Монахиня Амвросия: 2

Бог велел делиться
Не очень строгий режим...


Эту, заключительную, часть записок монахини Амвросии (Оберучевой) предваряет помета: «Написано в 1943 году, после большого перерыва».


Режим в нашей Макарихе был не очень строгий: хотя официально и не было разрешения на выход из нашего городка, но все же можно было, гуляя, проникнуть за границу городка. Наши не решались, но я уходила в церковь в городе.
Увидалась там со знакомым дьяконом Косьмой. Он подвел меня после службы к владыке-хирургу — преосвященному Луке, который тоже обитал в этих краях. Не старый, на вид лет 50-55, в темно-синем подряснике, с монашеским кожаным поясом, лицо приятное, благостное. Он благословил меня и на мой вопрос (если мне предстанет необходимость работать по медицине, благословит ли он меня) с готовностью, с радостью сказал: «Благословляю, работайте с Господом. Вот я ведь тоже работаю».
Причаститься было нельзя: батюшка здешний никого не исповедовал. Отец Косьма обещался зайти к нам в Макариху. Он жил деревне по другую сторону города.
День был жаркий. Идя из города, я изнемогала от жары. Проходя мимо открытых ворот, увидела скамейку во дворе под деревьями и решила отдохнуть. Подхожу, чтобы сесть, и слышу окрик: «Не садитесь, скамейка только что окрашена, вот здесь можно», — и мне показывают на соседнюю скамейку.
Это говорил пожилой почтенный человек, видно, интеллигентный. Я подошла и села рядом с ним. Он сразу догадался, что перед ним ссыльная. Стал расспрашивать — откуда? И когда я сказала, что из Козельска, он сейчас же спросил: «Врач Оберучева? Моя жена писала мне, что она у вас ночевала, и дочь наша Ирочка тоже была у вас». И я его знала, только заочно. Отдохнув и поговорив немного, я хотела уходить, а он, написав адрес своей дочери, живущей в Москве, настойчиво повторял: «Напишите ей, непременно напишите». Ему была назначена здесь ссылка. У меня осталось такое хорошее впечатление от этого человека, от этой чудесной встречи.
Возвратилась я благополучно: на меня никто не обратил внимания.
Отец Косьма навещал нас: помнится, приносил мне пшена. И как-то спросил, нет ли какой нужды, — чтобы я сказала, так как ему часто присылают посылки.
У меня, между прочим, не выходил из головы больной, который начал поправляться после тифа: он лежал голый, а ему так хотелось на чистый воздух. Вот я и просила, не может ли о. Косьма уделить пару белья и утешить этого больного. Спаси, Господи, о. Косьму, он всё принес, и выздоравливающий был так рад.

Как-то раз один познакомившийся со мной священник вызвал меня из барака и предложил с его духовными чадами пойти в кустарник, чтобы там помолиться. Был канун 1 августа (ст. стиль). Он обещал прийти с владыкой Варнавой.
Я возвратилась в барак и собралась уходить, а наши батюшки добродушно пошутили надо мной, сказав: «Наша м. Амвросия, как только появится новый батюшка, так сейчас же оказывает ему по чтение, благословения просит».
Я ушла с сестрами, которые ждали меня у входа в наш барак. Вошли в кустарник и сели на кочки в ожидании прихода батюшки и владыки. Батюшка этот был совсем молодой, но такой добродушный, доверчивый: он с таким благоговением отзывался о владыке, когда звал меня. Сестры рассказывали о владыке, что он особенно прозорливый, говорит необыкновенно, в его словах надо видеть особый глубокий смысл; вообще, он говорит много непонятного, как говорят блаженные, юродивые Христа ради: «Вот вы увидите, увидите!» И сами с таким восторгом говорят о нем: «Идет! Тише, тише! Идет, идет!»
Рядом со священником шел владыка. Он был одет в длинный белый балахон, ниже подпоясан узким ремнем. На голове круглая, высокая, полупомятая шапка, вроде камилавки. Сам пожилой, лет семидесяти, с седой бородой, резкими чертами лица, орлиным носом. Вообще, немного напоминает старца Илариона Троекуровского (в миру Иларион Мефодьевич Фокин, 1774-1853) - подвизался в затворе в селе Троекуровское (с 1824 г.), где основал Троекуровскую женскую общину (впоследствии монастырь), как его изображают на портретах.
Мы все подошли за благословением. Сразу бросилось в глаза неумение держать себя и благословлять, что-то (а что, и сама не могу объяснить) показалось мне странным. В душе я укорила себя.
Батюшка и сестры пели, «владыка» молился, но сам не принимал участия в служении. И здесь мне показалось странным, что он и поклоны совершал не тогда, когда обычно полагается. Опять я себя укорила и вспомнила, что при назначении «владыки» в сан епископа была какая-то история (хорошо ее не помню): как будто укоряли, зачем его посвящают в епископы, когда он не получил надлежащего образования. Но зато он праведный, необыкновенно духовный, за это его и посвятили, вспоминаю я.
Сестры, которые так благоговели перед ним, хотели, чтобы я пошла рядом с ним, и он что-нибудь нужное бы мне сказал. Он мне что-то много говорил, но я не поняла и потому не запомнила. Мне неловко было перед сестрами, что я не могу так восторженно относиться к нему, как они. Мы попрощались с тем, что завтра за мной зайдут, и мы пойдем сюда же помолиться.
Утром пришел ко мне сам батюшка, вызвал меня из барака и в ужасе рассказал обо всем происшедшем. В их бараке было несколько московских священников и вот, когда они с «владыкой» возвращались, московские батюшки стали говорить вслух между собой, с намерением, чтобы их слышали окружающие, что между ними притворщик, самозванец, которого надо разоблачить...
На другой день рано утром увидели, что «владыка» исчез. Он ушел, и когда — никто ничего не знал. Молодой батюшка сейчас же прибежал ко мне и рассказал все это. А сам огорчен ужасно: Что будет с «владыкой», куда он ушел? Он, верно, испугался. До сих пор батюшка еще верил в него и потому так огорчился. А у него было только сомнение: вдруг какая-нибудь клевета вызвала гонение на невинного человека?! В душе я боялась его осудить до тех пор, пока не встретила человека, который был дружен с настоящим владыкой Варнавой: он рассказал мне, что, живя в Москве, владыка часто бывал у них в семье, они его чтили, и когда он скончался, они были на погребении.
Ходила я на кладбище с книжкой: там были деревья, и можно было посидеть почитать, а то ведь в бараке полутемно, душно, а на улице жарко и пыльно. Перед нашим бараком был навес, но крыша исчезла, остались только одни столбы и стропила. Днем там нет защиты от солнца. Вечером мы — несколько сестер — читали там вечерние молитвы. На память об этом у меня остался рукописный молитвенник, где мои голубые чернила расплылись, потому что читали, когда шел маленький дождь.
На кладбище было тяжело: там ежедневно с утра вырывалась громадная могила, в десять-двадцать раз больше обычной. Туда весь день приносили покойников и зарывали только вечером. Кроме того, на кладбище одной быть небезопасно, когда даже в городке иногда видишь: сидит какой-нибудь батюшка с мешком и чинит белье, а сапоги поставил рядом; и вдруг шпана, как их называют здесь, с удивительным проворством схватывает сапоги и убегает. Или кто-то из них ухватит шапку, а в ней зашиты деньги. Тем дело и кончается. Сколько все это горя приносит! Все живут под страхом. Особенно, когда позже стали отправлять более молодых и способных к работе и остались только старые да малые. Здесь уж было полное раздолье для шпаны: они заняли один из освобожденных бараков и по вечерам зажигали костер, пели песни. Это напоминало разбойников, которые когда-то в таком страхе держали народ.
Иногда шпана ночью делала налет: они подкапывались под края крыши и неожиданно врывались в барак, где все спали. Это наводило такой панический страх: со сна люди не понимали, за что хвататься... Поэтому в нашем бараке решили установить дежурство. По очереди мужчины с палками стояли по часу и следили. Как приближал вечер, так становилось страшно. Начальство почему-то под конец уехало...
Наступил день Преображения. Я пошла к обедне, из наших никто не ходил. Выйдя из церкви, я попала под сильный дождь: вся вымокла, что называется, до костей. При выходе из города зашла в один дом посушиться. Напротив как раз была почта, и я зашла узнать, нет ли для меня писем до востребования. Стою в очереди. Кто-то из нашего барака увидел меня и велел поспешить: «Все ваши уложились, объявление садиться на баржу».
Я ужасно испугалась и сейчас же побежала. Правда, все уложились и даже связали мои вещи. Но там у меня деньги, которые необходимы для дороги. Я всё развязала, стала разбирать, а у самой руки и ноги трясутся: долго не могу ничего найти, сил нет завязать веревки.
Все тронулись, осталась я одна в бараке. Кое-как связала вещи, теперь надо искать носильщиков. Надо, значит, оставить вещи на произвол. Бегу в один, другой барак, но вот свободных, которые могли бы понести, нет. Уже солнце село. Какие-то две женщины, после многих моих просьб, согласились донести мои вещи до баржи.
Но когда подходили, узнали, что наши остановились в каком-то ущелье и там сложили вещи в ожидании баржи. Еще рано. Для меня это ужасно — ведь опять надо тащить мой громадный багаж, но кому? Даже неловко стать рядом с м. Софией и другой монахиней, как будто я им навязываюсь, чтобы мне помочь. Чувствую, что они меня сторонятся: боятся моего багажа. Свой они как-нибудь дотащат вдвоем; или одна будет сторожить, а другая понесет.
Так я и встала в стороне, а вечер уже наступил, почти совсем стемнело. Нигде не вижу людей. Наши все пошли с вещами на баржу. Молюсь Богу, мне страшно, хожу вокруг, чтобы увидеть кого-нибудь... Но нигде никого... Боюсь думать о дальнейшем.
И вот два незнакомых мне до сих пор батюшки пришли и взяли мои вещи. Я села на палубе, на вещах. Как же благодарна я была этим батюшкам. Верно, наши сказали, что я осталась там одна. А на пристани видно было, как шныряла шпана. Страшно было даже подумать остаться в такой обстановке!
На палубе было хорошо, лучше, чем в каюте. Тепло, приятно смотреть на небо и реку. А внизу, в темноте, многих обворовывали. Мы ехали по Северной Двине в Великий Устюг. Кое-где в селах еще были церкви, и их вид утешал нас. К концу дня мы увидали главы церквей Великого Устюга. Но подъехали не к тому берегу, где был город, а к другому. Здесь мы высадились на пустом берегу и расположились группами, в каждой группе был назначен свой распорядитель. Стали раскладывать костер и кипятить воду для чая. Мы должны были отправиться версты за три от берега, вверх, в Троицкий монастырь, где нам назначена ссылка. Поджидали подвод для вещей (на нашем этапе была тысяча с чем-то человек). Ходили в монастырь посланные и сказали, что скоро будут подводы. У кого были легкие вещи, те, взяв их на плечи, пошли пешком.
Наши батюшки и сестры, подождав до захода солнца, решили пойти с более легкими вещами. Сестры оставили около меня то, что было потяжелее, и тоже пошли, чтобы занять, если будет возможность, место получше, а меня просили, чтобы я проследила, как будут класть их вещи на подводы. Мало-помалу к вечеру все ушли. При вещах осталась я, и еще на земле около костра лежали два больных человека. Они были в жару и без памяти. Их знобило, и они бессознательно тянулись к огню. Все время надо было следить, чтобы они не сгорели.
Наступила темнота, но никаких подвод не приехало. Из монастыря возвратился посланный нашей группой и сказал, что, к сожалению, подвод никаких нельзя достать и придется остаться здесь до утра. Видно было, что ему жаль так оставлять меня. Он прошел по окрестности, принес хворосту и сказал: «Надо вам развести побольше костер, и вы его поддерживайте, чтобы было теплее».
А я только перед этим думала: хорошо, что костер тухнет, огонь будет привлекать сюда шпану, которая, должно быть, во множестве рыскает по берегу, как это обыкновенно бывает при остановках. Но теперь не противоречила; только Один Господь знает, что лучше — в темноте или при огне? Оправив костер, он смущенно попрощался со мной и ушел в монастырь, обещав похлопотать утром.
Только Господь знает, как я пережила эту ночь!
Как только забрезжил рассвет, две сестры взяли свои вещи, которые лежали около моих. Так что остались только мои.
К утру оба больных скончались.
Вскоре пришел за мной батюшка Макарий с двумя ссыльными. Упокой его, Господи (теперь он умер): он всегда был так добр ко мне и вообще ко всем.

Мы пошли в гору к монастырю. Это было 6 августа. Помню, в ограде было два больших храма, один в два этажа. Часть каменных монастырских построек, прочных, со сводами, еще сохранилась. Постройки были старинные. Однажды, уже в мою бытность, сюда приезжала комиссия от Архангельского общества, говорила о сохранении этого монастыря, как археологической древности. Но пропустить эту комиссию в храм не разрешили, так как в нем были сыпнотифозные.
Наши располагались в храме наверху. Пришлось идти по лестнице со всеми вещами. Вещи люди поставили в головах, а сами лежали прямо на полу. Сестры освободили мне местечко между ними.
Весь пол храма был сплошь занят лежащими людьми. В ограде то тут, то там, около деревьев размещались группами люди и готовили себе пищу или кипятили воду для чая. Все уголки монастыря были сплошь заняты ссыльными, так как людей было слишком много. В каждом помещении был выбран особый старший, который всем распоряжался.
В первый же день мне пришлось увидеть около ворот на крыльце сторожки полубольного человека. У него было воспаление шейных желез — последствие сыпного тифа, который он только что перенес, но еще не совсем оправился от болезни. Он остался от прежде бывшего здесь этапа. Конечно, теперь заболели все, у которых раньше не было тифа.
Поминутно можно было видеть людей больных, изнемогающих от жажды, но от слабости ничего не могущих для себя сделать. Взяв свою кружку, я подходила к группе сидящих у костра людей и просила то тех, то других налить в мою кружку воды, чтобы напоить больного. Некоторые давали, но большинство в первое время относились ко мне с недоверием и отвечали резко, вроде: «Знаем, какому больному, — для себя просишь». Тогда надо было просить у других, так как больные умоляли дать им пить.
Вечером, когда все ложились, было страшно темно, трудно найти свободный промежуток, чтобы ступить ногой; к тому же первое время света никакого не было, а в темноте пройти было почти невозможно. Когда утром вставали, лестница наша была завалена навозом и вся залита.

Монашествующие и духовные ютились вместе. Спать в храме на полу мне пришлось только одну или две ночи. Затем меня позвали в контору, там был комендант из В. Устюга — наше начальство. Он сказал: «Вы нам помогайте, как врач (из моих документов это было видно), чтобы своей подписью засвидетельствовать смерть ссыльного, и тогда уже его будут хоронить. А размещайтесь в комнатке рядом с конторой — вот здесь».
Мне страшно было отлучиться, и сразу согласиться я не могла, хотя сознавала, что там обстановка для ночлега ужасная. Но здесь я боялась оставаться одна, и поэтому ответила: «Если бы еще кто-нибудь со мною был, я согласилась бы». Они разрешили мне взять кого-нибудь из своих. Рассказала батюшкам. Они одобрили мой переход. Спросила, не хочет ли кто со мной. Одна из сестер, монахиня Алексия (из Брянского монастыря), захотела, и мы перешли.
Там, конечно, было несравненно лучше. От конторы была деревянной перегородкой отгорожена комнатка в одно окно. Там двое нар, был столик, табуретка, а для освещения мы употребляли маленький пузыречек с керосином и зажигали фитилек.
Теперь я уже считала своей обязанностью обходить все группы этапа, а где замечала больного, старалась отделить его от здоровых. Таким образом, с позволения начальства получились отдельные палаты для различного рода больных. Пока были большей частью дизентерийные. Главное, больные просили пить. Теперь мне помогала м. Алексия. Она приносила и кипятила воду, а я разносила по своим больным. И пока кое-что было из лекарств, раздавала им. У каждого были свои нужды, и так как им не к кому было обратиться, то они говорили мне. И вот, пойдешь что-нибудь отнести, а по пути встретятся больные с бесконечными просьбами: приходится задерживаться, и когда еще дойдешь до места!
Утром в контору приезжал комендант из В. Устюга. Я где-нибудь у больных, а он, как войдет, сейчас же кричит мою фамилию. Надо было подать ему записку: сколько умерло, сколько заболело. К тому же, я стала просить чем-нибудь помочь мне - привезти сахара, белого хлеба, молока, чтобы дать больным. Черный хлеб нам давали.
Комендант был ничего, видно, добрый человек, хотя по необходимости он резко говорил. Но на мои усердные просьбы он смилуется и скажет: «Ну, я вам пришлю сахара, белого хлеба и молока, только прямо в вашу комнату».
И это было правильно, так как, если я сразу не выйду к подводе с продуктами, то старшие (начальство наше) встретят подводу и отольют себе от этого малого количества молока, которое предназначалось больным. Поэтому, завидя подводу, мы с м. Алексией шли скорее ее встречать.
Иногда комендант скажет, как бы проверяя нас: «Уж очень вы заботитесь о ссыльных!»
«Ну, как же иначе, когда я сама такая!»
Эта пища для такой массы больных была каплей в море. Но и то слава Богу! Хоть по кусочку сахара дашь всем больным и некоторым белого хлеба по кусочку и по полстакана молока.
Дизентерия была ужасная. При голодном желудке человек не переносил болезни. В день умирало несколько человек. А когда вскоре добавился тиф, то стало умирать десять-пятнадцать больных.
А каково при такой болезни быть в одном и том же белье! Стала я и об этом просить. И вот, уже под конец, склонились на мою просьбу и выдали белье. Мне выдали мыло, м. Алексия наготовила воды и стала обмывать их, так что можно было надеть чистое белье.
Как благодарны были люди! Хотя они и умирали, но были утешены, что о них заботятся. Некоторые давали адрес и просили сообщить их родным, когда умрут.
Помню, один больной, интеллигентный, подозвал меня и спросил тихонько: «Что, если бы я выпил литр водки, умер бы я?» Он очень страдал, ему хотелось умереть.
Я стала уговаривать его: «Вам уже немного осталось жить, умоляю вас, употребите эти несколько оставшихся часов на подготовку к вечности. Вам осталось немного потерпеть, а там вечность...»
В конце концов, он пообещал терпеть, сколько ему Господь назначил, и дал мне конверт с адресом своей сестры, чтобы я, когда он скончается, вложила туда извещение о его смерти. Я так и сделала. В тот же день, кажется, он скончался, и я отправила письмо с кратким извещением о смерти. Через несколько дней я получила ответ от нее с просьбой подробно описать последние дни жизни брата. Конечно, я написала, что знала.
До поздней ночи приходилось спешно обходить все помещения, где могли оказаться больные. Их надо было отделять, хоть сколько-нибудь оберегая других от заражения. Когда прибудут новые ссыльные и я замечу их, то спешу к ним, чтобы поместить в более или менее безопасное место.
На минутку присела я на скамейку, где сидели наши батюшки, и они сказали мне, что сейчас принесли в мертвецкую (каменный обширный погреб) нашего дьякона, который когда-то был с нами в сарае.
Под вечер запрягали лошадь и накладывали покойников на одну телегу — человек по пятнадцать и более. Если я могла улучить время, то шла провожать их на кладбище, чтобы хоть там помянуть их. Везли их два человека, большей частью из шпаны. Им отдавали за погребение одежду умерших.
Сначала я делала это сама, когда могла, а потом уполномоченный, в один из своих приездов к нам, сказал мне, чтобы кто-нибудь провожал покойников до могилы, пока не зароют, а то на могильщиков полагаться нельзя, и чтобы народ окрестный не смущать небрежным погребением.
Некоторые из ссыльных иногда пробирались в церковь, которая находилась верстах в трех отсюда, на самом берегу, напротив В. Устюга. Тогда я передавала записочки о упокоении умерших. Но, к сожалению, не всех записывала: уж очень много их было. Прости меня, Господи! И как я жалею, что не сберегла списки умерших, чтобы потом на свободе поминать их.


10.JPG
ЗА ВЕРУ ХРИСТОВУ ПОСТРАДАВШИМ
СВЯЩЕННОСЛУЖИТЕЛЯМ, МОНАШЕСТВУЮЩИМ И МИРЯНАМ,
НОВОМУЧЕНИКАМ И ИСПОВЕДНИКАМ РОССИЙСКИМ

Санкт-Петербург. Свято-Троицкая Александро-Невская Лавра.
(Снимок сделан мною 29 мая 2011 года)




Комментарии

Да, дорогая Людмила, спасибо за ваши рассказы. Данные записи как раз на день памяти новомученников российских, за веру в Господа пострадавших.
 
[FONT=&quot]«... и которая считала себя счастливой всегда, даже среди самых тяжелых страданий[FONT=&quot]». [/FONT][/FONT]
Тема и тяжелая, и светлая. Светлый Божеский человек в страшных обстоятельствах жизни. Вечная память! Спасибо,Людмила.
 
Сверху