Никита Струве

Источник

Передовые

Прославление отца Алексея Медведкова

...и вознес смиренных... (Лк. 1:52)

Истина христианства не нуждается в подкреплении чудесами. Она полноценна и без них. Но когда проявляются чудеса, то неправильно их не замечать. В чудесах надо видеть милость Божью и стараться понять вложенный в них смысл. Год тому назад, при перенесении на новое место кладбища городка Ugines (на юго-востоке Франции), было найдено совершенно нетленным тело русского православного священника, о. Алексея Медведкова, умершего от общего рака в 1934 году. Факт чуда – победы над естеством – налицо: истлел не только деревянный, но и металлический гроб, истлели тела двух казаков, похороненных в той же могиле, тогда как облачение, Евангелие и само тело о. Алексея остались в том виде, в каком двадцать лет тому назад были положены в гроб.

Однако жизнь о. Алексея не была ничем замечательна: как многие русские, он пострадал от революции, в эмиграции долгие годы зарабатывал на хлеб физическим трудом, наконец очутился в глухом, провинциальном приходе. Смирение, незлобивость, терпение, молитвенный подвиг – вот какие качества проступают в жизни о. Алексея. И именно в этих негромких, незаметных, но вместе с тем столь редких, столь нужных христианских качествах и лежит тайна прославления о. Алексея и глубокий смысл этого прославления для нас. То, что Бог прославил скромного труженика на ниве Господней, не признанного при жизни, забытого после смерти – не может быть случайностью. Православие, в силу исторических обстоятельств, переживает глубокий кризис: оно немощно. Немощно перед другими вероисповеданиями, более благополучными и могущественными; немощно перед силами зла, прибегающими теперь для покорения людей к поразительным чудесам техники... Но прославление о. Алексея напоминает нам, что сила Божья в немощи совершается. Оно предупреждает нас, что не нужно отчаиваться, когда так часто в нашей церковной жизни мы чувствуем себя одинокими и бессильными. Мы часто мечтаем о широком поле деятельности, о видимом торжестве Православия в мире. Не соблазняемся ли мы призраками? Богу угодно не шумные успехи, не громкие подвиги, а твердое и скромное исполнение нашего долга. И как призрел Господь смиренного своего труженика, так, мы можем надеяться, Он примет и наши скромные дела.

Историческое событие

Письмо двух московских священников облетело весь мир. Содержание его известно каждому, кому дороги судьбы Православной Церкви.

Можно с уверенностью сказать, что это письмо – одно из самых крупных духовных событий последних лет, хотя оно еще не возымело видимого действия и не отразилось на историческом процессе.

Значение этого письма определяется двумя словами, сопряженными друг с другом: мужество и правда. Два священника имели мужество сказать всенародно правду о Церкви – как гражданским, так и церковным властям. Высказанную правду они немедленно закрепили принесенной жертвой, подчинившись наложенному на них несправедливому прещению. И все. Казалось бы, какая малость! А вместе с тем – в этом вся и суть. Вот уже около сорока лет, со времени Сергиевской декларации, Церковь в лице своих официальных представителей отказалась от правды и мужества. Этот отказ доходил до глубокого нравственного падения, в клевете на мучеников, в безграничном славословии Сталина.

Но многое в Сергиевской линии 30-х годов можно объяснить царившим тогда террором. К тому же митрополит Сергий, когда увидел, что за легализацией Церкви последовала ее ликвидация, представил ЦК длинный жалобный список, во многом сходный с письмом двух священников Косыгину.

Теперь положение изменилось. За правду по головке еще не гладят, до этого далеко, но и голов не рубят. Ложь уже не вездесущая и не торжествующая, хотя подмешана ко всему. Появилась правдивая литература, с трудом пробивающая себе дорогу в официальные журналы или распространяющаяся в рукописях.

Из лагерей вернулась духовная элита, не сломленная годами заключения, и протянула руку молодежи, мечтающей об обновлении.

Суд над Синявским и Даниэлем обнаружил зародыши общественного мнения. В этом явном, но еще медленном процессе выздоровления, увы, официальная Церковь не заняла своего места. Правда, она по-прежнему под ударом и подвергается жестоким, хотя и не кровавым гонениям. Но больше, чем когда-либо, она подчинилась государству, исполняет его волю не только за границей, но и во внутренней жизни, способствуя собственному разрушению и разложению. Лживые заявления и постыдное молчание по-прежнему ее главные орудия. И это как раз в то время, когда изголодавшиеся по Истине и Свободе русские люди ищут дорогу к Церкви, в надежде найти в ней искомое.

И вот, когда внутреннее разложение стало угрожать самому бытию Церкви или преграждать путь к ней, раздался мужественный и правдивый голос двух священников.

Разом изменилась мистически вся суть Церкви. Слова двух священников стали разделяющим мечом: отныне ложь уже не может рядиться в правду, малодушие – в тонкий расчет. Начался духовный суд. И как бы яростно ни ополчались церковные власти на авторов письма, их действия уже осуждены1.

Разом Церковь молчания стала Церковью исповедующей. Еще недавно, на страницах «Вестника», В.Вейдле писал: «Веры в России еще и сейчас больше, чем на Западе. Только слова у этой веры нет, имени она себе не знает». Теперь же вера обрела слово, она снова становится созидательницей культуры.

Разом, в мистической глубине, преодолена иррациональная стихия страха, сковывающая Церковь – как сковывает она до некоторой степени и весь русский народ. Этим своим подвигом Церковь находит свое место в новом возрождении России, укрепляя и выявляя народное сознание.

До «письма» Церковь боролась только за существование, теперь она борется за свою целокупную сущность.

Письмом двух священников не только восстанавливается достоинство Церкви, им продолжается старый процесс оздоровления церковного строя. С давних времен, с неудачной и ненужной попытки патриарха Никона подчинить себе гражданскую власть, Церковь поработилась государству, тем самым утратив и свою внутреннюю свободу. Подчинение государству ведет неминуемо к утрате соборного начала, замененного своего рода непогрешимым авторитетом одного лица или небольшой группы. Подчиняться государству Церковь может лишь в лице своего возглавителя или верхушки, но не как свободное целое. Не случайно в синодальный период не было соборов, хотя фактически они были возможны. Конечно, нельзя провести знак полного равенства между подчинением Церкви правовому и номинально христианскому государству и порабощением Церкви государством активно безбожным. Во втором случае подчинение Церкви имеет кощунственный характер, хотя и находит себе ряд смягчающих обстоятельств.

Двухвековое синодальное пленение замутнило экклезио-логическое сознание: некоторым, даже за рубежом, акция двух священников кажется непонятной и даже предосудительной, по той только причине, что истина выражена не церковной властью, а независимо от нее и даже против нее. И это вопреки истории, которая гордится мужественным стоянием за правду одиноких лиц, будь то епископы (Иоанн Златоуст, Марк Ефесский), монахи (Максим Исповедник) или миряне (литовские братья), вопреки догмату Церкви, утверждающему, что хранителем истины является весь народ Божий.

Письмо двух священников показывает, что заветы Всероссийского Собора 1917 года, смело вернувшегося к соборно-свободной экклезиологии, не забыты. В трудных условиях церковных гонений оно стремится их продолжать и воплощать. Как экклезиологическое свидетельство, письмо двух священников имеет значение не только для данной ситуации в России, – оно имеет силу для всего Православия, я сказал бы даже – для всего христианского мира.

Голос верующих Русской Церкви

Письмо верующих Кировской (Вятской) епархии – документ необычайной важности. До недавних пор до Запада доходили жалобы простых монахов или паломников, спонтанно вставших на защиту своих святынь. Затем раздался веский и мужественный голос церковной интеллигенции (письма двух священников, «смиренного христианина» и несколько запальчивого А. Краснова-Левитина), теперь же впервые звучит голос верующего народа, сознательных и активных прихожан. Двенадцать человек, смело подписавшихся под открытым письмом Святейшему Патриарху, всецело подтверждают и одобряют послание двух священников, которое позволило им глубже осознать все то страшное, что происходит в их епархии. И первое значение их свидетельства именно в этом ответе Церкви, в этой начавшейся рецепции церковным народом той акции двух священников, которая носила пророческий характер и в силу этого некоторым недоброжелателям казалась обособленным действием.

Вятский документ – первое аминь, произнесенное Церковью словам двух священников.

Но его значение и в другом. Московские священники обобщили страдальческий опыт Русской Церкви за последние годы. Вятский документ – потрясающая иллюстрация к их обобщениям. Факты, которые приводят вятичи, производят удручающее впечатление: мы уже наглядно видим, до какого предела дошло внутреннее разложение официальной Церкви при попустительстве нынешней церковной верхушки. Дело уже не в большей или меньшей «чистоте», а в бытии самой Церкви. Церковь, изгоняющая нищих, отказывающая младенцам приходить ко Христу, сама себя позорящая и разрушающая – может ли носить имя Церкви?

Скажут, что Кировский епископ – явление исключительное. Но важно не то, много или мало таких, как епископ Иоанн (увы, их не так уж мало), а то, что церковная власть не может, вернее, не смеет такого епископа сместить, хотя сместила, без всякого труда, архиепископа Ермогена, и тем самым подтверждает, что Церковью управляет не она, а безбожное и враждебное Церкви государство.

Вятский документ, как и предшествующие ему письма, войдет в историю Церкви. Обилие документов показывает, что до некоторой степени изжиты те сталинские времена, где было место только или молчанию, или сидению в лагерях. Поэтому не стоит удивляться, что снова ставится под сомнение и вся религиозно-политическая линия митрополита Сергия. Мы сейчас вернулись в каком-то смысле к концу 20-х годов, когда путем открытых писем в Церкви шли ожесточенные споры вокруг декларации митрополита Сергия. Затем, в течение 35 лет, видимых споров в Церкви уже не было, потому что сталинский террор ликвидировал всякую возможность «подполья», негласного инакомыслия. Теперь же во всех отраслях, рядом с официальной литературой, существует и полуофициальная и совсем неофициальная. Споры о Сергиевской линии можно только приветствовать как пробуждение свободы внутри Церкви (а не ужасаться им, как делают некоторые в эмиграции). Но следует тут же заметить, как казенна, как жалка аргументация официальной Церкви рядом с богословской осмысленностью и нравственным пафосом тех, кто высоко поднял знамя свободной, свидетельствующей и не зависимой от государства Церкви. И верим, что подвиг архиепископа Ермогена, двух священников, вятских прихожан, и почаевских монахов, и других исповедников поможет с Божией помощью Русской Церкви вырваться из мрака греховного и снова воссиять непорочным светом над Русской землей.

Майские дни во Франции

...Кто не собирает со Мною, тот расточает. (Мф. 12:30)

Майские дни во Франции, по свидетельству очевидцев, во многом напоминали февральские дни в России. То же чувство полной, ничем и ни в чем не стесняемой свободы, те же непринужденные отношения между людьми, та же страсть к разговорам, те же восторги перед порядком толпы при отсутствии власти и так далее...

В России февраль быстро сменился октябрем и беспощадной духогасительной диктатурой. Во Франции первые попытки октября вызвали в стране и государстве спасительное противоядие: революция так же быстро потухла, как и началась.

Но в России февраль, а за ним и октябрь имели глубокие причины: прежде всего затянувшуюся, изнурительную войну, во-вторых, сложные, застаревшие социально-политические язвы. Во Франции революция была беспричинна: нельзя считать серьезной университетскую проблему, постфактум страшно раздутую, или маленькие социальные трудности, существенно не отразившиеся на рабочих массах. По мнению Розанова, революция «все-таки права», когда есть голодные. Этого оправдания французская революция 1968 года не имела. Может быть, впервые в истории это был бунт не от голода, а от сытости. И в этом смысле можно сказать, что майские дни явили беснование в чистом виде. Ибо, в основном, бесы русской революции и бесы парижских баррикад те же: все то же, не на поверхности, а на глубине, страстное желание устроить человека на земле без Бога; та же уверенность, что зло коренится не в самом человеке, не в первородной порче мироздания, а лишь в неправильных социальных отношениях между людьми. Анархисты, троцкисты, маоисты расходятся в тактике, но сходятся в философских предпосылках, отрицающих зло как действительную силу. Разрушая общество в надежде истребить зло, социалисты приходят неизбежно лишь к большему злу, ибо зло не поддается их истреблению: они лишь свирепеют в своем озлоблении и начинают разрушать уже и новое, созданное ими на крови общество. Сталинский террор не был случаен, как не случаен и террор Мао, прикрывающийся лозунгами «культурной революции». «Безграничный деспотизм», умерщвление всего живого и подлинного в человеке есть неизбежное последствие всякого утопизма, не считающегося со злом и с духовными основами человека и общества.

В майские дни террор успел проявиться далеко не всюду, и то больше в интенции, чем в осуществлении; тем не менее, идеологическое его обоснование было налицо.

Как при этом не удивиться, что широкие слои христианской общественности соблазнились внешними проявлениями революции, не почувствовав за ней антихристовой силы? Слишком многие склонны видеть зло только в косности и греховности церквей, и, обратно, в бунтарстве кощунственно слышать «неизреченные воздыхания духа»2. Как будто отказ человека от Бога вызван только недостоинством верующих, а не прямым противлением добру! Как будто «противник диавол» не ходит, «как рыкающий лев, ища кого поглотить»! Слишком многим показалось, как Блоку в 1918 году, что во главе бунтующей молодежи идет Христос...

В этом ослеплении христиан, в их забвении основных евангельских истин о первородном грехе и о «князе мира сего» нельзя не видеть грозного предзнаменования для будущего. Ибо «если соль потеряет силу, чем исправить ее?

Ни в землю, ни в навоз не годится; вон выбрасывают ее» (Лк. 14:34–35).

Здесь и там. Отклик на открытое письмо в редакцию «Вестника»3

Трудно сегодня писать на злободневные темы, не начав с упоминания о том, что человек достиг и покорил себе Луну. Как бы ни относиться к материальной культуре, нельзя не признать за этим событием большого значения. Слишком легко отмахнуться от него, сказав: к чему? Как наивно было бы предаться горделивому восторгу... Покорение Луны усугубило изначальное противоречие «мыслящего тростника», то «величие», ту «нищету человека», которые выявил в своих замечательных размышлениях Блез Паскаль.

Человек достиг Луны, но... он все так же смертен, подвержен болезни, зло так же сильно в мире и т. д. – это чувствовал каждый, кто с искренним восхищением следил за космическим подвигом завоевателей Луны.

Но среди бедствий, которые наперебой перечислялись в эти дни, мало кто упомянул о самом, пожалуй, страшном бедствии нашего времени, – об угасании и, главное, об угашении духа во многих странах земного шара. Что на Западе, под двойным действием материального благополучия и позитивистских воззрений, происходит медленное угасание духа, – этот факт общепризнан, хотя он нуждался бы в тщательном анализе и толковании. Скажем только, что это угасание, протекая в условиях полной свободы, далеко не повсеместно и не равномерно. Недавнее анкетирование, проведенное среди французской молодежи, показало, что вера в Бога возрастает, хотя посещение церквей продолжает снижаться. За западным человеком все еще стоит и долго еще будет стоять великая гуманистическая культура, пропитанная христианским духом, хотя и оторванная от него. Революционеры сегодняшнего дня потому и направили свои стрелы на культуру, что прекрасно поняли ее определяющее значение для Запада. Но если процесс угасания духа происходит и на Западе, то тем более мы должны возвысить голос против сознательного его угашения и удушения на Востоке, в коммунистических странах от Дуная до Амура и Янцзы. Страшно подумать, что с этим насильственным угашением, с этим безжалостным калечением человека общественное мнение спокойно уживается.

Недавно полученное из России открытое письмо в редакцию «Вестника» снова напомнило нам о самом главном – о духовном обнищании человека в условиях полного отсутствия свободы4. Письмо это произвело большое впечатление на читателей. Оно было перепечатано в ряде газет и журналов, переведено на многие языки. На страницах «Вестника» прот. Александр Шмеман просто и ярко выразил те чувства радости, надежды, благодарности, которые вызвало это послание5. Мы хотели бы продолжить начатый ответ и попытаться наметить важнейшие задачи, стоящие перед «Вестником», в свете тех духовных, умственных и политических событий, которые происходят здесь и там, на Западе и в России.

Православные на Западе издалека могут показаться жалкими, разделенными, живущими вне истории, замкнутыми в себе, беспомощными и бездеятельными. Как всякое искажение, это представление содержит в себе долю истины. Правда, что православные не многочисленны, что, вдобавок, они разделены на враждующие юрисдикции, что сохранение своей специфичности толкает их на некоторую замкнутость. Однако эти теневые стороны не следует преувеличивать. Религиозное меньшинство играет часто роль, не соразмерную с его количественным составом. Юрисдикционные разделения несомненно ослабляют действенность православных, но существенного, вероисповедного единства не нарушают. Замкнутость в себе есть необходимая предпосылка к действенности. Православные на Западе могут сохраниться, только если останутся целиком православными (пусть даже с излишком!). Более того, только тогда они принесут пользу западному миру, когда будут свидетельствовать о своей «инакости». И это тем более существенно, что западный христианский мир переживает сегодня один из крупнейших кризисов своей истории.

То, что казалось незыблемым, то, к чему прибегали как к надежному пристанищу, – величавое здание римского католицизма заколебалось. Оно не рухнуло и, дай Бог, не рухнет, но в нем появились грозные трещины. Кризис католицизма – может быть, самое значительное событие последнего десятилетия. Разобраться в этом кризисе нелегко, и мы надеемся, что в будущем «Вестник» посвятит этому вопросу ряд статей. Для одних идет «разложение католичества» (Луи Буйэ), для других – закономерный переход в протестантство, третьи надеются в итоге на положительные результаты (Мориак). Не вдаваясь в подробный анализ кризиса, мы не погрешим против истины, если скажем, что в основе его лежит грех авторитаризма, гипертрофия власти. За последнее время, если верить Гансу Кюнгу, угрожающе возросло недоверие активных мирян и священников по отношению к иерархии. Чтобы предотвратить это пагубное отчуждение, грозящее массовым уходом клириков от церковной деятельности (если не из Церкви), по настоянию видных богословов кардинал Сюэненс в мае этого года выступил с решительным требованием коренной реформы папской курии и римских способов властвования. Mutatis mutandis, это выступление напоминает недавнее обращение к Московскому Патриарху архиепископа Ермогена. И тут и там главная задача состоит в том, чтобы спасти честь высшего духовенства. И тут и там акция обречена на неудачу в настоящем, но ей суждено оправдание в будущем.

Корабль католичества, не в первый раз за свою историю, поднял якорь и отплыл сквозь шквал и бурю. К каким берегам пристанет он, еще не ясно.

Корабль Православия никуда не отплыл (что может иметь и провиденциальное значение) и никуда отплыть не может: он обезоружен и в плену. Лишь немногие матросы избегли плена, но что могут они вдали от своего корабля? Православие в плену прежде всего у государства: у государств, воинствующе безбожных и ведущих с ним ожесточенную войну и играющих с Церковью, как кошка с мышкой. Но оно также в плену у традиций, возведенных в абсолют, у эстетизма, заменяющего подлинную красоту духа, – страдает исторической закоснелостью. Преодолеть этот соблазн, эту косность, во всеоружии Предания и красоты устремиться к животворящему духу – такова общая задача Православия, которой будет – в меру своих слабых сил – продолжать служить «Вестник».

Как не раз писалось в «Вестнике», исторически Православие трудно отделимо от России. Единственная современная культура, созданная на почве Православия, – русская; мимо этого факта пройти нельзя. Поэтому проблема России – не только ее прошлого, но и ее настоящего и будущего, – не может не занимать центрального места в «Вестнике».

А сейчас там, после 50-летнего опустошения и выбривания культуры, началось духовное, умственное и правовое пробуждение. К этим еще потаенным, но уже ощутимым процессам «Вестник» должен относиться с максимальным вниманием.

В этом номере читатели найдут письмо свящ. С. Желудкова по поводу воспоминаний Анатолия Марченко о мордовских лагерях и отклик А. Краснова-Левитина на арест генерала Григоренко. Мы надеемся, что эти публикации не будут неправильно истолкованы читателями здесь. Печатая их, «Вестник» не нарушает принципиальной установки быть не столько вне, сколько над политикой. Но этими посланиями Церковь, в лице своих членов, участвует в неотложном деле раскрепощения русского человека. Ратовать за освобождение крестьян – не значило заниматься политикой, а вытекало из насущной потребности совести. Задача «Вестника» – являть правду России. Это задача не политическая, а духовная и нравственная. Истина и правда неотделимы.

Продолжать славную традицию православного богословствования, выявлять богатства русской культуры, изучить пристально религиозные и умственные движения на Западе, следить со вниманием за духовным возрождением в России и, по возможности, ему способствовать – таковы, при самом беглом обзоре, исполинские задачи, стоящие перед «Вестником».

Самое частичное и несовершенное выполнение этих задач возможно только при общем усилии всех членов и друзей Движения, и даже шире, – всех тех, кто сочувствует вышеизложенной программе. Мы настоятельно обращаемся к друзьям бывшим, настоящим и будущим с просьбой о помощи. Нам нужны статьи, обзоры, рецензии. Нам нужны переводчики с иностранных языков на русский. Нам нужна и материальная помощь. Пусть каждый верный подписчик «Вестника» поставит себе задачей приобрести хотя бы еще одного подписчика. Но и этого будет недостаточно: нужна щедрая помощь тех, кто, имея избыток средств, хочет материально послужить Церкви и России.

Только при согласованном усилии всех здесь и там «Вестник» может выполнить миссию, завещанную ему от Бога, и не обмануть высоких ожиданий, которые одно его существование возбудило в России.

1970 год

1970 год в русской истории и культуре – год значительных юбилеев. В Советской России уже разливается широким потоком литература, восхваляющая, по случаю столетия со дня рождения, вождя русской революции Владимира Ильича Ленина. Но этот юбилей не должен затмевать другие знаменательные даты: в этом году исполняется столетие со дня рождения И.А.Бунина, П.Б.Струве, Н.О.Лосского, пятидесятилетие со дня смерти Л.М.Лопатина и кн. Е.Н.Трубецкого...

Однако, как бы ни были значительны вклады того или иного писателя, философа, общественного деятеля в русскую культуру, ни один из них не определил, подобно Ленину, хода русской истории.

Не следует скрывать от себя: Ленин остается в России для многих последним неоспоримым убежищем социалистических чаяний. Возможен возврат к сталинским методам (да и возврата не нужно, сталинский режим был смягчен, но не изменен); но реабилитация Сталина, как вождя социалистических сил, уже невозможна: разоблачения самой партии скомпрометировали его не только внутри страны, но и за границей. С Лениным обстоит иначе: разоблачение Сталина вызвало усиление культа Ленина, его обеление. Зверства Сталина превзошли жестокость Ленина и заставили о ней забыть. Оспаривать «революционный гений» Ленина не приходится. Но выдвигать Ленина как сторонника свободы и законности, как это делают многие сейчас в России, и не только из тактики, а, вероятно, по убеждениям – более чем сомнительно.

Мы не будем, в размере этой статьи, оценивать политическую и экономическую роль Ленина, хотя тут дело обстоит далеко не так благополучно, как многим это мерещится. Ограничимся только тем планом, который нам дорог: свободы совести и слова.

И той, и другой свободе (кстати, они нераздельны, и из них вытекают все прочие свободы), необходимой человеку как воздух, был положен конец в России не кем иным, как Лениным, причем с первых же месяцев революции. Чтобы не быть голословным, обратимся к бесспорному авторитету. В записке о «Двенадцати», старательно урезанной цензурой, Александр Блок писал, что свобода слова продержалась всего каких-нибудь шесть месяцев после революции. А позже, перед смертью, в своей пророческой Пушкинской речи, Блок констатировал, что в ленинской России «поэту дышать нечем».

Со свободой совести, точнее с религиозной свободой, Ленин боролся со всем ожесточением своего исступленного безбожия. В Самиздате распространяется письмо В.И.Ленина к членам Политбюро от 19 февраля 1922 года с требованием «подавить сопротивление [духовенства] с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий». Убийство Петроградского митрополита Вениамина и его сотрудников показало, что Ленин хотел расправиться не с консервативными элементами в Церкви, а с наиболее народными и популярными.

Ленинский юбилей не будет слишком радостным: в Чехословакии весна подавлена танками, в Восточной Германии вынуждены выключать электричество, чтобы справиться с вопросом топлива, в России исчезают последние признаки оттепели, магазины лишены самого необходимого... Многим еще кажется, что дело Ленина было искажено его неопытными последователями. Однако не следует прятаться от горькой правды: свобода была убита Лениным, сталинизм лишь развитие этого свободоубийства.

Без свободы – нет самостояния человека. Но не только. По меткому слову Льва Шестова, где нет свободы, нет и хлеба.

Кончина патриарха Алексия

В канун Лазаревой субботы, на 94-м году жизни, скончался Патриарх Московский и всея Руси Алексий, в миру Сергей Владимирович Симанский.

Последний представитель дореволюционного епископата, патриарх Алексий не имел качеств своих предшественников – святости и мужества патриарха Тихона (1917–1925), богословской образованности и светлого ума митрополита Сергия (1926–1944). Но в нем была еще дореволюционная высокая культура, отчасти более светская, чем духовная, утонченность, своеобразный аристократизм, если не в поведении, то в обращении, в манере держаться. Это выделяло его над собратьями и заставляло уважать. Кто бы ни был его преемник, он уже будет человеком «советской» формации...

О двадцатипятилетнем его патриаршестве трудно высказать однозначное суждение. Мы знаем, что патриарх не сделал, но трудно учесть, что он реально мог сделать в условиях советского режима. Как сказал генеральный секретарь Мирового Совета Церквей Блэйк, в его управлении было и положительное и отрицательное. К заслугам покойного отнесем реорганизацию Церкви после войны, ряд положительных мер после смерти Сталина, кратковременную попытку дать отпор гонениям в 1959–1960 годах. К наиболее темным страницам патриаршества – насильное, с помощью советской полиции, обращение униатов в православие, безудержное славословие Сталина, поддержку злодеяний советского правительства (Венгрия, Чехия...), отставку митр. Николая Крутицкого и жалкое молчание перед беззаконным преследованием Церкви...

Однако перед самой смертью патриарх Алексий успел подписать два указа, имеющих большое экклезиологическое и духовное значение: дарование автокефалии бывшей Русской Митрополии Северной Америки, дарование автономии Японской Церкви и прославление великого апостола Японии, архиепископа Николая Касаткина. Волею Провидения, длинное и далеко не всегда достойное патриаршество закончилось положительным актом.

Рождение новой автокефальной Церкви

Автокефалия бывшей Русской Американской Митрополии, возглавляемой митр. Иринеем, открывает новую главу в истории православного рассеяния, и тем самым в судьбах всего Православия. Впервые Церковь, созданная на Западе, вне исторических пределов Православия, получает признание наравне с вековыми церквами Восточной Европы. Об исторических предпосылках этого акта читатели «Вестника» прочтут обстоятельный доклад прот. Г.Бенигсена. Отметим лишь самое главное. Православная диаспора – явление провиденциальное: оно расширило границы Православной Церкви, заменив собою миссионерскую деятельность, прекратившуюся из-за исторических событий. Но, увы, наличие разных национальностей в одной стране, политические распри внутри их внесли большой сумбур в церковное устройство. Разделение на юрисдикции, отсутствие видимого единства – скандал и позор для православного рассеяния. Русская Американская Митрополия, прихожане которой в огромном большинстве уже американцы, по языку и рождению, во втором поколении, – уже давно проповедует принцип поместного устройства единой Церкви. Перейдя на английский язык, включив в себя единицы не русского происхождения (румынскую епархию), учредив общеправославную богословскую школу, она даже эту поместность частично осуществила. Но, будучи автономной по собственному определению, Митрополия не признавалась Московским Патриархатом (даже находилась под запрещением), а другими церквами признавалась лишь постольку поскольку...

Упразднение Московского экзархата в Америке, признание Митрополии Москвой и возведение ее в автокефальную церковь дает решительный толчок правильному устройству Американской Церкви. Конечно, поначалу количество юрисдикций в Америке убавится лишь на одну единицу. Сама новая Автокефальная Церковь будет носить несколько необычный, временный характер, поскольку на ее территории большое количество православных, греков главным образом, останутся вне ее. Но правильное направление дано, и рано или поздно Митрополия будет тем ядром, вокруг которого создастся единая Православная Церковь в Америке.

Попутно был решен и вопрос Японской Церкви – единственной в настоящее время церкви, созданной усилиями русских миссионеров. Ей даруется автономия, чем упраздняется раскол, ее раздиравший и ослаблявший.

Оба «акта» будут закреплены большим духовным событием. Автокефальная Церковь Северной Америки в августе прославит первого «американского» святого, преп. Германа (†1837), просветителя алеутов. Совместно с Русской Церковью Японская Церковь прославит официально святителя Николая (1836–1912), уже давно почитаемого за святого не только православными, но и язычниками.

Эти духовные торжества дают печать духовной подлинности каноническому изменению двух миссионерских церквей, одной среди диаспоры, другой среди язычников.

Разумеется, дарование автокефалии Московским Патриархатом не обошлось без нападок и споров. Особенно ополчились некоторые круги правой русской эмиграции, считающей всякие переговоры с Русской Церковью моральным осквернением. Такая крайняя точка зрения церковно не может быть оправдана. Если не целесообразно кому бы то ни было за границей подчиняться Москве, то это не значит, что нельзя, в определенном случае, получить от Москвы свободу от такого подчинения. К действиям Московской Патриархии нужно относиться критически и с должной осторожностью, но не огульно отрицательно. Внешняя ее политика противоречива. Уже были случаи, когда Московская Патриархия принимала церковно-правильные решения, например признав в 1957 году автономию Финской Церкви в лоне Константинопольского Патриархата.

Недовольны новой автокефалией и греческие церкви. Конечно, было бы лучше, если бы вопрос диаспоры был решен совместно, всеми церквами. Но, к сожалению, греческая экклезиологическая мысль еще не созрела до принципа поместности и продолжает мыслить церковь в категориях национальных. Константинопольский Патриарх, отказавшись от русского экзархата в Западной Европе, к сожалению, не имеет ярко выраженной политики по отношению к православному рассеянию...

Американская автокефалия лишь скромное начало. Дай Бог, чтобы и другие церкви рассеяния в Западной Европе, Австралии, Южной Америке вдохновились бы идеей поместности и, с согласия всех заинтересованных старших церквей, объединились в единые, поместные церкви. Только на этом пути рассеяние будет свидетельствовать об истинности Православия.

Судьбы России

Этот номер «Вестника» носит несколько необычный характер: он целиком посвящен судьбам России, более точно – ее духовной судьбе. Раздел этот появился в «Вестнике» несколько лет назад скромно, незаметно в виде слабо долетающих голосов оттуда, постепенно окреп, разросся, а сегодня вылился в особый номер. Это уже не голоса, а голос, не вообще о том, что происходит в России, а глубокое раздумье над ее прошлым, будущим и настоящим – в свете христианского откровения. Необходимо подчеркнуть необыкновенную важность этого, хотелось бы сказать, события.

Печатаемые статьи не легки для чтения, даже по форме, так как с большою тщательностью анализируют духовное разложение России и внутренние причины, приведшие к этому роковому, может быть, неизлечимому состоянию. Они не случайно перекликаются с «Вехами», даже если не достигают уровня этого исторического сборника. И именно, как в «Вехах», трудность статей не только в изложении, она и нравственного порядка. Не всем будет легко принять это беспощадное прикосновение к язве, поразившей Россию, этот призыв к отказу от всякой национальной гордости, будь она даже религиозно оправданна, от привычки смотреть на Россию, вопреки очевидности, через розовые очки благосклонного наблюдателя. Разумеется, редакция не несет ответственности за все крайние взгляды, высказанные в этих статьях. Но на Западе мы слишком легко убаюкиваем себя, по разным причинам, легкой и непродуманной верой в Россию: кто плывет по старому руслу славянофильства, забывая его покаянные предпосылки, кто, что гораздо хуже, прельщается политической мощью России, кто вообще, из отталкивания от буржуазности, умиляется на русский стиль.

Мы не хотим сказать, что в Россию, в ее духовное призвание, нужно перестать верить. Слишком велико наследие прошлого, слишком чудесны побеги будущего, чтобы отчаиваться. По счастливому совпадению, последнее интервью Мориака, печатаемое в номере, перекликается со статьями из России, вступает с ними в спор и дополняет их. Да и безымянные авторы статей не написали бы их, если, в конечном итоге, не верили бы в возможное духовное возрождение России.

Но вера в Россию не должна быть легковесной и безответственной. Она должна быть зрячей, покаянной, ответственной и жертвенной.

Одновременно «Вестник» имеет счастье предложить читателям неизданные стихи и письма крупнейшего русского поэта – Осипа Мандельштама. Мандельштам, хотя и печатается в России лишь урывками и отрывками, вошел в русскую литературу как классик, каждая строчка которого бесценна. То, что его имя прославляется в номере о судьбах России, – многознаменательно. Мандельштам велик своей божественной гармонией, в силу которой он добровольно, как первохристианский мученик, принес себя в жертву Молоху-истории. Пройдя через мучительные сомнения и страхи, он стал образом веры и верности, мужества и жертвы, он слил воедино в мире, стремящемся к разобщению, религиозный, нравственный и литературно-поэтический подвиг. Его имя и судьба – пример и залог духовного воскресения России.

Номер уже был в наборе, когда мы узнали, в день памяти преподобного Сергия Радонежского, о присуждении Александру Исаевичу Солженицыну высшей литературной награды – Нобелевской премии.

Радость тех, кому дорого подлинное искусство, кто чает духовного обновления России, была беспредельна. Мы все верим, вопреки многочисленным Сальери наших дней, что есть правда выше. Но часто горький опыт заставляет задуматься: а проникает ли эта правда сюда, на землю? В день присуждения премии Александру Исаевичу, поздравляя друг друга, мы могли сказать уверенно и с облегчением: «есть правда на земле».

Пожелаем лауреату здоровья, сил и безмятежных дней, чтобы он продолжал отражать в своем творчестве лучи высшей Красоты и Правды.

Сотый номер

Мы отмечаем сотый номер «Вестника» с его возобновления в 1949 году, после десятилетнего перерыва. Можно было бы подчеркнуть, что «Вестник», основанный в 1925 году, едва ли не старейший зарубежный журнал. 46 лет с основания, 35 лет издания, 100 номеров за последний период – внушительные цифры и даты. Но приличествует ли «Вестнику» роль маститого, заслуженного юбиляра? Сегодня, благодаря возобновившейся связи с Россией, «Вестник» переживает процесс становления и обновления. За последние два года «Вестник» неуклонно растет, расширяет круг своих сотрудников и подписчиков. Впервые, по случаю юбилея, «Вестник» выходит более чем на трехстах страницах. Из скромного бюллетеня «Вестник» превращается в толстый журнал.

В ранний период своего существования «Вестник» был связующим органом Русского студенческого христианского движения: в нем давалась информация о Движении, разрабатывалась его идеология, уделялось место борьбе за Церковь в Советской России. В те времена существовали другие религиозно-философские и религиозно-общественные журналы, куда более толстые и солидные. С «Путем» Н.Бердяева или с «Новым градом» Г.Федотова, близкими ему по духу, «Вестник» не соперничал, ограничиваясь скромным призванием быть выразителем движенческих установок.

Возобновленный после войны, «Вестник» оказался единственным зарубежным православным журналом сколько-нибудь широкого охвата. Сошло со сцены почти все поколение великих деятелей русской православной культуры, и «Вестник» не мог, разумеется, считать себя преемником «Пути» или «Нового града», но тем не менее, медленно развиваясь и укрепляясь, он их напоминал.

«Вестник» перерос узкие рамки внутриорганизационного бюллетеня, но именно движенческие установки обусловили его жизненность и рост. Когда приоткрылась дверь в Россию, движенческие принципы оказались наиболее нужными, наиболее своевременными. Об этих принципах мы говорили не раз. Прежде всего, это вера в абсолютную истинность Христова откровения, явленного в Церкви. Не религия вообще, не религиозное чувство, несмотря на их ценность, а приятие полностью учения Православной Церкви, во всей его широте. В Церкви Движение видит не только «сокровищницу», не только «святыню», но творческую силу, призванную преображать мир. Движению чужд, как писал о. Василий Зеньковский в 1929 году, «христианский спиритуализм, отделяющий правду Церкви от правды истории и жизни». Истина, красота и добро неразделимы. Вот почему на страницах «Вестника» сосуществуют богословский, литературный и политико-общественный отделы. Истина Христова абсолютна, но все подлинно прекрасное, все подлинно справедливое сопричастно этой Истине, ею оценивается и в ее свете находит свое место. Эта установка непонятна антирелигиозникам, которые хотели бы, чтобы «Вестник» ограничивался узкоцерковными проблемами; не всегда она понятна и некоторым чрезмерным ревнителям православного благочестия, гнушающимся историей и культурой. Но только она, возвещая грядущее преображение жизни, способна ответить на то томление духа, на ту жажду подлинного бытия, которые охватили человечество, сознающее крушение гуманистических иллюзий.

Вокруг письма А.Солженицына патриарху Пимену

 

Вместе с предыдущим выпуском «Вестника» читатели получили, в виде приложения, отдельной тетрадью, великопостное письмо А.И.Солженицына патриарху Пимену. Письмо это облетело весь мир, вышло в различных переводах по нескольку раз в каждой стране и вновь заставило западных людей открыть глаза на трагическое положение Церкви в России.

В православных кругах на Западе оно было встречено всеобщим сочувствием. Если не считать реакций со стороны некоторых членов Зарубежной церкви, нашедших в письме Солженицына лишь подкрепление для отрицания законности Московской Патриархии и использовавших его для своих целей, все увидели в обращении Солженицына не только и не столько осуждение Патриарха, сколько тревогу за бытие Церкви, попытку как-то продолжить насущное дело духовного раскрепощения Церкви, начатое семь лет назад двумя священниками.

С меньшим сочувствием и пониманием письмо Солженицына было встречено и воспринято в России, и не только в кругах, близко стоящих к возглавлению Церкви. До нас дошел лишь один из таких отрицательных отзывов. Автор его, о. Сергий Желудков, никак не может быть заподозрен в конформизме: он известен многочисленными самиздатскими статьями и книгами и даже подвергался репрессиям. Мы решили напечатать этот отклик как отображающий некоторые настроения в России, хотя решительно с ним не согласны.

Нам совершенно не понятно, почему о. С.Желудков называет письмо А.Солженицына «удивительно претенциозным документом». Уж кто-кто, а Солженицын, проведший много лет на каторге, своим мужеством, умом и талантом отвоевавший себе (а тем самым и другим) неслыханную свободу действий в тоталитарном государстве, имеет право предъявлять требования к Патриарху.

Как мы уже указывали выше, обличение Солженицына направлено не столько против личности Патриарха, недавно назначенного на свое служение, сколько против общей установки раболепства перед государством, может быть, закономерной в сталинские времена, но вряд ли оправданной в 70-е годы.

В лице Патриарха Солженицын обращается ко всем иерархам, священникам и членам Церкви. «Островом свободы» Церковь со дня на день не станет, но, обратно, не пребывать же ей в раболепстве на веки?

Не пора ли Церкви постепенно отвоевывать себе независимость и честь? Иначе как ей быть достойной своего великого призвания?

Конечно, можно уже считать за чудо само существование Церкви, иноприродного тела внутри тоталитарного идеократического государства. Но не прав ли Солженицын, когда ставит ребром вопрос: достаточно ли спасать физическое бытие Церкви? Не пришло ли время спасать саму Церковь от грешного малодушия и нравственного бессилия?

На смерть патриарха Афинагора

 

Недавно почивший вселенский патриарх Афинагор был единственным православным патриархом XX века с действительно вселенским масштабом. Внушительная его внешность – больше двух метров роста – сочеталась с необычайной простотой и со столь свойственной Православию ласковостью. Мысль его простиралась далеко. Он понял, что в наши дни нельзя замыкаться в провинциализме, нельзя утверждаться горделиво в ортодоксальности, отъединяться от общего стремления к единству. И произошло чудо: встреча наравне Римского первосвященника, обладающего полной властью над полумиллиардной церковью с символическим возглавителем Православия, имеющим весьма небольшую паству, встреча, упразднившая века и века взаимного отчуждения, мелкого препирания и страшного братоубийства (из самых последних: избиение миллиона православных сербов в 1941–1943 годах, арест большинства униатского духовенства во всех социалистических странах). В Иерусалиме, обнимая Римского папу, патриарх Константинопольский пророчески олицетворил собою все Православие.

Быть может, некоторые высказывания патриарха были неосторожными, недостаточно обдуманными. Он не всегда ясно разграничивал универсальный гуманизм от подлинной христианской вселенскости. В этом была некоторая дань веку, с лихвой искупленная евангельским дерзновением.

Менее дерзновенной была деятельность патриарха по устроению православного рассеяния. Он не воспользовался своим авторитетом, чтобы провозгласить и начать проводить в жизнь принцип территориальной автономии, поместности, единственный, способный спасти православное рассеяние от раздробленности и вымирания. Будем надеяться, что эту насущную задачу осуществит его преемник, новоизбранный патриарх Дмитрий.

Еще о Солженицыне

 

А судьи кто?

А. Грибоедов

Снова раздался четкий, твердый голос Солженицына. В непроизнесенной Нобелевской лекции Солженицын, не забывая о России, перерос русскую тему и обратился уже к высшим мировым инстанциям, обличая мюнхенский дух XX века и пренебрежение ООН «малыми сими». Но чем универсальнее, чем глубже делается голос Солженицына, тем шире распространяется и все усиливается противление ему.

До сих пор Солженицын имел дело с властями предержащими. Теперь на него ополчается и общественность, все те, кому, так или иначе, мешает слишком громко, слишком четко высказанная правда. В чем только Солженицына не обвиняют! Можно составить целый акафист навыворот из нелепых и противоречивых обвинений, брошенных по его адресу: иудофоб-шовинист (Jerusalem Post. 1972. Нояб.), германофил («Вече»), гордец безлюбый, не заслуживает своей репутации свободолюбца, чрезмерный любитель правды, революционер, черносотенец, посредственный писатель, с культурным багажом, не превышающим средний уровень советского учителя и т. д. и т. д. Таких перлов рассыпано в статьях, частных письмах, устных инсинуациях, как в России, так и среди новейшей эмиграции, – бездна. Не хватает только обвинения в сумасшествии для полной реставрации фамусовской Москвы. Справедливо о. А.Шмеман назвал Солженицына экзорцистом: при приближении экзорциста всевозможные бесенята всполошились и подняли крик. Но их нечленораздельный шум лишь подтверждает подлинность и пророческий характер того литературного, нравственного и духовного дела, которому Солженицын отдает свою жизнь.

Спор о России

 

Как в середине XIX столетия, вопрос о судьбах России снова стал краеугольным. После неудавшегося марксистского эксперимента, оставившего от русской культуры груды щебня, русские люди оглядываются назад, подводят итоги, взвешивают будущее. Этот процесс национального самосознания свидетельствует о начавшемся выздоровлении. Долгие годы – почти полстолетие (да и сейчас еще) – все сколько-нибудь свободомыслящее и жизненное убивалось. Как только гнет поослабился, пробудилось затравленное чувство: запели умолкнувшие соловьи, появились слова о любви, вновь заговорила память, возродилась потребность критически изображать действительность: пора поэзии, воспоминаний, очерков. Но на чувстве долго не прожить. И за пробуждением пришло время осмысления. Поэзию сменила мысль (правда, только в самиздатском подполье). Что же случилось? Что сталось с Россией, что осталось, останется от нее? Где корни катастрофы? Где пути будущего? «Не нами неправда сталась», – пишет Солженицын, но каждый себя спрашивает: кем же и когда же?

В 97-м номере «Вестника» эти вопросы впервые были поставлены ребром людьми оттуда. В их статьях преобладали критические оценки прошлого и западнические надежды на будущее. Запад устоял, Россия пала, не надо ли идти на Запад искать тех духовных основ, которых как будто не хватало в отрешенном византизме?

В ответ на эти несколько абстрактные призывы, написанные в отрыве от конкретной реальности Запада, повторяющего сейчас роковые ошибки русской интеллигенции столетней давности, до «Вестника» дошли возмущенные ответы тех людей, кто, вопреки всему, сохраняет безотчетную, тоже несколько абстрактную веру в светлое будущее России, и даже, что еще абстрактнее, в ее всемирную миссию. Наряду с этими изъявлениями веры, мы печатаем и более хладнокровную попытку определить значение и границы национальности в духовной жизни страны. Так «Вестник» становится трибуной завязавшегося спора о России – едва ли не самого значительного общественного факта наших дней.

Вероятно, вопрос о судьбах России правильнее всего решать в категориях антиномии. Всякое суждение о России должно дополняться суждением противоположным. Россия пала, но это не значит, что ей не суждено возродиться. Ей необходим Запад, но это не значит, что она должна отказываться от своего нутра, и прежде всего от своей православной веры, непорочной и святой, несмотря на все унижения церкви. Национальное самосознание необходимо для возрождения, но всякое соскальзывание на национализм, а тем более на шовинизм, грозит горшей бедой: на этой почве возможно (и даже намечается уже) смычка с государственным аппаратом. Национал-большевизм – одна из самых грозных опасностей завтрашнего дня.

Будущее России – в мучительных поисках истинного пути, в смиренной верности ее духовному началу, в подвиге трезвенной, не обольщающей себя любви.

О будущем Всеправославном Соборе

 

За последние годы читатели «Вестника» ознакомились с разноречивыми мнениями богословов о предстоящем Всеправославном Соборе. Мнения колеблются от полного отрицания целесообразности такого Собора ввиду пленения большинства православных Церквей (архим. Иустин Попович; в менее категорической форме – о. Иоанн Мейендорф) до пожеланий, чтобы все церковные общины включились бы в подготовку Собора.

Пусть читатели не удивляются этому разнобою мнений на страницах «Вестника». Есть у «Вестника» незыблемые положения, которые составляют его raison d’être. Но по целому ряду жизненных вопросов, для которых нет единых и окончательных решений, «Вестник» хочет и должен быть журналом дискуссионным, трибуной разных мнений.

Увы, скептическое отношение к Собору легче обосновать, чем радужные надежды. Но Собор, несмотря на черепашьи темпы его подготовки, может и состояться, и было бы слишком легко целиком от него отмахиваться.

Ввиду исторической ситуации, следует рассматривать предстоящий Собор не как «потенциальный» Вселенский Собор, способный равняться с великими Соборами давнего прошлого или хотя бы со Вторым Ватиканским Собором, а как скромную попытку, на уровне всех православных церквей, решить несколько конкретных наболевших вопросов.

Подготовительные собрания пошли, по нашему мнению, по ложному пути: в предсоборную программу включены буквально все вероучительные и канонические вопросы. Такая программа тому ограниченному Собору, который может собраться, совершенно не под силу. Да и вряд ли нужно заново обсуждать всю православную догматику. Не достаточно ли будет напомнить современному миру, ставшему на путь секуляризма и сведения христианства к чисто земному, а потому и ложному освобождению человека, об основных истинах Откровения?

Предсоборным же комиссиям необходимо нащупать, возможны ли согласные решения по тем неотложным вопросам, перед которыми стоит Православие.

1. Вопрос богослужебный. Собор должен наметить, каким путем раскрыть богатство православного богослужения и как бороться с накопившимися за последние века предрассудками, отделившими богослужение и таинства от народа.

2. Вопрос епископата. Отсутствие монастырей во многих Церквах требует возврата к древней практике «женатого» епископата (при, разумеется, строгих канонических правилах, не моложе 50 лет, например).

3. Вопросы диаспоры. Юрисдикционному сумбуру должен быть положен конец.

4. Вопрос экуменизма. При создавшемся смятении в экуменических понятиях и практике необходимо выработать четкие принципы, одинаково далекие как от горделивого самопревознесения и отчуждения, так и от дешевого релятивизма.

5. Вопрос дохалкидонских Церквей. Настал час полного единения с этими Церквами, исповедующими ту же христологию, что и православные.

Эти пять насущных вопросов, о которых много было и будет еще написано в «Вестнике», скорее канонического порядка, чем вероучительного. Они поставлены историей. Если Собор найдет им решение, он покажет, что современное Православие способно не только пассивно воспринимать историю, но и творчески ее преодолевать.

«Архипелаг ГУЛаг»

В 1957 году Пастернак закончил свой автобиографический очерк там, где начинался мир, «охваченный рамою революции». Свой отказ вести дальше повествование Пастернак объяснил: «Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и подымались дыбом волосы. ...Писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский, – не только бессмысленно и бесцельно, писать так – низко и бессовестно. Мы далеки еще от этого идеала». Пастернак не знал и не мог знать, что идеал этот был не столь далек, как ему представлялось, что как раз в те же годы никому не известный бывший лагерник и ссыльный начинал в тиши и в глуши ошеломляющую повесть о русской революции, от которой будет замирать сердце и дыбом становиться волосы у миллионов ее читателей или слушателей.

«Архипелаг ГУЛаг» – книга ошеломляющая и фантастическая в еще большей степени, чем описание Петербурга Гоголем и Достоевским, хотя бы потому, что несоизмерим призрачно-блистательный город с тем страшным, кровью заполненным провалом русской истории (да не только русской – всечеловеческой), что именуется ГУЛагом. Читателям XIX века плохо спалось после чтения «Преступления и наказания»; у читателя XX века нервы крепче, но, прочитав «Архипелаг», он спокойно не заснет.

«Архипелаг ГУЛаг» – книга всенародная. Когда-то Солженицын упрекнул Ахматову, что «Реквием» не совсем то, что надо, что он слишком личен, субъективен. Упрек этот казался раньше резким, несправедливым, но «Архипелаг ГУЛаг» его объяснил и оправдал. Как ни старалась Ахматова расширить свой страдальческий путь до бедствия всенародного, ей это не удалось. Личный момент: «я была тогда с моим народом» – придавил всеобщий. Солженицын не скажет «мой народ»: он и народ – одно. В «Архипелаге» произошло ошеломляющее художественное чудо слияния – без смешения! – личного и всенародного. Свой опыт Солженицын включил во всеобщий, но всегда сохраняя свое лицо, и обратно, через его опыт, через его голос кричит «стомиллионный народ» от первых, уже совсем забытых жертв 1918 года до тех, кто страдал еще так недавно, кто страдает еще сегодня.

Ошеломляет полнота книги. В этих двух первых частях – только преддверье концлагерей, но в них уже всё: все процессы, все потоки (до эмигрантов, до власовцев, до корейцев!), все разнообразие арестов, все виды пыток, головокружительное количество встреч, судеб, переданных вскользь, иной раз в сноске, но всегда предельно ярких, предельно личностных. «Миллионам убитых задешево» Солженицын дает очертание, жизнь, лицо.

Полнота «Архипелага» не в одном только художественном описании или историческом синтезе, она в не меньшей степени и полнота правды во всем ее политическом, нравственном и религиозном значении.

«Архипелаг» – книга воздаяния, суда, покаяния. В ней – мертвые встают с безумных строек, загубивших их, со дна подвалов и каналов и взывают, как призраки в «Ричарде III», о воздаянии. Страницы «Архипелага» – как скрижали страшного судного дня. «Вся правда сказана, и никому ее уже не стереть».

Но полный, подлинный суд здесь, на земле, по таинственному, по непреложному евангельскому закону невозможен без покаяния. Религиозная правда, нравственная сила Солженицына в том, что он обличает не со стороны, не извне, а ставит самого себя под обличение, начинает суд с самого себя, а тем самым и с каждого из нас. Он не крикнул, когда его арестовали, не сопротивлялся, но кто же сопротивлялся, кто из нас бы крикнул? Он не остановил истязания власовца, но мы бы остановили? Золотая пыль погон затмила ему глаза, но чьи глаза не были ослеплены и не будут – покуда мир стоит – ослепляться мишурой авторитета, самопревознесения.

Начиная суд с самого себя, Солженицын призывает к всенародному покаянию, без которого невозможно никакое будущее России.

Но если все виноваты, даже те, кто пострадал, это соучастие в общей вине не снимает ответственности с прежних виновников, с первопричины катастрофы. «Кто же у истока – люди или система?» На этот коренной, одновременно политический и нравственный вопрос, обращенный не только к русским, но и ко всему человечеству, Солженицын отвечает опытом всей России: не люди, а система, их испортившая, не люди, а мертвящая идеология, прославленная Передовая Теория.

И потому, что Солженицын как бы отделяет идеологический грех от личного, «Архипелаг ГУЛаг», несмотря на описание нечеловеческих зверств, нечеловеческих падений, добрая книга, книга, исполненная уверенности в высокое призвание человека и надежды на исполнимость этого призвания.

Своей художественной неотразимостью, своей политической трезвостью, своей нравственной высотой «Архипелаг ГУЛаг» из тех редких книг, что произведут сдвиги не только в сознании людей, но и в самой истории.

Номер «Вестника» был уже сверстан, когда пришло известие об аресте 12 февраля 1974 года Александра Солженицына и о высылке его на следующий день на Запад. Событие это – историческое и лишь постепенно откроется во всем своем значении.

Утопия или маниловщина. Ответ на письмо из России

Ваш опыт журнальной утопии6 – высокая, незаслуженная честь для «Вестника». До нас, правда, уже доходили лестные слухи об успехе «Вестника» в России. Но то, что «идеальный журнал» может мыслиться, отправляясь от «Вестника» (а не от других зарубежных изданий), превосходит все наши ожидания и одновременно страшит. «Честь обязывает». И мы недоумеваем, будем ли мы способны хоть в малой мере ответить на те ожидания, которые «Вестник» всколыхнул среди русской интеллигенции.

Но не слишком ли высок прицел? Если Вы опасаетесь маниловщины, то не бояться ли нам хлестаковщины? Возможен ли идеальный журнал вообще, а в наших условиях в частности? К концу Вашего утопического мечтания Вы ссылаетесь на «Русскую мысль», издававшуюся П.Б.Струве в России между 1907 и 1918 годами. Бесспорно, то был лучший толстый журнал тех лет. Но ведь тогда (несмотря на пресловутую «реакцию») шел бурный расцвет литературы, публицистики, мысли, искусств, науки... Из многочисленных повременных изданий высокого уровня «Русская мысль» выделялась четкостью и широтой своих позиций. Она опиралась на кадетскую интеллигенцию, которая скрещивалась с религиозно-философским возрождением. Эта установка позволила, объединить вокруг «Русской мысли» (разумеется, благодаря выдающейся личности редактора) лучшие силы той сверхбогатой эпохи.

Ничего подобного в наши дни уже нет. Великая русская эмиграция, доведшая религиозно-философское творчество до высшей точки, сошла на нет. Естественно, что на чужбине продолжателей ее дела народилось мало. Возрождение, начавшееся в Советской России, как раз когда в эмиграции оно подошло к своему концу, имеет неравномерное развитие. Оно сказалось с необычайной силой в литературе: Солженицын, а за ним и другие писатели достигли мирового масштаба. Но гораздо слабее возрождение в области мысли. Вы сами пишете, что «все в неопределенности, в брожении, в смятении, в криках страдания, в неотчетливых жарких откликах на сиюминутное». Призыв «думать», напечатанный в свое время в «Вестнике», свидетельствовал, что работа мысли только зачинается. Отставание мысли от литературы имеет, как нам кажется, двоякую причину. Мысли больше, чем литературе, необходимы среда, свобода общественной и интеллектуальной жизни, обмен мнений. Но можно также себя спросить: не всегда ли образное мышление предшествует абстрактному, не является ли литература питательной средой для мышления? Так было уже дважды в русской культуре, и в золотом веке, и, еще разительнее, на рубеже двух столетий: без русского романа Толстого и Достоевского вряд ли было бы возможно религиозно-философское возрождение.

Эти соображения позволяют нам ответить сдержанно, если не отрицательно, на предварительный вопрос. «Идеальный журнал» сейчас невозможен, ибо нет ни органической среды, ни органической культуры. Для «идеального журнала» необходима периодическая печать, живое взаимообщение, здоровое соревнование. «Идеальный журнал» будет тот, который станет глубже и шире других. Иными словами, для него нужен плюрализм, выражающийся в разнообразии повременных изданий. Вы же предлагаете заключить его в пределах одного «Вестника». Впрочем, отчасти по необходимости, отчасти по призванию, так на деле и происходит: для религиозного журнала «Вестник» необычно плюралистичен. Но плюрализм теперешнего «Вестника» Вас не до конца удовлетворяет: Вы предлагаете его и расширить в пользу общественно- политической тематики, и... сузить за счет религиозно-богословской установки.

Вам кажется неуместной, стеснительной пометка, что журнал является органом Русского студенческого христианского движения. Несомненно, это наименование не вполне адекватно, не всем понятно. Фактически, в теперешнем своем обличии, «Вестник» не является уже органом РСХД в прямом смысле. Само Движение, недавно отпраздновавшее свое 50-летие, свелось к небольшой, хоть и активной группировке во Франции при поддержке многих членов и друзей, рассеянных по всему свету. Но РСХД не только и не столько организация, сколько символ и знамя. Отпрыск религиозно-философского возрождения, РСХД стремилось воплотить его заветы в жизни частной и общественной, перекинуть мост между Церковью и миром. Упразднить тесную связь между «Вестником» и РСХД – значит не только лишить его той среды, на которую он опирается (он издается усилиями членов РСХД, распространяется и читается в первую очередь «движенцами»), но и уничтожить тот идейный стержень, на котором он держится.

Вы ведь сами признаете, что дело, собственно, не в названии, а в более существенном – «в православном направлении журнала», в Ваших глазах не совмещающемся «с тем плюрализмом, который сейчас так желателен». Православное направление журнала Вы предлагаете растворить в некую общую, необязательную религиозность. Христианство для Вас не краеугольный камень, а лишь действенный фактор объединения: оно для Вас не существенно, а лишь тактически желательно. Разумеется, с этой точкой зрения мы никак не можем согласиться. Плюрализм ради плюрализма, ради наиболее широкого охвата читателей таит в себе большую опасность, он граничит с беспринципностью. В свете чего, какого учения, какой философии рассматривать явления? Любой журнал только тем и стоит, что имеет свое лицо, свою raison d’être.

По-вашему, успех «Вестника» случаен, «так уж получилось», о «способствующих этому обстоятельствах» Вы почему-то отказываетесь судить. А нам представляется, что именно религиозный критерий, лежащий в основе журнала, и определил успех «Вестника», то, что с ним, а не с «Гранями» (критерий политический) и не с «Новым журналом» (критерий гуманистический) связались надежды молодой подсоветской интеллигенции. В другое время, когда все ценности были еще на месте, религиозная основа журнала могла быть менее ярко выражена. Но в наши дни, когда безрелигиозный и противорелигиозный гуманизм обернулся звериным ликом, только религия, и религия не расплывчатая, не общая, а историческая, основанная на Богочеловеческом Откровении, способна внести разум и ясность в тот хаос пробуждающихся стремлений, который Вы описываете.

Года два назад группа новых эмигрантов выпустила сборник «Новый колокол» с целью разбудить сознание. Но колокол не прозвучал не потому, что главный его вдохновитель, Аркадий Белинков, умер до выхода сборника, не потому, что в него затесались статьи средней руки. Неуспех его был определен отсутствием положительной позиции. А.Белинков и сотрудники сборника разуверились вконец в революционном идеале, поставили под сомнение национальное начало, к религиозным ценностям остались равнодушны. Что же они могли предложить читателям: голого человека, не верящего ни в прогресс, ни в нацию, ни в религию, а только, но на каком основании, в самого себя? Но философский солипсизм безвыходен, и сборник не вызвал никакого отклика.

В наш век «крушений кумиров» одна религиозная идея может спасти человека, утвердить его дух, осветить его разум, смягчить его сердце. Одно только Богочеловеческое Откровение (а Православие его самое чистое выражение и воплощение) дает смысл человеческой истории...

Вот почему мы не можем отказаться от Православия, как исходной точки и высшего критерия человека, его мысли, его делания, его личной и общественной судьбы.

Но Православие русское религиозное возрождение, а за ним и РСХД понимали всегда широко (и сколько же нас шельмовали за эту широту!). Мы не отожествляем его с русской церковью и уж тем более с небольшим отрезком ее существования. И что малодушие современной иерархии перед сонмом мучеников ленинских и сталинских времен! Мы открыты к иным христианским исповеданиям, в которых лишь отчасти, а иногда и в очень слабой степени, затемнена или ущерблена Истина. Мы открыты и ко всякой религиозной идее вне христианства, ко всякому поиску духовности среди неверующих. «Дух дышит, где хочет». И потому наш «Вестник» посильно плюралистичен. Хорошо это или плохо, пусть судит читатель, но такого плюралистического журнала, где богословие, литература и общественные вопросы соседствуют наравне, в русской периодике еще не было. В этом своеобразие «Вестника». Мы готовы всячески этот плюрализм расширять, но при условии не приносить в жертву Главного. Ибо только Главное, возведя множество к единству, сообщает этому плюрализму смысл и строй.

Еще о направлении журнала

112-й номер «Вестника» появляется с незначительным на первый взгляд, но на самом деле существенным изменением на обложке и на титульном листе. Вверху, в названии журнала, одно слово опускается; внизу, в обозначении места издания, одно слово прибавляется. Опущение и прибавка взаимосвязаны и друг друга поясняют.

Как мы писали в предыдущем выпуске, за последние годы, в частности начиная с 97-го номера, «Вестник» перестал быть органом Русского студенческого христианского движения в прямом и узком смысле, если понимать под Движением не направление, не идею, не духовную семью, а организацию. В юбилейном сотом номере 9/10 статей еще были написаны на Западе старыми эмигрантами или их отпрысками; в 111-м номере пропорция ровно обратная: 9/10 статей написаны в России или совсем недавними выходцами из нее. Это обстоятельство побудило редакционную коллегию расширить наименование «Вестника», не меняя его, но выкинув ограничивающее определение «студенческий». Многие старые движенцы, вероятно, с грустью воспримут это изменение как измену, как отход от изначального призвания. Столько светлых воспоминаний связано именно с РСХД, для стольких именно РСХД позволило войти в Церковь, приобщиться к ее богатствам, что само название как бы сакрализировалось. Но опущение слова «студенческий» отнюдь не означает, что «Вестник» в какой бы то ни было мере отходит от РСХД и его идеалов: по-прежнему РСХД будет его издавать, направлять, вдохновлять. Однако в буквальном смысле журнал является вестником чего-то большего, чем заслуженной религиозной организации, вестником неоформленного «русского христианского движения», с особой силой развивающегося в России. «У нас сейчас, – пишет свящ. Димитрий Дудко, – происходит такой религиозный процесс, которого, может быть, еще не знала история, во всяком случае Россия». Опуская ограничительное слово, «Вестник» дает имя этому процессу (отчасти пришедшему на смену демократическому движению) и как бы обязуется быть его выразителем. Вот почему к двум указаниям «Париж-Нью-Йорк» мы дерзновенно прибавляем «Москва», хотя по условиям сегодняшнего дня никакой постоянной и организованной связи с Россией быть не может. Каждый из этих городов имеет определенное свое значение. Париж был местом расцвета русского религиозно-философского возрождения и поныне остается значительным, хотя и немногочисленным православным центром. В Нью-Йорк переместилось наиболее динамическое крыло парижского Православия и в новых условиях молодой, уже не русской, а Американской, Церкви деятельно применяет к жизни заветы русского богословия. Наконец, Москва (в символическом значении) – место стихийного религиозного возрождения, мятущегося в условиях несвободы, ищущего общения с Западом и уже этому же Западу свидетельствующего о своей напряженной вере и жажде подлинной духовности.

Так «Вестник», идя навстречу пожеланиям из России, одновременно расширяет и определяет свое направление: опираясь на славные парижские традиции, на динамизм Американской Церкви, он будет отражать духовное возрождение в России и, по мере сил, ему помогать.

По поводу письма А.Солженицына Зарубежному Собору

Письмо А. Солженицына Зарубежному Собору, как и ответ на него митр. Филарета, без сомнения вызовут многочисленные комментарии и бесконечные споры. Здесь мы можем коснуться лишь самого главного.

В своем письме А. Солженицын ярко и выпукло свидетельствует о том, что «церковь в России плененная, угнетенная, придавленная, но отнюдь не падшая», что именно она, эта видимая Церковь, возглавляемая не всегда достойным епископатом, окормляет сегодня русский народ, а не какая-то вымышленная катакомба «таинственная, безгрешная, но и бестелесная».

На это краеугольное утверждение митр. Филарет не дал сколько-нибудь определенного ответа, так как оно идет вразрез со всеми установками Зарубежной Церкви. Принять свидетельство Солженицына означало бы отказаться от той идеи, которая определяет самостоятельность Зарубежной Церкви и обособляет ее от всего Православного мира. Считая Московскую Патриархию «падшей» безвозвратно, Зарубежная Церковь склонна распространить эту падшесть и на всех тех, кто в каком-либо общении с Москвой. Отсюда проистекает ее самозамкнутость и отчуждение.

Нельзя не приветствовать призыва А.Солженицына к объединению зарубежных русских юрисдикций. Будем надеяться, что оно послужит хотя бы к ослаблению розни и вражды. Но, как нам кажется, этот призыв должен быть расширен. Больше полвека пребывания в рассеянии не могло не пройти бесследно. Теперь уже – впрочем, к тому склонялся еще в 1926 году митр. Сергий Страгородский, когда высказывал свои мысли свободно – церковное объединение на Западе должно охватить всех православных (а не одних только русских) и вылиться в создание поместных церквей (чему положено начало в Америке).

В ответе митр. Филарета (помимо исторических неточностей, в частности в том, что касается митр. Евлогия) поражает нечеткость экклезиологических установок. Что первичнее в Церкви – Христос или национальное служение? В чем задача Церкви? Нести свет Христов всем людям или только одной этнической группе? Неужели в Церкви, вопреки апостолу Павлу, может быть разделение между Эллином и Иудеем? Если бы Православная Церковь за полвека своего рассеяния не укоренилась на Западе, то не уподобилась бы ли она бесплодной смоковнице?

И как горделиво звучит совершенно неверное утверждение, что без Зарубежной Церкви на Западе не осталось бы ничего русского! Как ни парадоксально, но именно та часть Русской Церкви в рассеянии, что «ушла к грекам» или «стала американской», именно она продолжила на Западе великую русскую духовную культуру, не зарыла свой талант в землю, а приумножила его. К творчеству этой Церкви обращается теперь возрождающееся в России религиозное движение, ибо другого религиозно-духовного творчества за рубежом и не было.

«Уход к грекам» и «укоренение на Западе» не измена России, а, наоборот, подтвержденное опытом, необходимое условие, чтобы спасти Церковь от ограничивающих и парализующих ее национализма и политики, чтобы воплотить в жизнь лучшие заветы русской Церкви и Русской духовной традиции.

«Надлежит быть и разномыслиям…»

Эти слова апостола Павла о Церкви7 – призванной быть образом единства – могут служить эпиграфом настоящего выпуска «Вестника». Так получилось, что почти все отделы (за исключением богословского) построены в этот раз не на перекличке, а, скорее, на противопоставлении разных точек зрения: спор о Зарубежной Церкви, о ее конечном призвании, спор о направлении журнала, переходящий в обсуждение назначения эмиграции, подспудный спор в письмах и статье Флоренского об автономной культуре, напряженность еврейско-христианских отношений и т. д.

Некоторым покажется, что такая последовательная дискуссионность не совместима с определенным, не раз заявленным, направлением журнала. Однако это не так: разномыслие – непреложное условие истины. Там, где нет соотношения с истиной, вообще не может быть суждений, – в лучшем случае лишь ни к чему не обязывающие мнения. Но истина принадлежит целиком области свободного духа, и потому она не просто дана, а не в меньшей мере и задана. Истина – начало личностное, жизненное, экзистенциальное. На вопрос «что такое Истина» Пилат не получил ответа, так как, вероятно, желал очевидного и обязательного ее выражения (не «кто», а «что»). Примечательно: христианство утвердило абсолютную истину, но вся история его – непрестанные, мучительные споры. Навязанная истина, исключающая разномыслие, – карикатура на истину или ее извращение. Истина должна быть найдена, освоена, усвоена в свободном творческом порыве, усилии, подвиге. Как говорил Паскаль, она одновременно «найденное и искомое»8.

От данности, от «найденного» «Вестник» не отказывается. Оно – в исповедании абсолютной полноты Божественного откровения во Христе, в подчинении всех ценностей – будь то культура, нация, политика – единому на потребу; в непримиримости ко всем видам зла – и историческим и личным; и наконец, о России, в признании ее нетленного лика, мысли Бога о ней, пребывающих вопреки падениям.

Но сами эти истины, несмотря на их непреложность, – всем, даже самым убежденным, предстоит открывать для себя, применять к вечно меняющемуся потоку явлений. На высоте бездонно-глубокая и потому непостижная истина, спускаясь вниз, делается многогранной, но осязаемой.

Процесс открывания, сообразования истины с относительным неминуемо влечет и настойчиво требует разномыслия. Без него не выявиться самой истине, не стать ей жизненной и живой – и «не открыться искусным среди вас». Разномыслие не противостоит истине, а участвует в ее становлении.

Потому «Вестник», твердо расставляя вехи, будет всегда широко открыт всему тому сложному, многоликому, порой противоречивому, что идет путем истины и к ней ведет.

К юбилею патриарха Тихона

...смиренник царственный.

О.Мандельштам

В этом году исполняется полстолетие со дня смерти патриарха Тихона. За этот длинный срок образ его нисколько не померк. В разброде сегодняшнего дня имя патриарха Тихона соединяет разрозненные части русской церкви: и патриаршую, и зарубежную, и ту, что на Западе идет своим путем между двумя враждующими станами.

Тщетно допытываться, какая из этих частей ближе к заветам патриарха: каждая может найти в нем себе оправдание. «Московская» – в приспособляемости его церковного курса, «зарубежная» – в его изначальной несгибаемости, «евлогианцы» – в сочетании того и другого.

Тщетно смотреть назад. Не оправдания в прошлом следует искать, а света для будущего, и не только для канонического устройства, а шире и выше, для того облика Христианства, который будет нужен новой России.

Патриарх Тихон соединял в себе все то лучшее, что дало русское Православие. В страшные годы на высшем посту оказался не князь церкви, не властный учитель и водитель, а человек смиренный, отражавший лавину лжи, раздора и насилия прямотой и простотой. Перечтите ответы патриарха на допросе суда (Вестник. № 103. С. 111) – никакой рисовки, самоутверждения, спеси, наоборот, слова самые простые, смиренные, какие-то даже обнаженно-бесхитростные, но твердые, неотразимо-подлинные.

Бесстрашный для себя, патриарх не боялся ради других, ради общего блага, запятнать свою ризу, навлечь на себя упрек в недостаточной твердости. Старательно он избегал всякого возможного отожествления Церкви с какой-либо политической линией, будь то слева (жалкое приспособленчество живоцерковников) или справа (бессильные мечты Зарубежья о реставрации).

Глубоко укорененный в православном предании, до мозга костей русский, патриарх Тихон был – и это, пожалуй, самое существенное, самое знаменательное – поразительно свободен от груза историко-национальных предрассудков. Будучи епископом в Америке, этот простой русский человек сумел вдохнуть в заграничные приходы разных национальностей дух вселенскости, кафоличности. В России преследования помешали ему провести в жизнь реформы, принятые или намеченные на Соборе: приходилось прежде всего обороняться от врагов внутренних и внешних. Но один пример раскрывает царственную свободу патриарха в управлении Церковью. Как легко, как просто принял он решение ввести новый стиль, который для многих до сих пор – камень преткновения и повод для отмежевания. Как четко различает он вопросы обряда, всегда подлежащего изменениям, от вопроса вероучения, всегда непреложного, ревнуя только о главном, о славе Божией и о благе паствы (ради единства паствы ему и пришлось отменить введение нового стиля, хотя он и считал реформу целесообразной).

Вот такой «тихоновской» да будет Церковь в будущей России: простой, смиренной и народной, свободной не только от гнета государств (гнет внешний и не единственный), но внутренне свободной от груза истории, от византийской пышности, от тяжеловесности обряда и обрядоверия, когда временное принимается за вечное, от провинциализма и связанных с ним фанатизма и сектантского духа, пусть будет Церковью, такой, какой ее олицетворял блаженной памяти патриарх Тихон, коренной и истой, но благодатно-творческой, со вселенским дыханием и дерзанием.

Нобелевская премия мира А.Сахарову

Кто не испытал глубокой радости, глубокого нравственного удовлетворения, когда пришло неожиданное известие о присуждении Нобелевской премии мира академику Андрею Сахарову... За последние годы выбор так часто падал на сомнительных фокусников международной сцены, что, казалось, само понятие мира прочно замутнилось... Но жизнь быстро рассеивала угар политических обольщений: не успели Брандту вручить премию, как обнаружилась несостоятельность его личности; а что говорить о Киссинджере, получившем отличие и деньги за предательство двух стран в руки жесточайшей тирании! Верно отрезвились, одумались члены Нобелевского комитета, раз решились вопреки противоборству могущественного советского блока удостоить премии истинного человека мира, принесшего в жертву ради этой деятельности свой собственный мир, свою научную карьеру, свое здоровье.

Подлинность стояния Сахарова за мир закреплена не только жертвой, но и тем длинным путем, им пройденным, от первого испуга за судьбу человечества, от еще наивных надежд на конвергенцию («Размышление о прогрессе», 1967) до беспощадного анализа и разоблачения бесправной советской системы («О стране и мире», 1975). Ученый, вдруг осознавший, что наука без совести приведет к гибели (как пророчествовал еще в XVI веке Рабле), сам стал совестью и, забросив науку, превратился в заступника угнетенных братьев своих, как некогда русские князья заступались за русский люд перед татарами. На виду у всех Сахаров сменил честь ученого на бесчестие юродивого, упорно напоминающего о правде и справедливости как о высших ценностях земли.

Сейчас, когда пишутся эти строки, в СССР поднимается общественная травля Сахарова, предвещающая какие-то грозные решения. Но какова ни была бы судьба Сахарова, удастся ли ему остаться среди своего народа или очутится он в изгнании – нравственного его подвига ничто и никто отнять не может. Сахаров олицетворяет трагедию добра в нашем падшем мире. Добру надлежит быть распяту, но победа мира над ним – мнимая. «Делая добро, да не унываем; ибо в свое время пожнем, если не ослабеем» (Гал. 6:9).

Единое на потребу

Посвящая целый раздел номера монастырям – увы, больше их славному прошлому, чем скудному настоящему, – «Вестник» не нарушает основной своей установки: отображать погруженность христианства в мир.

Обывательское мнение до сих пор считает монашество чем-то праздно-эгоистическим, не вполне нормальным, во всяком случае чуждым и внеположным миру. Это в корне неверно.

Монашество есть в первую очередь свидетельство о реальности духовной сферы бытия. Монах тот, кто все бросает, чтобы жить исключительно Богом и о Боге. Будь духовное бытие призрачным, монах был бы самым обездоленным, несчастным и бесплодным из человеков. Но те тишина и гармония, сопутствующие монашескому подвигу и распространяющиеся даже на материальный мир, то творчество, что зарождается в монастырях, красноречиво свидетельствуют об обратном: монашество есть удостоверение горнего.

Отказ монаха от мира не есть презрение к нему. Тогда бы и подвига не было. Отрешаясь от семейной жизни, от своей воли, от многих земных благ, монах лишь подчеркивает их ценность по существу. От несущего и нестоящего отказаться не трудно. Но монашество – живое предостережение о «недостаточности» земных ценностей, о необходимости отказа от них ради их же преображения.

Отрешаясь от мира, монах не выходит из него. Наоборот, мир ему возвращается, но уже не в ограниченной его данности, а в преображенной степени. Так, преп. Сергий, ушедший в дикий лес, как бы в полную безвестность и кажущуюся бездейственность, стал средоточием всей русской истории. Чем радикальнее отказ, тем полнее обладание.

Монашество – узкий путь немногих. Но все мы, христиане или нехристиане, верующие или неверующие, греемся и питаемся от него: ведь вся наша европейская цивилизация, вплоть до науки, выношена в монастырях... И мы в «заботах суетного света» должны помнить непреложный евангельский закон, легший в основу монашества: «потерявший душу свою, спасет ее». Как писал в своем «Восхождении на гору кармильскую» св. Иоанн от Креста:

Чтобы достичь удовлетворения во всем,

Желай ничем не быть удовлетворенным;

Чтобы достичь познания всего,

Желай ничего не постигать;

Чтобы обладать всем,

Желай ничем не обладать;

Чтобы достичь быть всем,

Желай быть ничем...

К столетию русской Библии

 

Ровно сто лет назад впервые появилась в одном томе полная Библия на русском языке.

Эта знаменательная дата наводит на горестные размышления, когда подумаешь, что русские люди имели прямой и свободный доступ к Книге книг всего только сорок лет в своей истории! С 1918 года Библия под запретом и если переиздавалась, то только закрытыми, недоступными изданиями. Но что говорить о современных богоборцах, когда православное правительство на целое полстолетие отдалило появление в свет русской Библии.

Да и сама идея, и первое осуществление перевода Священного Писания, к стыду Русской Церкви и государства, пришли к нам с иноверческого Запада – через лифляндскую баронессу фон Крюденер и английского пастора Патерсона (первое библейское общество в России было создано не на русской, а на финской территории; Або, 1810 г). Русская Библия вдохновила ряд выдающихся умов и подвижников веры: прот. Г.Павского, митр. Филарета, архим. Макария, но всем им пришлось пострадать за эту законнейшую, казалось бы, мечту, и ни один из них не дожил до ее осуществления. 7 ноября 1825 года, еще до декабристского восстания, было повелено оконченный печатанием первый том Библии на русском языке «задержать впредь до разрешения». Но вместо разрешения настало гонение на русскую Библию, вплоть до сожжения отдельного издания Пятикнижия... Даже продажа Нового Завета без славянского параллельного текста была остановлена. Переводы прот. Павского, налитографированные студентами без его ведома, были уничтожены и их автору предъявлено взыскание. Настойчивые усилия алтайского миссионера архим. Макария продолжать переводческую деятельность привели лишь к тому, что на него наложили епитимию.

И только с воцарением Александра II вопреки сопротивлению Киевского митрополита Филарета возобновилась работа над переводом и изданием русского текста (при содействии, в частности, крещеного еврея, проф. Даниила Авраамовича Хвольсона, переведшего около 2/3 всех ветхозаветных книг).

О трудном пути русской Библии следует знать и помнить, так как по сей день не изжиты в церковной среде охранительные течения, стремящиеся отделить Живого Бога от живого Его восприятия народом. Пример самый недавний: печатаемый ниже циркуляр Крутицкого митрополита Серафима, в котором порицается как новшество введение чтений на русском языке вместо славянского.

Но если переложение молитв представляет большие трудности, то совершенно очевидно, что слово Божье, читаемое в церквах, должно раздаваться на всем понятном, родном языке, особенно в стране целиком обмирщенной. Неудобо-внятный в чтении Ветхого Завета и апостольских посланий, славянский язык затемняет и евангельское повествование, отдаляет от слушателя образ Христа. Почему слово о спасении человеческого рода мы должны слушать на архаическом, искусственном, а тем самым и темном языке, а не на живой речи, на которой оно было произнесено и записано?

Юбилей русской Библии должен прозвучать призывом к каждому из нас – углубить и расширить наше познание ее; но и к Церкви в целом, дабы освободить в литургической жизни слово Божье от оков древнего и мертвого языка.

И юбилей этот должен также стать сигналом общественной борьбы, требующей свободного печатания Библии в России. Запрещение ее – грубое нарушение всех общечеловеческих правил и договоров, в том числе и Гельсингфорсского, попрание элементарных прав верующих, лишение русского народа величайшего памятника словесного искусства. Движение за право на Библию началось в прошлом году среди заключенных: почти одновременно православный священник прот. Василий Романюк в Днепропетровском лагере и молодой еврей литературовед Г.Суперфин во Владимирской тюрьме объявили голодовку в знак протеста, что им не разрешают пользоваться Библией. Но без поддержки общественности, как внутри страны (почему бы и не Церкви?), так и на Западе (почему бы и не коммунистов, протягивающих руку христианам?), эти первые подвиги останутся тщетными. Право каждого на Библию должно стать условием всякого культурного, политического, а тем более и религиозного сотрудничества с Советским Союзом.

К 750-летию со дня смерти Франциска Ассизского

Как любил говорить строгий московский митрополит Филарет, «перегородки разделения не возвышаются до неба». Вероятно, он имел в виду не только загробный суд, но и опыт святых, предваряющих на земле небесное Царствие. Среди святых Западной Европы Франциск Ассизский занимает особое, ни с кем не сравнимое место (разве что с создателем в VI веке западного монашества, св. Венедиктом Нурсийским). Образ его столь прозрачен, подражание Христу столь подлинно, что нет человека, верующего или даже неверующего, кто не был бы им покорен. Стоит вступить в городок, где «горы высокий сходит склон цветущий», стоит взойти на этот склон, к тем пещерам, куда удалялся Франциск от мирского шума, чтобы сразу быть охваченным той атмосферой суровости и радости, надмирности и простоты, которую нес в себе, распространял вокруг себя Умбрийский бедняк, il poverello. Обрученный «прекрасной нищете», сострадавший Христу вплоть до приятия его язв, но и благословивший все сущее, не только солнце, луну и звезды, но и самое смерть, Франциск – из тех немногих людей, кто изменил ход истории, культуры, искусства. Православным образ Франциска особенно близок: его космическое восприятие мира во Христе, его антиинтеллектуализм, доходящий до недоверия к культуре, его юродство сродни именно восточной традиции. Но, увы, в силу разделения Церквей, Православная Церковь не знает Франциска «святого», не возносит к нему общественных молитв. Почитание Франциска если совершается, то келейно, в сердце каждого.

Справедливо ли такое разграничение? Формально, поскольку официальная дата раскола восходит к 1054 году, Франциск находится уже вне истинной Церкви (но как фальшиво звучит это безошибочное предложение). Но известно, что ссора между предстоятелями Рима и Царьграда весьма не скоро была осознана церковным телом: вплоть до XIII века, а то и позже, не редки были случаи церковного общения между западными и восточными христианами. Разобщение наступило постепенно и стало, вероятно, роковым, бесповоротным, после «западной схизмы» (XV век), когда авторитарная экклесиология окончательно восторжествовала над соборной. На рубеже XII-XIII веков, в небольшом городке Умбрии раскол не ощущался, а в подвиге Франциска, боровшегося за неповрежденность и неущербность евангельского идеала, ему просто не было места. Сейчас, после крупных сдвигов, православно-католические отношения снова в некотором тупике. Состоялось взаимное лобызание двух патриархов старого и нового Рима. Сняты были обоюдные клятвы 1054 года. Но богословские разногласия, усугубленные девятью веками отчуждения, остаются и препятствуют общению в таинствах (оно возможно только при полном единстве). Церковное же признание Франциска Ассизского святым, его прославление восточной Церковью, уж не говоря о радости, которую оно принесет верующим, не будет ли оно той вехой, которая на глубине, в тайном общении с величайшим из святых, приблизит нас к заповеданному единству?

О целостности христианства

 

В третий раз «Вестник» удостоился пристального внимания советских «спецов» по политической литературе – «спецов», правда, особого типа, поскольку они одновременно служат в полиции и участвуют в обысках. Разбирая последние пятнадцать номеров журнала, они сокрушенно сожалеют, что «Вестник» не ограничивается религиозной проповедью (как будто религия дозволена и даже почетна в СССР!).

Новый, 120-й номер «Вестника» может только пуще прежнего разгневать неожиданных блюстителей «чистоты» религиозной печати: диапазон журнала шире, чем когда-либо! От «акафиста» – литургического гимна – до историко-политического очерка о сопротивлении насилию после революции, не говоря о литературе, занимающей центральное место в журнале, а также о новом отделе, посвященном искусству... Казалось бы, соединяется несоединимое, разнородное, Божие и кесарево, надмирное и мирское. Что связывает молитвенное славословие, поэзию и прозу XX века и социально-политические события?

Ответ нам уже дан в самом акафисте, написанном во славу «бытия» безвестным священником, погибшим в ГУЛаге в страшные сталинские времена. Бытие – благо, но оно не только дано Творцом, а задано как сотворчество человека во всем многообразии его жизнедеятельности. Одним из грехов позднего христианства не было ли его отталкивание от бытия во имя вечности, его отказ от творчества во имя личного спасения? Как метко схватил Мандельштам, православная мистика не знает «вечного во временном» как иноприродного ему: время – это потенциально вечное, «выкристаллизовавшаяся вечность»...

Но бытие, в силу первородного греха, подвержено разрушительным силам в человеке, в обществе, в космосе. Сотворчество предполагает отстаивание бытия от косности, обезображения, всегда подстерегающего извращения. Борьба за сущее проходит через всю жизнь человека, через всю его земнородность. Но точка опоры этого стояния за бытие, этого противостояния небытию – одна. Только в Боге, в Абсолюте они реальны и действенны. Больше того, только в тайне Боговоплощения, Креста и Воскресения сущее обретает себя, свою подлинность.

 

В каждом колосе тело Христово,

В каждом древе распятый Господь...

Ахматова

Не случайно советское государство хочет разобщить религию и жизнь, предоставляет своим гражданам лишь куцее право отправления культа. Не случайно активисты-безбожники волнуются, что «Вестник» выходит за грани ими дозволенного. Развоплощенная религия не опасна, она уже «не мал квас», который все тесто квасит, не «соль земли», без которой пресен вкус жизни.

Сегодня мы свидетели двух обратных процессов в развитии христианства: на Западе христианство растворяется в земном делании, часто бесплодном, если не просто порочном: несмотря на повышенную активность, сущее от него ускользает. На Востоке, по давней инерции, а главное, под давлением атеистических государств, оно от возделывания земли отказывается. Перед этой двойной опасностью «Вестник» будет неустанно напоминать о целостности христианства: созерцательного и деятельного, надмирного и земнородного, низводящего благодать на землю, но и возводящего земное до небесного.

Какими средствами бороться за церковь?

 

Споря с «Вестником», безымянный автор из России утверждает, что не следует бороться за Церковь, за ее свободу средствами «мирскими, человеческими, самостными», причем под мирскими средствами он разумеет не насилие, а словесные публичные выступления, вроде письма А.Солженицына патриарху Пимену, и свою точку зрения подкрепляет ссылкою на апостола Павла.

Эта точка зрения, как будто довольно широко распространенная в советской России, нам представляется никак не соответствующей ни букве, ни духу учения апостола Павла.

Да и сама постановка вопроса страдает богословской неопределенностью: разве можно отожествлять «мирское», «человеческое» с «самостным»? Самость – это грех самолюбия, себялюбия, отделенности от Бога и от ближнего. Грешит и страдает самостью даже тот, кто почти не соприкасается с миром. Отожествление «человеческого» и «греховного» мы находим в гностических учениях или у крайних сектантов. Работа, творчество, брак, чадорождение, искусство, устройство жизни, а оно начинается с утвари и завершается социально-политической организацией, все это – занятия «мирские», «человеческие», но нисколько не «самостные». А вот страсти безусловно относятся к проявлениям человеческой самости. Горделивый постник или молитвенник, проявляющий малодушие, более самостны, чем смиренный отец семейства или христианин, жертвующий собой для ближнего.

В вопросе государства наш оппонент впадает в не менее разительное противоречие. С одной стороны, он считает, что тягаться с властью относится к недолжной, мирской области, а с другой, вслед за апостолом Павлом, признает, что «всякая власть от Бога», то есть исполняет функцию, порученную ей Богом. Ясно, что если власть происходит от Бога, то это для чего-то, для определенной цели. И просто фактически неверно, что апостол Павел как бы игнорировал власть, «не питая относительно ее никаких иллюзий» (вероятно, тут наш оппонент переносит на Павла свой собственный пессимизм). Наоборот, Павел неоднократно выступал как гражданин римского государства и требовал от римских властей строгого соблюдения законности и его, апостола Павла, наизаконнейших прав.

Именно у апостола Павла мы находим ясный ответ на вопрос, как, какими средствами бороться за Церковь, за предоставление ей свободы. Обратимся к 16-й главе «Деяний св. апостолов». Апостол Павел и его спутник Сила, находясь во Филиппах, были по ложному и корыстному доносу арестованы, биты воеводами и в колодках брошены во внутреннюю темницу:

«Около полуночи Павел и Сила, молясь, воспевали Бога... Вдруг сделалось великое землетрясение, так что поколебалось основание темницы...» В ответ на их молитву – не просьбу, а славословие – Павел и Сила получили чудесное освобождение от Бога, но... темницы не покинули.

«Когда же настал день, воеводы послали городских служителей сказать: отпусти тех людей»...

«Но Павел сказал к ним: нас, Римских граждан, без суда всенародно били и бросили в темницу, а теперь тайно выпускают? нет, пусть придут и сами выведут нас»...

Воеводы «испугались, услышавши, что это Римские граждане,

И, пришедши, извинились перед ними, выведши просили удалиться из города» (16:23–3).

Получив от Бога освобождение по благодати, а от властей разрешение на тайный уход из темницы, апостол Павел, без внешней к тому нужды, прибег еще к «мирским» средствам: стал требовать от воевод буквального исполнения закона и вышел из тюрьмы, лишь добившись этого.

Этот случай из жизни апостола Павла имеет нормативную силу для христиан. Да, на первом месте должны быть духовные средства, хотя слово «средство» неподходящее, скажем правильнее, жизнь духа: воспевание Бога, бескорыстная молитва, славословие. Это – полуночное делание христиан. Но не менее существенны, хотя и вторичны, дневные действия: требовать от власти, чтобы она исполняла свое Божие назначение, соблюдала законность и осуществляла справедливость. Молитва нисколько не противоречит стоянию за право и закон, в которых весь смысл, все назначение власти: «начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых» (Рим. 13:3). Но мы знаем, власть далеко не всегда отвечает этому назначению от Бога. Бывают периоды в истории, когда власть становится страшна для добрых дел и благосклонна ко злым. Тогда, согласно «Откровению», она перестает быть «от Бога», превращается в богоборческого «зверя», притязая завладеть всем человеком и всем человечеством.

В самые страшные моменты единственным исходом бывает или отречение, или мученичество. Но часто смесь закона и беззакония позволяет проявлять по отношению к власти, правда не без риска, некоторую степень активности.

Этой активности, этой ответственности за власть и учит нас словом и делом апостол Павел. Всякий человек пользуется в той или иной мере властью и тем самым является ее соучастником. Если гнушаться миром, то нужно быть последовательным до конца, как некоторые сектанты: вообще не соприкасаться с «внешними», отказываться от употребления денег и т. д. А пользующийся властью должен себя чувствовать ответственным за нее. Ни к чему не обязывающая отрешенность, слишком уж удобное, комфортабельное тушение мирскими средствами не имеют основания в Писании и не соответствуют подлинно христианскому, творческому отношению к миру. Полностью никакая власть не станет христианской. Но содействовать тому, чтобы власть максимально исполняла (а в некоторых случаях хотя бы минимально!) ту функцию, которая ей определена Богом, может и должен всякий.

К 60-летию русской революции

 

...Так ты в молитвах приняла

Чужих страстей, чужого зла

Кровоточащие стигматы.

М.Волошин

Еще один юбилей октябрьской революции! Но между 50-летием и 60-летием произошли значительные перемены. 10 лет назад, несмотря на разоблачения периода десталинизации, СССР пользовался еще значительным престижем... С тех пор подавление танками пражской попытки «коммунизма с человеческим лицом», слово А.Солженицына и мужественное свидетельство А.Сахарова и всего освободительного движения окончательно разрушили миф «советского рая» или, проще, годности советской системы. Когда французское население опрашивается, какая политическая система наиболее желательна, лишь 1 высказывается в пользу Советской России при наличии больше 20 голосующих за французскую компартию.

Через 60 лет после революции, наконец, стало ясно почти всем, что советский опыт – катастрофическая неудача. И это выкристаллизовавшееся мнение позволяет надеяться, что 70-летие или 75-летие революции (история медленна!) будет в России уже не праздноваться, а отмечаться траурным поминанием «миллионов, убитых задешево»... Ныне уже рутинное, казенное, подневольное празднество становится поминовением того лучшего, чем была когда-то жива Россия, что было растоптано и выкорчевано и что придется воссоздавать кропотливыми усилиями многих поколений...

Советский опыт развенчан, но парадоксальным образом марксизм, его породивший и узаконивший, пользуется в мире небывалым, рационально необъяснимым успехом. Несмотря на провал всех марксистских систем (в Китае, на Кубе, в Камбодже и т. д.), в которых, как правило, умерщвляется все живое, социализм остается земной утопией, земной религией многих... И тут выступает та «западная историческая школа», о которой говорит в своем письме читателя А.Солженицын, – модное в наши дни мнение, приписывающее провал коммунизма в России (об остальных опытах еще не успели задуматься, начинают) не изначально порочным основам учения Маркса, а русской «отсталости» и русскому «варварству». Эту интеллигентски левую попытку спасти социализм за счет русского характера или русской истории редакция «Вестника» считает в корне порочной и несостоятельной. Однако она сохраняет за собой право, ради широты и свободы, необходимых как воздух для всякого печатного органа, давать место и суждениям, отклоняющимся от четко обозначенной линии журнала.

Вопрос «кто виноват» следует для большей ясности расчленить на два различных вопроса. Один – исторический: кто виноват в том, что первая из цепи социалистических революций произошла именно в России? Второй – общий, социально-философский: почему социалистические революции оборачиваются всюду, не только в России, звериным ликом?

На первый вопрос не может быть однозначного ответа. Размышляя над победой александровской крепостнической России, одолевшей Наполеона, Пушкин вопрошал:

кто помог?..

Зима, Барклай иль русский Бог?

Такой же ряд вопросительных ответов мы можем обратить и к русской революции. Что ей содействовало? Непосильная и чуждая народу война? Запоздалость политических реформ? Закоснелость государственного аппарата? Разрушительная деятельность интеллигенции, десятилетиями подтачивавшей основы, на которых зиждется самостояние человека? Презрение и безразличие Запада? Наличие гения зла – Ленина? И т. д. и т. д.

Второй же вопрос не имеет непосредственного отношения к русской проблематике, и ответ на него – один. Социалистическая революция обернулась зверем, как провидел Достоевский, не в силу русского характера, не более жестокого, чем другие, не как итог русской истории, не более кровожадной, чем истории других европейских народов, а по внутренней логике собственных, чисто западных и чуждых России ядов.

Наиболее проницательные умы на Западе начинают это прозревать. В этом основная заслуга движения так называемых «новых философов». Недавно один из них, Андрей Глюксман, без обиняков объявил по французскому телевидению:

«Сейчас во Франции идет спор: откуда ГУЛаг? Г-н Элленштейн, заведующий идеологией во французской компартии, заявляет, что ГУЛаг – проявление отсталости русских, мол, русские не были достаточно западным народом. Социалист Аттали, помощник Миттерана, ему вторит: ГУЛаг – это азиатчина. А вопрос вот в чем: русские ли крестьяне придумали ГУЛаг или русских крестьян запирали в ГУЛаг во имя западных идей, во имя идей, которые пришли от нас? В моей книге я показываю, что Германия и была тем унавоженным полем, где проросли эти идеи...»

Такого рода высказывания предвещают, что модная школа, играющая на антирусских настроениях, чтобы спасти от крушения социалистическую идею, постепенно выявит свою несостоятельность и сойдет на нет.

Прославление святителя Иннокентия

6 октября в Москве произошло мало замеченное, но, по своей необычности, многозначительное событие: первая за 60 лет советской власти канонизация русского святого: Иннокентия Веньяминова, митрополита Московского, просветителя алеутов и апостола всея Америки (1797–1879).

Канонизация была осуществлена, по просьбе Американской автокефальной Церкви, простым решением Св. Синода, и мы не знаем, сопровождалась ли она какими-либо церковнонародными празднествами9. Вряд ли. Существование Церкви разрешено в СССР постольку, поскольку она ведет себя смирно, тише воды, ниже травы, никак не выявляя «живучести религиозных пережитков».

Как бы то ни было, но самый факт канонизации, провозглашения нового святого уже сам по себе является неким духовным торжеством, неким качественным изменением в бытии Церкви, а через нее и народа. Отсутствие канонизации почти всегда признак онемения, омертвения, пленения. Правда, 60-летнее молчание Церкви в этом свидетельстве о себе самой прежде всего объясняется внешними причинами, негласным запретом властей, а также тем, что вся Церковь находилась на Голгофе. Если следовать велениям Духа, то необходимо было бы всенародно провозгласить священномучениками сотни и тысячи христиан, убитых за веру, начиная со святителей Владимира Киевского и Веньямина Петроградского. Акт такого всероссийского масштаба сегодня неосуществим по политическим причинам. К тому же еще нужна всенародная работа по восстановлению «памяти», по составлению достоверного синодика мучеников. Прославление сонма умученных наступит лишь при решительных переменах в общественно-политической жизни страны.

Жизнь, житие нового святого, величайшего миссионера XIX века, поражает своей многогранностью. Жертвенное бесстрашие: в 26лет, с женой, тещей и детьми пуститься из благополучного Иркутска в семимесячное путешествие для просвещения окрещенных, но заброшенных алеутов; неутомимость в благовестии: с одного острова на другой; научный подвиг в переводе Евангелия и богослужебных книг на местные, малоразвитые наречия; в часы отдыха удивительные технические изобретения, этнографические труды и метеорологические наблюдения; сверх всего гармоничность и цельность личности, поразительное сочетание жизнелюбия и полной отдачи Царствию не от мира сего.

Святитель Иннокентий – живое опровержение общего места антирелигиозной пропаганды, утверждающей, что религия отводит от земного делания, от активности.

В не меньшей мере святитель – живое опровержение и ходячего мнения об исконной пассивности русского человека, пусть созерцательного, но равнодушного к земному.

Русскому народу святитель напоминает о необходимости активного миссионерства, проповеди «во время и не во время» Христовой благой вести во всей ее жизнеутверждающей и жизнесозидательной силе.

Православных в рассеянии святитель, строивший местную церковь на местных наречиях, с сохранением местных обычаев среди наиболее отсталых народов, призывает делиться своим богатством, укореняя православие в западных высококультурных странах.

Образ веры и воли, молитвы и труда, сочетание личного и научного творчества, – всему нашему расслабленному времени – святитель Иннокентий должен стать отныне примером, источником вдохновения и помощи.

Святитель Иннокентий, моли Бога о нас!

Блюдите, как опасно ходите

... древом крестным просвети, и спаси мя.

Светилен утрени Великого Пятка

Острые вопросы, поставленные в письме от читательницы – редактора самиздатского журнала, – нуждаются в ответе, хотя, по существу, они сводятся к одному краеугольному вопросу: в чем суть христианства, как быть христианином в сегодняшнем мире, и в опустошенной России в частности.

И, разумеется, ответ на этот вопрос не вместит ни одна передовица, ни даже множество статей или книг. Попытаемся все же выделить несколько тезисов в качестве вех:

1) Христианство – прежде всего религия жизни («предоставь мертвым погребать мертвецов»).

2) Христианство есть религия целостного спасения не только человека, но и всего мира (новая земля, новое небо).

3) Как религия жизни и спасения мира христианство не исключает ничего из себя, кроме зла, которое есть порча бытия.

4) Как религия воплощенного Бога христианство трансцендентно всем своим проявлениям: един свят Господь Бог наш, посланный в мир, распятый за него и ради него воскресший.

Отсюда следует, что всякое отрицание культуры по якобы христианским мотивам носит характер ереси монофизитского уклона. К тому же это отрицание совершенно тщетно: христианство родилось в лоне иудаистической культуры, восприняло и переработало культурное наследие древности и явилось, в свою очередь, наиболее мощным культурным двигателем и творцом во всей истории человечества. Одинаково справедливы встречные изречения французского монаха-мученика Шарля де Фуко (убит в 1914 году в Африке): «современный христианин должен быть культурным», и русского поэта-мученика Осипа Мандельштама (погиб в 1938 году в лагере): «теперь всякий культурный человек – христианин».

Однако тут рождается очередной, а в наши дни, быть может, главнейший соблазн: обожествление культуры или сведение христианства только к культурным проявлениям. Культура, как таковая, даже христианского происхождения, еще не спасает: страна Баха и Канта, Бетховена и Шеллинга впала в один из отвратительнейших вариантов современного варварства. Справедливо отмечает Т.Горичева, как отстали в культурном смысле, в уровне знаний православные от католиков. Но и тут разительный пример недостаточности культурных ценностей, как таковых: со всем своим превосходством знаний, со всем своим научным оснащением западное христианство переживает один из самых страшных своих кризисов, период распада и бессилия.

Как некогда говорил гуманист-возрожденец Рабле, столь далекий от морализаторства, – знание без совести лишь погибель души. Это краеугольное изречение можно развить или даже вывести в целую цепь предложений: нет культуры без знания, нет знания без совести, нет совести без веры, нет веры и совести без постоянной жертвы и распинаемости.

И тут мы подходим к последнему из отмеченных Т.Горичевой соблазнов. Слишком часто сегодня, особенно в России, убегая от мертвящей лжи марксистской идеологии, прибегают к христианству, как к готовой схеме спасения, как к истинной, но ни к чему не обязывающей «контридеологии», а не как к пути и восхождению, требующим постоянного, каждодневного обращения и перерождения. Христианство нельзя надеть как одежду, прикрывающую душевную пустоту и нравственную беспомощность. Креститься во Христа – это в смерть его креститься, то есть всякий свой поступок духовный, нравственный, умственный «просвещать» ежедневно «древом крестным». И развивая до предела Рабле, можно смело сказать, что не только знание без совести, не только культура без веры, но и само христианство без крестного подвига – «лишь погибель души».

Спор о России

125-й номер «Вестника» носит необычный характер. Он состоит целиком (за исключением Гарвардской речи А.Солженицына) из самиздатского сборника, составленного в России бывшими участниками «Из-под глыб», а также новыми их единомышленниками.

Напомним, что в 97-м номере «Вестника» были помещены три статьи, в которых молодые и ретивые авторы подвергали поспешной и несколько самонадеянной критике общее историческое развитие России. Отчасти ответом на это выступление явился сборник «Из-под глыб», в котором строилась положительная концепция как прошлого, так и будущего России. Успех «Из-под глыб», книги, переведенной на многие языки, вызвал отклик некоторых кругов в России и части недавней эмиграции, оформившийся в ряд сборников, защищавших социалистические начала и подвергавших русскую историю недружелюбной, а часто и недобросовестной критике. Для многих авторов социализм был лишь испорчен русским самодержавием, московской татарщиной. Мало замеченные на Западе, книги эти получили распространение в России, где любое неподцензурное слово воспринимается сегодня особенно обостренно. Реакцией на них и является самиздатский сборник, который предлагается вниманию наших читателей.

Вести спор о России можно лишь на должном историческом уровне. Видеть непосредственную преемственность между московским абсолютизмом и сталинской тиранией, упуская все многообразие русского исторического процесса, а также формообразующее значение социалистической догмы – непростительное упрощение и двойное искажение, как лица России, так и сути марксизма.

Но ввиду особого положения России между Востоком и Западом, ввиду частых разрывов в ее истории, спор о России всегда был и будет. Его вели Чаадаев и Пушкин, славянофилы и западники, он проходит через всю общественную мысль XIX века. А после рокового падения 1917 года он возобновляется в эмиграции и особо остро стоит теперь, когда началось выздоровление. Но спор должен быть о России, а не против нее. Цель его – нахождение путей для будущего. И в итоге спор о России должен стать спором за Россию.

К юбилею Льва Толстого

Всякий юбилей обязывает. Но говорить о Толстом непростительно (так легко впасть в суесловие), а обойти молчанием – малодушно. Слово бессильно перед тройным величием – писателя, явившего поэзию самой сущности жизни в ее беспредельном многообразии, ересиарха, возмечтавшего (уже в 27лет!) создать новую религию, и – человека, замученного этим противоречием.

Если бы Толстой был «литератором»! Но от этого звания он упорно отказывался. «Тургенев – литератор, Пушкин был им тоже, Гончаров еще более литератор, чем Тургенев, Лермонтов и я – не литераторы». Быть может, никто никогда не совмещал в одном лице столько неизживаемых противоречий. «Поэт и кальвинист», по выражению Тургенева, аристократ и мужик, барин и народолюбец, воин и пацифист, защитник и фанатик, догматик и нетовец, человек, влюбленный в жизнь и отрицавший ее, проповедник бессмертия, насмерть запуганный смертью, творец романических «ипостасей» и последовательный имперсоналист, – эти ряды не антиномий, а взаимоисключающих противоречий можно было бы умножить.

Вопреки божественной гармонии своих поэтических созданий, Толстой в жизни не знал «coincidentia oppositorum» – согласования противоположностей, его предсмертный уход лишь завершает многолетнюю неизбывную пытку.

Описавший, вернее, воссоздавший жизнь реальнее жизни во всех ее многообразных проявлениях, в войне и в мире, в домашности и в истории, умевший как некий бог «выбрать одну десятимиллионную из возможных ситуаций», Толстой восстал против сложности исторического процесса (кто знает, может быть, раздавленный собственным обостренным чувством предельной индивидуализации бесконечной множественности явлений) и возмечтал о прекращении истории, сначала в лице ее главнейших институтов, церкви, государства, права, а под конец отрицая даже продолжение рода человеческого. То, что Толстой отказался от Богочеловечности Христа, не случайно. И не от того, что разум его не мог вместить этой тайны, а потому, что воплощение – вторжение самого Бога в историю – эту историю освящало и узаконивало. С момента воплощения история, несмотря на кажущийся абсурд и ненужность, наполнена глубочайшим, до конца непостижимым смыслом.

Мечта уйти из истории, как от начала зла, и вернуться к доброй простоте внеисторического бытия практически тщетна, по последствиям губительна и по существу – безбожна.

Соблазн, явленный и выстраданный Толстым с интенсивностью уникальной творческой природы, живет в каждом из нас. Мандельштам относил его, может быть, несколько несправедливо, к «традиционному русскому мышлению». Его необходимо преодолеть. Рая на земле не будет, но историю нельзя предоставлять отрицательным демоническим силам, она, напротив, должна быть средоточием всех нравственных и духовных усилий.

Эмиграция

С этого выпуска «Вестник» открывает новый отдел, посвященный истории и проблемам эмиграции. Первая, вторая, третья... В 1922-м Ленин высылает из России мозг страны: двести литераторов и ученых. Прошло более полувека и ничего не изменилось: снова люди пера и искусства либо изгоняются, либо вынуждаются к эмиграции.

«Изгнаньем из страны родной, / Хвались повсюду как свободой» – «И изгнания воздух горький, как отравленное вино». В этих двух строчках Лермонтова и Ахматовой вся диалектика эмиграции, вся ее трагедия. Изгнание – стояние за свободу и как таковое доблесть и служение. Но оно же горький, трудный, отравленный путь, так как нарушает естественную, необходимую связь с родной стихией.

Первая эмиграция носила особый характер своею многочисленностью (более миллиона человек), цельностью, всесословностью, высокой культурой. Но и она не избежала с течением времени той разлагающей отравы, которую носит в себе всякое длительное изгнание: оторванность от почвы, отсутствие среды, самозамкнутость, искривляющие перспективы и плодящие раздоры.

Прежде всего распад коснулся общественно-политической жизни, как наиболее призрачной. Дольше держалось художественное творчество, менее зависимое от среды. Но если в пределах первого поколения проблемы эмиграции хоть и с трудом, но преодолимы, то с особым трагизмом, безвыходностью они становятся перед детьми изгнанников. Эмиграция, чей смысл в верности высшим ценностям, затоптанным на родине, не может позволить своим детям пойти по пути непосредственной ассимиляции, утери языка и связи с отчизной. Но волей-неволей или новая среда (школа, профессия, семья) берет свое, или верность уже только умопостигаемой, но не осязаемой отчизне сохраняется ценой ущербного сознания, оскудения жизненных сил, ценой «полуобморочного» бытия.

Во всех эмиграциях могучим инстинктом сохранения самобытности служит религиозное чувство, принадлежность к вере отцов. Но такое естественное и в какой-то мере подсобное отношение к религии несет в себе искривление и самой религиозной жизни, ослабляя ее действенность. Церковь – не уголок России, а то высшее и непреложное, что имеет универсальное значение. И потому источник света, то есть религиозное начало, должен мыслиться вне национально-эмигрантских категорий. И это особенно верно о Православии, единственно догматически чистой ветви христианства.

Второе – это связь с отчизной. Эмигрант уносит с собой свою родину, и велик соблазн остановиться на обособленном и раз навсегда затвердевшем представлении о ней. Задача эмиграции, не замыкаясь в себе, прислушиваться к процессам, протекающим вдали, чтобы продолжать жить вместе с родиной, чтобы мочь вместе с ней войти в ее будущее.

Третье, не менее существенное и трудное, – восприятие новой среды не как ненужного одеяния или обузы, а творчески, как культурной данности и заданности. В приобщении к Западу как к общему достоянию – залог неусыхания эмиграции. Европа – а в каком-то отношении весь мир становится Европой – все еще «Страна чудес», по хомяковскому определению, несмотря на кризис и оскудение, несмотря на тень надвигающейся мировой катастрофы.

Осуществляя творчески свою свободу, эмиграция преодолевает отраву, текущую в ее жилах. Такая борьба требует колоссального духовного напряжения. И потому непростительно исстрачивать силы в пустых ссорах и раздорах. Объединить эмиграцию в ее разных слоях способен только ежедневный всесторонне созидательный труд. Напрягать свой слух для уловления духовных процессов на родине, возделывать на свободе родную культуру, расширять ее через приобщение к культуре местной, возводить веру отцов до универсального масштаба – вот тот многотрудный путь эмиграции, который не только убережет ее от распада, но послужит к ее оправданию.

Что такое Движение?

Jésus sera еп agonie jusqu’ à la fin du monde:

il ne faut pas dormir pendant ce temps-là.

Pascal

Кризис социологический, организационный, духовный, назревший в Русском студенческом христианском движении за рубежом, обязывает редакцию «Вестника», журнала, зародившегося и издающегося в его лоне и под его эгидой, вновь и вновь уяснять себе и объяснять читателям, особенно далеким, в чем же своеобразие, конечная суть Движения. Почему «Вестник», расширившись и включив в себя струю религиозного возрождения в России, продолжает считать себя «движенческим», ценит и бережно хранит свою связь с Движением?

Связь эта не столько организационного или идеологического порядка, сколько духовного. В Движении всегда было слабо развито организационное начало. Признавая истину Откровения, Движение не развивало своей собственной идеологии, в узком смысле этого слова. И тем не менее Движение своеобразно и неповторимо в своей «духовной» тональности, в своем виденье. Движение выражает себя в двойном отношении к Церкви, которое можно определить двумя словами: радость и боль. Исторически – Движение было радостным открытием Церкви как «полноты Наполняющего все во всем» (Еф. 1:23). Об этом открывании пишет о. Александр Шмеман в статье «На перепутье». Но одновременно, и не в меньшей мере, Движение есть беспокойство о Церкви, жгучая боль о ней и за нее. Первые побеги за рубежом «движенческого духа» мы находим в дневниковых записях о. Сергия Булгакова, печатаемых в номере.

Мы веруем, что Православие есть единая, святая, кафолическая и апостольская Церковь, но мы видим, что она в нищете и уничижении. Перефразируя, вернее, чуть проясняя одну из глубочайших мыслей Б. Паскаля, можно сказать: если Христос, то и Церковь «в смертельных муках до скончания века, и в это время дремать нельзя».

Беспокойство и боль охватывают нас (как охватили они о. Сергия Булгакова в Константинополе), когда мы сознаем, что кафолическая Церковь теряет свою универсальность, превращается в придаток той или иной национальности. Беспокойство и боль мучат нас, когда мы ощущаем, как ощущали Достоевский и Соловьев, что Церковь парализована историческим грузом, косностью, робостью. Беспокойство и боль порождены в нас несоответствием между идеалом и эмпирией, полнотой замысла и ущербностью реализации, разрывом между миром, который Бог так возлюбил, что отдал за него Единородного Сына, и Церковью, отгораживающейся от него в нетворческом обособлении. И разумеется, то же беспокойство и та же боль должны нас прожигать, когда мы думаем о себе в Церкви, и тем сильнее, что, болея за Церковь, мы не можем не видеть своей греховности, слабости, бессилия. Хомяков, заново открывший вселенскость Церкви, Гоголь, призвавший первый к внутреннему обновлению, Достоевский и Соловьев, обличавшие паралич Церкви и стремившиеся дать ей широкое, вселенское дыхание – таковы духовные отцы Движения.

Из радости и боли родились все положительные направления Движения: подчинение всех ценностей Единому на потребу, стремление очистить Церковь от исторического шлака, преодоление провинциализма, прокладывание мостов между Церковью и миром, построение православной культуры (выражение о. Василия Зеньковского), внутреннее обновление...

В обоюдном ощущении радости и боли произошла и встреча с Россией. Как показывает статья Н.Гаврилова в 128-м номере или «Читательская конференция о «Вестнике»», печатаемая здесь, религиозное возрождение в России все трудней укладывается в рамки бытового, рутинного, неосинодального церковного порядка.

За последние годы в России произошел тот же процесс, что в начале 20-х годов в эмиграции: какая-то часть интеллигенции и молодежи открыла Церковь как высшую реальность. Теперь же наступает у более слабых разочарование, у более сильных страдание и стремление, через братство, малые общины, влить в Церковь новое вдохновение. За рубежом осуществить это стремление мешает распад общества, отсутствие почвы. В России – гнет власти, отсутствие минимальной свободы для всестороннего выражения веры: ни книг, ни прессы, ни собраний, даже внутрицерковных, какое-то «полуобморочное житие».

Судьбу Движения за рубежом не дано предугадать. Сведенное к небольшой, локальной группе, оно, подчиняясь общему закону эмигрантских начинаний, может и не выжить. Но устремления Движения останутся актуальными и насущными для православных христиан, где бы и в каком бы положении они ни находились.

К новому десятилетию

И мглою бед неотразимых

Грядущий день заволокло.

Вл. Соловьев

Теперь твой час настал. – Молись!

А. Блок

Завоеван Афганистан. Арестованы почти все участники христианского семинара. Арестована Татьяна Великанова. Арестован о. Глеб Якунин. Арестован Лев Регельсон. Арестован о. Димитрий Дудко. Арестованы и другие менее известные поборники свободы. Выслан из столицы и лишен всех своих наград академик Сахаров. Что дальше? Сердце сжимается не только при мысли о судьбе новых узников, при мысли о сиротстве их семей, но и шире и по существу: доколе? Доколе лучшее в России будет изничтожаться, преследоваться, приноситься в жертву мертвой и мертвящей идеологии, работающей беспощадно, хотя и вхолостую?

События, введшие нас в новое десятилетие, встряхнули сознание, всегда склонное к усыплению. Когда перейдена какая-то грань насилия, пробуждаются и моральные импульсы к сопротивлению. За 70-е годы Европа, разбуженная свидетельством Солженицына, тут же наглядно подтвержденным бегством миллионов людей из Вьетнама и геноцидом в Камбодже, изжила соблазн марксизма. На самом рубеже двух десятилетий очнулась и Америка, пребывавшая в пораженческом оцепенении...

Неожиданное, как бы самим Провидением подсказанное, избрание Римского папы из-за железного занавеса остановило соскальзывание значительной части католического мира в какой-то марксистско-фрейдистский гуманизм, приправленный евангелизмом.

На востоке, бесшумно, от мира сокрыто, произошло возрождение Афона. Лет двадцать назад святогорские монастыри пустели, дряхлели, греческое правительство уже замышляло широко открыть Афон туризму. И неожиданным образом, в несколько лет, Афон омолодился, преобразился, открылся Западу. В роковые эпохи европейской истории, когда секуляризация угрожала самим основам Церкви и жизни (Возрождение, XVIII век), Афон играл в Православии провиденциально-спасительную роль. История творится не только на политической арене: она зреет и в тиши монастырских келий.

Для русских начало 80-х годов богато исторической памятью, радостными и роковыми воспоминаниями. 1980-й: шестисотлетие Куликовской битвы, события, которому, по убеждению А.Блока (чье рождение совпадает с юбилеем битвы), суждено в русской истории повторяться. 1981-й: столетие со дня рокового убийства царя-освободителя, не просто цареубийство, а умерщвление самой идеи свободы. Одновременно – столетие смерти величайшего пророка и ясновидца современности, того кто «все понял и на всем поставил крест». История разыгрывается как провидел Достоевский: человек не выдерживает свободы и спешит от нее отказаться. И все же Достоевский до конца верил в непреложность Христова откровения и евангельских обетований.

Какие-то свершения уже давно связаны, с легкой руки Чаянова и Орвелла, с 80-ми годами: 1984 год мерещится таинственной датой не то повсеместного торжества «скотского хутора», не то началом его распада. Близится тысячелетие условной даты (988), знаменующей крещение Руси. К этому обязывающему юбилею, одновременно торжественному и горькому, следует готовиться прежде всего внутренним подвигом, без триумфализма, с раскаянием за соделанное и случившееся (невиновных нет!), но и надеждой. Произойдет ли к этому времени новая Куликовская битва, духовное раскрепощение России или восторжествуют во всем мире «трихнины», приснившиеся Раскольникову? Не приходят ли сроки, предсказанные в Апокалипсисе: не конь ли бледный идет, кому дана «власть над четвертою частью земли – умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными»? И тем не менее, в известной мере, в определенном отрезке времени и пространства – исход событий зависит от нравственного и духовного усилия каждого. В мировой истории, как и в личной жизни, высшая мудрость дана в формуле Блаженного Августина: «надо действовать как бы все зависело от нас, и молиться как бы все зависело от Бога».

«Солженицынский комплекс»

Хвалу и клевету приемли равнодушно

И не оспаривай глупца.

А.Пушкин

Кто утверждает, что противостояние Солженицыну началось только в эмиграции, где больше нет, как было в России, спаянности против общего врага, ошибается. На самом деле «солженицынский комплекс» чувств, обид, непонимания, раздражения и т. п. – явление не новое. Восемь лет назад (!), когда Солженицын еще находился в России, когда еще не прозвучал «Архипелаг ГУЛаг», мы писали здесь же, в передовице к 104–105-му номеру «Вестника»:

«...чем универсальнее, чем глубже делается голос Солженицына, тем шире распространяется и все усиливается противление ему. До сих пор Солженицын имел дело с властями предержащими. Теперь на него ополчается и общественность... В чем только Солженицына не обвиняют! Можно составить целый акафист навыворот из нелепых и противоречивых обвинений, брошенных по его адресу...»

Увы, наши слова восьмилетней давности получают дополнительное подтверждение сегодня. Существует уже более полдюжины книг, «разоблачающих» Солженицына или направленных против него. И все, за исключением одной (чистого изделия КГБ), написаны русскими10, не говоря о многочисленных статьях и ехидных упоминаниях вскользь. Увы, эта кампания, начавшаяся среди русских, начинает приносит свои плоды и в западной прессе, особенно американской, где запоздалый выход «Теленка» был встречен рядом ядовитых отзывов.

Чем объясняется такое неблагодарное, а потому и неблагородное отношение соотечественников к писателю, изменившему своим словом сознание современников в мировом масштабе?

Если скинуть часть выступлений за счет того ведомства, которое занято их изготовлением (книга Ржезача, чужая рука в воспоминаниях Решетовской), то остальные приходится объяснять скорее психологическими побуждениями, чем идеологическими. Всякое художественное явление, резко из ряда вон выходящее, вызывает зависть некоторых, обиды близких и друзей, безотчетное раздражение обывателя. Внимательный разбор антисолженицынской литературы обнаруживает, что она почти всегда замешана на психологической почве. «Как это так, я по всем признакам образованнее Солженицына, а его влияния и славы не имею». «Раньше Солженицын ко мне прислушивался, а теперь возгордился и перестал», или типично обывательское возмущение: «Дались же вам эти кумиры» – таков приблизительно подтекст большинства противосолженицынских выступлений. Идей в них или нет совсем, или очень мало. И даже идеологическое противление Солженицыну, обыкновенно слева, пронизано психологическим отталкиванием от России и от религии, на которых зиждется все его творчество.

Хотим мы этого или не хотим, но творчество Солженицына свидетельствует не только против коммунизма, но и в пользу России, не только против лжи, но и в пользу истины. Вот этой неожиданной реабилитации России на суде истории в лице Солженицына, его книг, его героев не приемлет сознание людей, плохо или мало знающих о славном прошлом России, поверхностно и легкомысленно оценивающих марксистско-социалистическую утопию и где-то, часто подсознательно, чуждых, если не враждебных религии.

Впрочем, эти три элемента – равнодушие к прошлому, игнорирование высшего и идеализация будущего – обязательны для всякого левого мышления. Обычно те, кто нападает на Солженицына, св. Сергия Радонежского, этого сердца России, по выражению Флоренского, не почитают, в социализм продолжают верить, а религию рассматривают в лучшем случае как почтенную, но отжившую сказку. Советское воспитание лишь усугубило эти «интеллигентские» черты, сформировавшиеся в 60-х годах XIX столетия, которые, казалось, накануне революции повыветрились.

Именно поскольку противление Солженицыну не идейное, а прежде всего психологическое, «Вестник», как правило, не намерен вступать в полемику «лично озаглавленную». Такая полемика, как писал И.А.Ильин П.Б.Струве в связи с нападками Бердяева, «претит. Хочется иметь дело с идеей, хотя бы ложной, а не с личной психикой ложно мыслящего».

Идейный же спор «Вестник» всегда приветствует; более того, он старается его возбудить.

К столетию Блока

Плоть, почти ставшая духом...

А. Ахматова

Если верно, что гения составляют две противоречащие, но не исключающие себя идеи или линии (Скотт Фицджеральд), то Блок подходит под это определение несомненно больше, чем кто-либо из символистов.

Блок был в то же самое время безумным до самоослепления мечтателем и беспощадным до нестерпимой ясности провидцем. Беспощадная, порой даже жестокая трезвость, зоркость внутреннего зрения всегда, или почти всегда, сопутствовали его религиозной мечтательности, его романтическому идеализму.

Овеянный средневеково-немецкой романтикой, Блок возвел свою невесту до земного воплощения Вечной женственности, но знал, даже тогда, когда поклонялся Прекрасной Даме, что она в конце «изменит облик», «сменит черты», и ждал неминуемого падения.

В России, как никто из современников, Блок провидел «ясный лик», которому суждено оставаться светлым «навсегда». Но тогда же предчувствовал грядущие «неотразимые» беды, знал, что Россия отдаст себя «чародею». Быть может, Блок недооценил опасности, он верил, что новый татарский плен не исказит «ноуменального» облика России. Россия, как и Прекрасная Дама, пасть не может. Искажению, извращению, падению подвержены только частные и частичные их воплощения. У Блока следует учиться любви к России, одновременно пламенной и трезвой.

Последняя несбывшаяся мечта: революция. Конечно, не та железная и бездуховная, что была задумана в иссушенном мозгу Ленина, а космическая, всеобновляющая, абсолютная. Воспевая Революцию, Блок, парадоксальным образом, ее не идеализировал, наоборот, низвел до уголовщины: «Двенадцать» шагают во мраке, в грязи, в убийстве. В самой Революции положительного Блок ничего не нашел, кроме ветра, вихря, смерча. Но поставил во главе ее «женственный», «призрачный», отнюдь не евангельский образ Христа. Блок от него отмахивался, но другого не нашел. Своего, светлого ноумена у разрушительной Революции не оказалось, пришлось ей придать не только чужой, но даже враждебный ей знак: таково одно из значений этой концовки, никого не удовлетворившей, ни автора, ни большевиков, ни их противников.

Подобно многим русским писателям, Пушкину, Лермонтову, Гоголю и др., Блок дописал свое творчество не чернилами и не стихами, а судьбой, то есть смертью. За разочарованием в последней мечте последовало три года страданий и очищения.

В жизни своей грешивший «бесстыдно, непробудно», тем отчаяннее, что в молодости мечтал о «белом браке» («лаской ли грубой тебя оскорблю?»), Блок в умирании и смерти предстал как «дитя добра и света»: «Душа твоя невинна» (Гиппиус), «Святое сердце Александра Блока» (Цветаева), «Александра-лебедя чистого» (Ахматова) – таким согласным славословием сопровождал «уходящего в ночную тьму» хор великих плакальщиц.

Стихи Блок, после смутных «Двенадцати» и горделивых «Скифов», «писать забыл». Но за полгода до физической смерти оставил в виде завещания едва ли не самое высокое, что было когда-либо сказано об искусстве. Пушкинская речь Блока, как Пушкинская речь Достоевского, но в ином, надмирно-трагическом ключе – вершина и завершение творческого пути: все призраки исчезли, все налгавшие мечты рассеялись, осталась одна высшая, очищенная реальность: искусство. «Оно – единосущно и нераздельно». Прибегая к определениям халкидонского догмата, Блок полагает искусство вне досягаемости общества и государства, в ту область, «где человек перестает быть человеком» и соприкасается с высшим началом бытия.

Умирая, Блок предчувствовал, что тот новый вид государства с его новыми чиновниками будет «изыскивать средства для замутнения самих источников гармонии», «посягать на ее тайную свободу», «препятствовать ей выполнять ее таинственное назначение». Уже отчужденные, как бы загробные слова поэта, «умирающего, потому что ему дышать нечем», звучат грозным предупреждением духогасителям и светлым исповеданием неумирания искусства.

Пушкинская речь Блока – прорыв и взлет в область мистического ведения: она принадлежит к тем ultima verba, к тем последним словам, что, возвышаясь над временем, освещают путь человека.

Достоевский, Польша и наши дни

Ты, принесший боль простому человеку, 

ты, смеющийся над его болью, ты не

должен чувствовать себя в безопасности.

Поэт помнит. Ты можешь убить его.

Поднимется новый поэт. Дела и слова

будут записаны.

Ч.Милош (1950)11

У судьбы свои, иронические, пути. Столетие со дня смерти Достоевского совпадает с выступлением на историческую авансцену польской нации: польский папа в Риме, польский поэт-эмигрант, лауреат Нобелевской премии, чей свободный стих выгравирован на первом в мире памятнике жертвам коммунизма, попытка всего польского народа высвободиться из-под гнета тоталитарного строя.

Достоевский, провидевший весь ход истории на целый век (в его «пятикнижье» предугадано все: и торжество «коммуны» в России, и появление культа личности, и обоготворение нации, и смычка западного христианства с социализмом, все кумиры XX века), ошибался в частностях, отрицая за другими народами положительную роль в историческом действии. Непревзойденный гений в исследовании и постижении глубин человеческого духа, Достоевский на уровне современной ему политики сузил свой взор до бесплодного схематизма. К этой близорукости принадлежат его уничижительные оценки поляков и других народностей.

«Бесы» развернули картину того, чему полвека спустя суждено было сбыться в России, но – не выполнили своей целительной функции. Предостережение не было услышано, оно не помешало шигалевщине утвердиться в России... А политический публицист продолжал думать и писать, как будто роковой исход минует Россию и постигнет Запад. В ночном – художественном – сознании Достоевский предвидел, как Россия, «себя губя, себе противореча», станет безликим орудием Сатаны, лжецерковью, в дневном – мечтал о взятии Константинополя, об империи, несущей иссушенному рационализмом Западу свет Христов.

Герои Достоевского – да и сам он – охотно говорят о «русском Боге». В этом выражении (кстати, впервые употребленном Пушкиным) нет ничего «еретического», если понимать под ним «личностное» восприятие Бога народом, ту народную душу, выплавленную веками в общении с Абсолютом. Нет живого народа без религиозной души. События сегодняшнего дня выявляют эту истину, провозглашенную Достоевским. Безбожный и бездушный социализм, распространяясь, наткнулся на сурового воинского Бога афганцев, споткнулся о закаленного в сопротивлении мятежного польского Бога. Отымите у афганцев имя Аллаха, которое они противопоставляют советским танкам, отымите у поляков их костелы и моления, и оба эти народа рассыплются в прах.

Ленин, Троцкий и Сталин знали, что делали, когда «ниспровергали» русского Бога. «Изводя» и «пережигая Его на уголь» (Б.Слуцкий), они сознательно выхолащивали страну, лишали ее личностного начала, способности быть самой собой. Прекрасно знал, что делал, и Хрущев, когда, расслабив поначалу сталинский гнет даже над «вынутым (во время войны) из бездны Богом», вдруг накинулся на Церковь со свирепостью первых революционных лет, испугавшись, как бы в раскрепощенной религии народ не обрел вновь живую, а тем самым и свободную душу.

Русское двадцатилетие (1958–1978), от присуждения Нобелевской премии Пастернаку, через «Архипелаг ГУЛаг» вплоть до «Гарвардской речи» и Нобелевской премии мира, данной Сахарову, всколыхнуло мир, но в самой России не произвело решительного толчка. В 1968 году от солженицынского письма о цензуре загорелся огонь в Праге, но был затушен. Сегодня выступает польский народ. 7 (а не 35, как в России!) лет чужого, в основном, сталинизма с притеснением, но не искоренением религии не успели умертвить душу народа, спаянную верностью и верой.

Русское двадцатилетие сменяется польскими годами. На смену и на помощь русскому освобождающему слову нескольких избранников приходит всенародный подвиг поляков. Привлекая к чествованию и постижению Достоевского польских писателей-мыслителей, сумевших проникнуть в сердцевину его религиозного гения, не прообразуем ли мы, вопреки Достоевскому, неизбежный союз двух народов, обреченных отстаивать, каждый в меру сил, свою неповторимую, божественную сущность?

«Прославление» мучеников или религиозно-политическая ошибка?

Судя по обращению митр. Филарета, Синод Зарубежной Церкви, невзирая на возражения рядовых верующих, принял твердое решение прославить, то есть торжественно провозгласить святость новых российских мучеников, во главе с Николаем II и со всей царской семьей.

Русская земля обагрена кровью мучеников. За время прямых беспощадных гонений на веру, с ноября 1917 года по 1948–1949-й, замучены десятки, сотни тысяч, может быть, многие миллионы верующих. Их предстательство перед Престолом Божиим – одна из глубочайших и сокровенных тайн России, залог ее будущего, разгадка ее судьбы. К этой духовной тайне следует подходить с большой осторожностью. В своем постепенном раскрытии она принадлежит безусловно всей России, а не одной небольшой части сынов ее, затерянных в рассеянии.

В каком-то смысле, мученики не нуждаются в нарочитом прославлении. Это единственная категория святых, чья святость явлена немедленно и бесспорно. Истинных мучеников за исповедание Христа мы вольны и должны славить без всяких торжественных признаний.

В почитании мучеников древней церкви неизменно присутствовал момент соучастия в мученичестве: прославить мученика, то есть чтить его останки или святить место его страданий, как правило, было сопряжено с опасностью, с тайным желанием, иногда даже рвением, разделить участь пострадавшего.

Отсутствие «соучастия» в решении Зарубежного Собора, пребывающего в безопасности в США, лишает прославление действенной силы и сводит его к формальному акту, отчасти совершаемому за чужой счет. Прошлое Зарубежной Церкви свидетельствует о постоянном разнобое между молчанием под угрозой мученичества и громким исповедничеством в странах рассеяния. Ни один из епископов Зарубежной Церкви (за исключением еп. Маньчжурского Нестора, просидевшего в лагерях с 1948 по 1954 г.) не решился на противостояние государству, когда находился по ту сторону железного занавеса. А кн. Григорий Трубецкой со скорбью вспоминал, что летом 1918 года в Москве никто из присутствующих епископов (и, в частности, никто из тех, кто впоследствии оказался в Карловцах) не поддержал патриарха Тихона, когда тот намеревался всесоборно заклеймить убийство Николая II. В 1922 году решение Карловацкого Собора связать судьбы Церкви с восстановлением династии Романовых не только внесло неизжитый до сих пор раскол в эмиграцию, но и поставило Тихоновскую церковь под удвоенный удар советской власти. Так и тут, прославление мучеников, и в частности царской семьи, ставит Церковь в России в крайне трудное положение: власти могут заставить ее от этого акта публично отмежеваться. Имеет ли кто-либо право отягчать и без того нелегкую судьбу верующих в России?

Ошибочность предстоящего «прославления» не только в этой изначальной неадекватности прославляющих. Тайна мучеников, позволим себе еще раз повторить, принадлежит всей России, так как вплетена в ее многосложную судьбу. Мученики за веру лишь часть, притом небольшая, всех убиенных в эпоху смуты и концлагерей. Зарубежный Синод дерзновенно берет на себя прославление последнего императора и его супруги. Не предрешает ли он этим суждение и суд русского народа над тем и теми, кто делит ответственность за падение России? Недавно в «Вестнике» был напечатан этюд о монархе А.Солженицына и его же глава об императрице. Можно по-разному оценивать эти художественные исследования, но нельзя не видеть в них одно из первых проявлений исторической памяти. Прославить сейчас императора и императрицу – это заградить путь к всестороннему освещению и выявлению их личностей и их роли в крушении России.

Прославление Николая II поднимает другую существенную проблему. Как быть с теми верующими убиенными не за веру, а за «правду» или за принадлежность к определенному классу? Считать ли «святыми» мучениками генерала Духонина или поэта Гумилева, людей отважных и жертвенных, лично верующих?

Но и в самой Церкви проблема истинных мучеников требует еще всестороннего рассмотрения и разрешения. Без большой последовательности Зарубежная Церковь считает всех оставшихся в подчинении митр. Сергию «раскольниками» («сергианами»), хотя ряд сергиан-мучеников занесен в книгу прот. М.Польского (Джорданвиль, США, 1949). В свою очередь последователи митр. Сергия склонны считать отпавшими от церковного единства всех, не признавших авторитет преемника местоблюстителя Петра. Наконец, и те, и другие не без основания считают изменниками обновленцев. Тем не менее террор 1937 года все эти три ветви смел и изничтожил, сравнял в мученических кончинах. И в этой области церковных несогласий следует предоставить суждение всему русскому народу (включая и рассеяние). Ему принадлежит высказаться, в конечном итоге, о тех критериях, которые позволят того или иного пострадавшего причислить к лику святых.

В меру нашего знания (которое следует расширять), мы уже призваны, частным образом, в лице общин или поместных церквей, прославлять новых мучеников, им молиться, просить их помощи. Пусть будет учрежден день поминовения новых мучеников. Но всякое формальное официальное прославление, исходящее от меньшинства, оторванного от народа, будет неизбежно носить частный, полуполитический, полусвоекорыстный характер и послужит не ко славе Церкви, а к раздиранию ее хитона.

К столетию священника Павла Флоренского

9 января 1982 года исполняется столетие со дня рождения «умнейшего человека России» XX века (по выражению В.Розанова) – священника Павла Флоренского. Его личность и творчество вызывают до сих пор противоположные оценки: непомерно хвалебные, доходящие до священного пиетета, или незаслуженно сдержанные, если не отрицательные (Флоровский). Обе эти крайности не оправданны и не плодотворны. Признание Флоренского крупным явлением русской науки и религиозной культуры не должно препятствовать трезвому и критическому подходу к его столь многогранному, но, увы, незаконченному творчеству.

Как человек, отмеченный несомненной печатью гениальности, Флоренский не был лишен противоречий. С религиозной точки зрения он шел издалека: от семьи, где речи о религии считались неприличием12, от культурной среды, которая на позитивизм XIX века ответила соблазнительным декадентством. И сам он – эстетизмом, энциклопедизмом, утонченностью – был по природе человеком возрожденческого склада.

Но великая заслуга Флоренского – в преодолении этих психофизиологических и культурно-общественных данностей. Блестящий математик, оставленный при университете, он вопреки всем обычаям и приличиям переходит студентом в Московскую Духовную Академию и становится – horribile dictu тогда для дворянина-интеллигента – священником. Утонченный эстет, мечтавший о монашестве, он основывает простую и крепкую русскую семью. Начавший с декадентских стихов, поклонник Андрея Белого, он через несколько лет произнесет суровый приговор религиозной двусмысленности символизма13. Возрожденец, напоминающий своей разносторонней одаренностью Леонардо да Винчи, Флоренский собственное мировоззрение считал «соответствующим складу XIV-XV вв. русского средневековья»14 и неустанно звал к углубленному пониманию средневекового онтологизма в противовес современному иллюзионизму.

Для большинства читателей Флоренский остается и, вероятно, останется автором одной книги «Столп и Утверждение Истины». Эта докторская диссертация еще молодого, всего лишь 27-летнего ученого явилась событием на путях русского богословия. Современный литературный язык, не без декадентской вычурности, экзистенциальный подход к христианским догматам, привлечение всего спектра наук – математики, физики, филологии, искусствоведения – для их выяснения – вот в чем состоит непреходящая и непревзойденная новизна книги, раз и навсегда порвавшей с школьным, суконным богословием.

Каким оказался бы дальнейший вклад Флоренского в русскую религиозную мысль, мы можем судить только по отдельным дошедшим до нас статьям и лекциям 20-х годов15. Жизнь Флоренского, как и всей России, «как реку, / Суровая эпоха повернула. (...) В другое русло, /Мимо другого потекла она». Уже в марте 1917 года Флоренский был отрешен от редакторства «Богословских Трудов» в пользу более либерального М.Тареева. После Октябрьского переворота, с закрытием в 1919 года Лавры и Академии, ему пришлось, помимо ревностной деятельности по спасению религиозных памятников искусства, вновь переключиться на точные науки. Человек правых взглядов, стремившийся жить чистым созерцанием, вне истории, он занял по отношению к советской власти позицию отрешенной лояльности «во всем, что не затрагивало совесть»16, продолжая носить рясу на государственной службе. Сделанные им научные открытия, «имевшие народнохозяйственное значение в государственном масштабе»17, не уберегли его от кратковременной ссылки в 1928 году, а затем, в феврале 1933 года, – от окончательного ареста. После многих лет каторги на Соловках (с 1938 года без права переписки с родными) Флоренский погиб, по официальным данным, в 1943 году где-то на Дальнем Севере18.

Так новым верховным подвигом закончилась жизнь «русского Паскаля» (Розанов), примирившего в себе религию и науку. Религиозно-аскетический, научно-идейный подвиг увенчался исповеднической кончиной. И сегодня, поминая столетие со дня рождения, мы вправе, если не всецерковно, то келейно, воззвать: «Священноисповедниче отче Павле, моли Бога о нас!»

К трехсотлетию со дня сожжения Аввакума (14 апреля 1682)

Трехсотлетие сожжения Аввакума и его сподвижников случайно на несколько лет предваряет празднество тысячелетия крещения Руси и неизбежно его омрачает. Раскол – один из самых трагических эпизодов в истории русской Церкви. Без малого шесть веков после того, как молодая Киево-Новгородская Русь, приняв византийское христианство, творчески вошла в семью европейских наций, внутри устоявшегося православного Московского царства разыгралась братоубийственная распря, расколовшая страну, отделившая от нее едва ли не лучшую ее часть. До сих пор нас приводит в ужас, что казни старообрядцев произошли в христианском государстве, что Аввакум принял мучение от своих же братьев христиан. Но неприемлемость расправы, чувство вины за нее и за продолжавшиеся вплоть до XIX века гонения на раскольников не должны приводить нас к эмоционально-упрощенному толкованию того кризиса (по-гречески «кризис» значит «суд»), который претерпела Россия в середине XVII века.

В этом кризисе Россия, по-своему и с опозданием на век, разделила судьбу Европы: во всех странах Запада выход из средневековья сопровождался религиозными столкновениями, войнами, ожесточившими христиан. Реформация была положительным, слишком положительным ответом на гуманистический секуляризм19. Старообрядчество –  слишком прямолинейным отказом от него, не отказом даже, а испугом, какой-то доморощенной апокалипсической судорогой.

Мы не перестаем удивляться незначительности обрядовых перемен, подвигнувших Аввакума на бунт и приведших его на костер. На самом деле новшество в обрядах было для Аввакума лишь осязательным проявлением куда более радикальных, хотя и подспудных, перемен в сознании и нравах общества. Аввакумовский соблазн не только и не столько в стоянии, иногда до абсурда20, за букву обряда, сколько в полном неприятии исторического процесса, в отожествлении столь в малом отступившей Церкви (и союзного с ней государства) с царством Антихриста. Свое мистическое видение Антихриста, как всякое видение само по себе соблазнительное, Аввакум не побоялся целиком перенести на события своего времени, как бы ничего не желая в нем благословить. «Шишей антихриста» он видел равно во властном и жестоком Никоне и в добрейшем и умеренном Феодоре Ртищеве. Несмотря на горение духа, на подвижничество, на мученичество, Аввакум остался и остается побежденным, ибо всякая попытка остановить историю – обречена. За обличение «пагубной ереси» Аввакум продолжал держаться, даже когда Никон, побежденный в своем замысле подчинить себе мирскую власть, к литургическим реформам охладел, даже когда Алексей Михайлович разрешил протопопу служить по старым книгам, лишь бы не хулил новые, а с ними и Церковь и царскую власть.

В конце XVII века тяжелому суду подверглась горделивая теория «Москва – третий Рим» и ее еще более соблазнительное заключение – «а четвертому не бывать». Никон хотел возвысить малограмотную Москву – после Смутного времени все в государстве расшаталось, – и до первого Рима, усилив, по папскому образцу, духовную власть, и до второго Рима, подтянув на греческий манер обряды. Аввакум же увидел в новшествах падение еще не окрепшего «третьего» Рима, а за отсутствием «четвертого» – наступление последних времен.

Так по вине как Никона, ломавшего Русскую церковь по чужим образцам, так и неистового протопопа, ослепленного видением Антихриста, Россия вошла в новые времена разделенной, обескровленной, с раной, не зажившей до наших дней. С тех давних пор она испытала куда более апокалипсические события. Сознание, ставшее планетарным, уже не может удовлетвориться категориями римско-византийской империи. Наступила эпоха уже не гуманизма, не просто секуляризации, а полной автономии государства по отношению к религии, и в этой автономии оно показало диавольский лик. По-иному судьба расставила силы: православные и старообрядцы оказались в одном лагере, в одинаковом состоянии гонимых, что неизбежно должно привести к их воссоединению.

Существует мнение, что раскол XVII века, ослабивший, более духовно, чем мистически, страну, в конечном итоге способствовал победе революции. Но можно рассуждать и иначе: не помешали ли теократические черты, сохранившиеся в русском государстве вплоть до XX века, выдержать натиск ускоренной индустриализации, а с ней и усилившейся секуляризации? Не была ли при набожном, «сверхъестественном» или «подъестественном» (определение Керенского) Николае II русская государственность еще слишком средневековой, если угодно староверной, для новой промышленной и поневоле демократической цивилизации21? Как показано А.Солженицыным в «Августе 14-го», царь молился, все уповал на чудо, вместо того чтобы энергично организовывать военные силы. Не взорвались ли ветхие мехи от слишком молодого вина?

«Огненный» протопоп и «невозмутимый» царь окаймляют последнее трехсотлетие «Святой Руси». История же продолжается. Атомный апокалипсис налицо, но даже он, если произойдет, не будет еще означать конца истории. Конец мира – всегда близ, ибо история неведомыми путями идет к своему завершению, но он и всегда в будущем, ибо придет, согласно обещанию, как «тать в ночи».

Бессмертная надежда

Арест Зои Крахмальниковой, в силу чисто духовного аспекта ее деятельности, несет символический характер: 65 лет после революции советская власть ощеривается на всякое проявление независимой духовной жизни, на всякий проблеск христианской надежды. Так недавно было с о. Димитрием Дудко, явившим образ независимого проповедника. Власть не потерпела свободное христианское слово, вселившее надежду на раскрепощение духовенства, накинулась на проповедника и сломила его. В случае З.Крахмальниковой она, вероятно, будет придираться к той издательской марке («Посев»), под которой, по чистой случайности, издавались редактируемые ею сборники религиозного чтения; но всем ясно, что за этим предлогом настоящий объект репрессий именно опять христианское слово.

Легко на Западе некоторым недавним эмигрантам иронизировать над призрачностью религиозного возрождения в России. Какое действительно может быть религиозное возрождение, адекватное этому слову, когда малейшие его побеги тут же втаптываются обратно в землю. Уместно ли смеяться над тем, что религиозное брожение не разгорается ярким пожаром, когда антихристианская по сущности и по действиям система только и занята тем, что тушит все очаги духовной жизни. Достойно удивления, даже восхищения – обратное: несмотря на чудовищные условия, созданные с самых первых дней революции, духовная жизнь не заглохла, а то и дело, там и тут, иногда стихийно (как в 1941 г. или в 1955г.), иногда в одиночку, вспыхивает заново.

Ведь до чего обкрадено религиозное сознание русских людей! Оно не имеет свободного доступа ни к Книге жизни, ни к основоположным творениям святых отцов, ни к могучей русской религиозной философии XX века22. В этом году исполнилось в России сто лет со дня рождения крупнейшего ученого, мыслителя и богослова о. Павла Флоренского, а также его друга, философа В.Эрна: о них русские люди не услышат ни по радио, ни по телевидению, книг их прочесть не смогут...23 На Западе чествуют умбрийского бедняка Франциска Ассизского (род. в 1182)24, великую испанскую святую Терезу Авильскую (ум. в 1582)25, английского бытописателя церковной и политической жизни Антони Троллопа (ум. в 1882)26. На протяжении восьми веков, в пределах небольшой Европы, какой расцвеченный сноп подлинных просветителей! А Россия о них не узнает, ни их сочинений, ни книг о них не прочтет...

З.Крахмальникова чутко озаглавила издаваемые ею сборники – «Надежда». Вот уже десятилетия именно надежду, эту одну из трех основных христианских добродетелей, старательно вытравляют. Еще в начале века французский христианский поэт Шарль Пеги (погибший в первые дни войны 14-го года)27 предчувствовал, что надежда станет самой первой и самой трудной из добродетелей. Вопреки апостолу Павлу, он ставил ее выше любви и веры и писал, вкладывая свои мысли в уста Богу:

...Вера меня не удивляет, говорит Бог, она не удивительна,

Я так величественен в своем творении.

А вот надежда меня удивляет, в себя не могу прийти

Такая маленькая, неприглядная эта девочка надежда.

Бессмертная.

Она, малютка, за собой все и тянет...

Вера видит только то, что есть.

А она видит то, что будет.

Любовь любит то, что есть.

А она любит то, что будет...

Христианский или православный?

Читатели из СССР просят, чтобы «Вестник» шире откликался на нужды все множащихся протестантских общин в Советском Союзе. Само по себе это пожелание законно, но, к сожалению, материалов о жизни этих общин мы почти не видим, и читают ли они наш журнал – не знаем. В «Вестнике» регулярно печатаются труды не одних православных богословов, но и восточных «дохалкидонских» христиан, и римо-католиков, и англикан. Нет никаких принципиальных препятствий к тому, чтобы на его страницах появились статьи и более радикальных протестантских богословов, как Бонхофер или Тиллих, с тем, чтобы заметные отклонения от православной догматики, в случае нужды, отмечались в редакторских примечаниях.

Однако, во избежание недоразумений, необходимо подчеркнуть, что «Вестник» -журнал православный: все члены его редакционной коллегии глубоко убеждены, что Православие и есть «единая, святая, соборная и апостольская Церковь», которую мы исповедуем в Символе Веры. Полнота истины находится в Православии, не отклонившемся от традиции Церкви первых веков. Экуменизм начинается с этого непреложного, краеугольного убеждения. Уверенность в истинности Православия не ведет к отчуждению от братьев-христиан других вероисповеданий. Отношения между нами должны основываться на взаимном уважении, на взаимном изучении, на взаимной помощи. Братская любовь не исключает богословских споров и стремления привести к Православию отклонившихся от него, разумеется, без давления, а тем более без насилия над личностью. Мы не имеем ни основания, ни права отступать в исповедании веры от нашего убеждения, в отношении римо-католиков, что истина поручена всему народу, а не одному папе; мы не можем принять ту схоластическую систему, которая до сих пор считается обязательным богословием для церкви, и т. д. Мы никак не можем согласиться с упразднением в протестантизме, заодно с римскими заблуждениями, целого ряда догматических и жизненных установок, присущих всей Церкви.

Но, разумеется, дух дышит, где хочет. Христианское творчество других вероисповеданий не должно быть нам чуждо: более того, исходя из общей нам веры, оно может и должно нас вдохновлять и обогащать.

Самиздатская анкета о положении русской православной Церкви затрагивает много болезненных вопросов, требующих тщательного обдумывания и всестороннего обсуждения. Печатаемые ниже новые ответы с первых строк поражают поспешностью суждений и каким-то поразительным нечувствием исторической перспективы. Как можно утверждать, что сегодняшнее положение сколько-нибудь похоже на то, что было 100 или 200 лет назад? Покорность иерархии государству, хотя бы только формально христианскому, не имеет ничего общего с покорностью власти воинственно-безбожной. Говорить (К.Яковлев), что Церковь пассивно все перележала наподобие «куска теста» (без евангельских дрожжей!), не только безапелляционно-кощунственно, но и объективно невежественно. Церковь сформировала русскую нацию, помогла ей преодолеть как восточно-басурманских, так и западно-христианских завоевателей, дала великую святость (Сергия Радонежского, Серафима Саровского), великое искусство (русскую икону), великую литературу (Гоголь, Достоевский и др.), в страшные годы гонений Церковь пошла на мученичество (случаи отказа от веры были единичны), неужели это «кусок теста», да еще без дрожжей!

Как можно сводить (Л.Симоновский) православие к этнославию, когда в филетизм (ересь отожествления религии с нацией) русская Церковь никогда не впадала. Рожденная и вскормленная Византией, она на всем протяжении своей истории считала необходимым подкреплять все свои решения авторитетом восточных патриархов. Постепенно обращая народы, наполнявшие неприветливые северные и восточные пространства, она в XIX веке перешагнула свои рубежи и принесла свет Христов алеутам, эскимосам, японцам, на их языке и с соблюдением их этнического сознания. Богословская мысль, как мирян (Хомяков), так и иерархов (Филарет Московский, Порфирий Успенский), всегда видела в Православии не Церковь одной нации, а единую, святую, соборную и апостольскую Церковь на все времена и на все страны.

Возрождение Церкви безусловно нуждается и в критике, но чтобы критика не оказалась бесплодной, а того хуже и разрушительной, она должна быть всесторонне осведомленной и, следственно, подлинно смиренной. Изучать, прежде чем умозаключать, вдумываться, а не рубить с плеча, не догматически беспрекословно утверждать, а совестливо вопрошать – таков пусть будет подход, такова пусть будет работа тех русских сознательных христиан, которые с законной тревогой смотрят на бедственное положение православной Церкви в России.

«Сим победиши». К столетию смерти Маркса

 

На парижских стенах в этом году висит коммунистическая афиша с несколько неожиданной надписью: «Маркс умер». Под этим лозунгом «врагов» помещался портрет Маркса, на котором он пальцем оттягивал себе нижнее веко, что в простонародье означает: «не верьте, жив курилка!» Коммунистическая пропаганда в СССР, как и на Западе, построена на грубой лжи, но в данном случае, едва ли не впервые, афиша французской компартии не лгала, образно рисуя двойственность судьбы марксизма в современном мире.

Маркс одновременно умер как мыслитель, опровергнутый сегодняшней реальностью, и все еще жив как вдохновитель тех систем, которые, от его имени пусть и искажая его учение, но претендуют на мировое господство.

Маркс умер, и не только в том смысле, что его никто, кроме специалистов, «ни при какой погоде не читает», но, существеннее, потому, что его анализ социально-экономических явлений в нашу позднюю, если уже не по-индустриальную эпоху – не действителен.

В то же время идеократии, восходящие к Марксу, завоевали Евразию, твердой ногой стоят в Африке и в Америке. Всюду торжество социалистических идей – следствие не свободного волеизъявления народов или масс, а государственных переворотов или внешних войн. Марксизм восторжествовал не по Марксу: в странах преимущественно аграрных, а не высоко индустриальных. Всюду упразднение ненавистных капитала и классов привело к результатам, противоположным замыслу. В то время как в странах не марксистских поздняя индустриализация прошла и проходит без социальных сотрясений, в социалистических государствах она принимает черты куда более уродливые, чем первые эксцессы зарождавшегося капитализма в XIX веке. Но главное не в бедствиях, приведших целые народы к материальной нищете: заодно с упразднением экономической свободы во всех социалистических странах идет последовательная война с Богом, планомерное удушение внутренней, тайной свободы, без которой нет творческой активности.

Исторический провал социализма теперь уже очевиден всякому. Тем не менее он не властен поколебать тех, кто разделяет отчаянное желание устроиться на земле раз и навсегда без Бога. В этом социалистические идеологии верны Марксу. «Я испытываю ненависть ко всем богам», – выкрикивал Маркс в молодости, бросая вызов всем инстанциям, не признающим, что «человек есть высшее существо для человека». «Богоубийство» – корень марксовой системы. От него – то семя разрушения, которое его последователи разбросали по миру. Пресловутый скачок из царства необходимости в царство свободы обернулся падением в наихудшую необходимость, в которой человек отдан во власть своей имманентности. Мефистофельское начало, воодушевившее Маркса («Old Nick» – старый черт, как его звали близкие), продолжает соблазнять многих: изначальный грех, он же и последний: «будете как боги» (без Бога).

Маркс и марксизм еще живы: внешне они торжествуют, внутренне уже погибли. Трудно себе представить более одряхлевшую, более склеротичную, более несовременную систему, чем та, что прочно завладела Россией. В плане мирском Марксу и марксистам должны быть противопоставлены здоровая, либеральная экономика, построенная не на принуждении, а на соревновании, правовые устои, обеспечивающие неприкосновенность личности и ее отнюдь не формальные, а коренные свободы и права. Но на глубине марксизм может быть преодолен не одной экономикой, всегда подвластной кризисам, не земной идеологией, всегда недостаточной, и не только государством, а «в ином порядке бытия», царством не от мира сего: Крестом страдающего и отвергнутого Бога-Любви, чьи последователи призваны отдавать свою жизнь, побеждать умирая.

Не случайно первый марксистский эксперимент обагрен кровью не малого числа, как в первые века, а сотен тысяч новых мучеников. Ими уже осуществлена внутренняя победа над Марксом и марксизмом, пусть еще не явленная, но от этого не менее реальная.

Два юбилея

Прихоть хронологии соединила в одном году два славных юбилея русской культуры: двухсотлетие со дня рождения В.Жуковского (1783–1852), столетие со дня смерти И.Тургенева (1818–1883). Общего у них немного: соединительная их черта -Пушкин, и горькая ирония судьбы, судившей им обоим, столь природно-русским писателям, жить долгие годы и умереть на чужбине.

Заслуги Жуковского необозримы. Русская лирика началась с него, с его перевода, семнадцатилетним юношей, «Сельского кладбища» Т.Грея. Жуковский перенес на русскую почву росток англо-немецкой романтики, расцветший таким чистым, классическим цветом в поэзии Пушкина. Одновременно он одарил Россию подлинно русской Одиссеей: его перевод, своим естественным совершенством, стал единственным и окончательным.

Но, как известно, подвиг Жуковского шире и выше литературы. Он принадлежал еще эпохе, не знавшей разобщения между культурой и государственностью. Его предшественник, Державин, обязан одам своей общественной карьерой, от губернаторства до личного секретарства у Екатерины и министерства юстиции при Александре. И Жуковскому не служба, а поэзия дала почетное место чтеца и наставника при дворе. Не меньше педагог, чем поэт (редкое сочетание), Жуковский своим влиянием на будущего царя-освободителя несомненно подготовил великое, хотя и слишком позднее, раскрепощение России. Положение при дворе нисколько не стесняло ни его внешней, ни тем более внутренней свободы. Несчастливый в любви, Жуковский был одарен той «души высокою свободой, что дружбою наречена»: друг Александра Тургенева, друг – учитель – покровитель Пушкина, перед всеевропейским гением которого он благоговел, друг-единомышленник Гоголя, которого в письмах он так ласково называл «Гоголек», – Жуковский был, в самом неподдельном смысле, ангелом-хранителем русской литературы.

Высшее значение Жуковского, как это прекрасно почувствовал и выразил Тютчев, в нем самом, в неповторимости его стройной личности. Есть нечто таинственно-знаменательное и глубоко, в наши темные дни, утешительное, что у порога русской литературы стоит цельный, чистый, радушно-благоволящий, насквозь духовный, такой спокойно-уверенно-христианский образ Жуковского:

...Но веял в нем дух чисто голубиный.

И этою духовной чистотою

Он возмужал, окреп и просветлел.

Душа его возвысилась до строю:

Он стройно жил, он стройно пел.

И этой-то души высокий строй,

Создавший жизнь его, проникший лиру,

Как лучший плод, как лучший подвиг свой,

Он завещал взволнованному миру...

Жуковский достиг полноты веры и утоленного разумения. С Тургенева в русскую литературу входит раздвоение. Маловер, двух станов не боец, Тургенев, от родной семьи уйдя, своей не создал, в борьбе между почвенниками и революционерами остался «приклеишем» сбоку, искал успеха и вызвал разочарование, стремился за поездом времени и опаздывал... Зло иронизировал Толстой: «писать повести... вообще напрасно, а еще более таким людям, которым грустно и которые не знают хорошенько, чего они хотят от жизни». И тем не менее, при всех слабостях характера, при том, что он недостаточно возвысился над своим переходным временем, Тургенев-писатель неоспоримо велик. Его поэтическим видениям русской природы и русских людей нет равных. Как Лукерья, так и Лиза Калитина, так и «Бежин луг» – бессмертны. И ни у кого – этой гармонически-полнокровной, предельно ясной, музыкально-безошибочной ласкающей речи...

И к Жуковскому и к Тургеневу мы можем отнести мольбу, обращенную Блоком в 1921 году к Пушкину:

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе...

Залог чаемого восстания России – в силе и славе того Слова, что она завещала тогда еще только «взволнованному», а теперь уже и заблудшему миру.

Андрей Тарковский на Западе

Битой посуды будет много. Но нового здания

не выстроится... Строит тот один, кто способен

к изнуряющей мечте... строил Микеланджело,

Леонардо да Винчи; но революция всем им

покажет прозаический кукиш и задушит еще

в младенчестве, лет 11–13, когда у них вдруг

окажется «свое на душе»...

В. Розанов. «Уединенное» (1912)

Всех гениев задушить в младенчестве революции не удается. Сквозь расставленные тенета то и дело проскальзывают мечтатели «со своим на душе». Как только они выявляются и требуют права на существование, революционное государство, остепенившееся в своих репрессивных мерах, лишает их гражданства и вытуряет за пределы СССР. Оно больше не говорит им «умрите», но «убирайтесь вон». С поразительной легкостью дряхлеющая, но верная себе система выкидывает, как ненужный балласт, – не научно-технический мозг, за него она цепляется мертвой хваткой, вот почему она с таким остервенением морит на своей земле академика Сахарова, – но именно «мечтателей»: гениев, служителей, ремесленников красоты. Exit одним из первых поэт, осужденный за тунеядство, Иосиф Бродский; «выдворение» Солженицына обернулось торжеством, – а Брежнев удивлялся западным людям: «Что вы все о Солженицыне, есть дела и поважнее его», за ними, до них, потянулись волей-неволей другие писатели с именем; не вернулись лучшие из музыкантов, шахматистов, танцоров; ринулись на Запад художники; пришел теперь черед деятелей театра и киноискусства. Exit Любимов, exit Тарковский.

Можно по-разному относиться к творчеству Андрея Тарковского в целом и к каждому из его семи фильмов в частности. На страницах «Вестника» были высказаны разноречивые суждения о наиболее популярном и доступном из его фильмов, «Андрее Рублеве»28. Для одних он – откровение, раскрепощение от фальши и мертвечины соцреализма (1965 года, а режиссеру всего 30!), первое духовное слово советского кинематографа, первое разоблачение на экране 40-летнего истребления России; для других – дань моде, бесцеремонное использование русской истории и религиозного материала, их снижение для посторонних целей. Как бы то ни было, и «Андрей Рублев», и несколько заумно-непроницаемые поздние картины Тарковского, все ставят ребром проблему духовной жизни в условиях не только советской действительности, но и всей современной цивилизации. Сам Тарковский подчеркивает в своих выступлениях: «Мои картины – крик о катастрофическом разрыве между цивилизацией и духовными ценностями». В подневольной России Тарковский не шел легким путем инсценировки классических романов и пьес (обыкновенно их искажающей) или бытовых картин, а упорно нащупывал новый язык, новые кинетические ритмы, чтобы выразить свой мистический ужас от цивилизации без культуры, без духа, без свободы (три взаимосвязанных термина). Если зона в «Сталкере» изображает прежде всего советскую повседневность, где обескультуренная цивилизация саморазрушается, то она имеет свое отображение и на Западе, где цивилизация перестает творить культуру, захламляясь пошлостью и дешевкой и задыхаясь в техническом изобретательстве.

Но говорить об этом, даже вполголоса, в стране разгромленной, с одичавшими массами и железной властью – нельзя, как нельзя творить мечту, летописать историю, словом-образом заклинать злых духов или отображать сияние красоты.

Бессильная рука сменяющихся безликих властителей бессмысленно машет прирученным толпам с безобразного мавзолея. А между тем, год за годом, изгоняются в страны чужие или загоняются в подполье последние мечтатели России. Сколько их еще народится? Сколько их еще уйдет? Не наступают ли сроки, отмеренные ясновидцем Розановым: «...и новое здание, с чертами ослиными в себе, повалится в третьем-четвертом поколении»?

Беспощадность

Коммунистической системе принадлежит неотъемлемая черта: беспощадность. Парадоксальным образом чем старее и, казалось бы, прочнее система, тем она беспощаднее. Ряд стран, сравнительно поздно ставших коммунистическими, поддаются колебаниям во внутренней политике, доступны противоречивым движениям. Полгода назад польское правительство оказалось достаточно гуманно-расчетливым, чтобы объявить амнистию политическим заключенным. Испугавшись такой милости, полицейский аппарат той же власти пошел на отвратительное по замыслу и исполнению убийство одного из лучших сынов польской церкви, о. Ежи Попелюшко. Однако государство осудило своих же государственных наемных преступников. В Югославии возобновилось преследование инакомыслящих, но и тут на процессе стал вопрос о недопустимости слишком явного нажима на правосудие со стороны государственных властей. Даже ожесточенное румынское правительство, правда под сильным давлением западного общественного мнения, пошло на уступки и освободило досрочно доблестного православного проповедника священника Георгия Калчью (отсидевшего в молодости 16 лет, а в 1979-м снова приговоренного к 10 годам заключения, за смелые проповеди, обличающие атеизм).

И лишь Советский Союз остается беспощадным до конца и в законодательстве, и в его применении. Неправедный, жестокий новый закон, позволяющий набавлять сроки на месте отбывания заключения, начал применяться: якобы за нарушение лагерного режима (передача записки) руководитель христианского семинара Владимир Порет был приговорен к новому трехлетнему сроку. В начале 1985 года арестован в Риге член христианского кружка Владимир Френкель, а в Москве известный писатель, в прошлом новомирец Феликс Светов.

Чем грозят советскому государству, обладающему самой мощной полицией, самой многочисленной армией в мире, какие-то желторотые руководители религиозно-философских семинаров или уже не молодой писатель, чья вина только в том, что его жена, ныне отбывающая ссылку, составляла самиздатские сборники благочестивой литературы. Неужели и вправду столь опасно малейшее проявление духа? Сила ли в немощи совершается, если не терпит всесильное государство наличия нескольких богоискателей? И обратно, в этом новом, не новом, нет, а просто непрекращающемся, походе против всякой христианской активности не изобличается ли внутренняя слабость мнимо сильного государства, опирающегося на грубую внешнюю силу? И пусть не говорит нам А.Зиновьев, что государство и общество в СССР едины, что КГБ не преследует, а предохраняет диссидентов от большей опасности – быть растерзанными толпой. Если бы так было, то государство не придумывало бы новые препятствия к общению своих граждан с иностранцами, не вымаривало бы кучку Дон-Кихотов в лагерях строгого режима, не заставляло бы безвольного патриарха смещать активных епископов и успешных ректоров семинарий29.

Накануне 1000-летия крещения Руси слабым, но неугасимым пламенем горит в русских людях жажда духовной жизни, вера в Бога или тяга к ней. По исконному евангельскому закону «свет во тьме светит», и тьме до конца не объять его.

«Во дни сомнений...»

Еще совсем недавно тысячелетие крещения Руси мерещилось таким далеким, почти нереальным, и вдруг приблизилось, стало осязаемым: теперь уже неполное трехлетие отделяет нас от этого славного и горького события.

Славного: ибо крещение дало России все, вернее, создало ее. Нация, государственность, культура родились, оформились в крещальной купели. Христианство дало образ, лепоту, смысл разрозненным, кочующим, бесформенным племенам, оно их соединило, включило в исторический процесс, оплодотворило. Всеми своими высшими достижениями Россия обязана христианству, от Софии Киевской, от иконы Троицы Рублева – этого вещественного доказательства бытия Божия  (по слову о. Павла Флоренского) – до великой пророческой русской литературы XIX и XX веков.

Горького: ибо «русская история не удалась» (В.Вейдле). В несчастнейший 17-й год Россия вновь подпала под чары и власть духов злобы и тьмы, демонов глухонемых, от которых, рождаясь к историческому бытию, она навсегда, казалось бы, отреклась. Российским пространством, русской душой овладели антихристианские силы, проявившие себя – новое доказательство бытия Божия от противного – силами исключительно разрушительными. Россия обескровилась, обездушилась, раздухотворилась. Русская история сорвалась, и в обозреваемом будущем не видно, как она вернется на свой исконный путь.

«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий...» (Тургенев) «поддержкой и опорой» служит уж не просто и не только язык, а созданная им, из него «великая, могучая, правдивая и свободная» русская литература.

Юбилей крещения Руси знаменательным образом окружен памятными датами (100-летие со дня рождения) целой плеяды русских поэтов: будущий год соединит двойное чествование Гумилева и Ходасевича, сразу после 1988 года чередой пойдут столетия Ахматовой (89), Пастернака (90), Мандельштама (91), Цветаевой (92) и т. д.

Поэзия всегда не только словесное чудо, но и религиозное действие. Тонкая черта отделяет поэзию от молитвы. «Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв». Внерелигиозной поэзия подлинная никогда не бывает. Даже безверный Фет, скептик и пессимист, и тот своими трепещущими стихами, как свидетельствуют полученные нами отклики на спор о нем, не только услаждает слух и ум, но и приоткрывает, удостоверяет реальность духовного мира. У поэтов XX века, у тех особенно, чьи имена связуются с тысячелетием крещения Руси, религиозное действие проступает еще отчетливее. В их стихах рассыпаны исповеднические формулы-заклинания:

Но все в себя вмещает человек,

Который любит мир и верит в Бога.

Гумилев (1912)

Я христианства пью холодный горный воздух.

Мандельштам (1919)

В каждом древе распятый Господь,

В каждом колосе тело Христово...

Ахматова (1946)

Я в гроб сойду, и в третий день восстану.

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

Пастернак (40-е годы)

Слова не на ветер: они пронизывают все творчество, они закреплены мученической кончиной (Гумилев, Мандельштам), травлей и поношениями (Ахматова, Пастернак). Как было изначально в Киевской, в Новгородской, в Московской, так и после двойной секуляризации, в Петербургской и Советской Россиях, искусство осталось неотторжимо от религии, обретя в этом слиянии гармонию и полноту.

И, чуть меняя слова Тургенева, не скажем ли мы, как и он: нельзя верить, чтобы такое искусство, такая поэзия не были даны великому народу.

К юбилею Н.С.Гумилева (1886–1921)

Ангел, три года хранивший меня,

Вознесся в лучах и огне...

А. Ахматова

Столетие со дня рождения «одного из лучших сыновей» России – поэта, мореплавателя, воина – Николая Гумилева в его же стране будет замолчано, потому что 65 лет тому назад, «в какой-то дикой щели», он пал жертвой ленинского террора. О процессе, закончившемся расстрелом – не шутка! – 61 человека, до сих пор ничего не известно. Вытравление памяти проводится сегодня ожесточеннее, чем вчера: не так давно, в 60–70-х годах, в энциклопедиях, справочниках, вступительных статьях существовали «незаконно репрессированные»; ныне их биографии старательно изглаживаются и всем приписывается благонадежная смерть, «при нотариусе и враче». Гумилев к тому же был «репрессирован» во времена, официально считавшиеся «законными», отчего он никакой, ни литературной, ни гражданской, «реабилитации» не подлежит. Но если был законен закрытый суд над Таганцевым и его соузниками, то почему мы так и не знаем, в чем состояли их контрреволюционные действия? «А, может быть, и никакого заговора не было...» – недоумевала Ахматова.

Гумилев – первая жертва от литературы в длинном, нескончаемом мартирологе России, первый в XX веке поэт без могилы.

Тем не менее к Гумилеву-поэту принято в некоторых интеллигентских кругах относиться с некоторым, я бы сказал, снисхождением, как к ученику чужих и холодных парнасцев, Леконт де Лиля и Теофиля Готье. Но уже Ахматова парировала: «автора «Памяти» и «Заблудившегося трамвая» Леконт де Лилем не объяснишь». А еще раньше М.Цветаева за надменным и несколько претенциозным «мэтром» видела «боговдохновенного мастера».

Безусловно, есть в Гумилеве – человеке и поэте – какая-то наивность, непосредственность, юношеская щедрость души. Его дерзкие и отважные «Капитаны» зажигают прежде всего молодые сердца.

В этом он похож, как не раз отмечалось, на Лермонтова. Но далеко не только в этом: обоих поэтов объединяет завороженность смертью и постоянная молитвенная обращенность к Богу. Лермонтов, правда, полярнее: демоническая ирония, горделивое противопоставление себя миру сменялись у него лазурно-небесными видениями (от «Ангела» ранней юности до предсмертных стихов). Гумилев был тоже, по-своему, романтик: путешествиями, влюблениями, литературным учительством он «обманывал время». Но, в отличие от истых романтиков, он действительно любил мир в его разноцветности, разношерстности, в его неповторимых проявлениях во времени и пространстве. Любовь к творению и твари предполагала любовь и к Творцу (ибо без Бога мир призрачен и тем самым ужасен), но она сопровождалась и глубокой неудовлетворенностью собой и миром, что заставляло Гумилева (как, впрочем, и Лермонтова) желать смерти, тянуться к ней, идти ей навстречу.

«Смерть художника, – писал Мандельштам, – не следует выключать из цепи его творческих достижений». Этот общий закон художнической (да и всякой) жизни позволяет понять Гумилева не в малозначащей литературной перспективе, а на глубине духа. Через весь его творческий путь в нем боролись два начала: любовь к жизни и желание смерти, как искупления и завершения жизни. Трепетным противоборством жизнелюбца и смертоискателя пронизаны многие его стихи, даже те, что при первом чтении кажутся безлично-объективными.

Гумилев не только создатель новой поэтической школы, не только яркий мастер стиховедения и языка (какой стилистической прозрачностью веет от каждой его строчки!), – но и подлинно христианский поэт, обращенный к сущности, – а потому и учитель жизни, свидетельство свое закрепивший мученической кончиной. Сам Гумилев сознавал религиозно-этический пафос своего творчества. Он говорил, обращаясь к читателям:

А когда придет их последний час,

Ровный, красный туман застелит взоры,

Я научу их сразу припомнить

Всю жестокую милую жизнь,

Всю родную странную землю

И, представ перед ликом Бога,

С простыми и мудрыми словами

Ждать спокойно Его суда.

Правдобоязнь

До нас иногда доходит из России мнение, как будто искреннее, что «Вестник» напрасно занимается политикой: мол, он должен ограничиваться только духовным и богословским, так как читатель в России ищет только единого на потребу – духовная литература хотя формально не под запретом (то есть не подпадает под уголовный кодекс), но тем не менее ненаходима.

Упрек мы вынуждены решительно отвергнуть, как фактически и принципиально необоснованный. Политике, как таковой, то есть соотношению мировых сил или вопросам общественного устройства, «Вестник» уделяет, увы, совсем мало места. Но в этом нет никакой заслуги, наоборот: вопросы земного устройства касаются совести каждого из нас.

Христианство – религия воплотившегося Бога – никогда не проповедовало полного отказа от мира, еще меньше – гнушения им. Разумеется, в самой близости к центру-Христу «отлагается всякое земное попечение», а в самые сокровенные моменты «молчит всякая плоть человеча». Но разрыв с миром, временный, всегда предполагает возврат к нему, и даже больше – посланничество. Разрыв не есть отказ: общеизвестно, сколько цивилизации обязаны труду и творчеству отрешенных от мира монахов.

Различные области человеческой жизнедеятельности – семья, культура, полис – то есть общественность в ее разновидных проявлениях – располагаются концентрическими кругами вокруг центра и предназначены в неравной степени, в меру отдаления, пронизываться его лучами: в высших своих проявлениях семья, культура могут быть образами рая, полису-граду никогда не изжить из себя какой-то доли зла.

Св. Сергий Радонежский послал на Куликовскую битву двух чернецов; иконы предшествовали войскам; ближе к нам, митр. Московский Сергий выступил, хотя и был гонимым, за десять дней до Сталина, с призывом обороняться против врага; Московская Патриархия развивает широкую политическую деятельность, и формально она в этом права: голос Церкви должен звучать в современном мире. Трагедия только в том, что Церковь говорит не своим голосом, не сообразуясь с правдой, а, страха ради иудейска, повинуясь государству, чьи установки в основе ей противоположны.

Услышим ли мы голос Церкви – утешения, но и предостережения – в связи с ядерной катастрофой в Чернобыле? Из Польши сразу пришло мистическое истолкование: Чернобыль означает полынь, не образ ли это Звезды Полынь, что в Апокалипсисе пала на землю и отравила воды? (Отк. 8:10–11)

Всякое сопоставление с Апокалипсисом, частного с общим, временного с конечным, следует принимать условно. Но надо уметь распознавать знаки. Катастрофа произошла вблизи от Киева, омертвив (на сколько лет?) целую область накануне торжественно-грозного юбилея крещения киевлян (этим летом в Киеве уже намечалась международная конференция в преддверии тысячелетия).

Чернобыльская катастрофа, страшная сама по себе, как угроза отравления человечества успехами техники и хищническим ее использованием (атомные реакторы в СССР не ограждены бетонными стенами экономии ради), вскрыла одну из роковых язв советской системы: ее панический страх гласности, ее врожденную правдобоязнь. Не будь Чернобыль близок к западным границам – и мир о нем бы почти ничего не узнал (как почти ничего не известно о катастрофах в Челябинске или на Северном море). СССР – страна, которая не знает себя, которая боится знать о себе. Она скрывает правду о своем прошлом (террора, ГУЛага, геноцида не было), замалчивает правду о настоящем (катастроф, несправедливостей, репрессий не бывает). Ослепляя себя, она готовит себе будущее, неизбежно чреватое катастрофами, ибо не видит, куда идет.

Без гласности, а тем самым – без правды, нет сколько-нибудь здоровой государственности, нет достойного общежития.

Общественная совесть, и в первую очередь – христианская, должна неустанно об этом напоминать.

На кочке

Наши мрачные предсказания касательно юбилея Н.Гумилева не оправдались. В советской России произошла, правда под самый занавес, бурная реабилитация Гумилева: однотомник к юбилею не поспел, но центральные газеты и журналы широко и громко восславили расстрелянного поэта.

Реабилитация Гумилева – лишь эпизод в той безусловной оттепели, которая за последние год-полтора всколыхнула в разной степени все области культуры. Сменяются редакторы журналов, аппаратчики уступают место подлинным писателям и режиссерам, еще недавно гонимый академик Лихачев восхваляется как «проповедник культуры», философу Аверинцеву дается возможность выступить в «Огоньке» и в «Литературной газете»...

Критика частностей, и раньше иногда дозволявшаяся, переходит зачастую в подведение итогов всего советского периода: ведь мы накануне двойного юбилея, 70-летия «великой» социалистической революции и тысячелетия гонимого и истребляемого за последние 70 лет христианства.

Наиболее пессимистическую оценку духовного опустошения советской России дал писатель-деревенщик В.Астафьев в майском номере «Нашего современника»:

«Что с нами стало?! – спрашивает автор. – Кто и за что ввел нас в пучину зла и бед? Кто погасил свет добра в нашей душе? Кто задул лампаду нашего сознания, опрокинул его в темную, беспробудную яму, и мы шаримся в ней, ищем дно, опору и какой-то путеводный свет будущего. Зачем он нам, тот свет, ведущий в геенну огненную... Мы жили со светом в душе, добытым задолго до нас творцами подвига, зажженным для нас, чтобы мы не блуждали в потемках, не натыкались лицом на дерево в тайге и друг на дружку в миру, не выцарапывали один другому глаза, не ломали ближнему кости... Зачем все это похитили и ничего взамен не дали, породив безверье, всесветное во все безверье? Кому молиться? Кого просить, чтобы нас простили? Мы ведь умели и еще не разучились прощать, даже врагам нашим...» (Наш современник. 1986. № 5).

Голосу автора в повести вторит колхозница: «Долой церкву, опиум народа! Давай нам клуб! Бога нет, царя не надо, мы на кочке проживем. И остались вот на кочке жить».

Астафьев не одинок, о том же говорит в «Литературном обозрении» Василь Быков, призывая к милосердию и к соблюдению десяти заповедей, Ч.Айтматов в романе «Плаха», академик Лихачев в многочисленных выступлениях... Там и сям, в журналах и книгах, впервые с 1921 года, Богу возвращается заглавная буква...

Официальные блюстители идеологии не преминули реагировать на эту неожиданную в советской прессе апологию христианства: ветеран антирелигиозной борьбы, И.Крывелев, издевается в «Комсомольской правде» над этим «кокетничанием с боженькой» и напоминает изъезженные трафареты о религиозной сивухе.

В этой борьбе – двойное неравенство. Обличители «всесветного неверия», жизни «на кочке» – цвет современной литературы и мысли. Обличители религии – люди вчерашнего дня, старые пропагандисты, уныло и упорно, под крылышком госатеизма, твердящие мертво-казенные штампы. За первыми – сила духа, правды и отчаяния. За вторыми – государство, партия, косность.

Оттепель наших дней не первая за после-сталинский период. В 1956 году Ольга Берггольц уже печаловалась, что забыта «древняя кладка» церквей «на верности, на правде, на любви». Каждая оттепель давала немедленно живые ростки, которые затем старательно затаптывались или выкорчевывались.

Будет ли эта оттепель лишь очередным повторением предыдущих, лишь передышкой, обусловленной отсталостью примороженной страны? Принести реальные, органические плоды, начать оздоровлять больное, обездоленное общество, сидящее на кочке, она будет способна только тогда, когда перестанет быть оттепелью, когда превратится в постоянную живительную струю. Но для этого власти нужно отказаться в первую очередь от обязательной мертвящей идеологии (ибо в ней вся суть), от исходящего, из этой идеологии пустого, но дорого стоящего стремления овладеть всем миром (под лозунгом пресловутого разоружения). Но возможен ли такой шаг? «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» Эти евангельские слова как нельзя точнее применимы к советской России. Тяга к мировому господству опустошает и без того уже обессиленную душу страны, но, в свою очередь, она подстрекается опустошением. Только разрубив этот узел, Россия выйдет из заколдованного круга и вступит на путь выздоровления.

Где же социализм?

Уже набивший оскомину лозунг «перестройка» обыкновенно дополняется еще и трафаретным прилагательным «революционная», выражающим, с одной стороны, желательную радикальность перемен, с другой – идеологическую преемственность: революция продолжается!

Терминологическая амбивалентность обусловливает ограниченность перестройки (которая, кстати, по словам Сахарова, идет весьма замедленным темпом): перестроить общество, государство, заведенные в тупик, можно, только порвав с революционной традицией. К такому выводу приходят открыто пока лишь некоторые писатели-деревенщики, и понятно почему: на примере деревни с неотразимой наглядностью сказались пустопорожность социалистической идеологии и опустошительность ее на практике. До революции деревня жила, где бедно, где богато, стройной жизнью, в ладу с небом и землей. Революция отняла у нее все: и небо, и землю, не заменив их ничем. Да и чем могла бы она их заменить, когда за душой у нее лишь потоки крови, «паутина принуждения» (по меткому выражению из письма читателя-инженера в «Новый мир», апрель 1987г.), бутафория и фразеология?

Наблюдая за сокрушительными ударами Сталина, докатившимися до самой партии, Г.П.Федотов недоумевал: «что же остается от социализма?» Тот же вопрос неминуемо возникает и во времена кровавых репрессий, и в дни передышек: где же он, социализм? Дело не в измене идеалу, как думал, еще под властью молодой мечты, Федотов, а в том, что у социализма нет существенности. В лице Петра Верховенского Достоевский первый изобличил в социализме «мошенничество», к ужасу либеральной интеллигенции. XX век подтвердил прозорливость автора «Бесов»: социализм или истребляет жизнь (массовые репрессии, гонения на Церковь), или оперирует фикциями (нэп, хрущевская кукуруза, перестройки всех видов), или вынужден жить за чужой счет. Как пишет читатель-экономист в том же номере «Нового мира», тщетно пытаться сочетать социализм и свободный рынок: они друг друга исключают. Но вопрос следует ставить шире: еще более тщетно соединять социализм и человечность. Безбожный гуманизм (к чему, собственно, сводится социализм в философском смысле) – contradiction in adjecto.

Знаменательно, что накануне 1000-летия крещения Руси в советской прессе открыто и, пожалуй, впервые заговорили о «кризисе современного гуманистического сознания», о «духовном вакууме», который объясняет, почему «в СССР так вырос за последнее время интерес к религии» (Вопросы литературы. 1987. № 3. С. 31). Д.Гранин на столбцах «Литературной газеты» (1987. 18 апр.) проповедует милосердие, «исчезнувшее из нашего лексикона... и обихода», и напоминает о примере верующих. То, что у Гранина звучит искренно (хотя о «врожденности» чувства милосердия можно и поспорить), в других статьях выявляет преднамеренную тенденцию присваивать социализму чужие и чуждые ему духовные ценности. «Все мое»... даже то, что социализм изгонял и вытравлял десятилетиями: и свободный рынок, и буржуазная мораль, и Гумилев, и даже... «боженька».

Двусмысленность отмечает нашумевший роман Айтматова «Плаха», где Бог низведен до благородной, но чисто человеческой идеи, лучшее, что человечество способно было придумать.

В свое время Сталин, чтобы успешнее приготовить народ к войне, решил соединить Ленина и Александра Невского.

Ныне расшатанный и расшатавший общество социализм хотят подновить и укрепить секуляризированной «духовностью».

Не обольщаясь нисколько – от своих разрушительных догм социализм не отказывается – и нисколько не умиляясь, будем все же радоваться, что перестройка сверху, «перестройка-принуждение», приводит, хотя бы временно, к расширению духовной свободы, по которой так истосковалось подневольное и одурманенное население. Будем надеяться, что она, несмотря на свою фиктивность и обреченность, продержится достаточно, чтобы хоть в какой-то мере способствовать раскрепощению и оздоровлению страны.

Еще о переменах в советской России

Есть нечто глубоко знаменательное в том, что «гласность», то есть слово правды, пробилась в России, чуть ли не впервые после 70 лет существования советского режима, именно накануне 1000-летнего юбилея того дня, когда Россия обратилась всем своим историческим бытием к Солнцу Правды. Были сразу же, в конце 1917 года, попытки защитить свободу слова (Короленко, Засулич30, Замятин и мн. др.); позже, удесятеренное страданиями, запечатленное кровью, в подполье, слово правды никогда не умирало; была хрущевская оттепель, бурная, короткая, распустившая лагеря, явившая миру Солженицына, но в остальном не пошедшая дальше половинчатого обличения сталинских злодеяний, а для религии вскоре обернувшаяся обычным звериным ликом. Пожалуй, впервые так широко и повсеместно в советской печати обличается не только экономический развал, но и нравственно-духовное опустошение. Впервые публично осознается глобальность проблемы, что, по крылатому слову Шестова, без свободы не может быть и хлеба. На нескольких подобных самоочевидных истинах держится равновесие земного шара, экология человеческого бытия: «без совести наука лишь гибель для души» (Рабле); «теперь всякий культурный человек – христианин» (Мандельштам); или еще проще, по народной мудрости, «без Бога не до порога»... Но именно против этих простых истин были направлены 70-летние разрушительные усилия советской власти. Ныне пришло время печальных итогов. Дадим голос тем, кто там дерзает говорить всю правду (или почти всю):

«Вследствие административного взгляда на экономические проблемы... массовыми стали апатия и безразличие, воровство, неуважение к честному труду и одновременно агрессивная зависть к тем, кто много зарабатывает» – так характеризует писатель Николай Шмелев последствия советской системы и продолжает: «Деградация российского Нечерноземья... зашла так далеко, что никакие мероприятия в рамках существующей системы аграрных отношений, уж наверное, не помогут» (Новый мир. 1987. № 6).

«Невозможно так дальше жить, – объясняет один из экономических редакторов «Нового мира» комсомольцам МГУ. – История нам не простит, если мы не преодолеем современное состояние одним прыжком. В два прыжка через пропасть не перескочишь. Мы перед пропастью... Нужна печать независимая от партбюрократии и государственного аппарата. ...Если мы хотим питаться своим хлебом, а не американским, независимая печать будет!» (Русская мысль. 1987. 7 авг.).

Наряду с этими недвусмысленными требованиями коренной перестройки экономических отношений (пусть опирающейся на ленинский нэп), нередко звучат в печати признания религии как положительного факта, а иногда и призывы к религиозному обращению. Верующим иной раз предоставляется право высказываться, как в диспутах 20-х годов. Так, в «Советской Эстонии» врач-рентгенолог С.Шиндряев заявляет без обиняков: «Русь изначально была христианской. Благодаря христианству она образовалась. А захотели разрушить фундамент... Разрушить-то можно, но восстановить – не восстановишь. Без фундамента рассыплется и дом. И чуть не разрушили. Мораль без Христа распадается, это мы видим, это у нас перед глазами. Вырвали у человека из сердца веру в Бога – и результат. Пустым место не будет, и оно стало заполняться всяким мраком, грязью...» (Советская Эстония. 1987. 17 июня).

Раньше петиции верующих об открытии храмов в лучшем случае достигали «гласности» на Западе; ныне «Московские новости» поддерживают православных верующих города Кирова в их конституционном праве на регистрацию второй религиозной общины, отнятой в 1962 году... В сорок второй раз обращаются вятичи (в городе 400000 жителей) в местные и центральные инстанции, на что горисполком неизменно отвечает: «Считать регистрацию новой общины... нецелесообразной». Верующие отправили в «Московские новости» письмо с двумя тысячами подписей! Обсуждая эту проблему, корреспондент газеты пишет (см. статью во всю страницу в номере от 16 августа 1987 г.): «...Глубочайшая мысль перестройки состоит, если хотите, в том, что мы лишь тогда сможем вывести экономику страны из ее нынешнего предкризисного состояния, когда уважение к закону и безусловное соблюдение прав человека – в том числе на свободу совести – станет абсолютной нормой нашей жизни. Мне кажется, эта мысль еще только вызревает на вятской земле...»

На другом, более обобщающе-философском уровне пишет известный литературовед Н.Вильмонт (1901–1986) в воспоминаниях о Пастернаке: «...Важно другое. Важно то, что, если мир, наша многострадальная планета, не преклонится перед Христом как перед «высшим откровением нравственности» (Гете), мир безусловно загорится на ходу и погибнет» (Новый мир. 1987. № 6).

Религиозные мотивы проникают и в социологические исследования. Комментируя финал фильма «Покаяние» («Кому же нужна дорога, если она не ведет к храму...»), А.Ионин пишет: «Когда-то на извилистых улицах московского центра – Мясницкой, Никитской, Сретенке, Маросейке – каждый прямой отрезок завершался церковью. Куда ни поворачивала дорога, она всегда вела к храму. ...В 30-е годы московские варламы (имя диктатора в фильме) снесли большинство церквей, и теперь лишь редкий купол осветит ставшие бессмысленными извивы улиц» (Социологические исследования. 1987. № 3).

Такая совокупность высказываний, пусть и тонущая среди обычной халтуры и трафаретных взываний к Ленину, – явление неслыханное в советской печати. Культурный нэп если был (в виде пережитков старого времени), то пошел на убыль с 1922 года, когда ударом хлыста Ленин выслал из России цвет русской интеллигенции. Религиозного нэпа вообще не было. Были лишь за 70 лет три краткие двухгодичные передышки: в 34–36-м годах, в 45–47-м годах, в 55–57-м годах.

В государственной политике по отношению к Церкви наблюдается (как, впрочем, и во многих других областях) нерешительность и неясность. Если верить партийным руководителям, «у атеистов и верующих больше причин и оснований для совместной работы, чем для выяснения правоты в публичных и непубличных словесных баталиях» (Советская Эстония. 1987. 17 июня). Но если это так, почему государство медлит с упразднением сталинского основного закона о религии 1929 г., фактически лишающего верующих самых элементарных прав? Перед смертью Брежнева был подписан декрет о возвращении Церкви Даниловского монастыря. Отчего же теперь не вернуть бы к тысячелетию колыбель русской культуры – Киево-Печерскую лавру, вторично закрытую в дни хрущевских беззаконий? Не пора ли гласности распространиться и на Церковь? Когда, на каком году советского режима «Журнал Московской Патриархии» будет снова объявлять свою цену, свой тираж и поступать хотя бы в закрытую продажу? Об открытой остается только мечтать: представим себе, что журнал Патриархии издается тем же тиражом (400000 экз.), что искусственно созданный, никому не нужный и до конца опресневший журнал «Наука и религия»...

Почему же, – то и дело слышится вопрос, – так малодушно молчат иерархи, и не только о бесправном положении Церкви, но и о гибельном состоянии всей страны? Почему издания Московской Патриархии, особенно на иностранных языках, отдают таким казенным самодовольством? Ни слова ни о каких проблемах, трудностях – одни награды, открытия и реставрации церквей, «борьба за мир» и пр. Но Церковь не исчерпывается иерархией и не сводится к официальным учреждениям. В лице отважных мирян с громкими или скромными именами, в лице бесстрашных священников – от доблестного о. Глеба Якунина, уже четверть века назад вместе с покойным о. Н.Эшлиманом выразившего совесть Церкви, до никому не известного настоятеля далекого сибирского прихода – Церковь – в широком смысле этого слова – участвует в начавшемся обновлении.

Христианство в России не умерло. Более того, во всеобщем развале, во всеобщей деградации ему принадлежит будущее, ибо только в нем подлинная правда и оправдание жизни. Если только будущее суждено России... Если только теперешние перемены не просто очередной Брестский мир, как, говорят, определил их Горбачев, для спасения не России, а мертвой и мертвящей системы.

С тяжелым чувством

И вот мы вступаем в исторический юбилей 1000-летия крещения Руси... Но как бы мы справедливо ни гордились смиренно-светлой русской святостью, надмирной красотой древних икон и церквей, всеобъемлющим гением Достоевского, религиозно-философским возрождением XX века, бесчисленным сонмом исповедников и мучеников, вступаем мы в этот год с тяжелым чувством. Никакие торжества, никакие медали и прочие побрякушки, никакие высокие речи не позволят нам забыть, что 70 лет назад крещеная Россия оступилась, отступилась и повернулась вспять в рабство греху и в дремучее варварство. На христианство в России обрушилась лавина ненависти и насилия, каких мир еще не знал. Образ Божий исторгался из людских сердец. Рушились храмы, жглись иконы, сбривались пласты христианской культуры. Чудом Божьим следует считать, что дело искоренения религии не было доведено до конца. В 1941 году спасла война, а в 1964-м – неожиданное падение Хрущева. Церковь выжила, но ценой каких потерь, каких компромиссов...

Тяжелое чувство особенно усиливается при чтении патриаршего послания31, поздравляющего паству с «великим праздником» (какое кощунство!) Октября. Десятилетиями (чтобы не сказать, увы, веками!) мы привыкали к покорности русской Церкви по отношению к властям (какие бы они ни были), но такого без надобности лживого подобострастного выражения верноподданнических чувств еще не приходилось читать.

Когда патриарх Тихон объявил, что он «отныне не враг советской власти», когда митрополит Сергий публично, в 1931 году, отказывался от мучеников, они спасали не себя самих, а надеялись облегчить положение духовенства и паствы. При Тихоне, по инструкции Ленина, священников расстреливали десятками; при Сергии – сотнями и тысячами. В 1948 году, в юбилейные торжества автокефалии, раздавались безудержные восхваления великому (никогда не меньше) Сталину, но тогда десять миллионов зека томились в ГУЛаге. Даже Ахматовой в те годы пришлось, ради спасения сына, воспеть мудрого вождя... Но в наши дни? Когда головы не летят, когда в лагерях узники совести насчитываются даже не сотнями, когда сверху раздаются призывы к гласности, к пересмотру истории, к признанию, хотя бы частичному, совершенных ошибок?

В патриаршем послании ни слова, ни намека о гонениях в прошлом, о бесправном положении в настоящем, о каких- либо трудностях. «Свобода совести» (обязательный госатеизм!), «независимость Церкви от государственных институтов» (а уничтожение Церкви, а полный контроль над ней?) были установлены «великим» Октябрем. Вся 70-летняя история сводится к дружному – верующими и неверующими – восстановлению экономики после гражданской войны, к созданию мощного советского государства, к дружному отпору немецким захватчикам, к безустанной проповеди мира и разоружения.

Усилия нового руководства «по обновлению и преобразованию всех общественных отношений» объявлены «поистине титаническими»! (Хочется спросить – а в чем они конкретно сказываются, и почему, если все так благополучно, нужны такие нечеловеческие усилия?) Какая наемная, лукавая рука, пользуясь, вероятно, болезненным состоянием патриарха, сочинила на казеннейшем языке это послание, позорящее Церковь? Как могли все семь членов Синода поставить под ним свою подпись? Как объяснить этот шаг назад, вразрез с политикой гласности, с возникшей надеждой на возвращение Церкви более достойного и свободного существования?

Почему «Наука и религия» (1987. № 11) говорит о мучениках науки (причем подчеркивая, что истребление началось не в 1937, а в 1929 году), а «Журнал Московской Патриархии» о мучениках веры малодушно молчит? Неужели этот юбилейный год пройдет без того, чтобы Церковь открыто, с амвона не вспомнила исповедников и мучеников, благодаря которым она сегодня жива?

988–1988

Тысячелетие крещения Руси не только и не просто памятная дата, как в прошлом году отпразднованное во Франции тысячелетие династии Капетингов. Это живая, животрепещущая история, приобретающая в наши дни особое, таинственное значение. Оглядываясь назад, нельзя не изумляться, как изумлялись киевляне второго поколения после Владимира Святого, неисчислимым дарам, излившимся через принятие христианства на русскую землю (что бы там ни говорили вопреки современные историки-скептики). Нельзя не изумляться и дальше, сквозь века, сиянию русской святости: от страстотерпцев Бориса и Глеба до новейших мучеников, от св. Феодосия Печерского до о. Иоанна Кронштадтского, но не менее и сиянию русской православной культуры от митр. Илариона Киевского и Владимира Мономаха до о. Павла Флоренского, Ахматовой и Солженицына. Россия с православием сроднилась, без него не мыслима, и даже великое отступничество 17-го года и последующих десятилетий, рационально не объяснимое, эту связь окончательно порвать так и не могло. Штурм небес бумерангом обратился на землю, разорил ее, завалил трупами и глыбами мертвой материи. Шла ночь, которая, казалось, «не ведает рассвета». Но сквозь тьму, из-под глыб обвала не переставали раздаваться голоса, как в России, так и за рубежом, возвещая высшую правду и вселяя надежду на будущее воскресение.

На грани юбилея, с какой-то стихийной, таинственной силой (пусть и с разрешения властей!) прорвалась на страницах отечественной (советской!) печати мощная духовная струя (что бы там ни говорили современники-скептики). В первых номерах юбилейного года, в журнале, перешедшем с полумиллионного тиража на полуторамиллионный, печатается один из крупнейших евангельских романов XX столетия; там же огненные, пророческие стихи М.Волошина о русской Голгофе; в «Вопросах литературы» публикуются соловецкие письма священномученика Павла Флоренского и давняя статья К.Чуковского о «последнем и единственном поэте православия» А.Ахматовой; в «Социологических исследованиях» (уж, казалось бы, они должны придерживаться марксистской ориентации) – софийные мысли того же о. Павла Флоренского «о живой идее совокупной твари, она же – Церковь». Газета «Московские новости» зовет неверующую часть населения финансово поддержать восстановление Толгского монастыря, недавно заодно с Оптиной возвращенного Церкви. Богу, Господу, Богоматери постепенно возвращается большая буква, упраздненная в 1922 году. Все чаще обличается банкротство нового homo sovieticus, раздаются слова покаяния, призывы вернуться к испытанным нравственно-религиозным ценностям...

Не стоим ли мы на пороге нового крещения России, охватившего культурные слои населения, а в народных массах никогда, собственно, и не прекращавшегося (за исключением 30-х годов, когда крещение было фактически невозможным)? «Наука и религия» (1987. № 11), чей тираж, в отличие от «Нового мира», стабилен, сообщила интереснейшие данные о религиозной обрядности: в 1986 году было крещено 775000 душ (из них 90000 взрослых или детей школьного возраста) – цифра внушительная, тем более что она занижена, так как учитывает лишь официально зарегистрированные крещения. В одной из статей второго выпуска самиздатского журнала «Выбор» автор скорбит о внерелигиозных причинах, побуждающих часто неверующих родителей крестить своих детей («чтобы был, как все», говорят одни; «чтобы не болел», слышно от других). Но вряд ли в 988 году население, пошедшее по повелению Владимира Святого креститься в днепровские воды, отдавало себе четкий отчет в происходящем... Конечно, Киевская Русь кормилась тогда от богатейшей византийской культуры, ныне же советская Россия должна питаться от самой себя, от заваленных глыбами своих вековых сокровищ. К тому же христианство в мире переживает сейчас, в отличие от X века, не расцвет, а упадок. А главное, новое иго, чуждое русскому историческому бытию, еще далеко не преодолено.

В начале 30-х годов Г.П.Федотов первый заговорил о новом крещении России как о непременном условии ее восстановления. В юбилейные дни, с основаниями большими, чем полвека назад, будем вместе с Федотовым надеяться, что «освобожденная от семи бесов Россия, как Магдалина, вернется к ногам навсегда возлюбленного ею Христа».

Еще о юбилее

Потухают огни российских и международных торжеств во славу тысячелетнего крещения Руси, но свет, воссиявший к юбилею, продолжает светить.

Ведь именно в 1988 году, по таинственной воле Провидения (а не только по расчету не всегда всесильных властей), область духовной свободы расширилась, как никогда еще за всю семидесятилетнюю историю советской власти.

Нэп сопровождали поголовное изгнание философов и разнузданный штурм небес. О Сталине и Боге лучше всех сказал Борис Слуцкий: он «Его»

пережег на уголь,

а потом из бездны вынул

и дал ему стол и угол.

Взбеленившийся Хрущев ни с того ни с сего решил Церковь изничтожить, на чем и споткнулся. Впервые сегодня в ходе общих послаблений Церковь, христианство – эти источники духа – получили хотя бы формальное признание и право на законное существование.

Возвращен Церкви уже не один только монастырь – он же парадный административный центр, а два, три, четыре, пять. Среди них два духовных сердца России, одно Киевской Руси (Киево-Печерская лавра), другое (Оптина пустынь) – синодального, многими зря оболганного периода. (И еще Толгский в Ярославле, скит на Валааме и, говорят, монастырь в Тобольске). Открываются духовные семинарии в Луцке, Жировицах, Новосибирске. И с церковной, и с гражданской стороны разработаны новые уставы и законодательства, не лишенные двусмысленности, но заметно расширяющие жизнедеятельность Церкви. Кончено, как будто, с доносительской практикой гражданской регистрации крестин. Снят запрет с религиозных тем в советской печати и даже на телевидении (передававшем пасхальную заутреню и превосходный фильм «Храм»). Верующие приглашаются в больницы обслуживать и утешать тяжелобольных, заброшенных государственным здравоохранением. Разрешен ввоз религиозной литературы. С недавнего времени «Вестник» пропускается таможенниками. Библию можно посылать по почте...

Кто бы мог помыслить о таких решительных переменах хотя два года, хотя год тому назад? Но если нельзя им не удивляться и не радоваться, то не следует и обольщаться. На местах, особенно в глубинке, уполномоченные и прочие функционеры не торопятся идти навстречу самым острым нуждам верующих. По-прежнему в проекте нового гражданского законодательства гарантируется «антирелигиозная пропаганда», а о свободе распространять религию сказано более чем уклончиво. Даже в 1988 году «Журнал Московской Патриархии» не поступил в открытую продажу или хотя бы по подписке, оставаясь бюллетенем для сугубо внутреннего употребления (то же самое можно сказать и о всей издательской деятельности Патриархии). Речи и действия возглавителей Церкви, сформировавшихся в годы преследований и застоя, отличаются поразительной бледностью и робостью.

Угол, отведенный Церкви, стал просторнее, краше, доступнее, но все же это только угол. До некоторой степени, и клир, и церковный народ как-то прижились в этом углу, с годами ставшем уютнее. Нащупывается дорога, ведущая в храм, но еще не открыта та, что из храма ведет в мир. А без выхода из храма, без посланничества в мир (ученики Христа хотели, но не должны были оставаться на горе при Фаворском свете), без миссионерства в прямом смысле, проверяющего годность веры и ее орудий, без воздействия на нравы, обычаи, культуру Церковь не достигает полноты.

Выхода из церкви не хочет госатеизм, вынужденный согласиться на существование храма. Но не всегда его хотят и те, кто уходит в храм, чтобы спастись от мира. А в каком-то, не буквальном, конечно, смысле о Церкви можно сказать то же, что апостол сказал о вере: «без дел она мертва».

К 70-летию Александра Солженицына

70-летие Солженицына чуть не совпало со стремительным возвращением его творчества на родину. Долго, несмотря на двухгодичную гласность, имя Солженицына оставалось под запретом. Лишь поздней весной 1988 года под напором снизу (или недосмотру сверху?) оно стало мелькать в печати, а потом прозвучало с победной силой на страницах «Книжного обозрения». Вопреки перехвату писем и телеграмм, редактору «Нового мира» С.Залыгину удалось войти в контакт с писателем и получить от него разрешение печатать его произведения при условии, что «Новый мир» начнет с подборки глав из «Архипелага ГУЛаг». Условие это было принято редакцией, на обложке 10-го номера дано объявление о скором печатании «произведений Солженицына» (без упоминания точных названий), но прямым звонком из ЦК, минуя редактора, сверстанный номер был остановлен, обложка содрана и перенабрана... А 9 ноября последовал окончательный (но, как всегда, телефонный) запрет печатать что-либо Солженицына. Набор «Нобелевской лекции», подготовленный в «Новом мире» к юбилею, был рассыпан. Коса нашла на камень. Теленок опять оказался опасен дубу...

Хоть и обидно, что опять на неопределенный срок отодвигается встреча между Россией и ее самым большим писателем, да что писателем! – с ее совестью (впрочем, одно от другого неотделимо: как наука, так и литература без совести лишь гибель для души), но нельзя не видеть в этом запрете высшей похвалы Солженицынскому слову. Даже в эпоху гласности – в области литературы почти не знающей границы – Солженицын не разрешен.

Большей чести Солженицын не мог ожидать к своему юбилею: народная молва требует его реабилитации, права читать его, приглашает в члены Мемориала жертв репрессий; журналы наперебой стремятся его напечатать, а один даже успевает тиснуть – как знаменательно! – призыв «Жить не по лжи», а сверху приходит очередной, приевшийся, но все такой же действенный за 70 лет приказ: не разрешен!

Солженицыну запреты не страшны. Всей своей судьбой он показал, что писателем он был и будет вопреки всему, и славе – а познал он ее дважды: и в хрущевскую оттепель на родине, и в брежневский застой, за границей, – и бесславию, в тиши рязанских просторов или в глуши вермонтских лесов...

К Солженицыну понятие «слишком поздно», то и дело в связи с тем или другим именем мелькающее в советской печати, не применимо. Мешая автору «Архипелага ГУЛаг» испытывать сердца людей, власть наказывает лишний раз и без того обкраденную Россию... наказывает и самое себя, поскольку этим выдает, что жить не по лжи она не может.

Александру же Солженицыну, к 70-летию жизни и к приближающемуся 15-летию его изгнания, выразим благодарность за то, что он являет нам сегодня, как и вчера, мерило правды, и пожелаем много лет здоровья и писательского труда.

Между радостью и страхом

Оживут ли кости сии?

Пророк Иеремия

То, что сейчас происходит в России и что можно назвать стихийным презрением, выпрямлением воль и сознаний, после стольких лет «жизни по лжи» и всеобщего, за редкими исключениями, оцепенения и принижения, одновременно радует и страшит.

Прежде всего радует, что замутнение сознания оказалось поверхностным, что навязанная «сверхреальность» если и расколола умы, то ими не завладела. А ведь казалось, что Россия и впрямь, несмотря на Солженицына и несколько десятков жертвенных правдолюбов, безнадежно, бесповоротно омертвела.

Не покорилась Польша, высвобождались с разным успехом Венгрия, Чехословакия, сдвинулась таинственная китайская глыба, а Россия продолжала костенеть. И вдруг, как бы нагоняя утраченное время, очнулась, встрепенулась, заклокотала и сквозь партийно-бюрократическую непроницаемую толщу пробилась почти что к правде, по крайней мере в оценке настоящего дня.

Банкротство, которое констатируется всеми, от близких помощников Горбачева (Абалкин, Ю.Афанасьев), до смелых публицистов (Стреляный, Карякин, Золотусский и др.), пока что приписывается Сталину, но до логического заключения о полной негодности идеологии, породившей систему, остается один шаг, еще не разрешенный, но уже некоторыми намеченный. Так или иначе, рано или поздно, этот шаг неизбежен.

Тяжелобольной не может себя вести, как здоровый, не подвергая себя смертельной опасности. Сегодня он осознал свое состояние и этим отсрочил гибель и сохранил шанс на выздоровление.

Страшит не столько возврат к старому ослеплению, пожалуй, уже и невозможный, сколько «бесперспективность» увиденного. Мнимовеликая держава, распространившаяся было по всему земному шару, претендовавшая в обозримом будущем на мировое первенство (догоним Америку!), вдруг отскочила, по целому ряду параметров, на тридевятое место, осознает себя внезапно третьим миром с безнадежно отсталой экономикой, с экологическими тупиками, с рекордной детской смертностью, с повсеместным моральным растлением...

Увидеть это – было неотложной необходимостью. Но знание недостаточно: двойной ужас перед не вмещающимися в здравый рассудок злодеяниями вчерашнего дня, перед зияющим завтрашним днем – а что будет завтра с Россией, и не только в политическом смысле, никто не знает – рождает отчаяние, общественную депрессивность, всякие уходы от реальности – в наркотики и алкоголь, в прельщение Западом или в завороженность собственным прошлым, иногда даже в религиозные дурманы...

Но именно поскольку положение почти что безнадежное, спасение, как ярко пишет в этом номере В.Сендеров, если придет, то неминуемо через христианство, как уже не раз бывало в истории России. Но только деятельное, цельное христианство, не гнушающееся миром, но возделывающее его, несущее людям уверение в сущем и надежду на его преображение, творчески свободное, а не цепляющееся за букву закона, способно вернуть жизнь стране.

Такое христианство предполагает упорное, аскетическое, жертвенное усилие каждого над самим собой и вокруг себя. Тщетно взывать к недавнему сонму мучеников за веру, если свою веру не претворять в жизнь. Бесполезно упрекать других (епископов в частности) за недостаточность христианской активности. Столько же, а может быть, и во много раз больше зависит от каждого члена Церкви, каково бы ни было его положение.

Расширение свободы в исповедании христианства открывает новую и, пожалуй, самую ответственную страницу в русской духовной судьбе: от того, как будет пройдено это испытание полусвободой каждым в отдельности и всей Церковью в совокупности, зависит быть или не быть России.

«В тот час, как рушатся миры...»

На международном парижском симпозиуме, посвященном столетию Ахматовой, была показана потрясающая документальная картина (режиссер С.Аранович) – «Личное дело Ахматовой»: на фоне апокалипсических событий рушились с грохотом храмы, осквернялись святыни, уничтожались тысячи и тысячи людей, сменялись звероподобные или клоунообразные вожди... И, вопреки грохоту разрушаемых с бесовским остервенением миров, раздавался, в почти уже не слышимой тишине, чистый голос поэта, «один все победивший звук».

Но и парижская юбилейная встреча, хотя ахматовский дух и придал ей оттенок надмирности, проходила под грохот исторических событий, равных которым, пожалуй, не было со второй мировой войны: в наши дни, в эти дни, по пророческому слову Розанова, с буквальной точностью определившего сроки – «в третьем-четвертом поколении», валится само собой, без толчка извне, «с чертами ослиного в себе», так и не выстроившееся «новое здание». Развал охватил обе коммунистические сверхдержавы, но неожиданно в двух диалектически не сходных направлениях. Начавший, казалось бы, разумно с экономических преобразований, обеспечивших населению прожиточный минимум, Китай столкнулся со стихийным «духовным» бунтом: население, молодое поколение, не хочет довольствоваться куском колбасы, но требует настоящей полной свободы. Разумные люди, опираясь на выкладки о китайском характере, о материалистической основе коммунизма, о вековой восточной мудрости, предрекали медленную, но мирную эволюцию, – а потекли потоки крови, и уже не чужие, а свои танки давили своих безоружных братьев.

В России разложение системы (или, если угодно, ее подновление), может быть, и неразумно, началось с духа, со стихийного стремления «жить» наконец «не по лжи»... По мере того как очищается и растет сознание, экономика катится неуклонно в пропасть, что, в свою очередь, чревато голодными бунтами. Разумные наблюдатели неустанно повторяли об исконной неспособности русских к демократии, предсказывали братоубийственную резню. Помимо раскрепостившейся печати, возникла в России парламентская трибуна (пусть, как в опередившей всех Польше, с подавляющим большинством партийных, не демократия, конечно, а какой-то первый намек на нее), и с нее раздаются речи, о которых два-три года назад и подумать было невозможно.

История совершает на наших глазах крутой поворот руля. Крушение «нового здания» в третьем-четвертом поколении началось. Оно грозно (конвульсии умирающей всемирной утопии страшны), но оно неотвратимо и необратимо.

Доспех тяжел, как перед боем,

Теперь твой час настал. Молись!

К прославлению патриарха Тихона

И се – свет вознесен на свещницу. Кроткий и тихий

свет великомученика струится по всему миру.

Прот. Сергий Булгаков (1923)

В противоречивых процессах, охвативших Россию, – расширение гласности до почти полной свободы мнений при почти не измененных политико-экономических поработительных структурах – выделяются события духовно-мистического порядка, затрагивающие глубинные слои русской истории.

К таким событиям следует отнести торжественное прославление патриарха Тихона в стенах Успенского Кремлевского собора, о чем и помыслить было трудно еще полгода тому назад. Возведенный в дни всероссийской смуты на восстановленную патриаршую кафедру народным избранием (сначала на Московскую кафедру, а затем Собором в качестве одного из трех кандидатов в патриархи) и изволением Духа Святого (через голосование народа и жребий), патриарх Тихон – воплощение самых светлых черт святительского служения. Народный по своему происхождению и складу, но опиравшийся на высшие слои церковной интеллигенции (кн. Е.Трубецкой, С.Булгаков), стойкий в православии, но открытый ко всему творчески новому, стоявший неизменно над политикой, не искавший ничего для себя, готовый ради спасения Церкви запятнать свою ризу, «смиренник царственный», исповедник веры и мученик совести, патриарх Тихон пользовался как при жизни, так и по кончине всеобщим уважением и почитанием (за исключением обновленцев, его низложивших)32.

Можно пожалеть, что одновременно с Тихоном осторожное руководство Русской Православной Церкви решило канонизировать и первого по времени, скромнейшего патриарха Иова, правда тоже низложенного в конце жизни польской партией, но мало замеченного и историей, и Церковью. То, что должно было стать (и вопреки всему станет) пророческим словом, обращенным к сегодняшнему дню, предваряющим прославление сонма исповедников и мучеников, во главе которых стоит святитель Тихон, превратилось в историческую закономерность... И тем не менее, даже приглушенное ретроспективностью, прославление Тихона, десятилетиями заклейменного всеми бранными словами безбожной пропаганды, без сомнения важная веха, в оздоровлении и укреплении Церкви, а через нее и всей страны.

К обретению останков царской семьи

Таким же мистическим событием следует признать обретение останков замученных государя Николая II, его семьи и приближенных. По первым газетным сообщениям могло показаться, что это событие носит характер не совсем здоровой сенсации, но вскоре стали очевидны не только подлинность самого факта, но как будто и искренность намерений тех, кто в этом обретении участвовал. Нахождение останков царской семьи, считавшихся уничтоженными, в дни, когда Россия мучительно выкарабкивается из бездны, в которую ее ввергла революция, – не простая случайность. Русская духовная история началась с безвинных «политических» жертв, свв. Бориса и Глеба, ее почти что 1000-летнее существование ознаменовалось подобным избиением невинных (царевича Алексея, великих княжон). Если царь и императрица в историческом плане несут вместе со всей Россией (да и со всем миром!) долю ответственности за роковой исход русской истории, то добровольное отречение от престола и екатеринбургская трагедия эту вину искупили и омыли.

Но за обретением останков не последовало никаких решений и действий относительно их достойного погребения. И Русская Церковь, и самая широкая общественность должны возвысить голос, чтобы останки царской семьи были по христианскому обряду преданы вновь земле там, где были найдены, – не под звуки военных маршей и патриотических гимнов, а под пение панихидное, в тишине уральских лесов и болот.

Есть все основания думать, что народная тропа к такой далекой могиле-часовне не зарастет, и в будущем, если изволится народу Божьему и Духу Святому, царские мученики войдут в бесчисленный сонм русских святых XX столетия, подобно тому, как свв. Борис и Глеб на заре русской истории положили ему начало.

И как не были – что бы ни говорили современные историки – свв. Борис и Глеб прежде всего ставленниками княжеской партии, ратовавшей за свое укрепление, а избранниками русского народа, так и останки царской семьи не должны стать знаменем каких-то смутных политических страстей и партий. И дети святого Владимира, не приступившие к власти, и Николай II, совлекший ее с себя добровольно, и его невинные дети – образы христианского кенозиса, «рабьего Христова зрака», к которому от века прильнула русская душа и которым она, несмотря на падения и отпадения, до сего дня живится и освящается.

Памяти А.Д.Сахарова

...В вечной памяти будет праведник. (Пс. 111:6)

157-й номер «Вестника» находился уже в печати, когда пришла скорбная весть о кончине – после конечной схватки с сильными мира сего – строителя атомной бомбы и Нобелевского лауреата мира, Андрея Дмитриевича Сахарова. Читатели простят невольно запоздалый отклик: ведь, умирая, Сахаров завещал нам свой образ и свои дела не на один день, а на годы, если не на века.

История удержит, что после страшнейшего из всех общественных провалов, уже «на возврате дыхания и свободы», России были даны двое, два столпа, два рыцаря, столь же близких, сколь и не похожих, и именно в силу разнородности столь необходимых оба: писатель-пророк, воспевающий, но и бичующий, крепкий земле, но и обращенный к небу,  – и ученый-праведник, отказавшийся от науки, от привилегий, от свободы, от здоровья ради правды и справедливости, ради служения ближнему, кто бы этот ближний ни был: русский, еврей, поляк или курд.

В своем подвижническом служении оставаясь до конца гуманистом-агностиком, А.Сахаров явил всем, и христианам в первую очередь, правду гуманизма, слишком часто отбрасываемую или незаслуженно презираемую во имя ложно понятых и однобоко воспринятых истин. Как часто мы, верящие во всеукрепляющую силу Божию, своей тени боимся! Как часто мы, ожидающие Второго Пришествия, а за ним вечного блаженства, не желаем поступиться самым малым в здешней жизни!

Конечно, гуманизм гуманизму рознь. Безбожный гуманизм, обожествляющий человека, неизбежно вырождается, как показали Достоевский и XX век, в свое обратное, в антропофагию. Агностический гуманизм, питающийся, часто бессознательно, от религиозных корней и ставящий себе целью смиренное служение обездоленному человечеству, несет сам в себе ценность, но к тому же взывает и к совести каждого, в частности тех, кто забывает иной раз о первенствующей над всем (и, уж разумеется, над правотой) заповеди любви к ближнему.

Андрей Дмитриевич Сахаров в своих выступлениях никогда не касался философских, а тем более религиозных предметов. Посмертно опубликованные воспоминания подтвердили долго бродивший слух, что по отцу Сахаров принадлежал к священническому роду: правда, не дед, а лишь прадед его был священником. Но воспоминания говорят о большем: мать Сахарова была убежденно верующая и до 13 лет (до 1934 года) Андрей жил в религиозной атмосфере, часто ходил в церковь, говел, причащался. Происхождение – из духовного звания – в какой-то мере позволяло понять христианский облик и исконную русскость этого «советского» ученого-правдолюбца. Теперь можно утверждать смело: хотя Сахаров под влиянием новой среды и к огорчению матери перестал считать себя верующим (все же не мысля мироздания без высшего существа), его гуманизм имеет непосредственно христианские корни.

Не все высказывания А.Сахарова равноценны, не все его действия были безошибочны, но как ничтожны эти человеческие недостаточности перед светлым образом, им всему миру явленным: мужества и смирения, стойкости и чистоты, и даже больше – некоей кенотической лучезарности.

У нас есть кем гордиться, есть кого с благодарностью вспоминать, есть у кого смиренно учиться.

Возрождение Церкви

Факт возрождения и оздоровления Православной Церкви в России налицо: первая с 1917 года литургия в Успенском кремлевском соборе, первый крестный ход через всю Москву, слово патриарха Алексия на паперти Вознесенской церкви, где венчался Пушкин, о единстве двух культур, до- и после-петровской, красноречиво свидетельствуют о высвобождении Церкви из тисков государства.

Принятие нового закона в значительной мере закрепляет независимость Церкви. Но даже не эти символические торжества и не законодательные акты важны: важно то, что десятками возвращаются храмы и монастыри, что при них организуются школы, библиотеки, богадельни и другие дела милосердия; что доступ ко Христу впервые за 72 года открыт детям и подросткам.

И этот благословенный, чудодейственный, поворотный момент в истории Русского Православия, вместо того чтобы возрадоваться о милости Божьей и возблагодарить за нее, некоторые, и, увы, не только инославные, но и свои, хотят использовать, чтобы внести раздор и раскол на русской земле.

Мы не будем здесь говорить о попытках Рима – извечных, начиная с крестоносцев XIII века и кончая орденом иезуитов в XX – распространить свое влияние, а если можно, и власть на Россию; не будем говорить о трудном украинском вопросе, где национальные чувства слишком часто перевешивают церковные соображения, но о том, что нас, православных на Западе, близко касается.

В Соборном послании епископы Зарубежного Синода объявляют без обиняков, что они «не только могут, но и должны» образовать свою юрисдикцию на территории поместной русской Церкви. И это не просто намерение: известно, что они при посещении России рукополагают клириков, принимают под свой омофор недовольных священников и их приходы (в Суздале и Омске).

Эту раскольничью деятельность послание карловацких епископов обосновывает на грубой исторической неправде и на богословском наивнейшем или умышленном заблуждении.

Исторически неверно, что в кровавые годы гонения большинство клириков и церковного народа не признало митр. Сергия (за что пострадало), в то время как меньшинство, идя на соглашение с безбожной властью, пользовалось неприкосновенностью и всяческими благами. Не признававшие митр. Сергия, кто за декларацию 1927 года, кто за учреждение Синода, кто за перемещение епископов, оставались сравнительно немногочисленны, а «сергианское» большинство пострадало от преследований в не меньшей мере, чем те, кто был с ним не согласен.

Историческая неправда не так страшна, ибо это всего лишь ошибка или натяжка, и, в конце-то концов, дело не в большинстве. Страшнее богословское заблуждение, ибо оно касается самой сути Церкви. Послание уверяет, что в Патриаршей Церкви благодать существует только в меру искренности священников (о иерархах не упоминается, вероятно, они и при искренности неблагодатны). Подчинение благодати субъективному состоянию священнослужителя коренным образом противоречит православному учению о таинствах: такой подход либо приводит к абсурду (кто будет судить об искренности собрата), либо к крайнему протестантизму, где нет священноначалия, а только личности, наделенные индивидуальными харизмами. Считать, что Русская Православная Церковь неблагодатна, есть хула на Духа Святого (поэтому, может быть, послание этого прямо не говорит, а лишь подразумевает). А если она благодатна, то учинять на ее территории раскол есть величайший грех.

Хочется остеречь зарубежных карловацких епископов от дальнейших непоправимых шагов или слов. Остерегайтесь оценивать чистоту чужих риз. Вспомните собственный недавний путь. Беспристрастный историк отметит, что в эмиграции основная ответственность за раскол 1923–1926 годов лежала на Архиерейском Карловацком Синоде: достаточно было не ущемлять наизаконнейших прав митр. Евлогия, полученных им непосредственно от св. патриарха Тихона, чтобы избежать пагубного разделения. Беспристрастный историк отметит, что, притязая на права автокефальной церкви, Карловацкий Синод укрепил раскол в греческой церкви, восстановив старостильникам иерархию (что бумерангом обернулось против Синода, ибо наиболее крайние или гнилые элементы переходят теперь из Карловацкой юрисдикции к грекам-старостильникам!). Беспристрастный историк отметит, что после войны ни один епископ, ни один клирик Карловацкой юрисдикции (такие, в частности, ее столпы, как еп. Нестор Анисимов, митр. Серафим Лукьянов, архиеп. Серафим Соболев и др.), попав в сферу советского влияния, не удалился на покой или в катакомбы; все они без исключения преспокойно вошли в состав Московской Патриархии или сотрудничали с ней...

Мнить себя единым раздаятелем благодати во всем православном мире есть чудовищная претензия и пагубное само-ослепление. Если Карловацкий Синод утвердится в этом горделивом заблуждении, он, уже de facto отъединенный от Вселенской Церкви, рискует отпасть от нее уже не временно, а навсегда. Да не будет!

Возрождающееся Православие в России нуждается в помощи всего зарубежья. И карловацкая ветвь могла бы принять в этой помощи деятельное и творческое участие, если бы не противопоставляла свою мнимую чистоту многострадальной Церкви в России, 70 лет гонимой, после войны оседланной, затем вновь гонимой и униженной, но, видит Бог, не сломленной и воскресающей к новой жизни.

Церковь и гласность

Применение грубой силы в Литве внезапно отрезвило всех, кто уже начал надеяться, что разложение семидесятилетней советской системы будет идти плавно и бескровно. Однако не следует предаваться излишним страхам и систематическому пессимизму. Аналогии с Будапештом и Прагой, хотя и напрашиваются, но относительны. К «тому» прошлому возврата уже не будет. Стоит только сравнить горстку «отчаянных», вышедших на Красную площадь в 1968 году, с теми десятками, если не сотнями тысяч, что на улицах Москвы, Петербурга и других городов высказали солидарность с литовскими братьями. Слишком многим стало ясно, что литовский погром угрожает не только законным стремлениям литовцев к независимости, но и самой России, ее самостоянию и внутренней свободе.

Особо радует и утешает, как твердо и смело отнеслась к литовским событиям Русская Православная Церковь на всех ступенях: в самой Литве, устами популярнейшего теперь там архиепископа Хризостома или 24-летнего иеромонаха Иллариона, настоятеля Каунасского собора, призвавших русских солдат не повиноваться бесчеловечным приказам; но и на верхах, в центре: патриарх Алексий в обращении, напечатанном в «Известиях», недвусмысленно осудил военное вмешательство в Литве, как «политическую ошибку, а с христианской точки зрения, как грех».

Эти выступления подтверждают, что Русская Церковь за два-три года гласности (начавшиеся для нее лишь в 1988 году) уже успела обрести независимость по отношению к государству. (Что не означает безошибочности отдельных высказываний и действий.) Тем самым беспредметной, ничем не оправданной и потому вдвойне греховной представляется раскольничья деятельность Карловацкого Синода, считающего Московскую Церковь ущербной, чуть ли не безблагодатной за ее подчинение безбожной власти.

Но и в западной печати, в частности на основании сообщения о том, что патриарх Алексий в начале января (до литовских событий) дал свою подпись под воззванием пятидесяти трех депутатов в пользу усиления горбачевской власти, начали ополчаться на Русскую Церковь недоброжелательные и высокомерные судьи, упрекая ее в тесном союзе, ради материальных благ, с нарождающейся партийной диктатурой.

Как объяснить эти поспешные (воззвание пятидесяти трех Патриарх как будто даже и не подписывал, а высказываниями о Литве как бы его опроверг) и огульные (подпись Патриарха под мирским документом не связывает всей Церкви) обвинения? «Гордый взор иноплеменный» по-прежнему не хочет, а, вернее всего, не может понять кенотический путь Православной Церкви, не обладающей ни духовной непогрешимостью, ни материальной мощью, ни политической властью, к тому же претерпевшей самые страшные гонения, какие были во всей мировой истории.

Православие – «нищая религия», как некогда выразился о ней поэт Б.Поплавский, в буквальном смысле убогая, и не потому ли оно чище, полнее, святее славит Бога? Когда-то французский писатель Жорж Бернанос сказал о Спасителе: «Христос занял настолько последнее место в мире, что это место никто у него отнять не мог». Не применимы ли эти слова и к Его, Христовой, Православной Церкви, в которой «тайно светит» смиренная нагота смиреннейшей из религий?

«Если Господь не созиждет дома...»

Советский режим наглядно доказал гибельность атеизма, атеократии, власти без Бога и против Бога: здание, им задуманное, не выстроилось и даже не торчит, по удачному выражению Мандельштама33, «пустячком пирамид» (там ведь была религиозная идея), а выглядит жалкими развалинами. По слову псалмопевца: «Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его». Дом – по-гречески ойкос (эко), в арматуре своей он – экономика, и с не меньшей очевидностью советский режим доказал противоестественность и гибельность марксистских экономических догм, последовательного и систематического социализма. Богатейшая страна доведена за 70 лет до африканской нищеты (впрочем, двух лет умеренного социализма во Франции в 1981–1983 годах было достаточно, чтобы опустошить государственную казну). Теперь уж никто не спорит о преимуществах рыночной экономики, то есть, попросту говоря, «капитализма», хотя ложная стыдливость не позволяет некоторым произносить это, все еще одиозное, слово... Вопрос только в том, как – технически – к нему перейти...

Трудно однозначно определить отношение христианства к экономике. Христианское участие в построении здешнего дома одновременно и действенно, и ограниченно: христианское домостроительство шире и выше земного, его перспектива метаисторична, отчего ни с одной, даже самой удовлетворительной политической или экономической системой оно не может и не должно отожествляться.

Капитализм зародился в христианских странах, на почве христианской философии хозяйства, возделывания земли, личностного начала. Мощными двигателями рынка и накопления были религиозные меньшинства, протестанты на Западе, старообрядцы в России. Но из того же христианства, из его пафоса справедливости и милосердия вышли и первые социальные коррективы к раннему капитализму, пока они не приобрели гибельного для себя и для общества антихристианского направления и не превратились в безумное стремление спасти человека через экономику.

Антиномичность христианства – в мире, но не от мира – выявляется на всех ступенях социально-экономического бытия. О необходимости смягчать порой железные законы экономики христиане свидетельствуют многообразно: грозными евангельскими предупреждениями, обращенными к богатым, личным аскетическим подвигом нестяжания, примерным хозяйствованием, внимательным к нуждам рабочего, иногда и тем и другим. Монастыри, основанные на обете бедности, становились, как правило, богатейшими предприятиями. В середине XIX века капиталист С.Н.Мальцев ввел на своих обширных литейных заводах в Брянской области восьмичасовой день...

Богатому, как связанному земными делами и подверженному любостяжанию, труднее, чем другим, войти в Царство небесное. Но в Евангелии, в отличие от книжников и фарисеев, ему не посылаются проклятия, и, как явствует из Библии и как показывает этимология, богатый наравне с убогим отмечен Богом. Апостол Павел свидетельствовал, что умеет жить одинаково и в изобилии, и в недостатке (Фил. 4:12), а богатых призывал «не высоко думать о себе», «уповать не на богатство неверное, но на Бога живого», «богатеть добрыми делами» (Тим. 6:17–18).

Все возможно христианину, если только он стремится исполнить «важнейшее в законе: суд, милость и веру» (Мф. 23:23), памятуя, что истинное его сокровище на небесах, которое ни моль, ни ржа не могут истребить.

Россия воскресла

В Москве в августовские Преображенские дни под проливным дождем произошло грандиозное событие: антиоктябрьская революция! Безраздельной, семидесятилетней, безбожной власти коммунистической партии, коммунизму, как таковому, настал конец. Три-четыре года почти полной свободы слова и совести оказались достаточны, чтобы одолеть монстра, еще не так давно многим из нас казавшегося бессмертным. В стране установилось двоевластие, сначала в области мысли, общественного мнения, затем конкретно, в политических структурах, в самой ее сердцевине, в самом Кремле: коммунистический центр с одной стороны, и российская демократическая республика с другой (не говоря о западных периферийных республиках, оказавших свое благотворное давление). Неизбежная конфронтация была налицо; она могла бы длиться, если бы не неожиданный для всех (на самом деле запоздавший) спазм центральной коммунистической власти, ускоривший развязку. Как метко определил события французский философ-публицист Андре Глюксман: «Сегодняшняя Москва – это слова Солженицына в действии». Сбывается, сбылось то, о чем так упорно, в течение трех десятилетий возвещал одинокий писатель-пророк.

Коммунизм низвергнут. Отныне Россия возвращена самой себе, она снова может жить в истории. В этом великая заслуга Б.Ельцина, его советников и соратников и всего того молодого – по возрасту или по духу – московского народа, что стал на защиту России. И в свете свершившегося получает свое оправдание благословение на власть, преподанное первому избраннику русского народа патриархом Алексием II.

Пусть не скорбит никто о распаде нерушимого Союза (лишь бы он не вылился в межусобные войны), о неизбежном усилении хаоса. Выдавливание коммунизма из отравленного им организма займет еще долгие годы. Трудности, опасности, превратности – ничто перед двумя непреложными историческими фактами: как некогда Пан, мнимо великий коммунизм умер. Россия начала свой многотрудный путь к воскресению.

«У ней особенная стать...»

Затасканность, почти что стертость тютчевского четверостишия не упраздняет его чистейшей пробы, если только не подходить к нему с бахвального крыльца: особенная не значит лучше или хуже, а иная. Мало кто как Тютчев страдал от пороков и изъянов русской общественной жизни, хотя и продолжал верить во всемирное призвание России.

Чаадаевский разящий ум сочетался в нем со славянофильской верой. Прав был Чаадаев, изобличая историческую недовоплощенность России, но ошибочно судил об отечестве по аршину французских мыслителей времен Реставрации. Правы были славянофилы, выявляя особенность и исключительность русского пути, хотя и ошибались в социо-исторических анализах и прогнозах. Не правы же те, кто Россию за ее недовоплощенность презирают (гордый – отчужденный – взор, свой или иноплеменный), но и те, кто эту недовоплощенность ревниво, а то и хвастливо оберегают.

У России свои особые, до конца неподотчетные уму, счеты с цивилизацией: то она, на головокружительных взлетах цивилизацию превосходит (Рублев, Достоевский), то в не менее головокружительных падениях от нее отворачивается.

Казалось, в начале века наконец и напрочь Россия достигла общеевропейского уровня в технике, науках, искусстве, если не шла впереди. Но произошел срыв всей Европы в варварскую бойню 14-го года, бессмысленную и беспощадную, со всеми ее апокалипсическими последствиями. Наибольший и наистрашнейший срыв поджидал Россию не на 15 лет, как Германию, а на целых три четверти века. Октябрь, провозглашенный и внедренный во имя прогресса, обернулся беспрецедентным разрушением самих основ жизни: от вытравления быта до умерщвления природы, от человекоубийства до штурма небес и богоубийства.

Но и у цивилизации свои счеты с духом. Александр Блок считал, что в 1917 году Россию погубил избыток (а не недостаток) цивилизации. Мы теперь знаем, что избыточная цивилизованность Германии не спасла ее от провала в варварство. Да и в наши дни создалось парадоксальное соотношение: насквозь секуляризированная сверхцивилизация Запада обнаруживает угрожающую пустоту, и с некоторым недоумением и даже вожделением озирается на духовный потенциал, сохранившийся, благодаря испытаниям, в восточной части Европы.

Каковы бы ни брезжили лучи сквозь ее рубища и лохмотья, России предстоит, призывая варягов или подражая им, прежде всего пополнить колоссальный дефицит в цивилизации, угрожающий ее бытию. «Надо снова научиться жить...» Удастся ли это ей? А если удастся, не растеряет ли она то, тайно в ней светящееся «единое на потребу», что так потускнело в потребительском Западе?

На эти вопросы, упирающиеся в извечную диалектику плоти и духа, мирского и неотмирного, нет в историческом плане рационального ответа. Общий аршин, опять-таки, не подходит. Хотим мы этого или не хотим, в будущее России, сегодня больше, чем когда-либо, «можно только верить».

«Да будут все едино...» (Ин. 17:21)

Среди псевдоересей, воздвигаемых «карловчанами» (а за ними и консервативными кругами в России) в обвинение своих же братьев-православных, второе место после пресловутого «сергианства» занимает «экуменизм». Как и сергианство не ересь, потому что не составляет доктрины, а является фактом, конъюнктурным компромиссом, отпавшим в наши дни за ненадобностью, так и экуменизм – никакая не ересь, поскольку не обозначает учения, противоречащего Откровению, а факт: стремление христиан к посильному сближению.

Можно, конечно, считать, что под экуменизмом некоторые предполагают полное равенство всех конфессий, какие бы ни были их догматические установки. Но такое учение, если только оно существует, не исповедует ни один сознательный православный или католик, и меньше всего крайние протестантские секты, убежденные в своей исключительной правоте (разве что некоторые протестанты-либералы...).

Если брать наиболее общее значение расплывчатого термина «экуменизм», то, скорее всего, он покрывает совокупность стремлений, усилий, шагов к добрым, братским отношениям между христианами, к взаимопониманию, к взаимопомощи, и уж только в дальнейшем – к желаемому, возможному, хотя и маловероятному единству. В таком понимании экуменизм не только не ересь, а прямой евангельский долг, ибо «ничто так не оскорбляет Бога, как разъединение» (св. Иоанн Златоуст). Ни один искренний христианин не может смотреть без скорби на разделение среди тех, кто верит в триединство Бога и в воплощение второго Лица Святой Троицы.

На почве этой общей веры возникло в протестантской среде, после первой мировой войны, так называемое экуменическое движение, в котором, особенно в начале, православные богословы сыграли пророческую роль, возвестив западным христианам неведомую им Истину Православия.

Как легко, но как безответственно, отмахнуться окриком «еретики» и отказаться, ссылаясь на древние каноны, от всякого общения с инославными (так поступают еще сейчас с православными слишком ревностные старообрядцы). Но история учит нас, как неоднозначно понятие ереси. Церкви, не принявшие халкидонских определений (копты, абиссинцы, армяне и т. д.), долго считались сугубо еретическими, но вот прошло 15 веков, и оказалось, что в церковном строе, в духовности, даже в христологии, они почти ничем не отличаются от Православия. И первый экуменический долг православных – попытаться восстановить полное единство с ними. Разделение с Римом после десяти веков единства произошло от одностороннего внесения в Символ веры незначительной, казалось бы, прибавки, но со временем, после реформации, особенно после первого Ватиканского собора, разделение углубилось, догматизировалось, затронув существенные области церковного строя. И тем не менее общего между двумя церквами больше, чем разъединяющего, и здесь экуменический долг требует, чтобы православные отказались от предвзятой вражды, а Рим – от свойственной ему склонности к прозелитизму.

Эти два примера показывают, насколько сложна и многолика в исторической перспективе экуменическая проблема. Сложна она и по существу, поскольку в ее постановке зарождается противоборство между двумя основоположными ценностями Христианства: между любовью и истиной. Православие-Истина, догматические компромиссы недопустимы, но и любовь не должна быть в обиде. В наши дни широко распространившегося богоотступничества, молитвенный призыв Христа об единстве Его учеников более, чем когда-либо, насущен и требует от Церквей и от каждого из нас не отказа, не окрика, а жизнетворческого ответа.

Под знаком тройного кризиса

93-й год идет в России под тревожными знаками политической неразберихи с установившимся двоевластием, экономической неудачи с непрекращающейся инфляцией и культурного застоя. Многие удивляются, что после семи лет перестройки (но всего лишь неполных двух лет после падения партократии) жить стало и не лучше и не веселей. Удивительно, на самом деле, не то, что происходит, а то, что происходящему удивляются. По неоднократно нами здесь приводившемуся гениальному пророчеству В.Розанова, рухнуло «в третьем-четвертом поколении» так и не выстроившееся здание «с чертами ослиными в себе»... Здание строилось на лжи, на крови, на пустоте. Образовавшаяся при падении яма глубже, чем была, и ничем уже не прикрыта. Плавным восхождением из нее не выкарабкаться, плавный переход из коммунизма в свободное общество означал бы прежде всего добротность коммунистической системы. Не в один день выстроится гармоничная демократия, в которой сильная президентская власть будет счастливо ограничена избранными на местах депутатами. Весьма вероятно, как пишет Солженицын, что экономический курс был взят необдумно, но позволительно сомневаться, что какой-либо другой, пусть и более обдуманный курс привел бы к значительно лучшим результатам. Ведь экономика не только и не просто рецепт, всякая экономическая ломка натыкается на сопротивление материала, а еще больше привычек и менталитетов. В кризисе находится и культура. Нет более золотой клетки, ее обеспечивавшей, она должна выживать на собственной тяге. Молчит литература. Лучшее, что было в ней, и художественно и нравственно (а области эти на глубине неотделимы) шло от ее противостояния лжи и насилию. В нем она была правдива и, в меру правды, сильна. Но теперь в общей ломке силу надо черпать из собственной глубины, что куда труднее. Да по отношению к сегодняшнему дню, переходному и смутному, нужно еще и отстояние во времени.

Остается Церковь. Кризиса, в том смысле, в каком мы применили это слово к политике, экономике и культуре, она не переживает (разве что на Украине, где политика самого низкого свойства местную церковь разъедает). Церковь одновременно в мире и над миром, в истории и над ней. Ее действие на мир и на историю не подлежит сиюминутной оценке, оно таинственно и до времени скрыто. Православная Церковь в России сейчас восстанавливается из-под развалин и оцепенения, перед ней огромная, непомерная задача: свидетельствовать в распадающемся обществе о Господе славы и любви, жертвы и всепрощения, о Христе распятом и воскресшем. В условиях обретенной свободы в ней намечается расслоение между теми, кто, смотря назад, хочет идеологизировать Благую весть, придать ей политическую и национальную окраску, и теми, кто, во главе с патриархом Алексием II, следуя заветам святителя Тихона, пытается держать курс церковного корабля выше политики, выше узко-национальных задач, твердо стоя в Истине, но без огульного осуждения всех и вся. Мы не сомневаемся, что именно «тихоновская линия», определившаяся на соборе 17-го года, в трудные революционные дни, будет по-прежнему освещать пути Церкви. Только при этом условии Церковь внесет свою спасительную лепту в преодоление того кризиса-суда, через который России предстоит еще многие годы проходить.

«Надо снова научиться жить»

Обложка одного из недавних выпусков «патриотической» газеты «Литературная Россия» (1993. 11 июня) изображает уголок не то деревни, не то городишки – немощеную улицу и бабу, идущую по воду с коромыслом; к фотографии – умиленная надпись: «тихая родина моя...»

Кто из проезжающих по ухабам сегодняшней России не умилялся, когда в дали дорожной мелькал силуэт крестьянки с коромыслом! Ведь так было, вероятно, и в XV веке, и в XVII, и в XIX, и вдруг та же картина на пороге XXI! Какая поразительная остановка истории, какое действительно затишье, как бы сказочная завороженность... Но в этом эстетическом умилении праздного туриста из машины или патриота-фотографа из московской квартиры с горячей водой кроется тонкий соблазн. Образ бабы, идущей за водой (с коромыслом – красиво, с ведрами – куда меньше), – символ не столько тихой родины, сколько трагедии, обрушившейся на Россию.

Эстет Константин Леонтьев мечтал «подморозить Россию», чтобы сохранить ее своеобразие перед натиском материального и технического нивелирующего прогресса. Мечта неосуществимая: полнокровную страну, здорово живешь, не подморозить; историю просто так не остановить. Кровь бурлит и кипит: в конце XIX – начале XX века Россия стремительно догоняла Запад. Купцы-капиталисты, почти все старообрядческого корня, овладевали современнейшей техникой, возвращали родине икону и старину, первыми открывали западное передовое искусство...

Но безумную леонтьевскую мечту осуществили уродливо большевики: сами того не желая, они подморозили Россию, но прежде чем ее подморозить, они выпустили или высосали из нее всю ее живую кровь. Оказалась подмороженной не Россия, а обескровленный ее двойник. Причем одновременно, в отдельных отраслях, догонялась-таки Америка, ускоренным темпом возводилась тяжелая индустрия, ковалась военная мощь. Получилось уродливое соседство коромысла с байконурскими ракетами, почти без промежуточных бытовых и культурных звеньев.

Сегодня идет уже не очередная оттепель, временная и частичная, обещающая новые заморозки, а бесповоротное размораживание истощенного организма, которому надо «снова научиться жить», заново придумать и здоровую рыночную экономику (в один день не делается), и государственный строй (вырабатывается десятилетиями, если не веками!), и запущенную бытовую культуру, начинающуюся с мытья стекол...

Без накопленного Западом опыта России не обойтись. Как при этом сохранить самобытность, когда расслабленный организм естественно более падок на легкое и пошлое, что приносит современность?

Одно ясно: коромыслом или бадьей от Запада не отгородиться. Волей-неволей идя «на выучку к Западу», свое следует искать в тех пластах национального бытия, которые времени не подвластны, в глубинах религиозного духа, в неистощимом богатстве великой культуры и великого русско-эллинского языка.

Своеобразие России в ее принадлежности к византийско-православной культуре, освоевременной, обогащенной соприкосновением с Западом. В новейшем неизбежном «озападнении» Россия останется собой только в верности изначальному призванию византийско-европейскому, не чураясь и не отгораживаясь, а копая вглубь, не оглядываясь назад, а простираясь вперед и устремляясь ввысь.

Пшеровская пятидесятница

70 лет назад, в Пшерове, небольшом городке Чехословакии, состоялся мало кем тогда отмеченный религиозный съезд, положивший начало Русскому Студенческому Христианскому Движению. Но съезд, на самом деле, был чем-то большим, нежели толчком к созданию организации, сыгравшей немаловажную роль в церковной жизни Зарубежья. Он был своеобразной «пятидесятницей», излившейся на русскую эмиграцию и давшей ей необычайный заряд творческой духовной энергии не на одно десятилетие. Благодать Пшеровского съезда растеклась по разным начинаниям (Богословский Институт, Православное Дело, издательство «ИМКА-Пресс» и др.), перекинулась в Прибалтику, после нескольких лет затмения – вновь воссияла, более умеренным светом, во Франции 50-х и 60-х годов... И лишь в наши уже дни приходится констатировать, что заряд, полученный в Пшерове, подходит к концу. Зато брезжит надежда, что огонь его примется в самой России...

В чем заключалась тайна зарубежной «пятидесятницы»? Молодежь, опаленная российской катастрофой, потеряв почву, обрела небо: под водительством старших пастырей, мыслителей, богословов, по наитию свыше, она открыла библейский смысл «исхода»: не политическое поражение, а Божий зов, не возврат назад, а устремление вперед, вверх и вглубь, в условиях необычайной свободы от исторического груза, от общественно-государственных тенет, обретение Церкви вечно молодой, вечно обновляющейся, поверяющей свою двухтысячелетнюю традицию первохристианскими вдохновением и радостью... А в то же самое время другая часть церковной эмиграции, уподобляясь Лотовой жене, оборачивалась к утраченному прошлому, каменела в бессильной мечте о возврате былой связи Церкви с монархией, если не с последней династией. Обрекала себя на историческое бесплодие...

Не случайно именно в русле Движения обновились, как обновляются иконы от копоти и поздних наслоений, богословский язык и церковный опыт: экклезиология (о. С.Булгаков, о. Н.Афанасьев), литургика (о. К.Керн, о. А.Шмеман), библейская критика (А.Карташев, о. А.Князев), церковная история (Г.Федотов), патристика (о. Г.Флоровский, о. И.Мейендорф), роль мирян и культуры в Церкви (В.Зеньковский), пути монашества (мать Мария), аскетика (о. А.Ельчанинов), религиозное искусство (с. Иоанна Рейтлингер), отношение к инославным (Л.Зандер), педагогика, всего и всех не перечислишь. Не случайно именно в русле Движения были явлены подлинные мученики, как от нацистских (мать Мария, о. Д.Клепинин, Илья Фондаминский), так и от большевистских безбожников (Иван Лаговский, Татьяна Дезен, Николай Пенькин, о. Кирилл Зайц и др.)...

Вероятнее всего, «пшеровская пятидесятница» останется явлением уникальным в русской церковной истории XX века, как было и остается уникальным явление старчества в XIX. Но от ее богатства, от ее пира веры, от ее творческого порыва будут питаться еще многие поколения.

К возвращению Солженицына в Россию

Я сам бы не мог так жизнь построить, как

за меня она построена, не моими руками.

А. Солженицын (теле-интервью японской компании, март 1976)

В возвращении на родину, после 20-летнего изгнания, автора «Ивана Денисовича», «Ракового корпуса», трехтомного «Архипелага ГУЛаг», десятитомного «Красного Колеса» есть что-то, что уже поражает современников и что в еще большей степени поразит и дальнейшие поколения, – истинное измерение событий всегда отчетливее видится издалека, – а именно, завершенность и неразделимость двух судеб, личной, писательской, и исторической, всенародной.

20 лет назад, 15 февраля 1974 года, в вечер приезда в Цюрих, – то был третий день изгнания, – Александр Исаевич, уставший от нашествия журналистов и общей суеты, уединился, прилег на кровать и тихим, спокойным голосом стал говорить: «Я вижу свой возврат в Россию...» Позже, те же слова неоднократно прозвучали во всеуслышание в разных теле-интервью, несмотря на то, что Солженицын быстрых перемен в России не ждал, а, скорее, опасался близкого падения Запада. С оползанием, а затем и крушением советской системы, эта уверенность перестала носить загадочно-пророческий характер, и тем не менее не раз сердце содрогалось при мысли, что, может быть, как Моисею, Солженицыну не будет дано вступить в землю обетованную...

Поразил многих его замысел вернуться в Россию не с парадного крыльца прямо в столицу, а длинным путем по Сибири и северным областям. Но и эта мысль родилась у Солженицына вскоре после изгнания (а кто знает, может, и в то первое цюрихское озарение?), когда начались поиски надежного местожительства на Западе. Вначале Солженицын мечтал поселиться в западной Канаде, еще лучше на Аляске, как бы по соседству, чтобы до России-Сибири было рукой подать...

Когда пишутся эти строки, по первым сообщениям, уже ясно, как органически и естественно происходит погружение писателя в ту родную стихию, от которой все эти двадцать лет он был лишь телесно отдален. И что значит перед этим слиянием писателя и народа жалкий писк столичных газетных мосек, которым необходимо, для утверждения собственного существования, лаять на слона. Да писк этот не сегодня начался, он неукоснительно сопровождал Солженицына с того момента, как он, глашатай правды, прорвался к славе. Отчетливо выразил это Эжен Ионеско, писавший в марте 1976-го: «Солженицын не понят многими в своей стране, всеми мелкими буржуа советского общества. Он необычайно неудобен. Требование Солженицына наводит ужас: он хочет, чтобы люди считались с правдой, жили не по лжи». Перещеголяла всех «Независимая Газета», оказавшаяся наиболее зависимой от тявкания черни. Но что всенародному писателю и нам, его читателям, сегодняшним и будущим, до неизбежных зоилов любого крупного художественного и духовного явления?

Мы можем лишь поздравить Александра Солженицына с его возвращением на родину, в которое столько лет против очевидности он не переставал верить, и Россию, с тем, что она дождалась того, кто «только ее боль и слышит, только о ней и пишет». О том, каково будет влияние Солженицына на людей или на ход событий, гадать бессмысленно: как всякое общественно-нравственное служение, оно не измеряется общим аршином. Но в то, что образ и слово Солженицына станут путеводными, что они изменят, очистят воздух, которым дышит тяжело-выздоравливающая Россия, мы можем смело верить.

К 50-летию со дня кончины отца Сергия Булгакова

50-летие кончины о. Сергия Булгакова ознаменовано двумя вехами возвращения его наследства на родину: в Москве вышел двухтомник его основных философских сочинений, среди которых впервые (!) в печати появляется его краеугольный, поворотный труд «Трагедия философии»; в Ливнах, небольшом городке Орловской губернии, где он родился, был крещен и получил начальное образование, открыта при Лицее (бывшем духовном училище) мемориальная комната его памяти.

В кратком вступительном слове перед учителями и старшеклассниками Ливенского лицея мы имели случай сказать, что в объективной оценке Булгаков едва ли не самый крупный религиозный гений XX столетия не только в России, но и во всем мире.

Именно «религиозный гений». Как бы ни были ценны его социологические, философские, эстетические труды, Булгаков не имеет себе равных в богословском творчестве. Никто, быть может, со времен Фомы Аквината на Западе, Григория Паламы на Востоке не перепахал столь широко и глубоко все поле христианской догматики: Божья Матерь, Предтеча, Ангельский мир, Христос, Дух Святой, Церковь, Петр и Иоанн, икона, смерть, ни одна сторона христианского откровения и богочеловеческой жизни не остались вне его внимания. Причем богомыслие отца Сергия – не академическое упражнение при богатейшей эрудиции, оно целиком покоится на подлинном, личном богообщении и на пастырско-церковном опыте. «Все мое богословие, – любил говорить о. Сергий, – вышло из евхаристической чаши».

Отец Сергий старался проникнуть в последние тайны мироздания и спасения: его софиологическое видение (или метод), восходящее к святоотеческой традиции Григория Нисского и Максима Исповедника (не без влияния немецкой мистики и философии), позволяло ему избегнуть всех редукций, упрощений христианской благой вести: юридических, возобладавших на Западе, моралистических, встречающихся в русском богословии.

Между Творцом и тварью, между небом и землей, несмотря на онтологическую бездну, нет непроходимой грани. Связь между Богом и человеком, сотворенным по Его подобию, не создал, а исполнил на земле Христос. Все богословие отца Сергия направлено на осмысление этой связи. Перед таким заданием, перед такой работой одухотворенной, молитвенной мысли жалким представляется невежественное критиканство, сопровождавшее становление богословских творений о. Сергия: не спор, не возражения по существу, в духе общего постижения непостижимой тайны, – о таком споре о. Сергий мечтал всю жизнь, – а отмахивание, окрик, огульные осуждения (неправославно и т. п.), впрочем обычные при всяком крупном явлении.

До суждения о богословии о. Сергия нужно еще дорасти.

Если только есть будущее у Русской Церкви, то она несомненно, со временем, вберет в себя освежающую, животворящую новизну и силу богословского видения одного из величайших ее сынов.

Православие на подступах к третьему тысячелетию

На подступах к третьему тысячелетию христианства Православие призвано вне сомнения занять в религиозных судьбах мира первостепенное значение, несмотря на свое видимое обнищание и уничижение: по численности оно наименьшее из трех главнейших ветвей христианства, географически оно ограничено частью Восточной Европы и Малой Азией, исторически – только распрямляется из-под тисков еще вчера безраздельно властвовавшего безбожия.

Ценою обмирщения христианская цивилизация, исходящая из протестантских стран, постепенно завоевала весь мир, натолкнувшись лишь в наши дни на свирепое сопротивление мусульманского фундаментализма. Римо-католичество, количественно наиболее распространенное, пользуется еще престижем гипертрофированной центральной власти, охраняющей сверху веру и нравственность, но на низах оно стоит под угрозой им же порожденного обмирщения.

И тут выступает исключительность Православия (и близлежащих к нему дохалкидонских церквей). Единственное из всех христианских вероисповеданий, оно сохранило апостольскую веру в цельности и чистоте, не убавив от нее существенных элементов, как протестанты, но и не прибавив ненужных, как католичество. А главное, оно не поддалось обмирщению, ценою, правда, некоторой неподвижности, не пустило «мир» в церковную ограду. В силу христианской трансцендентности («в мире, но не от мира»), таинственно пребывающей в Православии, и полностно только в нем, к нему начинают устремляться взоры многих, обеспокоенных заземлением христианства на Западе. Но способно ли эмпирическое Православие ответить на это ожидание?

Полнота истины не всегда влечет за собой полноту ее выражения и проявления. Слишком часто в православной среде происходит замена «славия», то есть истинного богопочитания, прославления Бога, включающего в себя многогранность жизни и беспредельную широту любви – кодексом раз навсегда установившихся формул, правил, а то и обычаев. Православие вырождается в правоверие (идеологизируется) или в обрядоверие (где всякое изменение, будь оно даже возвратом к древнему, воспринимается как измена). Форма отожествляется с сущностью, относительное смешивается с абсолютным, временное с вечным.

Недавним проявлением такого отвердения была Московская конференция на тему «Единство церкви». Вместо того, чтобы исследовать нелегкий вопрос, как сочетать единство со свободой, она превратилась в своего рода партсобрание, где все (или почти все) нападают на одного или двух, в чем-то «провинившихся».

Еще разительнее сужение православного сознания обнаружилось в последнем послании архиереев зарубежной «карловацкой» юрисдикции, внесшем новое понятие «чистого православия», которым обладает-де только эта весьма немногочисленная группировка (от силы 20–30 тысяч прихожан, рассеянных по разным странам, кстати далеко не обязательно разделяющих установку своих епископов). «Чистое» православие противопоставляется всему остальному православному миру, как запятнавшему себя разными грехами (кто сотрудничеством с безбожной властью, кто экуменизмом и т. д.). Это уже откровенно сектантский подход горделивого обособления во имя самозванной, мнимой чистоты, ведущий, как показал несчастный опыт староверов, к бесплодию и усыханию. Истина только тогда полнота, когда, будучи обращенной ко всем, сочетается со свободой и оплодотворена любовью. Без любви, по слову апостола, обладающий всей истиной, всем знанием – «ничто, медь звенящая и кимвал звучащий».

Христианство не может жить без универсальной перспективы. Если только оно не замкнется на самое себя, если не примет свою географическую и историческую ограниченность за непреложную истину, если будет смотреть не назад, как Лотова жена, а вперед, как Авраам, Православию в третьем тысячелетии предстоит великое будущее.

Антихрист в Москве?

Не должно ниже гнати по стремнинам

отчаяния, ниже отпускати бразды к

расслаблению жизни.

101-е правило Шестого Вселенского Собора

Перед нашими глазами брошюра с диким названием «Антихрист в Москве»34. Под этим семантически и богословски безграмотным лозунгом-заклинанием (действие Антихриста может быть только всемирным и окончательным) кроется законное беспокойство о нравственном состоянии общества, но почему-то это беспокойство касается исключительно эротики и половой распущенности. Ни слова не сказано о пьянстве (не потому ли, что оно искони разъедало Русь?) и лишь вскользь упоминается наркомания, самый страшный из бичей современности.

Грех и зло не с 1993 года появились в Москве, и не в одной эротике они проявились. В русской истории (как, впрочем, и во всякой) греха было немало (вспомним хотя бы обличения Хомякова). Наивысшего сгущения зло достигло – вне всякой эротики – в ленинско-сталинское время, когда, вынужденно или нет, брат шел на брата, детей заставляли доносить на родителей, истреблялись миллионы (на одном только петербургском кладбище лежат 40000 (сорок тысяч!) невинно убиенных за один 1937 год!). Как, зная это, рука подымается писать, что «Россия никогда не знала таких преступлений, которые терзают сегодня (т. е. в 1995 г.) наше общество»! Ведь сегодня убийства, в основном среди мафиози, насчитываются сотнями отдельных случаев и становятся достоянием гласности, тогда как в то лютое время уничтожались втихомолку сотни тысяч душ. В 20-е, 30-е, 40-е годы с неизмеримо большим основанием можно было говорить об Антихристе в Москве, поскольку массовые убийства сопровождались небывалым в мире богоборчеством, обожествлением власти и волей к всемирному владычеству. Но даже это близкое подобие Антихриста в итоге развеялось как дым, успев, правда, обескровить и опустошить народ. Но об этом забывают авторы брошюры, инсинуируя, что зло пришло на Русь со свободой (а свобода – ведь это дар Божий), с демократией (наименее худшей из политических систем) и с плюрализмом (естественным законом природы).

В праведном гневе против «бесстыдства» некоторой прессы (но ее можно и не читать) или телевизионных передач (но сознательный христианин может их и не смотреть), прот. А.Шаргунов смешивает разные понятия, сгущает краски (даже в неправильном понимании «отлучения» как окончательного отвержения-анафемы), сбивается на политику и тем самым обесценивает свои же доводы и призывы. С эротоманией, принимающей угрожающие размеры, несомненно нужно бороться, но не столько запугиванием и прещениями, сколько примером и творческими инициативами.

Попутно в брошюре упрощаются семейно-жизненные проблемы огромной сложности, требующие осторожного и милосердного подхода, дабы не «налагать на людей бремена неудобоносимые» (Лк. 11:46). В духе ватиканских постановлений осуждается какое бы то ни было регулирование деторождаемости. Но ведь всем известно, что, до всякой перестройки, аборты (а аборт тяжелейший грех) в католической Польше исчислялись ежегодно миллионами случаев (а в России, естественно, еще больше). Рядом с такой нравственной и биологической катастрофой ограничение рождаемости (естественным, химическим или механическим способом) неизмеримо меньшее зло.

Еще возмутительнее в брошюре чудовищное, почти кощунственное определение экуменизма как «пути к растлению и сатанизму» наравне с порнографией и эротикой! Кстати, противореча себе самой, брошюра призывает, чтобы остановить растление народа, «верующих других традиционных религий объединить усилия». Чем это не экуменизм, да еще в расширенном понимании, идущем куда дальше ненавистного авторам Мирового Совета (Христианских) Церквей, которым экуменизм, как благое стремление христиан сближаться в главном, отнюдь не исчерпывается.

Христос призывает к совершенству во всех областях жизни, и прежде всего в смирении и неосуждении. Московским Савонаролам следовало бы помнить, что в Евангелии обличения всегда оттеняются милосердием и всепрощением. В проповеди Христа ни разу не говорится «горе вам, прелюбодеи и блудницы», но неоднократно повторяется «горе вам, книжники и фарисеи», «и вам, законникам, горе, ... что вы взяли ключ разумения» (Лк. 11:44, 46, 52).

Еще раз об экуменизме

Не в первый раз «Вестник» возвращается к проблеме экуменизма, хотя, казалось бы, на эту тему столько уже было сказано, столько разъяснено! И тем не менее одно уже слово «экуменизм» продолжает вызывать у слишком многих отталкивание, осуждение, у иных даже непонятную злобу.

Мы не устанем повторять, что экуменизм не есть доктрина, по крайней мере у православных, и потому ни в коем случае он не может быть назван «ересью», а уж тем более «сверхъересью», как это делает, например, сербский епископ Артемий (Косово). Ни один сколько-нибудь ответственный православный богослов, из тех, что участвовал или ныне участвует в экуменическом движении, не исповедует так называемую branch theory, согласно которой все ветви христианства равны. В заявлении, подписанном всеми православными делегатами на основополагающей конференции в Эдинбурге (1937) было четко сказано: «Православие учит, что, по самому своему существу, Церковь земная является видимой и что только одна истинная церковь видимая может существовать на земле».

Еще менее правомерно сводить экуменизм к Всемирному Совету Церквей, основанному в 1948 году. Экуменизм и старше и шире его. Сколько было еще в XIX веке плодотворных встреч между русской церковью и англиканами или старокатоликами! Став учреждением, Всемирный Совет Церквей потерял изначальную динамику и свободу экуменического движения, но тем не менее все православные церкви без исключения приняли решение в нем состоять, видя в этом возможность деятельного сотрудничества в вопросах просвещения и братотворения, а также мировую трибуну для свидетельства о Православии.

Те, кто со страстностью ополчаются на экуменизм, вероятно, не ощущают разделение христиан как трагедию. Подстрекаемое и не вероисповедными причинами, разделение поразило самое Церковь, части которой остаются в разной степени, но тем не менее существенно близки друг к другу. Пусть нам скажут, в чем состоит на сегодняшний день отклонение от Истины в дохалкидонских церквах, называющих и считающих себя православными? И в чем, если отклонение когда-то и было, оно проявляется сегодня в их строе, вере, жизни? Первый экуменический долг православных восстановить «экумену», то есть вселенскость, (в границах бывшей Византийской империи) с этими древними церквами Ближнего Востока, Египта, Абиссинии, Армении. Как расширится тогда кругозор православных, как отойдут на задний план соблазны обрядоверия, при наличии исконного обрядового разнообразия...

Если, несмотря на 15 веков разделения (!), до-халкидонские церкви остались по существу и по духу православными, то, к сожалению, того же нельзя сказать про отделившуюся в XI веке Западную церковь. В отрыве от Восточной, она проделала двойной, противоречивый, но и последовательный путь, с одной стороны, затвердев в авторитаризме и, к несчастию, напоследок узаконив этот авторитаризм ненужными догматами, а с другой – из протеста отклонившись, в разной мере, от основ предания. И тем не менее западная половина христианской «экумены» осталась церковью, пусть в чем-то и ущербной. В главном (христологии, духовной жизни, даже в таинствах), особенно с римо-католичеством, но и с некоторыми протестантскими ветвями, общего между нами больше, чем разъединяющего. Кто хоть раз посетил бенедиктинский монастырь и пожил его молитвенной жизнью, уже не сможет отмахнуться гордым окриком «еретики».

Незыблемой истиной-тайной остаются смелые слова митр. Платона, что «стены разделения не достигают до небес». А если это так, то здесь, на земле, не слишком надеясь на воссоединение, но и не отчаиваясь в нем, мы должны прилагать все усилия, чтобы разделения не усугублять, тем более не превращать во вражду, а по мере сил, отделяя тщательно главное от неглавного, всячески их умерять и восполнять деятельной любовью. Это и есть экуменизм, и другого обозначения для этого насущного стремления к вселен- скости христианского откровения язык еще не придумал, да и лучшего не придумаешь.

С какой легкостью иные запираются в своей правоте, противопоставляя ее даже своим же братьям по православной вере (и они для них еретики), тем самым придавая Истинной Церкви отпечаток сектантского обособления (карловчане и иже с ними, зилоты на Афоне, «старостильники» разных мастей и т. п.).

Кто нападает на экуменизм, делая прежде всякого рассуждения из него жупел, грешит против Христовых заповедей о единстве и любви. Ибо кто поверит христианам, пусть и разъединенным, если среди них над разномыслием не возобладает любовь?

К 125-летию со дня рождения отца Сергия Булгакова

Чтобы постигнуть религию, познать specificum

религиозного в его своеобразии, нужно изучать

жизнь тех, кто является гением в религии.

С. Булгаков. Свет Невечерний

«Вестник РХД» неукоснительно отмечал все юбилейные даты, связанные с жизненным путем о. Сергия Булгакова: столетие со дня рождения (№ 101–102), пятидесятилетие со дня смерти (№ 170): Булгаков, вне сомнения, один из религиозных гениев XX столетия, одновременно мыслитель, богослов, церковный деятель, самоотверженный пастырь, литург, мистик, сподобившийся перед смертью озарения свыше.

Нынешнее 125-летие ознаменовано возвращением о. Сергия Булгакова на родину, в Ливны: «Моя родина, носящая священное для меня имя Ливны, небольшой город Орловской губернии, – кажется, я умер бы от изнеможения блаженства, если бы сейчас увидел его – в нагорье реки Сосны...»

Год назад эти огненные слова, прозвучавшие в бывшем Ливенском Духовном училище, ныне лицее, зажгли сердца старшеклассников, учителей, работников культуры и определили дальнейшее возвращение о. Сергия туда, где «он не только родился, но и зародился, в самом своем существе... Все, все мое оттуда».

28 июня, по почину администрации города и области, в Сергиевской церкви, где был крещен о. Сергий (единственная из 11 дореволюционных церквей, избежавшая большевистского уничтожения), Орловским архиепископом и сонмом духовенства была отслужена панихида, перешедшая в молебствие и крестный ход через весь город к Духовному училищу: там была торжественно открыта мемориальная доска и объявлено всенародно о переименовании Пролетарской площади в площадь о. Сергия Булгакова, о присвоении имени С.Булгакова Ливенскому лицею, об учреждении нескольких «Булгаковских» стипендий успешным лицеистам, об открытии в краеведческом музее постоянной экспозиции, посвященной Булгакову и его современникам... В тот же день пришли первые экземпляры прекрасно изданной в Орле книги избранных статей и заметок Булгакова...

В этом осязательном возвращении о. Сергия Булгакова к себе на родину отсутствует еще одно звено. До сих пор некоторым церковным кругам довлеет богословски необоснованный и канонически неправомерный указ местоблюстителя патриаршего престола, митр. Сергия, от 7 октября 1935 года, осуждающий, на основании двух рецензий-донесений, присланных с Запада, учение о. Сергия... Находящийся в тисках безбожной власти, принужденный к безмолвию в своем отечестве, судя по всему, митр. Сергий воспользовался удобным случаем лишний раз отмежеваться от парижской эмиграции (ведь до этого им был уволен и запрещен митр. Евлогий за то, что тот участвовал в молебствиях за гонимых братьев в России). Это обстоятельство лишает указ митр. Сергия всякого морального значения. И тем не менее еще 60 лет спустя целый ряд церковных московских лавок отказывается продавать книги о. Сергия...

Не пришло ли время Московской Патриархии заявить, что указ митр. Сергия представляет собой лишь частное мнение, к тому же высказанное без возможности даже прочитать книги о. Сергия, и не имеет никакого обще-церковного авторитета.

Богословский труд, поднятый о. Сергием, колоссален. Ознакомление с ним только начинается. Но без его освоения, разумеется критического, как было и со всеми «отцами Церкви», трудно себе представить будущее православного богословского творчества.

Печальное явление

Мы живем в очень не простое время, когда от

Церкви ждут умиротворения, а не разделения.

Святейший патриарх Алексий II

В Москве вышла книга35, обличающая добрую половину православного мира в отступничестве от Православия. На этот компендиум воинствующей узости и учащего невежества не стоило бы обращать внимания, если бы в нем не стояли бы подписи ревностных и достойных священнослужителей... Слава Богу, в нем нет ни одного имени епископа, наоборот: не открыто, но подспудно книга направлена против теперешнего возглавления Русской Церкви. В предисловии, не подписанном, достается, едва ли не больше всего, «парижским» православным богословам, давшим всему миру образцы не обличительного, а творческого, созидательного богомыслия: протопр. А.Шмеману, прот. Н.Афанасьеву, Г.Федотову, ну и разумеется о. С.Булгакову, вечной мишени тех, кто мнит, что представляет собой все православное сознание... Заодно достается и всему Константинопольскому патриархату, да и вообще всем церквам, принявшим новый календарь, то есть всей греческой церкви, Антиохийскому патриархату, Румынскому, большинству приходов на Западе... Что в первую очередь грозит Православию (которое мыслится в категориях чисто национальных), как бы вы думали? совсем не падение веры, не отход более половины населения во всех странах от христианства, не наличие в мире четырех миллиардов душ (из пяти), не имеющих к христианству прямого отношения, не трудность в апологетике интегрировать новые данные науки, расширившие беспредельно наши познания, не недостоинство христиан, а... календарь, вернее, 13-дневное отстояние одного календаря от другого (хотя святитель Тихон ввел новый календарь и отказался от него лишь потому, что греки испугались было собственного нововведения36. Угрожает... русский язык, хотя благодаря тому, что Византия не сакрализировала греческого языка – языка Евангелия и всего богослужения, – славянские страны получили христианство на своем, тогда удобопонятном, языке... Почему-то существование одного прихода в Москве, где служат на русском языке, не дает спать доброй полусотне московских батюшек, обратившихся к Патриарху с просьбой виновного священника запретить, если не лишить сана. Более справедливо некоторые статьи в книге восстают против прозелитизма римо-католиков, но в полном противоречии со своим буквальным пониманием августино-латинской формулы – «вне Церкви нет спасения». Именно сообразно с ней латиняне (далеко не все!) и занимаются, даже в наши времена, прозелитизмом. Но не следовало бы себя спросить, почему православные всегда отказывались от прозелитизма в христианских странах и гордятся этим? Не потому ли, что мы никогда не исповедовали прямолинейно латинскую формулировку? Основная беда в том, что авторы книги не ставят себе вопросов. Вероятно, вследствие советского воспитания, привычки всюду видеть врагов, особенно среди своих, полной отчужденности от остального мира, а в православии неофитства, они знают только ответы, причем упрощенные (к сколько-нибудь диалектическому, антиномичному мышлению они не способны), безапелляционные, за которыми немедленно следуют отлучение (совсем как на партсобраниях), анафема и тому подобное... И еще хуже: подражая методам советского шельмования, сборник пытается отождествить, путем фотографического монтажа, сторонников языковой реформы с обновленцами 20-х годов, чей грех был не столько в реформах, иногда излишних или не обдуманных, сколько в преступном союзе с безбожной властью не для выживания, а для преследований, вплоть до смерти, своих же братьев... На обновленческом митр. Введенском лежал грех пролитой крови, уподоблять ему ревностных и честных священников есть отвратительная нечестность.

Авторы сборника не скрывают своей близости к карловацкой идеологии (он посвящен памяти карловацкого архиеп. Серафима Соболева). Как раз от возглавителя теперешней карловацкой церкви они получили грозное предупреждение, во что может вылиться их направление: в недавнем письме к своему собрату епископу Марку, имевшему неосторожность съездить в Россию, архиеп. Виталий ничтоже сумняшеся объявил всю Русскую Церковь антихристовой. Получается, что из всего мирового христианства православной остается лишь небольшая карловацкая юрисдикция, насчитывающая от силы два-три десятка тысяч пасомых? На этом страшном, безумном пути, исключать всех и вся, смешивая третьестепенное с главнейшим, находятся и авторы злополучного сборника, если только вовремя не образумятся.

Пророческий голос

Я верю только тем свидетелям, которых предают на смерть.

Б. Паскаль

Конец мой, конец огнепальный.

Мать Мария (1937)

Известны в церковной истории «явленные иконы», неожиданно обнаруживавшиеся в том или ином месте, в то или иное время: само их «явление» несет собой некий знак людям, будь это благословение или предостережение. Но так бывает и с рукописями: вдруг, чудесным образом, нечаянно-негаданно, они выплывают из, казалось бы, окончательного небытия, тем самым приобретая особенное, таинственное значение. К таким «явленным» рукописям следует причислить очерк, точнее, богословский трактат матери Марии (Скобцовой), которым открывается настоящий номер «Вестника». Написана рукопись была 60 лет тому назад, при жизни не печаталась37, и только в юбилейный год (полвека мученической кончины) она была обнаружена в чемодане С.Б.Пиленко (матери Марии), завалявшемся в погребе Бердяевского дома под Парижем...

Но стоит вникнуть в первые страницы, чтобы сразу почувствовать, что огненные слова матери Марии не только ничуть не устарели, но как бы и были, непостижимым образом, написаны именно для сегодняшнего дня. Появись они тогда же, при жизни автора, они могли бы пройти и незамеченными. Назревали грозные события, бесновалась Россия-СССР, массово истребляя своих лучших детей и уничтожая последние видимые признаки присутствия Бога на земле, бесновалась Германия, набирая силу для покорения и удушения мира... Где тут толковать о «типах благочестия», тем более в эмиграции, находящейся на перепутье, если не в разброде... Но именно в наши дни, когда Россия, вместе с возрождающейся Церковью, снова становится на свой исконный путь, слова матери Марии, ее проникновенный анализ односторонних восприятий христианства, поразительным образом отвечают злобе дня. Ей казалось, что синодальный тип благочестия окончательно смыт революцией, но и он имеет до сих пор своих не столь малочисленных поклонников, чающих наступления некоего православного царствия и «исповедующих Церковь лишь как необходимый атрибут русской государственности»38. Не в бровь, а в глаз, как бы предвидя тяжкие события, недавно происшедшие в одном из московских храмов, обличает мать Мария тех, для кого «русский язык в Церкви кажется почти кощунственным», или то церковное идолопоклонство, которое видит в старом стиле догмат церкви39, притом существеннейший. Как поразительно верно, за полвека, она предвидела, что когда в восстановленную Церковь «придут новые кадры людей, воспитанных на обязательных директивах», то восторжествует «регламентирующее всю человеческую жизнь уставщичество»... И как тонко прослежен соблазн эстетического самоубаюкивания или, еще более опасного, аскетического «мироотречения», превращающегося в духовный эгоцентризм и в культурное обособление, опустошающие души...

Мать Мария избрала высший евангельский путь – полной самоотдачи себя Богу и ближнему, и запечатлела его добровольным мученичеством: к словам ее, озаренным «огнепальным концом», мы должны прислушиваться с трепетно-благоговейным вниманием. Приближаются дни ее церковного прославления: как нужно было бы, чтобы, провозглашенное единодушно не только Константинопольской, но и Московской церковью, оно стало бы тем пророческим делом и словом, в которых так нуждается вселенское Православие накануне третьего тысячелетия.

К 50-летию со дня смерти Николая Бердяева

Когда в 1922 году Николай Бердяев перед высылкой пошел проститься со своим духовным отцом, свящ. Алексеем Мечевым, то старец встал ему навстречу «весь в белом», «как бы пронизанный лучами света» и, в ответ на его растерянность, сказал: «Вы должны ехать. Ваше слово должен услышать Запад».

Пророческие слова великого прозорливца сбылись: голос Бердяева прозвучал не только на Западе, но и во всем мире. Бердяев переведен на двадцать языков, ему посвящены десятки, если не сотни работ и диссертаций, только во Франции вышло более двенадцати книг о его творчестве. О нем пишут католики, протестанты, агностики, через него узнают о православии, о русской мысли, более того, многие обязаны ему своим обращением ко Христу...

Бердяев принадлежит к «пророческому» типу философов. У него нет системы, его интуиции всегда парадоксальны, он их не доказывает, не пытается примирить, а в стремительном, иногда повторно-утомительном, афористическом потоке выпаливает на бумагу. Его решительное, безоговорочное неприятие всякой «объективации» как грозящей окаменением свободному духу (а дух и свобода для него равнозначны) определяет пафос всего его творчества. Реальность, какая бы она ни была, от самой высшей до самой обыденной, для него всегда в «динамике», в «творческом акте». Вера в Бога и в богочеловека Христа никогда у Бердяева не поколебалась, но отказ от затверделых форм ставил его иногда в противостояние с исторической Церковью. Он боялся, как бы институционный характер Церкви не был изменой Христову завету поклоняться Богу «духом и истиной»... Он видел, как трудно дается «церковникам» та свобода, к которой, по слову апостола Павла, мы призваны. А уж подходить к Бердяеву, как это делали и делают некоторые, с мерками «ортодоксии» просто нелепо: Бердяев всегда считал себя – и был – свободным христианским философом, а не богословом...

Многое соблазнительное в социально-политических и историософских воззрениях Бердяева, его то и дело вспыхивавшее «оправдание» советской реальности, из-за отталкивания от капитализма и буржуазности (при сохранившейся вере во всемирную роль России), теперь, после окончательного падения коммунизма, принадлежит уже истории. (Впрочем, его критика демократии, которая, если лишена духовных основ, превращается в плутократию, звучит вполне актуально). Но огненные слова Бердяева о свободе как основе мироздания, о творческом акте как об основном божественном призвании человека, его пламенная вера в Богочеловечество и в истинность Православия продолжают будить не только мысль, но и духовные силы. О. Алексей Мечев считал, что голос Бердяева должен быть услышан Западом. Сегодня же, больше, чем когда-либо, он должен быть услышан и Россией, за 70 лет порабощения и застоя (статики!) отвыкшей от «таинства свободы».

К 80-летию А. И. Солженицына

80-летия, за два века русской литературы, удостоились всего лишь три больших русских писателя: Лев Толстой, Иван Бунин и вот в наши дни Александр Солженицын.

Накануне восьмидесятилетнего юбилея Толстого П.Б.Струве писал в частном письме своему другу М.Стаховичу: «Толстой – существо громадное и страшное, прожившее не одну, а несколько жизней, и притом таких, которые странно и страшно прожить одному человеку...» Как естественно их переадресовать юбиляру 1998 года, к которому они применимы в несоизмеримо большей мере! У Толстого различные фазы сопровождались географически-родовым постоянством: в Ясной Поляне, за исключением десяти лет странствий в молодости, он прожил с рождения и до рокового ухода всю свою длинную жизнь. У Солженицына, в наш страшный XX век, одни разрывы: провинциальное детство на юге (Ростов-на-Дону), комсомольская юность в Москве, война от Орловщины до Восточной Пруссии, арест на фронте накануне победы, десять лет ГУЛага и ссылки (Казахстан), болезнь, приведшая к самому краю смерти, почти десятилетие писательства в безвестности (Рязань), вдруг российская и тут же всемирная слава, еще одно десятилетие гонений и противостояния, второй арест и высылка, целых двадцать лет изгнания, возвращение... Таких смен «странных и страшных» жизней, можно сказать с уверенностью, не знал ни один в мире писатель...

Толстой разрывался между различными призваниями: писателя, педагога, проповедника, – но гармонично сочетать их ему не удалось. Солженицын как-то обмолвился, что еще с детства мечтал попеременно стать то писателем, то военачальником, то священнослужителем... И эти три призвания поразительным образом соединились в его творчестве. Долгие годы писатель был в одно и то же время целеустремленным стратегом, боровшимся один на один с государством-молохом. Но если ему не мечом, а только словом удалось победить, и не меньше на Западе, чем в России, морок коммунизма, то это потому, что Провидение наделило его пророческим зрением и силой. В буквальном смысле на нем исполнился путь, воспетый Пушкиным: к концу прохождения через ГУЛаг, в смертельной болезни «как труп ... [он] лежал». Но «Бога глас к нему воззвал», восстановил его и дал силу «глаголом жечь сердца людей».

При такой судьбе смешно звучат навязчивые претензии, предъявляемые к Солженицыну, как к писателю, так и к человеку, одними – по некоторой придавленности таким крупным явлением, другими – по простодушной наивности: раз уж «пророк», то должен быть во всем безошибочен и непогрешим, да и всемогущ. Разумеется, в творчестве, насчитывающем уже более 20 томов, даже в художественных произведениях, не все равноценно; разумеется, не все мнения и оценки публициста безусловны; разумеется, писатель не призван мановением руки изменить экономическое и политическое положение страны, многотрудно выходящей из 70-летнего безумия. Но волею Провидения («своими руками я свою судьбу не мог бы построить») многострадальной России, в вознаграждение за все ее муки и унижения, в очищение от той лжи, которая ее столько лет опутывала, был послан великий писатель, великая совесть, чей чистый и сильный голос звучит и будет еще долго звучать по всей планете в сердцах людей. Мы можем и должны гордиться, что мы – его современники. Пожелаем ему, в дни его славного юбилея, бодрости и сил еще на многая и благая лета.

Безумие Запада

Когда пишутся эти строки, уже более двух месяцев Америка с послушными ей западными державами, в первую очередь Англией, Францией и Германией, ведет войну с небольшой славянской православной страной якобы во имя прав мусульманского большинства одной из ее провинций... Это первая межъевропейская война за пол века с лишним, но еще никогда ни одна война не была столь органически перверзна, как эта, столь алогична и бессмысленна, а потому и преступна по своим результатам – ровно обратным официально назначенным целям.

Перверзность ее во всем: начата она с нарушения как международного права, так и законов стран, не запросивших согласия своих парламентов: ведется она, пожалуй, впервые в истории девятнадцатью странами (из которых четыре – самые мощные в мире) против одной маломощной, с заданием, чтобы у нападающих не было, по возможности, ни единой жертвы (а у противника сколько угодно, они не в счет), что лишает войну ее основного морального оправдания: солдат не только тот, кто убивает, но и кто жертвует собой; обоснована она на нравственной и политической лжи, которая с первых же дней приняла, через послушные правительствам средства массовой информации, мировые масштабы.

Ложь началась с диктата на переговорах в Рамбуйе, который ни один правитель Сербии, кто бы он ни был, не мог бы принять; развернулась после первых дней варварских бомбежек Сербии в попытке «демонизировать» ее трижды избранного правителя, Слободана Милошевича, представив его «диктатором», «тираном», «преступником» рода человеческого, сравнимого разве что с Гитлером, с мыслью противопоставить его сербскому народу; без всяких доказательств стали по всему миру возвещать о якобы массовых истреблениях, о геноциде – слова стали терять всякое свое значение. Телевизионные программы днями показывали только слезы албанских детей, сербский же народ для западных телевидений и газет не существовал... А с того момента, как стало очевидным, что неправедная война затягивается, что ежедневные бомбардировки убивают все больше и больше мирных жителей – как сербов, так и албанцев, то официальная ложь стала носить уже бесстыжий, даже комичный характер (вроде случая попадания в китайское посольство: НАТО пользуется якобы устаревшими картами, и это при сверхтехнике!). Как бы ни окончилась эта безумная акция, можно уже подвести ей печальный итог: авторитету Объединенных Наций нанесен сокрушительный удар; косовскому населению причинены жестокие страдания; экономическая жизнь Сербии на годы разрушена; уже не межэтническая, но и межнациональная вражда только усилилась; не успев родиться как «единая», Европа подкошена в своей основе; и, пожалуй, худшее из всего: Запад в целом обнаружил свою несостоятельность, свое полное непонимание глубинных законов истории и мироздания, обличил свою религиозную и нравственную пустоту (что и повлекло за собой массовую дезинформацию). Проявилась вековечная недооценка Западом православного мира, презрение к нему: чего стоит отказ НАТО приостановить бомбежку хотя бы на Пасхальную ночь!

Дискредитирован демократический строй, наилучший из всех существующих, – но в той мере, в какой он не самодовлеющ, а опирается на высшие ценности, дискредитирована и сопутствующая ему цивилизация, неожиданно показавшая свой варварский лик. Но если Запад, если не внешне, то хотя бы внутренне признает свое поражение, в первую очередь моральное, то Балканский кризис может ему пойти на пользу; если же он утвердится в своем самомнении, в воле к всемирному владычеству, к уравнению насилием всех неравенств и шероховатостей истории, то нашу вселенную ждут невеселые дни.

Юбилейный год

Юбилейные даты обязывают не только к чествованиям, но и к оценочным суждениям. Двухтысячелетие христианской эры необозримо. «Мир крестом преображен», – воспевал К.Батюшков в начале XIX века, когда избавился от влияния Вольтера. Согласны ли мы за ним повторить это изречение, после того как в XX веке народ, прослывший «богоносцем», подверг себя самоистреблению, а страна Гете и Канта впала в дичайшее варварство? Мир крестом преображался, но полностью не преобразится никогда. Более того, как сказано в Евангелии как и подтверждает история, неизбежны откаты и срывы, а к концу времен, от нас скрытому, поляризация между добром и злом должна достичь своего предела – хотя, казалось бы, ушедший XX век явил такое сгущение зла, какого история еще не знала...

Двухтысячный год богат и частными юбилеями, свидетельствующими о духовно-культурной мощи христианской веры: в Германии – величайший созерцатель «страстей» Христовых и создатель едва ли не всей современной музыки Иоганн Бах (1685–1750); в России – тончайший поэт-философ Евгений Баратынский (1800–1844), воспевший Творца, творение и творчество и обличивший их подмену-притворство; крупнейший мыслитель-праведник, поэт и пророк Владимир Соловьев (1853–1900), а также его ученик, глубокомысленный исследователь «непостижимого» Семен Франк (1877–1950).

Владимир Соловьев, вместе с Достоевским и вослед ему, повернул в начале века общественную и умственную жизнь России от плоского позитивизма и натурализма – не просто к идеализму, а к вере во Христа-Богочеловека; но силы зла и бескультурья обратили все это в прах. Величие Соловьева проявилось, прежде всего, в его универсализме: воплощение Бога в человеческое естество, как подчеркивал в своем творчестве Соловьев, имело значение космическое и всеисторическое, определяло собою мировой процесс Богочеловечества. После Соловьева уже не допустимы редукции христианства до каких-нибудь национальных или политико-государственных категорий, уж тем более его снижение до вопросов языка или календарного стиля. Соловьев прошел через искус религиозного утопизма, слишком безотчетно верил в окончательное – здесь, «на земле, а не на небе» – торжество добра, будь это через теократию – соединение римского первосвященника и русского царя, или через преображающую силу искусства, или земной любви. Но в последние годы жизни он свои утопические чаяния преодолел: «Наступающий конец мира веет мне в лицо каким-то явственным, хотя и неуловимым дуновением...» «Повесть об Антихристе» стала пророческим словом о нашем катастрофическом XX веке, а шире и дальше – о всей человеческой истории. Зло не естественный недостаток, исчезающий с ростом добра, а действительная сила, посредством соблазнов владеющая миром. Свободная воля ко злу, невосприимчивость к добру, даже совершенно познанному, обрекают самые благие утопии лишь на частичные воплощения, а могут их и извратить.

Религиозное напряжение Соловьева к познанию добра, красоты и истины в их нерасторжимом единстве, стремление, пусть не всегда удачное, к их посильной реализации во вселенском масштабе, определили необыкновенную плодотворность его дела. Ни один современный мыслитель, разве что на Западе Бергсон, не имел такого широкого наследия, как Соловьев: от него родилась богатейшая философская школа (братья Трубецкие, Франк, Карсавин, Булгаков, Флоренский, Эрн и др. вплоть до Лосева – собственно, вся русская философия), благодаря ему возродилась высокая, чистая, «теургическая» поэзия (символизм, а за ним и акмеизм, если угодно – весь «серебряный век»), появилось разветвленное религиозно-общественное движение, проложившее мосты между Церковью и миром. Скольким Соловьев открыл реальность духовного мира, для скольких Соловьев оказался детоводителем ко Христу!

Вселенское дыхание Соловьева более, чем когда-либо, необходимо в наши дни, когда на внешнее, поверхностное, материалистическое объединение человечества слишком часто отвечают в среде верующих запуганностью злом, сектантским обособлением, отвержением культуры, акосмизмом, снижением «великой тайны благочестия» до второстепенных частностей. Ответим же словами Соловьева:

Пусть все поругано веками преступлений,

Великое не тщетно совершилось;

Недаром средь людей явился Бог;

К земле недаром небо приклонилось,

И распахнулся вечности чертог.

Ночь на Рождество. 20 декабря 1897

* * *

1

Страшно читать послание, подписанное Патриархом, в котором он упрекает священников – бездоказательно – в том, что они наклеветали не только на церковные власти, но и на правительство, – лжесвидетельство, которое может использовать гражданский суд, чтобы привлечь отцов Николая и Глеба к уголовной ответственности

2

Bose J., Clément О., Le Guillou М. J. Essai de discernement chrétien d’un point de vue oecumenique // La Croix. 4 juillet 1968. К этой соблазнительной статье, к тому же составленной и православным (Clément), мы еще вернемся

3

См.: Вестник РСХД. № 89–90. С. 1

4

См.: Вестник РСХД. № 89–90. С. 1

5

Там же. С. 3

6

См.: Вестник РСХД. № 108–110. С. 6

8

Паскаль сказал о Боге: «Ты не был бы иском, если бы не был бы уже найден»

9

Так, Американская Церковь торжественно прославила в августе 1970 г. преп. Германа Аляскинского, а Японская Церковь в 1971 г. крупнейшего миссионера XX века, свят. Николая (Касаткина)

10

О.Карлайл, А.Воске (Биск), И.Зильберберг, Д.Панин, Н.Решетовская, Ржезач (чех). Готовится седьмая, А.Флегона. Статья В.Лакшина вышла отдельной книгой по-французски и по-английски

11

Стихи Милоша, выгравированные на памятнике в Гданьске. На других сторонах памятника фамилии жертв, благословение папы Иоанна Павла II и стих из псалма в переводе Ч.Милоша: «Господь даст силу народу своему. Господь благословит народ свой миром»

12

См.: Флоренский П. Воспоминания о детстве//Вестник РСХД. № 99, 100

13

См.: Флоренский П. О Блоке//Вестник РСХД. № 114

14

Автореферат в Энциклопедическом словаре Гранат. См.: Вестник. 1981. III-IV. № 135. С. 54

15

В 1982 г. в издательстве «ИМКА-Пресс» вышел первый том Собрания сочинений П.Флоренского со статьями этих лет. (Примеч. 2000 г.)

16

Письмо М.Л.Цитрону // Контекст. М., 1973. С. 345

17

Философская энциклопедия. T. V. М., 1970. С. 337

18

Теперь известно, что о. Павел был расстрелян на Соловках в 1937 г. (Примеч. 1991 г.)

19

С рецидивами теократического мышления: Кальвин сжег в Женеве как еретика физиолога Сервета

20

Например, в исправлении грамматической описки «во веки веком» на «веков» Аввакум ухитрился увидеть ересь...

21

Парадоксальным образом индустриализации способствовали в основном купцы-заводчики из старообрядцев. Свое длительное отчуждение от государства они употребили на приумножение богатств и, незадолго до революции, через промышленность и меценатство снова влились в русскую историю

22

Случайное исключение или первая ласточка – издание в Советской России «Философии общего дела» Н.Федорова, почти полностью, с добавлением неизданных писем и рукописей, и, пожалуй впервые, с большой буквой для имени Бога? Но увы, даже изданные в советской России книги русским читателям остаются недоступными

23

О Флоренском см.: Вестник РХД. № 135. С. 39–70, а также: Журнал Московской Патриархии. 1982. № 14. С. 12–19. Юбилей В.Эрна будет отмечен в следующем выпуске «Вестника РХД»

24

См. в «Вестнике РХД» (№ 116, 117, 118, 119) полный перевод великолепной книги Г.Честертона о Франциске. Самая полная и ценная книга о нем датского писателя Юргенсена никогда не была переведена на русский язык

25

См. о ней: Симоно Э. Заметки о Кармеле//Вестник РХД. 1979. № 129. С. 57–79

26

В ближайшем номере «Вестника» мы намерены дать несколько переводов из Троллопа, столь ценимого Львом Толстым

27

См. о нем: Зандер Л. К 50-летию со дня смерти Шарля Пеги// Вестник РСХД. № 72–73. С. 54–61

28

См. нашу восторженную статью в «Вестнике» (1970. № 95–96. С. 107–111) и суровый разбор А.Солженицына (№ 141. С. 137–144)

29

Курский архим. Хризостом перемещен в Иркутск; ректор Ленинградской Академии архим. Кирилл назначен на Смоленскую кафедру

30

«Защищать свободу печатного слова от Ленина с компанией можно только делом. Ни урезонить их, ни устыдить, ни запугать невозможно»

31

Послание патриарха Пимена опубликовано в № 11 «Журнала Московской Патриархии» за 1987 г. (перепечатано в «Русской мысли» от 4 дек. 1987 г.). Не менее тяжелое чувство вызывает в том же номере статья архиеп. Александра «Русская Православная Церковь в новых исторических условиях», в которой приводятся только верноподданнические декларации и нет ни малейшего намека на репрессии, даже в годы культа личности

32

См. подборку материалов о патриархе Тихоне, в связи с 50-летием со дня его смерти: Вестник РХД. № 115

33

Украшался отборной собачиной

34

Москва, 1995, изд. Общественного комитета «За нравственное возрождение отечества», возглавляемого прот. А.Шаргуновым, подкреплено рядом подписей, в том числе известных писателей (В.Распутин, В.Белов, В.Крупин и др.), правда в богословии не слишком сведущих

35

«Современное обновленчество – «протестантизм восточного обряда». М.: Одигитрия, 1996. (348 с.)

36

Отменив им же введенный новый стиль, святитель Тихон благословил Финскую Церковь его употреблять

37

О ней глухо упоминал К.Мочульский в своих воспоминаниях о матери Марии (Третий час. Нью-Йорк, 1946. С. 71), а затем и отец С.Гаккель в своей книге (Мать Мария. 2-е изд. Париж: YMCA-Press, 1992). Но наружу она так и не всплыла

38

См. детски-наивную ностальгию прот. В.Асмуса об «имперской церкви», – иначе Церковь уже не церковь, а секта! (Regnum Aeternum: Сборник. М., 1996)

39

Так прямо и сказано в вышедшем недавно в Москве сборнике воспоминаний об о. Алексее Мечеве, кто всем своим обликом и проповедью был живым опровержением уставщичества


Источник: Православие и культура : [Сб. ст.] / Никита Струве. - 2. изд., испр. и доп. - М. : Рус. путь, 2000. - 629 c. ISBN 5-85887-083-X

Комментарии для сайта Cackle