»? Разве нельзя было воздержаться от обыгрывания этой фразы и не вооружать его против себя?.. Выходит, я сам себя посадил в карцер. А ведь мог, если бы вел себя иначе, сидеть сейчас в своей теплой камере, не мучиться так невыносимо...
Хорошо, что у меня было достаточно времени, чтобы на смену этим рассуждениям пришли другие. Я пришел к выводу, что вел себя правильно по очень простому счету: я оставался перед лицом следователя самим собой. Хорош я или плох, но я — это я. Это он, Трофимов, хочет добиться, чтобы я перестал быть самим собой, превратился в другого человека. А еще лучше, в кусок воска, из которого он будет лепить все, что ему угодно. Этого допускать нельзя. Оставаться самим собой во всех перипетиях, которые меня ожидают. На большее я не способен. Но и на меньшее нельзя согласиться...
«Интересно, а как же здесь летом? — подумал я в какой-то момент. — Карцер ведь теряет тогда главное "исправительное" воздействие — холод».
Поскольку времени у меня было достаточно, и я сотни раз переводил взгляд на окно и на батарею, ответ на вопрос — « А как же летом?» — вдруг пришел сам собой. Летом окно плотно застеклено, а батарея накалена. В летнем карцере кружка холодной воды имеет столь же важное значение, как зимой кружка горячей. Нет, летом все-таки лучше. Холодная вода течет из-под крана... А вдруг ее летом отключают, чтобы наказанный не поливал себя холодной водой? К счастью, летнего карцера я не испытал, и как у них это делалось летом, так и не знаю.
Объективность требует отметить, что на обед, кроме кипятка, мне дали полмиски полутеплой баланды. Вечером, ровно в восемь часов, какой-то другой «карцерман» выпустил меня из карцера. Я с трудом надел верхнюю рубашку и пиджак. Долго мучился с ботинками. Местный надзиратель меня не торопил, видимо, понимал, что руки у меня совсем окостенели и еле слушаются. Подошел еще один надзиратель и повел меня «домой», в 66-ю камеру.
Ефимов и Берестенев встретили меня трогательной заботой. Они принялись растирать меня своими шерстяными носками и рукавицами, украдкой нагретыми на батарее. Они высчитали, что мои двадцать часов отсидки в карцере окончатся вскоре после ужина, и не только потребовали выдать на меня ужин, но не притронулись и к своим порциям. Они заставили меня съесть три ужина и выпить три кружки еще чуть теплого чая. Особенно тронуло меня то, что они с утра сохранили для меня нетронутыми свои порции сахара. Добрые, хорошие люди. От всей души говорю им спасибо и сегодня, много лет спустя.
Сейчас я, пожалуй, еще острее ощущаю их душевную заботу обо мне — о своем случайном и совсем не давнем знакомом, попавшем в беду. Тогда их поведение казалось обычным и нормальным. Все мы тогда принадлежали к поколению, совсем недавно пережившему войну и блокаду, к поколению, привыкшему к норме жизни — помогай людям, и люди тебе помогут. Вытащить раненого из боя, отвлечь огонь на себя, доставить в роту еду, как бы это ни было опасно для твоей жизни, разделить по-братски последний сухарь, последние патроны — разве не было все это и обязательной, и естественной, как само дыхание, нормой тогдашней жизни? Да, было. Постоянная взаимная выручка и взаимная помощь были бытом. Сегодня, если не возобладал, то, по крайней мере, прочно утвердился другой тип отношений — «я — тебе, только если ты — мне».
Теплота и забота обо мне моих первых тюремных товарищей, повторяю, ощущается мною сегодня сильнее, чем тогда.
Я съел и выпил все, что мне было предложено. Я грел руки и сидел возле батареи, вделанной в специальную нишу под окном... Ничего не помогало — я продолжал дрожать и клацать зубами.
Когда прозвенел отбой, я быстро улегся под одеяло. Стало тепло. Дрожь понемногу стала утихать. Я лежал и с ужасом вспоминал свою прошлую ночь. И чувствовал себя счастливым оттого, что я снова «дома», в своей камере, в тепле и в уюте, рядом с такими хорошими и верными друзьями. С этими мыслями я и заснул.
Я проснулся от толчков в бок. Возле моего топчана, в одном белье стоял Берстенёв. Ефимов сидел на своей койке. В полуоткрытых дверях стоял надзиратель.
—Фамилия, — спросил он меня тихо.
Я назвался.
—На допрос. — Дверь закрылась.