Жизнь святого Амвросия Медиоланского
Глава I
Жизнь святого Амвросия протекала в период внешнего и внутреннего распада Римской Империи. Особенного внимания она заслуживает потому, что этот отец Церкви, вместе с высотой духовного подвига, соединял в себе и доблести государственного деятеля. Занимая важнейшие посты в государстве и принимая близкое участие в его превратностях, Амвросий употреблял все свои силы, чтобы возродить духом новой веры разлагающееся общество того времени.
Амвросий родился в Трире, в первой половине IV-го столетия1, когда христианство, в силу эдиктов императора Константина, приобрело не только свободу исповедания, но пользовалось уже и некоторым покровительством государственной власти.
Отец святого Амвросия был префектом Галлии, считавшейся тогда самой важной провинцией, так как она заключала в себе кроме Галлии, в собственном смысле, еще Испанию и Англию. Это был сановник выдающихся способностей, он принадлежал к древнему знатному сенаторскому роду, принявшему христианство еще во времена гонений. (При Диоклетиане один из отпрысков этого рода, – девушка, имя которой до нас не дошло, – запечатлела свою веру во Христа мученичеством).
У Амвросия был брат Сатир и сестра Марцеллина. Воодушевленная с юных лет горячей верой, Марцеллина оставила родной дом и отправилась в Рим, к папе Либерию, с намерением принять обет девства и провести там остальную жизнь в строгом уединении. Сатир и Амвросий, оставшись в родительском доме, были примером трогательной братской дружбы. У обоих был одинаковый характер, одни и те же вкусы и почти одна и та же наружность, но младший Амвросий отличался сверх того еще особенной детской миловидностью. (Сохранилось поэтическое сказание, что к нему в колыбель, как к Платону, прилетали пчелы и с его уст собирали мед).
После преждевременной смерти отца, Сатир и Амвросий вместе с матерью также переселились в Рим, центр тогдашней науки и просвещения, – с целью докончить там образование.
Общество, окружившее их в Риме, было чуждо христианства, горячо исповедуемого ими с детства. Одряхлевший политеизм среди потомков патрицианских родов имел еще много последователей. Памятники, связанные с былым величием Рима, когда роды эти были на вершине могущества и славы, в их наследниках возбуждали чувство благоговения к старине. Они думали, что, удаляясь от верований и преданий прошлого, они нарушат свой долг по отношению к отечеству и предкам.
Таких приверженцев минувшего Амвросию приходилось встречать особенного много среди своих школьных товарищей и учителей. Сущность тогдашнего образования сводилась к изучению классических образцов греко-римской поэзии и красноречия, – в них же все было пропитано политеизмом. Приверженцы древнего язычества, сожалея о перевороте, повсюду совершающемся на их глазах, – в этих школах чувствовали себя господами. Преимущественным вниманием здесь пользовалась наука права, так как на нем было воздвигнуто величественное здание древнеримского государства.
Предназначая себя к службе в высших должностях, Амвросий, конечно, не мог пренебрегать ни одним из предметов, знание которых было необходимо для этой деятельности. Юные годы Амвросия прошли, таким образом, среди двух противоположных течений. Но ни двойственность окружающей среды, ни великие произведения древних философов, юристов и художников не могли поколебать стойкости чистоты его христианских верований. Напротив, он стал лучше понимать настроение ума противников, с которыми победившему христианству предстояло еще не раз встретиться; он научился говорить языком врагов, чтобы поражать их на их же почве и собственным их оружием, – этим он сообщил своему слову самостоятельность и силу, которые потом обеспечили ему блестящий успех.
Среди высшей администрации, куда готовил себя Амвросий, господствовало такое же смешение верований и противоположных умственных направлений: все более важные посты Империи, особенно в самом Риме, были распределены между язычниками и христианами, что естественно способствовало образованию двух различных партий, хотя и сближавшихся между собой на почве служебных занятий, но внутренне остававшихся чуждыми друг другу. Во главе этих партий стояли Симмах, префект Рима, и Проб, управлявший большей частью Италии. Оба они пользовались громадной популярностью, – первый благодаря своей выдающейся административной деятельности; второй заслужил ее своей доброй христианской жизнью, знатностью рода, восходившего к Марку Аврелию, и щедрой благотворительностью.
Сатир и Амвросий встречали самый радушный прием в домах того и другого; причем Симмах оказывал отеческую заботливость Сатиру; Проб же проявлял исключительную благосклонность к Амвросию. Благодаря влиянию своих патронов, Сатир был назначен квестором в Луканию; а Амвросий сначала состоял при преторской префектуре в Риме, затем же был назначен к императору Валентиниану для управления провинциями Лигурией и Эмилией в качестве консулария. Провинции эти обнимали тогда всю верхнюю Италию. Главным городом их был Милан.
Здесь, вследствие непрерывного ряда переворотов, государственная власть не пользовалась почти никаким значением; поэтому Проб, вполне понимая, что вернуть власти необходимый авторитет может только высокая нравственная личность, так напутствовал Амвросия, отправлявшегося на место новой службы: «Иди, дитя мое, и держи себя там не как судья, а как епископ!».
Совет был принят и исполнен. Провинции, порученные ведению Амвросия, скоро почувствовали на себе блага человеколюбивого, но твердого управления. Это было для них тем более ощутительно, что за пределами Милана характер правления был совершенно иной: император Валентиниан был хотя прямой, но грубый солдат. Заботясь больше всего о внешнем порядке и дисциплине, он безжалостно карал всякое малейшее неповиновение. Часто он говорил: «Душа верховной власти – правосудие, а душой правосудия должна быть непреклонная строгость». Амвросий же имел об этом более возвышенное понятие: он утверждал, что для безопасности государства справедливость требует, чтобы власть взяла на себя также и защиту угнетенных. Внимательно выслушивая всякую жалобу, он, когда принужден был налагать наказание или восстанавливать права потерпевших, всегда умерял свои действия милосердием. Этим Амвросий приобрел всеобщую любовь, между тем как сам монарх, повеления которого он исполнял, внушал один только страх. Но сверх того, Амвросий снискал глубокое уважение народа еще безупречностью своей частной жизни, а также щедрой благотворительностью, которую всячески старался скрыть.
Самая же важная заслуга Амвросия заключалась в том, что такое общее уважение и доверие он приобрел в то время, когда город был полон раздоров. Помимо смятений, вызванных в Милане, как и повсюду, еще не вполне завершившимся переходом от язычества к христианству, – в недрах только что восторжествовавшей Церкви уже происходило прискорбное и глубокое разделение. Несмотря на анафемы Никейского Собора, еретическое учение Ария, родившееся на Востоке, распространилось почти по всей Империи. Ересь, как известно, заключалась в оспаривании Божественной природы Христа и в низведении Его личности в ряде простых тварей.
Ложность этого учения явно изобличалась соответствующими местами Священного Писания, особенно словами Самого Спасителя; однако, сущность ереси, будучи ловко замаскирована, ускользала от понимания народа. Споры, продолжавшиеся более 20 лет, сводились к такому вопросу: «Сын – равен, или только подобен Отцу? Имеет ли Он участие в бесконечном Существе Отца? Или Он только подобие Его Божества?» Те, кто отвергал равенство Сына Отцу, склонялись к вере в одно лишь подобие. Это тонкое различие выражалось двумя эпитетами, по-гречески отличавшимися лишь одной буквой, «гомоусиос» и «гомиусиос». Но в этой смягченной форме ересь не становилась менее важной и следование ей менее гибельным; ибо с того момента, как во Христе переставали признавать Бога, в Нем могли признавать лишь какое-то промежуточное существо, – полубога или доброго гения. Оказывалось, таким образом, два Бога, противостоящих друг другу: один больший, другой – меньший. Что же в таком случае мешало присоединять к ним еще и других богов?
С победой учения Ария, христианство стало бы ничем иным, как временно очищенным политеизмом. Испорченное в самой своей основе, оно не замедлило бы вылиться в формы жизни, свойственные всякому идолопоклонству; всеверие, жестокость и распутство, от которых Евангелие недавно очистило общественную атмосферу языческого мира, снова получили бы религиозные оправдания.
Форма, предложенная арианами, настолько искусно замаскировала ложь, что смута успела овладеть многими умами. Не прошло и 20 лет, как город Милан сделался ареною яростной борьбы между защитниками Никейской веры и арианами, которые, не решаясь на открытое опровержение, извращали ее коварными толкованиями. Споры происходили в присутствии императора Констанция, последнего из потомков Константина Великого. Некоторые честолюбивые епископы, испорченные нравами двора, убедили императора, что он всевластен, и что его авторитет простирается также и на решение основных вопросов вероучения. Констанций склонился к ереси, находя, по-видимому, что эта ложь может быть лучшей и более сильной союзницей его властолюбия.
Епископ Миланский Дионисий за сопротивление этим притязаниям Констанция был сослан, и доживал свои дни в изгнании. Преемник его Авксентий, пришелец в этой провинции, не знавший даже местного языка, был скорее навязан Милану, чем избран. Он принадлежал к числу тех людей описываемого времени, вера которых была уже искажена. Авторитетом Авксентий не пользовался никаким. Одного его присутствия было достаточно, чтобы вызывать среди христиан разногласия. Религиозные распри, вероятно, обострились бы еще больше, если бы император Валентиниан совсем не запретил споров о вере. Он не любил препирательств вообще и богословских в особенности; по отношению к ним он всегда держался в стороне, несмотря на то, что был искренне предан христианству.
Авксентий скончался в Милане через год после назначения туда Амвросия на государственную службу. Теперь религиозное и политическое брожение в Милане усилилось еще более. Из какой партии мог быть выбран преемник Авксентию? Право избрания принадлежало епископам всей области совместно с клиром города. Сверх того, необходимо было считаться: во-первых, с мнением мирян, которые в данном случае едва ли согласились бы принять малоизвестного архипастыря, и во-вторых – с желанием императора. Поэтому прежде чем решиться на что-либо окончательное, епископы послали депутацию к Валентиниану с целью узнать его мнение относительно предстоящего выбора. Но Валентиниан, полагая для себя за правило не переходить границ, где его авторитет соприкасался с самостоятельностью Церкви, решительно уклонился дать свой совет. «Такой выбор, – ответил он, – выше моих сил. Вы сами должны знать, кто более достоин епископства. Я преклонюсь пред вашим избранником и с верой буду принимать от него назидание для спасения души».
Отлагать дальше решение вопроса было невозможно. Выборы назначены были в одной из базилик города. Епископы разместились на главном амвоне; волнующаяся же и нетерпеливая толпа наполнила остальную часть храма и обменивалась бурными пререканиями. По обязанности службы Амвросий явился туда и в вежливых, но твердых выражениях призывал присутствующих спокойно ожидать исхода выборов.
Народ успокоился. Вдруг среди общей тишины, как бы по внушению свыше, нежный детский голос трижды провозгласил: «Амвросий – епископ!». Собрание заволновалось. Спустя мгновение имя Амвросия, «Амвросия – епископа», повторялось всеми. Такое неожиданное предпочтение было оказано Амвросию за его непоколебимую веру и за беспристрастие, с каким он относился ко всем партиям города при исполнении своих обязанностей.
Но Амвросий, – один во всем собрании, – не понимал происходившего и отказывался верить тому, что слышал. На лице его можно было прочесть даже неудовольствие. Всегда верный правилам Церкви, он никогда, однако, не думал посвящать себя ей всецело; здесь же, вместе с неожиданной почестью, на него налагали обязанности, бремя которых казалось ему слишком тяжелым. «Я принадлежал миру сему, – говорил он позднее, – но меня насильно вырвали из сует его».
Амвросий решил уклониться во что бы то ни стало от предлагаемого ему высокого служения и для этого пытался показать себя недостойным избрания. Как раз тогда был обычный час судебных заседаний. Из храма Амвросий отправляется прямо в преторий и здесь, вопреки своему обычаю, велит подвергнуть подсудимого жестокому наказанию.
Народ, однако, не смутился этим. Подобно евреям, поднявшим шум перед трибуналом Пилата, толпа кричала: «Этот грех пусть падет на нас!». Некоторые же, улыбаясь, прибавляли: «Амвросий, ты ведь еще не принимал святого крещения, этот грех твой, вместе с прежними, будет омыт в купели».
Пытался Амвросий и иными способами показать народу свое недостоинство быть епископом, но все попытки его были напрасны. Тогда Амвросий решил избавиться от упорных настояний народа более действенным способом. Было два пути служения Церкви: деятельность священника и подвиг отшельнической жизни. Амвросий выбрал для себя последний. Ночью он покинул Милан с целью уйти от мира в затвор. Но, отправившись один без провожатых, заблудился и утром, думая, что направляется к Павии, вдруг увидел себя опять пред воротами Милана. Его узнали, привели домой и уж больше не выпускали из вида.
Однако Амвросий мог привести в свою пользу еще одно важное обстоятельство. Следуя обычаю того времени, он откладывал свое крещение до предсмертного часа и потому еще не был в числе оглашенных, готовящихся ко крещению, а каноны Церкви запрещали новообращенным принимать епископский сан. Да и закон Константина не позволял должностным лицам города вступать в клир.
Но общее желание видеть его именно епископом было так велико, что епископы не могли не подтвердить народного избрания. «Под влиянием общего воодушевления, – говорил потом Амвросий, – были забыты всякие правила».
Избрание совершилось. Донесение о нем было послано императору. Император не замедлил дать свое одобрение. Для него важно было видеть духовную власть в руках человека, им самим отмеченного на государственной службе. Чтобы положить конец колебаниям Амвросия, император собственноручно написал ему, обещая со своей стороны принять все меры к успокоению епископата. Одновременно с эти наместнику Италии был послан приказ дать скорейший ход делу избрания Амвросия, несмотря ни на какие препятствия.
Письмо императора, однако, не застало Амвросия в Милане. Он еще раз попытался уклониться и уехал в деревню, где спрятался в доме одного из своих друзей. Но перед императорским повелением друг Амвросия почувствовал себя бессильным и принужден был объявить, что Амвросий скрывается у него.
В столь чудесном согласии служителей Церкви, народа и императора, несомненно, выражалась воля Божья, и перед нею Амвросий должен был склониться. Теперь он уже не настаивал даже на том, чтобы между его крещением и посвящением в первый духовный сан был соблюден законный промежуток времени: со дня крещения до его рукоположения прошла всего лишь неделя.
Всю последующую жизнь Амвросий сожалел об этой поспешности. «Вот, – говорил он про себя, – человек, который не был вскормлен и воспитан в лоне Церкви, а взят прямо с судейского кресла, где, вместо псалмов и священных песнопений, он слышал только выкрики приставов. А теперь, совершая Евхаристию, человек этот получил место среди званных за Божественной трапезой! Господи, помоги ему на этом новом пути!».
Амвросий с первых же дней своего епископства внушил к себе доверие. Жизнь его, и прежде безупречная, стала теперь непрерывным самоотречением и суровым подвигом. Все свои деньги он раздал бедным. На их же обеспечение он назначил и свое недвижимое имущество, поручив распорядиться этим сестре Марцеллине. Единодушие, которое проявили при этом избрании православные, раньше совершенно разъединенные, не позволяло новому епископу сомневаться насчет предстоящего ему пути.
Он тотчас же послал депутацию на Восток разыскать и привезти останки своего предместника Дионисия-исповедника, умершего в изгнании в одном из глухих городов Армении. За содействием в этом деле Амвросий обратился к Василию, епископу Кесарийскому – знаменитейшему из отцов Восточной Церкви. Василий, отправляя на Запад останки Дионисия, написал Амвросию красноречивое послание и в нем как бы призывал его к высокому, но и опасному делу – защите истинной веры. «Воздадим хвалу Господу! – писал великий епископ. – В каждом поколении Он находит людей, достойных Своего избрания. Некогда Он помазал в цари над своим народом простого пастуха. Из Амоса, пасшего коз, Он воздвиг пророка, исполненного Святым Духом. Теперь Он в царствующем граде нашел тебя, человека, выдающегося по образованию, красноречию, знатности и богатству. Бог взял тебя из судей мирских и уготовил тебе место в сонм апостолов. Подвизайся же подвигом добрым, и если безумство Ариево коснулось и твоей паствы, исцеляй ее от этой заразы!»
В скором времени Амвросию представился случай выполнить на деле пророческий совет Василия Великого. Императору Валентиниану не суждено было осуществить свое намерение обеспечить спокойствие Миланского епископата. В походе против сарматов, вторгшихся в Паннонию, он был внезапно разбит параличом. Управление перешло к его двум сыновьям, но ни один из них не был к тому способен. Старшему Грациану только что исполнилось 16 лет; младший же, рожденный от второго брака с Юстиной и в честь отца названный Валентинианом, был всего четырехлетним ребенком. Грациан был юноша добронравный, но слабохарактерный. Воспользовавшись этим, Юстина легко добилась от него согласия разделить верховную власть с Валентинианом. Однако это ее не удовлетворяло. В Грациане она видела не столько законного государя, сколько сына своей соперницы, и материнская ревность ее не знала границ. Около нее образовалась партия, под влиянием которой религиозные распри того времени еще более обострились.
С первых же дней своего царствования Грациан показал себя приверженцем никейской веры. Те же, кто ненавидел православие и его ревностного защитника Амвросия, сплотились вокруг матери младшего императора, надеясь при ее помощи доставить торжество ереси.
Ободряемые негласной поддержкой Юстины, последователи Ария стали требовать, чтобы за ними было сохранено владение одной из базилик Милана. Эту базилику они надеялись удержать за собой навсегда. Но уступка храма арианам и учреждение в городе еретической кафедры было бы ничем иным, как посягательством на духовный авторитет Амвросия. С целью воспрепятствовать этому, Амвросий обратился к Грациану, но тот проявил полную бесхарактерность: он ограничился пока лишь временным закрытием оспариваемого храма, окончательное же решение дела отложил до своего прибытия в Милан. Это подало арианам некоторые надежды, и послужило бы причиной больших беспорядков, если бы идущие с Востока вести о вторжении готов не придали делу такой оборот, при котором Амвросий имел случай показать, как много государство и Церковь могли извлечь пользы из его преданности и мужества.
Покойный Валентиниан, неожиданно возведенный на престол по выбору войска, чувствовал, что управлять целой империей ему одному не по силам. Узаконивая разделение ее, ставшее в то время уже обычным, и при обширности территории даже необходимым, он отказался от Востока в пользу своего брата Валента. Будучи человеком недалекого ума, Валент не обладал ни одним из тех качеств, благодаря которым Валентиниан умел подчинять людей своей личности.
Уступая придворным влияниям, которые сбили с пути и Констанция, Валент еще решительнее, чем Констанций, воспользовался авторитетом императорской власти для защиты еретического учения. Раздраженный встречаемым сопротивлением, он обратил всю восточную Церковь в арену кровавых преследований и постоянных волнений. Борьба с Василием Кесарийским, отказавшимся признать авторитет светской власти в определении догматов веры, особенно когда эта власть уклоняется от православия, – окончилась не в пользу Валента. Тем не менее, он заупрямился и, идя все дальше по ложному пути, сделал из религиозного вопроса – вопрос своего личного самолюбия. Такой взгляд на дело веры весьма гибельно отразился на отношениях Империи к готам.
Среди народов, живших на границе Римских владений и постоянно угрожавших Империи, самым могущественным были готы. Это были опасные соседи, но с ними Империя все-таки могла поддерживать более или менее правильные сношения. Сношения эти сделались особенно частыми с тех пор, как готам проповедано было христианство. Один из них, Ульфила, получил даже епископский сан; это связало готов с государственной Церковью, но кроме того, Империя часто вербовала среди них наемников для своих многочисленных легионов.
С большим беспокойством узнали в Константинополе, что этот полуварварский народ, нападений которого уже перестали было бояться, сам подвергся нашествию диких орд сильного и свирепого племени, пришедшего неизвестно откуда.
Беспокойство сменилось настоящим ужасом, когда в Константинополь прибыл епископ Ульфила с известием, что готы не в состоянии сопротивляться этому нашествию. Ульфила умолял дать убежище своим соотечественникам в пределах Империи и взамен обещал, от имени готов, беспрекословную покорность и верную службу.
Это неожиданное предложение вызвало большую тревогу в совете Валента. Трудно было поверить, чтобы недавние враги в столь короткое время могли стать мирными и доброжелательными согражданами. Можно ли было полагаться на их обет подчинения законам Империи, когда они, совершенно незнакомые с этими законами, сами не понимали, что обещали? Насколько прочно могло быть соглашение с таким народом, и возможна ли была бы с ним совместная жизнь? Не будет ли это то же, что пустить волка к себе в овчарню?
Некоторые же говорили, что побежденные и спасающиеся готы настолько еще сильны и так хорошо вооружены, что воспрепятствовать их переходу через Дунай весьма трудно, и что поэтому лучше добровольно принять теперь предлагаемые ими условия, чем быть вынужденным к тому силой.
Валент некоторое время колебался между этими двумя решениями и, как вообще свойственно людям слабохарактерным, остановился на середине. Он согласился исполнить просьбу готов, но на следующих условиях: чтобы они, прежде чем перейти границу Римских владений, сложили все оружие, и чтобы отделились от православных – противников арианства.
Второе условие было принято ими без сопротивления. Готы были не настолько развиты, чтобы понимать богословские вопросы. Они верили всему, чему учил их епископ Ульфила, а он, хотя и присутствовал на некоторых соборах того времени, но живя вдали от обстоятельств их вызвавших, не в силах был разбираться в этих глубоких и сложных разномыслиях.
Ульфила плохо знал греческий язык, и поэтому смягченная форма арианства не казалась противной его совести: никакой лжи в ней он не видел. «Все эти споры, – говорил он, – одна интрига и честолюбие. Я не нахожу оснований отказать императору в исполнении его требования».
С первым же условием дело обошлось иначе. Готы за оружие держались крепче, чем за свои религиозные верования. Принудить их к исполнению обещания, – сложить оружие, – не было никакой возможности. Они высадились во владения Империи в полном вооружении, с женами, детьми, имуществом, и при этом в гораздо большем числе, чем предполагалось. Но этого мало. Не довольствуясь отведенными им землями, готы, подобно разлившейся реке, стали неудержимо распространяться за указанные им пределы. Испуганные жители бросились бежать, и готы самовольно располагались в покидаемых жилищах. Когда императорские чиновники попытались остановить готов, среди последних немедленно раздались упреки в вероломстве и угрозы. Собравшись под предводительство своих вождей, они готовы были вступить в бой со своими испуганными хозяевами.
Положение государства становилось опасным более чем когда-либо. Вторжения варваров бывали и раньше, но римские легионы в конце концов всегда отражали их, и священная территория Римской империи оставалась вне посягательств. Теперь же было не то. Готы стояли не на далеких окраинах Империи, а в самом центре ее, пред воротами одной из столиц.
Видя свою ошибку, Валент обратился к Грациану, заклиная его прийти на помощь против врага, угрожавшего им обоим. Этот отчаянный призыв привел благородного юношу в совершенное смущение. На него возлагалась слишком большая задача. Его, совсем неопытного в военном деле, призывали стать во главе войск и идти против врага, одно имя которого еще не так давно произносилось с трепетом.
Приближенные давали Грациану осторожные, или вернее, малодушные советы. «Кто будет, – говорили они, – охранять границы Империи во время твоего отсутствия? Разве галлы не угрожают вторжением тебе самому? И неужели Рейн – граница более надежная против франков, чем Дунай против готов?» Грациан колебался. Голос долга, однако, взял верх, и он решил немедленно послать на Восток несколько отрядов, обещая весной лично выступить на помощь Валенту во главе всех войск, какие только имелись в его распоряжении. Но на Востоке Грациана встретило новое затруднение: он там очутился в атмосфере религиозных споров, возбужденных Валентом. Грациану, воспитанному в догматах Никейского собора, которые его отец так тщательно охранял и которых он держался с детской доверчивостью, трудно было отличить истину от искусно замаскированной лжи. Он много слышал об Амвросии, способности которого превозносил еще его отец. И вот Грациану пришла мысль, что в Миланском епископе он найдет советника, просвещенного и сильного для того, чтобы помочь ему выйти их затруднения. Немедленно он написал Амвросию, прося его руководства в вопросах, возбужденных борьбой с арианством.
Ничего не могло быть трогательнее этого призыва доверчивой души, волнуемой предстоящими военными действиями и религиозными сомнениями. Амвросий ответил тотчас же. События, происходившие на Востоке, в нем самом вызывали изумление и гнев. Как христианин, как епископ, и как опытный законовед, он не мог не возмущаться. Как и все его современники, он только в Римской империи видел ту совокупность образованности, порядка и всякого мирного преуспевания, которую мы ныне называем цивилизацией, а тогда называли рax romana. Вне этого «римского мира» для людей того времени казалось невозможной никакая жизнь, достойная человека. Позволить вооруженным варварам проникнуть в пределы Империи, значило разрушить общество, ниспровергнуть весь государственный строй. Подобного случая не было во всей Римской истории. Так думал Амвросий. Договор с готами, способствовавший усилению ереси, и без того уже пустившей повсюду глубокие корни, еще более увеличил его тревогу. Епископы Церкви из страха пред новыми поселенцами принимали он них и даже стали носить ожерелья, браслеты и другие готские знаки отличия. «Это кощунство постыдно для Римского имени! – восклицал Амвросий. – Оно нас унижает!»
И Амвросий не замедлил послать Грациану просимые разъяснения. Свой ответ он впоследствии развил более обстоятельно, сделав из него обширный трактат, в котором божественность Христа доказывалась текстами Священного Писания и философскими рассуждениями. Несмотря на ценность этих рассуждений, в них ясно чувствуется взволнованное состояние его души. Это горячее увещание, призывавшее юного императора безбоязненно выступить на защиту веры и государства, было точно воинственная песнь, полная любви к Богу и отечеству.
В этом призыве Амвросий не отделяет оскорбления, нанесенного святыне христианской религии, от посягательства на величие Рима. Ересь Ария есть, по его мнению, главная причина всех бед. «Я не стану задерживать тебя, – говорит он в своем письме, полученном Грацианом как раз перед выступлением в поход, – Спеши к ожидающей тебя победе! Иди, благочестивый государь, щит истинной веры да оградит тебя, и да укрепится твой дух! Вероотступничество навлекло на нас кару, твердость же твоей веры нас спасет. Гнев Божий поколебал обаяние Империи там, где поругана была вера в Сына Божия. Вспомни смерть, муки и изгнание пострадавших при этом исповедников! Дакия, Мизия, Паннония, Фракия с негодованием внимают кощунственным молитвам ариан, смешавшимся с буйными криками варваров. Что доброе может выйти от такого союза? Каково может быть благоденствие Империи, когда она вверена таким охранителям? Где поколеблена вера, там не может быть общественной безопасности. Восстань, государь, и разверни свой стяг! Не военные орлы поведут твои легионы, и не гаданием по полету птиц будут они направляемы. Твое имя, Господи Иисусе! Призывают они и Твой крест у них на знаменах. Они подняли меч не за языческую страну, а за Италию, родину стольких исповедников! Многим испытаниям подвергалась она, но никогда не была покорена. Ты, Боже, всегда защищавший ее от свирепых варваров, будь мстителем за нее и ныне!..»
Благожелания Амвросия, однако, не осуществились. Грациан хотя и выступил в поход, но на пути был задержан франками. Да и кроме того, прежде чем он достиг места, где ожидал его Валент, над Империей разразилось ужасное бедствие. Готы, неумело атакованные на Адрианопольской равнине войсками Валента, обратили их в бегство. Поражение этого дня еще более увеличилось несчастием, в котором народная молва увидела явное наказание Божие: готы зажгли кустарники, покрывавшие поле сражения, и римские легионы вдруг оказались окруженными морем огня. Всеми овладела паника. Каждый думал только о себе. Конница, пехота, центурионы, трибуны, – все бежало и давило друг друга в смятении, и погибая в огне. Валент, раненный стрелой в самом начале битвы, был перенесен в хижину, где ему оказали первую помощь. Но ложе, на котором его покинули, стало его костром, – и нельзя было отыскать даже его останков.
«Со дня поражения при Каннах, – говорит историк Аммиан Марцеллин, – республика не переживала подобного удара. Таково было общее впечатление. Казалось, что дни Рима сочтены. Дорога на Константинополь была открыта, и все селения до самых его ворот сожжены. За разгромом следовали голод и чума. Жители Италии думали, что и им угрожает та же участь, и с часу на час готовились к защите.»
Бежавшие с поля сражения рассказывали об огромном числе убитых и пленных. Сердце Амвросия сжималось от боли. Ему казалось, что настали «дни мерзости и запустения», предреченные в Св. Писании. «Кто мог бы лучше, чем мы, – говорит он, – свидетельствовать об истине этих пророческих слов. По-видимому, наступают последние времена. Гунны двинулись на аланов, аланы на готов. Всюду смятение и всеобщее бегство. Тьма покрывает вселенную. Это несомненные знамения близкой кончины мира». Но как истинный христианин, Амвросий сейчас же с твердостью прибавляет: «Если это потоп, то надо поступить, как Ной, – найти убежище, где можно было бы спастись среди грядущих мировых бедствий».
Спасшиеся бегством терпели жестокую нужду; но положение тех, которые остались в плену у победителей, было еще ужаснее. С ними обращались, как с невольниками, не щадили ни детской слабости, ни женской стыдливости. Пленников, закованных в цепи, продавали на рынках, как рабов. Явился вопрос: откуда взять денег для их выкупа? Собственные средства Амвросия были истощены, и он решился на смелый шаг. В Миланской церкви имелось много драгоценных золотых сосудов. Отобрав из них те, которые еще не были освящены, он велел переплавить их в слитки. С помощью этого золота Амвросий выкупил многих несчастных. Когда впоследствии его упрекали, будто распоряжаясь так церковным имуществом, он превысил свою власть, Амвросий с негодованием отвечал: «Неужели золото дороже человеческой жизни?! Церкви Христовой оно не нужно, и если она принимает его, то только для помощи нуждающимся. Без золота Господь посылал Апостолов на проповедь, и Церковь Свою основал не на богатстве».
Опасения за судьбу Империи были, однако, преждевременны. Рим был не настолько слаб, чтобы пасть от одного удара. Готы, плохо привыкшие к дисциплине, беспорядочно расселялись всюду, куда их привлекала добыча. Этим воспользовались римские легионы. Они вновь сплотились и, укрываясь в крепостях, ждали лишь подкреплений из Азии. Теперь все поняли ошибку Валента, вызвавшего своим открытым нападением соединение всех готских отрядов. Готов нужно было разъединять и поражать врозь. Но такой план требовал постоянного присутствия и командования самого императора, это было выше сил Грациана. К тому же он был вынужден возвратиться в Галлию, так как сомневался в преданности оставленных там легионов. Кроме того, Грациан плохо знал Восток, и управление этой половиной Империи было для него непосильным бременем. Он испытывал нужду в верном и способном соправителе. При выборе такого человека Грациану пришлось руководствоваться не личной привязанностью, а соображениями о пользе государства.
Он остановился на Феодосии, сыне знаменитого в свое время полководца. Феодосий жил тогда в ссылке в Испании. Сначала он уклонялся от такой милости, но потом должен был уступить настойчивым просьбам Грациана. Последний поспешил передать ему управление, и сам немедленно покинул Восток; но перед отъездом он торжественным указом отменил те стеснительные постановления, которые были изданы Валентом против православных, и объявил всем христианам полную свободу исповедания.
Эта мера встречена была с великим сочувствием, народ в несчастиях государства привык видеть кару небесного правосудия за нечестие императоров. Так думал и сам Грациан. По возвращении в Трир он поставил себе первой задачей – самому более утвердиться в вере. Ясность и убедительность наставлений, данных ему Амвросием, поразили его. У Грациана явилась потребность призвать Амвросия к себе. «Я сильно желаю, благочестивый епископ, – писал он, – видеть тебя. Ты занимаешь собою все мои мысли. Поспеши сюда, чтобы преподать мне истинное учение. Не думай, что я ищу словесных состязаний о вере, я хочу любить и почитать Христа всей душой. Я желал бы, чтобы сердце мое открылось тому же познанию Бога, которое имеешь ты».
Как ни настоятелен был этот призыв, Амвросий колебался ехать. Он боялся двора, так как помнил, что многие епископы, посещавшие двор при Констанции и Валенте, подпадали влиянию еретиков и льстивых языческих риторов, с которыми им приходилось там встречаться. Это послужило источником нового соблазна и новых смут в Церкви, лишь незадолго до того приведенной к единству веры с таким трудом. Амвросий решил не присоединяться к обществу, окружавшему императора, и отклонил приглашение Грациана. В своем ответе он мудро соединил почтение к Грациану, как к императору, с нежной заботливостью о нем, как о верном сыне Церкви. Амвросий писал: «Если я не спешу на твой зов, благочестивый Государь, то не недостаток почтения удерживает меня, а сомнение в своих силах. Непрестанно и горячо я молюсь о тебе. Я издали следил за каждым шагом твоего похода и мысленно был на поле брани с тобою днем и ночью. Твой успех был нашим спасением. Не прими слов моих за лесть, – тебе она не нужна, моему же сану не подобает. «Испытующий сердца и утробы», Кого мы исповедуем, видит, как сочувственно отзывается мое сердце на все, касающееся твоего спасения и славы. Однако, – продолжает он, – я должен дополнить мои предыдущие разъяснения: мне остается раскрыть пред тобою Божественное естество Св. Духа так же, как я старался уяснить тебе Божество Иисуса Христа».
Но труд свой Амвросию суждено было вручить Грациану лично. Если епископ не шел к Императору, то Император неудержимо стремился к епископу. Вскоре после возвращения с Востока, Грациан прибыл в Милан, намереваясь перенести сюда и столицу. В этот многолюдный город, расположенный в центре всей западной части Империи, призывали Грациана не только важные политические интересы, но и жажда общения с Амвросием, совершенно покорившим своей нравственной силой чуткое сердце Государя.
Император Грациан был неопытный и робкий юноша; Амвросий же с духовным авторитетом иерарха Церкви соединял широкий кругозор государственного деятеля. Счастливое сочетание всяческих противоположных дарований много раз встречается среди знаменитых отцов Церкви, но сочетание этих черт мы видим впервые в Амвросии. Грациан скоро понял, оценил миланского епископа и оказывал ему полное доверие, как в церковных, так и в политических делах. Почести и власть, которых Амвросий не только не искал, но всячески старался избежать, пришли к нему сами собой. Провидение, видимо, готовило его к новым подвигам во славу Церкви, накануне бедствий, со всех сторон надвигавшихся на человечество.
Между Императором и епископом скоро завязались самые тесные дружеские отношения. Грациан редко покидал Милан, разве только по военным надобностям. Его дворец был всегда открыт для Амвросия. Их отношения походили скорее на опеку епископа над юным Государем. Благодаря этому, характер правления Грациана, прежде слабый и нерешительный, теперь стал твердым и определенным, о чем свидетельствуют важнейшие законодательные акты того времени. Влияние Амвросия прежде всего сказалось в мерах, направленных к освобождению Церкви от некоторых стеснительных постановлений гражданского права, а также в уничтожении в государственном обиходе Империи всяких следов язычества. В глазах Амвросия религия и политика должны были преследовать одну и ту же цель. Высшее благо Империи он видел в согласовании государственных мероприятий с заповедями христианства.
В это время в Риме произошло событие, наделавшее много шума.
С незапамятных времен в зале Римского Сената стояла статуя богини Победы и алтарь в честь ее. Только однажды она была закрыта, именно: во время посещения Рима Императором Констанцием. Преемник же Констанция, Юлиан Отступник, не допускал ни малейшего посягательства на эту языческую святыню. Что в Римском Сенате поклонялись «Победе», в этом не было ничего удивительного, так как где же было прославлять благодеяния этой богини и испрашивать ее покровительства, как не в средоточии политики, увенчавшейся покорением всего мира? Даже сенаторы-христиане относились не без уважения к этому символу римского могущества. И в этом не было соблазна, так как в ту эпоху религиозной и умственной смуты никто не мог с уверенностью сказать, кому воздвигались алтари: языческому ли божеству или же только поэтической аллегории. И вот, в одно прекрасное утро богини Победы и ее алтаря не оказалось на месте. Все были поражены. Волнение, вызванное таким посягательством на заветный символ языческой старины, было неописуемо. По постановлению Сената немедленно были отправлены к Императору уполномоченные представители с жалобой. Сенаторы-христиане решились этому открыто противодействовать. Они лишь просили своего епископа, папу Дамаса, уведомить Императора о причинах их осторожности. Всеобщее негодование было так велико, что можно было опасаться народного возмущения.
Уполномоченные Сената прибыли в Милан с ходатайством, которое казалось единогласным. Но, к великому разочарованию, они не получили даже доступа во дворец. «Злодеи помешали нам, – говорили они впоследствии, – видеть Императора». Одним из этих «злодеев» и, собственно, даже единственным, был Амвросий. Мысль об уничтожении алтаря Победы принадлежала ему, и он этого не скрывал. Благодаря его же влиянию были конфискованы и доходы, предназначенные для содержания этого алтаря, жрецов и весталок при нем.
Если язычеству был брошен столь смелый вызов в той последней его твердыне, с которой было связано так много славных исторических воспоминаний, то еще меньше пощады со стороны Амвросия могла ожидать себе ересь Ария. И, действительно, Амвросий решил выступить против нее там, где бороться с ней было всего труднее, – именно в Сирмиуме, куда удалилась императрица Юстина с малолетним Валентинианом. Небольшой двор, собранный там императрицей-матерью вокруг сына, находился в глухой вражде с двором Грациана. В это время в Сирмиуме происходили выборы нового епископа. Перевес склонился на сторону кандидата, предлагаемого из среды православных, а не ариан; но императрица Юстина всеми средствами старалась воспрепятствовать его утверждению. Несмотря на это, когда новоизбранный обратился к Амвросию с просьбой посвятить его, Амвросий немедленно отправился туда. В день, назначенный для посвящения, враждебная партия встретила Миланского епископа в церкви угрозами и криками негодования. Особенно возбуждены были женщины. Одна из них бросилась к Амвросию и, хватая его за одежду, хотела помешать ему сесть на приготовленное посередине церкви место. «Не подымай на меня руки! Как бы я ни был немощен, но я – священнослужитель. Смотри, чтобы Бог не покарал Тебя!» Слова Амвросия оказали свое действие. Посвящение совершилось среди общей тишины и порядка. Несколько дней спустя, эта женщина смертельно заболела. Все увидели в этом заступничество Божие за Амвросия. Впечатление от этого события было так глубоко, что повсюду, где распространялось влияние Амвросия, арианство падало. Епископы же, упорствовавшие в ереси, были низложены на соборе, созванном с разрешения Грациана в Аквилее. Совещаниями на этом соборе руководил Амвросий.
Скоро всем стало известно, какое огромное влияние имел Амвросий на Императора. К Миланскому епископу с разных сторон стали прибегать за покровительством. Нельзя только было просить его о назначении на почетные места и о повышении в армии или при дворе, так как он не хотел потворствовать честолюбию. Все же другие просьбы, и особенно жалобы слабых и угнетенных, он выслушивал с сочувствием.
Доступ к нему был свободен для всех и во всякое время. Вокруг него всегда толпились почитатели и просители, которые не оставляли его даже в общественных местах. Впоследствии Амвросия упрекали, что будто он появляется не иначе, как в сопровождении огромной свиты. Миланский епископ покровительствовал всем, без различия сословий и даже религий. Историк того времени рассказывает, как однажды Амвросий, узнав, что какой-то язычник приговорен к смертной казни за оскорбление Величества, отправился во дворец просить о его помиловании. Грациан в то время как раз собирался на охоту. Этой потехе Государь предавался со страстью, и обращаться к нему в такой час с делами было строго запрещено. Но Амвросий нарушил приказ и вошел к Императору через заднюю дверь. В первый раз Грациан выразил неудовольствие по поводу такого посещения Амвросия. Узнав в чем дело, он раздраженно сказал: «Ведь человек этот оскорбил меня». «Тем охотнее пощади его», – сказал епископ, и вымолил у Императора помилование.
И не только люди низших классов, но епископы и высшие сановники часто обращались за советом и помощью к Амвросию. Был ли то вопрос религиозный, или государственный, – без руководственных указаний епископа не обходились.
Римский префект Симмах, друг юности Амвросия, унаследовавший имя и власть от своего знаменитого отца, в доме которого Амвросий с братом находили себе покровительство, тоже неоднократно обращался к Миланскому епископу, не столько по личным своим делам, сколько с просьбой о поддержке других нуждающихся. «Не удивляйся, – писал Симмах в одном из своих писем, – что я опять напоминаю тебе о своей просьбе, но в несчастии нужна скорая помощь и защита, а где же искать ее, как не у тебя?»
Некоторые вместо писем предпочитали являться к Амвросию лично. В своем скромном жилище он всех принимал участливо и ласково. На том месте впоследствии была воздвигнута базилика его имени. Амвросий жил не один, а вместе со старшими священниками епископии. Они жили скромно, соблюдая со всею строгостью установленные Церковью посты. Но и в этой монашеской обстановке Амвросий сохранял благородную простоту патриция. «Приучайся, – пишет он одному епископу, обратившемуся к нему за советом, – к гостеприимству искреннему, непринужденному. В особенности, прибавляет он, воздерживайся от всего грубого, напоминающего нравы и приемы неблаговоспитанной толпы».
К Амвросию обращались не только как к влиятельному ходатаю перед Императором, к нему нередко прибегали также как к судье, посреднику и миротворцу. Всем известно то место их послания к Коринфянам, в котором ап. Павел укоряет коринфских христиан, что они обращаются за разрешением своих тяжб к языческим судам. «Возможно ли, – спрашивает Апостол, – что между вами не оказалось мудрого человека, могущего быть судьею среди своих братий?» Естественно, что таким мудрым судьею мог быть скорее всего епископ. С течением времени между христианами распространился обычай доверять главному пастырю общины, кроме церковного управления, еще и отеческий суд. Епископ, по призыву самих верующих, входил в их домашние дела, восстанавливал добрые отношения между членами семей, разбирая жалобы не по внешнему закону, а по совести, более строгой в своих требованиях. Так как Амвросий был не только благочестивым епископом, но и опытным юристом, то он умел примирять строгую законность с христианской любовью, – в чем собственно и заключается истинное правосудие. Таким образом в Милане возник обычай обращаться к «епископальному суду», – так стали называть тогда отеческое разбирательство Амвросия. Судя по дошедшей до нас переписке, в которой Амвросий рассматривает отданные на его решение тяжбы, суд его всегда отличался высоким беспристрастием. Сохранилось одно дело, где были замешаны материальные выгоды Церкви, и Амвросий, рискуя навлечь на себя недовольство многих, не убоялся решить его по совести. Дело заключалось в следующем. Один епископ Миланской области завещал свое состояние в пожизненное пользование своей сестре, с тем, чтобы, по смерти ее, оно перешло Церкви. Но брат завещателя, считая себя несправедливо обойденным, стал оспаривать законность этого пожертвования. Амвросий, к которому обратились за посредничеством, заботясь более о восстановлении любви между братом и сестрой, признал право пожизненного пользования доходами за сестрой, а право собственности присудил брату. Когда Амвросию заметили, что при таком решении Церковь терпит ущерб, он ответил: «Церковь никогда не теряет, когда выигрывает дело любви и мира».
Иногда в шутливой, но вместе с тем строгой форме он умел дать чувствительный урок тем, кто во имя милосердия не хотел поступиться своими законными правами. Случилось однажды, что умер какой-то несостоятельный должник. Кредиторы не дозволяли родным хоронить его, пока долг не будет сполна уплачен. К всеобщему удивлению, Амвросий нашел, что они правы. «Так как этим трупом вы хотите обеспечить себе уплату долга, – постановил он, – то несите его к себе и держите». Такого решения от Амвросия никто не ожидал. Оно вызвало против кредиторов общий ропот и негодование; а когда труп начал разлагаться, те принуждены были отказаться от своего требования. Тогда Амвросий настоял, чтобы кредиторы на собственный счет устроили и похороны. «Это для того, – говорил он, – чтобы показать, что истцы не были лишены обеспечения, которого так домогались».
Подобные дела, не относящиеся собственно к епископским обязанностям, однако не мешали Амвросию ревностно исполнять свой пастырский долг. Почти ежедневно он говорил проповеди, о чем свидетельствуют дошедшие до нас подробные объяснения его на первые главы Бытия, на псалмы Давида и на Евангелие от Луки. Слушать великого проповедника сходился не только простой народ, но и все образованные и выдающиеся люди города. Оглашенных же, приготовлявшихся к крещению и Евхаристии, Амвросий наставлял сам.
О чем бы он ни говорил, речь его всегда была ясна, отличалась точностью и вливала какую-то невыразимую сладость в души слушателей.
Впечатление от проповедей Амвросия усиливалось еще тем, что он был первый из христианских проповедников, блестяще владевший латинским языком. Восток был более счастлив в этом отношении. Там Василий Великий, Григорий Назианзин, Иоанн Златоуст не уступали в красноречии лучшим ораторам древней Эллады. В Риме же, в V веке, ораторское искусство оставалось уделом лишь наемных риторов, в большинстве случаев язычников. В напыщенных выражениях, или в старых классических формах, утративших уже свою искренность, они прославляли деяния Императоров и описывали современные исторические события.
Этот искусственный род красноречия, несовместимый с действительной жизнью, всегда был противен Амвросию; еще менее уместным он находил его в христианской проповеди. «Избегайте ложной и надутой риторики. Говорите просто и искренно, – убеждал он, – не прибегайте к театральным приемам повышения и понижения голоса, пусть в вашем слове чувствуется несокрушимая вера и решимость мужественной души».
При столь широкой и разносторонней деятельности, Амвросий находил еще время для составления обширных учительных посланий. Собрание их образует два больших тома in folio. Это можно объяснить только тем, что Амвросий умел пользоваться каждой свободной минутой для самоуглубления и ученых трудов. Один из его молодых почитателей, Августин Иппонский, отзыв которого об Амвросии мы приводили раньше, так описывает образ жизни Миланского епископа: «Я благоговел пред Амвросием, – говорит он, – но как ни старался добиться беседы с ним, не мог. Огромная толпа просителей, всегда окружавшая его, не допускала меня к нему. В те немногие часы, когда его оставляли в покое, он подкреплял свое тело скромной пищей, а дух – чтением. Часто, входя в его дом, куда никому не был запрещен доступ, я видел его тихо читающим. Присев, я подолгу молча смотрел на него. Не знаю, дерзнул ли бы кто нарушить столь глубокое внимание. И я уходил, понимая, что было бы грешно лишать его тех немногих минут, которые он мог уделять для своих умственных занятий».
В эти-то короткие минуты размышления, остававшиеся ему среди забот о нуждающихся, Амвросий писал целые трактаты по вопросам христианского учения и нравственности. Внешняя форма их отделана с тем искусством, которому он научился на образцах классической литературы.
Трактаты эти по достоинству почти не уступают его устным проповедям. В них ясно обнаруживается та особенность, которая составляла отличительную черту этого именно отца Церкви. Как пастырь, он горячей проповедью, обращенной к избранным душам (в трактате о девстве и вдовстве), призывает всех к высокому идеалу христианского целомудрия; а как человек, сам вращавшийся в обществе, тут же указывает, как нужно жить в миру, не нарушая заповедей Церкви. Это соединение высшей духовности и житейских требований больше всего обнаруживается в одном поистине замечательном пастырском труде Амвросия, в котором он сопоставляет мораль христианства с моралью языческой философии.
Название этого сочинения «Об обязанностях пресвитеров» почти дословно им заимствовано из известного сочинения Цицерона «Об обязанностях» (De officiis). В этом трактате Амвросий обращается к священникам. В действительности же, затронутые им вопросы и предлагаемые решения имеют цену не только для священников, но и для всех христиан вообще, и даже для язычников. При этом он следует методу римского моралиста, воспользовавшегося в свою очередь идеями философа Панеция, сочинения которого до нас не дошли. Амвросий ссылается на Цицерона и Панеция и признает достоинства как того, так и другого. Но идею нравственного долга он выводит из более возвышенного источника, который этим философам не был ведом, именно из воли Божией, открытой в Предвечном слове Божием. «Придите, дети, – говорит Амвросий, – послушайте меня, страху Господню научу вас!»
Цицерон утверждал, что действиями человека руководят два основных побуждения: сознание нравственного долга и соображения пользы. Оценивая оба эти побуждения, он определяет, как поступать, если в каком-либо случае честное и полезное становится в противоречие друг с другом. Амвросий рассуждает иначе. Различия и противоположности между нравственно достойным и полезным, по его мнению, нет, ибо то только полезно, что честно. Полезно не то, что способствует довольству настоящей жизни, но то, что ведет к благам жизни вечной. Смотря на жизнь с этой точки зрения, мы поймем, что все блага, кажущиеся людям полезными или приятными – например, чувственные наслаждения, богатство, власть – противоположны истинной пользе: «Это мнимые блага, тлен; утративший их – ничего не теряет».
Сводя, таким образом, нравственные обязанности к принципу вечной жизни, Амвросий все дозволенное и должное во временной жизни выводит из единого начала: покорности и любви к Богу. Переходя к практическому применению своих воззрений, Амвросий проявляет дух мудрости и разума, и с большим искусством сообразуется с условиями обыденной жизни. Он внушает христианам не искать аскетической внешности, противной обычаям общества, и настаивает, что и в миру можно исполнять заповеди Христа. Таким образом Амвросий отвечает на упреки, которые уже тогда раздавались против христиан со стороны их языческих противников, эти упреки приходится еще и теперь слышать от некоторых историков, равнодушных к духовным сокровищам Церкви.
Много говорили тогда о нерасположении первых христиан к отбыванию военной службы, считая таковое за знаки полного их безучастия к бедам и опасностям земного отечества, то есть римской империи. Амвросий, имевший совершенно правильный взгляд на войну, не разделял таких взглядов. Рассуждая о мужестве как о добродетели, он подразделял его на два вида: одно он называет мужеством духовным и относит к внутреннему сознанию человека: им должно пользоваться, как оружием против своих собственных страстей и против житейских невзгод. Другое – это мужество воинское: оно пробуждает в человеке долг гражданина и заставляет его смело идти на врагов отечества. «Многие, – говорит Амвросий, – признают только этот последний род мужества. Не следует думать, что мы пренебрегаем им, как чем-то несвойственным христианству». В подтверждение своих слов он вспоминает о великих примерах патриотической отваги, проявленной Иисусом Навином, Гедеоном и братьями Маккавеями в ветхозаветные времена.
Тем же самым духом проникнуты и проповеди Амвросия. Объясняя место из Евангелия, где сказано, что Христос не совершил многих чудес у себя на родине, в Галилее, он восклицает: «Пусть не думают, что мы смотрим на любовь к родине, как на чувство, недостойное христианина. Тот, Кто возлюбил всех людей, не научает ли нас тем самым любить своих сограждан?»
Рассуждая о благотворении, Амвросий не заключает его в рамки холодного расчета, как римский философ, советовавший тщательно соразмерять милостыню со своими средствами, чтобы не обидеть наследников. «Наоборот, – рассуждает Амвросий, – надо самого себя подвергать лишениям, чтобы иметь возможность помогать другим. Надо искать бедноту, которая не выставляет себя на показ. Велик ваш грех, если один из братий ваших заключен в тюрьму или подвергается казни по ложному обвинению, а вы обо всем этом знаете, могли бы помочь ему, но бездействуете. Неужели деньги для вас имеют большую цену, чем человеческая жизнь? «Рука дающего не оскудеет», – говорит слово Божие. Помните, что Христос был неизмеримо богат, но принял образ раба лишь ради нашей нищеты». Ни Цицерон, ни Сенека, ни сам Марк Аврелий никогда не говорили ничего подобного.
Часто упрекали Церковь первых веков за то, что она слишком щедро оказывала помощь недостойным и таким путем расточала свои богатства.
По этому поводу Амвросий говорит об осторожности, с которой ему приходилось распоряжаться церковным динарием, т. е. суммами, предназначенными для благотворения внутри христианской общины. «Бесспорно, – говорит он, – в благотворительности должна быть соблюдаема мера: щедрость не должна превращаться в расточительность. Часто бывает, что люди здоровые и сильные назойливо требуют, чтобы на них было потрачено чуть ли не все, собранное в церкви. Если вы им дадите, сколько можете, они требуют больше. Если вы уступите, они расхитят все. Соразмеряйте вашу щедрость так, чтобы даже эти притворяющиеся не уходили от вас без поддержки. Главное же, заботьтесь о том, чтобы действительно бедным была всегда оказываема помощь своевременная».
Сколько правды в следующих словах Амвросия: «есть просители, выдающие себя за неоплатных должников. Проверьте, существуют ли эти долги в действительности. Иные рассказывают, будто они ограблены разбойниками, – пусть представят доказательства. Нельзя просьбы выслушивать только ушами, – необходимо самому удостовериться, насколько нужда неотложна. Помогайте прежде всего тем, кто стыдливо скрывает свою бедность».
Сверх обязанностей, относящихся к категории высшего нравственного долга, Цицерон указывает еще и на другие второстепенные, которые он называет правилами благопристойности. Это почти то же, что мы называем благовоспитанностью или приличием. Такой разницы Амвросий также не признает. «Только то прилично, что нравственно, целомудренно, свято. Приличие есть лишь внешняя форма, – говорит он. – Сущность же его – нравственная чистота. Нравственная чистота находится в таком же отношении к внешнему приличию, как здоровье тела к наружной красоте: разъединять их нельзя. Как только расстраивается здоровье, увядает и красота, как цветок, отделенный от стебля».
Замечательные указания дает Амвросий священникам относительно их внешнего вида и обращения с паствой. «Походка священника не должна быть поспешной и суетливой, жесты – слишком резки, голос – чересчур повышен и криклив. Священник не должен хвалить сам себя, ни домогаться похвал от других». Этим мудрым советам должен был бы следовать и каждый общественный деятель. Нельзя не согласиться с главною мыслью Амвросия, что «в движениях тела говорит душа».
Точно так же не только к одним священникам можно отнести то трогательное учение о дружбе и благодетельном влиянии ее на душу, которым Амвросий заканчивает свою систему нравственных правил. Очевидно, это было ответом на очень распространенный в то время предрассудок, что христиане, благодаря своим строгим подвигам отречения от всего земного, разрушают естественные узы общества и семьи; и взаимные сочувствия, украшающие и облагораживающие настоящую жизнь, ставят ни во что в сравнении с заботами о личном загробном блаженстве. Против такого обвинения Амвросий возражает сильно и горячо. Следуя основам своего мировоззрения, он сближает добродетель чисто человеческую с заповедями Божественного Откровения и ссылается на примеры из Священного Писания. «Храните, дети мои, – говорит он, – дружбу со своими ближними. На земле нет ничего возвышеннее дружбы. Драгоценнейшее утешение – это иметь друга, которому можно открывать свое сердце и поверять тайны души. Истинный друг радуется вашими радостями, болеет вашими печалями и поддерживает вас в испытаниях. Вспомните о трех отроках еврейских, дружба которых не прекращалась даже в пылающей печи. Вспомните о Давиде и Ионафане. Сказано, что «даже смерть не могла разлучить их». И разве не учил Господь: «приобретайте себе друзей богатством неправедным, чтобы они, когда обнищаете, приняли вас в вечные обители»? Сам Спаситель имел друзей. «Вы друзья Мои, – говорил Он Своим ученикам, – если исполняете то, что Я заповедую вам... Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего». Так поступает истинный друг: он ничего не утаивает, но открывает всю душу свою, как Иисус Христос открывал Своим ученикам тайны Отца».
Когда умер Сатир, Амвросий предался естественному чувству скорби и находил это совместимым с христианскою заповедью о покорности судьбе. Как было сказано выше, братья с юных лет были связаны узами тесной дружбы. Эта дружба до конца не омрачалась, не смотря на различие их жизненного поприща. Амвросий сделал Сатира своим постоянным советником и, чтобы самому не отвлекаться он трудов пастырства, поручил ему все материальные заботы о них обоих. И вот теперь Амвросий, над гробом брата, произнес слово. Эта речь замечательна, как живое выражение глубокой человеческой скорби, могущей найти утоление лишь в одном источнике: в вере в воскресение.
Первые слова этой речи скорее походят на стоны, прерываемые рыданиями. «О, брат мой, куда я пойду один? Что буду без тебя делать? Даже вол ищет своего товарища по ярму и ревет, когда его нет возле. Как же я забуду того, с кем до сих пор нес бремя жизни? Не хочу скрывать своих слез. Сам Господь плакал y гробницы Лазаря, a ведь Лазарь был Ему только друг. Я же потерял родного брата».
С сердцем, полным горечи, Амвросий вспоминает обстоятельства этой кончины. Незадолго до смерти Сатир по делам службы был послан в Африку. Корабль, на котором он возвращался домой, застигнутый бурей, потерпел крушение. Все считали Сатира погибшим. «Какова же была моя радость, – продолжает Амвросий, – когда я увидел его живым, – он спасся вплавь. Но счастие человеческое ненадежно, – мне не суждено было радоваться долго. Смерть подстерегла брата на земле. До последней минуты я не думал, что он умирает. Склоняясь над ним и принимая в себя его предсмертные вздохи, я тщетно хотел перелить в него свою жизнь».
Человеческая скорбь, однако, не могла победить в Амвросии христианской надежды. В своем несчастии он стал прозревать руку Провидения, направляющего все к единой и благой цели. Сначала он вспоминает о том, какие тяжелые и грозные наступают времена. «И не лучше ли, что Сатир умер теперь? Иначе ему пришлось бы попасть в руки вторгшихся варваров и присутствовать при полном разрушении общества, а, может быть, и кончине мира. Взятый от земли – разве не в лучшей жизни он участвует теперь? Эта надежда меня утешает. Она проводит границу между уверовавшими во Христа и служителями идолов. Язычники так неутешно оплакивают своих друзей только потому, что считают их навсегда утраченными, ибо смерть для них бесконечна. Мы же, приявшие веру в воскресение, не страшимся конца земной жизни».
Бросая последний взгляд на останки брата, Амвросий восклицает: «О, дорогие черты, даже смерть не могла исказить вас! Долго еще я хотел бы любоваться вами, но пора! Идем к могиле. Брат, ты предваряешь меня в усыпальнице, которая будет для нас общею. С этих пор она станет для меня самым желанным местом успокоения. Как в жизни, так и после смерти мы с тобою будем неразлучны!».
Каждый день Амвросий учил стекавшийся к нему народ. В таких самоотверженных святительских трудах прошло пять лет. Эти проповеди, подтверждаемые знамениями и чудесами, вознесли Амвросия на высоту общего уважения. О том, как далеко распространилась слава Миланского епископа, можно судить по приему, оказанному ему в Риме. Когда Амвросий, после долгого отсутствия, вновь посетил места, где прошла его молодость, ему устроили настоящий триумф. Толпа теснилась на его пути, все хотели видеть и слышать его. Бедные обращались к нему за помощью, больные за исцелением, так как его молитвам приписывали чудотворную силу. Чтобы войти в родной дом, он принужден был бежать от этих проявлений восторга.
Амвросий нашел свой дом опустевшим. Матери в живых уже не было, его встретила лишь сестра Марцеллина. Велика была разница между настроением и надеждами, с какими Амвросий когда-то покинул этот дом, и тем положением, к которому его впоследствии призвал Бог. Теперь ни Амвросий, ни Марцеллина не ожидали радостей от настоящей жизни. Их речи лишь изредка были прерываемы светлыми воспоминаниями о прошлом. Они вспоминали, как Амвросий в детских играх, представляя отца или учителя, требовал от сестры знаков почтения, которого она ему не хотела оказывать. «A ведь я тогда предвосхитил будущее, – сказал он, смеясь, – Разве теперь ты откажешься поцеловать руку епископа?»
Но для большинства римлян, воздававших самое высшее поклонение императору, имели значение не столько святость и мудрость славного отца Церкви, сколько благоволение, каким он пользовался y императора. Оно-то, главным образом, и было причиной оказываемого ему почета в Риме. И, действительно, наступил день, когда уважение к Амвросию, как к ближайшему советнику Грациана, было на некоторое время поколеблено.
Амвросий оставался в Риме несколько месяцев. В то время там случился голод. Отчасти по причине неурожая, отчасти вследствие запоздания морских транспортов с хлебом, от которых и прежде всегда зависело существование вечного города, население Рима терпело нужду и волновалось. Сенаторы языческой партии, все еще недовольные запрещением восстановить алтарь богини Победы, воспользовались этим случаем и ловко повернули раздражение народа против Миланского епископа, обвиняя его в том, что он лишил город культа, издавна способствовавшего его благосостоянию.
Но Амвросий примером своей личной щедрости и горячей проповедью в храме сумел убедить многих богатых христиан Рима проявит истинные чувства общественной благотворительности. Тогда все обвинения против Амвросия принуждены были умолкнуть, и в день его отъезда народ с великой благодарностью провожал его за ворота города.
Глава II
Тяжелое испытание ожидало Амвросия по его возвращении в Милан. Ему донесли, что произошел один из тех переворотов, которые в то смутное время были не редкость. Среди легионов, расположенных в Галлии, вспыхнул военный мятеж. Войско решило свергнуть законного императора и избрать другого, рассчитывая этим путем получить для себя от нового правительства некоторые выгоды. На трон возвели из военачальников, испанца Максима, состоявшего, как говорили, в отдаленном родстве с Феодосием. В отсутствие Грациана изменническое движение быстро охватило всю провинцию. При первом же известии об этом, Грациан отправился туда сам. Но оказалось, что из всех местных властей не принимал участия в заговоре только префект города Лиона. Он один оказал императору подобающий прием и почести. Поклявшись в верности перед Евангелием, он предложил Грациану остановиться y него в доме. Но несмотря на это, заговорщики в тот же вечер проникли на пир, устроенный для императора, и на глазах у всех задушили его. Защищаясь от убийц, Грациан умирающим голосом призывал Амвросия. О чем хотел он просить его? О защите ли здесь на земле, или о молитвах пред небом?
Это событие было для Амвросия жестоким испытанием. Амвросий горячо любил своего царственного питомца и надеялся, что тот поставит себе задачей осуществить его заветное желание – водворить полное единение между Церковью и государством.
Со смертью Грациана положение Амвросия поколебалось и это вызвало радость в рядах его противников. Ариане и язычники, прежде подавленные, теперь шумно выражали восторг, особенно, когда стало известно, что Юстина, на поддержку которой они рассчитывали, спешит в Милан вместе с сыном, с целью отстоять для него те области Империи, какие окажется возможным. Но велико было разочарование этих партий, когда Юстина, по прибытии в Милан, немедленно отправилась с Валентинианом в епископский дом и поручила сына опеке Амвросия.
Такого шага со стороны Юстины никто не ждал. Впрочем, скоро оказалось, что это было сделано не из доверия к Амвросию, a из тонкого политического расчета. Внезапное низвержение и смерть Грациана привели императрицу-мать в смятение. В самом деле, какова должна была быть участь и ее малолетнего сына, когда даже Грациан, почти созревший для полного обладания властью, не мог отстоять своих прав. По-видимому, о возвращении всего Запада нечего было и думать. Но, кто знает, удовлетворится ли похититель долей, уже им захваченной? Галлия, Испания и Великобритания сами по себе составляли довольно завидный удел, хотя покушение на захват еще и других провинций представлялось вполне возможным. Предлагать Максиму мировую сделку можно было лишь при одном условии, чтобы соглашение было заключено прежде, чем мятеж распространится за Альпы, и пока Африка, Италия и прибрежные Дунайские провинции, в которых еще жило воспоминание о Валентиниане-отце, оставались верными его законному наследнику.
Дело не допускало промедления. Но кому можно было поручить такое посредничество? Кто решился бы отправиться в стан возмутившихся легионов? Примут ли там посла – кто бы он ни был – и станут ли слушать его? Не подкупят ли его золотом, не испугают ли угрозами? Всматриваясь в окружающих ее придворных, Юстина не находила, на кого бы можно было с уверенностью положиться в столь важном деле. И вот ее осенила мысль искать такого человека не при дворе, a в Церкви. И она невольно вспомнила об Амвросии. Действительно, кто же лучше его мог бы отстоять интересы ее сына? В ком можно было найти больше мужества, честности и опытности? Кто способен был бы не запутаться в сетях противника? Этим качествам Амвросия, силу которых она испытала во время продолжительной и глухой борьбы с ним, Юстина должна была теперь воздать должное. Поэтому она немедля отправилась к Миланскому епископу и стала умолять его принять на себя ведение переговоров, совершенно чуждых ему, как пастырю Церкви. Подобало ли ему и даже имел ли он право согласиться на предложение императрицы? Амвросий колебался, но затем некоторые нравственные соображения взяли верх. Эта миссия требовала от него большого самоотвержения. Императрица-мать, еще накануне враждовавшая против него, теперь умоляла посмотреть на нее, как на слабую женщину и подвергнуться опасности ради ее ребенка. Не значило ли это вместе с принятием на себя защиты слабого – способствовать усилению своего опаснейшего врага? Чувство христианского милосердия было сильно в Амвросии, и он на предложение Юстины согласился.
Так служитель царства Божия, которое не от мира сего, был впервые в летописях истории призван к посредничеству в деле чисто политическом. Если Церковь в данном случае и вступила на новый путь, на какой до сих пор ее ничто не могло подвинуть, то она сделала это в ответ на умоляющие призывы вдовы и сироты.
Посольство состояло из епископа и одного из военачальников, именно Бавтона. Они отправились в путь тотчас же, несмотря на суровое время года, когда переход через Альпы и путешествие по странам севера были крайне тяжелы. Когда Амвросий прибыл в резиденцию Максима, то повел переговоры с достоинством и осторожностью опытного государственного мужа.
Максим был поражен той удачей с какой посольство достигло своей цели. Действительно, ему не было выгодно подвергать себя излишним случайностям. Кроме того, он еще ранее и сам был склонен к мысли о разделе Запада с Валентинианом, в котором, благодаря его юному возрасту и неопытности, нельзя было предполагать опасного соперника. Для установления договора о разделе Империи или вернее для того, чтобы продиктовать самому условия этого договора, Максим еще прежде отправил к Юстине одного из своих трибунов, именно Виктора, которого Амвросий и встретил в Майнце. Насколько Амвросию казалось необходимым действовать безотлагательно, настолько в то же время было важно не спешить с заключением договора. Надо было дать время Юстине укрепить проходы через Альпы и заручиться на Востоке поддержкою Феодосия, с которым Грациан старался всегда сохранять дружеские отношения.
По прибытии в Трир, Амвросий сразу понял, что Максим склонен к мирному соглашению, но лишь делает вид, будто, заключая мир, он великодушно снисходит к положению Валентиниана. Амвросий решил, ради достижения своей цели, щадить тщеславие Максима. Поэтому, несмотря на преувеличенное высокомерие, проявленное по отношению к нему Максимом на официальном приеме, Амвросий сделал вид, что этого не замечает. «Почему же Валентиниан не явился ко мне сам? – спросил Максим с презрительным снисхождением, – я встретил и принял бы его, как сына». Но отдать царственного младенца в качестве заложника и тем допустить возможность нового убийства, Амвросий, конечно, не мог. Поэтому, едва сдерживая негодование, он ответил: «Разве малолетний мог бы явиться сюда без матери? Можно ли ребенку и женщине путешествовать, когда повсюду кипит смута и еще в такую суровую зиму?» – «Что ж, подождем, какие известия привезет нам Виктор», – с затаенной досадой отвечал Максим.
Ожидание это длилось несколько месяцев, так как Юстина нарочно затягивала переговоры. Благодаря этому, пока из Милана не вернулся Виктор с подписанными условиями договора, Амвросий оставался во власти этого надменного солдата. На обратном пути Амвросий нашел альпийские проходы уже хорошо защищенными. Из этого он убедился, что время его испытаний не было потрачено даром, и что Максим теперь едва ли решится начинать наступательные действия.
Между тем партия подавленного язычества решила воспользоваться отъездом Амвросия. Почитатели богини Победы нашли данный момент весьма благоприятным для восстановления ее культа. Во время отсутствия Амвросия никто не в силах был преградить им доступ к трону. Поколебленная власть находилась в руках императора-дитяти и женщины, запугать которых было не трудно. Недовольные сенаторы решили снова отправить в Милан своих уполномоченных. Составление петиции было поручено известному и уважаемому государственному деятелю Симмаху. Имя его уже не раз встречалось в нашем рассказе. Этому документу, оставшемуся навсегда памятным, Симмах сумел придать подкупающую форму. Он понимал, что восстановление культа Победы не должно казаться возвратом к старому язычеству, – это смутило бы совесть христиан. Поэтому Симмах попытался стать на точку зрения, которая многим могла представиться более широкой и возвышенной, чем точка зрения Амвросия. «Божеству, – говорит он, – можно поклоняться различным образом. Но если одна из религий особенно тесно связана с судьбами отечества, если она более, чем всякая другая, есть религия великих воспоминаний, то неужели она-то и заслуживает гонения?»
Симмах отстаивал, таким образом, свободу религиозной веры и просьбу свою подкреплял замечанием, прямо направленным против того лица, под влиянием которого эта свобода была подавлена. «Быть любимым и уважаемым – лучше, чем быть грозным и повелевать с насилием. Сенат восстает против тех, – говорит он, – кто свое личное честолюбие ставит выше интересов и славы самого императора». Затем он продолжает: «Мы снова домогаемся свободного исповедания религии, которая так долго служила на пользу государства. Только приспешник варваров, исконных врагов вечного города, может желать уничтожения алтаря богини Победы. И уступить этому желанию было бы дурным предзнаменованием. Пусть воздают, по крайней мере, имени «Победы» то поклонение, в котором отказывают ей, как божеству... Заклинаю вас, ваши величества, решите это дело так, чтобы достопамятные уроки, полученные нами в детстве, мы могли завещать и своему потомству. Только таким путем может быть поддержано историческое предание... Если падет этот алтарь, где тогда мы будем приносить клятвы на верность вашим законам? Что тогда станет устрашать вероломных и удерживать их от ложных показаний? Конечно, Бог – повсюду, и для клятвопреступников нет нигде убежища. Но все же, присутствие священного изображения внушает отвращение к преступлению. Этот алтарь служил оплотом общественного мира; в нем же кроется залог верности и всяким обещаниям в частных делах. Ничто не придает большей силы распоряжениям сената, как то, что они издаются по присяге перед этим алтарем. И неужели это высокое собрание отныне станет местом, где с клятвопреступления снят запрет?»
Тон жалобы постепенно повышается, крепнет и вот устами Симмах как бы говорит сам Рим: «Державные государи, отцы отчества!» взывает вечный город. «Отнеситесь с уважением к древности, которой я достиг под сенью этого закона, оставьте неприкосновенными мои исконные обряды; в верности им мне еще никогда не приходилось раскаиваться. Дозвольте мне жить согласно своей воле и следовать своим обычаям. Этот культ богини Победы прогнал Ганнибала от моих стен и Галлов из Капитолия. Неужели же я для того жил так долго, чтобы видеть поругание своих святынь? Мы просим неприкосновенности для богов, которым поклонялись наши предки, – продолжает Симмах. – Конечно, высшая мудрость учит, что существует только одно Верховное Существо, которому подобает общее поклонение всех людей, так как все мы видим одни и те же светила, над всеми нами один и тот же небесный свод, и все мы живем на одной и той же земле. Но не безразлично ли, каким способом каждый из нас доискивается истины? К раскрытию великой тайны природы есть ведь много путей».
Это ходатайство было представлено на рассмотрение императорского Совета и исход дела уже колебался. Многие члены Совета принадлежали к язычеству; другие же по политическим соображениям считали нужным щадить его приверженцев. Но, к счастью, с открытием совещаний не торопились. В это время прибыл миланский епископ. Ему тотчас же сообщили о происшедшем, и он немедля обратился к юному Валентиниану с письмом, в котором просил показать ему послание Сената. При этом Амвросий упрекает императора за то, что он допустил открыто поднять перед властью религиозный вопрос, не посоветовавшись раньше с теми, кто стоял на страже христианской веры. «Когда дело идет о войне, – говорит он, – ты спешишь советоваться с опытными военачальниками. Когда же дело касается религии, ты должен был обратиться к истинному Богу и посоветоваться с Его служителями».
Послание Сената было передано Амвросию. Когда он услышал о требовании свободы религиозной совести со стороны тех, которые сами так долго и так жестоко отказывали в этой свободе христианам, он был чрезвычайно удивлен.
«Не принуждай никого исповедовать веру, когда нет к ней душевной склонности. – говорит Амвросий. – Личная вера – это дело личной совести, частной свободы. Но и y себя, государь, не давай отнимать свободы: от тебя требуют государственного исповедания, a это есть сфера свободы императорской власти». Совет не мог не принять во внимание этих доводов, и прошение Сената было передано на заключение Амвросия.
Амвросий восстал против язычества со всею силой горячего христианского убеждения. Ложные приемы доказательств языческого витии он выставил в истинном свете; даже самые факты истории, на которые ссылался Симмах, святитель обратил против него же. «Если действительно эти идолы охраняли Рим, то почему же они допустили его до настоящего упадка? Ведь Ганнибал доходил до самых стен. Галлам же удалось проникнуть даже в Капитолий, – остановил их только крик гусей... И неужели в гусином гоготании вы думаете чтить голос вашего Юпитера! Разве не тем же идолам поклонялся Ганнибал? Почему же на долю одних досталось поражение, на долю других – победа?» И, подражая Симмаху, Амвросий также заставляет Рим сказать свое слово. «Вы говорите не то, что думает Рим. Для чего, сказал бы он, вы ежедневно обагряете меня напрасною кровью, принося в жертвы целые стада животных? Не в гадания по трепещущим внутренностям их, a в доблести воинов был залог ваших прежних побед. Нет, иным искусством я покорил мир. Железным оружием Камилл сбросил Галлов с Тарпейской скалы, когда их знамена развивались уже над Капитолием. Тех, кого бессильны были отразить языческие боги, победило воинское мужество. И не суеверными молитвами y подножия капитолийских алтарей Сципион стяжал себе имя Африканского, a своей мужественной борьбой. Напрасно вы хотите связать меня примером моих предков... Я ненавижу веру, которую исповедовал Нерон... Я сожалею о прошлых моих заблуждениях и не стыжусь того, что на старости мне дана возможность переродиться заодно с целым миром. Учиться истине никогда не поздно. Я прежде не знал истинного Бога и в этом был подобен варварам, с которыми боролся». Затем, обращаясь к Симмаху и его друзьям, Амвросий говорит: «Придите и присоединитесь вместе с нами к небесному воинству! Научайтесь тайнам природы из свидетельства о них Самого Творца; а не из суетных умствований смертных, потерявших путь. Кому могу я верить о Боге больше, чем Самому Богу? И как я мог бы поверить вам, которые сами говорите, что не знаете, чему поклоняетесь... Вы утверждаете, что не одним только путем можно прийти к познанию творческой тайны природы. A я скажу вам: Сам Бог научил нас тому, что сокрыто от других. То, что вы тщетно силитесь разгадать, нам открыла Сама Воплотившаяся Божественная Премудрость. Между нашим образом мыслей и вашим нет ничего общего. Вы просите y императора позволения на существование ваших богов, мы же испрашиваем y Христа благодати и мира для самих императоров.»
Затем, обращаясь к жалобам Симмаха на лишение весталок доходов от жертвоприношений, Амвросий выясняет несостоятельность этой общины девственниц, дающих обет целомудрия на известное число лет. Он касается здесь и тех затруднений, с какими приходилось пополнять состав их всего только до семи, – и это несмотря на все приманки почти царского почета: – им предоставлено было носить пурпур, они выходили к народу не иначе, как в сопровождении ликторов. Святитель заканчивает свою речь словами, исполненными горячей веры в необходимость всеобщего обновления древнего мира. «Нас упрекают, – говорит он, – в том, что мы оставляем обычаи древнего язычества. Но разве совершенствование не есть удел всего творения? И вселенная устроилась не сразу. Вначале собранные во едино зародыши элементов носились в пустом пространстве в то время, как мрак разливал смятение на весь чудовищный хаос вещества. Потом небо отделилось от земли и заняло подобающее ему место. Затем первовещество облеклось в формы, красотой которых мы восхищаемся и, наконец, земля, освобожденная от мрака, тяготевшего над ней, сама как бы удивилась, почувствовав себя озаренной светочами. Так и солнце: при восходе оно не сразу появляется во всем своем царственном сиянии, его свет и согревающая сила увеличиваются лишь постепенно. В первые месяцы года земля обнажена, мертва, но чем дальше, тем роскошнее украшается она цветами и плодами. В детстве мы слабы и несовершенны, ум наш развивается только с возрастом. Пусть тот, кто обвиняет нас в новшествах, обращается с таким же упреком и к солнцу за его постепенный восход, и к посеву за его неторопливое созревание, и к виноградной лозе за то, что она приносит плоды лишь к осени. Наша же жатва – это души уверовавших во Христа; Церковь – это виноградник Святого Духа. Первыми цветами в этом винограднике были праведники, ходившие пред Богом от начала мира. Теперь этот виноградник разросся y всех народов. Ибо вера Христова повсюду овладевает умами простых людей не в силу невежества их. Нет, на развалинах прежде царившего идолопоклонства она восторжествовала силою своей истины и правды!»
Наконец наступил день, когда нужно было принять то или другое решение. Оба документа были прочитаны в заседании императорского Совета, под председательством самого Валентиниана. Речь Амвросия подействовала на всех присутствовавших так сильно, что никто из них не решился открыто возражать ни слова, хотя некоторые находили тон Миланского епископа слишком властным... И вот вдруг молодой император, как бы вдохновенный свыше, встал и прервал молчание. «Я не могу, – объявил он, – менять то, что сделал мой брат, я не хочу уступать ему в благоговении пред Богом. Мне указывают, что наш отец не уничтожал этого алтаря; да, но он и не восстановлял его. Буду же подражать ему: не стану изменять ничего, что было сделано до меня».
Это был как бы сам Даниил, говорящий по внушению от Духа Святого, говорил впоследствии Амвросий. Никто не решился возразить ему, и прошение Сената было отвергнуто при вынужденном безмолвии язычников, участвовавших в совещании. Важность услуги, оказанной Амвросием государству, признавалась всеми. Успех, достигнутый им всего в каких-нибудь несколько дней, создал ему столь выдающееся положение, что среди приближенных императора начался ропот. Громко говорили, что Амвросию не следовало позволить занять столь влиятельное положение в государстве уж по одному тому, что он епископ. Его влияние на императора всячески старались уменьшить. Чтобы побудить его на уступки пред светской властью, – придумали обвинить его в недостатке уважения к ней.
Так как вступать с Амвросием в борьбу на почве защиты умирающего язычества не было никакой возможности, то для врагов Амвросия выгоднее было перенести борьбу на почву, где сами христиане разделялись на партии, – стоило только примкнуть к одной из них. Подстрекаемые такими ревнителями светской власти, ариане, державшиеся до сих пор в тени, и во времена Грациана мало по малу утратившие влияние на дела государства, теперь начали заявлять свои притязания. С тех пор, как Юстина стала оказывать арианам дружественный прием при дворе, число их значительно увеличилось. Многие их единомышленники переехали из Сирмиума в Милан в составе ее свиты. Во главе их стоял епископ готского происхождения, как и большинство ариан. Его заставили принять имя Авксентия, чтобы таким образом оживить воспоминание о предшественнике Амвросия по Миланской кафедре. Для богослужения арианам отвели одну из пристроек дворца, где прежде помещались конюшни. Но вскоре ариане потребовали для себя одну из больших базилик в городе. Высшая власть, не колеблясь, сделала распоряжение, чтобы это требование их было удовлетворено. Валентиниан, недостаточно сведущий в вопросах веры, думал, что имеет дело лишь с отраслью христианства, и в покровительстве арианской партии не видел ничего соблазнительного. Его мать оказывала явное предпочтение арианам, и этот пример не оставался без влияния и на него.
Однако исполнить волю императора было не так просто, как это казалось с первого взгляда. Необходимо было сначала предупредить Амвросия, так как без его ведома нельзя было отнимать одну из церквей в его епископии. Амвросия пригласили во дворец. Там его принял император, окруженный высшими сановниками. Валентиниан сухо и коротко, – словно повторяя заученный урок, – повелел Амвросию освободить Порциеву базилику. «Я не властен отдать ее, а равно и ты не имеешь права отнимать ее y христиан», – отвечал Амвросий. «Закон охраняет неприкосновенность даже частного жилища. Как же ты решаешься завладеть домом Божиим»?
– Но ведь имею же и я право на эту базилику, – возразил император, изумленный бесстрашием Амвросия.
– Нет, ты не имеешь такого права, – решительно ответил императору Миланский епископ.
В эти пререкания вмешались некоторые из присутствовавших здесь сановников. Спор мог бы затянуться, если бы его не прервал донесшийся с улицы шум. Страх за Амвросия поднял на ноги толпы народа. Распространился слух, будто Амвросия позвали во дворец на суд; недоброжелательство же к нему судей было известно; говорили даже, что его жизни угрожает опасность. И вот теперь христиане, составлявшие в городе громадное большинство, осадили дворец и угрожали выломать двери, чтобы только защитить своего епископа. Негодование возросло еще больше, когда стало известно, что дело идет о передаче одного из святилищ еретикам. Военачальник потребовал, чтобы народ разошелся. Но христиане отвечали: «убивайте нас, мы готовы умереть за истинную веру, но не уйдем».
Здесь Юстина должна была убедиться, насколько императорская власть, несмотря на кажущееся величие, была поколеблена. Переходя от надменности к сознанию своего бессилия, Юстина со свойственной женщинам неожиданностью в перемене настроений, дрожа от страха, стала умолять Амвросия выйти к народу и успокоить его.
– Что же я скажу ему? – спросил Амвросий.
– Обещай, что базилика не будет отдана арианам.
Тогда Амвросий вышел к народу. Его появление и порука в том, что обещание императрицы будет исполнено, тотчас же водворили тишину.
Общественное спокойствие было восстановлено, но значению императорской власти был нанесен тяжелый удар. Популярность Амвросия, благодаря событиям этого дня возросла еще больше. Когда опасность миновала, приближенные императора стали отрицать значение и этой новой заслуги Миланского епископа. Они говорили, что возмущение было делом его самого и в доказательство указывали на то, что для успокоения толпы достаточно было его нескольких слов. Юстина почувствовала себя в ложном положении. Она была глубоко уязвлена и дала себе слово во что бы то ни стало отомстить Амвросию. И, действительно, на следующий же день к нему явились придворные чиновники с официальным повелением отдать арианам не только Порциеву базилику, но и недавно воздвигнутый большой собор. Соборная базилика эта находилась рядом с домом Амвросия, – богослужение в ней совершал сам Миланский епископ. При этом Амвросию было приказано, чтобы передача эта была сделана тихо, не вызывая никаких волнений в народе.
Но ответ Амвросия был неизменен. На следующий день, – a это было Вербное Воскресенье, – он отправился в соборную базилику и приступил к совершению Евхаристии. Храм был полон народа. Все восторженно приветствовали мужественного епископа. В ту минуту, когда Амвросий приближался к алтарю, префект претории подошел к нему и, опасаясь новых волнений, стал шепотом просить его об уступке арианам хотя бы одной Порциевой базилики, обещая взамен устроить так, чтобы сами ариане добровольно отказались от соборного храма. Но народ понял, о чем шла речь.
– Нет, нет, святитель, не уступай! – кричали ему со всех сторон. Амвросий, окончив богослужение, стал наставлять оглашенных, готовившихся к принятию крещения в Пасхальную ночь.
Сохраняя наружное спокойствие, Амвросий однако же втайне сердца мучился тяжелыми опасениями. Его тревожило не требование уступок, – он и не думал уступать того, что отстаивать до конца ему повелевал пастырский долг, – смущало его настроение толпы, каждую минуту готовое разразиться мятежом, предупредить и измерить последствия которого было невозможно. Ибо что способно было успокоить народный гнев? Амвросия приводило в ужас, что здесь могла пролиться кровь не одних только его самоотверженных защитников из народа и солдат, но и совершенно неповинных граждан, случайно заподозренных в сочувствии императрице. И если восстание поднимется, на чем оно остановится? Не охватит ли оно все провинции, подвластные Валентиниану? Великим горем было бы для Амвросия, если бы междоусобие произошло из-за него, и при том в городе, где он сам был главным блюстителем порядка. «В то время, как я совершал богослужение, – рассказывал он впоследствии, – меня известили, что народ схватил некоего Катулла, о котором говорили, что он состоит пресвитером y ариан. Это известие исторгло из глаз моих горькие слезы. Во время принесения бескровной жертвы я горячо молил Бога устроить так, чтобы в защиту Церкви не была пролита ни одна капля крови. Я просил Спасителя: пусть лучше прольется моя кровь ради спасения народа и этих нечестивцев. И я немедленно послал священников и диаконов с тем, чтобы они освободили этого пресвитера из рук разъяренной толпы. Когда же мне сказали, что сейчас придут вооруженные люди для занятия базилики, ужас пронзил мое сердце. Я боялся, что это насилие вызовет кровавую междоусобицу, и город, который мог бы сделаться столицей Италии, будет обращен в развалины. И я молил Бога, да не доживу до такого несчастия».
Под влиянием этих мыслей Амвросий пришел к следующему решению: оставаясь непоколебимым в исполнении своего долга, не позволять себе ни слова, ни жеста, которые могли бы показаться народу или правительству призывом к восстанию. Таким образом всякая ответственность за происшедшее ложилась всецело на его противников. Он перестал появляться в обеих оспариваемых базиликах и богослужение совершал в третьей, которая служила крещальней. Она была открыта лишь недавно и находилась в совершенно противоположной части города. Такой образ действий решительный, но в то же время и осторожный, поставил приспешников двора в затруднительное положение. Они не решались начинать с православными открытую борьбу, исход которой в городе со столь возбужденным населением, представлялся сомнительным. Они надеялись, что Амвросий или испугается, или сделает какой-либо вызывающий шаг, который мог бы оправдать жестокость готовившихся против него мер.
В продолжение трех дней y обеих базилик стояли вооруженные отряды, но им, однако, было приказано не переступать церковного порога. Затем всякими способами старались вывести Амвросия из того спокойствия духа, в которое он замкнулся и которое связывало руки его врагам. Прибегали то к увещаниям, то к угрозам. «Одумайся, – говорили ему, – ведь ты противишься воле императора! Не намерен ли ты сам захватить власть и сделаться тираном»? – «Что сделал я, что вы подозреваете меня в подобных замыслах? – с упреком отвечал Амвросий. – Когда мне сообщили, что базилика окружена воинами, я сказал себе: отдать ее нечестивцам я не могу, но и проливать кровь для ее удержания я также не решусь. Это ли тирания!? Кроме имени Христа нет y меня иного оружия. Если я в самом деле стремлюсь к тирании, отчего вы не решаетесь наложить на меня руки? Ветхозаветные первосвященники посвящали на царство других, но сами никогда не захватывали власти. Этому же нас учит и Евангелие. Когда хотели взять Христа и насильно провозгласить царем, Он скрылся от народа. Этим Он дал нам вечный пример отречения от мирской власти. Пусть лучше Император вспомнит о своем действительном враге, от которого его до сих пор ограждал Бог. Пусть вспомнит о Максиме, ведь ему прегражден был доступ в Италию только моими стараниями».
– Но обещай по крайней мере не допустить народ до восстания, – говорили ему.
– Единственно, что я могу сделать, это не возбуждать народ. Умиротворить же его теперь может один только Господь.
Заметив среди посланных императора нескольких готов, служащих военачальниками в римских легионах, он отвел их в сторону и сказал с укором: «Для того ли Рим принимал вас на службу, чтобы вы поддерживали в нем смуту? Где найдете вы себе пристанище, если здесь будет ниспровергнут всякий порядок?»
Между тем возбуждение в народе усиливалось и становилось все более угрожающим. Боясь расправы толпы, ариане скрылись в домах. Низшие императорские чиновники тоже не показывались на улицах из боязни быть обвиненными в сочувствии еретикам. Против торгового сословия, ревностно преданного Церкви, были предприняты всевозможные притеснительные меры. Государственная казна наложила на них новые подати, денежные пени и взыскивала их с беспощадною строгостью. «Пусть нас угнетают, пусть берут с нас двойные, тройные пошлины, но истинная вера должна быть неприкосновенна!» Что же касается Амвросия, то он каждый день по окончании богослужения возвращался домой, оставляя, как и прежде, свои двери открытыми для всех.
В виду приближения праздника Пасхи, все чувствовали, что наступает пора так или иначе покончить с этим неопределенным положением. И, действительно, Амвросия уведомили, что об отобрании соборной базилики уже было издано распоряжение, и солдаты спешили украсить вход в нее для приема императора, – он должен был явиться туда сам, чтобы собственной особой водворить в ней ее новых обладателей – ариан. Тогда Амвросий объявил, что те, кто примет участие в исполнении этого указа, не будут допущены в Пасху к святому Причащению; затем он отправился в крещальню, где его ожидал народ, и там спокойно начал изъяснять положенное на тот день чтение из книги Иова.
Однако речь его скоро была прервана. Внезапный шум оружия, a затем мерные шаги приближающихся солдат, привели его слушателей в смятение. Если решались отнять большую соборную базилику, то можно было думать, что и сюда идут с недобрым намерением наложить руки на самого Амвросия. Среди женщин начали раздаваться крики ужаса. Но скоро первые из вошедших солдат стали успокаивать народ, говоря, что они пришли не для насилия, a чтобы присоединиться к общей молитве.
Произошло это таким образом. Солдаты действительно отказались повиноваться распоряжению властей. И это было сделано не с тем, чтобы перейти от одного господина к другому из-за большей выгоды, a под влиянием благоговейной преданности истинной Церкви и уважения к правде. Когда стали говорить, что сам император сейчас придет туда, среди солдат раздались крики: «Пусть приходит! Если он присоединится к истинной вере, мы пойдем за ним; если же нет, мы останемся с Амвросием!» Тогда народ, видя, что и на его стороне есть вооруженная сила, поспешно устремился к соборной базилике и занял ее. Некоторые стали срывать драпировки и украшения, развешанные по стенам для приема императора, a дети делили между собой их обрывки. И в том самом храме, доступ в который хотели закрыть Амвросию, теперь ему готовили восторженную встречу.
Но так как Амвросий твердо решился не вступать в борьбу с властью, то ему нечего было торжествовать и победу. Противиться посягательствам власти на святилище Церкви он считал своим долгом, прибавлять же новые удары к вполне заслуженному этой власти поражению было противно его духу.
Поэтому Амвросий ограничился тем, что послал в соборную базилику своих священников для совершения Евхаристии, a сам продолжал с оставшимся в крещальне народом начатую беседу. Обращаясь к воинам, проявившим такую преданность Церкви, и разделяя общую радость перед этим несомненным проявлением Божественного Промысла, Амвросий воздает хвалу тому терпению, которое было проявлено в данных обстоятельствах народом, – в этом терпении Амвросий и полагал причину милости Божией. «Я старался внушить вам благоговение к терпению Иова, но среди вас я нашел новых Иовов, достойных удивления. В каждом из вас Иов как бы снова ожил своим духом. Может ли быть ответ более достойный христиан? Его вложил вам в уста сам Дух Святый. Мы просим всемилостивейшего императора, но в борьбу с ним не вступаем; мы не боимся его, но слезно умоляем».
В конце своей речи епископ Амвросий напомнил своим слушателям, что Священное Писание сообщает не один случай, когда советы женщин приводили царство к дурному концу. При этом он привел и слова Иова, сказавшего своей жене: «Ты говоришь, как одна из неразумных женщин». Амвросий желал предостеречь молодого императора от недобрых советов матери, под влиянием которых он только что совершил поступки, достойные лишь сожаления. Проповедь кончилась, но епископ не хотел возвращаться к себе, опасаясь, что его появление на улицах города даже вечером даст повод к манифестациям, которых он хотел избежать.
Ревностно охраняя права истинной Церкви Христовой от притязаний ариан, Амвросий наперед знал, что оскорбленный им двор не простит ему этой ревности. Всякому было ясно, что при том состоянии, в котором находилась империя, нельзя пренебрегать неудовольствием войска, и что к празднику Пасхи надлежало удалить военную стражу от церковных дверей, освободить арестованных и сложить тяжелые пени с торговцев. Но это были только вынужденные уступки, и радость народа не была разделяема при дворе. Там, наоборот, царило мрачное настроение, и все были крайне раздражены. Слову «тиран» особенно посчастливилось: оно было y всех на устах. Другого имени для Амвросия не было. Валентиниан, сознавая необходимость отступить после того, как его вынудили зайти так далеко, был полон недоверия к своим приближенным и когда его убеждали показаться войскам, чтобы вернуть их расположение, он отвечал: «Нет, по малейшему знаку Амвросия вы сами выдадите меня связанным по рукам и ногам!» Один из первых царедворцев, евнух Каллигон, встретив епископа, напал на него: «Ты ни во что не ставишь императора, ты употребляешь все свое влияние, чтобы унизить его», – говорил он с запальчивостью. «Но пока я жив, этому не бывать! Иначе я сам сорву с тебя голову!» «На все воля Божия, – спокойно отвечал Амвросий, – я готов претерпеть все, что должно претерпеть епископу, a ты поступай, как велит тебе сердце евнуха». «Вот до чего мы дожили, – писал он позднее своей сестре Марцеллине, – и дай Бог, чтобы на этом кончилось».
Враги епископа принуждены были затаить свои злобные чувства к нему, и не проявляли их в продолжение целого года. Мир или, лучше сказать, временное перемирие не нарушалось до наступления следующей Пасхи. К этому торжественному дню, когда все верующие должны были собраться вокруг своего архипастыря, была приурочена новая попытка отделаться от непокорного епископа. На этот раз были тщательно предусмотрены все средства, чтобы лишить его возможности сопротивления. При дворе полагали, что если Амвросий, уверенный в полной своей безопасности, мог ослушаться простого административного распоряжения, которое легко было отменить или приостановить, то едва ли бы y него хватило решимости пренебречь высочайшим указом, изданным с соблюдением всех формальностей и опирающимся на авторитет, присущий официальным актам, исходящим от верховной власти. Поэтому решено было издать такой указ, который, не называя никого по имени, был бы направлен против Амвросия. Этим способом рассчитывали либо вызвать его на сопротивление, дающее законный повод для его преследования, либо заставит его уступить, или, по крайней мере, поставить в затруднительное положение. Составление такого указа требовало большой опытности и это дело поручили нотарию императорской канцелярии. Но оказалось, что Беневолий (так звали это лицо) был твердым приверженцем никейской веры; поняв цель, которую преследовал предполагаемый указ, он решительно отказался составить его. Напрасно Юстина то обещанием наград, то угрозами, старалась склонить его исполнить это поручение, как обычную обязанность его службы. Он снял с себя пояс, служивший знаком этой должности, и сказал императрице: «Возьми его. Если
приходится поступать против совести для того, чтобы носить этот пояс, я отказываюсь от должности».
Не имея возможности воспользоваться услугами православных, она вынуждена была прибегнуть к тем, которые являлись более всех заинтересованными в издании подобного указа: к самим арианам, епископ которых взял на себя составление его.
В самом начале этого указа говорилось, что ариане имеют право требовать передачи в их распоряжение почти всех миланских церквей, ибо вероисповедание, официально признанное и провозглашенное единственно истинным, не могло удовлетвориться богослужением в скромных часовнях. Прошлогодняя борьба необходимо должна была снова возгореться. Продолжение и конец указа не оставляли на этот счет никаких сомнений.
«Что касается тех, – говорилось там далее, – которые думают, что они одни имеют право собираться, то пусть ведают, что если ими будут вызваны какие-нибудь волнения в народе с целью помешать исполнению настоящего повеления верховной властью, то они будут считаться мятежниками, осквернителями Церкви, виновными в оскорблении величества, за что поплатятся головой. То же наказание постигнет и тех, которые будут противиться нашему повелению молитвами, хотя бы даже тайными в частных домах».
Это было прямым намеком на Амвросия и на устраиваемые им молитвенные собрания. Хотя угроза относилась ко всем, кто принимал участие в этих собраниях
и каждый мог подвергнуться ответственности за себя, – все взоры тотчас же обратились на епископа. Что будет с ним? Что хотят с ним сделать? Один только святитель не ставил себе этого вопроса. «Я сказал, – отвечал он тем, кто приходил осведомляться о его участи, – что должен был сказать всякий епископ. Пусть император делает, что хочет... Навуфей не хотел отдать виноградника своих предков, могу ли я отдать Господа моего!» И на другой день после опубликования указа, как и накануне, он также решительно отказывался заставить подчиненных ему священников покинуть какую-либо из церквей, в которых они совершали богослужение… И, однако, медлили подвергнуть его наказанию.
Когда настала решительная минута, y того, кто должен был нанести удар, дрогнула рука. Вместо смерти, которою угрожал указ, решили подвергнуть его только изгнанию и притом на довольно мягких условиях. «Уходи из города; уходи, куда хочешь, и всякий, кто пожелает, волен последовать за тобою», – так гласило переданное ему приказание. «Признаюсь, – говорил он впоследствии, – я ожидал, что они отсекут мне голову или предадут на сожжение; я охотно бы принял смерть
ради прославления Господа Иисуса Христа». Но Амвросий не придал значения этому приказанию, умеренность которого, стоявшая в таком резком противоречии с жестокими карами, которыми ранее угрожал указ, свидетельствовала о слабости власти. Он не делал никаких приготовлений к отъезду и ничего не изменил в своем образе жизни. В обычный час он выходил из дому и направлялся туда, куда его призывали хотя бы самые маловажные дела, или посещал могилы мучеников. Народ толпился на его пути; бедные подходили, чтобы принять его благословение; в сопровождении этой свиты из народа, он проходил мимо дворца, на глазах y стражи, которая и не помышляла схватить его. «Защитой мне служат молитвы бедных». – говорил он.
Преданные ему благочестивые люди, однако, не успокаивались. Кто знает, не попытаются ли тайно или ночью с ним сделать на что не решаются днем. Ходили слухи, что уже стоит наготове закрытая колесница, в которой решено его насильно увезти, другие говорили, что его убьют из-за угла наемные убийцы. Когда наступила Святая неделя, Амвросий сам совершил первую торжественную Евхаристию в соборной базилике. По окончании богослужения он хотел удалиться, но толпа, более многочисленная, чем когда-либо, не давала ему выйти, и сама также не расходилась. Толпа заперла ворота загородила все проходы и, расположившись лагерем, готовилась провести всю ночь в храме и в прилегавших к нему покоях.
Разумеется, взять приступом эти наскоро сложенные укрепления не представило бы большой трудности, но для этого нужно было прибегнуть к насилию, при котором, вероятно, пролилась бы кровь. Военачальники, посланные двором, не решались отдать такого приказа они ограничились тем, что поставили вокруг базилики и смежных с нею зданий цепь солдат надеясь, что православные, измучившись голодом и борьбою, разойдутся сами. Расчёт оказался ошибочным: никто не выходил. В таком как бы осадном положении прошло несколько дней: православные не хотели потерять Амвросия из виду, опасаясь, что им уж тогда не придется больше увидать его. Сам Амвросий, тронутый проявленным рвением, сдержать которого не был в силах, повторял только, что напрасно все это беспокойство и волнение. Будет то, что угодно Богу, и все человеческие меры предосторожности или излишни, или бессильны. Однажды утром заметили с ужасом, что двери одного из входов в храме оставались открытыми всю ночь. Потом узнали, что открыл их слепой нищий и не сумел их запереть. «Вот видите, – сказал Амвросий, – как бесполезна ваша бдительность; в конце концов вы все же оказываетесь в том положении, в какое поставят вас слепые».
Нужно было, однако, найти приличное занятие для этой взволнованной массы народа, решившейся во что бы то ни стало остаться в храме. Службы могли занять дневные часы, но ночи были длинные, и народ томился бездействием. Амвросий решил устроить чередующиеся хоры для пения молитв, составленных им, но еще не введенных в церковное употребление. Стоявшие y ворот солдаты прислушивались к медлительным напевам, раздававшимся в ночной тишине; размер их не мог не казаться странным. С удивлением спрашивали они друг друга, не сверхъестественное ли это наваждение, вера в действие которого была тогда распространена, и не этими ли чарами удерживал Амвросий около себя народ?
На самом же деле, Миланский епископ Амвросий, тяготившийся сам невольным заключением и в то же время желая облегчить народу скуку и тягость выжидательного положения, выбрал этот момент, чтобы ввести в своей епископии, что было давнишним его намерением, псалмопение по примеру восточных церквей. Такого рода мелодии назывались антифонами и состояли в том, что отдельные хоры из мужчин и женщин пели попеременно. Эхо, доносившееся до отдаленных слушателей, не знавших происхождения этих звуков, было поразительно.
Молитвы, составленные Амвросием, довольно многочисленны, и нельзя сказать, какие именно из них он выбрал для этого случая. Но последующие биографы охотно представляли себе следующую картину: после ночей, проведенных в полусне, в тот момент, когда первые лучи солнца проникали в священную ограду, хоры то нежных, то мужественных голосов пели следующие строфы:
Утренний гимн Св. Амвросия.
Свет зари загорелся над спящей землей,
Но для нас вечный свет – Иисус,
Ты услыши, Христе, и Себя нам открой,
Как Луке на пути в Эммаус.
Существом вне времен Ты – едино с Отцом,
И Отец – неразделен с Тобой.
Дай нам каждому быть в вере правой борцом
И прославить Тебя, Трисвятой.
В целомудрии ночь вся прошла до зари,
Утро оделось в багряный покров,
Благодатью Своей с небом нас примири,
Из греховных исторгни оков.
Вера наша в Тебя пусть сольется с лучом
Лучезарного, жгучего дня.
И тот гимн, что во храме Тебе мы поем,
Будет полон святого огня.
Дня закат, наступающей ночи привет
Веры нашей в Тебя не смутит,
Но в таинственный час «Света Тихого Свет»
Сердца тьму и наш путь озарит.
И на этот раз двор не нашел никого, кто согласился бы взять приступом святилище, где совершалась божественная служба в праздник Христова Воскресения. Враги Амвросия принуждены были вступить с ним в переговоры. К Амвросию явился трибун Далмаций с следующим предложением: Амвросий должен лично явиться в заседание, где император выслушает и его, и самозваного арианского епископа в присутствии судей, назначенных обеими сторонами. Сам император не желает участвовать в решении этого спора, и для того, чтобы избегнуть всякого упрека в пристрастии, судьи должны быть выбраны из среды мирян. Авксентий (арианский епископ) уже выбрал своих судей.
Предъявление такого требования к лицу, которое в силу недавнего царского повеления, должно было считаться достойным смертной казни, указывало на нетвердость верховной власти. В ответ на это требование святитель Амвросий отправил к императору Валентиниану краткое и в то же время достойное высокого епископского служения письмо. «Где ты видел, – писал он, – чтобы епископы судились мирянами? Или отныне миряне будут законодателями Церкви?.. Когда ты вырастешь, то сам увидишь, как ты будешь относиться к епископу, который согласился бы на подобный суд... Если Авксентий все-таки хочет суда, пусть придет в церковь и пусть народ решит, какого епископа хочет он, я не буду негодовать на тех, кто последует за ним».
В сильной речи, обращенной к пребывавшим в базилике христианам, епископ Амвросий изобразил все перенесенные им невзгоды, начиная с столкновений прошлого года и кончая теми, которыми угрожали ему в настоящее время. При этом он закончил свою речь следующими словами: «Я подчиняюсь Императору, но я ему не уступаю» и свел сущность своей речи к нескольким словам: «Император – в Церкви, но не над нею».
Все почувствовали, что опасность для истинной веры Христовой миновала и ее торжество обеспечено. И Амвросий решил дать всенародное доказательство этого торжества. Базилика, в которой он только что провел несколько дней и ночей вместе с верующими, была недавно построена, и хотя в ней было все готово для богослужения, но при освящении ее не было выполнено одно условие, которое Амвросий нашел удобным в этот момент исполнить самому. Необходимо было поместить под престолом частицы мощей мучеников. Амвросий вспомнил, что по преданию кости двух братьев, Гервасия и Протасия, пострадавших во время первого гонения при Нероне, были погребены в Милане. Раскопки, которыми он сам руководил, действительно, открыли в указываемом месте два скелета, в положении, совершенно соответствовавшем подробностям мученической их кончины, описанной современниками. Они лежали обнявшись друг с другом, в положении, в каком встретили смерть. Перенесение их священных останков было совершено беспрепятственно. Эта торжественная процессия, прошедшая через весь город, сама по себе уже могла свидетельствовать о торжестве истинной веры; рассказы же о чудесных исцелениях от прикосновения к мощам, довели верующих до высшей степени религиозного воодушевления.
В это время находился в Милане знаменитый учитель красноречия, африканец Августин, который вдруг объявил своим многочисленным слушателям, что он прекращает чтение своих лекций и всего себя отдает на служение истинной Церкви. Хотя Августин был еще молод (ему не исполнилось и тридцати лет), он пользовался уже громкою известностью, благодаря своим редким талантам, приковывавшим к нему общественное внимание. Все знали, что он сын важного сановника одной из обширных провинций, где и родился, что он рано покинул родину, и поехал сначала в Рим, a потом в Милан, чтобы посвятить себя там изучению и преподаванию литературы. Знали также и то, что воспитанный в христианской вере и исповедовавший ее внешним образом, он предался сначала чувственным удовольствиям, a потом запутался в опасных метафизических умствованиях. Но никто не знал, что в продолжение уже нескольких лет он слушал все проповеди Амвросия, увлекаясь его красноречием, но еще не проникаясь проповедуемым учением. Никто не знал также, что, несмотря на заблуждения Августина, миланский епископ относился к нему чрезвычайно благосклонно; и когда Августин не убеждался его речами, Амвросий сам указывал ему места Священного Писания, могущие опровергнуть его возражения или уничтожить сомнения. Никому не была известна скрытая работа этого великого ума. Не знали и того, что его достойная мать, благочестивая женщина, покинула также родину и, не смотря на свой преклонный возраст, предприняла морское путешествие с целью вырвать своего единственного, нежно любимого, сына из сетей заблуждения и страстей. Она также находилась в осажденной базилике, где, как говорил позднее Августин, пережила свою долю скорбей. Нет сомнения, что, вознося молитвы за Амвросия, она тогда же, как и всегда, молилась и за Августина, который сам потом приписывал этим материнским молитвам свой нравственный переворот, изображенный им с таким несравненным искусством в его сочинении «Исповедь». Поэтому, к воспоминаниям выше описанных дней относится и знаменитое обращение блаженного Августина, одного из лучших мужей и учителей Церкви.
«Я был только однажды в заседании твоего Совета, и это сделал ради твоего блага», – так отвечал когда-то Амвросий Валентиниану. Когда он писал эти слова, он – да и никто другой вероятно – не подозревал, что очень скоро его опять туда позовут и по такому же делу. И это случилось. Если бы он был одержим низким честолюбием или мстительностью, как его в том обвиняли, то он не мог бы получить более полного удовлетворения.
Слух о народных волнениях, происходивших в Милане, дошел до Трира, столицы Максима, соправителя Валентиниана, которого он заставил уступить себе часть наследства Грациана. Обладая никем неоспариваемою властью над присвоенными землями, Максим пользовался всяким случаем к тому, чтобы приобрести симпатии православных, и в особенности, галльских и испанских епископов, пользовавшихся среди населения большим влиянием. Он успевал в этом тем легче, что арианская ересь никогда не пускала глубоких корней в этих провинциях; a его личная простая вера не подвергалась еще никакому испытанию. Ему было выгодно выставить себя напоказ, в роли защитника православия. Этим он не только приобретал симпатии подчиненных ему провинций, но и готовил себе среди подданных Валентиниана союзников в борьбе, которую решил начать, как только наступит благоприятный момент, чтобы переступить границу владений, навязанную ему силой. Поэтому он отправил из Трира в Милан собственноручное письмо к императору в отечески-наставительном и вместе с тем угрожающем тоне.
«Что узнаю я? – писал он молодому императору. – Неужели приходится верить тому, что мне говорят, ибо молва никогда не ошибается, когда дело идет о судьбах народов. Говорят, что в силу новых указов твоих насильственно отбираются православные святилища, священники подвергаются осаде в своих церквах, им угрожают, их наказывают».
Затем следовало, написанное вероятно, каким-нибудь из окружающих его ученых христиан, красноречивое изображение зол, причиненных арианскою ересью, и увещание не отступать от общения с Церковью римской, наиболее достойной уважения, также с Церквами Африки и других провинций, находящихся под властью Валентиниана. По-видимому, в это перечисление провинций он вкладывал скрытое обращение к ним. Однако он отрицал в себе какие бы то ни было корыстные намерения. «Твой враг не мог бы желать ничего большего, как видеть тебя в ссоре с Церковью, т. е. с Самим Богом. Но я проявляю столько участия к твоей молодости, что, наоборот, радуюсь всему, что ты делаешь хорошего и печалюсь при виде твоих ошибок. Я страшусь ответственности, которую ты берешь на себя. Если бы я был твоим врагом, то не делал бы тебе подобных предостережений». В действительности же, к этим благочестивым советам присоединялись требования, высказанные очень резко. Максим жаловался, что пограничная линия между обоими владениями недостаточно уважается Валентинианом и что Бовтон (тот самый, который находился в посольстве Амвросия), которому была поручена защита границ, отражая нападения варваров,
отбрасывает их на его провинции. Максим обвинял того даже в том, что он, вступая в договор с некоторыми германскими племенами о доставке солдат в его легионы, облегчает тем самым для них нападение на другие части Империи.
К удивлению всех, Амвросий был приглашен в императорский Совет. Его призвали, главным образом, для того, чтобы сообщить о требованиях Максима. Так как Амвросий принимал участие в составлении мирного договора, установившего разделение двух частей Западной Империи, то казалось естественным выслушать его мнение и относительно трудностей, встретившихся при выполнении этого договора. Неудобным казалось сообщить ему о вмешательстве Максима в пользу попираемого православия. Понятно, что самолюбие Юстины должно было при этом сильно страдать. Если же она все-таки решилась на такой шаг, то, вероятно, ее побудило к тому желание убедиться, нет ли уже каких-либо сношений между Максимом и православными, недовольными политикой ее сына. Подозрения эти, – если она их и питала, – скоро, однако, рассеялись. Амвросий, который вообще хорошо знал Максима, легко прозревал его намерения, и в данном случае ясно видел угрозу, скрытую тут под личиной ревности по вере. Мысль о том или ином участии в низкой и вероломной интриге внушала ему непреодолимое отвращение. Помимо того, к Валентиниану его привязывало многое: юность, трогательная искренность его и, особенно, воспоминание об отце, которому он служил, и о брате, которого любил. Затем он болел душой и за епископское достоинство, видя, как все относятся с чувством пренебрежительного снисхождения к власти, уважать которую он считал своим долгом даже тогда, когда он ей не мог подчиниться. Эти чувства он высказал таким искренним тоном, что сейчас же рассеял все подозрения. Впрочем, колебаться было некогда, – надо было спешить. Язык Максима, его коварная вежливость – все требовало немедленного ответа. Амвросий, который уже раз и так удачно вел с ним переговоры, казался единственным подходящим человеком, чтобы доставить ему ответ и в этот раз. Благодаря такой неожиданной, но столь важной для Амвросия перемене обращения, – ему, еще накануне опальному, сегодня без всяких колебаний предложили быть чрезвычайным послом, и он, нимало не колеблясь, принял это предложение.
Нужно было, однако, подыскать благовидный предлог для такого посольства, иначе во всем этом слишком просвечивало бы беспокойство, вызванное опасностью, которою, однако, пока никто явно не угрожал. Поэтому, было решено, что официальной целью поездки Амвросия будет выставлено требование о выдаче тела Грациана, чтобы воздать ему от имени брата почести, о которых нельзя было думать в недавнее смутное время. Так как Максим всегда отрицал свое участие в убийстве Грациана, совершенном, по его словам, помимо его ведома, то это требование не заключало в себе никакой прямой для него обиды. Было, однако, ясно, что оно должно было возбудить неудовольствие Максима, и епископу Амвросию, как чрезвычайному императорскому послу, надлежало быть мудро настойчивым в предстоящих переговорах.
Насколько во время своего первого посольства Амвросий был сдержан, не позволял себе вступать в пререкания и споры, безмолвно перенося недостаток подобающего ему внимания и доброго отношения, – настолько теперь показал он себя твердым и решительным в выполнении возложенного на него поручения, достойным почестей, приличествующих ему, и как епископу, и как чрезвычайному послу своего императора. Прозревая скрытое намерение Максима вызвать Валентиниана на открытую войну, епископ Амвросий ясно показал, что такой вызов может быть гибельным для самого Максима. И чрезвычайный посол Валентиниана имел основания быть уверенным в этом. Три года мира успокоили взволнованные провинции и видимо укрепили власть законного наследника Грациана. Правда, общее спокойствие нарушалось несколько враждебными выступлениями ариан, стремившихся поколебать господство истинной Церкви Христовой, но епископ Амвросий особого значения этому не придавал, твердо уверенный, что эти враждебные действия с помощью Божией будут уничтожены.
Тотчас по прибытии в Трир, Амвросию представился случай показать Максиму, что несогласия, возникающие среди христиан по вопросам веры, не могут быть разрешаемы по одному желанию и воле императора. Этот случай был очень удобный, вызванный одним из тех религиозных вопросов, решение которых Максим любил брать на себя, желая показать себя ревностным защитником и покровителем православия. Максим счел своей обязанностью привлечь к суду одну незначительную христианскую секту, называвшуюся присциллионской (по имени основателя ее, одного испанского епископа), заблуждения которой, скорее философского, чем религиозного характера, довольно трудно определить в настоящее время. Этим привлечением к суду как бы преднамеренно подчеркивалась полная противоположность между миланским двором, где истинная вера подвергалась опасности, и трирским, преследовавшим всякое уклонение от правого верования. Максим, охотно выставлявший напоказ такое различие, может быть, думал, что это доставит Амвросию удовольствие и что тот при случае даже поблагодарит его.
Но надлежащее искусство и чувство меры очень редко встречаются там, где нет искренности. Чрезмерным проявлением выставляемой напоказ ревности по вере, Максим только смутил религиозную совесть тех православных, которых намеревался привлечь на свою сторону. С самого начала он превратил религиозный
спор в уголовный процесс; обвиняемые были приговорены к смертной казни, и приговор без всякого сожаления был приведен в исполнение. Это всеми почиталось излишнею и непростительною жестокостью. Никто не мог видеть без скорби, что после стольких лет религиозных преследований, в продолжение которых кровь лилась потоками, она снова проливается под предлогом религиозного рвения. Процесс велся так, что будто епископы, выступившие обвинителями против ереси,
приняли вместе с тем и участие в осуждении. Боясь неудовольствия Максима, они недостаточно энергично отклоняли от себя эту роль. Смертный приговор, произнесенный служителями Христа, явился великим соблазном.
Впечатление, произведенное приговором, было тем сильнее, что благочестивый муж Мартин, епископ Турский, столп галльской церкви, истинный апостол, посвятивший жизнь на проповедь среди деревенского населения и на искоренение остатков язычества в крае, как раз находился тогда по делам при дворе Максима. Узнав о жестоком приговоре, он заявил протест и тотчас же удалился оттуда, чтобы не оставаться в общении с теми, угодливость которых лишь унижала епископский сан.
Амвросий прибыл в Трир в тот момент, когда об этом событии говорили все. Как поступит он? Покажет ли себя таким же правдивым и смелым, как Мартин, или же примет обагренную в крови руку придворных прелатов? Если бы он был больше дипломат, чем епископ; если бы он прежде всего добивался благосклонного приема при дворе, для успешного выполнения возложенного на него поручения, то он мог бы под каким-либо предлогом уклониться и не высказывать откровенно своего мнения. Но он не только не сделал этого, a с самого начала явно показал намерение не входить ни в какие сношения с епископами, поставившими благорасположение императора выше требований святительского долга. Он ясно сознавал, что, отказываясь совершать с ними Евхаристию, он вместе с тем отказывается принимать Причастие и с Максимом, который удостаивался этого таинства только через их посредство. Амвросий многократно высказывал свой взгляд на этот предмет, и не имел основания отрекаться от него теперь. По его мнению, священник не имеет права приговаривать к смерти кого бы то ни было, он не должен требовать смерти даже врагов Церкви. Поступать иначе значило бы уподобиться иудейским раввинам, хотевшим заставить Христа высказать одобрение на казнь женщины, уличенной в прелюбодеянии.
Раз Амвросий начал таким образом, он не мог удивляться приему, ожидавшему его при первом свидании с Максимом. Стоит привести целиком донесение, сделанное им Валентиниану; здесь характерны даже малейшие подробности.
«На другой день по приезде я отправился во дворец. Начальник дворца Галин, приближенный евнух Максима, подошел ко мне. Я попросил аудиенции. Он осведомился, не привез ли я письма от твоего Величества. Я ответил утвердительно. Он сказал мне, что получить аудиенцию я смогу только в заседании Совета. Я возразил, что епископам не подобает, чтобы их принимали таким образом, и что я имею о многом переговорить с императором лично. Тот пошел об
этом доложить, но возвратился с тем же ответом. Было ясно, что и первый ответ был дан им также по приказанию императора. Хотя это и несовместимо с моим поручением, но я все-таки решил исполнить свой долг, так как здесь дело идет об отношениях между соправителями, как братьями, и прямота больше всего нужна в подобных случаях. Я вошел в заседание. Император поднялся, чтобы дать мне приветственный поцелуй. Я же стоял неподвижно на своем месте. Он меня подзывает, и другие также говорят, чтобы я подошел к нему.
– Зачем, – сказал я, – будешь меня целовать, когда ты меня совсем не хочешь знать? Если бы ты был ко мне благосклонен, то принимал бы меня не здесь.
– Епископ, ты волнуешься, – сказал он.
– Я имею на это основание. Я смущен тем, что нахожусь в месте, где не должен был бы находиться.
– Но во время твоего первого посольства, я тебя также принял в заседании Совета. – Тогда я не возражал против этого, так как был послан лицом, просящим y тебя мира, a теперь я буду с тобою говорить от имени равного.
– В чьих же это, спрашивается, глазах Валентиниан равен мне?
– Пред лицом Бога, Давшего ему власть и Могущего охранить ее.
Благоговейная форма этого ответа не скрывала, однако, заключающегося в нем смысла, и Максим не мог не принять к сердцу предъявленного к нему вызова. Амвросий знал, что, по взгляду Максима, Валентиниан царствует только по его милости, так как недавно он мог так же легко его свергнуть с престола, как и его брата, и только уверения этого же Амвросия побудили его пощадить Валентиниана. – «Да, – воскликнул он, с гневом поднявшись с места, – хитро обошли меня ты и этот Бовтон, который правит теперь от имени ребенка и натравливает на мои владения варваров! Кто бы удержал меня тогда, когда вы пришли ко мне, если бы я не остановился по своей собственной воле?» Я ему ответил: «Ты напрасно гневаешься; выслушай меня спокойно. Я знал, что ты станешь гневаться на меня и
упрекать, будто я обманул твое доверие. Поэтому-то я и пришел к тебе вторично. Если бы я тогда действительно явился спасителем императора, то это было бы только долгом, ибо мы, епископы, обязаны больше всех защищать сирот. Не сказано ли в Писании: «вы защитники вдов и должны заменять сиротам отца». Но в действительности я вовсе не оказал такой услуги Валентиниану. – Каким образом я мог остановить твои легионы? Укреплениями? Войсками? Их не было. Или своим телом я заслонял альпийские проходы? Если бы Господу угодно было совершить такое чудо, то нечего было бы мне просить y тебя прощения. – Какие же ложные обещания я дал, чтобы склонить тебя к миру? И в чем, по-твоему, обманул тебя Бовтон? Он проявил преданность своему Государю. Но разве он тебе обещал изменить ему?»
И Амвросий стал подвергать разбору все причины недовольства Максима, доказывая без труда, что ни одна из них не основательна, что факты, на которые он ссылался (не исключая и договоров с варварами), были только или мерами обороны, или ответом на подобные же меры, принятые Максимом. Затем, в том же убедительном тоне он перешел к ближайшему предмету своего посольства, чему скоро явился повод, ибо сам Максим объявил, что он не позволит дотронуться до останков Грациана, дабы не пробуждать среди солдат волнующих воспоминаний. – Это не основательная отговорка! – сказал Амвросий, как только узнал об решении Максима. – Так, по-твоему, те же солдаты, которые покинули Грациана, когда он был жив, станут защищать его теперь после смерти? Можешь ли ты сказать, что Грациан был тебе враг, и что ты имел право наложить на него руки? Не он был твоим врагом, a ты был его врагом, ибо ясно, что нападает тот, кто хочет овладеть властью; тот же, кто владеет ею, только защищается. Отдай Валентиниану останки брата, как залог мира. Как можешь требовать, чтобы тебе поверили, что ты не повинен в смерти Грациана, когда ты не хочешь даже позволить предать его тело погребению?
Максим был раздражен, прекратил аудиенцию и объявил, что он еще подумает, как поступить. Приказ о выезде, полученный Амвросием на другой день, не был для него неожиданностью. После описанного разговора Амвросий не заставил повторять себе это приказание и выехал тотчас же, хотя его предупредили, чтобы он остерегался засады, которая, вероятно, будет ему устроена по пути. Единственным его спутником был престарелый местный епископ, на момент поддавшийся соблазну своих собратий, почувствовавший угрызения совести и отстранившийся от них. Его присудили к суровому изгнанию, и Амвросий напрасно старался достать для него теплой одежды и мягкой подстилки под сиденье, чтобы несколько ослабить неудобства от тряской телеги.
Амвросий не сомневался в том, что как только станут известными подробности его посольства, враги не преминут его оклеветать. Поэтому, он до своего прибытия в Милан послал вперед гонца к Валентиниану с письмом, в котором сообщил ему обо всем происшедшем. Письмо заканчивалось следующим предостережением: «Таковы факты. Остерегайся же, государь, этого человека, под личиной мира, замышляющего против тебя войну». Эта предосторожность была необходима, но она не защитила Амвросия от ожидавших его упреков.
Как только стали известны эти неблагоприятные новости, все окружающие Юстину начали винить в неудачном исходе посольства надменный и нетерпимый нрав посла. Чтобы поправить дело, необходимо было, по их мнению, послать возможно скорее не «надменного иерарха», требующего от своей паствы беспрекословного повиновения, a человека, привыкшего вращаться при дворе и обладающего вместе с тем жизненным опытом. Выбор пал на Домнина, старого чиновника, родом сирийца, которому в силу его происхождения приписывали гибкость и изворотливость, свойственные восточным людям. Впрочем, очень скоро пришлось убедиться, что благоразумие и искусство не всегда находятся там, где их надеются найти.
Сначала казалось, что все идет прекрасно. Домнин был принят Максимом благосклонно и даже ласково. Этот прием так мало соответствовал ожиданиям, что Домнин в своих донесениях двору несколько наивно выражал удивление по этому поводу. Все его объяснения и извинения были приняты без возражений. Обиды, казалось, были забыты, все спорные пункты улаживались к общему удовольствию.
Опытность, которую приписывали Домнину, должна была возбудить в нем сомнение насчет истинных причин столь внезапной перемены, происшедшей в императоре, еще так недавно суровом и грубо притязательном. Дело в том, что смелость, с которою говорил Амвросий, сильно встревожила Максима. Чтобы говорить таким языком, – думал он, – нужно сознавать за собою силу. Если y Валентиниана много таких слуг, и он разделяет их уверенность, тогда он уже не слабый и беззащитный ребенок, способный трепетать перед всякой угрозой. «Максим принимал при этом в соображение, – говорит один языческий историк, – что дорога, ведущая из Галлии в Италию, была усеяна крутыми горами, озерами и болотами, представляющими трудно преодолимые преграды для большой армии. И он не решался бросить вызов, который готовы были принять так смело. Но когда он услышал о прибытии нового посла, то воспрянул духом. Если так торопятся взять назад слова Амвросия, то это показывает, что нет сил и расположения поддерживать их. Все искусство теперь сводилось к тому, чтобы получше выбрать время для нападения».
Домнин был, однако, очень тронут знаками благоволения, которыми его осыпали. Он относился к ним с таким доверием, что Максим, столь же хитрый, как и честолюбивый, нашел возможным извлечь из его уступчивости еще новую выгоду. Ему пришла в голову мысль добиться через посредство Домнина, чтобы ему открыт был свободный проход в Италию. Раньше, чем отпустить старого царедворца, он пригласил его на тайную беседу, в которой выразил свою готовность вместе с Валентинианом бороться против варваров, вторжение которых, якобы, более, чем когда-либо, теперь угрожало Паннонии. Хотя эта провинция и не входила в состав его владений, но в защите ее заинтересованы оба императора, одинаково преданные своему Римскому отечеству, во имя которого они должны забыть всякие частные счеты.
Затем, как будто желая подать добрый пример доверия, он изъявил желание поручить начальству Домнина несколько своих лучших галльских легионов, которые, под его предводительством, лишь увеличат собою число войск, находящихся в распоряжении Валентиниана и позволят ему нанести решительный удар исконным врагам римского имени.
Кое-как еще можно было понять, что Домнин, прельщенный видной ролью, предложенной ему, мог обмануться насчет ее опасности и не разгадать побуждений, руководивших Максимом. Но как можно было не понять, что даже в лучшем случае войска Максима получали возможность пройти беспрепятственно через Альпы, что было чрезвычайно невыгодно для Валентиниана? Еще труднее понять, как Юстина и ее советники не заметили грубо расставленной западни. Можно предположить, что они хотели бороться с хитрыми замыслами Максима хитростью же, и надеялись, что если войска, им доверенные, будут в их распоряжении, то они смогут не отпускать их назад и, наконец, побудить ценой подкупа обратиться против Максима. Как бы то ни было, предложение было принято. Домнин вернулся в Италию вместе с легионами Максима, и они проходили совершенно беспрепятственно на глазах y гарнизонов, через горные проходы, где малейшее противодействие могло бы не раз задержать их.
Максим, не дождавшись даже, пока до него дойдет известие, что Альпы перейдены, и, не дав опомниться населению и военачальникам, двинулся сам вместе с оставшимися y него войсками по той же дороге вслед за Домнином. Он догнал Домнина в двадцати милях от Милана и отнял у него начальство над легионами, не удостоив его даже объяснения. Теперь он – и только один он – двигался во главе своих войск по направлению к столице, и намерения его не оставляли больше места для сомнений.
Началась всеобщая паника, как при дворе, так и в городе. Каждый спешил укрыться от опасности. Мысль о запоздалом и бесполезном сопротивлении никому и в голову не приходила. Покинутые всеми, Юстина и ее советники сами покинули столицу: Императрица, Император, сановники – все, кончая префектом Италии, Пробом, старым другом и покровителем Амвросия, поспешно обратились в бегство. Бегущие остановились лишь на некоторое время в Аквилее, но скоро Юстина увидела, что и там она не в полной безопасности. Она села вместе со своими детьми на корабль в одной из отдаленных гаваней Далмации и, обогнув Грецию, направилась в Фессалоники, чтобы отдаться под защиту Феодосия.
Италия была покинута на произвол Максима, и единственный Амвросий, недавно нанесший ему обиду, остался спокойно ждать его в Милане.
Глава III
Тотчас, по прибытии в Фессалоники, Юстина отправила посла к Феодосию, чтобы просить y него защиты. Надежда не обманула ее. Феодосий согласился.
Восемь лет, протекших с тех пор, как Грациан разделил Империю с этим храбрым воином, были хорошо им использованы: восточная половина Империи оправилась от ударов, нанесенных ей деспотизмом, тщеславием и бездарностью Валента. Несходство между ним и его преемником было полное. Не ища власти, Феодосий был призван к ней; пользуясь же ею, если и не проявил гения, то во всяком случае обнаружил драгоценные качества, столь необходимые для выполнения выпавших на его долю задач: честность, здравый смысл и твердую волю. Он стремился только к добру и если ему казалось, что путь к осуществлению его ясен, то он добивался этого осуществления, преодолевая препятствия с редким соединением умеренности и настойчивости. Благодаря ему удалось исправить зло, причиненное Адрианопольским поражением. Вступая в договоры с каждым из возмутившихся племен отдельно и, таким образом, снова втягивая их с их властями в сферу римского влияния, он в то же время опять воздвигал и усиливал те пограничные укрепления; которые были снесены волнами варварских нашествий.
Быть может, еще больше труда, настойчивости и искусства он должен был употребить на то, чтобы утишить религиозные распри, так неблагоразумно возбужденные Валентом. Конечно, сам он был строго православен и не колебался ни минуты какому следовать учению. На другой же день после своего восшествия на престол он поспешил отменить все постановления, направленные против исповедующих Никейский символ. Продолжительные и жестокие гонения всегда оставляют по себе печальные следы, ибо редко бывает, чтобы преследование не вызывало несогласий даже среди тех, которые выдержали его, но выдержали не с одинаковым мужеством и благоразумием. Возгоревшиеся раздоры среди самих православных побудили Феодосия созвать в Константинополе собор епископов, и на этом собор также не раз понадобилось его личное вмешательство для восстановления согласия. Его увещания, споспешествуемые Божественною благодатью, в конце концов дали перевес духу мира, и Константинопольский собор закончился рядом постановлений, которые ставят его на первое место после собора Никейского в ряду вселенских соборов Церкви.
За свое мудрое управление Феодосий был вознагражден (что так редко случается с правителями) народной признательностью. Яркий пример милосердия, выказанный им при обстоятельствах, лишь увеличивающих его значение, в последнее время стяжал ему заслуженную популярность. Тяжелые налоги, сделавшиеся необходимыми, благодаря крайне затруднительному положению казны, вызвали в Антиохии, славной метрополии Малой Азии, народный бунт. Раздраженная толпа дошла до оскорбления личности и семейства императора. По закону за это грозило самое суровое наказание и над главными виновниками был уже произнесен смертный приговор. Но Феодосий, вняв просьбам епископа Флавиана, согласился сначала отменить этот приговор, a потом в выражениях отеческого снисхождения даровал и полное помилование виновным. Все славили великодушие монарха, которое к чести Церкви приписывали воодушевлявшей его православной вере и чувству милосердия.
Таким образом Феодосий, благодаря спокойствию, которое сумел водворить в своей части Империи, был в состоянии откликнуться на мольбы Юстины. По правде говоря, они не были для него неожиданными. Он всегда относился отрицательно к попыткам захвата власти путем военного переворота. Как только стало известно о восшествии Максима на престол, он уже решил было пойти на него войною, чтобы наказать за предательство. Но требования государственной необходимости задержали его на Востоке, a затем, чтобы напасть на Максима в Галлии, нужно было сначала пройти через Италию, куда его еще не призывали. Однако, если он был вынужден тогда признать власть этого вероломного соправителя, то теперь ни за что не хотел иметь его своим соседом. Помимо этого он чтил память Грациана, который отыскал его в его уединенном убежище, чтобы разделить с ним власть, и теперь чувствовал бы себя неблагодарным, если бы оставил в несчастии брата того, кому он был обязан Империей.
Лишь только он узнал о прибытии Юстины и ее сына, как сейчас же приказал оказывать им императорские почести и сам отправился к ним навстречу вместе с главными членами своего совета. К нему подвели Валентиниана, и он, с отеческою нежностью прижав его к груди, сказал: «Дитя мое, пусть несчастие, постигшее тебя, послужит тебе уроком. Пойми, что не оружием, a правомыслием можно упрочить власть. Поверь в этом моей опытности. Только благодаря своему благочестию императоры могли поддерживать дисциплину в войсках, побеждать врагов и выходить невредимыми из всех испытаний. Такова была счастливая судьба Константина Великого и твоего отца, Валентиниана. Напротив, твой дядя Валент, внесший смуту в Церковь убиением и изгнанием ее святых и епископов, сам был предан в руки варваров и его останки пожрало пламя. Говорят, что человек, изгнавший тебя из Милана, более правоверен в служении Христу, чем ты. Твое неправославие составляет его силу. Ибо к кому же в сражении мы станем обращаться с молитвой, если отвратимся от Господа, Спасителя нашего?»
Несчастия умудряют человека, и Валентиниан, которому скоро должно было исполниться четырнадцать лет, был уже подготовлен к пониманию этого трогательного поучения. Он бросился в объятия своего покровителя и поклялся никогда больше не отступать от православия. «Такой речью, – говорил позже Миланский епископ Феодосию, – ты возвратил ему не Империю, нет, его самого ты возвратил на путь веры!»
С этих пор и интересы православия, и политические соображения одинаково повелевали Феодосию прийти на помощь государю, сделавшемуся жертвой измены. Пример этой измены мог стать заразительным, и нужно было дать урок тем, кто решился бы ему подражать. Чтобы показать ясно, что он считает дело молодого императора своим личным делом, он решил немедленно с ним породниться. Незадолго перед тем он потерял нежно-любимую супругу, с которой жил очень счастливо, и ничто не показывало, что он хочет положить конец своему вдовству. При известной суровости образа жизни это не должно было его тяготить. Поэтому всех поразил его второй брак с Галлой, сестрой Валентиниана, которую Юстина взяла с собой, убегая из Италии. Из этого Максим мог понять еще до объявления войны, с каким противником ему придется иметь дело. Он должен был понять, что ему предстоит борьба со всей военной силой Восточной Империи, предводительствуемой опытным вождем, которому судьба до сих пор всегда благоприятствовала.
Но и помимо этой угрозы, Максим испытывал крайнее беспокойство, видя неприязнь, с какой был встречен, сначала в Милане, a затем и во всей Италии, коварный обман, доставивший ему власть над страной. Как только прошло первое волнение, все проявили молчаливую покорность, но это было лишь как бы остолбенение от неожиданности переворота. Не обнаруживалось ничего похожего на восторг, с которым, как он воображал, его встретят православные, избавленные благодаря ему от мелочного и придирчивого управления Юстины. Амвросий, в силу вполне основательных причин, не сделал ни шагу навстречу ему, и ни один православный не мог спешить туда, куда медлил идти епископ. Не имея возможности рассчитывать на помощь того, с кем он не желал считаться раньше, он попытался опереться на папу Сириция, занимавшего римский престол по смерти Дамаса. Обратившись к нему письменно с уверениями в сыновней покорности, он вменял себе в заслугу предупреждение заговора, подготовлявшегося против православия и грозившего Церкви неисчислимыми бедствиями. До нас не дошел ответ Сириция, которого Амвросий, быть может, предостерег от опрометчивого шага. Вместо благословения, заставившего себя долго ждать, к Максиму явилась депутация от Сената, опять с тем же Симмахом во главе; он произнес один из тех панегириков, которыми в то время было принято украшать восшествие на престол монархов. Эти изъявления покорности со стороны партии, гонявшейся за призраком прошлой силы, причинили ему только затруднения. Приходилось удовольствоваться вместо одних приверженцев другими, да и замена эта была очень невыгодна. Не желая, однако, отпускать депутатов неудовлетворенными, он послал вместе с ними из своих приверженцев префекта претории, которому дал только одну инструкцию не нарушать свободы культов. Новый чиновник, думая угодить своему повелителю, приказал отстроить синагогу, сожженную христианами – как гласила молва – во время народного волнения. Факт этот обратил на себя внимание Амвросия, который не преминул воспользоваться им в свое время. Конечно, все это не располагало православных к тому, чтобы они изменили холодную сдержанность, с какой относились к Максиму, под влиянием Амвросия.
Впрочем, Феодосий не дал своему противнику долго пользоваться покоем. Приняв определенное решение, он перешел к его выполнению со всею свойственной ему энергией и настойчивостью. Не прошло и двух месяцев, как Феодосий был уже на границе Паннонии, где в двух сражениях, следовавших непосредственно одно за другим, разбил и обратил в бегство армию Максима, не осмелившегося даже взять на себя предводительство. Второй день сражения не имел и характера настоящей борьбы: уже в самом начале битвы обнаружилась измена; очевидно, войска не имели желания разделять неудачу самозваного вождя, и обратились в беспорядочное бегство. Солдаты гвардии Максима сорвали с него пурпурную одежду и корону, связали ему руки и привели в палатку победителя. Феодосий хотел пощадить ему жизнь уж по одному тому, что не желал подавать примера мести сопровождавшему его юному монарху, но это не входило в расчеты изменников, опасавшихся, что их собственная жизнь не будет в безопасности, если они оставят в живых Максима, ибо в те смутные времена смерть была единственным средством предупредить возможный поворот колеса судьбы.
После казни Феодосий спешно поехал в Милан. Валентиниан сопровождал его, ибо Феодосий хотел разделить с ним ожидавшую его триумфальную встречу. Последний придавал большое значение этому, ибо хотел показать, что он не ожидает для себя никакой награды за помощь, оказанную юному соправителю. С первого же дня сделалось ясно, что нового раздела Империи не последует и что Валентиниан присоединит к утраченным и вновь отвоеванным для него провинциям еще и те земли, которые ранее должен был отдать во власть Максима. Феодосий мог бы воспользоваться своей победой и потребовать расширения своих собственных владений, но не сделал этого: он пожелал сохранить за собою только то, что получил от самого Грациана.
Но такое бескорыстие, хотя оно несомненно было искренно, никого не оставило в неведении. В действительности Империя имела лишь одного главу – Феодосия; Валентиниан же царствовал только по милости Феодосия и должен был в своих действиях руководствоваться его советами. Нет основания думать, чтобы Валентиниан хотел избавиться от этого руководительства, около него в то время не было никого, кто способен был бы внушить ему подобную мысль. Лишь Юстина могла бы желать этого, но она, как это утверждает один историк, или умерла к тому времени, или сочла благоразумным держаться вдали от сына. Таким образом в городе, сделавшемся столицей всей западной Империи, только два человека привлекали к себе общее внимание: епископ Амвросий и император Феодосий.
Первая встреча их, наверно, представляла собою весьма внушительное зрелище, и жаль, что переписка Амвросия, очень богатая ценными для истории подробностями, не оставила нам никаких сведений относительно этого события. Несомненно, во всяком случае, что между ними скоро установилось полное взаимное доверие, как этого и можно было ожидать при совершенном согласии их воззрений и чувств относительно насущных вопросов времени. На тесный союз между Церковью и Империей оба они смотрели не только как на высшую цель, которую всегда должно преследовать, но и как на основу их общей, так сказать, политической системы. Феодосий, как мы это и ранее видели, усматривал спасение Империи лишь в безусловной преданности ее христианству, a из этого сам собою следовал вывод, сделанный еще раньше Амвросием, что строгое исполнение догматов и канонов Церкви есть лучшее средство, содействующее благу Империи. Между Церковью и Империей не должно быть не только вражды, но даже и разделения. Эта общность мыслей легла в основу взаимоотношений между епископом и императором. Амвросий, разумеется, не ждал, что между ними установится нечто подобное тому чисто отеческому покровительству, с которым он относился к молодому и неопытному Грациану. В свою очередь и Феодосий, достигший вершины могущества и славы, находясь в полном цвете сил и дарований, не искал и, вероятно, не потерпел бы подобной опеки; но ему не было и надобности защищаться от подобных притязаний, ибо Амвросий всегда с неохотой и только по его же просьбе выходил из круга дел, подлежащих ведению его, как епископа. Таким образом, нет ни малейших следов того, чтобы он получал от Феодосия такие чрезвычайные полномочия, какие имел в трудные минуты от Юстины, вопреки своей, a также и ее воле. Между епископом и императором, достойными друг друга, исполненными сознания своих задач, установилась дружба, основанная на прочном чувстве взаимного уважения и расположения. Испытание, которое могло поколебать эту дружбу привело только, как мы это увидим ниже, к ее укреплению. В редких лишь случаях Амвросий вынужден был выступать на защиту того, что он считал или своим епископским правом, или одним из тех начал нравственности, охрание и освящение которых Бог вверил Церкви. В таких случаях он не ждал, пока y него спросят совета. Он проводил или, лучше сказать, внушал истину, опираясь на авторитет своего сана. Дабы пробудить усыпляемую совесть всемощного повелителя и заглушить раболепствующий хор окружавших его льстецов, святитель иногда возвышал свой голос. Но чувство уважения к царской власти всегда заставляло его памятовать, что он должен стоять на страже и защите только одной правды.
Скоро все убедились, что влияние Амвросия, хотя, быть может, проявляется и реже, чем во времена юных и неопытных императоров, зато оказывается сильнее, особенно, когда затронуты были жизненные интересы Церкви. Сенат, в знак признательности Феодосию за восстановление им законной власти, решил принести ему поздравление чрез особо выбранную для того депутацию, которой поручено было к обычным в таких случаях похвалам присоединить настоятельную просьбу, чтобы славный победитель почтил вечный город своим драгоценным присутствием. И это пожелание не было неискренним. С тех пор, как был основан Константинополь, Рим чувствовал себя покинутым. В течение тридцати лет граждане древней столицы, властвовавшей некогда над миром, видели y себя только одного из государей – Констанция, сына Константина, да и то он так скоро уехал оттуда, что его пребывание не запечатлелось никакими прочными воспоминаниями. Редкость таких посещений лишь увеличивала их цену, и император, одержавший победу в двух сражениях, мог быть уверен, что ему устроят настоящий триумф, напоминающий пышностью лучшие времена Рима.
Хотя Феодосия и мало прельщал всякий внешний блеск, однако он не остался вполне равнодушным к этой просьбе. Он чувствовал, что освящение, данное его власти в самом Риме, центре Империи, и ставящее его права под покровительство великих исторических воспоминаний, будет иметь огромное значение, – и он не мог пренебречь этим. Вот почему он обратил внимание только на юридическую сущность просьбы, которая его привлекала, и не заметил, или не хотел заметить некоторых запутанных фраз, где оратор от имени Сената (все тот же Симмах) осторожно намекал, что в день, когда будет прославляемо новое благодеяние, дарованное богиней Победы, приличествовало бы, может быть, воздать и ей почести, которых она была лишена в последнее время. Не получив сразу никакого ответа на свою просьбу, депутаты были довольны хоть тем, что не услышали и отказа.
Но речи Сената никогда не возбуждали доверия в Амвросии. Предупрежденный о происшедшем, он тотчас отправился к императору и дал ему понять, чего добиваются от него. «Я представил ему, – говорил он, – свои разъяснения». Феодосий был удивлен ими, однако не дал какого-либо определенного ответа. Амвросий в течение нескольких дней не появлялся во дворце. Его отсутствие было замечено и надлежаще истолковано. В конце концов, депутация уехала, не получив от императора никакого обещания, которым можно было воспользоваться. «Он не рассердился на меня, – писал позже Амвросий, – и это потому, что я дерзнул говорить перед ним таким языком не о своих преходящих интересах, a ради спасения души моей и его». Феодосий, по-видимому, понял, что допущенное им колебание, которому было бы придано всеми важное значение, только благодаря открытому порицанию Амвросия, не исказило характера его посещения. Результат был таков, какого мог только желать Амвросий. Христианские друзья, находившиеся в Риме, поспешили сплотиться вокруг императора, и их оказалось более, чем когда-либо. «Истинная вера, –говорит один современный поэт, – никогда еще не приобретала столько новообращенных, в особенности среди сенаторов, как в эти дни торжества и славы, когда казалось, что новые удачи придают одряхлевшему государству вторую молодость».
Но в то время, как Феодосий, стараясь использовать свое пребывание на Западе, принимал триумфальную встречу хотя и не ради пустого тщеславия, a для упрочения плодов своей победы, – в это же самое время в восточной Империи, где не чувствовалась больше его рука, начались волнения. Слабость Империи заключалась в том, что повсюду необходимо было личное присутствие главы государства; где этого не было, там проявлялось наружу внутреннее разложение, давно подтачивавшее истощенный организм. Еще во время войны против Максима, под влиянием распространившихся слухов о поражении императорских войск, константинопольские ариане подняли голову и, набросившись на православных, подожгли целый квартал, где находилось жилище Нектария, пользовавшегося особенным доверием Феодосия. На другой день, православные, в свою очередь, не будучи в состоянии умерить радость, по поводу победы Феодосия, предались мщению. В деревнях, населенных арианами, возникли беспорядки; на берегах же Эфрата и y подножия Тавра вспыхнул фанатизм некоторых монахов. Евреи и еретические секты справедливо могли жаловаться на причиненные им насилия и на разгром жилищ, без всякого к тому повода с их стороны.
Вести об этих событиях, во множестве и быстро доходившие до Феодосия с различных сторон, крайне огорчали его. Он не мог видеть без скорби, что мир, восстановленный, как ему казалось, ценою непрерывных его усилий и всякого рода суровых мер, снова рушится, благодаря фанатизму и страстям нескольких лиц, крайне возбужденных в своей ревности о вере. Он охотно подверг бы самому строгому наказанию всех нарушителей порядка без различия, но его молодой сын Аркадий, которого он назначил своим наместником в Константинополе, с титулом Августа, вступился за ариан, изъявивших раскаяние, и умолял отца освободить его от печальной необходимости начинать свое правление суровыми мерами. Феодосий, горячо любивший своих детей, счел необходимым удовлетворить эту просьбу. Оставались православные, на которых он особенно гневался, потому что они, осыпанные всякого рода милостями, покровительствуемые эдиктами, менее всего имели основание нарушать законный порядок. Он смотрел на эти события, как на проявление неблагодарности, отплату ему злом за оказанное добро. Особенно же худо было то, что, как доносили ему, виновными оказались не только несколько неблагоразумных монахов, но и сам епископ главного города Осронийской провинции, Каллиник, обвинявшийся в подстрекательстве. Высокое положение этого лица лишь усугубляло тяжесть его вины, и Феодосий, не желая сам заниматься разбором этого дела, поручил его чиновникам; на вопрос же, как поступить, ответил: «закон ясен и должен быть применен во всей силе»... A по закону нужно было присудить епископа к восстановлению на его счет разрушенных во время мятежа зданий: в числе этих зданий была и еврейская синагога.
Амвросия как раз не было тогда в Милане; и так как эти события не имели прямого отношения к нему, то он и не был своевременно о них уведомлен. Когда же он узнал о случившемся, – то пришел в сильное смущение. Сейчас же отправил он из Аквилеи, где тогда находился, письмо к Феодосию, протестуя против такого оборота дела. И, действительно, в этом прямолинейном решении было многое, что давало право для справедливой критики. Во-первых, виновность епископа в приписываемом ему деянии вовсе не была так ясно удостоверена; затем, его подвергли наказанию без суда и следствия; и, наконец, раз во всеуслышание давалось помилование провинившимся еретикам большого города, то почему же не распространить этой милости и на православных отдаленной и безвестной провинции, вина которых еще не была доказана? Наконец, разве нельзя было найти иного способа для исправления причиненного ущерба, чтобы только не заставлять одного из архипастырей христианской церкви приносить повинную пред врагами Церкви, распявшими Христа?
Письмо святителя Амвросия к императору Феодосию не было ни защитительной речью в пользу епископа Каллиника, ни апелляцией к более высокому судье, ни тем менее просьбою о помиловании; это был формальный протест, опирающийся на некоторый догматический принцип. Виновен ли епископ или нет в излишнем рвении, которое ставится ему в упрек, – он ни в каком случае не может быть присужден к постройке здания, в котором, может быть, будет подвергаться поношению самое христианство. Такое косвенное пособничество лжеверию было бы с его стороны святотатством; заставлять же его силой поступать так, значило бы или довести его до постыдной слабости или вынудить к сопротивлению, которое не должно отступить даже перед мученичеством. Это рассуждение, по поводу данного случая, хотя облеченное в ораторскую форму, однако имеет такой принципиальный характер, что вполне могло бы быть распространено на все христианство и на все времена. Амвросий писал Феодосию: «Благополучный Государь. Я всегда почти обременен делами или скорбями, но никогда я не испытывал столь сильной тревоги, как теперь, когда вижу, что мне угрожает опасность принять участие в святотатстве. Умоляю, выслушай меня; ибо, если я не буду достоин внимания твоего, то я недостоин также приносить за тебя и бескровную жертву, быть твоим исповедником и молитвенником. Не должен ли ты приклонить ухо свое к просьбе того, кого ты так часто выслушивал по делам других? Императору не должно бояться откровенных речей, священнослужителю же не подобает скрывать свои мысли».
Упомянув потом о падении Максима, последовавшем вскоре после того, как тот совершил акт слабости, похожий на поступок, который по внушению своих советников готовился совершить и Феодосий, святитель Амвросий продолжает: «Подумай, на какой ты вступаешь путь! Тебе надо опасаться как мужества, так и слабости этого епископа. Если он окажется мужественным, ты сделаешь из него мученика; если же он окажется малодушным, ты будешь виновником его падения. Ибо если слабый поддается искушению, то ответственность падает на того, кто заставил его согрешить. Не боишься ли ты также, что епископ придет и скажет тебе: «Да, все это сделал я, я поджег дома, я собрал толпу и подстрекал ее; накажи меня, но пощади других». Этот обман был бы спасителен: всем другим он доставил бы прощение, a ему мученический венец. A затем, обрати внимание на то, каким путем ты намерен привести в исполнение этот приговор. Ты велишь своему наместнику на Востоке, всюду являющемуся в сопровождении знамен, на которых победоносно красуется знак креста, пойти и восстановить синагогу! Попробуй приказать внести эти хоругви в синагогу. Посмотрим, кто согласится исполнить это приказание. Мы знаем из истории, что когда древние римляне воздвигали храмы идолам, то зарывали там трупы кимвров. Теперь евреи напишут на фронте своей синагоги: «храм, воздвигнутый на костях христиан"». Увещание заканчивалось следующими словами: «Такова просьба, которую я теперь поведал перед тобою с величайшей почтительностью. Я пытаюсь довести ее до твоих ушей во дворце, дабы мне не пришлось заставить тебя выслушать ее открыто в церкви».
Не понял ли Феодосий этого предостережения или он находил, что суровость обращения к нему несоразмерна с событием и выходит за пределы той откровенности, которую можно было допустить: только Амвросий вернулся в Милан, не получив ответа, и ничто не позволяло ему думать, что решение, на которое он жаловался, будет отменено или, по крайней мере, смягчено. Протест относился к событию, имеющему место далеко от Милана, и подробности его здесь были мало известны. Поэтому, когда Феодосий явился в церковь, и Амвросий по этому поводу произнес проповедь, присутствовавшие долго не могли понять значения избранной им темы. Текстом для своей проповеди он взял стих из Иеремии: «Вижу жезл миндального дерева». Толкование, данное им этому тексту, заключалось в том, что этот жезл означает священническую власть, учрежденную Богом для душевной пользы, a не для потворства тем, кого она должна руководить. Он стал подробно развивать мысль, что делом Христа было как милосердие, так и справедливость, и что слуги Его должны поэтому как прощать, так и наказывать за преступление. Отыскивая затем в Ветхом Завете примеры того, что священник имеет право подвергать грешника спасительному для него прощению, он напомнил о пророке Нафане, обратившемся к Давиду с публичным указом. Но Бог заставляет пророка говорить иногда языком еще более суровым, чем тот, который сохранило Священное Писание: «Бог осыпал тебя Своими благодеяниями, a ты отдаешь на поношение Имя Его перед Его врагами, унижая одного из Его смиренных служителей».
Намек был темен для слушателей, но не для Феодосия. По смущению, которое отразилось на его лице, видно было, что он хочет узнать, к нему ли действительно относится все это. Тогда Амвросий прибавил, смотря ему прямо в глаза: «Да, государь, не только к тебе, но и о тебе – речь моя. Подумай, чем большую Господь дал тебе славу, тем больше ты должен послужить Ему. Ты должен любить тело Христово, a это тело – Церковь. Ты должен омывать, лобызать и умащать Ее ноги, т. е. почитать самых малых из Ее слуг, и если кто-нибудь из них провинится в чем, то простить, ибо прощению грешника радуются ангелы на небесах».
«Когда я кончил, –писал на другой день Амвросий Марцеллине, он подошел ко мне и сказал: «Значит, ты это меня избрал предметом своей проповеди?» – «Я сказал то, что, по моему мнению, послужит тебе на пользу», – ответил я. Тогда он сказал: «Я согласен, что было некоторой крайностью с моей стороны заставлять епископа отстраивать синагогу, но я уже смягчил этот приговор; твои же монахи часто причиняют большое зло». Начальник конницы, Симазий, стоявший тут, вмешался в разговор и начал выражать свое возмущение против монахов. «Я говорю с императором, – ответил я ему, – как подобает говорить с ним, ибо знаю, что в нем есть страх Божий». Все еще стоя перед императором, я продолжал: «Поступи так, чтобы я мог с чистой совестью молиться за тебя; сними тяжесть с души моей». Он сел и подал знак, что сделает, что возможно, но все-таки определенного обещания не дал. Затем, видя, что я все еще стою перед ним, заявил, что изменит свое решение. «Откажись совсем от наказания, ибо всякое наказание даст предлог наместнику мучить христиан». Тогда император, наконец, обещал исполнить мою просьбу. «Итак, – сказал я ему, – я приступаю к священнодействию, полагаясь на твое слово» и повторил два раза: полагаясь на твое слово. «Верь моему слову и иди совершать службу Божию», – сказал он. Я поднялся к алтарю. Если бы он не дал мне определенного обещания, я бы не мог сделать этого. Божественная благодать, нисшедшая на меня во время служения, дала мне почувствовать, что я совершил дело, угодное Господу, и что это Она помогла достигнуть желаемого.
Можно себе представить волнение и глухой ропот присутствовавших во время этих переговоров между епископом и императором, – переговоров, предмет которых не был никому известен. Все видели только, что уступил, хотя и с явным неудовольствием, император, a не епископ. Моральный авторитет Амвросия не только не поколебался, но еще возрос, благодаря этому объяснению. Можно было опасаться лишь одного, что победа Амвросия слишком полна, что император в глубине души оскорблен уступкой не столько добровольной, сколько вынужденной. В этом случае могли найтись придворные угодники, готовые играть на самолюбии монарха, также и другие лица, враждебные церковной власти и готовые возвратиться к теме, уже неоднократно использованной, – обе опасности, когда носитель епископского сана стремится играть преобладающую роль в государстве. Миланский епископ громко вступился за дело справедливости и милосердия. Заставив себя выслушать на этот раз, он мог ожидать, что при других обстоятельствах, еще более важных, его заступничество может быть и не принято, молчание же будет почитаться слабостью. При существовавшем государственном порядке, он брал на себя трудное дело и тяжелую ответственность, несмотря на то, что на престоле восседал лучший из императоров. Дальнейшие события, однако, показали, что Амвросий был на высоте своего святительского служения.
Мы уже сказали, что в то время, когда Феодосий старался до своего отъезда из Милана привести в порядок дела Запада, чтобы оставить юному соправителю совершенно упроченную власть, в это самое время порядок в его собственной Империи пошатнулся, что повергло его в великое беспокойство. Волнения, вызванные наказаниями, суровость которых была им смягчен по настоянию Амвросия, были ничто по сравнению с огромным мятежом, разразившимся в городе Фессалониках. Дело на этот раз приняло такой оборот, что самые ничтожные поводы повлекли за собой кровавые последствия.
Фессалоники – главный город Македонии. Казалось бы, что здесь нечего было опасаться мятежа, так как отсутствовали те причины, которые служили вечной угрозой порядку в других местах: православие здесь исповедоваемо было почти всеми и Фессалоникийская Церковь гордилась тем, что была основана одною из первых в апостольские времена, и притом знаменитейшим из последователей Христа, самим апостолом Павлом. Феодосий, знавший, как хорошо относятся к нему жители этого города, избрал его своей резиденцией, вверив управление им одному из своих лучших друзей, Бавтерику. Нигде не была встречена с большей радостью весть об его победе над Максимом, как здесь, и Бавтерик счел долгом ознаменовать это событие рядом блестящих празднеств, самым интересным из которых были цирковые состязания, любимейшее развлечение в восточных городах. Один из участников бега проявил чудеса ловкости, и после каждого состязания ему устраивали восторженную встречу. К несчастию, это был человек, бывший под судом. Изобличенный в целом ряде преступлений, он был присужден правителем к заключению в тюрьму. Толпа громкими криками требовала помилования своего любимца. Бавтерик не соглашался. Взрыв негодования во всем городе был так велик, что войска оказались не в силах справиться с мятежом. Бавтерик, лично командовавший войсками, погиб в уличной схватке, главные военачальники были растерзаны, a обезумевшая толпа с трупами их устроила торжественное шествие по городу.
Когда известие об этих кровавых безумствах дошло Милана, Феодосий сначала впал в мрачное подавленное настроение, но затем разразился гневом, поистине страшным для всех, кто его знал. Он угрожал виновным самыми страшными наказаниями. Ему казалось, что кровь его друга призывает его к мщению. Трупы его слуг сделались игрушкой для толпы, знаки императорской власти разорваны и потоптаны ногами, но еще больше его возмущало то, что все это произошло в христианском городе из жажды освободить какого-то скомороха от заслуженного им наказания. Между всякого рода угрозами y него вырвалось следующее неосторожное решение: «Все жители участвовали в преступлении, – сказал он, – так пусть же все они понесут и наказание!»
Знал ли Амвросий об этом, когда явился к нему, чтобы успокоить его? Современный биограф утверждает, что Миланский архипастырь, сказав несколько слов, принятых Феодосием так же благосклонно, как и всегда, ушел с твердой надеждой, что за первым приступом гнева возьмет верх милосердие2.
Если бы Феодосий действительно и успокоился, то это состояние скоро было бы нарушено его приближенными. Не известно даже, не посодействовало ли поспешное вмешательство Амвросия ускорению готовившейся ужасной развязки. И в самом деле, мог ли представиться лучший случай, чтобы покончить с влиянием епископа? Религия ничем не была связана с этими печальными событиями, вовсе не угрожавшими и интересам Церкви, поэтому ее служители могли и не вмешиваться в выбор наказания за данное преступление, и Амвросий не мог сетовать на то, что с ним не советовались о деле, которое было делом исключительно государственным. Приспешники Феодосия напомнили ему о том, что он сам выражал неудовольствие по поводу того, как часто Амвросий раньше всех узнавал о решениях верховного Совета. Нужно было поэтому принять меры, чтобы ничто не дошло до него, и чтобы он мог узнать о принятом решении только тогда, когда оно уже будет приведено в исполнение. Решено было соблюдать строжайшую тайну; для того же, чтобы устранить нежелательное вмешательство в это дело Амвросия или других, Феодосий решил покинуть Милан на некоторое время, пока посланный в Фессалоники приказ не будет получен на месте.
Таким образом, никто, кроме некоторых приближенных, не был приготовлен к вести, поразившей всех, как гром. Заместитель Бавтерика, заинтересованный в наказании его убийц, принял жестокие слова Феодосия в буквальном смысле и привел их в исполнение с жесточайшей точностью: так как весь город сообща совершил преступление, то весь он и должен подвергнуться наказанию. И заместитель Бавтерика хотел обставить это наказание условиями, возможно более сходными с теми, в каких было совершено преступление. С тайным издевательством народ был созван в тот же злосчастный цирк, чтобы присутствовать при играх, сходных с теми, которые дали повод к мятежу. Когда арена наполнилась ничего не подозревавшими зрителями, их окружили воины и, по данному знаку, набросились на беззащитную толпу, убивая без различия пола и возраста всех, кто попадался под руку. Избиение продолжалось несколько часов и возобновилось во всех частях города, везде, где несчастные беглецы пытались найти убежище. Улицы и площади были залиты кровью и завалены трупами.
Нельзя допустить, чтобы Феодосий предписал или даже мог предвидеть это отвратительное соединение коварства и жестокости. Можно даже предполагать, что он сам стал опасаться, как бы слова его не были поняты слишком буквально, и потому поспешил смягчить их дополнительным распоряжением, прибывшим к месту, однако, слишком поздно. Но если бы даже и так, то все же первоначальный приговор был скреплен его подписью, и он, a никто другой, должен был нести за него ответственность перед возмущенной общественной совестью. Против него, a не против подчиненных исполнителей, и поднялись теперь вопли от одного конца империи до другого.
Если эта кровавая расправа вызывала негодование y всех других, то что должен был чувствовать Амвросий! Для него все это было так же неожиданно, как и для других, но эта неожиданность еще усиливала его скорбь. Несмотря на то, что он не получил прямого обещания о помиловании преступников, он все же успокаивал себя надеждой, что ему удалось оказать некоторое влияние на Феодосия; поэтому, заметив, что дальнейшее вмешательство его может быть вредно, он решил благоразумно держаться в стороне. Но действительность превзошла все его ожидания. В то время, когда по городу стали распространяться ужасные подробности избиения, y него сидели проезжавшие через Милан галльские епископы. Они возвращались из Рима, где добились от папы Сириция запрещения тех из своих собратий, которые, из желания угодить Максиму, приняли участие в казни Присциллиан. Естественно, что предметом беседы их с Амвросием был грех служителей Церкви, принимавших участие в осуждении на смертную казнь, и все они сурово осуждали этот грех. Беседа как нельзя более подошла к обстоятельствам данного момента. «Как только эта новость стала известной, – пишет Амвросий, – не было человека, который не скорбел бы и не говорил о ней с возмущением». Никто не допускал мысли, чтобы Амвросий покрыл это ужасное дело, простил Феодосию без покаяния его тяжкий грех и допустил его до причащения.
«Я видел, что неблагоприятная тень, бросаемая этим делом на Феодосия, частью пала бы и на меня, если бы я не пошел и не сказал ему, что он должен покаяться в своем грехе перед Господом Богом».
Амвросий и не ошибся. Действительно, все взоры были обращены на него. Было известно, что он имеет доступ ко двору; бывал ли он там в качестве духовного лица или в качестве советника по делам государственным, молва утверждала, что там ничего не предпринималось без его ведома. Так было в царствование Грациана, почему бы это было иначе и при Феодосии? Знал ли Амвросий об этом безжалостном приказе? Никто не допускал и мысли, чтобы он мог его одобрить. Но какие меры принял он для того, чтобы его предупредить? По опыту знали, что Амвросий в случаях необходимости решался говорить очень откровенно и умел заставить себя выслушать. Угодливое молчание не равнялось ли бы при таких условиях соучастию в преступлении?
Если же, напротив, он ничего не знал, тогда он должен был теперь громко заговорить, чтобы очистить себя от подозрения в единомыслии. Если бы дело еще шло о его личной чести, он имел бы право смолчать, ибо нет такой обиды, которой не мог бы простить святитель, исполненный христианского смирения. Но тут было затронуто достоинство самой Церкви. Высокие правила нравственности, которые Церковь открыто проповедовала, осуждали такого грешника на публичное покаяние. Непоколебимо строгая к людям низшего положения, сделается ли она снисходительной к чудовищному поступку царственного лица? Снисходительность в данном случае была бы не меньшим соблазном, чем само преступление. Феодосий неоднократно принимал на себя роль верховного защитника Церкви. Давало ли это ему право безнаказанно нарушать все предписания ее? Можно ли было думать, что Церковь заранее прощает все грехи тому, кто вступается за ее права и защищает от противников? Но какая тогда польза от такой бесплодной и себялюбивой преданности святому учреждению? Вся благодетельность обращения Империи в христианство становилась сомнительной, ибо для чего было упразднять языческие капища, если y алтаря, где крест заменил идолов, могли появляться императоры-христиане, по своей жестокости уподоблявшиеся императору Нерону?
И Амвросий без малейших колебаний решил немедленно потребовать от Феодосия публичного покаяния пред Богом. Как духовный пастырь, он должен был заботиться о всякой душе, вверенной ему Богом. Душа же Феодосия была ему особенно дорога. Амвросий видел, что ей угрожает великая опасность, и что только он один мог спасти ее от того, что Священное Писание называет «грехом смертным». Но какое средство могло пробудить совесть императора? Этот вопрос требовал размышления. Прежде всего Амвросию была необходима уверенность, что его выслушают до конца. Дело теперь шло не о секретном или еще не приведенном в исполнение приговор, который можно отменить без шума, как это было в случае с Каллиником епископом. Пред взорами всех было ужасное событие, получившее громкую огласку; зло было непоправимо, или его можно было поправить только признанием своей вины и публичным покаянием. Решится ли на это император, смирив свою гордость? Не покажется ли ему даже одно увещание принести покаяние нестерпимой обидой?
Опасаясь излишней поспешностью повредить предпринятое решение и испытывая в то же время недомогание, вызванное чрезмерным утомлением, Амвросий уехал отдохнуть в загородное поместье одного из своих друзей. Этим путем он избавлялся от необходимости являться к приезду Феодосия, как это обыкновенно делал в знак почтительности даже после кратковременных его отлучек. Спустя несколько дней, когда уже не было сомнений в том, что его отсутствие замечено, Миланский епископ сел за письмо, чтобы сообщить печальную причину своего отъезда.
«Ты знаешь, – писал святитель Амвросий, – как высоко ценю я нашу давнюю дружбу и оказанное мне тобою благоволение. Ты поймешь, поэтому, что не легко мне было воздержаться от приветствия тебя, по случаю приезда, который во всякое другое время меня бы обрадовал. Не будь того, что произошло в Фессалониках, я предпочел бы умереть, чем отложить на два, три дня исполнение этого долга признательности тебе. Но тут я не мог поступить иначе».
Имея в виду, что при дворе были очень недовольны осведомленностью епископа относительно всего происходившего в императорском Совете и что там решено было держать его вдали от переживаемых политических событий, Амвросий так продолжает свое письмо к императору: «Должен ли был я ничего не слышать и, как говорится в басне, замазать себе уши воском? Если же мне следовало сейчас же возвысить голос, то я мог накликать этим на себя немилость. Если бы я стал молчать, то это было бы еще хуже, ибо связало бы мою совесть. Служитель Божий, который не предостерегает заблуждающегося и оставляет его умереть в тяжком грехе нераскаянным, сам совершает грех. Позволь мне, поэтому, говорить с твоим императорским величеством откровенно. Ты боишься Бога, я это знаю, но у тебя вспыльчивый характер, сердце твое или утихает, или воспламеняется еще больше: в первом случае ты склоняешься к милосердию, во втором – совершенно теряешь власть над собой. Поэтому я хотел тебя оставить на некоторое время одного с самим собою, дабы ты мог под влиянием своего благочестия победить себя».
Заботясь о благе и спасении вверенных ему от Бога душ, Амвросий далее говорит в своем письме как истинный архипастырь, нимало не взирая на то, что великий грех совершил в данном случае сам император. «То, что произошло в Фессалониках, – заявляет он решительно, – не имеет себе равного в истории! Теперь осталось только одно средство хоть немного поправить зло – искренне и глубоко раскаяться. Неужели ты, государь, не будешь иметь мужества поступить так, как поступил царь Давид, предок Христа по плоти, и сказать то, что сказал он пророку Нафану: «Согрешил я перед Господом!» Напомнив затем другие примеры раскаяния, о которых говорится в Священном Писании, он продолжает: «я напоминаю об этих примерах не для того, чтобы тебя уязвить, a для того, чтобы изгладить грех из памяти, которую оставит после себя твое царствование. Загладить же содеянное ты можешь только, смирив душу перед Господом, ибо грех смывается лишь слезами покаяния. Даже ангел или архангел не может сказать грешнику: «я буду тебе спасением». Ты муж с свободной волей, ты сам поддался искушению, сам и победи его. Советую тебе, прошу, заклинаю, – поступить так, ибо я скорблю беспредельно, видя, что ты, служивший столько лет примером благочестия, проявлявший столь часто человеколюбие и миловавший много раз преступников, погубил столько неповинных. Как не велика была приобретенная тобою слава, знай, что ее увенчивало лишь твое благочестие. И это диавол решил похитить y тебя твою честь. Оттолкни его от себя, пока еще не поздно. Я лично не имею ничего против тебя, ты это знаешь, но великий страх овладевает мною за твою душу. Я не решусь совершить таинства Евхаристии, если ты будешь присутствовать. Я бы не имел права на это, если· бы ты пролил кровь даже хоть одного неповинного человека. Могу ли я дерзнуть на это, когда тобой погублены многие тысячи? Я пишу это письмо собственноручно, дабы никто, кроме меня и тебя, не читал его».
Амвросий, очевидно, хотел, чтобы Феодосий под впечатлением этого письма, сам сознал свой тяжкий грех и принес покаяние. Святитель ни словом не обмолвился здесь и о том, какому наказанию подлежал Феодосий по канонам Церкви, если бы не раскаялся в своем грехе.
И, однако, эта осторожность оценена не была. Показал ли Феодосий письмо своим приближенным, и те постарались ложно истолковать его смысл, или его самолюбие было слишком уязвлено, чтобы сообщать об этом кому бы то ни было, Феодосий, по-видимому, решил не обращать внимания на это письмо, надеясь, что Амвросий не осмелится обличить его всенародно. И вот, по обыкновению, он явился к литургии в большую базилику со своей обычной свитой. Но едва он вступил в притвор, как Амвросий в полном облачении встретил его y самого порога. «Остановись, государь! – сказал он суровым голосом. – Я вижу, что ты не отдаешь себе отчета в тяжком грехе, содеянном тобою, и даже теперь, когда гнев твой успокоился, разум еще не сознает всей тяжести твоей вины. Верховная власть, находящаяся в твоих руках, очевидно, тебя ослепляет, и неограниченная возможность делает все, что угодно, затемняет совесть! Вспомни, однако, что все люди бренны, и что все мы должны будем возвратиться в прах, из которого взяты. Не обольщайся! Блестящий пурпур покрывает y тебя такое же немощное тело, как и y прочих людей. И y тебя и y тех, над которыми ты властвуешь, одна и та же природа, и все мы подчинены одному и тому же Господу. Ибо y всех людей только один истинный Владыка – Творец всяческих Бог. Какими глазами будешь ты теперь смотреть на храм этого Творца? Как осмелишься попирать своими ногами пол в Его святилище? Как прострешь к Нему свои окровавленные руки? Как руки эти смогут коснуться святого Тела Иисуса Христа? Как поднесешь ты Его Кровь к тем устам, которые одним гневным словом пролили кровь стольких неповинных? Уходи отсюда и не прибавляй нового греха к тому, который уже тяготеет над тобой. И знай, что запрещение, налагаемое на тебя Церковью, – это единственное целебное средство, которое еще может даровать здравие твоей недугующей душе».
Эти суровые слова повергли Феодосия в смущение, явно отразившееся на его лице. Он слушал их с опущенною головою и минутами на его глазах показывались слезы. Он вышел молча, не сделав ни шагу для того, чтобы переступить порог храма, ибо понимал, что епископ говорит с ним так, как повелевает ему его архипастырский долг.
Но хотя совесть императора была потрясена, политические соображения, которыми руководствовался его ум, все же склоняли его к противлению. Внушенный ему советниками страх, что создается власть, соперничающая с властью светской, и что эта новая власть будет проверять действия установленной государственной власти и сделается, таким образом, единственным источником закона, подавлял проснувшийся в нем голос совести, и в течение восьми долгих месяцев он не сделал ни шагу к примирению с Церковью; Амвросий же с своей стороны не соглашался ни на малейшее послабление. Между Церковью и императорским двором были порваны все сношения. Чем дальше, тем положение становилось серьезнее, и, когда приближалось Рождество, все спрашивали, неужели и в этот день общей радости император останется единственным христианином, не имеющим права на участие в величайшем празднике Церкви, один не будет приветствовать пришествие в мир Спасителя.
И сам он, одинокий и печальный, сидел в глубине дворца, с тоскою задавая себе тот же вопрос. В одну из минут подобного мучительного размышления, Руфин, префект (начальник) двора, вошел к нему по делам службы и застал его с поникшей головою и в слезах. Руфин был именно из тех советников, которые настаивали, если не на приведении в исполнение ужасного приказа, то, по крайней мере, на мысли не допускать контроля над светской властью. «Что это с тобой?» – спросил он тоном, в котором слышался пренебрежительный упрек его слабости. «Ты не можешь себе представить, Руфин, – сказал Феодосий, – как я страдаю. Все храмы открыты ворам и нищим, они свободно входят туда, чтобы помолиться Богу, a для меня храмы закрыты; закрыты для меня и двери рая, ибо я не могу забыть слов Спасителя: «И все, что свяжете на земле, будет связано на небе». «Только-то? – ответил Руфин. – Я сейчас же пойду к епископу и добьюсь, чтобы снято было с тебя запрещение». «Нет, – сказал император, – тебе не удастся смягчить Амвросия, потому что приговор его справедлив, и я понимаю, что все могущество императора не заставит его нарушить правил Церкви». Руфин настаивал, и император, наконец, позволил ему пойти к Амвросию; быть может, он питал в душе слабую надежду, что просьба такого важного сановника покажется Амвросию достаточным удовлетворением, ибо из этого будет ясно, какую цену придают его суждениям. И он решился сам следовать на недалеком расстоянии за Руфином, чтобы скорее узнать, чем кончится эта попытка.
Но результат был как раз обратный тому, которого желал Руфин. Так как он всегда исполнял роль посланца, передающего распоряжения императора, то Амвросий подумал, что и теперь он принес какой-либо приказ, и что следует сейчас ожидать насильственного вступления императора в церковь. Как только Амвросий увидел Руфина, хотя последний еще был далеко, он громко сказал ему: «Чего ты явился сюда? Какие твои намерения? Ведь всем известно, что это ты посоветовал императору чудовищную бойню; неужели воспоминание об этом не пугает тебя?» Смущенный Руфин только и мог сказать: «Скоро сюда придет император, пожалуйста, не отталкивай его». «Пусть идет, – возразил Амвросий, – но да будет ему ведомо, что я не позволю войти даже в притвор, a если он осмелится поступать, как тиран, a не как блюститель закона, то я готов подвергнуться и его ударам».
Думая только о том, как бы избегнуть встречи, не обещавшей ничего доброго, Руфин поспешил обратно к императору. Он встретил его на полпути на площади, и отговаривал идти дальше. «Нет, я пойду, – ответил император, – я пойду и понесу заслуженное мною наказание». Приблизившись ко входу в базилику где Амвросий ожидал его, он стал просить снять с него запрещение.
Но Амвросий все еще подозревал, что за просьбой здесь скрывается требование. «Что ты намерен сделать? Неужели дух противления заставит тебя снова попрать Божий закон?» – «Я пришел не для насилия, – смиренно ответил монарх, – я пришел просить тебя о прощении и умолять во имя милосердия Христа не закрывать предо мною дверей, открытых всем кающимся грешникам». – «Где признаки твоего покаяния? Готов ли ты приложить повязки к своим ранам?» Император ответил: «Я согласен на все».
Изъявление покорности не могло быть более полным, и Амвросий, хотевший, чтобы оно было и добровольным, не мог требовать чего-либо большего. Он хотел только, чтобы император издал декрет, в силу которого всякий приговор, влекущий за собою конфискацию имущества или смерть, был обнародован только через тридцать дней после его произнесения. По прошествии этого срока приговор должен быть снова представлен для вторичного рассмотрения на случай изменения или отмены его, если к тому окажутся основания. После того, как такой декрет был составлен и подписан, двери церкви открылись, и Феодосий вошел туда. Упав ниц на землю, он повторял громко слова псалма: «Господи, душа моя привязана к камням дома Твоего, возврати мне радость спасения моего».
Обедня была отслужена, как всегда, с той только разницей, что, когда пришло время причащения, Амвросий послал сказать императору, что он должен причащаться вместе со всеми, a не ждать, как это делалось обыкновенно в Константинополе, чтобы ему преподали св. Дары на царском месте. Феодосий поблагодарил за предупреждение и подчинился беспрекословно.
Вспоминая позднее этот знаменательный день в своей жизни, он сам говорил с удивлением: «Только Амвросий вразумил меня и дал мне понять, что такое епископская власть».
Выраженное Феодосием удивление это отвечало и общему впечатлению. И хотя епископ Амвросий всячески заботился, чтобы осуждение, которому подвергся Феодосий, как христианин, не умаляло власти и достоинства его, как монарха, однако для всех было ясно, что во дни разного рода бедствий и ужасов успокоение и утешение может дать только Церковь и ее служители. И когда после этого наступили другие бедствия: ужасы междоусобиц, бурное нашествие варваров, снесшее все плотины и поглотившее в своих волнах еще накануне авторитетные власти, – народ уже знал, что делать, где искать защиты и утешения.
Впечатление, произведенное пережитым событием на Феодосия было так глубоко, что как только он вернулся на Восток, где беспрерывно вспыхивающие волнения требовали его присутствия, он с великой ревностью приступил к выполнению поставленной им себе двойной задачи – искоренению идолопоклонства и подавлению арианской ереси. С этой целью он издал указы против язычников и ариан, превзошедшие своей строгостью все прежние узаконения этого рода.
Такой же характер носили и наставления, преподанные им своему молодому соправителю, которого он оставил под отеческое попечение Амвросия. Мягкосердечный Валентиниан, взволнованный величественным зрелищем, при котором он только что присутствовал, был теперь вполне подготовлен к восприятию этих наставлений. Хотя он уже вступил в тот возраст – ему шел двадцатый год, – когда молодые люди, и в особенности, облеченные верховной властью, стремятся к независимости, однако, он охотно следовал всем советам Амвросия, в особенности в делах веры. Внося в это весь пыл молодости, он не только исполнял в точности указания своего духовного руководителя, но и стремился превзойти их. Молитвы, посты, частые посещения богослужений, отказ не только от греховных, но и от всяких удовольствий, – ничто не казалось ему слишком тяжелым, когда дело шло о засвидетельствовании силы и горячности своей веры. Целомудренный, воздержный в пище и питье, он жил в уединении вместе со своими сестрами Юстой и Гратой, которые также находились под духовным руководством Амвросия. Набожность юного царя, однако, не имела в себе чего-либо узкого и не отвлекала его от исполнения обязанностей управления. Он входил в мелочи текущих дел, присутствовал на совещаниях и выслушивал жалобы. Его христианские воззрения больше всего проявились в милосердии и человеколюбии. В особенности же он питал отвращение к доносчикам, которые имели большой успех при императорских дворах того времени, где никто никому не доверял, и где вступающий на престол император всегда вынужден был опасаться своих приближенных и слуг. Амвросий рассказывал позже, что Валентиниан улыбался, когда ему сообщали о готовившемся против него заговоре, между тем как это могло бы смутить даже самых мужественных императоров.
Требование от окружающих строгой чистоты нравов, примером которой он служил сам, и решимость руководиться во всех делах справедливостью, a не личными пристрастиями, возбудили против императора Валентиниана ропот. Одним из первых, выказавших неудовольствие этими новыми порядками, был главный начальник армии, Арбогаст. Гот по происхождению, как это показывает его имя, он сумел приобрести доверие Феодосия энергичной поддержкой, оказанной ему в борьбе против Максима. В награду за это Феодосий сделал его начальником всех военных сил западной империи и оставил при Валентиниане как бы учителем военного искусства. Можно было предвидеть, что рано или поздно влияние Амвросия и влияние Арбогаста встретятся, и что эта встреча приведет к почти неизбежному столкновению. Так оно и случилось. Виновником в столкновении был не Амвросий, a Арбогаст, который надеялся, что благодаря своему положению, опытности, a также поддержке со стороны Феодосия, он будет оказывать на Валентиниана безграничное влияние. Когда же стало ясно, что молодой император обладает своей собственной волей и намерен действовать самостоятельно, он приписал это советам Амвросия и стал опасаться за свое личное положение. С этого момента Валентиниан стал встречать с его стороны постоянное противодействие всем мерам, инициатива которых исходила не от него. Стоило государю выразить какое-нибудь желание, чтобы Арбогаст отказался привести его в исполнение; часто последний издавал даже прямо противоположные приказы. Военачальники, составлявшие свиту Валентиниана, назначались Арбогастом, и поэтому не осмеливались сделать ни одного шага без его согласия. Это были не слуги Валентиниану, a скорее лазутчики и соглядатаи.
Естественно, что такое выслеживание должно было внушать Валентиниану сильное беспокойство. И это беспокойство возросло еще больше, когда он по совету, или, скорее, по требованию, Арбогаста отправился в Галлию. Арбогаст уверял, что его присутствие там необходимо, так как со времени восстания Максима в этой стране императорская власть потеряла всякое значение. Арбогаст сумел заранее устроить все так, что почести, воздававшиеся непризнанному монарху, были только притворны. В Виенне, где Валентиниан должен был остановиться, он оказался почти одиноким во дворце и даже чиновники не осмеливались посещать его. Он искал и не мог найти вокруг себя ни одного дружеского или хоть сочувствующего взгляда. Историки передают, что он написал Феодосию тайное письмо, в котором жаловался на затруднительность своего положения; но Константинополь находился слишком далеко, Феодосий был чрезвычайно занят, письма доходили медленно, неаккуратно, и жалоба Валентиниана осталась без ответа.
Однажды, впрочем, Валентиниан проявил свою волю и мог думать, что ему еще подчиняются. Неутомимые сенаторы-язычники отправили к нему депутацию, с целью испросить y него некоторые облегчения для языческого культа, отмена которого их глубоко печалила. Они хотели воспользоваться тем, что Амвросий находился вдали от императора, но эта попытка не была счастливее предыдущих. Валентиниан, навсегда запомнивший трогательную сцену, свидетелем которой он был в детстве, не проявлял никакого колебания, когда дело касалось вопросов веры, и отказал сенаторам. «И, однако, – говорил позднее Амвросий, – я не успел даже написать ему».
Арбогаст, который, может быть, допустил депутацию лишь для того, чтобы смутить молодого императора и причинить обиду Амвросию, слишком хорошо знал отношение Феодосия к этому вопросу, чтобы настаивать на таком щекотливом деле, и Валентиниан мог в этот день чувствовать себя действительно императором.
Этот кажущийся успех, по-видимому, и побудил Валентиниана на решительный шаг, последствия которого он недостаточно рассчитал.
Через несколько дней, когда он восседал на троне в собрании Совета, Арбогаст по обыкновению представил ему для подписи заготовленный приказ по армии. Валентиниан взял протянутую ему бумагу, отложил ее в сторону и велел докладывать вместо нее другую, которую приготовил он сам. Арбогаст взял ее и к своему удивлению увидел, что это был приказ о лишении его начальства над войском. Не колеблясь, дерзко ответил он: «Не от тебя получил я эту должность, и не ты будешь и смещать меня!» Затем разорвал бумагу и бросил на пол. Валентиниан обвел взором присутствующих, но все сидели безмолвно, и никто не выступил на защиту его. В отчаянии бросился он к воину, стоявшему y подножия трона, с тем, чтобы вырвать у него меч. «Что ты намерен делать, – сказал Арбогаст, схватив его за руки, – меня убить?» «Нет, – ответил император, – я сам хочу умереть, лучше не жить, чем царствовать, не обладая в действительности никакой властью». Противников, набросившихся друг на друга, разняли, и заседание было закрыто.
Положение становилось невозможным; обе стороны одинаково чувствовали себя не в безопасности. Валентиниан отказывался подписывать приказы по армии, так как всегда подозревал, что в них скрывается коварная западня против него; Арбогаст, с своей стороны, далеко не был уверен, что Феодосий, горячо полюбивший своего шурина, не станет на его сторону. Насильственная развязка была неизбежна, и Валентиниан не хотел только встретить ее в Галлии, где почва под его ногами не была тверда. И вот он объявил о своем намерении возвратиться в Италию, чтобы оттуда иметь возможность отразить готовящееся на империю новое нападение варваров.
Арбогаст не мог открыто воспротивиться такому доблестному намерению, но все военные конвои находились в его руках. Всяческими затруднениями и проволочками он задерживал отъезд императора, и пленный Валентиниан хорошо понимал, что его тюремщик не хочет дать ему бежать. Молодой император находился в величайшей тревоге; больше всего он страдал оттого, что около него не было друга, которому он мог бы довериться. Только от одного человека он мог ожидать и совета, и утешения; этот человек был епископ Амвросий. Несколько раз он настойчиво просил его приехать в Галлию.
Амвросий с горестью потом оправдывал свое замедление. Прежде всего он не знал настоящего положения дел, так как Валентиниан, опасавшийся, что письмо будет перехвачено, выражался в нем очень сдержанно. A в тот день, когда он уже собрался выехать, по Милану прошел слух, будто император намерен вскоре возвратиться и даже находится в пути, и что во дворце уже делаются приготовления для его приема. Этот ложный слух заставил его потерять еще несколько дней. Когда же Амвросий, наконец, собрался в путь, то было уже поздно.
Валентиниан с нетерпением ждал его с часу на час. Он посылал навстречу ему одного гонца за другим, прося его поспешить. Последнего посланца он выбрал из своего собственного конвоя, носившего название «рота молчальников». Это название могло внушить ему некоторое доверие. Однако он боялся, чтобы и этого гонца не перехватили и не заставили открыть цель его поездки, и, поэтому, счел более безопасным написать в своем письме, что он ждет Амвросия лишь для того, чтобы он примирил его с Арбогастом. Вечером, ложась спать, утром, при пробуждении, y него на устах был один вопрос: «Возвратился ли молчальник»?
Но «молчальник» не возвращался. Об этом позаботился Арбогаст, который страшился встретиться лицом к лицу с епископом Амвросием, два раза заставлявшим своим обличительным словом отступать самого Феодосия. К тому же, Амвросий ведь не придет один, он будет окружен толпою учеников, и если, как в этом нельзя было сомневаться, он будет стараться примирить их, то как сможет Арбогаст не послушаться? Поэтому лучше, чтобы Амвросий не обращался к нему ни с какими просьбами, тогда Арбогасту не придется и отказывать. И ни для кого не было неожиданно, когда Валентиниан умер раньше, чем успел прибыть Амвросий.
Официальное сообщение об этом встречено было общим недоверием. Оно гласило, что Валентиниан сам покончил с собою в припадке безумия, похожем на тот, который случился с ним на глазах y всех в заседании верховного Совета, когда он действительно покушался лишить себя жизни. Тайна была так хорошо сохранена, что сами историки расходятся относительно подробностей этого убийства. По одним, он был удушен в своей постели дворцовыми евнухами; по другим, на него напали во время прогулки на берегу Роны и сначала задушили, a потом повесили на дереве. И будто прохожие слышали даже, как он кричал: «Бедные, бедные мои сестры!» Но никто не осмелился оказать ему помощь.
Хотя догадки эти передавались шепотом, однако все жалели убитого. Молодой, прекрасный, отличавшийся высокой нравственностью, – и такая ужасная участь! Во взорах всех можно было читать сострадание и печаль. Чтобы положить конец этим сдержанным, но все же ясным знакам общественного порицания, Арбогаст поспешил распорядиться, чтобы смертные останки Валентиниана были без замедления перенесены с почестями в Милан.
Амвросий встретил это печальное шествие раньше, чем успел дойти до Альп. Он выехал из Милана, напутствуемый добрыми пожеланиями всего населения, причем влиятельнейшие из граждан и даже сам магистрат поручили ему просить императора возвратиться к ним. Все рассчитывали, что если к возвращению его в их город, как этого начинали опасаться, встретятся какие-либо препятствия, то Амвросий сможет справиться с ними.
С ужасом выслушал Амвросий страшное известие о смерти Валентиниана, и его возвращение в Милан с дорогими останками было неописуемым печальным зрелищем... Плач и стоны оглашали воздух. «Плакали все, – говорит Амвросий, – плакали те, которые его любили, плакали те, которые его только боялись; плакали даже варвары и те, которые, казалось, были его врагами».
Неутешное население обвиняло Амвросия и упрекало в том, что он слишком медлил. Если бы он был там, говорили, то ничего бы не случилось. «Но чем виноват я? Разве пророк я, чтобы предвидеть будущее?» И, однако, он сам почти упрекал себя за то, что не поспешил по первому зову в Виенну.
Решено было ждать с похоронами, пока не будет получено предписание от Феодосия. Сам Амвросий в письме к Феодосию просил y него указаний, и напомнил при этом, что только ему он обязан сыновней привязанностью Валентиниана. «В детстве он смотрел на меня, как на врага; благодаря тебе он потом стал называть меня своим отцом». До получения ответа, тело монарха было положено в царский саркофаг, около которого его сестры проводили в плаче дни и ночи.
Обращение миланского епископа к Феодосию, очевидно имело целью, не только выставленный им предлог, – необходимость определить порядок похорон; он имел в виду напомнить Феодосию, что теперь обе половины Империи опять соединились в его руках, и что, в виду снова начинающегося ужасного кризиса, на нем лежит обязанность заботиться о благе государства и Церкви.
Казалось бы, что Арбогаст должен был раньше всех других написать Феодосию: последний передал ему начальство над войском, и теперь он же должен был первый быть уведомлен о том, яко бы случайном и естественном событии, которое поставило Арбогаста во главе всех галльских легионов. Но у Арбогаста не хватило мужества притворяться до конца. Не без основания полагал он, что Феодосий не поверит его ложному сообщению. Он не осмелился также прибегнуть и к единственному средству, которое освободило бы его от всякой ответственности: провозгласить себя, подобно Максиму, императором, хотя, без сомнения, мог бы получить на это согласие войска. Он понимал, что воспользоваться сейчас же этою смутою в свою пользу значило бы явно признать себя убийцей; кроме того, он боялся впечатления, которое произведет на Рим, на Сенат и на все большие города, дорожащие воспоминаниями прошлого, занесение в списки императоров после Траяна, Диоклетиана, Константина и Феодосия его чужеземного и явно варварского имени. Он остановился на среднем решении. Оно, казалось, сохраняло для него все выгоды преступления и вместе с тем не говорило явно против него: нужно было найти такого императора, которого он будет держать в полной зависимости, и управлять Империей от его имени. Чтобы быть уверенным, что это подставное лицо не возомнит себя в самом деле императором, он решил искать его не среди военных, a среди сословия, которое ничего общего не имеет с военным делом. Выбор его пал на ничем не замечательного ритора Евгения, который, благодаря своему бойкому перу, занимал видный административный пост. Евгений был провозглашен императором со всеми теми формальностями, которые обеспечивали обыкновенно повиновение войск; и народ, давно уже привыкший склоняться перед совершившимся фактом, подчинился и в данном случае. К Феодосию была послана депутация, чтобы известить его об этом событии и склонить по отношению к его новому сотоварищу, по крайней мере, к такой же терпимости, с какою он в течение некоторого времени относился к Максиму. Арбогаст знал, что храбрый император, хотя и находится в цвете лет, все же чувствует потребность в отдыхе, и поэтому надеялся, что Феодосий нелегко решится на представлявший большие опасности поход в дальнюю часть Западной Империи.
В то время, как эта странная депутация, состоявшая из языческого ритора, друга Евгения, и примкнувших к новой власти галльских епископов, находилась на пути в Константинополь, в Милане получился ответ Феодосия, предписывавший не откладывать похорон. Этого давно ждали с нетерпением, так как были уверены, что Амвросий произнесет подобающую случаю надгробную речь. Всех интересовало, что скажет он? Как сумеет выразить не только общую печаль, но и общее негодование – два чувства, которые сам он, наверное, испытывал больше других? – И вместе с тем, так как еще неизвестно было отношение Феодосия к этим событиям, все желали знать, как епископ выскажет свое мнение о перевороте, которому виновник его попытался придать вид самого обыкновенного несчастного случая. Как сможет он оплакивать несчастную жертву преступления, не обвиняя слишком ясно руку, совершившую его в темноте ночи? Никогда ораторскому искусству не было поставлено более трудного испытания и никогда оно не выходило из него более удачно. В течение целого часа, когда весь Милан, затаив дыхание, прислушивался к каждому его слову, Амвросий сумел быть трогательным и увлекательным, умеренным и смелым; в некоторые же моменты он был и мудро предусмотрителен. Не было ни одного слова, которое не находилось бы в согласии с ужасною мыслью, бывшей y всех на душе; но также ни одного слова, выдававшего в епископе уголовного обвинителя. Подозрение чувствовалось во всех словах, и завершить его предоставлялось самим слушателям. Сколько, например, искусства в этом приступе: «Валентиниан прибыл к нам, но не таким, каким мы ожидали его увидеть. И, однако, он все-таки исполнил свой долг. Когда прошел слух, что Альпам, служащим защитою Италии, угрожают варвары, он, не боясь за свою жизнь, решил покинуть Галлию, чтобы разделить с нами нашу судьбу. Он хотел спасти римскую империю, – на это посмотрели, как на преступление!» Но кто ж посмел вменить ему в вину такое великодушное намерение? Амвросий на это не дает ответа, потому что ответ y всех был на устах. Далее в своей надгробной речи епископ Амвросий говорит: «Таким образом смерть императора встретила первые шаги его самостоятельной жизни; я говорю о скоропостижности, a не о роде его смерти, ибо я оплакиваю, a не обвиняю»...
В другом месте своей речи Амвросий заявляет, что если бы он прибыл в Галлию вовремя, то употребил бы все силы, чтобы восстановить там мир и согласие, напоминая, что уже несколько раз был в Галлии в качестве посла еще тогда, когда власть там была в руках Максима. «О, епископу лучше быть преследуемым императорами, – восклицает он, – чем любимым ими. Я более был счастлив тогда, когда рисковал для тебя своей жизнью, чем теперь, когда оплакиваю твою смерть».
Имя Максима, так же, как и имя Грациана, было неоднократно повторяемо церковным оратором, и не без намерения: он хотел вызвать воспоминание о подобном же преступлении, о котором можно было высказаться совершенно свободно, так как оно уже было открыто и отомщено.
И, действительно, эта замечательная речь была посвящена не только памяти Валентиниана; она посвящена была обоим братьям, нежно любимым Амвросием, императорам, шедшим под его руководством по пути, на котором он так желал видеть империю. Образы обоих братьев были им обрисованы с удивительным искусством. Черты Грациана, жившего достаточно долго для того чтобы проявить себя в качестве правителя, были набросаны им более резко, но Валентиниан – это был горячо любимое им дитя. И Амвросий описывает даже его наружность: «О, Валентиниан, мой прекрасный юноша! Твое лицо, нежное и с невинным румянцем, отражало образ Самого Христа». Трудно найти картину более трогательную, чем та, где Амвросий изображает встречу двух братьев в обители вечного блаженства. Для изображения этой сцены святитель заимствует из книг Священного Писания пророческую силу и выразительность речи. «Вот я вижу душу его восходящей к небу, и Грациан принимает ее, говоря: «Приди, брат мой, войдем в вечную жизнь, поживем в селениях праведных. В винограднике Христовом труд не остается бесплодным. Там мы будем пожинать, что посеяли на земле, и жить в граде возлюбленном, защищенном от нападения диких зверей земли!.. Иди в лоно Иакова, отдохни, как бедный Лазарь на лоне Авраама!» Затем он как бы возводит его на небо, a ангелы и святые, завидев его, спрашивают: «Чья это душа поднимается к нам, опираясь на брата?» – «О, дорогие братья, если только мои молитвы будут услышаны, вы обретете блаженство. Я не пропущу ни одного дня, не произнеся вашего имени пред престолом Божиим, не пропущу ни одной ночи, не вознося за вас своих молитв. Я буду думать о вас при каждом богослужении. О, Грациан и Валентиниан, одинаково прекрасные и одинаково любезные сердцу! Как быстро прошли дни ваши – скорее быстротечных волн Роны!.. Неразлучные здесь, вы будете так же неразлучны и за гробом. Молю Тебя, Господи, присоедини и меня после смерти к тем, которые были мне так дороги при жизни. Если мне не дано было наслаждаться общением с ними здесь на земле, дай мне жить с ними в вечности!»
Несмотря на сдержанность, которой проникнуты были все выражения этой речи, между Амвросием и новою властью не установилось даже видимости добрых отношений. Арбогаст, слишком хорошо знавший, какой народной любовью пользовался великий епископ, дал понять своему подставному императору, что необходимо обходиться с ним почтительно. Евгений написал Амвросию письмо, в котором извещал о своем восшествии на престол. Он этим надеялся польстить епископу. «Я ничего не ответил, – говорит Амвросий, – ибо знал, что за этим последует».
И, действительно, не нужно было никакой особенной проницательности, чтобы понять, что случайная власть Арбогаста и бывшего ритора, a теперь провозглашенного императором Евгения, не будет прочна, и что Церковь Христова, делу которой служил Миланский епископ, не получит от этой власти ничего доброго. Это справедливое соображение подтвердилось, однако, лишь несколько позднее. Депутация Евгения, прибыв в Константинополь, нашла императорский двор в великой скорби. Неожиданное известие, сообщенное императрице Галле, так ее потрясло, что она, находясь в последних месяцах беременности, умерла, и Феодосий, таким образом, во второй раз лишился семейных радостей. Посланцы Евгения не получили торжественной аудиенции, но вместе с тем Феодосий не решался выказать и явную враждебность, за которой сейчас же должно было бы последовать объявление войны. Поэтому Феодосий принял депутатов, но частным образом, выслушал их лживое сообщение, не сделал ни одного замечания и отпустил их без всякого ответа. Таким путем он выиграл время.
Арбогаст, не желая ускорять разрыв, сделавшийся после этого почти неизбежным, принял все меры к тому, чтобы встретить его подготовленным. Желая поднять уважение к вновь созданной им власти, он предпринял поход против живших y Рейна варварских племен. Поход кончился успешно, и Евгений, сопровождавший армию, подписал в лагере мирный договор с побежденными. Но имя Амвросия даже в этих далеких странах все еще не давало покоя убийце Валентиниана. Биограф сообщает, что после заключения мирного договора, он пригласил к себе на обед нескольких местных сановников, и один из них вдруг спросил его: «Знаешь ли ты человека по имени Амвросий?» Удивленный этим вопросом, Арбогаст, однако, не выдал себя. «Да, – ответил он, – Амвросий мне друг, и я часто y него обедаю». – «Вот это то и способствовало твоей победе! Ты состоишь другом человека, который может сказать солнцу: остановись, и оно остановится».
Но, наконец, Арбогаст должен был встретиться лицом к лицу с человеком, слава которого распространилась далеко за пределы римской империи, ибо тот, кто не владел Миланом, этим главным городом Италийского полуострова и единственным путем к Риму, не мог считать себя настоящим императором, a там встреча с Амвросием была неминуема, Если нельзя было надеяться склонить его на свою сторону, то приходилось искать другой силы, опираясь на которую можно было бы бороться с влиянием епископа на умы христиан. Явилась необходимость сблизиться с естественными врагами последнего, с приверженцами язычества, которых было еще много среди суеверных масс деревенского населения и среди высшего чиновничества, которое только, скрепя сердце, примирилось с религиозным переворотом, и, наконец, среди тех литераторов, которые, подобно Евгению, были христианами только по имени, a в действительности служили Аполлону и музам. Примирение нового императора с остатками языческой партии было неизбежно. Первый случай к тому представился, как только начальник императорской стражи Флавиан, сам язычник, принес в Галлию поздравление от вечного города. Условия этого союза разумелись сами собою, и не было даже нужды упоминать о них. Храм Победы не был официально восстановлен, но Флавиану и другим депутатам, тоже язычникам, было обещано, что им будут возвращены доходы, отнятые последним эдиктом y этого языческого алтаря, и будет позволено давать деньгам употребление, какое они пожелают.
Нельзя было сомневаться на счет того назначения, которое получат эти суммы, и Амвросий ясно предвидел это. Такой оборот дела, однако, не удивил его, он только сожалел о том, что снова начинается борьба, долженствовавшая подвергнуть испытанию веру многих христиан. И хотя внушала ему отвращение протянутая ему рука, обагренная в крови Валентиниана, он не счел себя в праве отвергать ее на основании одних только подозрений, правда, очень основательных, но все-таки не бесспорных. Он не мог отказываться от сношений с представителями власти, признанной всеми. Не его дело было оспаривать правильность избрания Евгения; впрочем, в этом избрании и не было ничего неправильного, ибо способ наследования императорской власти строго не определялся ни принципом наследственности, ни принципом народного избрания. Но когда новый император сделался явным покровителем язычества, против чего он столько раз ратовал, как против дела, наносящего ущерб достоинству Церкви, когда стало известно, что Евгений едет, Амвросий решил покинуть город, оставив новому императору письмо, в котором объяснил свой отъезд единственно только обязанностью блюсти достоинство Церкви и исполнять Божии заповеди.
«Не ищи других причин моего отъезда, кроме страха Божия, руководящего всеми моими поступками и заставляющего меня искать милости Господа Иисуса Христа больше, чем благоволения людей». – писал Миланский епископ новому императору Евгению. «Я буду говорить с тобой тем же языком, каким я говорил и с другими императорами, царствовавшими до тебя... Помни, государь, что Бог видит все, что делается в глубине душ и проникает во все наши тайны. Ему открыты еще не соделанные, но замышляемые дела и все желания сердца. Ты, наверное, не хочешь, чтобы тебя обманывали. Но неужели ты надеялся скрыть что-нибудь от Бога? Мы ничего не имеем против того, что ты раздаешь доходы, отнятые y языческого храма. Воспользоваться ими для себя мы и не думали; но всем будет ясно, что именно ты дозволил употребить это имущество на те цели, на какие его истратят те, кому оно тобой отдано: их распоряжения будут твоими распоряжениями. Я долго молчал, наложив запрет на свою печаль, и ни с кем не поделился ею, но я не имею права дольше сдерживать себя».
Добровольно осудив себя на изгнание, Амвросий сделал то, что всюду, где он проходил, его встречали горячими приветствиями. В Болонье, во Флоренции, во всех крупных городах, ему устраивали восторженные встречи. Всюду его ждали, отовсюду его приглашали: тут нужно было освятить храм или рукоположить священников, там – помолиться за больных или облегчить их страдания. Всюду он произносил проповеди, и сильное одушевленное слово подготовляло сердца к дружному усилию, чтобы доставить окончательную победу истинной вере. В это же самое время узурпатор, как обыкновенно называли Евгения, вступал в Милан посреди холодного молчания и прошел по пустым улицам, ибо все попадавшиеся ему по пути поспешили скрыться в дома. Минутами это общее равнодушие еще больше оттенялось жалкими приветствиями незначительных групп язычников. Приведенные начальником императорской стражи Флавианом, эти язычники, казалось, приветствовали не столько прибытие нового государя, сколько возвращение старых богов.
Как бы слабы и робки ни были эти возродившиеся надежды многобожия, впечатления, произведенного ими, было достаточно, чтобы положить конец колебаниям Феодосия. Все удивлялись, что на этот раз Феодосий не выказал той решимости и быстроты, которые до сих пор в подобных случаях служили лишь к увеличению его славы и обеспечивали ему успех. Мрачные предчувствия заставляли некоторых опасаться, что судьба начала изменять Феодосию, но на деле было иначе. Положение Феодосия было таково, что даже новая победа могла внушать ему лишь одно беспокойство. Он очутился бы тогда во главе и второй половины империи, которой он не в силах был управлять лично. На чьи же плечи он мог бы возложить это тяжелое бремя? Двое сыновей, горячо им любимых, были слишком молоды для выполнения этой задачи, a опасность ее слишком ясно была показана на судьбе Грациана и Валентиниана. Если бы он заботился только о своей славе и своем покое, это колебание, тем более бросавшееся в глаза, что оно было противно его темпераменту, вероятно, продолжалось бы еще дольше. Но с того момента, как он узнал, что замышляют возрождение под несколько скрытой формой старого язычества, и что опасности подвергается все дело христианства, которому он посвятил свою жизнь, он принял окончательное решение. Целые ночи проводил он без сна, размышляя о том, какой исход даст предстоящая борьба; внутренний голос подсказывал ему, что святитель Амвросий призывает его на защиту дела Божия.
Не трудно было предвидеть характер будущей войны: она с обеих сторон должна была быть религиозной войной. Феодосий приготовлялся к ней торжественными молениями и подвигами, которые могли свидетельствовать о его преданности вере и истинном благочестии. Современный историк говорит, что он приготовлялся к битве, надеясь не столько на силу оружия, сколько на силу молитвы и поста. В другом же стане было иначе: Арбогаст открыто подал руку Флавиану, вынудив к тому же и робкого Евгения. Маска была сброшена. Во главе каждого легиона были водружены языческие знамена; на вершине укрепления, защищавшего главный вход в Италию; была поставлена статуя Геркулеса; не упущены были даже гадания по внутренностям жертвенных животных, и Флавиан, считавший себя сведущим в подобных гаданиях, давал самые благоприятные предсказания. «Мы возвратимся победителями, – говорил Арбогаст, – и превратим их церкви в конюшни, a священников научим владеть оружием».
Арбогаст был лучшим полководцем, чем Максим. Он сам стал во главе войск, усиленных вспомогательными отрядами, набранными среди покоренных им германских племен. Он искусно стянул свое войско к Аквилейскому укреплению и уверенно ждал наступления. Первый день битвы кончился нерешительно, и это неожиданное сопротивление заставило поколебаться сторонников Феодосия. Многие из них стали уже поговаривать, что нужно отступить и ждать подкреплений, но Феодосий, к которому возвратилась вся его обычная решимость, понимал, что при таком неустойчивом состоянии умов все погибнет, если он хотя на момент проявит сомнение в милости к нему Бога. «Крест не должен отступить, – сказал он, – хотя бы и на один день перед идолами. Завтра увидите, что совершит истинный Бог!» И, действительно, сражение, с жаром возобновившееся на следующий день, было решено неожиданной случайностью: одна из завербованных Арбогастом варварских когорт отступила с занимаемой позиции на другую, оставив вверенный ей проход без защиты. Счастье повернулось на сторону Феодосия так быстро, что, когда с известием об этом пришли к Евгению, ожидавшему в своей палатке исхода сражения, он думал, что к нему привели пленного Феодосия. И не успел он прийти в себя от удивления, как был схвачен и поведен к победителю. В тот момент, когда он стал на колени, чтобы просить пощады, солдат ударом меча отрубил ему голову.
Еще с поля битвы Феодосий хотел известит Миланского епископа об их общей победе и попросить его совершить благодарственное моление вместе с ним, но он не знал, куда направить посла, так как Амвросий нигде не останавливался надолго, a продолжал свою поездку по верхней Италии для того, чтобы призывать народ к борьбе за веру. Однако, посланный нашел его в Милане. Он возвратился туда раньше, чем узнал об исходе сражения, желая быть готовым ко всяким случайностям. Ответ Амвросия дышит христианскою и патриотическою радостью. И Рим, и Церковь одинаково освободились из-под ига язычника, опиравшегося на варваров. «Верь мне, – писал он, – я надеялся на твою храбрость и твое искусство, и не сомневался, что помощь Божия будет наградой за твое благочестие и что тебе удастся спасти империю от разбойника-варвара... Ты просишь, чтобы я возблагодарил Бога за победу; я это сделаю с великой радостью. Другой император добивался бы триумфальной арки, ты же просишь служителя Божия вознести к Богу молитвы. Открою же тебе, что я сделал. Я отнес письмо твое в базилику и положил его там на престоле, дабы твоя вера говорила Богу твоими же устами. Да, поистине Бог взирает с благорасположением на римскую империю, если Он даровал ей такого монарха, такого отца, добродетели которого превосходят своим величием благие деяния всех императоров, a истинное смирение добродетели всех служителей Божиих. Чего тебе не достает? Все соединилось в тебе! В тебе полное осуществление всех моих пожеланий».
Амвросий сам отправился в Аквилею, спеша прижать к сердцу героя, который, как ему казалось, был послан Провидением для того, чтобы создать на земле истинно-христианскую империю, что было мечтой его юности и предметом его постоянных молитв.
Но тщетны все человеческие надежды и чаяния, даже самые благородные и, казалось бы, святые, ибо пути человеческие направляет Бог. После трогательной встречи с святителем Амвросием, Феодосий направился в Милан. Впереди себя он послал секретаря с эдиктом о помиловании. По совету Амвросия он сделал его, насколько возможно, широким и полным. Он был прочитан в большой Базилике, где укрылись все, кто, не принимая прямого участия в восстании, мог опасаться суровых кар и, между прочими, семьи Флавиана и Арбогаста.
В городе царил восторг. Но легко можно было заметить, что император отнюдь не безраздельно присоединяется к этому общему ликованию. На его благородном лице легли грустные тени. Ему казалось, что победа все же куплена слишком дорогой ценой, и запах крови на этот раз, правда, справедливо пролитой, вызывал в его памяти тяжелые воспоминания, – он сомневался даже, вправе ли он причащаться. Спустя некоторое время стало известно, что он болен водянкой. Болезнью этою он страдал уже давно, но, вследствие лишений, перенесенных в последний поход, она усилилась до того, что он не мог больше скрывать ее. Положение его быстро ухудшилось и на выздоровление не оставалось никакой надежды. Ожидая смерти с христианской твердостью, он перестал заботиться обо всех мирских делах, обращаясь мыслью только к одному – судьбе христианской империи после его смерти.
Он вызвал к себе своих двух сыновей, Аркадия и Гонория. Первому уже был пожалован титул Августа, второй же едва еще вышел из детского возраста. Он разделил между ними империю: Восток достался Аркадию, a Запад – Гонорию. Раньше верховная власть считалась нераздельной даже тогда, когда носителями ее были несколько лиц. Теперь же, согласно завещанию Феодосия, каждый из двух новых императоров должен был управлять своей половиной совершенно независимо.
Желая исполнить до конца свой долг, он принял Депутации, которые принесли ему поздравление по поводу одержанной победы. Между ними была и депутация от римского Сената. Во главе этой депутации на этот раз стояли христиане, но присоединиться к ней пожелали и некоторые язычники-сенаторы. Феодосий обратился к последним с речью, в которой убеждал их принять веру, которая одна может спасти государство и избавить людей от греха. Потом, заметив, что его проповедь оставляет их холодными, он сухо предупредил, что отныне они не могут рассчитывать на государственную помощь ни для одного из их святилищ. Заявление это очень огорчило их, и они не скрывали того. Это было последним государственным делом Феодосия. 10 января 395 года он еще пожелал присутствовать на празднестве, устроенном в его честь, но припадок удушья заставил его уехать домой, и ночью, менее чем через четыре месяца после победы, его не стало.
Сильно удрученный смертью императора Феодосия, всю жизнь заботившегося о восстановлении мира в своей империи и об утверждении в ней истинной христианской веры, Амвросий думал только о том, чтобы не распространить вокруг себя уныния, которое ему с таким трудом удавалось подавлять в самом себе. Это он и поставил главной целью своей проповеди, когда смертные останки великого императора были принесены в большую Базилику. Гонорий должен был провожать печальное шествие до границ своей империи. Там он должен был передать тело отца Аркадию, уже уехавшему в Константинополь. Присутствие молодого императора, на которого были направлены все взоры, придавало особенное значение первой речи Амвросия. Очевидно, он намерен был сказать, что, хотя Феодосий и умер, но он все еще живет в своих потомках по крови, которые будут подражать ему также и в благочестии, добродетелях, геройских подвигах и будут так же благоверны. И он старался всем внушить эту веру в счастливое будущее царственных юношей-братьев.
«Великий император нас покинул, но не весь он умер: он нам оставил наследников, в которых мы должны узнавать его; мы как бы его видим, он еще среди нас. Пусть вас не тревожит их молодой возраст! Вера Феодосия доставляла нам победы; наша вера пусть придаст им мужество. Вера может восполнить недостаток возраста. Что такое вера? Это, как учит Писание, «уповаемых извещение, вещей обличение невидимых». Тем более она должна освещать значение и смысл того, что находится y нас пред глазами. Вера, вот наследие, которое нам оставили Авраам, Исаак и Иаков. Верою, a не делами оправдался Авраам; вера дала Исааку смотреть бесстрашно, когда отец его заносил над ним нож; в награду за твердость в вере, Иаков удостоен был ободрения на пути сонмами ангелов».
«Как можно сомневаться в том, что Бог поможет сыновьям такого отца? Аркадий находится в цвете молодости и сил, Гонорий – на пороге юности. Иосиф, когда его похитили y отца, был моложе его».
Переходя затем к обычному в таких случаях изображению добродетелей покойного, он более всего восхваляет в нем не блестящие человеческие черты, a то, что делало его угодным Богу: он восхваляет его милосердие, его человеколюбие и в особенности его смирение, засвидетельствованное знаменитым покаянием, которое было еще свежо в памяти всех.
«Я любил этого человека, – говорит он дальше, как будто чувствуя, какое значение для всего христианского мира будет иметь это публичное засвидетельствование им своего уважения к покойному, – я уважал его за то, что он лести предпочитал обличение; я чтил его за то, что он, сняв с себя царский венец, оплакал свой грех пред Церковью, прося об отпущении. Я ставил его высоко за то, что он, будучи императором, не постыдился открытого покаяния, которого стыдятся даже простые смертные. Я его люблю за то, что после этого не было ни одного дня, когда бы он не скорбел о содеянном. Я любил этого человека за то, что он призвал к себе служителя Божия перед последним издыханием и в этот час его больше озабочивала судьба Церкви, чем угрожавшая ему с минуты на минуту смерть. Я кончину его оплакиваю всем сердцем и уповаю, что всеблагий Господь внемлет молитвам, которыми я напутствовал отходящую к Нему благочестивую душу!»
Молодой сын Феодосия должен был заметить, как не похож был этот вырвавшийся из души вопль печали, эта похвала, нимало не ослабленная строгостью нравственной оценки, на те напыщенные славословия, которые, желая приобрести благорасположение юного императора, изливали пред ним языческие риторы и поэты.
Но заботясь не о том, чтобы угождать сильным мира, а исключительно о том, чтоб поучать, Амвросий в последних словах своей речи увещевает Гонория оставаться верным христианской политике своего отца и делает это весьма искусно. Эти слова несколько странны на первый взгляд и нуждаются в объяснении.
Он изображает, как Феодосий занимает место на небе рядом с великим Константином. Можно было бы спросить, почему именно с Константином, слава которого была омрачена и некоторыми печальными воспоминаниями. A потому, что Константин первый сделал опорой государства великую христианскую истину, a Феодосий завершил это дело, – вот положение, которое Амвросий хотел извлечь из этого сравнения, и смелое сравнение позволяет ему развивать свою мысль дальше и дальше. С подробностями, которые нам могут показаться чрезмерными, но которые, может быть, были полезны для слушателей, он напоминает, что когда Елена, мать Константина, имела счастье открыть честный Крест, который нес некогда Спаситель, то она вынула из него один из гвоздей, пригвождавших Его Тело, и вделала его в императорскую корону.
«О, мудрая Елена, возложившая крест на головы властителей, дабы поклонение их величию было поклонением Кресту. Этот же Священный гвоздь стал поистине гвоздем – наново скрепившим миродержавную римскую империю. Это достойное украшение чела монархов, превратившее их из гонителей веры в провозвестников ее. Пусть же они хранят этот дар Спасителя, дабы можно было сказать о римских императорах то, что было сказано о Спасителе: Ты возложил на главу их венец из камней драгоценны».
Современный нам историк, пытаясь передать эту речь в выражениях, по силе и блеску подходящих к оригиналу, не мог удержаться, чтобы не прибавить к ней следующее замечание: «Если бы Амвросий в этот момент обвел глазами присутствующих, то мог бы заметить в окружавшей его толпе молодого гота, участвовавшего в победе Феодосия и возвращавшегося теперь в Германию со своим небольшим конным отрядом. Это был тот, кого его соотечественники называли Аларихом Балтой (т. е. Смелый). Будущий разрушитель Рима стоял здесь, никем не знаемый, погруженный в свои думы, в тот момент, когда империя хоронила своего последнего героя, a голос служителя Церкви, но вместе с тем подданного Рима, старался y гроба этого героя облегчить предстоящий тяжелый подвиг его венценосных преемников».
Амвросий только на два года пережил великого императора (он скончался в 397 г.), но этого короткого времени было достаточно, чтобы заметить, как быстро шло разложение государства, приостановленное ненадолго бдительной твердостью Феодосия и честными усилиями Валентиниана.
Хотя царская власть над Западной империей передана была ребенку, которому едва минуло 11 лет, в действительности же она находилась в руках лица, которому верил Феодосий его воспитание. Это был Стилихон, испытанный полководец, сумевший внушить к себе Феодосию такое уважение, что он даже породнился с ним. Стилихон оставил по себе в истории почетную память, и она, по-видимому, не была незаслуженной, в особенности, если принять во внимание его военный талант. Но кроме того Феодосий никогда не поручил бы ему воспитание своего сына, если бы не был уверен, что Стилихон непоколебимо предан христианству и будет относиться с уважением к Амвросию. Иначе, впрочем, и нельзя было относиться к Миланскому епископу при несомненном влиянии его на народ. Но Стилихон был по натуре человеком грубым, имел характер жестокий, выдававший его варварское происхождение. Расположенный к нему языческий историк Зосима сознается, что, хотя Стилихон и выказал себя безупречно честным на занимаемых им военных должностях, но безграничная власть под конец испортила его, и он иногда стал пользоваться ею для своего обогащения. Его пример быстро нашел подражателей: администрация и суд сверху до низу сделались продажными; все заботились только о своих личных выгодах. Страдания и бедствия простых граждан, оставшихся беззащитными, уже и без того измученных тяжелым государственным бременем, благодаря непрерывно следовавшим друг за другом переворотам и восстаниям, возросли еще более.
Такое зрелище наполняло сердце Амвросия тем большей печалью, что он вынужден был смотреть на него вблизи, так как должен был поддерживать постоянные деловые сношения с этой правящей средой. Никогда он так не страдал, сообщает один из его биографов, как именно в то время, когда ему приходилось ходатайствовать о чем-нибудь перед власть имущими, ибо он знал, что на все y них установлена определенная такса. Это чувство проглядывает в его писаниях, относящихся к последним годам. Картина общей испорченности, себялюбия и жадности богатых, их нечувствительность к страданиям бедных изображена в них мрачными красками и кое-где слышится даже голос отчаяния.
Все более и более усиливавшиеся препятствия к насаждению и упрочению добродетели и к искоренению зла причиняли глубокую скорбь святителю Амвросию и вредно отражались на его здоровье, и близкие к нему люди часто слышали, как он выражал желание поскорее избавиться от скорбей мира сего. Правда, он всегда носил в себе это желание, но никогда еще не испытывал его так остро и глубоко. «Другим, – говорил он, – быть может, необходимо оставаться здесь на земле для блага своих братий, но я никому больше не могу принести пользы, a там на небе я не буду уже грешить».
Один из трудов его последних дней исключительно посвящен восхвалению благодеяния смерти. Он, по-видимому, чувствовал, что Бог скоро призовет его к Себе и что его силам нет уж применения на земле.
«Отче, – восклицает он, – раскрой врата вечности, чтобы принять вопиющего к Тебе немощного слугу Твоего. Призови меня в лоно Твое, но расширь его, дабы там нашлось место и всем уверовавшим в Спасителя по слову моему. Их много! Истинная вера распространилась на земле, но беззакония, совершаемые на ней, все еще так многочисленны, что силы мои изнемогают. Мы идем к тем, которые возлежат на лоне Твоем с Авраамом, Исааком, Иаковом и со всеми, которые, будучи званы на брачный пир, не отказались пойти... Прими нас в ту обитель Царства Небесного, куда был принят разбойник, где нет ни туч, застилающих небо, ни праха, ни бурь, ни мрака, ни дня, ни ночи, ни перемен времен года, где не светит ни луна, ни солнце, a Сам Христос, Который есть Свет, освещающий всякого приходящего в тот мир. О, Божественный Спаситель, мы стремимся к Тебе, возьми нас!»
Почти те же самые выражения мы встречаем в толковании его на 43-й псалом Давида. Святой епископ чувствовал себя уже настолько слабым, что не мог сам писать и диктовал своему молодому писцу, тому же самому, который впоследствии составил и его жизнеописание. Дойдя до следующих слов: «Тяжко ждать так долго часа, когда жизнь придет в соприкосновение со смертью! Как трудно влачить тело, уже окутанное тенью смерти. Восстань, Господи! Неужели Ты всегда будешь меня отталкивать?»
«В это время, – сообщает писавший под его диктовку, – я увидел как бы лучезарный венец, озаривший сначала его чело и перешедший потом на уста, и наконец все лицо его преобразилось и сделалось белым, как снег... Я так был поражен, что пальцы мои одеревенели, и я не мог писать. После этого он ничего уж не говорил больше. До нас сохранился еще этот недоконченный труд, в котором не хватает объяснения последних стихов».
Через несколько дней Амвросий слег в постель и больше уже не вставал. Как только сделалось известно, что его положение безнадежно, все пришли в волнение. Каждый чувствовал, что смерть этого великого святителя будет великой потерей для всех. Если этот великий человек умрет, сказал Стилихон, то Италия погибнет! Он собрал лучших людей города, в особенности тех, к которым Амвросий выказывал особенное расположение, и умолял их пойти к больному и просить его молить Бога, дабы продлил ему жизнь. Святой отказался. «Моя жизнь, – ответил он с твердостью, – не была такова, чтобы я стыдился дольше оставаться среди вас; но я хотел бы умереть и надеюсь на милосердие Господа». В великий пяток, утром, он сложил крестообразно руки и в течение многих часов был в этом положении, переменив его лишь для того, чтобы причаститься. Вечером же в великую субботу, незадолго до наступления Святой Пасхи, он испустил последний вздох.
Что чувствовал святитель Амвросий, этот великий светильник церкви Христовой, в момент расставания с жизнью? Была ли в душе его вместе с ожиданием небесных радостей скорбь об опасностях, угрожавших римской империи, предмету его постоянных забот и горячих молитв, – той империи, величие которой он желал возродить, насаждал и укреплял в ней христианство? Никто этого сказать не может, ибо Провидение хранит втайне свои намерения.
* * *
Некоторые историки относят время рождения Амвросия к 333 году, другие же к 340 г.
Нужно заметит, что Амвросий все-таки ничего не достиг своим письмом к Феодосию: напротив, он сознается, что не мог побудить Феодосия отменить сделанное решение, хотя просил его об этом несколько раз.