Ольга Васильевна Орлова

Книга восьмая (405–412 гг.)

Жестокая зима в Тавре; страдания Златоуста. – Грабежи исаврян в окрестностях Кукуза; Златоуст спасается в Арависской крепости. – Тяжелая болезнь. – Он узнает о преследованиях Арзасом его друзей. – Письмо его к папе Иннокентию. – Усилия Гонория побудить брата к сознанию нового Собора. – Пятеро западных епископов, посланных в Константинополь, остановлены и заточены в крепость. У них отнимают силой доверенные им письма. – Епископы отосланы в Италию. – Преследования иоаннитов Аттиком усиливаются. – Златоуст переведен а Арависскую крепость. – Его последнее письмо к Олимпиаде. – Святитель ссылается в Пифиунт. – Гнусная жестокость его конвоя – Прибытие в Команы, кончина святителя. – Смерть императора Аркадия. – Послание Феофила против Златоуста. – Смерть Феофила. Смерть Порфирия Антиохийского. – Ему наследует Александр; он хочет восстановить имя Златоуста в диптихах. – Аттик оправдывается перед Кириллом, новым патриархом Александрийским. – Перенесение мощей Златоуста в Константинополь при Феодосии II. – Последние годы жизни Олимпиады; ее кончина.

I

Зима 405 года чуть было не стала гибельной для Златоуста, тем не менее была зимой умеренной для этого сурового климата. Она дала знать о себе с жестокостью неимоверной. С середины осени все покрылось снегом: горы и долины, – и вся страна была как бы погребена под обширным саваном. Всякий житель оставался пригвожденным к дому, чтобы избежать леденящего ветра.

За этой первой «осадой» последовала вторая, еще более беспокойная и опасная – осада города исаврянами, шайки которых показались на равнине сначала небольшими кучками, потом более многочисленными и сильными. Летние дома были разграблены, мызы сожжены, скот уведен, и нельзя было выйти на некоторое расстояние от города за каким-нибудь делом, не подвергая себя опасности быть ограбленным или убитым. Один знатный кукузский гражданин был убит, защищаясь, а две знатные женщины, захваченные, вероятно, в своих виллах, были уведены за город и выданы обратно только за выкуп. Окрестное население стекалось со всех сторон в поисках убежища в город, съестные запасы которого были невелики, так что не замедлил начаться голод. Между тем, дошел слух, что хищники, подкрепленные шайками, спустившимися с гор, готовились к внезапному нападению на Кукуз, гарнизон которого, довольно многочисленный и хорошо вооруженный, был готов к мужественному сопротивлению. Эти приготовления навели на город ужас невыразимый, потому что всем было известно, что всюду, куда ни нападали эти варвары (так звали их как жителей вне пределов Римской империи), они не давали никакой пощады и вырезали всех – от старика до грудного младенца.

Многие жители воспользовались ночной темнотой, чтобы скрыться в лесах со своими семействами и кое-какими припасами, надеясь оттуда как-нибудь добраться до селений или городов более отдаленных. Златоуст был в их числе и скрылся в лесу, самом ближнем, со своими немногими домочадцами, по всей вероятности – служителем, священником Еветием, верным его спутником, старой родственницей, дьякониссой Сабинианой, и с вьючными животными. Он провел много дней, скитаясь по снегу из леса в лес, отдыхая на скалах и ночуя в пещерах. Всякий день он менял место, смотря по слухам, доходившим до него. Наконец, он решился, невзирая на большое расстояние, искать убежища в городе Арависсе, с епископом которого был знаком и куда направлялись многочисленные толпы беглецов; он последовал за ними.

Если Кукуз едва ли заслуживал названия города, то Арависса, отстоявшая в горах примерно на девяносто километров, уж и вовсе не заслуживала такого звания, хотя носила его и имела епископа, который нужен был там вследствие разобщенности этого места. Это было селение, защищенное самим местоположением, над ним возвышалась крепость, слывшая неприступной и служившая для окрестностей местом убежища. Хотя в этой местности исавряне еще не показывались, но гарнизон ожидал их с решимостью и бдительностью истинного защитника населения. Между Златоустом и местным епископом Отреем, человеком почтенным и уважаемым, в свое время образовались добрые отношения (по поводу отправления мощей из Арависсы в Финикию).

Пришелец был принят с распростертыми объятьями. Военачальник пожелал, чтобы он остановился в крепости, потому что город, по его словам, не был в безопасности в случае нападения. Итак, Златоуст остановился в замке, где ему было бы очень хорошо, если бы беженцы, ежеминутно вновь прибывавшие и нуждавшиеся в каком-нибудь помещении, не ограничили его собственного помещения несколькими тесными комнатками. Трудно себе представить что-нибудь печальнее зубчатой Арависской скалы, разве что темницу, крайне тесную, ее увенчивавшую.

Из-за постоянных наплывов беженцев Златоуст должен был отказаться от прогулок на чистом воздухе, которые обычно занимали значительную часть его досуга. Зато его взгляд мог беспрепятственно простираться на всю страну, которая сверху донизу не представляла ничего, кроме безбрежного снежного покрова, как на горах, так и в долинах, и глаз не видел на небосклоне ни деревца, ни малейшего намека на растительность. Между тем, беженцы из соседних городов продолжали прибывать; уже не знали, как разместить их, а тем более как их прокормить. Они принесли с собой голод, а затем и заразу, следовавшую по пятам. Все ожидали третьего бича – исаврян, которые не замедлили появиться.

Если и в Кукузе Златоуст жестоко страдал от холода, то арависский холод едва не убил его. Принужденный затвориться в своей комнате, дрожа от стужи посреди дыма, от которого он задыхался, Златоуст тяжко заболел, и один приступ следовал за другим. Все врачи, сколько их ни было в этом местечке (а святитель уверяет, что среди них были и хорошие), хлопотали вокруг него, чтобы доставить ему облегчение, но что же могли сделать врачи, когда не было лекарств? Исавряне, проникнувшие, наконец, и в эту местность, всё опустошали. Невозможно было добыть самые простые и необходимые для больного вещи. Вскоре часть жителей даже предпочла идти искать убежища в другом месте, нежели умереть с голоду в стенах, которые не могли защитить ослабшие руки. Началось такое же выселение из Арависсы, как прежде из Кукуза. Исавряне теперь занимали все окрестности, и отправляться было так же опасно, как и оставаться. Грабежи, пожары, резня надвигались вместе с хищниками и достигли городских стен. С высоты своей крепости, как с обсерватории, изгнанник мог видеть это печальное зрелище, и он передает его на красноречивых страницах своих писем.

«Никто, – пишет святитель одному из друзей своих, – в этой опустошенной стране не осмеливается оставаться дома, все покидают свои жилища и бегут наудачу. В городах остаются только стены и крыши, а леса и ущелья стали городами, и, подобно тому, как дикие звери, барсы или львы, считают себя более безопасными в пустынях, нежели в местах населенных, так и мы, жители Армении, принуждены перебегать из одного места в другое, ведем жизнь гамаксобов и кочевников, без надежды найти себе оседлость. Повсюду смятение и тревога. Одни режут, жгут, хватают в рабство людей свободных, другие одним слухом о своем приближении гонят жителей и обрекают их на бездомное скитание, которое часто – та же смерть. И в самом деле, недавно молодые люди должны были бежать поспешно в самую полночь, в трескучий мороз, спасаясь от исаврян, как от пламени пожара, не нужно было и мечей варваров, чтобы они простились с жизнью – они гибли, замерзая в снегу или засыпанные им. Таким образом, спасаясь от гибели, им грозившей, они бежали на гибель верную. Такова наша общая участь». В другом месте своих писем он пишет: «Города этого округа Армении обращаются в пустыни, а леса – в странствующие города, постоянно меняющие свои места, потому что блуждающее поселение не знает, где ему остановиться... Куда ни оглянешься – везде видишь потоки крови, разрушенные дома, разоренные деревни». Он сам чуть было не сделался жертвой печального случая. Целое полчище исаврян напало ночью врасплох на Арависсу и уже взбиралось на крепость, как прибежал гарнизон, опрокинул и прогнал их. Одолеваемый лихорадкой, Златоуст в это время спал, всячески остерегались разбудить его, и только на следующее утро он узнал, что едва не погиб и каким образом спасся.

В этой бедной стране грабеж не мог продолжаться долго, и хищники скоро покончили с ней. Тогда они бросились на другие города и укрепленные замки с такими же попытками, а вокруг Арависсы зрелище ужаса и войны сменилось зрелищем безусловной пустыни, быть может, еще более печальным. Не снега теперь засыпали дороги, но ледяные препоны заграждали их. Никого приезжих, никакой возможности пересылать письма. «Ничто не доходит сюда, ничто не проникает отсюда», – писал ссыльный одному из друзей. И все же несмотря на столько препятствий со стороны природы и людей, он был осчастливлен посещением двух смельчаков. То были дьякон Феодот из Антиохии, один из его старых друзей, и новый знакомый, другой Феодот, чтец той же церкви, едва вышедший из юношеского возраста. История этого молодого человека, конечно, весьма обыкновенна для Римской империи V века.

Молодой Феодот принадлежал к высшему кругу, он был сыном одного консулярия, управлявшего Сирией в качестве префекта. Отец, предназначавший сына, подобно себе, к общественным должностям, был, конечно, раздосадован, увидев, что тот бросил светские науки для того, чтобы посвятить себя служению Церкви, и между ними возникла большая холодность и размолвка. Молодой Феодот, став чтецом, к великому огорчению отца, не ограничился даже и этой новой должностью, найдя ее слишком мирской и окруженной развлечениями. Пылкое воображение влекло его к тому, что на мистическом языке того времени называлось «истинной философией», т.е. к иночеству, и он считал за счастье получить первые поучения о ней из уст знаменитого Златоуста. И вот он выпросил у своего отца позволение отправиться в Армению, чтобы отдать себя в распоряжение великого изгнанника, который сам был иноком и написал такие прекрасные сочинения о пустынножительстве. Консулярий, без сомнения, заподозрил, что его сын сходит с ума, он попытался отговорить его и от «ложного призвания», и от путешествия, но потом, утомившись спором, дозволил ему отправиться к Златоусту с подарками. Дьякон Феодот в это время готовился к отъезду; это обстоятельство, по всей вероятности, и вскружило голову молодому чтецу. Оба пустились в путь и, после мучительного и опасного путешествия, прибыли в Арависсу, где, как они узнали дорогой, нужно было искать Златоуста.

Златоуст, по-видимому, был не очень доволен приездом молодого чтеца, и он не скрыл этого ни от него самого, ни от дьякона, его спутника. Положение Армении, постоянно вооруженной, постоянно под страхом набегов, совсем не благоприятствовало спокойным занятиям, ведущим к иноческой жизни; что же касается самого изгнанника, скрывающегося то в одном месте, то в другом, больного, постоянно странствующего, то какую же пользу мог он оказать для приготовления к такому призванию? К тому же молодой человек был слабого сложения, и у него болели глаза. Златоуст рассудил, что суровый климат Армении не согласовывался с общим состоянием его здоровья, в особенности с его глазами, и что зима, подобная той, которую они переживали тогда, унесла бы юношу, несмотря на все старания. Итак, он ему посоветовал возвратиться в Сирию, лишь только дороги сделаются более удобными для езды, и сдал его на руки дьякону, которому поручил позаботиться о нем в пути и возвратить его отцу. В то же время святитель вручил ему письмо к консулярию, где в самых вежливых выражениях извинялся в том, что отсылает назад его подарки. «Это значило бы, – писал он, – принять то, в чем нуждаюсь менее всего. Вот милого чтеца Феодота с большим удовольствием оставил бы я при себе и занялся бы его воспитанием, но всё здесь дышит убийством, смятением, кровопролитием и пожарами. Я сам часто меняю местопребывание и не знаю, где преклонить голову». В осторожных выражениях он приглашает его отнестись благоприятно к призванию своего сына вместо того, чтобы ему противодействовать, и советует для руководства его обратиться к благочестивейшему дьякону Феодоту. О размолвке между отцом и сыном он не упоминает. Признания сына тронули сердце Златоуста, и он сохранил о молодом чтеце самое нежное воспоминание. Позже, в своих письмах к молодому Феодоту, он упоминает об огорчениях, которые юноша встретил по возвращении в свою семью, о вредных влияниях, оказанных некоторыми лицами на отношение отца к нему, впрочем, утверждает его в мысли принять монашество, находя эту мысль мудрой. «Если кто-нибудь станет строить тебе козни и делать зло, – писал Златоуст, – будь выше этих стрел, тем более что истинная жертва – не тот, кто претерпевает зло, но тот, кто его делает. Что до меня, то я удивлен; твердость твоя вызвала мое одобрение: подвергаясь таким страшным мучениям, ты остался победителем происшедшего от них смущения духа... Великий и высокий образ жизни, цель которого – Небо, представляется трудным, принимая в соображена- род испытаний, которыми он исполнен: но при мужестве и горячности тех, кто ему следует, он становится весьма легким. И что особенно удивительно... ревностный и искренний последователь такой мудрости, не взирая на разъяренное море, совершает свое плаванье тихо и благополучно. Среди опасностей и мучений он вкушает полнейшее спокойствие; несмотря на стрелы, которые устремляются на него со всех сторон, он остается невредим; он, конечно, получает удары, но никогда ранен не бывает». Возможно, Златоуст упрекнул бы себя в том, что побуждал сына, наперекор его отцу, к монашеству, если бы от этого могли произойти большие несогласия в семье, но он в то же время старался сблизить их друг с другом, все-таки поддерживая решение, которое ему казалось согласным с волей Бога. И он успел в своем намерении – отец наконец уступил, и сын стал монахом.

Как скоро местность освободилась от хищников и дороги стали хоть сколько-нибудь проезжими, Златоуст возвратился в Кукуз со своими домочадцами, «и его пустыня», как он называл этот город, «ему показалась раем в сравнении с пустыней Арависской». Он мог приветствовать первые сияния весны, которая возрождала его вместе с природой и возвращала ему отсутствующих друзей, что было для него важнее самого здоровья. «Наконец возвратилась весна, – писал он Мариниану в порыве радости, – большая часть смертных в это благодатное время года радуется цветам, украшающим землю, и зелени, ее одевающей; но мне она приятна и дорога еще тем, что дозволяет издали беседовать с любезными моему сердцу... Уверен, не с большим наслаждением, при наступлении весны, моряк и гребцы рассекают хребты волн, нежели я берусь за перо, бумагу и чернила с тем, чтобы писать тебе. В течение зимы, когда все окаменело от действия холода, и невообразимые бугры снега заваливали дороги, запертый в келье, лишенный секретаря, с языком как бы скованным цепями, я молчал, и молчал долго, вопреки моему желанию; но по возвращении весны, открывающей нам дороги, спадают и оковы с языка моего».

Однако же накопившиеся новости, которые принесла ему весна, были не все радостны, и некоторым из них он предпочел бы «бурю исаврян». Старые неправды в Константинополе сменились новыми под рукой нового самозванца, занявшего место Арзаса, и вождю партии сонливому наследовал честолюбец, подозрительный, всегда стоявший настороже, под своей митрой нетерпеливо жаждавший власти, гонитель и по темпераменту, и по ненасытной гордости. Триумвират патриархов, направляемый Аттиком, стоявшим во главе его, действовал теперь на всем пространстве Восточной Церкви с единодушием ужасающим. Ежедневно он вынуждал Императора к какой- нибудь новой мере против разномыслящих с ним, в итоге выходило какое-нибудь жестокое добавление к указам, изданным прежде. Так, были наложены огромные пени на тех, кто предоставит свой дом для недозволенных собраний; к этому прибавили отобрание в казну и самого дома. По доносу патриархов, лица, облеченные в сан, лишались своих почестей, как ослушники и мятежники, за отказ войти в общение с теми, кого воля Императора облекла властью над всеми Церквами. Некоторые придворные чиновники, признанные, по всей вероятности, слишком равнодушными к триумвирату, были отрешены от своих мест, а офицеры армии, по тем же причинам, были лишены пояса, служившего знаком их звания; многие простые граждане ссылались в изгнание. Пеаний, друг Златоуста, подпал под это гонение, невзирая на уважение, которое он всегда вызывал у Государя, и несмотря на сдержанность характера и благоразумие, которым он пользовался для покровительства своему другу. Когда столь высокие сановники были таким образом предоставлены злобе триумвиров, чего же могли ожидать клирики? Наиболее сильный удар был нанесен Константинопольской церкви. Филипп, священник школ при архиепископской церкви, который за строгую и уединенную жизнь был прозван отшельником и который, ограничившись своими скромными обязанностями, до этих пор мог избегать преследования – или потому, что его забыли, или потому, что уважали, – увидел теперь саму жизнь свою в опасности от Аттика и с большим трудом спасся в Кампании, где тяжко заболел. Другой Филипп, из той же церкви, был послан в Понт и там умер. Елладий, священник императорской дворцовой церкви, был сослан в Вифинию, священник Салюстий вывезен на Крит, помощник эконома епископского дворца Павел загнан в Африку, священник Стефан, сосланный в Аравию, был уведен исаврийскими разбойниками в Тавр... С женщинами обращались так же, как с государственными преступниками: их заточали, пытали, изгоняли, а монастыри их упраздняли. Таковы были новости, которые ожидали Златоуста при его возвращении из Арависсы.

Эти жестокости, однако, встретили, особенно в Константинополе, противодействие в среде мирян. Тирания, когда касается свободы совести, всегда порождает отважное сопротивление. Многие светские люди, которые дотоле были равнодушны и которых, по-видимому, не пожирала ревность религиозной борьбы, пришли, наконец, в негодование от тех способов, которыми вразумляли теперь иоаннитов, и сочувствовали им. Это благородное негодование увлекло их в тайные собрания, они не боялись солдат и судей, и стали иоаннитами. Письма, полученные Иоанном Златоустом, сообщали подробности об этих случайных обращениях, вызванных гонением. Столь почтенные поступки даже навели его на мысль написать впоследствии книгу об этих добровольных борцах, людях, смелость и негодование которых сделали почти святыми и которых он, не задумываясь, назвал мучениками.

«Невозможно, – говорит святитель по этому поводу, – отказать в именовании мучеников людям, которые не только устояли перед обидами, оскорблениями, клеветой, что само по себе уже имеет цену, но которые смотрят прямо в лицо ужасным угрозам, и даже пыткам, могуществу Императора и гневному судье, – тем, которые лучше готовы перенести возможные преследования, нежели войти в общение со злодеями, совершающими одно преступление за другим. Кто откажет в наименовании мучеников людям, которые своими мучениями запечатлевают учение Церкви, утешают эту Святую мать, плачущую от прегрешения слабых, отрекающихся от нее, при всей их многочисленности? Один человек, исполняющий волю Божию, стоит более десяти тысяч, ее нарушающих». Он прибавляет, как бы для ободрения верующих, следующие замечательные слова: «Если епископ не находится среди своего стада, чтобы руководить им, пусть овцы сами возьмут на себя обязанности пастыря. Робкие, которые ссылаются на свою слабость, уклоняясь от собраний, изменяют долгу веры. Разве Даниил и пленные иудеи в Вавилоне нуждались в алтаре, храме и первосвященнике для исполнения закона?» Такие речи, доносившиеся из кукузской пустыни в леса и горы Фракии, в тайные убежища, где собирались иоанниты, должны были согревать их сердца и разжигать новое пламя одушевления и верности.

Между известиями, конечно, весьма важными в его деле, было одно, в этом отношении, в высшей степени важное, потому что подавало последнюю надежду на правосудие: Златоуста уведомляли, что на Западе созыв Вселенского Собора наконец решен, что ввиду этого будет послана Императором Гонорием и италийскими Церквами депутация к Императору Аркадию в Константинополь и что местом предстоящего Собора назначалась Фессалоника. Были даже обозначены те западные епископы и римские священники, которые должны были войти в состав посольства; по тем же известиям, они должны были уже скоро и выехать. Это была очень важная новость для Златоуста, который с самого своего отъезда в ссылку ничего более не слыхал о том, что происходило касательно его вопроса в Риме и вообще на Западе. Он почувствовал, что не следует терять ни минуты для того, чтобы расположить своих константинопольских друзей к хорошему приему Западного посольства, предостеречь послов от козней раскольников и во всех отношениях разоблачить перед ними действительное положение Церкви. Но недостаточно было приготовить дело в Константинополе, нужно было еще организовать все в Фессалонике, Македонии, даже в Ахаие, чтобы послы не были введены в обман и сбиты с истинного пути. Он поспешил написать епископу Фессалоники Анисию и всем десяти епископам Македонским, затем архиепископам Коринфскому и Ахейскому. В письме к Анисию, кроткому и исполненному осторожности и достоинства, он едва упоминает о себе, но благодарит за твердое мужество, которое тот показал в данных обстоятельствах, и просит продолжения его добрых услуг. «Не отступайся от дела, – пишет Златоуст, – неутомимо делай то, что сочтешь полезным для служения Богу; тебе хорошо известны и все великое значение того дела, за которое ты предпринял эту прекрасную борьбу, и венцы, которые уготованы милосердным Господом тем, которые трудятся для восстановления всеобщего мира». Другим епископам Македонским, которых он называет православными, потому что они держались твердо в своем общении с ним. Златоуст посылает подобные же благодарения, говоря, что их ревность к поддержанию Церкви принесет ему в пустыню самое дорогое из всех утешение. Он напоминает епископу Коринфскому, что они были знакомы некогда и что он был бы счастлив, если б мог возобновить дружественные отношения, не будь он заброшен столькими бурями на край света.

Теперь нужно было найти неустрашимого и толкового посланца, который не только отвез бы письма, но прибавил бы к ним словесные разъяснения, которые могли понадобиться, – человека твердости испытанной, который не допустил бы ни запугать, ни обмануть себя. И он избрал священника Еветия, жившего при нем с самого отъезда из Кесарии. Его присутствие было очень нужно изгнаннику, но важность дела не допускала колебаний. Разлучиться было необходимо, по крайней мере, на время: Еветий, передав письма, должен был привезти обратно ответы и дать ему отчет о том, что узнает там и увидит. Еветий тотчас принял это опасное поручение и отправился в путь.

Так как Пелопонез и Эпир, куда направился Еветий, находились в преддверии северной Италии, то Златоуст поручил ему, между прочим, переправить два благодарственных письма, одно – к Венерию Медиоланскому, другое – к Хроматию Аквилейскому. Что же касается Римского архиепископа Иннокентия, то Златоуст счел более приличным послать ему письмо прямо в Италию, ввиду особенной ревности, оказанной им его делу. С этим письмом он послал двух клириков, занесенных в Кукуз по какому-то обстоятельству, – священника Иоанна и дьякона Павла. Важность и исключительный характер этого письма требуют, чтобы мы привели из него довольно большие выписки.

«Иннокентию, Епископу Римскому,

Иоанн – о Господе радоваться.

Каждый из нас телом привязан к какому-то месту, но крыльями любви свободно может облетать Вселенную. Так и мы, хотя и отделены от тебя неизмеримым расстоянием, однако же, близки к твоему Блаженству. Ежедневно очами любви мы видим и твое душевное мужество, и искренность твоего расположения, твое непоколебимое постоянство и великое, непрерывное и неистощимое утешение, которое ты не перестаешь изливать на нас. Чем выше вздымаются волны, чем более открывается подводный камень, чем сильнее дует ветер, тем более умножается твоя неусыпность. Ни огромность расстояний, ни продолжительность времени, ни возрастающее затруднительное стечение обстоятельств не могли ослабить твоего рвения – ты неутомим, подобно кормчим, которые наиболее бдительны тогда, когда угрожает потопление... Вот что наполняет меня благодарностью, и вот почему мы желали бы писать к тебе часто, находя в том величайшее облегчение нашим страданиям, но, к несчастью, уединенность пустыни не дозволяет нам этого, потому что лишь с большим трудом могут сюда добраться не только приезжие издалека, но даже и соседи, близ нас живущие. Место, где мы живем, лежит на краю света, и сверх того, разбойники держат его в осаде. Прости же, просим тебя, наше долгое молчание, которое происходит не от нерадения и не от забвения, – и поэтому пожалей нас, но не обвиняй.

В крайнем случае, оправданием нашим может служить отправление к тебе, после столь долгого молчания нашего, дорогих и уважаемых братий – пресвитера Иоанна и дьякона Павла, которых случай отдал в наше распоряжение и тем дал нам возможность написать тебе это письмо, ибо мы чувствовали потребность выразить, насколько сердце наше полно благодарности за твое расположение, поистине отеческое. Что было во власти твоего Блаженства, все сделано, не от него зависело, что дела не пришли в прежний порядок и что не водворился мир в Церквах, где нагло попирается справедливость и нарушаются постановления наших отцов. Но так как ни одно из твоих желаний еще не могло исполниться, и беззаконники к прежним беззакониям присоединяют новые (не буду уж входить в подробности их деяний, которые превысили бы предел не только письма, но и истории), то прошу неусыпную твою душу о том, чтобы, если бы даже виновники наших смятений были одержимы неизлечимой болезнью и оказались неспособными даже к раскаянию, все же не отвергни твоих спасительных врачеваний и не уступай этому злу... Предпринятое тобой дело – это борьба за весь мир, за поверженные и попранные Церкви, рассеянные паствы, за клиры, преданные бесчисленным мукам, за изгнанных епископов...

Что до нас, то вот уже третий год живем мы в ссылке, в крайних варварских пределах; обречены на голод, язву, войну, непрестанные осады, невообразимую отчужденность, смерть, грозящую ежедневно от мечей исаврян, – и среди стольких бедствий нас поддерживает только упование на постоянную и неослабную твою любовь к нам. Она – убежище, охраняющее нас от врагов, пристань, укрывающая нас от разъяренных волн, неистощимая сокровищница радостей среди стольких зол, нас сокрушающих. Эта мысль украшает пустыню, из которой мы пишем тебе, и если бы нас снова прогнали в место, еще более пустынное, мы отправились бы отсюда, унося с собой это великое утешение в наших страданиях».

Вручив это письмо верным посланцам, Златоуст присоединил к ним рекомендательные письма к трем благородным римским матронам, к Пробе Фультонии, из славного рода Анициев, к Юлиане, ее невестке, и к Италике, которой особо он отправил следующее письмо:

«Во всех других отношениях, как по природе, так и по деятельности, есть различие между полами: мужским и женским. Женщине обычаем предоставлены домашние занятия, мужчине – деятельность вне дома, дела и совещания на форуме; но в подвигах ради Бога, в битвах ради Церкви, различие полов исчезает, даже часто случается, что женщина превышает мужчину мужеством в борьбе и настойчивостью в утомительных трудах этого рода. То же говорит Святой Павел в послании к вашему отечественному городу, когда осыпает похвалами многих женщин, свидетельствуя, что они немало содействовали обращению мужнин. Ты спросишь, куда я клоню эту речь. К тому клоню я ее, чтобы ты не считала чуждыми твоему полу ревность и труды, направленные ко благу верных, но чтобы ты употребила все свои заботы и усилия как сама, так и через лиц, услугами которых располагаешь, на укрощение общего волнения и смятения, постигших наши Церкви. Вот то занятие, та усердная забота, которых я ожидаю от тебя, ибо чем яростней буря, тем обильнее будет награда за твое содействие миру».

II

Если осуждение архиепископа Константинопольского двумя Соборами и его апелляция к Западной Церкви глубоко взволновали эту Церковь, то во сколько же раз более было это волнение, когда узнали о его жестоком изгнании, несмотря на апелляцию, о пожаре в храме Святой Софии и об уголовном расследовании, против него воздвигнутом? Извещение, исполненное клеветы, посланное в Рим Акакием и подписанное этим епископом и его сообщниками, извещение, где именно Златоуст назывался виновником пожара, сначала сильно смутило папу Иннокентия: ведь писали епископы, епископы, которые ручались за справедливость сообщения, – и Римский архиепископ решился ждать новых разъяснений прежде, нежели пустить в дальнейший ход свое намерение собрать Вселенский Собор.

Разъяснения стекались со всех сторон. Прежде всего пришло письмо архиепископа Фессалоникийского, свидетельствовавшего, согласно со всеми епископами Македонии и Ахаии, невинность обвиненного; затем прибыло множество приезжих, и мирян, и духовных всех степеней, из восточного архиепископства со множеством писем и документов неоспоримой достоверности. Палладий Гелленопольский, избежавший рук мучителей-раскольников, известил об императорском указе, предписывавшем конфискацию домов, в которых окажется епископ или клирик из иоаннитов. Священник Герман и дьякон Кассиан, те самые, что на другой день после разрушения храма Святой Софии вытребовали у судей опись предметов, найденных в ризнице Златоуста, – утвари, святых сосудов, драгоценных украшений, показали засвидетельствованную копию этой описи, из которой явствовала и несомненная клевета тех, кто возводил на архиепископа обвинение в похищении церковных сокровищ, и преступное легковерие Собора, допустившего это обвинение. Одно письмо клириков, оставшихся верными архиепископу, где картина бедствий их Церкви и других Церквей Востока была начертана с необыкновенной силой, тронуло Иннокентия до слез: несколько раз перечитывал он его и плакал. В этом письме разоблачался Феофил, прямо указанный как душа всех беспорядков и зачинщик всех низостей в сообществе с Северианом и Акакием. Но этим дело не ограничилось, и негодование римлян более не имело пределов, когда узнали они о следствии над Олимпиадой, Пентадией и другими дьякониссами и когда у них в руках был протокол допроса префекта, документ официальный, который добыли двое приезжих из Константинополя, Домициан и Валлагас. Вскоре появились и сами преследуемые: девицы, изувеченные монахи, которые ходили из дома в дом, обнажая знаки пыток и рубцы своих ран. Со всех сторон сбегались смотреть на них; их принимали в особенности в патрицианских домах, где исповедовали христианскую веру. Палладий нашел гостеприимство у двух богатых римлян – Пиниана и молодой Мелании, знаменитых в истории дружбой с Блаженным Иеронимом и Блаженным Августином. Указывают еще мать девицы Деметриады, Юлиану, которая поместила у себя, кормила и одевала в течение нескольких месяцев целое население приезжих. С этих пор сомнение исчезло, и ясно представилась необходимость Вселенского Собора. Очевидно, это было единственным средством против зла, которое далее и далее распространялось по всему Востоку. Первым делом Иннокентия было отвергнуть общение с раскольничьим епископом Константинопольским и с другими самозванцами в Азии, оставляя вовсе без ответа их письма, в которых они извещали его о своем епископстве; вторым его делом было условиться с Императором Гонорием касательно предварительных статей Собора. Император тогда возвратился в Равенну, и папа, живший в Риме, послал к нему нескольких своих священников объяснить ему меры, которые было бы полезно принять. Гонорий показал себя вообще расположенным к замыслам Иннокентия, кроме того, он надеялся сам устранить затруднения и восстановить мир без Собора письмом к брату, рассчитывая одним своим влиянием побудить Аркадия к возвращению Златоуста и к восстановлению православных клиров Востока. Быть может, он и преуспел бы в этом, но Гонорий, который не упускал случая высказывать свое мнение об императрице Евдоксии, теперь уже окончательно не пощадил ее, нападая на ее безумное тщеславие, на которое слагал всю тяжесть ответственности за все неурядицы. Аркадий на этот раз поступил, как всегда: он вступился за жену свою и оставил письмо брата без ответа. Оскорбленный Гонорий, возвращаясь к предположениям Иннокентия, решил, что следует придать этому важному делу и подобающее ему значение торжественными переговорами Государя с Государем и государства с государством, а не частными письмами, полными насмешек над женщиной. В то же время, дабы придать еще более зрелости своему решению, он пожелал, чтобы собрание италийских епископов предварительно определило предмет и условия будущего Собора некоторого рода программой, которая была бы представлена Восточному правительству. Он пожелал также, чтобы не один только Римский епископ писал к восточному Императору и Константинопольской церкви, а чтобы и другие западные епископы присоединили к его письму свои письма, быть может, для тою, чтобы показать Востоку, что Западная Церковь, представляемая знатнейшими своими епископами, вся идет с ним рука об руку в деле, в котором не следует видеть соперничества Римской и Константинопольской церквей.

Епископы Италии, согласно с желанием Государя, собрались для составления программы предстоящего Вселенского Собора и постановили следующее:

1)

Собор будет заседать в Фессалонике, городе, так сказать, среднем между двумя империями, потому что, принадлежа к политическим владениям восточным, он оставался, как и вся европейская Греция, в религиозном отношении частью Западной Церкви. Его географическое положение представляло, сверх того, большие удобства для собрания епископов той и другой половины римского мира.

2)

Будет принято, что все происшедшее после Собора в Дубе не имеет никакого значения; что, следовательно, Иоанн Златоуст не переставал быть законным архиепископом Константинопольским, что в силу этого он должен быть возвращен своей Церкви и должен предстать на Соборе в этом качестве, чтобы не было нужды в третий раз произносить приговор заочный.

3)

Так как архиепископ Иоанн явится в качестве обвиняемого, то равно обязан будет явиться и Феофил, патриарх Александрийский, чтобы были выслушаны обе стороны.

Такова была основная программа. Хотя история и умалчивает, но программа эта, вероятно, заключала мнение, уже выраженное папой Иннокентием, а именно, что епископы, которые говорили и действовали на обоих предыдущих Соборах за или против архиепископа пристрастно, вовсе не будут допущены к участию в предстоящем Соборе для того, чтобы новый Собор, насколько возможно, был чужд прежних страстей и наперед составленных партий.

Когда, таким образом, программа была составлена при соглашении между италийскими Церквами и Императором. Западной империи, приступили к составлению посольства, которое отвезло бы ее к восточному Императору. В состав посольства вошли пять епископов, отличавшихся личными заслугами: Емилий Беневентский, Цитегий, престол которого не обозначен, Гауденций Бриксианский, Мариан, епископ одной из провинций Апулии, и пятый, которого история не называет. Папа пожелал присоединить к ним двух священников Римской церкви: Валентиниана и Бонифация (вероятно, того самого, который наследовал папе Зосиме), а также еще дал им в спутники одного дьякона. Было признано нужным, сверх того, отправить с тем же посольством некоторых из восточных епископов, нашедших убежище в Риме, для того чтобы они давали западным депутатам нужные указания на людей и объяснения всего, что будет им ново на Востоке, а также и для того чтобы облегчить возвращение этих несчастных в свое отечество. Всего официальных писем, которые были вручены посольству, было три: одно от Императора Гонория к его брату, другое – от Иннокентия также к Государю Восточной империи и третье, написанное по просьбе Гонория Хроматием Аквилейским, который имел большое влияние и по ту сторону моря. Письмо Государя заключало в себе следующее:

«Уже два раза писал я твоему Милосердию, чтобы ты исправил и привел в лучшее положение дела, которые были следствием заговора против Иоанна Златоуста, но удовлетворительного решения, которых до сих пор не воспоследовало. Исполненный забот о церковном мире, в котором почерпнет мир и наша империя, пишу тебе в третий раз, через посредство сих епископов и священников, чтобы ты соблаговолил предписать Восточным епископам собраться на Вселенский Собор в Фессалонике... Наши западные епископы, избрав людей твердых в борьбе со злом и ложью, посылают к тебе, чтобы испросить от твоей Кротости грамоту на созвание этого Собора, пятерых епископов, двоих священников и одного дьякона великой Римской церкви...

Соблаговоли, прошу тебя, принять их со всеми подобающими им почестями, дабы, в случае если бы они возвратились убежденными в законности изгнания Иоанна, научили бы меня прервать общение с ним. Если же, напротив, они пришли бы к убеждению в злонамеренности Восточных епископов, то чтобы они постарались отвратить тебя от всякого общения с этими нечестивцами...

Намереваясь показать тебе ясно, каково мнение Западных церквей на архиепископа Иоанна, я избираю из множества писем, полученных мною по этому поводу, письма епископа Римского и Аквилейского. Прежде всего, молю твое Милосердие приказать присутствовать на Соборе, даже вопреки его желанию, Феофилу Александрийскому, которого указывают как виновника всех зол. Пусть этими способами Собор, нами испрашиваемый, действительно поможет восстановлению мира, необходимого в наши времена».

Сначала предполагали отправить посольство сухим путем, через Юлианские Альпы и Македонию, в Фессалоники – для совещания с епископом Анисием, прежде нежели вести дело далее и представляться Императору. Гонорий уже приказал было вручить послам охранительные грамоты, как вдруг возникли причины опасаться, как бы послы не были дорогой задержаны, даже, пожалуй, заключены восточными властями. Это опасение побудило отменить путешествие сухим путем. Наняли корабль, чтобы из фессалоник плыть в Константинополь; пришлось дожидаться времени года, благоприятного плаванью в этих опасных местах, в результате посольство теряло драгоценное время. Наконец оно отправилось – в конце марта или в начале апреля 406 года, прежде, нежели в Италию дошло известие о смерти патриарха-самозванца Арзаса и о его замене Аттиком.

Корабль, следуя данному наказу, вышел в Адриатическое море до Тенарского мыса и, миновав Циклады, беспрепятственно вступил в воды Аттики. На корабле, кроме епископов и клириков, входивших в состав западного посольства, находились и четыре бежавших восточных епископа, которым было дозволено присоединиться к ним: Кириак, Димитрий, Евлизий и Палладий. Когда посольство плыло вдоль Афинского залива, к нему явился трибун и воспретил дальнейшее плаванье; этот чиновник пригнал с собой для послов два других судна, небольших и простого вида, тогда как корабль был достоин своего назначения и, по всей вероятности, был украшен знаками Западной империи. Плывшие получили приказание пересесть с корабля на эти приведенные им суда, разделившись на две партии, а императорский корабль трибун торжественно препроводил в Афинскую гавань как военную добычу. Пересадка совершалась в открытом море и с такой поспешностью, что даже позабыли взять продовольствие.

Посольство, в сопровождении нескольких солдат, плыло на парусах прямо к Константинополю, куда и прибыло через три дня, но в течение этих трех дней послы и их спутники жестоко страдали от голода. Наступил полдень, когда они приблизились к столице. После посещения таможенных они подплыли к пристани против предместья Виктора, но их там ожидало то же, что и в гавани Афинской. По высочайшему повелению им было воспрещено выйти на берег. Когда они спросили, чье это было распоряжение, кто осмеливался останавливать посольство и что все это означает, центурион, не говоря ни слова, велел оборотить оба судна в открытое море и высадить послов под стенами Атирской крепости на Фракийский берег.

Распоряжение шло от самого Аркадия, которого враги Златоуста вывели из себя, повторяя на всякие лады, с тех пор как возник вопрос о Соборе, что и это требование Собора, и посольство, его везущее, было оскорблением его самодержавия. «Зачем августейший монарх Запада вмешивается в дела Востока, которые его вовсе не касаются, тогда, как монарх Востока добросовестно уважает своего брата на Западе? Гонорий таким действием нарушает свои обязанности соправителя, а восточные епископы, которые из-за личных распрей стараются поссорить обоих братьев и обе империи, просто заговорщики и изменники». Эти речи засели в голове Аркадия, и он решился на разрыв с братом.

Атирское укрепление было в то же время и тюрьмой для государственных преступников. Послов и их спутников заперли туда, разделив опять на две партии: послы римские, священники и дьяконы были помещены в одной комнате, тогда как восточные епископы, размещенные поодиночке в тесных каморках, оставались без служителей для их нужд. Одно выражение исторических свидетельств даже дает право предполагать, что они были закованы в цепи. И те и другие спрашивали себя, какая же участь ожидает их, как вдруг послы увидели входящего к ним нотария императорского дворца Патрикия, того самого, который объявлял Златоусту приговор о ссылке. Его сопровождали несколько гражданских и военных чиновников. На заявление, что они везли письма Императора Гонория, Патрикий потребовал, чтобы письма были ему переданы. «Мы не можем исполнить этого, – отвечали они с твердостью, – потому что мы послы и наша обязанность передать эти письма нашего Государя и наших епископов в собственные руки того Государя, к которому они адресованы». Как ни настаивал Патрикий, он не получил ничего. Явились другие и возобновили ту же попытку – ответ оставался все тот же. Благородная твердость послов останавливала их, пока некто Валериан из Каппадокии, трибун военной когорты, не решился во что бы то ни стало получить эти бумаги. Выслушав тот же отказ, он бросился на епископа Мариана, державшего, зажав в руке, письма к Императору, и вырвал их, но не прежде, как сломав ему большой палец.

На следующий день лица, доверенные от двора, явились в тюрьму, предлагая послам три тысячи червонцев, если они согласятся войти в общение с самозванцем, преемником архиепископа Иоанна, и «замять дело» об его обвинении. Западня была искусная: теперь уже придумали обратить посольство, назначенное для того, чтобы осудить все сделанное и требовать правосудия Златоусту, в посольство «поздравительное», которое «сделало все» для благополучного исхода распрей Восточной Церкви. Послы отвергли такое предложение с омерзением. Это доставило им случай узнать о смерти Арзаса и о его замещении Аттиком на архиепископском Константинопольском соборе; о том же, что сталось с Златоустом, они не могли добиться ни слова. В негодовании на насилия и не видя ни малейшей надежды на успех своего полномочия, они умоляли неотступно, чтобы их отпустили возвратиться в свои Церкви. Так как ответ на эту просьбу медлил чрезмерно, они спрашивали себя с беспокойством, что же наконец будет с ними, и эти опасения тревожили их даже во сне.

Однажды утром дьякон Павел, находившийся при епископе Емилии, человек кроткий и благоразумный, как рассказывает один современник, проснулся веселым и вскричал, что ему было откровение: Апостол Павел, его покровитель, явился ему во сне, представ в лодке, и несколько раз повторил ему: «Остерегитесь на пути вашем; не идите как безумные, но как мудрецы, ибо вы видите, что дни наступили злые». Этот рассказ внушил доверие пленникам, увидевшим в словах Апостола намек на благоразумие, которое помогло им избежать стольких козней, – и они решили предать себя воле Божией.

Тот самый трибун Валериан, который насильно завладел бумагами послов, явился, наконец, объявить им, что они свободны. С грубостью, словно их из Атир выдворяли, он спровадил их на корабль, приготовленный им, вместе с отрядом из 20 солдат, точно они были опасные преступники. Судно было старое, почти развалившееся, отовсюду дававшее течь, так что послы подумали, что их хотят утопить в море, и даже распространился слух, что кормчий подкуплен. И точно, едва они отплыли несколько стадий, как начали тонуть и принуждены были завернуть в Лампсак, на малоазиатском берегу. Там они должны были переменить судно, и конвой, по всей вероятности, их оставил. Через 20 дней после того они вышли на берег в Гидрунте, в Калабрии, счастливые, что отделались так благополучно.

Если исполнители приказаний восточного Императора обходились так с послами его брата, то еще большие жестокости ожидали восточных клириков, сопровождавших посольство. Заточение этих несчастных было самое беспощадное, и только после бесчисленных притеснений решились освободиться от них. Ночью были они тайно выведены из келий и приведены к пристани с предосторожностями, столь таинственными, что многие вообразили, уж не намереваются ли их утопить. Но это мучение было бы слишком коротко. Посаженные в утлую лодку, они с большим трудом добрались до малоазиатского берега, откуда их развели по различным дорогам, по одиночке препроводив в отдаленные края империи и заключив в темницы. Кириак был сослан в Пальмиру, на границу Персии; Евлезий – в Мисфасскую крепость, близ земли Сарацинской, в трех днях пути от Востры; Палладий – в Сиенну, на границах Эфиопии и Блеммиев, а Димитрий – в оазис Либии. Невозможно себе представить большего варварства, чем обращение с ними дорогой преторианскими стражами, которым было поручено сопровождать их в места ссылки. Отняв у ссыльных деньги, которые и поделили между собой, они везли их на ослах или на лошадях без седел, и при этом заставляли их делать двойные переезды в день, так что у несчастных, от жестокой тряски желудки пришли в полное расстройство. Из какой-то утонченной жестокости, поистине дьявольской, эти стражи, превратившись в палачей, доставляли себе удовольствие тем, что провозили почтенных епископов через города Востока при условиях самых возмутительных, – и все это для того, чтобы обесславить Златоуста. Помещали их не в домах духовенства, но в иудейских и самаритянских синагогах, где они и принуждены были проводить ночи, а порой их препровождали в публичные гостиницы и притоны, Оказалось, что такие епископы, как Анкирский, Тарсский, Антиохийский и Кесарии Палестинской, не только сами затворяли пред ними свои двери, но даже противились тому, чтобы миряне принимали их. Частью угрозами, частью подарками эти епископы добивались, чтобы их изгоняли из городов. При этом особенно отличался своей жестокостью Леонтий Анкирский.

Таков был исход этого посольства, к которому так энергично готовились западные епископы, в особенности же Римский, намереваясь оправдать Златоуста. Попытка созвать Вселенский Собор тем и окончилась. То была последняя надежда друзей изгнанника, последнее средство добиться правосудия, потому что им слишком хорошо было известно состояние Восточной Церкви, чтобы возлагать на нее какие-либо надежды. Хотя Иоанн Златоуст и узнал неблагоприятный исход попыток Иннокентия, все же Бог судил ему сохранить веру в победу истины до самой смерти.

Неудача этой попытки почувствовалась на Западе так же, как и на Востоке. Триумвират торжествовал, и тот, кто на Востоке осмеливался еще держаться иоаннитских мнений или поддерживать сношения с иоаннитами, объявлялся заговорщиком, врагом государства и виновным в оскорблении Государя. Скоро уверили в этом и Императора Аркадия: и горе было путешественникам, которые, приезжая с Запада, привозили какие-нибудь бумаги, касавшиеся восточных дел. Один монах, схваченный с письмами к константинопольским священникам, был публично, по приказанию архиепископа Аттика, наказан кнутом, а затем, так как он отказался указать своих соумышленников, его, залитого кровью, подняли на станок и выворотили кости. На Западе неудача произвела великое уныние. Рим и Италия, трепетавшие от только что выдержанного ими нашествия Радагайса и от новой распри с Аларихом, заботились о себе самих: обстоятельства не были благоприятны для того, чтобы отважиться на войну с Восточной империей по поводу отказа в Соборе, – Гонорий скрыл свой стыд и замолчал. Сама Западная Церковь разделилась.

Епископы африканские, поддавшиеся проискам Феофила, оказывали более и более равнодушия к делу Златоуста и дошли даже до того, что осуждали папу Иннокентия за разрыв с патриархом Александрийским, всегда верным православному учению. Сам Августин, сколько ни был расположен к изгнанному архиепископу, поддался тоже этим увещеваниям, не желая, как он говорил, разрывать со своими братьями и участвовать в разделении Вселенской Церкви. Таким образом, порча находила опору даже в самых славных личностях Западной Церкви. Среди епископов италийских также оказалось немало измен, или, лучше сказать, немало охладилась их ревностность. Большинство Церквей Галлии вошло в общение с патриархом Александрийским: епископ Тулузский Эксуперий посылал Феофилу милостыни. Иннокентий один оставался непоколебимым, веря в правоту изгнанника и в правосудие Божие.

III

Последние слова письма к папе Иннокентию: «Если бы нас прогнали отсюда», – заключали в себе пророчество Златоуста, которое не замедлило исполниться. Благодаря предосторожностям, зиму 406 года провел он так хорошо, что даже сами жители Армении дивились тому и говорили, что он почти акклиматизировался здесь. Но враги святителя с сожалением видели это восстановление его здоровья, а его временное пребывание в Арависсе открыло им, что в Армении существовала для него темница, более губительная, нежели Кукуз. И вот однажды, когда Златоуст не ожидал уже никаких изменений в своем положении, он неожиданно получил приказ о переводе его из этого пустынного места, с указанием немедленно приготовиться к отъезду. Наступала весна 407 года. Как громом поразило это изгнанника, потому что если в это время года он мог не бояться холодов Арависской скалы, где он был на шаг от смерти, то новая опасность заключалась в разобщенности от мира, для него еще более ужасной, нежели самые суровые зимы и нежели сама смерть. И действительно, он вскоре узнал, что эта бесчеловечная мера его заточения была усилена предписаниями еще более бесчеловечнейшими: охватить его более тесным кольцом надзора, прекратить его переписку и всевозможными придирками отвадить посетителей, стекавшихся к нему. То был уже холод могилы, присоединенный к невыносимым морозам той местности.

Вскоре после его заточения последовало приятное посещение, которое произошло благодаря тайному послаблению его стражи. Посетил его посланец от Олимпиады, из числа ее слуг, с письмом от нее. Заблудившись в горах, он был остановлен и обобран ворами, которые задержали его на несколько дней, ожидая выкупа; затем они отпустили его, убедившись, что нельзя ожидать выкупа от священника, который был сам пленником и умирал с голоду. Итак, слуга Олимпиады явился изнуренный, ограбленный, в самом жалком состоянии, но письмо осталось при нем. Вид его опечалил Златоуста, и он порядком побранил благочестивую дьякониссу, потому что этот человек избежал великой опасности. «Ты, – писал святитель к ней, – едва меня не сделала причиной смерти человека, я в этом никогда не утешился бы». И потом снова он возвращается к предосторожностям, необходимым для переписки: «Лучше всего было бы выжидать случаев более безопасных, через руки кого-либо из духовенства, к нам расположенного».

Письмо Олимпиады нанесло сердцу Златоуста удар жестокий. Всегда внимательная к тому, что касалось ее духовного отца, подчас преувеличивавшая опасность какой-либо ситуации, чтобы иметь счастье трепетать за него, в чем он часто ее и упрекал, на этот раз она была права. Олимпиада узнала от своих единомышленников в Константинополе и даже при самом императорском дворе, что участь пленника пересматривается и что решили выслать его гораздо далее Кукуза. Перевод в Арависсу состоялся вскоре после того, как до нее дошли слухи об этом.

Беспокойство и огорчение произвели перелом в ее ужасной болезни, перелом более сильный, нежели все ей до тех пор испытанное; одну минуту думали даже, что она умерла. Когда она пришла в себя, у нее была только одна мысль – избавиться от жизни, полной томления и отчаяния, и эта мысль преследовала ее неотступно. Уже не в первый раз подобное наваждение, часто повторявшееся проявлением болезни, мучило Олимпиаду, и не раз Златоуст противопоставлял греховному ее заявлению о желании умереть доводы и повеления веры, но со времени последнего перелома это уже не было простым ее желанием, возникшим в лихорадочном бреду, но являлось жаждой жгучей, уязвлявшей ее неотступно. Письмо ее было написано под влиянием этой мучительной мысли, и, казалось, она доставляла себе горькое утешение, поверяя эту жестокую тайну своему другу. Насколько можно судить о ее письме по ответу на него, Олимпиада отстаивала свое желание смерти, по обыкновению ссылаясь на примеры и доводы из Священного Писания. Можно ли было, писала она, требовать от нее мудрости более нежели от Иова, который на краю страданий, посылал к небу раздирающий душу вопль: «Для чего рожден я?» И она, несчастья которой превосходят всякую меру, не имеет ли права сказать, подобно этому праведнику из праведников и подобно многим ветхозаветным пророкам: «Боже, избавь меня от жизни, которую не могу я выносить более».

Златоуст затрепетал, прочитав это письмо: никогда еще Олимпиада не показывала столько решимости в своих отчаянных желаниях. В особенности он возмутился тем, что она прибегает к текстам Ветхого Завета. В ответе своем, местами исполненном высочайшего красноречия, он умоляет, заклинает ее удалить от духа своего тьму дьявола. По какому праву ссылается она на пример Иова, спрашивает Златоуст. Иов, этот святой человек, который удостоился того, что Бог склонил к нему Свои очи, не принадлежал ни Ветхому, ни Новому Завету; одна естественная добродетель сделала его чудным борцом терпения, вне формальных повелений, истекающих от Божественного Откровения. Да Ветхий Закон и сам по себе был далек от совершенства Завета Нового, который определяет наши обязанности согласно предписаниям Евангелия и надеждам жизни вечной. «Еще должно заметить, – прибавлял он, – что Иов впал в отчаянье не ранее, как сатана получил возможность ослабить его тело болезнью и разбить его волю истощением сил. До тех пор Иов сносил все бичи, которыми поражал его сатана: потерю имущества, пожар житниц и домов, потерю стад и рабов, измену ближних, смерть всех детей, вместе раздавленных на пиру и испускающих дух среди вина и чаш, причем не осталось у него ни одного, чтобы соединить с ним свои слезы; он принял все это с твердостью, даже с чувством благодарности к Богу, пославшему эти испытания. Тогда он был Иов, Иов с головы до ног.

Но позже, когда его поразила болезнь, когда язвы источили его тело, когда целый ряд страданий отнял у него силы переносить мучения, мужество его истощилось и он пожелал смерти. Эта последняя борьба человека с самим собой была только последним и опасным искушением, на которое его обрекал злой дух, и все-таки Иов устоял перед ним, Иов овладел своим духом вновь, и дух зла уже не мог ничего придумать более для того, чтобы покорить этого праведника». Развитие этой мысли, картина гибели сыновей, которым отец не может отдать последнего долга и которые сошли в могилу посреди остатков пира, их соединившего, – весь этот отрывок может быть назван одним из лучших произведений, когда-либо выходивших из-под пера Златоуста.

Итак, к Евангелию – вот куда должна обратиться Олимпиада за примерами и руководством, когда эти гнусные мысли станут осаждать ее. Господь сказал: «Если правда ваша не выше правды книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царствие Небесное». Желать смерти теперь – преступно, потому что есть венцы, сплетенные для всех скорбей. И святой Павел, этот великий Апостол, далеко отгонял от себя желание смерти. «Видеть мои цепи спавшими, чтобы быть со Христом, – говорит он, – было бы очень желательно, но гораздо нужнее, ради братьев моих, чтобы я остался заключенным в этом теле». Он сам испытал все, что только есть самого мучительного из всех телесных страданий; три раза молил он Господа, чтобы Он освободил его от них, но, не получив того, о чем молил, он принял эти страдания со спокойствием и радостью, как испытание. «Верь, верь, Олимпиада, – писал Златоуст, – не мало заслуги в перенесении страданий от болезни и у себя дома, пригвожденной к постели, лишь бы только переносилась она с покорностью. Заслуга христианина не в том только, чтобы переносить ярость палачей, которые пытают и терзают тело среди форума или амфитеатра; есть еще терпение, умеющее преодолеть мучения болезни, а болезнь твоя, дорогая и достопочтенная жена, и есть домашний палач твой».

Таково было последнее письмо Златоуста. В это время он закончил рассуждения, предназначенные для Олимпиады, и, вероятно, посланник дьякониссы отнес их ей вместе с этим ответом. Здесь кончается история его мыслей и чувств в изгнании. Остальная жизнь его принадлежит лишь событиям.

В то время как он мечтал еще о возможности исполнения надежд своих друзей и уже простил своим врагам, поскольку преследования вредили только его личному покою, – враги, напротив, запылали к нему двойной, казалось, яростью. Само спокойствие Златоуста раздражало их: им хотелось бы видеть его умирающим, удрученным, просящим пощады; они каялись, что слишком щадили его, назначив ему «сносное» место ссылки. Патриарх Антиохийский Порфирий был особенно ожесточен против него. Будучи соседом Армении, он чувствовал каждую минуту могущество изгнанника, простирающееся на его город и даже на его церкви, а сам он, со своими бесполезными и странными угрозами, становился предметом презрения для мирян и насмешек для своих клириков. Проходя, он слышал, как вокруг него шептали: «Перед ним трепещут сами победители, как дети перед театральными масками... Одно имя его заставляет бледнеть великих мира и богатых владык Церкви. Если есть чудеса в мире, так уж, конечно, это чудо!» Каждое из этих слов было для Порфирия ударом бича, раздиравшего его сердце. Позабыв всякий стыд, он сговорился с Константинопольским епископом и с сикофантами императорского дворца вырвать последнюю уступку у Аркадия, все еще колебавшегося. Эта уступка состояла в том, чтобы удалить Златоуста из мест населенных, где одно его присутствие, по словам их, зажигает волнение и восстание против Императора и его епископов. Но куда же сослать его? Он везде оказывался слишком близким от какой-нибудь провинции, Поискав хорошенько на карте, они остановились на Пифиунте, который не пугал ни одного из патриархов триумвирата, и Государь дал на то свое согласие.

Пифиунт, некогда большой город, теперь был в развалинах. Лежал он на берегу Понта Евксинского, у подножия Кавказа, на крайних пределах римских владений. По свидетельству историков, его окружали одни дикие и свирепые варвары: гениокхи, лазы, цаны, гунны, которые, совершая бесконечные набеги на места торговли на Востоке разоряли их. Торговлей прежде жил и Пифиунт. Теперь же город этот стал укрепленным лагерем для пограничных легионов, и разве только время от времени можно было видеть там какого-нибудь местного торговца. Христианского населения, с которым мог бы войти в сношения прежний архиепископ, там не было вовсе: варвары были язычники или же христиане только по названию, которые не могли понимать поучений святителя Иоанна, а что касается до гарнизонов, обыкновенно состоявших из иноземцев на государственном жалованьи, то они могли быть поставлены относительно религии на одну доску с гениокхами и гуннами. Итак, епископы могли быть уверены, что златые уста архиепископа Иоанна, наконец, обрекались здесь действительно на молчание могильное.

Лишь только этот выбор был сделан, Аттик, как человек ловкий, принял предосторожности относительно самого переезда изгнанника, опасаясь, чтобы пленник не возбудил негодования или сострадания среди населения, мимо которого его повезут. Было условлено при проезде избегать городов между Арависсой и Пифиунтом, в особенности тех, где более или менее сочувствовали его бедствию. Затем решено было избежать той ошибки, сделанной во время первого изгнания, когда ему был дан преторианский конвой, офицеров которого он «обольстил» и который из стражей обратился в его служителей. Аттик и Севериан этот вопрос согласовали с префектом претории, который доставил им тех, кто был наиболее груб и свиреп. Обоим офицерам конвоя было обещано значительное повышение, если они как следует исполнят поручение; им даже дали понять, что не будет особенного недовольства тем, что изгнанник не доедет до Пифиунта, потому что утомление в пути, собственно, может привести к тому же концу, что и казнь, а такая смерть поставила бы Государя в менее неловкое положение. Эти люди отправились большими переходами к Арависской крепости, которой и достигли к середине или к концу июня.

Их появление перед изгнанником заключало в себе что-то зловещее, казалось, они даже хвастаются своей грубостью. Многим они не раз повторяли, что хотят заслужить обещанное им повышение, они даже говорили, что невелика важность, если этот жалкий и больной человек не доедет до места своего назначения, и что это нисколько не коснется их награды. Если эти речи доходили до Златоуста, то ему как никогда для укрепления понадобилась вся его покорность воле Провидения. Вот при каких обстоятельствах и под присмотром какого конвоя отправился он в путь, когда приказ о том был ему объявлен.

Дорога от Арависсы до Пифиунта шла сначала через Себаст, метрополию Великой Армении, затем она сворачивала на запад, пересекала границу понтийской провинции и достигала Коман, одного из больших городов этой провинции; оттуда, уклоняясь направо, она тянулась вдоль берега Понта Евксинского по направлению к подошвам Кавказа. Команы были расположены почти на трети всего пути между Арависсой и Пифиунтом. Путь был один из самых трудных и опасных во всей Азии: приходилось карабкаться по высоким горам, переправляться почти на каждом шагу через реки или потоки, часто выступавшие из берегов. Златоуст большую часть пути шел пешком, и затруднения дороги, вероятно, были очень велики, или его утомление очень сильно, если справедливо свидетельство современного историка, что на переезд от Арависсы до Коман потребовалось три месяца. Ко всему этому, стражи старались сделать ему путешествие сколь возможно утомительнее. Их «изобретения» в мучительствах умножали страдания несчастного, которого они охраняли. Шел ли дождь как из ведра – они выбирали именно это время для отправления в путь и продолжали его до тех пор, пока одежда на изгнаннике не промокала и ручьи текли по его груди и спине. Выезжали ли в какую-нибудь сожженную равнину под безоблачным небом – они позволяли себе жестокое удовольствие вести его с обнаженной головой, по солнцу, в самый разгар дневного зноя. Г олова Златоуста была почти лишена волос, как у Елисея, говорит его биограф, поэтому зной был для него мучением смертельным. Вот какие средства изобрели эти негодяи, чтобы получить свою награду поскорее. Если им случалось проезжать через город, где изгнанник мог бы отдохнуть и принять ванну, которая была ему так необходима, потому что лихорадка палила его изнутри так же, как солнце снаружи, то конвой отказывал ему в остановке. Привалы делались в малонаселенных и пустынных местах, где нельзя было получить ни малейшей помощи. Письма были запрещены, безусловно, всякие сношения прекращены. Один из начальников конвоя был до того свиреп, что приходил в бешенство, когда встречные жалели изгнанника или обращались к нему с утешительными словами: он бранился и пускал в ход силу, точно будто ему самому делали какое-нибудь оскорбление. Товарищ его не был так зол: кротость и покорность Златоуста, наконец, тронули его; он оказывал ему сочувствие, но тайно, потому что боялся своего товарища и желал также заслужить обещанное повышение.

Прошло уже три месяца, по словам Палладия, как они продвигались таким образом через горы, долы и реки, когда, наконец, добрались до Коман. Златоуст едва двигался. Лицо его было словно обожжено и, если следовать сравнению того же Палладия, «багровая голова его, склоненная на грудь, была подобна созревшему плоду, который готов оторваться от ветки». Команы, называвшиеся также Comana Portica для отличия от другого города того же названия в Каппадокии, были большим городом, в котором путешественники находили всякого рода припасы и отдых. Но жестокий офицер дал знак, чтобы ехали мимо, и... «город проехали, как переезжают мост», прибавляет Палладий. В пяти или шести милях оттуда находился маленький уединенный храм, где начальники и приказали конвою остановиться. Златоуст, в полном изнеможении, был положен в одном из строений.

Храм был посвящен святому мученику Василиску, могила которого и находилась тут. Он пострадал за веру в 308 году вместе с мучеником Клеоником при Максимиане. Ночью Златоусту было видение. Ему предстал мученик Василиск и обратился к нему со следующими словами: «Надейся, Иоанн, брат мой, завтра мы будем вместе с тобой». В ту же ночь священник, приставленный для охранения этой церкви и гробницы, видел подобное же видение, и мученик сказал ему: «Приготовь место для нашего брата Иоанна, ибо он идет сюда». Этот священник позднее утверждал действительность своего видения. В полной уверенности, что получил приказание свыше, он попытался на следующее утро воспрепятствовать отправлению конвоя. «Останьтесь, умоляю вас, – говорил он начальникам конвоя, – останьтесь, по крайней мере, до пятого часа». По всей вероятности, он считал этот час назначенным ему свыше, но преторианцы не подумали послушаться его и поспешили с отъездом.

Они миновали уже около 30 стадий, как вдруг изгнанник почувствовал такой припадок лихорадки, который заставил опасаться за его жизнь. Испугавшись, что он умрет на их руках, среди дороги, конвой воротился в церковь, которую покинул несколько часов назад.

Златоуст не мог более держаться на ногах. Он сказал, чтобы его подвели к алтарю и попросил у священника этой церкви одежду, совершенно белую, в которую хотел облечься перед смертью, чувствуя ее приближение. Согласно его желанию священник принес ее, и Златоуст переоделся, сняв с себя всю свою одежду до башмаков и раздав ее присутствовавшим. Исполнив это, он пожелал приобщиться Святых Таинств из рук священника, горячо молился и кончил свое последнее слово изречением, так часто бывавшим у него на языке: «Слава Богу за все! Аминь!» Потом он перекрестился, лег на плиты пола и уже не вставал более. «Душа его, – говорит повествователь этой печальной сцены, – стряхнула с себя прах этой смертной жизни; соединившись с отцами своими, он отошел ко Христу». Гроб, совершенно готовый, случайно нашелся при церкви; его внесли в нее, и второй мученик был помещен рядом с первым. Было 18 число календ октября, седьмое консульство Гонория и второе юного Феодосия, т.е. 14 сентября (по старому стилю) 407 года нашей эры. Святитель Иоанн Златоуст жил 60 лет, епископом был 9 лет и около 7 месяцев, из которых 3 года и 3 месяца провел в изгнании.

Это событие, столь важное для христианского мира, не произвело внезапного смятения. Хотя все очень хорошо его предвидели, но приняли с некоторым удивлением; гонители и гонимые наблюдали друг друга. Гонение не прекратилось, низложенные или изгнанные епископы не были возвращены на свои места, и иоанниты не воссоединились. И Запад был поражен оцепенением: среди всеобщего молчания раздался один голос Римской церкви. Именем правосудия и законов Церкви, папа Иннокентий объявил, что он не войдет в общение с восточными епископами, отлученными им ради Иоанна Златоуста, если только они не внесут в диптихи своих Церквей имя его, как архиепископа Константинопольского. Это было признанием его законности и осуждением актов, которыми святитель был низложен со своего престола. Иннокентий объявил эту декларацию трем патриархам – Аттику, Порфирию и Феофилу, все трое ее отвергли.

Что касается Императора Аркадия, то он, должно быть, испытывал истинный ужас при известии о смерти, которую произвели его повеления, и, по своему обыкновению, с трепетом ожидал какого-нибудь проявления небесного гнева против него или его семейства. Но, не видя ничего подобного, он мало-помалу пришел в себя, а его духовные руководители Аттик и Севериан, довершили остальное. Случилось даже так, что его можно было уверить, что не только над ним не тяготеет гнев Божий, но что он получил свыше драгоценнейший дар блаженных – дар творить чудеса. Как ни странно и нелепо это приключение, но современная история занесла его на свои страницы, и мы обязаны сообщить о нем нашим читателям. Вскоре по смерти Златоуста, Император, быть может, побуждаемый раскаяньем, отправился в одну небольшую константинопольскую церковь, в народе носившую название Кария, т.е. Орешина, потому что старое ореховое дерево было посажено в ее атриуме и святой, которому была посвящена церковь, как говорили, был повешен на ветвях этого дерева. Аркадий при этом благочестивом посещении взял с собой богатую и многочисленную свиту, так что все соседнее население сбежалось посмотреть на него. Вскоре не только площадь и церковь, но и ее пристройки были наводнены толпой всякого возраста и пола. В числе этих пристроек было ветхое строение, гнилой пол которого обрушился под тяжестью толпы, но случилось так, что никто не пострадал при этом. Не замедлили увидеть в этом чудо, а льстецы приписывали это чудо молитвам Государя. Сторонники самозванцев провозгласили Аркадия, сына Феодосиева, святым, которого Господь посетил своим благоволением, и, кажется, он сам поверил тому. После этого происшествия, которое вполне могло успокоить его совесть, Аркадий возвратился к своему обычному бездействию и снова впал в апатию. Наконец, он заснул и вправду, в объятиях смерти, 1 мая 408 года, через семь с половиной месяцев после кончины Златоуста.

IV

Другая задача, которую взял на себя Иннокентий, столь же священная, как и первая, была не менее трудна для исполнения и даже встретила еще более противодействия. Многие лица, в сущности равнодушные при жизни Златоуста, возмущенные его мучениями после его смерти спрашивали себя: внесение его имени в церковные диптихи не было ли бы продолжением раскола? Триумвират патриархов сплотился теснее, нежели когда-нибудь, ввиду требований Иннокентия, отказ которого от общения с ними они не замедлили представить Восточным церквам как высокомерное вмешательство в дисциплинарные постановления их Церквей. Никогда еще гнет этих лиц над Церквами, порученными их совести указами Аркадия, не достигал большей суровости. И в течение пяти лет, протекших после смерти Златоуста – до 412 года, ни один из епископов, подчиненных их ведомству, не решался взять на себя исполнение этого справедливого дела; по крайней мере, история не упоминает ни об одном таком лице.

Феофил, стоявший во главе гонения против Златоуста при его жизни, занял ту же позицию и против покойного архиепископа. Происки, обман, подкупы, которыми он владел искусно, не ограничились одним Востоком: он приобрел многих сторонников в Галлии, Италии, до самого двора равеннского, если верить словам современников. Африка открыто пошла за ним с июня 407 года, когда Карфагенский собор обратился к папе Иннокентию с просьбой не прерывать общения с Египетской церковью, всегда столь православной.

Опираясь на эти угрозы, происки и подкупы, Феофил издал против личности Златоуста гнусный пасквиль, посредством которого имел намерение оправдать себя, пятная свою жертву. Случай, который не назовем счастливым, сохранил нам отрывок этого пасквиля в сочинении одного епископа VI века, предназначенном Императору Юстиниану. Невольно теперь краснеешь, читая то, что без стыда писал священнослужитель и один из значительнейших восточных патриархов о святителе, им погубленном. Автор пользуется своими богословскими познаниями для того, чтобы изобрести безумные обвинения в колдовстве, пользуется Священным Писанием, черпая оттуда страшные формулы проклятия и оскорбления. По этому сочинению, святитель Иоанн был дьявол, слова которого текли грязным потоком в души слушателей, предатель наряду с Иудой, и что, подобно тому, как сатана принимает вид светлого ангела, Иоанн не был в действительности тем, кем казался; что он преследовал своих ближних с той адской злобой, которой был одержим Саул, и доводил до смерти служителей Бога и Его святых. Златоуст здесь назывался еще «скверным и развращенным, нечестивым в Церкви перворожденных, преданным ярости властолюбия и величающимся своим безумием; он же отдал душу дьяволу, предавшись постыдному прелюбодеянию; его священнослужение было гнусно, его жертвы осквернены; он был враг человеческого рода и превосходил преступлениями дерзость разбойников». «Узы, которыми был опутан Златоуст, – говорится здесь, – не могли быть порваны», и Феофил слышал голос Бога, взывающий к нему: «Следует рассудить этого человека со мной!» Перо отказывается передавать такие гнусные оскорбления, однако же, Иероним, в угоду патриарху Александрийскому, своему прежнему врагу, примирившись с ним по поводу оригенизма, имел слабость перевести на латинский язык этот гнусный пасквиль, чтобы сделать его известным на Западе.

К чести человечества следует сказать, что эти поношения, далеко не повредившие делу их жертвы, привлекли к ней не одно честное или еще колебавшееся сердце. Что до Феофила, он не долго являл свое бесстыдство и дерзость: однажды, в 412 году, его нашли мертвым в постели после продолжительной сонной немощи, но смерть его не освободила Александрийскую церковь от склонности к раздорам и проискам, которые этот патриарх укоренял в ней в продолжение 27 лет своего управления. Другая смерть имела более важные последствия в делах Востока – смерть самозванца патриарха Антиохийского Порфирия, последовавшая в том же году. Итак, из трех вождей двоих не стало, но рать еще оставалась, и влияние константинопольского самозванца поддерживало всеми неправдами раскол в остальных Церквах.

Александр, которого возвели на архиепископский престол Антиохии после Порфирия, строгий монах, бывший некоторое время священником храма Святой Софии, хранил в глубине души высокое уважение и благодарность к Владыке, которому некогда служил. Его первой заботой стало восстановить в диптихах своего Антиохийского архиепископства имя, которое должно было составлять гордость ее, затем он написал папе, прося единения с Римской церковью, и письмо свое послал с депутацией, которой поручил изложить как свои чувства, так и надежду возвратить на путь истинный мерами благоразумия умы, столь глубоко разделенные. Это был первый шаг, сделанный на Востоке к примирению, но этот шаг имел величайшее значение: он освобождал Иннокентия от нравственной ответственности, уничтожая его одиночество перед лицом почти всего христианского мира, он предвещал, сверх того, будущее возвращение к единению всей православной Азии. Иннокентий мог также сознать в глубине души своей, что в порыве ревности он не ошибся в деле далеком, которое ему казалось справедливым и законным; великий святитель сам судил так же, как и он, в делах подобного рода. В порыве святого восторга Иннокентий поздравил патриарха Антиохийского. «Мы не думали иначе, – писал он ему, – о Церкви, основанной так же, как и Римская, Апостолом Петром, в которой даже прежде, нежели в нашей, поучал этот верховный Апостол».

Александр возвел на епископские престолы Сирии многих из тех епископов, которых некогда поставил Златоуст и которые были изгнаны Собором в Дубе или Порфирием. Он пригласил затем епископов, ему подведомственных, следовать его примеру, вписав имя святителя Иоанна в свои диптихи. Вскоре в Риме было получено множество прошений о соединении с этой Церковью. Иннокентий учредил при своей особе совещательное собрание для пересмотра прошений и испытания просителей. В этот совет, состоявший из 24 италийских епископов, он назначил секретарем Кассиана, бывшего дьякона Златоуста, ставшего священником в Риме после переселения туда. Кассиану, бывшему одно время монахом в Сирии, был известен личный состав клира этой провинции, и его благоговейная привязанность к памяти бывшего своего Владыки не допускала опасения, что он окажет излишнюю терпимость к скрытым врагам и изменникам. К тому же папа определил условия, при которых он согласится на единение, и для большей торжественности пожелал, чтобы программа этих условий была внесена в протоколы Римской церкви. Судя по всему, можно предполагать, что важнейшее из этих условий состояло в том, чтобы в повинных просителей святитель Иоанн Златоуст был признан не перестававшим быть архиепископом Константинопольским, потому что он апеллировал свое неправильное низложение и Бог призвал его из этого мира прежде, нежели Вселенский Собор мог произнести свое решение на его апелляцию. Это именно и было основой, на которую опиралось требование созвать Собор, и Римская церковь не допускала относительно этого никаких уверток и разноречий, она желала, чтобы дело было возвращено к тому положению, в каком находилось во время первого осуждения.

Следуя этому наставлению, совещались и епископы, Кассиан высказывал свое мнение, а папа решал принять или нет предлагаемое единение. Число просителей было велико, среди них был и Акакий Верейский. Письмо Акакия, недостаточно ясное в своих выражениях и двусмысленное, не могло быть принято без изменений. Оно было послано к патриарху Александру с предложением заставить Верейского епископа просто-напросто подписать условия Римской церкви. Акакий сначала противился, пускался в хитрые объяснения, но они не имели успеха, и он, наконец, уступил.

Если можно сказать, что патриарх Сирийский отныне присоединился к Православию, то нельзя было того же сказать о двух остальных. Неутомимый апостол примирения, Александр воспользовался своими прежними сношениями с Константинопольской церковью, чтобы воздействовать на ее паству и клир. Он лично отправился в столицу, чтобы на глазах Аттика призывать там к восстановлению несправедливо низложенного архиепископа и ко внесению его имени в диптихи. Сколько ни гремел Аттик против него, сколько ни называл попытки Александра «действиями безрассудными и дерзкими, противозаконным вмешательством одного епископа в епархию другого», Александр смело продолжал свою проповедь. Между тем, он умер, а его преемник продолжал его дело довольно вяло. Наконец, в 415 году один священник, присланный с письмом от Акакия, распустил слух, что этот епископ присоединялся к подписи лишь под известными условиями, и тревога возобновилась.

Аттик упорствовал и как бы продолжал «гонение» на уже покойного Златоуста. Но константинопольский народ просил внесения имени святителя Иоанна в диптихи, а вскоре и потребовал – и мятеж положил конец уверткам архиепископа. Испуганный угрозами и шумом, Аттик поспешил во дворец за приказаниями Императора или, лучше сказать, советников Императора, потому что царствовавший тогда Государь, юный Феодосии, наследовавший Аркадию, был не старше 14 лет. Совет передал решение этого дела, из-за которого вот-вот могло вспыхнуть народное восстание, под личную ответственность Аттика.

Аттику было трудно и неприятно принять это решение, потому что признать, наконец, сан архиепископа Константинопольского за Златоустом, умершим 14 сентября 407 года, значило бы отречься от самого себя, по крайней мере, от собственных действий до этого срока. Это значило бы признать себя похитителем и незаконным епископом, потому что по церковным законам два епископа не могли занимать один и тот же престол одновременно: следовало для другого вычеркнуть самого себя. К тому же Аттик занимал престол только десять лет, заместив Арзаса, непосредственного «преемника» Златоуста. Признав то, чего от него требовали, не ослабит ли он силу некоторых актов своего епископства и все акты своего предшественника? Было, о чем подумать, а между тем время не терпело, и императорский совет избежал смут. Аттик уступил. Более честолюбец, нежели фанатик или непримиримый враг, он вел ожесточенную борьбу со Златоустом при его жизни, поскольку опасался его возвращения, но теперь, когда смерть освободила его, тень могла ли быть для него опасной? Очевидно, нет; он продолжал бы носить митру, и его уступчивость доставила бы ему, без сомнения, покорность противной стороны. Вот что сказал себе Аттик, и внес имя Златоуста в список архиепископов Константинопольских. Однако же эта уступка, сделанная так неохотно, не сблизила с ним всех иоаннитов, и, так как он сам стыдился своего поступка, то счел нужным оправдать себя перед раскольниками, верными в Ненависти, в особенности перед патриархом Александрийским, которого он оставлял одиноким в борьбе с двумя третями Востока и с главой Римской церкви. Его оправдание было изложено в письме, которое он адресовал этому патриарху, но которое, в сущности, было предназначено для гласности и которое историки внесли в свои книги.

Патриаршество Египетское перешло тогда из пристрастных рук Феофила в руки наследника его Кирилла...

Письмо, во-первых, было унизительное, робкое и снискивало извинения своему автору даже в самом его унижении. Аттик пытался оправдать свой поступок страхом перед необузданностью константинопольского народа и волей Императора; впрочем, вся тяжесть обвинения слагалась, прежде всего, на патриарха Антиохийского, слова которого, полные безрассудства и дерзости, должны были разжечь междоусобную войну у самых дверей императорского дворца. Уступая угрозам, для сохранения мира, Аттик последовал примеру Апостола Павла, который, как он сам говорил, «делал все для всех», по духу примирения и единения. Если его поступок рассмотреть с точки зрения церковных постановлений, то в нем нельзя найти ничего противного ни писанным правилам, ни преданию. Церковные диптихи заключают в себе не только имена епископов, но и мирян, даже женщин, и не все ли равно, в каком разряде было помещено имя Иоанна? К тому же, разве он не был епископом? Итак, Аттик мог внести его, имея ввиду то время, когда он был епископом законным, а не то время, когда он им уже не был, и с этой оговоркой внесение его не противоречило ни в чем осуждению его на обоих Соборах. Присоединение его имени к другим именам диптиха неужели оскверняло эти списки, достойные всякого уважения? Нисколько. Никто не осуждал Давида за то, что он поставил великолепный памятник Саулу, этому царю, отверженному Богом, и в настоящие времена присутствие арианина Евдоксия, погребенного под одним алтарем со Святыми Апостолами Андреем, Лукой и Тимофеем, ни в чем не умаляло почтения, на которое имеют право эти святые. Мир – столь великое благо и так настоятельно предписан Господом, что он, Аттик, не имеет нужды извиняться в желании восстановить его, насколько то от него зависело, но что он, напротив, увещевает его, патриарха Александрийского, последовать его примеру, чтобы, наконец, христианский мир мог успокоиться в братском согласии, умиротворением всех партий. Это последнее увещание более нежели все прочее должно было вывести из себя человека, к которому было обращено. Он ответил на покорнейшее оправдание Аттика письмом, исполненным иронии, письмом, которое дошло до нас и которое может представить образец тонкой насмешки.

Пылкость характера Кирилла и образ мыслей, перенятых от дяди, указываются и у Филарета, архиепископа Черниговского, как причина неприязненных чувств Кирилла к почившему Златоусту. «По известным ныне письмам,– говорит архиепископ Филарет,– патриарх Константинопольский предлагал Кириллу внести имя Златоуста в диптихи пастырей Церкви, и ответ Кирилла Аттику заключает слишком резко недовольство именем Златоуста. Если и согласиться, что эти письма не подлинные, то все же святому Исидору Пелусиоту, которого уважал Кирилл как отца, пришлось убеждать Кирилла, чтобы он расстался с мыслями о Златоусте, принятыми от дяди».

Таким образом, опасность раскола из-за умершего Златоуста была, быть может, сильнее, нежели прежде из-за Златоуста живого. Тем не менее, Иннокентий не поддавался, уповая на содействие Бога, который среди бурь нашего мира требует от людей только постоянной любви к добру и мужества.

Эта новая борьба продолжалась в течение всей жизни Иннокентия. При преемниках этого папы патриарху Кириллу, которого вскоре заняли на Востоке новые споры и распри, потребовалась поддержка Римской церкви, и, так как для ее получения ему следовало, прежде всего, войти с ней в общение (Филаретт, архиепископ Черниговский, замечает: «Западная Церковь дотоле не вступала в общение с Церквами восточными, пока сии не внесли имя Златоуста в диптихи»), то он посоветовался с некоторыми епископами, утомленными расколом, и вписал имя Златоуста в александрийские диптихи. Десять лет спустя он действовал в качестве папского легата в спорах о несторианстве.

Между тем, смерть с каждым годом очищала поприще, на котором волновалось столько страстей в течение трети века вокруг личности или имени Златоуста. Сраженный ею, в свою очередь, в 425 году, Аттик оставил свой архиепископский престол преемникам, которые вовсе не участвовали в преследованиях, и иоанниты постепенно воссоединились со своими архиепископами. В то время, как восстанавливалось единение, восторженное почитание кукузского изгнанника возрождалось в его Церкви: более не боялись проповедовать открыто о его славе и мученичестве, даже перед лицом гонителей. Наконец, в 434 году, судьба возвела на архиепископский престол человека, который в юности был чтецом и писцом Златоуста, и даже, как говорит один историк, «служителем при его особе». Прокл, так звали его, свято хранил память о своем прежнем Владыке и не упускал ни одного случая напоминать о нем народу. И вот однажды, в 437 году, когда в день его празднования он произносил ему похвальное слово, присутствующие прервали его кликами: «Мы требуем, чтобы нам возвратили епископа Иоанна; мы хотим тела нашего отца!» Прокл не замедлил довести до сведения Императора это желание народа, в удовлетворении которого он видел окончательное возвращение мира.

Феодосии II, еще занимавший престол Восточной империи и царствовавший тогда самостоятельно, согласился без колебаний с желанием народа и архиепископа. Воспитанный в юные годы заботами старшей сестры Пульхерии, которая никогда, во время сильнейших религиозных распрей, не разделяла чувств их общей матери, он с юности благоговел перед великим гонимым оратором и втайне сострадал ему, называя «учителем Вселенной и патриархом с златыми устами». Тотчас было дано повеление, чтобы тело изгнанника было привезено в Константинополь и похоронено в церкви Св. Апостолов. Итак, Златоуст покинул церковь Св. Василиска, где покоился уже 30 лет. Раку, хранившую его останки, перевозили из города в город – до Халкидона, среди стечения бесчисленного множества народа, священников и монахов, сменявшихся беспрестанно. В Халкидоне его ожидала императорская трирема, великолепно украшенная, потому что Император не желал, чтобы какое-нибудь другое судно приняло священные останки. Весь город был здесь: Император, высшие гражданские и военные власти, – а море покрылось таким множеством судов и лодок, переполненных зрителями и горящими факелами, «что от устья Понта Евксинского до Пропонтиды казалось сушей». Так говорят историки.

Погребальное шествие, по вступлении в столицу, встретило те же почести и торжественную пышность, было приготовлено место для гроба в церкви Св. Апостолов, основанной Константином для погребения христианских императоров и Константинопольских епископов. Аркадий и Евдоксия были положены там подле родоначальника их царствующего дома. В ту же минуту, когда гроб Златоуста опустили на камень, Феодосий снял с себя порфиру и покрыл его ею. Потом, склонив взоры и голову над несчастными останками, он просил их простить его отца и мать, моля святого епископа-мученика забыть зло, которое они причинили ему. Прежде, нежели заложить тело в склепе, Прокл пожелал представить его народу с высоты помоста, на котором помещались архиепископы, и народ громкими кликами, от которых дрогнули своды храма, возгласил, как один человек: «Отец наш, возвратись на престол твой!» Таково было окончательное торжество Иоанна Златоуста, затем его поместили недалеко от Аркадия и Евдоксии. Так, гонители и гонимый почили вместе, под сенью прощения смерти. Но и это восстановление чести Златоуста, несомненно, слишком позднее, не было еще полным. Наконец, Церковь признала его святым и мучеником без пролития крови.

Что же сталось, между тем, среди стольких различных неожиданных перемен, с благородной и святой женой, душа которой была связана с душой Златоуста узами, недоступными даже для смерти? Ни история, ни Церковь не хотели разъединить их, и ей предоставили место подле того, кто был для нее руководителем и отцом. Современники не сообщают нам, какими горькими страданиями последние гонения этого друга сокрушали Олимпиаду, но, кажется, она нашла в последнем ударе, окончившем его страдания, великодушное утешение. Он не мучился более; он получил теперь венец мученический, – по-видимому, вот то чувство, которое владело ею в остальное время ее жизни.

Подобно чтимому ею отцу, и Олимпиада сначала переезжала из изгнания в изгнание, в Кизик и Никомидию, где, наконец, и осталась. Она оставила в Константинополе девичье общежитие, которое могло бы служить ей убежищем, потому что по смерти Златоуста ее изгнание могло быть легко отменено, но столица ей стала ненавистной. И пребывание в Азиатской стране, в месте последних страданий архиепископа, было для нее не менее жестоко; она устроила свою жизнь так, чтобы умереть заживо в месте своего изгнания, где, однако же, скорби и бури не переставали сокрушать ее. Все принимала она спокойно и равнодушно, как будто уже более не принадлежала миру. Друзья Златоуста посещали ее и оказывали ей великий почет, обращаясь с ней уже как со святой. Один из них, Палладий, видевший ее в это время, оставил нам трогательное изображение ее личности. Та же простота в одежде, то же измождение тела, та же благотворительность в пределах состояния, доведенного почти до бедности. В ее доме, как в церкви, слышались только молитвы и слезы...

В то время как друзья Златоуста окружали ее почетом, враги терзали ее. Феофил дозволил себе великую дерзость поместить в своем пасквиле позорную клевету на благородную женщину, к щедрости которой в дни ее богатства сам обращался. Он, однако, не упомянул в этой сатире об одном происшествии, сохраненном нам современниками. Палладий рассказывает, что однажды, когда этот человек, обогащенный лихоимством, просил у дьякониссы большую сумму денег, по его уверению, для бедных в Египте, и она колебалась, тогда он стал на колени, чтобы этим унижением вынудить у нее то, в чем она отказывала на его простую просьбу. При виде этого Олимпиада остолбенела и, сама став на колени, воскликнула: «Встань, отец мой! Я не встану, пока епископ будет у ног моих». Феофил в смущении поднялся, но она вручила ему лишь небольшое приношение, находя, что он достаточно богат, чтобы самому давать милостыню. Если патриарх Александрийский забыл этот случай, то друзья Олимпиады вспоминали о нем и разглашением его ответили этому человеку на его низость.

Наконец, она угасла в глуши своего скрытого от взоров существования, дабы, как прибавляет Палладий, получить в ином месте «венец терпения». Вот все, что сообщает нам история, но одно сказание дополнило то, чего не доставало в известиях о ее смерти. Оно повествует, что в то время, когда Никомидийский епископ присутствовал при этом последнем борении жизни, Олимпиада просила его совсем не заботиться о ее погребении, потому что она знала из небесного откровения, где лягут ее изгнанные останки. «Вели положить, – сказала она, – мой прах в гроб и потом бросить его в море. Бог позаботится о том, чтобы я не осталась без погребения», По другому пересказу, святая сама, в сонном видении, заявила об этом епископу в ту минуту, когда испустила дух. Как бы то ни было, сказание прибавляет, что епископ покорно повиновался этому повелению свыше, и гроб с останками Олимпиады был брошен в море, но волны, казалось, смягчились под драгоценной ношей и тихо носили ее от берега к берегу до самого Босфора. Там течение отдалило гроб от Константинополя, как будто то отвращение, которое владело дьякониссой в течение ее жизни, пережило ее. Гроб, поднятый водами, прибило к берегу в месте, называемом

Брохти, – у мыса на малоазиатском берегу Босфора, довольно близко от Константинополя, но на стороне противоположной. Жители этого места, предуведомленные во сне, сбежались на встречу и, извлекши гроб из воды, положили подле алтаря, в церкви Св. Фомы, здесь находившейся. Святая оставалась там много лет, совершая много чудес, до тех пор, пока в 618 году Сергий, патриарх Константинопольский, не велел взять ее тело в Святую субботу, 18 апреля, и предать погребению в монастыре, основанном ею за два с половиной века перед тем. Раскол в то время давно уже прекратился, память Златоуста была восстановлена, имя его возобновлено в диптихах и признано святым – Олимпиада могла покоиться мирно.

Это сказание, как и большая часть других, выражает народные чувства к духовной дочери Златоуста и к нерасторжимой привязанности обоих. Сама Церковь разделяла то же чувство. Их переписка, по крайней мере, письма Златоуста, были благоговейно сохранены среди церковных памятников Востока, как образец назидания и эпистолярного красноречия. Преданность дьякониссы делу отца ее также получила свое признание – имя Олимпиады было внесено в список святых как имя исповедницы православной веры и как женщины, бывшей образцом христианского совершенства в рядах высшего общества.

Христос у дверей ваших, отворите Ему, вы обязаны Ему отдать лучшую комнату, а Он просит у вас только угла! Поместите Его, где хотите, в задних комнатах с вашими слугами, в сараях, конюшнях с вашими ослами и лошадьми – но только примите Его.

* * *

Покайтесь два раза, покайтесь и еще раз, и каждый раз, когда вы покаетесь, приходите ко мне, я исцелю вас.

Иоанн Златоуст

Краткое жизнеописание святителя Иоанна Златоуста (до его служения на Константинопольской кафедре)

Детство, юность и подвижничество святого Иоанна (347–380 гг.)

В точности неизвестно, в каком году родился великий святитель: писатели расходятся в своих мнениях касательно этого на 10 лет. По более вероятному предположению, Иоанн родился около 347 года по Р. Хрисювом, в Антиохии. Его родители были люди знатные и богатые. Отец его Секунд занимал высокую должность воеводы в императорском войске, а мать Анфуса была весьма образованной для своего времени женщиной и, вместе с тем, примерной супругой и матерью семейства. Оба они были христиане и, притом, не по имени только, как это нередко случалось в ю переходное время, а истинные и действительные христиане, преданные святой Церкви. Известно, что сестра Секунда, тетка Иоанна, состояла даже дьякониссой в Антиохийской церкви. У Секунда и Анфусы, супругов еще молодых, было только двое малюток: девочка двух лет и новорожденный мальчик Иоанн – радость и утешение своих родителей. Но не успело это благочестивое семейство насладиться своим счастьем, как его постигло великое горе: во цвете лет скончался глава его – Секунд, оставив по себе молодую вдову Анфусу с двумя малютками. Горе молодой матери, которой исполнилось двадцать лет, было безгранично. Правда, она не нуждалась в средствах жизни, так как имела значительное состояние, но ее нравственные муки были тяжелее материальной нужды. Молодая и неопытная, она неизбежно должна была сделаться предметом разных искательств со стороны многих ложных друзей, которые не прочь были воспользоваться ее богатством, и всякая другая женщина в ее положении легко могла бы сделаться жертвой если не увлечений, то обмана и обольщения. Но Анфуса представляла собой одну из т ех великих женщин, которые, вполне сознавая свое истинное назначе ние и достоинство, стояли выше всех увлечений и житейской суеты. Будучи истинной христианкой, она взглянула на свое несчастье как на испытание свыше и, отбросив всякую мысль о вторичном замужестве, решила забыть о себе и всецело посвятить себя материнской заботе об осиротевших малютках. И она исполнила это решение с такой непоколебимостью, что вызвала невольное удивление в язычниках. Знаменитый языческий ритор Ливаний, узнав впоследствии о ее материнском самоотвержении, невольно и с удивлением воскликнул: «Ах, какие у христиан есть женщины!» Решимость ее не ослабела и от нового горя, поразившего ее материнское сердце. Ее маленькая дочь скоро скончалась, и Анфуса осталась одна со своим сыном, который и сделался предметом всей ее любви и материнских забот и всех надежд.

Принадлежа к высшему обществу и будучи женщиной образованной, Анфуса не преминула дать своему сыну наилучшее по тогдашнему времени воспитание. Удалившись от всех развлечений мира и всецело сосредоточившись в своем маленьком семействе, она сама могла преподать своему сыну первые начатки образования, и это было величайшим благом для Иоанна. Из уст любящей матери он получил первые уроки чтения и письма, и первыми словами, которые он научился складывать и читать, были слова Священного Писания, которое было любимым чтением Анфусы, находившей в нем утешение в своем преждевременном вдовстве. Эти первые уроки на всю жизнь запечатлелись в душе Иоанна, и если он впоследствии постоянно, так сказать, дышал и питался словом Божиим и истолкованием его занимался всю свою жизнь, то эту любовь к нему он, несомненно, воспринял под влиянием своей благочестивой матери. Так прошло детство и отрочество мальчика. Его положение требовало дальнейшего образования; Анфуса приложила всё старание об этом, не жалея никаких средств. Неизвестно, как и где собственно получал свое дальнейшее образование Иоанн – дома ли при помощи наемных учителей, или в какой-нибудь христианской школе. Антиохия славилась своими школами и была своего рода сирийскими Афинами. Там было много языческих школ всякого рода, которые славились своими учителями, блиставшими красноречием и философией, а рядом с ними были школы христианские, где, главным образом, преподавалось и истолковывалось слово Божие, хотя не пренебрегалось и общее знание, насколько оно могло быть почерпаемо у лучших представителей классического мира.

Когда Иоанну было 14–15 лет и когда, следовательно, его душа особо раскрывалась к сознательному восприятию окружавших его событий и явлений, язычество делало последнюю отчаянную попытку побороть христианство. Представителем его выступил император Юлиан Отступник. Овладев императорским престолом, он сбросил с себя маску лицемерного благочестия и выступил открытым врагом христианства, ненависть к которому уже давно таилась в его душе. Повсюду он начал поднимать разлагавшееся язычество и, вместе с тем, унижать и подавлять христианство. Так как Антиохия была одним из главных оплотов христианства, которое там именно впервые и выступило под своим собственным именем (Деян. Апост. XI, 26) и имело славных учителей и доблестных исповедников, то Юлиан не преминул обратить свое внимание на этот очаг ненавистной ему религии и принял все меры к тому, чтобы подавить и истребить ее. При этом, однако, он был слишком дальновиден, чтобы действовать наподобие прежних императоров-гонителей. Он знал из истории, что грубое гонение не может достигнуть истребления той религии, для которой кровь ее мучеников и исповедников всегда была плодотворным семенем, и поэтому он прибег к другим мерам и стал действовать, с одной стороны, положительно, поднимая унылый дух язычников, а с другой – отрицательно, подвергая христианство всевозможным стеснениям, издевательствам и сатирам, в способности к которым нельзя было отказать этому царственному вероотступнику. Направляясь в Антиохию, Юлиан не преминул посетить ее предместье Дафну, где находился славившийся в свое время храм Аполлона. Некогда храм этот с окружавшей его рощей являлся местом постоянных языческих торжеств и молений, но теперь Юлиан поражен был его пустотой. Даже жертву не из чего было принести, и встретивший его жрец должен был заколоть по случаю этого неожиданного торжества своего собственного гуся. Эта картина глубоко поразила Юлиана, и, тем более что тут же поблизости находившийся христианский храм, в котором находились почитавшиеся христианами мощи св. Вавилы, оглашался священными песнопениями и наполнен был молящимися. Юлиан не стерпел и тогда же велел закрыть христианский храм и мощи из него удалить. Это несправедливое распоряжение, однако, не подавило духа христиан. Они совершили торжественное перенесение мощей, и когда совершалась эта величественная процессия, оглашавшая окрестности и улицы Антиохии пением стихов псалма: «Да посрамятся кланяющиеся истуканам, хвалящиеся о идолах своих», то Юлиан ясно мог видеть многочисленность христиан и их восторженную преданность своей вере. Тогда, изменяя своему философскому спокойствию и лицемерной веротерпимости, он велел арестовать многих христиан, бросить их в тюрьму, а некоторых даже приказал подвергнуть пыткам. Между тем, гнев небесный разразился над капищем идольским. Храм Аполлона, о котором так заботился Юлиан, был поражен ударом молнии и сгорел дотла. Ярость Юлиана была безгранична, и он, заподозрив христиан в поджоге, велел закрыть главный христианский храм в Антиохии, причем престарелый пресвитер его св. Феодорит, отказавшийся выдать языческим властям святыни храма, был предан мученической смерти. Одна знатная вдова, Публия, подверглась побоям за то только, что, когда Юлиан проходил мимо ворот ее дома, из него послышалось пение псалма: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!» Двое из молодых военачальников императорской гвардии, Иувентин и Максимин, однажды в товарищеской компании выразили жалобу на эти несправедливости правительства по отношению к христианам и по доносу немедленно были арестованы, заключены в тюрьму, и, когда они отказались склониться к язычеству, то Юлиан приказал их казнить. Ночью они были обезглавлены, а тела их с должными почестями погребли христиане. Давая волю своей ярости, Юлиан, однако, в то же время понимал, что христианство нельзя подавить подобными жестокостями, которые только подымали мужество и дух в христианах. Поэтому он действовал и иными способами, а именно, литературным путем. Он сам писал сатиры на христианство, издавал сочинения в опровержение чудес и Божества Иисуса Христа, а сам в то же время всячески стеснял для христиан способы образования, запрещая им преподавать в школах и закрывая сами школы, облагал христиан большими налогами, конфисковывал церковные имущества и изгонял епископов и священников, в войсках обходил христиан наградами, в провинциях ставил губернаторами лиц, известных своей ненавистью к христиан ству, и сквозь пальцы смотрел на усердие их в искоренении ненавистной ему веры всякими, часто кровавыми, средствами. Когда один из префектов обратил его внимание на совершающиеся в провинциях жестокости над христианами, то он в негодовании воскликнул: «Что за беда, если десять галилеян падут от руки одного язычника!» Наконец, в вящее издевательство над христианством, он порешил восстановить в Иерусалиме храм иудейский, чтобы этим опровергнуть предсказание Иисуса Христа о его полном разрушении.

Все эти события происходили на глазах отрока Иоанна. Хотя он уже в отрочестве отличался необычайной для его лет сосредоточенностью, избегал сотоварищества и любил предаваться в тиши своего дома уединенным размышлениям, однако не мог оставаться вполне равнодушным к тому, что происходило вне его дома, и так как его благочестивая мать, несомненно, переживала много тревожных дней во времена этих гонений на христианство, то и он должен был разделять ее тревоги и опасения. Можно даже думать, что Иоанн принимал живое участие в делах христиан. Читая его восторженное похвальное слово, произнесенное впоследствии над гробом святых исповедников веры Христовой, доблестных воинов Иувентина и Максимина, нельзя не вынести того впечатления, что он сам когда-то участвовал в погребении этих мучеников и сам со множеством других христиан проливал над их обезглавленными телами горячие слезы. Неистовства Юлиана закончились с его заслуженной гибелью во время персидского похода, когда он, смертельно раненный, в безумной ярости бросал к солнцу комья грязи со своей запекшейся кровью и в предсмертном издыхании воскликнул: «Ты победил меня, Галилеянин!» После него престол перешел к Иовиану, который в течение своего короткого царствования старался загладить вред, причиненный христианству его предшественником: он восстановил на воинском знамени имя Христа, освободил церкви от налогов, возвратил епископов из ссылки. Так же действовал и его преемник Валентиниан, и хотя он совершил крупную ошибку, пригласив в соправители к себе Валента, которому предоставил Восток, но, в общем он старался излечить раны, нанесенные христианству царственным вероотступником, и, действительно, немало сделал в этом отношении, предписав, например, празднование воскресного дня и запретив разные волшебства и ночные жертвоприношения, под предлогом которых язычники совершали всевозможные гнусности и поддерживали в массах народа вражду к христианству.

К этому более спокойному времени Иоанн был уже юношей. При вступлении Валентиниана на престол Иоанну было уже около 18 лет. Материнское сердце Анфусы восторгалось при виде сына, который, как сокровище охраняемый ею, а течение столь многих лет от всяких вредных влияний и опасностей, теперь проявлял все признаки великих дарований. И любящая мать сочла своим долгом дать ему возможность устроиться в мире согласно с его положением и дарованиями. Для успеха на житейском поприще ему необходимо было закончить свое образование каким-нибудь специальным курсом, и она, заметив в нем предрасположение к ораторству и глубокомыслию, предоставила ему возможность поступить в школу знаменитейшего в то время учителя красноречия Ливания. Это был язычник-софист. Он упорно держался язычества и мечтал о возрождении его на новых философских началах. К христианству он относился свысока, и хотя не питал к нему ожесточенной вражды, но не прочь был посмеяться над его странными-де верованиями в какого-то «сына плотника». Посетив однажды христианскую школу в Антиохии, находившуюся под руководством весьма набожного и строгого учителя-христианина, Ливаний с иронией спросил последнего: «А что поделывает теперь сын плотника?» На этот кощунственный вопрос учитель серьезно ответил: «Тот, Кого ты насмешливо называешь сыном плотника, в действительности есть Господь и Творец неба и земли. Он, – добавил учитель, – строит теперь погребальные дроги». Вскоре после этого пришло известие о неожиданной смерти Юлиана, и насмешливый ритор не мог не призадуматься над полученным им от христианского учителя ответом. Во всяком случае, он не отличался какой-нибудь фанатичной, слепой враждой к христианству, а потому и прохождение курса высшего красноречия у него не было опасным даже для христианских юношей. У него, например, учился святой Василий и даже впоследствии поддерживал переписку с ним. Не мог опасаться никаких дурных влияний от него и святой Иоанн, воспитанный в благочестивом доме своей матери, владевший духовным оружием для отражения всяких нападений на свою веру. И он, со свойственной ему жаждой к знанию, отдался науке и сразу обнаружил такие дарования и стал делать такие успехи, что невольно восторгал своего учителя. Последний, отчасти не без тревоги, видел, как в его школе вырастал этот необычайный оратор, который угрожал со временем затмить самого учителя, и это тем более беспокоило его, что Иоанн был христианином и готовился быть великим глашатаем и проповедником христианства, между тем как сам Ливаний все еще надеялся воскресить разлагающийся труп язычества. Нет сомнения, что старому софисту крайне хотелось бы склонить молодого оратора к своим убеждениям, и эта тайная надежда заставляла его с особенным вниманием относиться к своему любимому ученику. Но надежда его оказалась тщетной. Иоанн в это время уже почти наметил свой жизненный путь, решив посвятить себя служению своему Господу Иисусу Христу, и старый софист, будучи на своем смертном одре, с искренней скорбью ответил своим приближенным на вопрос, кого бы он желал назначить своим преемником по школе: «Иоанна, – простонал он, – если бы не похитили его у нас христиане».

Наряду с красноречием Иоанн изучал и философию у некоего философа Андрагафия, также славившегося в Антиохии, философия в это время уже давно потеряла свой прежний классический характер, и под ней разумелось по преимуществу поверхностное изучение прежних философских систем, причем недостаток глубины мысли прикрывался потоками туманного и напыщенного красноречия. Но более выдающиеся представители философии все-таки умели придавать своей науке характер некоторого любомудрия, и, если им удавалось проникать в законы духовной жизни человека, то уже этим они оказывали услугу своим ученикам, так как обращали их внимание от пестроты внешних явлений в таинственную область духовного мира. К числу такого рода философов, вероятно, принадлежал и Андрагафий, и если Иоанн впоследствии проявлял изумительную способность проникать в глубочайшие тайники душевной жизни людей, чем блистают его проповеди и трактаты, то помимо природной духовной проницательности он обязан был этим немало и своему учителю.

Закончив свое образование, Иоанн во всеоружии талантов и знаний готов был вступить на жизненный путь. Перед ним, как знатным и блестяще образованным юношей, открывалось широкое поприще. По своему положению он мог бы поступить и на государственную службу, но недавно пережитые крутые повороты на императорском престоле, отозвавшиеся и на всей администрации, могли подорвать доверие к прочности такого рода службы, и потому Иоанн предпочел более свободное занятие – адвокатурой, – занятие, которое, не стесняя человека известными обязанностями, в то же время открывало молодым, даровитым людям путь к высокому и почетному положению в обществе. Почти вся знатная молодежь того времени начинала свою общественную жизнь адвокатурой, и ей занимались, например, святые Василий Великий, Амвросий Медиоланский, Сульпиций Север и другие знаменитости того времени. Это занятие сразу ввело Иоанна в бурный круговорот жизни, и он стал лицом к лицу с тем миром неправд, козней, обид и угнетений, вражды и лжи, слез и злорадства, из которых слагается обыденная жизнь людей и которых он не знал в мирном доме своей благочестивой матери. Эта оборотная сторона жизни, хотя и претила его неиспорченной душе, однако дала ему возможность познакомиться с той бездной неправд и порока, которая часто прикрывается ложью и лицемерием, но на суде выступает во всем своем безобразии, и эта именно судейская деятельность и дала Иоанну впоследствии возможность изображать пороки с такой беспощадностью, которая, обнажая их во всей гнусности, тем самым возбуждала невольное отвращение к ним. Адвокатство, вместе с тем, приучило его к публичному ораторству, и он сразу же обнаружил на этом поприще такие блестящие успехи, что им невольно восхищался его старый учитель Ливаний. Молодому адвокату, очевидно, предстояла блестящая будущность: его ораторство приобретало ему обширную известность, которая, давая ему изобильные денежные средства, вместе с тем открывала дорогу к высшим государственным должностям. Из среды именно наиболее даровитых адвокатов, приобретавших себе имя в судах, правительство приглашало лиц, которым предстояло управление провинциями, и Иоанн, идя по такой дороге, мог постепенно достигнуть высших должностей – подпрефекта, префекта, патриция и консула, с каковым соединялся и титул «знаменитый» – illustris . Это не могло не увлекать юношу, который только что выглянул на широкий свет Божий, тем более что с этой жизнью неразлучны были и всякие общественные удовольствия и развлечения. Человек общества должен был непременно посещать театры и цирки и волей-неволей отдаваться тем увлечениям и страстям, которыми светские люди старались наполнить пустоту своей жизни. И Иоанн, действительно, со своими молодыми друзьями и товарищами посещал эти места развлечений, но именно тут его неиспорченная натура более всего и возмутилась против такой пустоты. Как адвокатство, так и эти развлечения с неотразимой очевидностью показали ему всю пустоту и ложь подобной жизни, и он увидел, как далек этот действительный мир с его неправдами и злобами, с его страстями и пороками, от того божественного идеала, который представлялся ему, когда он, по его собственному любимому выражению, напоив свою душу из чистого источника Священного Писания, с непорочным сердцем вступил на поприще жизни. Его душа не могла выдержать этого испытания, и он решил порвать всякую связь с миром лжи и неправды, чтобы всецело посвятить себя служению Богу, которое сделалось потребностью его души,

Этому благотворному переворот много посодействовал один из его ближайших друзей и сверстников. Василий. (Этого Василия не нужно смешивать со св. Василием Великим Кесарийским, который был гораздо старше Иоанна и занимал уже высокое место, когда последний был еще отроком.) Иоанн восторженно говорил о дружбе, которая связывала его с ним еще в отрочестве. «Много было у меня друзей, – говорит он в начале своей книги «О священстве», – искренних и верных, знавших и строго соблюдавших законы дружбы, но из многих один превосходил всех других любовью ко мне. Он всегда был неразлучным спутником моим: мы учились одним и тем же наукам и имели одних и тех же учителей; с одинаковой охотой и ревностью занимались красноречием и одинаковые имели желания, проистекавшие из одних и тех же занятий». Но вот между друзьями легла тень разделения. Когда Иоанн отдался светской общественной жизни, его друг Василий посвятил себя, «истинному любомудрию», т.е. принял иночество. Пример друга не мог не повлиять и на Иоанна, и хотя он в течение некоторого времени предавался еще житейским мечтам и увлечениям, но виденная им оборотная сторона мирской жизни настолько поразила его, что и он стал понемногу освобождаться от житейской бури, опять сблизился с Василием, который не преминул оказать на него все доброе влияние, к какому только способна истинная дружба, и Иоанн решил бросить этот жалкий, суетный мир с его злобами и нескончае мыми треволнениями, чтобы всецело посвятить себя Богу и истинному любомудрию.

Друг глубоко обрадовался этой, перемене в жизни своего сотоварища, и намерение их совместно подвизаться на поприще иноческой жизни готово было осуществиться. Но неожиданно встретилось важное препятствие, и именно – со стороны благочестивой Анфусы. Воспитав сына и поставив его на житейскую дорогу, она достигла цели своих многолетних забот и как мать, конечно, радовалась успехам своего сына. Правда, она не могла не беспокоиться при виде того, как ее сын-юноша отдавался житейской буре, и потому она, по ее собственным словам, ежедневно подвергалась за него тысяче опасений, но утешалась тем, что пройдет пыл молодости, и ее возлюбленный сын, достигнув возраста мужа совершенного, вместе с тем придет в меру возраста Христова и сделается в общественной жизни достойным и своего положения, и христианского звания. Какой же скорбью было поражено ее нежное материнское сердце, когда она узнала, что ее возлюбленный Иоанн решил вступить в иноческую жизнь! Все ее надежды разлетались в прах, и она не могла этого вынести. Призвав на помощь всю силу убедительности своей материнской любви, она со слезами стала умолять его не повергать ее во второе вдовство, и эти слезы не могли не поколебать его решения. Он отказался от своей мысли и остался в доме матери, хотя теперь уже был совершенно чужд всяким мирским увлечениям и всецело предавался подвигам благочестия, изучая Священное Писание, которое навсегда сделалось главным источником, напоявшим его жаждущую душу. Вместе с Василием они посещали особую подвижническую школу, где Священное Писание преподавалось известнейшими в то время учителями-пресвитерами Флавианом и Диодором, и эти благочестивые учители, и особенно Диодор, окончательно укрепили его в мысли посвятить себя всецело Богу. Вероятно, через эту школу, а может быть еще раньше, Иоанн сблизился с благочестивым епископом Мелетием, который, обратив внимание на даровитого и благочестивого юношу, привязал его к себе и совершил над ним святое Таинство Крещения. В это время Иоанну было около 22 лет (369 г.). Причина, почему так долго откладывалось его крещение, объясняется отчасти обычаем того времени – откладывать крещение до зрелого возраста, когда пройдут все увлечения молодости, а также, вероятно, и обстоятельствами времени. Антиохийская церковь в это время обуревалась печальными смутами, которые производились арианами. Захватив власть в свои руки, они дерзко и сильно теснили православных, притом сея раздоры и между ними самими, так что благочестивый епископ их Мелетий несколько раз подвергался изгнанию. В таком положении дело находилось в первые годы детства Иоанна и с промежутками продолжалось в течение более двадцати лет. Поэтому вполне естественно, что глубоко преданная Православной Церкви Анфуса и с этой стороны имела достаточно основания откладывать крещение своего сына, чтобы не сделаться сообщницей пагубной ереси. Теперь смута немного улеглась, епископ Мелетий мог возвратиться в Антиохию и вновь занял свой престол, и христиане Антиохии могли со спокойной совестью и безопасно принимать крещение. Крещение оказало на Иоанна глубокое действие – он всей душой отдался подвигам благочестия. Архипастырь Мелетий, заметив его благочестивые наклонности, возвел его в должность чтеца, которая дала ему возможность вполне удовлетворить свою любовь к чтению Священного Писания. Чтобы всецело сосредоточиться на этом упражнении, Иоанн даже наложил на себя обет воздержания в слове, и недавний адвокат и оратор сделался почти молчальником: удерживался от всякого празднословия и шуток и этим копил в себе духовные силы, которые так понадобились ему впоследствии.

Между тем, в Антиохии опять начались смуты: ариане, пользуясь содействием императора Валента, вновь начали теснить православных, и Мелетий был сослан в заточение. Положение православных вообще было тяжело, а служителей Церкви в особенности. У Иоанна случилось несчастье: скончалась его благочестивая мать Анфуса. Теперь, оставшись совершенно одиноким, он решил совсем покончить с этим грешным миром, исполненным всяческих смут, треволнений и огорчений, и удалиться в пустыню – для отшельнической жизни. Его друг Василий торжествовал и радовался за своего сверстника, и оба они старались как можно больше друзей и товарищей своей юности обратить к этому истинному любомудрию. Сам пылая ревностью к духовному подвижничеству, Иоанн был поэтому тем более огорчен, когда узнал, что один из его друзей, Феодор, еще недавно предавшийся истинному любомудрию и стремившийся к подвижничеству, изменил своему решению и, увлекшись любовью к некоей Гермионе, задумал было оставить отшельничество и жениться на своей возлюбленной. До крайности огорченный этим, Иоанн написал своему другу два чрезвычайно сильных и красноречивых увещания, в которых, оплакав падение друга и изобразив суетность мира с его прелестями, призывал Феодора оставить свою суетную мысль и возвратиться к любомудрию. Увещевания, это первое его христиански-назидательное творение, возымели силу, и Феодор раскаялся в своей слабости и возвратился к иноческой жизни.

Молодые друзья со всем пылом юности отдались духовным подвигам, и Иоанн теперь «соперничал» со своим другом Василием в делах благочестия: подвизаясь сам, он и других поощрял к подвигам делом и словом, возбуждая в ленивых стремление к небесам – через умерщвление своей плоти и порабощение ее духу. Слух об их необычайном подвижничестве распространился по окрестностям, и к ним отовсюду потянулись страждущие духом и телом и получали исцеление. Около этого времени Иоанн написал свои два слова «О сокрушении» к инокам Димитрию и Стелехию, преподав в них урок утешения всем духовно страждущим и сокрушающимся о грехах своих. Православные жители Антиохии удивлялись подвигам молодых иноков, и даже собор епископов пришел к мысли, как хорошо было бы поставить их ближе к Церкви, тогда нуждавшейся в самоотверженных пастырях. И вот пронесся слух, что составился уже план взять их обоих, Иоанна и Василия, и рукоположить в епископов. В те смутные времена подобные случаи были нередки, в сан епископа возводились и молодые люди, если они оказывались достойными этого сана по своему уму и благочестию. Честь предстояла великая, но эта весть чрезвычайно поразила и встревожила Иоанна. Он для того и удалился в пустыню, чтобы в уединении спасать свою душу – вдали от треволнений мира сего, а теперь опять хотят поставить его среди этих треволнений и притом в таком высоком сане, о котором он и помыслить не смел. Поэтому он решил так или иначе уклониться от этого избрания, и так как друг его Василий оказался более склонным к предызбранию Божию, то он даже нарочно посодействовал ему в этом, а сам укрылся в пустыню. Василий, действительно, был рукоположен в епископы, и когда, узнав о решении своего друга, стал сетовать на него, то чтец Иоанн в оправдание себя и в утешение сотоварища написал знаменитую книгу «Шесть слов о священстве», в которой изложил всю возвышенность и трудность пастырского служения. Эта книга сделалась навсегда необходимым руководством для всякого пастыря душ, и именно из нее черпали и доселе черпают для себя духовное мужество и силы все истинные пастыри, добре правящие слово истины. Василий, успокоившись от волнения, ревностно предался своему архипастырскому служению и в качестве епископа Рафанского впоследствии участвовал во Втором Вселенском Соборе в 381 году.

Между тем, Иоанн, избегнув епископства, еще сильнее предался своему духовному подвижничеству. В это смутное время, когда в политической жизни чувствовалась тяжелая неопределенность, а в церковной продолжалось пагубное господство ариан, многие благочестивые люди предпочитали за лучшее бросить этот жалкий мир с его смутами, треволнениями и бедствиями, чтобы в пустыне найти себе полное успокоение.

Там, в безмолвном уединении, среди вечно прекрасной природы, смолкали все злобы мира сего и отшельники с облегченным сердцем пеклись о спасении своей души. Поэтому окрестные горы Антиохии наполнились отшельниками, и из них составилась целая община, которая и вела полную духовных подвигов жизнь. Это были истинные воины Христовы, постоянно стоявшие на страже против нападений плоти, Уже в полночь они поднимались на молитву и оглашали пустынные горы стройным псалмопением. Отдохнув немного, они затем с восходом солнца опять вставали и совершали утреню, после чего каждый занимался в своей келье чтением Священного Писания или переписыванием священных книг. В течение дня, в определенные часы, они опять собирались на общую молитву, называвшуюся часами, а в промежутки занимались разными видами труда, чем добывали себе скудное пропитание. По обету нестяжательности, все у них, как и во времена апостольские, было общее, так что неизвестны были сами слова – мое и твое. Трудна и сурова была жизнь этих подвижников, но они находили себе полное вознаграждение в том душевном мире, который водворялся в них, услаждая их надеждой на Божие милосердие и радостью о благодати, низливавшейся на них свыше. Четыре года Иоанн провел в этой иноческой обители (375–378), и суровая жизнь только еще более усилила его ревность к подвижничеству. Правда, для него, воспитывавшегося в довольстве, под любящим попечением матери, в богатом доме, где все его нужды удовлетворялись слугами, было труднее, чем для кого-нибудь сносить все тяготы отшельнической жизни в этой суровой обители подвижников. И действительно, он и сам опасался предстоящих ему трудов, тем более что и по самой слабости своей телесной он мог не выдержать такого сурового подвижничества. Но, слабый телом, он был могуч духом и не только преодолел все трудности иноческой жизни, но вместе с тем вел и борьбу с опасным духом времени, вздымавшимся против монашества. Этот враждебный монашеству дух начался с воцарением императора Валента. Увлеченный сетями ариан, Валент оказался жестоким врагом православных и начал против них беспощадное гонение. Зная, что главный оплот Православия есть монашество, он всю свою ярость направил против иноков. По его приказанию были разорены знаменитые Нитрийские монастыри, и это гонительство закончилось варварским сожжением 24 православных пастырей в Никомидии. Даже язычники негодовали на подобную бесчеловечность, но, тем не менее, нашлось много таких, которые, воспользовавшись настроением императора, и сами содействовали ему, ставя всевозможные преграды для лиц, желавших принять иноческое житие и выставляя иноков врагами отечества и государства. И вот в это тяжелое время Иоанн выступил поборником монашества и написал слова «К враждующим против тех, которые привлекают к монашеской жизни». В них он излил весь пыл своего иноческого сердца и красноречиво доказал, какое счастье находит душа в пустыне – в уединенном собеседовании с Богом. Под тем же впечатлением он написал и небольшое рассуждение под заглавием «Сравнение власти, богатства и преимуществ царских с истинным и христианским любомудрием монашеской жизни». Эти творения составляют неиссякаемый источник назиданий для иноков и стремящихся к иночеству. Назидая других, Иоанн еще строже относился к себе самому и, не удовлетворяясь подвигами общежительного монастыря, наконец, удалился из него, чтобы уединенной жизнью в пещере подвергнуть свою плоть еще более суровым испытаниям. Он чувствовал в себе силу Илии или Иоанна Крестителя и подобно им стремился в пустыню, чтобы там, вдали от мира, приготовить себя на предстоявшее ему великое служение. По своей ревности к подвижничеству он готов был навсегда поселиться в пустыне, но Промысл Божий рассудил иначе. Такому великому светильнику не надлежало быть под спудом, в пустыне и в пещере, но нужно было ярко светить всем на свещнице церковной. Суровое подвижничество расстроило здоровье Иоанна, и он по необходимости должен был оставить пустыню и возвратиться в Антиохию. Там его с радостью встретил блаженный Мелетий и посвятил в сан дьякона. Уклонившись раньше от высокого сана епископа, Иоанн теперь смиренно принял сан дьякона (380 г.), и с этого времени начался новый период в его жизни.

Служение Иоанна Златоуста в сане дьякона и пресвитера в Антиохии (381–398 гг.)

Приняв священный чин дьяконства, Иоанн опять возвратился в мир, но уже не как раб его, а как деятель в нем. Во дни своей юности он увлекался разными прелестями и удовольствиями обыденной мирской жизни; теперь он как служитель Церкви выступил на борьбу с этими прелестями и, исполненный духовного мужества, начал с ревностью исполнять свое служение. Обязанности дьякона в то время были весьма сложны. Кроме исполнения поручений епископа и служения в церкви, он должен был особенно заботиться о разных нуждах немощных и бедных христиан. Ему приходилось посещать больных и утешать умирающих, помогать бедным и изыскивать средства на их содержание. Должность трудная, требовавшая полного самоотвержения и любви, но вместе с тем она была и превосходной школой для приготовления к высшему пастырскому служению. В пустыне Иоанн, заботясь о спасении своей собственной души и не видя всех немощей и бедствий, удручающих страждущее человечество, мог ослабеть в своем человеколюбии, так как, не видя пред собою несчастных, нетрудно и совсем забыть о них. Теперешнее служение вновь поставило его в среду действительной жизни и открыло пред его глазами весь этот мир, полный слез и страданий. И раньше, будучи адвокатом, он мог знакомиться с оборотною стороною мирской жизни; но там самое его занятие побуждало его становиться на сторону сильных и богатых в их тяжбах со слабыми и бедными; теперь же он выступил непреоборимым защитником этих последних, и ему часто приходилось бороться с жадностью богачей, укрощать их хищные посягательства на тощую казну бедняков, защищать обездоленных лиц от притеснений алчных и бессердечных чиновников и таким образом по возможности облегчать жизнь тех труждающихся и обремененных, которых особенно призывал к себе и Спаситель Христос. Таким образом, Иоанн прошел двойное воспитание: воспитание в пустыне, укрепившей в нем дух и очистившей в нем сердце, и воспитание в общественной жизни, которая показывает людей в их немощах, бедствиях, неправдах и пороках. Картина печальная, но знакомство с ней было необходимо для него в предстоявшем ему служении, и она именно сделала из него того истинного пастыря и благотворителя страждущих, каким он стал впоследствии. Первое серебро, которое он отдал бедным, было его собственное, и с этого времени до самой смерти он ничего не называл своим, и все, что имел, считал принадлежностью бедных.

С саном дьяконства не соединялось церковное учительство, принадлежавшее пресвитерам, да и сами обязанности этого преимущественно благотворительного служения не давали времени и возможности для такого учительства. Но не выступая со словесным учительством, Иоанн не оставлял учительства письменного, и к этому времени относится несколько его замечательных рассуждений, каковы «Три слова к подвижнику Стагирию», в которых он преподал одному из друзей своей юности утешение в объявшем ею унынии, доказав, что все в человеческой жизни находится под ведением Промысла Божия, и потому все направляется к лучшему и именно к посрамлению исконного человеконенавистника – дьявола, а также рассуждения «О девстве» и «К молодой вдове». Оба эти рассуждения исполнены самых возвышенных мыслей, а последнее отличается тем большею сердечностью, что в нем Иоанн мог ссылаться на пример собственной матери, которая нашла достаточное утешение во вдовстве, всецело посвятив себя материнской заботе о достойном воспитании своего сына. Во всех этих рассуждениях Иоанн выступал строгим ревнителем телесной чистоты, и в них содержится все, что только может служить к укреплению духа в борьбе с искушениями плоти. Наконец, можно думать, что в это время вышла в свет в окончательно обработанном виде и книга «О священстве», которая, сначала написанная лишь для друга Василия и обращавшаяся в тесном кружке друзей, теперь издана была в назидание для всех служителей Церкви и всех вообще христиан.

В сане дьякона Иоанн прослужил пять лет. Между тем благочестивый епископ Мелетий закончил свою исполненную испытаний жизнь, а на его место избран был уважаемый всеми за пастырское учительство пресвитер Флавиан. Новый епископ давно уже знал Иоанна, который был его учеником по антиохийской школе, и, видя в нем полезнейшего деятеля для Церкви, возвел его в сан пресвитера (386 г.). Иоанну было в это время около 39 лет, и он, достигнув возраста мужа совершенного, с полным сознанием важности своего служения вступил в отправление своей должности.

Труд ему предстоял весьма большой, Если где, то именно в Антиохии требовались пастыри, которые имели бы достаточно мужества и ревности, чтобы бороться со множеством всяких препятствий к истинно христианской жизни. Антиохия была одним из самых больших и богатых городов Востока. В это время в ней числилось до 200 тысяч душ, из которых одна половина была язычники и иудеи, а другая – христиане. Доживавшее свой век язычество здесь имело своих виднейших представителей, которые, не желая признать очевидно торжествовавшее победу христианство, силились выставить против него жалкие обрывки своей учености и философии и в то же время незаметно подновить само язычество, истолковывая его в более возвышенном смысле. В языческих школах преподавали знаменитые по тому времени риторы и философы, у которых учились даже христиане, причем многие из последних не могли не заражаться воззрениями своих учителей. С другой стороны, иудеи, сильные своим богатством и промышленностью, держали население в своих руках и, как ненавистники христианства, не прочь были иногда заключать союз даже с язычниками, чтобы, так или иначе, наносить удары ненавистной для них «религии Креста». Затем уже самая совместность жизни христиан с язычниками и евреями, с которыми их по необходимости должны были связывать многочисленные деловые, торговые и промышленные интересы, естественно накладывала на них своеобразную печать, и в них не могло уже быть той цельности и непосредственности религиозного настроения, какие бывают в городе, населенном только христианами. В огромной части это были еще полуязычники. Они приняли христианство как религию, исполняли ее внешние пред писания и постановления, но духом ее еще мало были проникнуты и в жизни много было нравов и обычаев, отзывавшихся язычеством. Под влиянием такой смеси убеждений среди христиан постоянно выступали учителя, которые хотели собственным разумом, наподобие языческих философов и риторов, постигать и переделывать христианство. Отсюда между различными учителями являлись споры и распри, образовывались различные направления и партии, которые вели между собою часто ожесточенную борьбу, вносившую крайние смуты в церковную жизнь. Некоторые учителя прямо выступали проповедниками ересей и разных заблуждений, становились во главе расколов, и все это вместе делало Антиохийскую церковь подобной кораблю, обуреваемому непрестанными ветрами. Тут были представители разных ересей – и ариане, и аномеи, и гностики в их различных видах, были вожаки расколов, и пастырям Церкви необходимо было бороться со всеми этими врагами истинной веры.

Если не чиста была религия, то не могла быть высокой и нравственность. Конечно, были люди высокоблагочестивые, вполне достойные своего звания, но большинство вело жизнь полуязыческую, предавалось страстям и всевозможным неприличным для христиан увеселениям. Для них театры или цирки были более привлекательны, чем церкви. А вместе с тем мало было и христианской любви к ближним. Как и вообще в больших промышленных городах, особенно в древности, рядом с несметными богатствами ютилась самая жалкая нищета, рядом с великолепными дворцами и па латами богачей, не знавших, как и чем тешить свои похоти, жили бедняки, которые не уверены были в завтрашнем дне и часто погибали от голода и болезней. Отсюда, естественно, проистекали разные общественные смуты, и если богачи старались удовлетворять свою алчность всевозможными притеснениями бедных, то в свою очередь последние при всяком удобном случае старались отомстить своим притеснителям, и Антиохия была неоднократно свидетельницей кровавых мятежей, в которых до необычайности разыгрывались все самые дикие страсти. Чтобы править столь обуреваемым кораблем Церкви, необходимы были доблестные пастыри.

Таковым именно и был Иоанн. Сам родом из Антиохии, он знал свой родной город со всеми его хорошими и дурными сторонами, знал не только по внешности, но проникал и во все тайны его внутренней жизни. Лучше пастыря для Антиохии и не могло быть. Это вполне сознавал благочестивый епископ Флавиан и, ценя в своем ученике незаменимого помощника, предоставил ему самую широкую свободу деятельности и главным образом свободу проповедания. В сане дьякона Иоанн занимался лишь делами благотворительности, теперь он выступал в качестве церковного учителя, и сразу обнаружил свои необычайные дарования. Уже первая, произнесенная им проповедь, именно по случаю посвящения его в сан пресвитера, произвела на многочисленное собрание молящихся, прибывших на торжество посвящения своего любимого дьякона, неизгладимое впечатление. Но эта проповедь скорее говорила о скромности и необычайном смирении проповедника, чем о его достоинствах, зато, чем дальше, тем более развертывался талант нового проповедника, и по Антиохии, жадной ко всяким новостям и слухам, быстро разнеслась молва, что явился проповедник, которого стоит послушать. И храм, где он служил и проповедовал, всегда наполнялся слушателями, которые с изумлением и восторгом внимали вдохновенным речам Иоанна. Антиохийцы любили красноречие и поэтому высоко ценили таких риторов, как Ливаний. Но теперь они слышали оратора, который далеко превосходил и этого знаменитого ритора, и превосходил самой силой и убедительностью своей речи. Ливаний со своим напыщенным красноречием, искусственными словооборотами и звонкими фразами мог увлекать и услаждать слух, но не затрагивал сердца. Напротив, его ученик, не прибегая ни к какому искусственному словосплетению и не увлекаясь звоном фраз, поражал необычайной жизненностью своей речи: у него каждое слово дышало силой и жизнью, потому что бралось из известной всем действительности и пояснялось примерами, которые были одинаково понятны и высокообразованному патрицию и самому последнему земледельцу. Таких проповедей еще никогда не раздавалось в Антиохии, и жители ее с изумлением внимали словам проповедника, который всецело овладевал их сердцами, так что они то трепетали от изображения ужасов гнева Божия, то ликовали от надежды на бесконечное милосердие. Когда вдохновенный проповедник изобличал пороки своего города – бичевал алчность и немилосердие богачей, низость и мятежность бедных, тщеславие и хищничество чиновников, пустоту и развращенность женщин, то стоявшие в храме не могли не краснеть и не содрогаться от сознания своей порочности, когда же он заключал свое слово призывом к покаянию и исправлению, с обетованием высшей помощи в этом святом деле, то слушатели не выдерживали и прерывали речь проповедника оглушительными рукоплесканиями. Антиохийцев особенно удивляло и то, что Иоанн не читал своих проповедей, произносил их от полноты своего сердца, вел живые изустные беседы со своими слушателями. Никогда раньше ничего подобного не было в Антиохии, и никто еще не проповедовал слова Божия без книг или свитка. Иоанн был первым таким необыкновенным проповедником. Из уст его изливалась такая благодать, что слушатели не могли ни надивиться, ни насытиться его беседами. Поэтому не преминули явиться в церкви скорописцы, которые записывали за проповедником, а записи свои передавали или продавали многочисленным желающим. Проповеди его сделались предметом всеобщего разговора, и они прочитывались даже за пиршествами и на торжищах, и многие заучивали их наизусть. Когда становилось известным, что Иоанн будет вести беседу, то весь город приходил в движение: купцы оставляли свою торговлю, строители – свое строительство, адвокаты – судилища, ремесленники – свои ремесла и все устремлялись в церковь, так что послушать Иоанна считалось особенным счастьем, и все соперничали в придумывании похвальных ему слов: одни называли его «устами Божиими и Христовыми», другие сладкословесным, третьи – медоточивым, и таким образом уже в это время голос народа как голос Божий приуготовлял для него то звание – Златоустого, под которым имя его увековечено в истории и Церкви Христовой. Предание сохранило и сам случай, при котором Иоанн впервые был назван Златоустым. Не ограничиваясь нравственными наставлениями, Иоанн иногда выступал с догматическим учением о возвышенных истинах религии и нередко вдавался в такую богословскую премудрость, которая оказывалась недоступной для многих слушателей. При одном таком случае, одна простая женщина, с благоговением слушая великого проповедника, никак не могла проникнуть в смысл этих сладких для слуха слов и чисто с женской нетерпеливостью закричала ему из народа: «Учитель духовный, или лучше сказать – Иоанн Златоустый, ты углубил колодезь святого своего учения настолько, что наши короткие умы не могут постигать его!» Народ подхватил высказанное женщиной имя и, увидев в нем указание Божие, порешил звать своего любимого проповедника Златоустым. Этот случай, между прочим, не остался без влияния на самого Иоанна. Он убедился, что обращаться к народу с «хитросплетенным словом» бесполезно, и после этого всегда старался украшать свои беседы простыми и нравоучительными словами, так чтобы даже и самый простой слушатель мог понимать его и получать духовную пользу. Проповеди Иоанна имели тем больше силы и значения, что у него дар слова соединялся и с даром чудотворения, так что многие недужные получали от него не только душевное утешение, но и телесное исцеление.

Если и вообще Иоанн любил проповедовать слово Божие, так что не проходило такой недели, в течение которой он не провел бы той или другой беседы, а иногда проповедовал и по два и по три раза в неделю, то, при особенных случаях, еще более усиливалась его ревность и еще сильнее разгоралось вдохновение. К первым годам его пресвитерского служения относится состоявшееся чествование памяти высокочтимого архиепископа Антиохии Мелетия. Он скончался в 381 году в Константинополе, и тогда же прах его перевезен был в Антиохию, но вследствие неблагоприятных обстоятельств только уже по истечении пяти лет антиохийцы получили возможность должным образом почтить память своего глубокочтимого святителя. И это торжественное чествование, по всей вероятности, состоялось под влиянием самого Иоанна, глубоко чтившего память Мелетия как архипастыря. Чествование состоялось в первом году пресвитерского служения Иоанна, и по случаю этого торжества он произнес похвальное слово, в котором с неподдельным чувством благоговения к памяти почившего архипастыря изобразил его значение для Церкви, а также любовь пасомых к своему благочестивому архипастырю: великий святитель, и, отойдя от мира сего, продолжал жить со своей паствой. Речь произвела на всех неизгладимое впечатление, и имя сладкогласного проповедника сделалось неразлучным с именем антиохийского святителя. Но вскоре антиохийцы должны были еще более убедиться, какого великого пастыря имели они в лице Иоанна.

Прошло два года его пастырского служения в Антиохии. Приближался Великий пост 388 года. Население Антиохии издавна отличалось мятежностью, и народные страсти не раз вспыхивали с ужасной силой. То же случилось и теперь, и притом в необычайных размерах. Империя уже в течение почти 10 лет наслаждалась миром под мудрым управлением Феодосия, который, вступив на престол при самых трудных обстоятельствах, когда отовсюду угрожали варвары, своей храбростью сумел обеспечить мир и благоустроить государство. Он возвел своего сына Аркадия в сан Августа, и когда приблизилось пятилетие этого важного для его сына события, то он решил отпраздновать его самым торжественным образом по всей империи, присоединив к этому и торжество в честь десятилетия своего собственного царствования (хотя до исполнения его оставался еще год). Подобные празднества обыкновенно связывались с большими расходами, так как всем войскам раздавались щедрые подарки, по пяти золотых на человека. Чтобы не обременять государственной казны, Феодосий задумал обойтись сбором с больших богатых городов, которые за время его мирного царствования накопили огромные богатства. Но эти города менее всего оказались благодарными и вовсе не имели желания принять на себя расходы по общегосударственному торжеству. Первой восстала против императорского эдикта Александрия, а за ней последовала и Антиохия. Когда императорский эдикт о налоге был прочитан в Антиохии, то местные сенаторы, забыв свое достоинство, повскакали со своих мест и, выбежав на улицу, начали кричать, что новый налог разорит Антиохию и принудит ее жителей продавать свои имущества, своих жен и детей. Эти жалобы пали как искры на горючий материал. В Антиохии, как и во всех больших городах, была масса бездомных бродячих людей, которые готовы были воспользоваться всяким удобным случаем для мятежа, и они сейчас же пришли в движение, а за ними взволновалось и все население. Возбужденная толпа сначала направилась к дому епископа Флавиана, чтобы просить его походатайствовать об отмене налога; но так как его не оказалось дома, то все более возраставшая толпа начала производить буйства в городе, разрушила одну из самых богатых общественных бань и затем с яростными криками двинулась к дому губернатора, или претора. Правитель, захваченный неожиданно этим мятежом, счел за лучшее скрыться через потайные двери дома, и толпа ворвалась в саму преторию. Тут перед глазами ее открылось величественное зрелище: на самых видных местах безмолвно стояли статуи самого императора Феодосия, его супруги (уже покойной) императрицы Флациллы, сына их Аркадия и других членов императорского дома. Толпа почувствовала невольное благоговение перед этими безмолвными образами императорского величия, и более благоразумные стали увещевать народ разойтись. Но дело испорчено было несколькими шалунами мальчиками, которые стали бросать камнями в эти статуи, и когда один из шалунов метко угодил в одну из статуй, то удар камня как бы послужил сигналом к новому взрыву буйства в толпе. «Долой тиранов!» – заревела толпа, и при свирепых криках начали ломать и разбивать императорские статуи, которые с разными издевательствами влачились по улицам и в обезображенном виде были сброшены в реку Оронт.

Но лишь только все это совершилось, как сам народ опомнился и впал в страшное уныние, справедливо ожидая строгого наказания. Преступление было действительно великое. Император Феодосии мог все простить, кроме оскорбления, нанесенного его любимой, оплакиваемой им, жене Флацилле. Антиохийцы могли вполне ожидать страшного мщения со стороны оскорбленного императора. Он мог сжечь и разрушить Антиохию, а жителей ее казнить немилосердно или продать в рабство. Одна мысль о совершившемся приводила всех в ужас и оцепенение. Но что теперь делать? Кто может защитить антиохийцев от заслуженного ими мщения? Никто, кроме Бога, и народ с плачем бросился в церкви, ломая руки и в отчаянии колотя себя в грудь. Как никогда ему нужно было слово утешения, и все жаждали его услышать из уст Иоанна. Доблестный пастырь не остался равнодушен к бедственному положению своей паствы, но совершившееся преступление было так велико, что перед ним сомкнулись и его золотые уста. Пораженный невыразимым горем, он безмолвствовал в течение недели, как бы желая дать народной душе глубже почувствовать все безумие и греховность совершенного им буйства. Наконец, уже в субботу или воскресенье сыропустной недели он с глубокой печалью на челе явился к народу и не преминул обратиться к нему со словами пастырского утешения и назидания, и теперь более чем когда-нибудь народ чувствовал всю сладость вдохновенных речей своего любимого сладкословесного проповедника. «Что сказать мне или о чем говорить? – начал он среди вздохов и плача собравшихся. – Время слез теперь, а не речи; рыданий, а не слов; молитвы, а не проповеди. Содеянное так велико, рана неисцелима, язва так глубока, что она выше всякого врачевства и требует высшей помощи. Дайте мне оплакать настоящее бедствие. Семь дней молчал я, как друзья Иова: дайте мне теперь открыть уста и оплакать это общее бедствие. Кто пожелал зла нам, возлюбленные? Кто позавидовал нам? Откуда такая перемена? Ничего не было славнее нашего города; теперь ничего не стало жальче его. Народ, столь тихий и кроткий, всегда покорный делам правителей, теперь вдруг рассвирепел, так что произвел такие буйства, о которых и говорить непристойно. Плачу и рыдаю теперь не от важности угрожающего наказания, а о крайнем безумстве сделанного. От плача прерывается голос мой, едва могу открывать свои уста, двигать языком и произносить слова...» Вопли народа и особенно женщин и детей прерывали и заглушали эти потрясающие слова Златоуста. Но он не оставил своей паствы в этом отчаянном состоянии и преподал ей слова утешения, которыми отер горькие слезы, утешил боль сердец и успокоил всех надеждой на милосердие Божие. Нужно во всем и всегда полагаться на Бога. «Христианину, – говорил он, – должно отличаться от неверных и, ободряясь надеждой на будущее, стоять выше нападения зол человеческих. Итак, возлюбленные, перестаньте отчаиваться. Не столько мы сами заботимся о своем спасении, сколько заботится о нас создавший нас Бог».

С облегченным сердцем народ разошелся по домам. Между тем о нем уже заботился и его престарелый архипастырь. Когда из Антиохии прискакали в Константинополь гонцы с извещением о мятеже и своими рассказами могли настроить императора к самому ужасному, беспощадному мщению, престарелый епископ Флавиан решил сделать все возможное для смягчения царского гнева. Он был уже в преклонных летах и немощен телом; но, несмотря на это, он лично отправился в столицу, чтобы своим ходатайством утешить гнев императора. К несчастью, глубокие снега задержали его в горах Тавра, и гонцы прибыли раньше его; но он не пал духом и, преодолевая все препятствия и трудности, продолжал свой путь, пока с трепетным сердцем не прибыл в столицу. Никто не мог угадать, чем закончится это ходатайство любвеобильного, самоотверженного старца-архипастыря. Поэтому народ находился в необычайно томительном состоянии, и вот в это-то ужасное скорбное время Иоанн и был истинным утешителем страждущего народа. Изо дня в день, почти непрерывно в течение 22 дней он выступал со словами назидания и утешения перед своей несчастной паствой, и народ с трепетным вниманием слушал своего златоустого пастыря, который в своих знаменитых «Беседах о статуях» то с необычайной живостью изображал пережитые ужасы и буйства, возбуждая в народе стыд и негодование на свое собственное безумство и вызывая слезы раскаяния, то неподдельными чертами рисовал бесконечность милосердия Божия, пробуждая тем сладостную надежду на помилование, и народ каждый раз выходил из церкви все с более и более очищенным и успокоенным сердцем, воссылая Господу Богу благодарение за то, что ему выпало на долю неизмеримое счастье иметь столь великого и поистине доброго пастыря-проповедника.

Свои беседы к антиохийскому народу Иоанн продолжал в течение почти всего Великого поста. Так как умы всех были заняты одним и тем же вопросом, как-то поспеет престарелый архипастырь прибыть в столицу, как-то примет его император и каков будет исход его ходатайства, то и златоустый проповедник всецело занят был этими же самыми мыслями, и каждое известие или о путешествии Флавиана или о его ходатайстве служило исходной точкой для его бесед, которые поэтому и выслушивались всеми с трепетным сердцем и глубоким вниманием. Между тем приближалась развязка. Гонцы опередили престарелого Флавиана и раньше его передали императору известие о мятеже и нанесенном ему оскорблении. Император немедленно отправил особых уполномоченных сановников произвести строжайшее дознание, и вот эти сановники уже прибыли в город и начали не только производить расследование, но и расправу. Город объявлен был лишенным присвоенных ему прав и преимуществ, произведены были многочисленные аресты виновных, которых было так много, что в темницах не оказалось для них мест, и они были заперты в огромной постройке без кровли. Все население впало в уныние и отчаяние и, по-видимому, ниоткуда не было надежды на спасение. Но вот когда полномочные сановники в третий день своей расправы ехали к месту своего публичного заседания, им загородили дорогу какие-то странные люди с истощенными лицами. Это были окрестные отшельники, которые, услышав о страшном бедствии, постигшем Антиохию, оставили свои пещеры и явились в город, чтобы оказать посильную помощь несчастным. Не имея ничего общего с этим греховным миром и никого не боясь, кроме Бога, они смело выступили перед сановниками и умоляли их даровать милость и прощение Антиохии. Особенно неустрашимо действовал и говорил один из них, маленький немощный старец Македоний. Ухватившись за плащ одного из сановников, он заставил его сойти с коня и, когда тот сошел, начал его и другого полномочного убеждать, чтобы они испросили у императора милости и прощения несчастному городу. Ведь император – человек, и он может понять, как опасно для человека губить подобных ему. В состоянии ли он будет воскресить тех, которые падут жертвой его гнева? Пусть вспомнит о гневе Божием. Сановники были поражены этими словами необычайного отшельника, глубоко почитавшегося народом, и, обещав походатайствовать перед императором, двинулись дальше к претории, где уже с трепетом ожидали их толпы людей, приговоренных к смерти. Но тут они встретились с новой преградой: у самых ворот претории их встретил сонм священнослужителей, среди которых на самом видном месте был и Иоанн Златоуст, и эти истинные пастыри заявили, что они не пустят сановников в преторию, пока не получат от них обещания помиловать осужденных; они могут войти в преторию только через их трупы. Они то смиренными мольбами, то угрозами страшного гнева Божия настолько растрогали чиновников, что те произнесли прощение, слух о чем мгновенно разнесся по огромной толпе народа, и все, как пастыри, так и пасомые, со слезами радости благодарили их за такое милосердие. Один из сановников, благородный Кесарии, немедленно отправился в Константинополь, чтобы донести обо всем совершившемся и ходатайствовать перед императором за несчастный город.

Когда он поспешно ехал к столице, там в это время престарелый Флавиан употреблял все усилия, чтобы добиться аудиенции у императора и испросить милости к своей преступной пастве, но усилия его оставались тщетными. Разгневанный император и слышать не хотел о ходатайстве старца-епископа за преступный город и не давал аудиенции. Глубоко огорченный архипастырь уже отчаивался в успехе своего дела, как прибыл Кесарии и, объяснив императору положение дела, склонял его помиловать неразумный город, который уже достаточно понес наказание за свое безумство. Император колебался и не давал окончательного решения. Но тогда-то к нему и допущен был Флавиан, который окончательно смягчил гнев государя. Смиренно представ перед императором, он с глубокоудрученным видом стал поодаль и не смел поднять своих глаз. Вид почтенного архипастыря, так страждущего за свою паству, тронул доброе сердце Феодосия: он сам подошел к епископу и уже более взволнованным, чем суровым голосом стал упрекать антиохийцев в неблагодарности за все многочисленные права и преимущества, которые были даны им. Флавиан с глубеким волнением, но в то же время и с самообладанием объяснил императору все безумство деяний несмышленной черни, которая более заслуживает сожаления, чем гнева, и просил милости своему несчастному городу. Император, конечно, может сжечь и разрушить Антиохию, и она действительно достойна даже более жестокого наказания; но он должен помнить, что и над ним есть Царь Небесный, Который заповедал всем людям взаимное милосердие, говоря: «Если вы будете оставлять людям прегрешения их, то и Бог оставит вам согрешения ваши». Речь престарелого епископа произвела на императора сильное впечатление. Сердце его смягчилось, и он воскликнул, что если Владыка мира, сошедший на землю и распятый теми, кому Он принес величайшее благодеяние, молился Отцу Своему Небесному за Своих ярых врагов, говоря: «Прости им, не ведят бо, что творят», то тем более люди должны прощать нанесенные им скверны. Император дал полное прощение городу и торопил Флавиана, чтобы он поскорее отправился в Антиохию и своим известием о помиловании вывел город из его страшного состояния опасений за будущее. Старец возблагодарил императора за оказанное им христианское милосердие и поспешно отправился с радостным известием, с которым он и прибыл к Пасхе. Если вообще радостен был для христиан этот светлый праздник искупления, то теперь он был еще радостнее и торжественнее для антиохийцев. Весть о помиловании опередила Флавиана, и когда он приближался к городу, то все население высыпало к нему навстречу, и он торжественно принесен был в город. Доблестному епископу, так самоотверженно ходатайствовавшему за свой народ, несказанно радовался весь город, но более всех Иоанн, который не преминул произнести восторженное слово по случаю прибытия дорогого архипастыря.

Изложенное событие замечательно во многих отношениях: оно во всей силе обнаруживает, какое влияние христианство имело на смягчение нравов того времени. Исход этого события сплетает неувядаемый венок на чело главных его деятелей, и все они были христиане, пастыри и подвижники Церкви Христовой: неустрашимый престарелый епископ, который не убоялся ни трудностей далекого пути, ни гнева императора; самоотверженные отшельники, которые бросив безмолвные пустыни, явились в мятежный город спасать человеческие души, и особенно величайший пастырь и учитель этого народа, изо дня в день, произносивший дивные беседы, которые за это страшное время томлений и ужасов неустанно раздавались то, как угрозы праведного судии, то как ласки глубоко любящего отца и производили потрясающее, неизгладимое впечатление на сотни тысяч населения. И эти речи отзывались в сердцах не только христиан, но и язычников. По случаю смятений были закрыты общественные бани, театры и другие места удовольствий и развлечений; открыты были только христианские церкви, и в одной из них постоянно лилась золотым потоком речь сладкословесного проповедника. Если и прежде язычники, из любви к красноречию, не прочь были послушать знаменитого христианского учителя, которым когда-то восхищался знаменитый ритор Ливаний, то теперь, во времена общественного бедствия, они массами шли слушать Златоуста, в надежде почерпнуть утешение и для своей страждущей души. И тут они с изумлением слушали, как христианский проповедник с неотразимой силой изобличал пороки и безумства, отличавшие их большой и распущенный город, призывал всех к покаянию и исправлению. Язычники из слов проповедника с несомненностью убеждались в том, насколько суетны и мимолетны земные почести и богатства, как они не в состоянии удовлетворить требований сердца и спасти жизнь во время опасности и бедствия и насколько выше христианское упование, полагающее цель и высшее благо жизни в негибнущих сокровищах загробного мира. Они слышали тут, что добродетель есть единое негибнущее благо и грех есть единое действительное зло, что для добродетельного человека смерть есть только переход к более счастливой или блаженной жизни и что бедствия земли полезны в том отношении, что очищают и возвышают души. И этот мир, в котором так много суеты и бедствий всякого рода, получал в их глазах новый интерес, когда они слышали от знаменитого христианского проповедника, что существует превечный и всемогущий Творец, Который как отец печется о всех людях, простирая Свое промышление даже до того, что без Его воли не падает волос с головы, и перед ними во всем величии открывалось все превосходство христианской веры над их мрачным языческим суеверием, которое не давало человеку просвета в жизни и надлежащих нравственных сил для исправления. Тогда многие из этих невольных слушателей Златоуста, вполне убедившись в суете своего идолопоклонства, принимали веру Христову и крестились, и Златоуст с радос т ью сообщает, что вскоре по возвращении Флавиана он много занят был «утверждением в вере тех, которые вследствие бедствия опамятовались и оставили языческое заблуждение».

Пережитые Антиохией страшные события требовали от самоотверженного пастыря столько необычайного напряжения, что оно даже неблагоприятно отозвалось на его здоровье, и он некоторое время проболел; но оправившись от болезни, вновь с прежней ревностью принялся за свое пастырское служение, и Антиохия еще в течение целых десяти лет пользовалась вдохновенным учительством своего златоустого пресвитера-проповедника. Не только из недели в неделю, но, можно сказать, изо дня в день Антиохийская церковь имела великое счастье слушать беседы пастыря, который не знал устали на своем пастырском служении и, сам г лубоко изучив книги Священного Писания, поучал в нем и своих слушателей, открывая перед ними тайны чудесного домостроительства Божия о спасении людей. Обладая изумительной способностью отзываться на все явления общественной жизни и на все движения человеческой души, Иоанн не оставлял без внимания ни одного выдающегося события из ею времени или явления в окружающей его жизни, и лишь только случалось что-нибудь такое, что приводило народ в смущение или смятение, в страх или уныние, как немедленно выступал Иоанн со своим словом, и народ массами устремлялся слушать его в уверенности, что только именно его любимый пастырь Иоанн может развеять все страхи и недоумения и водворить желанное спокойствие. Случалось ли одно из тех землетрясений, которые так часто посещали Антиохию, производили ли буйство язычники и евреи, происходило ли разделение среди самих православных, возбуждался ли вечный вопрос об отношении богатых и бедных, господ и рабов, родителей и детей, – на все эти явления текущей жизни немедленно отзывался Иоанн, и потому-то его беседы имели глубоко жизненный характер и были одинаково понятны всем классам населения. Вследствие этого между пастырем и паствой образовалась глубокая нравственная связь, которая представляет вечно поучительный пример того, чем может быть истинный христианский пастырь для своей паствы. Сам Иоанн с поразительной прямотой и откровенностью изображает эту связь, что проливает яркий свет на сам характер его личности и пастырского служения в Антиохии.

Невольно припоминается изречение Божественного Пастыреначальника, Который, определяя идеал отношений между пастырями и пасомыми в Церкви Божией, говорил, что «добрый пастырь знает своих овец, и овцы знают его и слушают голоса его». Много в истории христианской Церкви было пастырей, стремившихся осуществить этот образец в своей жизни и деятельности, но самый замечательный пример осуществления его в пределах возможности для человеческих сил представляет именно святой Иоанн Златоуст. Тут мы видим поразительное зрелище: сердце народа, так сказать, жило неразрывной жизнью с сердцем пастыря, который всецело посвятил себя благу своих пасомых. Между ними установилась такая крепкая связь, такая безграничная любовь, что, по-видимому, не могли существовать ни пастырь без народа, ни народ без пастыря. Достаточно было пастырю, под влиянием естественного утомления или болезни, приостановить свои беседы или на несколько дней удалиться за город для отдыха и молитвы в пустыне, как город становился печальным, как будто его поразило какое-нибудь великое несчастье. Но достаточно было вновь явиться Иоанну, как город вновь оживал, повсюду раздавались радостные восклицания, и будто наступал великий праздник. Со своей стороны, теми же чувствами волновался и сам пастырь, который также не мог жить без своей паствы. «Я отсутствовал только в течение одного дня, – говорил он по возвращении из одного небольшого путешествия, – и мне казалось, что уже в течение целого года я пробыл вдали от вас – настолько я печалился и скучал! По скорби, испытанной вами, вы можете судить и о моей. Когда малого ребенка отрывают от груди матери или уносят его, он вертится и оглядывается, ища ее; так, когда и я был оторван из среды вашей, как от груди материнской, все мои мысли устремляли меня к этому священному собранию». В другой раз, когда по случаю болезни он должен был безвыходно пробыть в своем доме в течение нескольких дней, по выздоровлении он говорил: «Сегодня, вновь находясь среди вас, я испытываю такое же чувство, как если бы возвратился из долгого путешествия. Когда два друга не могут видеться между собой, что пользы, если они даже живут в одном и том же городе? Не покидая своего дома, я был также отчужден, как если бы великое расстояние разделяло меня от вас, потому что я не мог беседовать с вами... При моих страданиях более всего удручало меня то, что я не мог принимать участия в этом возлюбленном собрании, и теперь, когда я выздоровел, своему здоровью я предпочитаю удовольствие свободно пользоваться вашей любовью. Жажда от горячки не бывает сильнее, чем желание вновь свидеться с нашими друзьями, когда мы были лишены их. Как горячечный жаждет свежей воды, так отсутствующий друг жаждет своих друзей». При другом обстоятельстве, когда Иоанн, подавленный неустанными трудами, отправился отдохнуть и подышать горным воздухом пустыни, к нему полетели письма со стороны пасомых, которые умоляли его возвратиться поскорее, и он возвратился, хотя здоровье его требовало бы еще отдыха и укрепления. Взойдя на свою кафедру, он говорил: «Неужели правда, что вы помнили обо мне в мое отсутствие? Что до меня, то я не мог забыть о вас ни на мгновение. Плененные телесной красотой повсюду, где только ни ходят, носят в своей мысли любимый образ; так и мы, плененные красотой ваших душ, повсюду носили ваш образ в сердце своем. И как живописцы через соединение красок воспроизводят вид предметов, так и мы, представляя себе вашу ревность к нашим беседам, вашу любовь к проповеди, ваше благоволение к проповеднику и все отличающее вас добро, делали из ваших добродетелей, как из красок, образ ваших душ; созерцание его облегчало нам скуку отсутствия. Сидя или стоя, в покое или движении, в доме или вне его, везде и всегда мы были преследуемы этими мыслями; даже сами сны наши заняты были вашей любовью, и во время ночи, как и в течение дня мы питались сладостью этих воспоминаний, повторяя слова Соломона: «Аз сплю, а сердце бдит...» (Песн. п. V, 2). Я уступил вашим настояниям, предпочел скорее возвратиться не выздоровев, чем, ожидая своего выздоровления, испытывать вашу любовь... Вот почему я встал и пришел к вам». Вот поистине добрый пастырь, готовый положить душу свою за овец своих!

Но добровольно подчиняясь этой до крайности сильной любви своей паствы и потворствуя ей в этом отношении даже до пренебрежения своим здоровьем, Иоанн не упускал случая укорить своих слушателей за легкомыслие и увлечение внешними красотами речи, а не ее внутренним содержанием, требовавшим нравственного воздержания. Когда слушатели, в восторге от увлекательных бесед своего любимого проповедника, по обычаю тогдашнего времени разражались громом одобрительных рукоплесканий, Иоанн строго говорил им: «Я не желаю ни ваших рукоплесканий, ни этого шума. Все мое желание, чтобы вы, в безмолвии выслушав то, что я говорю вам, применяли это наставление к жизни. Вот похвалы, которых я желал бы... Вы ведь не в театре, ни перед актерами, здесь школа духовная, и вы должны доказывать свое послушание вашими делами. Только тогда я буду считать себя вознагражденным за свои труды». Такие укоры, конечно, многим не нравились, и находились люди, которые даже не стыдились поносить проповедника и смущать совесть его паствы. На борьбу с этими злыми людьми Иоанн должен был немало тратить времени и трудов; но он с безграничным самоотвержением прощал все такие злословия, когда они касались лично его. Зато глубокой скорбью поражалось его сердце, когда по тем или другим причинам слушатели охладевали к его беседам и увлекались какими-нибудь новыми театральными увеселениями. Подобные явления бывали нередко среди этого горячего, страстного, легкомысленного и подвижного народа, который быстро менялся в своем настроении и в один день мог портить то, что созидалось годами. Как ни дорог был им златословесный проповедник, о котором они тосковали, когда не видели или не слышали его в течение нескольких дней; но достаточно было устроить в театре какой-нибудь необычайный гипподром с его увлекательными скачками, как антиохийцы покидали церкви и устремлялись смотреть на лихие скачки. Такое непостоянство и легкомыслие до крайности огорчало великого проповедника, и он неоднократно с горечью восклицал: «Неужели напрасно тружусь я? Неужели сею я на камни или среди терновника? Опасаюсь, что мои усилия не приведут ни к чему». Еще более огорчало его неблагоговейное поведение в церкви. «Можно ли сказать Церковь сделалась театром! Сюда приходя! женщины, одетые с большим неприличием и бесстыдством, чем те, что блудодействуют. За собой они привлекают сюда и бесстыдников. Если кто хочет соблазнить женщину, ни какое место, мне думается, не кажется ему удобнее церкви; и если кому нужно продать или купить, церковь ему кажется удобнее, чем площадь. Здесь сплетничают, здесь выслушивают сплетни более, чем где-нибудь, и если вы желаете знать новости, то здесь вы узнаете их более, чем у судилища или в приемной врачей... Терпимо ли это? Можем ли мы снести это? Каждодневно я утомляюсь и терзаюсь из-за того, чтобы вы вынесли отсюда полезное назидание, а вы уходите с большим вредом, чем с пользой». Но приступ негодования и гнева тотчас же уступал место любви и прощению, лишь только проповедник замечал действие своего укора. Не вынося своей собственной суровости, он уже спешил загладить ее и просил прощения у своих легкомысленных духовных детей. «Чувствую, – говорил он, – что я употребил слишком жестокие укоры. Простите меня. Так бывает со всякой болящей душой. Но это я говорю не от враждебного сердца, а от беспокойства за вас любящей души. Поэтому ослабляю свою суровость». Бывали случаи, когда непостоянство и ветреность антиохийцев еще более выводили Златоуста из терпения и он метал в них громы праведного гнева, но и среди этих раскатов обличения и укоров всегда слышался господствующий тон любви. Пастырь строго укорял свою паству потому, что любил ее, и она смиренно сносила его заслуженные укоры, потому что и сама любила его. Это были два друга, соединенные между собой неразрывными узами любви и преданности. Серьезная и глубокая, равно как и святая любовь Иоанна к своей пастве отнюдь не походила на то лживое ласкательство честолюбцев и народных трибунов, которые своей лестью опьяняют толпу, чтобы легче подчинить ее игу своего самовластия. Иоанн был чужд всякого подобного ласкательства, умел говорить горькую истину в глаза своим слушателям; но если когда высказывал к ним любовь, то от всей глубины искреннего сердца. Какой неподдельной искренностью звучат его слова: «Я ношу вас в сердце своем, вы занимаете все мои помыслы. Велик народ, но велика и любовь моя к нему, и вам не тесно будет в душе моей. У меня нет другой жизни кроме вас и попечения о вашем спасении».

Будучи истинным выразителем духа Христова, Иоанн в качестве пастыря главным образом заботился о тех труждающихся и обремененных, которых с безграничной любовью призывал к Себе и Сам Спаситель Христос. Его любящее сердце особенно было открыто для меньшей братии, и он, как попечительный отец, вникал во все ее нужды, не только духовные, но и материальные, житейские. Когда положение бедных жителей становилось почему-либо особенно тяжелым, Златоуст смело выступал ходатаем за них, и если причиной ухудшения их положения была алчность или притеснения со стороны богатых, то он, как истинный народный попечитель, сильно укорял последних, не жалея слов для изобличения их алчности и жестокости. По временам проповеди Иоанна почти исключительно заняты были положением бедных жителей города, так что высказывались даже упреки ему за то, что он только и говорит о бедных, как будто другие и не заслуживают его внимания и назидания. Златоуст на это отвечал, что ему дорого спасение всех, богатых или бедных; но о бедных он особенно заботится потому, что в попечении пастыря нуждаются не только их души, но и тела, посему и Спаситель на Страшном суде будет спрашивать, накормили ли мы голодного, одели ли нагого. «Посему я не перестану повторять: давайте бедным, и буду неустанным обвинителем тех, кто не дает». И действительно, он никогда не переставал повторять этого призыва и был истинным отцом бедных и нищих – тем нищелюбцем, нищелюбие которого и сделало его особенно дорогим для православного русского народа, и доселе считающего нищелюбие и милостыню главной добродетелью всякого истинного христианина.

Милосердие Иоанна Златоуста ярко обнаруживалось и в его отношении к грехам и порокам своего народа. Сам будучи великим и суровым подвижником, он был непримиримым врагом и обличителем всякого греха, неумолимым гонителем всяких пороков и страстей и вел с ними ожесточенную борьбу. Зорко следя за всеми движениями как во внешней, так и во внутренней жизни своей паствы, он грозно бичевал все уклонения от святости и христианского долга, и его обличительные речи по временам звучали, как раскаты громов небесных, и слушатели трепетали, представляя себе те страшные муки, которые они уготовили себе своими делами. Но эта вражда ко грехам и порокам у Иоанна никогда не переходила во вражду к самим грешникам.

Напротив, чем сильнее он метал громы обличения против грехов, тем большим сожалением и любовью проникался к самим грешникам, видя в них заблудших овец, требующих любящего попечения пастыря. Поэтому лишь только он замечал действие своих угроз, как смягчал свой тон, вместо громов из уст раздавались слова любви и одобрения, и главным предметом его беседы становилась уже бесконечность милосердия Божия, перед которым всякий человеческий грех тонет, как капля в океане. Любимым его текстом было изречение Спасителя: «Сын человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать» (Лук. IX, 56), и, развивая его смысл, Иоанн старался внушить своим слушателям ту мысль, что нет такого греховного падения, от которого не мог бы восстать человек, и его рассуждения производили тем более сильное впечатление, что часто подтверждались наглядными примерами не только из Библии, но и современной жизни. «Не слыхали ли вы, – говорил он однажды, – о блуднице, которая превосходила всех погибших женщин и которая впоследствии превзошла многих святых своим благочестием? Я говорю не о той, что в Евангелии, а о той, которая была столь знаменитой около времени моего рождения. Происходя из самого развращенного города Финикии, она занимала первое место в театре и слава о ней распространилась до Киликии и Каппадокии. Скольких богачей она разорила! Скольких молодых людей соблазнила! Ее обвиняли даже в чародействе, как будто одной ее красоты, безлюбовных чар и волхвований, было не достаточно для ее страсти – пожирать свои жертвы. Она уловила в свои сети даже брата императрицы. Никто не мог выстоять против ее всемогущества. И вдруг, я не знаю как, или лучше сказать, я знаю, что переменой своей воли, достигнув благодати Божией, она вырвалась из пленивших ее бесовских обольщений и направила свой путь к небу. Та, с которой никто не мог равняться в бесстыдстве на сцене, сделалась образцом целомудрия и, одевшись в власяницу, проводила свою жизнь в покаянии. Напрасно префект, побуждаемый некоторыми лицами, хотел заставить ее возвратиться на театральную сцену, и даже воины, посланные за нею, не могли взять ее из убежища приютивших ее девственниц. Допущенная к Святым Тайнам, очищенная благодатью, она достигла высшей добродетели, никогда не показывалась своим поклонникам и заключилась в своего рода темнице, где и провела несколько лет. Так, первые будут последними, и последние первыми. Будем же надеяться, что и нам ничто не воспрепятствует сделаться великими и славными». Такие беседы могли иметь глубокоободряющее значение для самых закоснелых грешников, спасая их от уныния и отчаяния и поддерживая надеждой на милосердие Божие. Поистине якорем спасения для всех отчаивающихся грешников служили следующие слова Златоуста: «Ты грешник? Не отчаивайся; я не перестану снабжать вас врачевствами, ибо знаю, какое оружие против дьявола – не отчаиваться! Если ты во грехах, не отчаивайся, и я никогда не перестану повторять: если грешишь каждый день, то и кайся каждый день... Ты застарел во грехах, обнови себя покаянием! Но можно ли, спросишь ты, покаянием достигнуть спасения? Конечно, можно. – Если я всю жизнь свою провел в грехах и принесу покаяние, спасусь ли? – Конечно, спасешься, ибо милосердие Божие неизмеримо и благость Его неизреченна. Зло, каково бы оно ни было, есть зло человеческое, и потому ограниченное, а прощающее милосердие есть Божие, и потому бесконечное. Представь себе искру, падающую в море: может ли она оставаться там или быть видимой? Что искра перед морем, то и зло человеческое перед благостью Божией; и даже не настолько, но благость гораздо больше. Море, как оно ни велико, имеет пределы, а благость Божия не имеет границ».

Будучи проповедником милосердия и всепрощения, Иоанн Златоуст был вместе с тем и пастырем мира. Он был враг всякого разделения и раскола, и потому его сердце болело при виде того разделения, которое существовало в самой Антиохии между православными в его время. В своих беседах он часто возвращался к этому предмету и старался уяснить сам корень зла разделения, который заключается вовсе не в религиозной ревности, а себялюбии и властолюбии. «Ничто так не разъединяет Церковь, – говорил он, – как властолюбие; ничто не возбуждает так гнева Божия, как разделение в Церкви. Даже если бы мы делали самые совершенные дела, но разрывая единение, будем наказаны, как если бы мы разрывали тело Господа... Даже мученичество не заглаживает такого греха. Для чего ты несешь мученичество? Не ради ли славы Иисуса Христа? Ты отдаешь свою жизнь за Иисуса Христа и в то же время расхищаешь Церковь, за которую умер Иисус Христос». Подобными увещаниями он много содействовал укрощению страстей разделения в Церкви и, наконец, имел счастье дожить до того сладостного для него момента, когда партии окончательно примирились и разделение прекратилось.

В таком живом взаимообщении со своей паствой будущий святитель провел лучшие годы своей жизни. К этому времени именно относятся все его главнейшие произведения как собеседовательные, так и полемические. В своих непрерывных беседах он истолковывал не только места и тексты, но и целые книги Священного Писания, как Ветхого, так и Нового Завета, и эти-то толкования и составляют главную славу его как экзегета. Своих толкований он «не высиживал» в кабинете, а обращался с ними в живой беседе с народом в церкви. Отсюда та одухотворенность и жизненность каждого его слова, которые глубоко проникали в души слушателей, тот огонь, который поистине способен был зажигать сердца людей.

В течение своей продолжительной пастырской деятельности в Антиохии, Иоанн Златоуст настолько сжился и сроднился со своими пасомыми, что все его помыслы сосредоточивались только на одном, как бы лучше и действеннее назидать их, вернее охранять от заблуждений и полнее раскрывать перед ними ту истину, что вера в Иисуса Христа есть источник всяких благ. Выше этой цели он уже и не ставил себе ничего. Правда, бывали времена, когда до крайности утомленный трудами и подавляемый огорчениями вследствие легкомыслия и безумств своего народа, он невольно бросал тоскливые взгляды к окружающим горам, где он когда-то подвизался в святом уединении в годы юности и где продолжали вести такую жизнь многие из «земных ангелов», как он любил называть отшельников. Иногда он даже временно удалялся в эти горы, чтобы отдохнуть и освежиться от истощающих трудов и шумной суеты городской жизни; но трудовая жизнь пастыря теперь уже настолько овладела им, что он не мог навсегда порвать с нею и потому всегда после непродолжительного отдыха вновь возвращался к своей возлюбленной пастве, также тосковавшей по своему отсутствующему пастырю.

Когда святой Иоанн еще оставался в Антиохии, в политическом состоянии мира совершилась важная перемена. В 395 году скончался император Феодосий, который вместе с собой унес в могилу и последние отблески величия Римской империи. У него осталось два сына – Аркадий и Гонорий, и он, чтобы не возбуждать неприязни между ними, а главным образом не считая ни одного из них способным принять на себя все бремя управления громадной империей, притом явно клонившейся к упадку, разделил между ними империю, предоставив Гонорию Запад, а Аркадию – Восточную ее половину. Оба они были еще люди молодые и притом недостаточно щедро наделенные от природы для того, чтобы с достоинством и успехом проходить возложенное на них трудное служение. Неудивительно поэтому, что действительными правителями государства были не они, а окружающие их приближенные, среди которых первенствующее место занимал на Западе знаменитый полководец Стилихон, а на Востоке – не менее знаменитый царедворец евнух Евтропий. Последний, выйдя из рабского состояния, благодаря разным случайностям и особенно своему природному уму, сумел заслужить благорасположение к себе покойного императора Феодосия, перед смертью возлагавшего на него важные поручения, и после его кончины, конечно, сделался главным опекуном молодого Аркадия и действительным правителем государства. Этот евнух и был тем орудием, через которое Промысл Божий привел Иоанна на кафедру Константинопольскую. Когда, по смерти архиепископа Нектария, возник вопрос о преемнике ему, то разрешить его было нелегко. Притязаний на первенствующую кафедру Восточной империи было немало. Аркадий не знал, что делать и кого предпочесть. Тогда выручил его из затруднения Евтропий. Как человек не чуждый религиозности, он интересовался церковными делами и в бытность свою в Антиохии не преминул послушать знаменитого антиохийского проповедника. Иоанн произвел на него своими проповедями сильное впечатление, и теперь Евтропий и подсказал императору, как было бы хорошо для Церкви столичного города его империи иметь во главе своей такого знаменитого пастыря. Аркадий согласился, и немедленно областеначальнику Востока Астерию дано было тайное поручение взять и привезти Иоанна в столицу. Распоряжение, такое неожиданное и для Иоанна, и для антиохийского народа, исполнить было нелегко. Антиохийцы ни за что не согласились бы добровольно расстаться со своим возлюбленным пастырем, а всякое насилие повело бы к мятежу. Поэтому дано было распоряжение взять Иоанна хитростью, что и сделано было Астерием, который, вызвав Иоанна за город, как будто для совместного поклонения мощам св. мучеников, приказал взять его в колесницу, которая и помчалась в Константинополь. Смиренный пастырь, узнав о действительной цели его вызова за город, конечно, погоревал, бросая прощальный взгляд на родную Антиохию, где он так много потрудился для блага своего возлюбленного народа; но послушный Промыслу Божию вполне примирился с этим обстоятельством и спокойно приближался к царствующему граду. Император милостиво встретил знаменитого пастыря и, чтобы придать больше торжественности и блеска его хиротонии, вызвал для этого многих епископов, которые, во главе с патриархом Александрийским Феофилом, и рукоположили Иоанна 26 февраля 398 года в сан архиепископа Константинопольского.

Теперь Иоанн не был уже простым пастырем-проповедником провинциального города. Он был архиепископом столицы, патриархом царствующего града, восседал на престоле второго Рима. Положение его было весьма высокое, но вместе с тем и трудное. Церковь Константинопольская, основанная, по преданию, святым апостолом Андреем, пережила много превратностей, и со времени возведения Византии на степень столицы Восточной империи приобрела великое первенствующее на Востоке значение. Она, в действительности, была средоточием церковно-религиозной и духовной жизни всего Востока. Но вследствие такого именно положения она сильнее всего и обуревалась различными веяниями. В столице находили себе приют и опору всевозможные лжеучения, которые быстро прививались среди легкомысленного, преданного наслаждениям населения и приверженцы которых умели находить себе доступ даже к императорскому двору. Вследствие этого бывали времена, когда лжеучение особенно нагло торжествовало свою победу в столице, угрожая совершенно вытеснить Православие. Так именно было еще недавно, при святителе Григорие Богослове, который, прибыв в Константинополь, с прискорбием видел, что все важнейшие четырнадцать церквей столицы находились в руках ариан и Православие ютилось только в одной домовой церкви, которая под его благотворным пастырством сделалась источником восстановления или воскресения Православия. Но хотя Православие было восстановлено, однако влияние лжеучения было так великому, что и этому великому архиепископу-богослову трудно было пасти столь распущенную в духовном и нравственном отношении паству, и потому он вскоре по возведении его в сан архиепископа отрекся от этого высокого сана. Преемником ему был избран Нектарий – из светских придворных сановников. После него столичная Церковь осталась в довольно неустроенном состоянии. Народ, всецело преданный наслаждениям и страстям, не уважал своих пастырей, а последние, не исключая и епископов, вели также совершенно мирскую жизнь. Все это глубоко поразило и огорчило Иоанна. Если он в Антиохии видел так много недостатков и пороков, с которыми и вел непримиримую борьбу, то там это были недостатки неразумной паствы, которая нуждалась во вразумлении со стороны пастырей; а здесь и сами пастыри требовали не меньшего вразумления и наказания. И святитель мог сразу понять, на какое трудное и ответственное место поставлен он Промыслом. Еще в юности он сознавал всю высоту и тяжесть епископского служения и потому-то и уклонился от него, скрывшись от своего друга Василия. Теперь, помимо своей воли оказавшись на кафедре первенствующей Церкви, он еще более мог убедиться в этом. Но теперь он уже не избегал тяжести своего служения. Напротив, поставленный на столь высоком и трудном месте, он как истинный пастырь Церкви мужественно вступил в отправление своего многотрудного служения.

Как ревнитель славы Церкви Божией, Иоанн Златоуст считал свои долгом строго оберегать те права и преимущества, которые принадлежали ей. Только обладая такими правами, Церковь и могла с успехом совершать свое просветительное и спасительное дело в мире. Между тем гражданское правительство уже тогда неоднократно заявляло притязания на нарушение или ограничение этих прав и преимуществ, и притом чаще всего по соображениям не столько государственным, сколько личным. Одним из важнейших преимуществ Церкви с древнейших времен считалось принадлежавшее ей право убежища. Это право, ведшее свое начало еще с древности, было чрезвычайно важно в те времена, когда при господстве самоуправства и грубой силы люди часто могли находить себе убежище от человеческого насилия только у престола Божия. И святой Иоанн, как непреклонный защитник слабых и угнетенных, придавал праву убежища великое значение. Между тем это право все более подвергалось ограничениям, и главным виновником этого был всемогущий в то время евнух Евтропий. Опьяненный достигнутым им всевластием, надменный евнух уже дерзко мечтал со временем захватить сам престол и беспощадно истреблял всех, кого мог считать своими противниками и врагами. Так как многие искали себе спасения от его ярости в храме Божием, то Евтропий решил покончить с этим учреждением. Напрасно Иоанн Златоуст восставал против этого посягательства на священное право Церкви – укрывать беззащитных от злобной ярости людей; евнух, считая притом святого Иоанна своим ставленником, обязанным ему самим своим возвышением на престол Константинопольской церкви, настоял на своем, и право убежища действительно было отменено. Вскоре, однако, случилось событие, которое показало, как непрочно человеческое величие и как необходимо людям иметь себе защитницу в лице Церкви. Евтропий своими интригами и дерзкими выходками навлек на себя немилость императора, и положение его поколебалось. А когда он, забывшись до крайности, оскорбил даже императрицу Евдоксию, которая со слезами на глазах и со своими плачущими малютками на руках явилась к императору, прося у него защиты от оскорблений дерзкого царедворца, то судьба его была решена: он был лишен всех своих должностей, и ему угрожала смертная казнь. Дотоле всевластный царедворец, Евтропий теперь оказался самым жалким и беспомощным человеком. Во всем мире не было у него человека, который бы протянул к нему руку помощи и пожалел бы о нем. Напротив, все радовались падению надменного евнуха, и весть о его свержении быстро разнеслась по городу. Пользуясь его беспомощностью, многие готовы были даже до совершения законного правосудия отомстить ему за все причиненные им неправды и насилия, и он был в отчаянном положении. Тогда, подавив в себе гордость, Евтропий обратился к единственной своей защите, Церкви, и, вопреки состоявшейся по его же настоянию отмене права убежища, искал себе спасение у престола Божия, и он не ошибся. Там встретил его великий святитель, еще так недавно огорченный этим самым Евтропием, и дал ему убежище, из которого не м ог ла его взять никакая сила. Императрица, пылая мщением, приказала немедленно взять оскорбившего ее евнуха и подвергнуть его заслуженной каре; но когда посланные явились в церковь с целью исполнить это повеление, то, несмотря на их требование, как и на крики разъяренной толпы, требовавшей также головы ненавистного всем Евтропия, святой Иоанн бесстрашно и с сознанием своей власти отказал в исполнении этого требования. «Вы убьете Евтропия, – произнес он в ответ на крики и требования воинов и толпы, – не раньше как умертвив меня». Затем он сам отправился к императору и там исходатайствовал помилование злополучному гордецу, судьба которого представляла поразительное доказательство шаткости человеческого величия и грозности правосудия Божия. Все это происходило ночью, и на утро Иоанн Златоуст, спасши несчастного царедворца от угрожавшей ему смерти, произнес перед многочисленным народом знаменитую проповедь «на Евтропия евнуха», в которой огненными красками изображалась вся суетность человеческая. Евтропий был сослан, и хотя впоследствии он подвергнут был казни, но в самый момент своего падения он был спасен от кары закона и ярости народа именно всепрощающим великодушием Златоуста.

Это необычайное событие во всем блеске показало ту духовную властность, которой обладал великий святитель Константинопольский.

Однако падение Евтропия, самовластно распоряжавшегося и императором, и империей, не возвратило им свободы. Бедная сирота, дочь полководца Франка Бауто, служившего прежде в рядах римских войск, которую Евтропий отыскал в скромном уединении, чтобы сделать императрицей Востока, теперь заняла, по существу, его место. И все дальнейшее служение Иоанна Златоуста – это борьба императрицы с великим угодником Божиим. Борьба страшная, борьба, которая увлекла за собой Государя и народ, разделила епископство, едва не вооружила обе половины римского мира друг против друга, – борьба, которая никогда еще так не потрясала и государство, и Церковь, борьба, явившая миру не только великого вселенского учителя, но и великого мученика за правду.

Непозволительно христианам ниспровергать заблуждения принуждением и насилием; нам заповедано словом, убеждением и кротостью совершать спасение людей.

Иоанн Златоуст


Источник: Крестный путь Иоанна Златоуста / [Авт.-сост. Ольга Васильевна Орлова]. - М. : Адрес-Пресс, 2001. - 398 с. ISBN 5-89306-019-9

Комментарии для сайта Cackle