Е. Марков

Источник

Часть II. По Самарии, Галилее и берегам Малой Азии

I. Прощание с Иерусалимом

Сбор в дорогу. – Ночная прогулка через спящий город. – Мусульманские привратники Гроба Господня. – „Вавилонское пленение» христианской святыни. – Выезд из Иерусалима.

...Рано утром назначен был наш выезд из Святого города. Путь наш лежал через ветхозаветные города Вефиль и Сихем, через древнее Самаркое царство, в Галилею, родину Спасителя, к Тивериадскому морю, и оттуда через Кану и Назарет на далекие берега Финикии... Это уж было совсем серьезное и довольно долгое путешествие.

Чемоданы наши и необходимая провизия были готовы, одежды наши по возможности применены к Палестинскому зною и к постоянному пребыванию на седле, с которого не предстояло слезать до самых волн Средиземного моря.

В 9-ть часов вечера мы уложились совсем и уже выбирали вместе с Якубом на дворе русских построек приводимых арабами ретивых коней, совершенно разочаровавших меня в идеальных свойствах арабского скакуна.

На поверку выходит, что даже в Аравии достать действительно хорошую арабскую лошадь чрезвычайно трудно, а без особенного случая даже просто невозможно. Лошади же, которых предлагают путешественникам, сплошь да рядом гроша не стоят, тряски до отчаяния, побиты на ноги, тупы на ходу. Но наконец общими усилиями выбраны скакуны и для жены, и для Якуба, и для каваса Николая, которого любезно отдавал в наше распоряжение на время путешествия наш обязательный консул. Турецкий жандарм, в качестве местного араба, должен был уже сам позаботиться о своем коне. Наша ночная джигитовка по площади русских построек окончилась, окончилась и долгая торговля с арабами; в 3 часа утра оседланные лошади и проводники должны уже ждать нас у подъезда.

Жене моей не хотелось однако уехать из Иерусалима, не посетив еще раз Храма Воскресения и не поклонившись на прощание Святому Гробу. Расспросили знающих людей, говорят, храм давно заперт, с 7-ти часов вечера, турецкие караульные разошлись по своим домам. Теперь нельзя проникнуть в храм, иначе как по особому разрешению Паши Иерусалимского. Делать нечего, пришлось опять обращаться к любезности консула. Послали каваса с письмом к Паше, и через час явилось желанное разрешение. Нам назначено было явиться к дверям храма ровно в 12-ть часов ночи. Не успели мы немного вздремнуть на своих диванах, как уже раздался условленный стук в дверь. Седой, усатый консульский кавас самого величественного вида, расшитый серебром, увешанный медалями, с длинною саблею, воинственно бряцавшею по полу, с богатыми кинжалами и пистолетами за широкою шалью, опоясывавшею его полную фигуру, – уже ждал нас с огромным фонарем, освещенным двумя свечами...

Мы двинулись вслед за ним по безмолвным спящим улицам города Давида.

Ночь была темная, но звездная. Сурово воздымались в этом искрящемся мраке черные характерный массы Яффских ворот и замка Давида... Крытые улицы города, тускло освещаемые изредка висящими фонарями, тянулись и извивались словно бесконечные коридоры какого-нибудь таинственного подземелья. Непривычно звонким эхом раздаются под их древними сводами, еще помнящими римское владычество и времена крестоносцев, – наши мерные шаги и стук сабли о плиты мостовой. Могильная тишина царствует везде кругом. Фонарь каваса то и дело озаряет на камнях мостовой мирно спящие фигуры арабов. Они разлеглись тут уютно и доверчиво, как в своих собственных спальнях, разостлав опрятные матрасики, укрывшись ветошными стегаными одеялами. Где нет спящих людей, там спят десятками, также мирно и доверчиво, бродящие уличные собаки. И ни те, ни другие ни просыпаются и не тревожат нас.

На одном перекрестке улиц нам встретился турецкий обход. Гремя ружьями, он промелькнул мимо нас своими на мгновенье освещенными красными усатыми лицами и сейчас же потонул в черном мраке улицы, как быстро передвинутая картинка волшебного фонаря. Площадка храма была совсем темна. Только из одного окна храма слабо мерцал сквозь решетку свет лампады. Высокий турецкий минарет с одной стороны площадки и высокая башня католического монастыря – с другой, поднимались, теряясь верхушками в ночной тьме, как два исполинских часовых над неясною черною массою храма. Высоко наверху, гораздо выше этих древних великанов земли, переливало бесчисленными роями своих далеких звезд глубокое темное небо, истинный храм истинного Бога. Громадные бронзовые двери храма были заперты наглухо, как ворота замка, и ни одной души не было около них. Я посмотрел на часы, было ровно 12-ть.

– Проспали видно! не пришли еще! недовольно пробормотал кавас. Он осторожно постучал висевшим на двери чугунным кольцом. Незаметно отодвинулось круглое окошечко и оттуда выглянуло в освещенный просвет черноволосое лицо греческого монаха. Кавас обменялся с ним несколькими арабскими фразами. Оказалось, что никто из стражей храма не приходил, никаких распоряжений никто не делал. Ключ был у стражей, и монахи никаким образом не могли впустить нас. Кавас, ворча и ругаясь, направился в турецкую караульную под башней. Долго он шумел там, пока ему удалось таки заставить одного из разбуженных им детей пророка, вопреки самых горячих протестов его, отправиться разыскивать стражников, Бог знает в какие отдаленные кварталы Иерусалима. Но опытный кавас, по-видимому, скоро сообразил, что босоногий турок может легко слукавить и отлично выспаться сейчас же за углом башни, вместо утомительного ночного странствия по мостовым. Он решился сам отправиться на розыск, оставив нам в охрану только свой фонарь.

Целый добрый час ждали мы его, терпеливо сидя на камне у дверей храма. В отодвинутое круглое окошечко двери доносились до нас громкие голоса певчих и чтецов и едва слышные возгласы священника. Двенадцать больших лампад, горевших над камнем миропомазания, мерцали как 12-ть таинственных огненных глаз в общей темноте охватывавшей преддверие храма.

Мы тихо беседовали с женою, вслушиваясь в звуки церковной службы и созерцая течение далеких звезд. Наконец шум шагов и громкий говор возвестил нам приближение давно ожидаемых стражников. Они явились целою толпою, человек пять, не считая нашего каваса и посланного за ними караульного. Двое впереди были сановитые, дородные турки в богатых нарядах, повелительно распоряжавшиеся остальными. Это собственно и были наследственные стражи Гроба Господня, важные местные аристократы своего рода, получающие крупный доход с этой своей исторически-добытой монополии. Сейчас же потребовали через круглое окошечко из-внутри храма длинную, узенькую лестницу, которую им просунул наружу монах-привратник. Лестницу приставили к воротам, влезали на самый верх и, как мне показалось, достали оттуда из какого-то скрытного помещения, принесенным маленьким ключом, громадный ключище, в роде тех, которыми запирают крепости. С громом и звоном и громкими бесцеремонными криками, глубоко оскорблявшими наше благоговейное настроение, будто ворочая какую-то тяжелую машину, отворили наконец этим колоссальным ключом массивные двери и, наперши общими усилиями, медленно приотворили одну их створу... Усатый и пузатый эффенди, приложив руку к сердцу, самым вежливым образом попросил нас войти, извиняясь по-арабски, что заставил нас ждать так долго и приводя какие-то мало понятные нам оправдания. Тьма стояла в громадном храме, не смотря на ряды лампад, горевших кое-где перед образами и над главными святынями. Эти мерцающие потонувшие во тьме огоньки только оттеняли еще больше везде царивший мрак ночи.

Бледные громадные лики Византийских икон, тускло мерцавшие своей обветшавшей позолотой, с какою-то суровой таинственностью глядели из этого объявшего нас мрака, словно неясные видения загробного мира, населившие собою тысячелетние стены храма в этот глухой полуночный час.

Народу в храме было не мало, но он терялся как в пустыне в этом охваченном тьмою просторе. Кучки богомольцев и монахов виднелись в разных уголках; кто молился, кто дремал, кто просто спал на плитах мраморного пола самым откровенным сном. Служба шла в православном храме Воскресения, и оттуда доносились громкие голоса греческих хоров, так мало напоминавших благозвучные напевы наших русских церквей. Маленькая пещерка Гроба Господня была совершенно пуста и ее ярко освещенная внутренность, сверкавшая серебром и мрамором, казалось, вся насквозь горела огнем, словно неугасаемый священный жертвенник этого громадного темного храма.

С каким-то особенным душевным трепетом вступаешь в залитые светом распахнутые недра Гроба Христова, из охватывающего его кругом глубокого мрака, словно переходишь из темных пустынь грешного мира земного в вечно светлые небесные обители...

Никто не мешал нам, никто не нарушал торжественной пустоты и безмолвия этой великой могилы, ставшей колыбелью нового мира.

Мы на свободе поклонились ей в последний раз и унесли в своем сердце ее неизгладимый образ во всей его простоте и величии.

На Голгофе, тоже совсем пустынной, тоже освещенной рядами больших лампад, только одинокая старушка жарко молилась в уголке, припав головою к холодному мрамору пола. Какие тайны своей долгой жизни поверяла она в горячих слезах покаяния безмолвным святыням, в этот безмолвный час ночи – об этом знает только ее горячо рыдавшая грудь.

Богоматерь, с кинжалом воткнутым в сердце, вся заваленная и обвешанная драгоценностями, в жемчугах и алмазах, очами страдания и терпения смотрит на молящуюся из своего глубокого киота, словно еще полная кровавых воспоминаний Голгофы. А с громадного темного креста, кротким всепрощающим взглядом взирает на скорбящую Матерь свою и на молящуюся старушку, безмолвно обещая им милость и утешение, Распятый Спаситель.

***

Мы не спеша обошли все святыни храма и, помолившись несколько минут в толпе богомольцев слушавших всенощную, возвратились к дверям, где нас ожидал кавас с турецкою стражею. Пришлось порядочно-таки заплатить этим маститым эффенди за ночное беспокойство; опять тяжело запахнулась массивная дверь, опять загремел и зазвенел, будто цепи какой-то неведомой машины, огромный ключ, опять очутилась в своем долгом ночном затворе молящаяся толпа.

Обидно было видеть и испытать такое «пленение Вавилонское» великого христианского святилища. Но утешал себя тем, что в недавнем прошлом было еще гораздо хуже, еще гораздо стеснительнее. При Муравьеве, всего 65 лет тому назад, храм запирался на замок даже днем; Паша оцеплял его своею стражею, как зачумленный дом, и богомольцы, заплатившие туркам по 6-ти левов с человека, должны были пролезать под низенькое отверстие забора, которым прегражден был доступ к храму. В самой пещере Гроба тоже обирали деньги и на камне часовни Ангела стояло блюдо сборщиков. Арабы врывались в храм во время священных служб и громко потешались над архиереями и священниками, передразнивая их движения, а гарем паши становился над самым алтарем храма, чтобы хорошенько видеть церемонию возжжения святого огня. Еще невозможнее было при Шатобриане в начале нашего века.

За вход в храм брали по 36 ливров, или по 9-ти турецких секинов с каждого иностранца. Только турецкие христиане платили половину. Храм был постоянно на замке, и заключённым в нем богомольцам подавали пищу в круглое окошечко больших дверей. Священники, служившие обедни, не могли покидать храма и потому менялись через каждые два месяца. Сырость, духота, болезненные испарения накоплялись в темных притворах храма, никогда не освежаемых воздухом; так что провести в храме несколько месяцев составляло действительный подвиг. Один французский монах 20-ть лет не выходил за двери храма; он обрек себя на службу ему, и каждый день чистил и зажигал 200 лампад, отдыхая не более четырех часов в сутки.

Впрочем, это запирание храма, эта военная стража и эти ночные службы вызваны были суровою историческою необходимостью. Мусульмане в века своего могущества не переносили так равнодушно, как теперь, открытого христианского культа, и в старое время при каждом народном волненьи прежде всего толпа нападала на христианские святыни и прекращала христианские службы. Патриарх и богатые армянские и греческие общины охотно платили Паше за охрану и охотно вручали ему ключи своего храма, а чтобы не давать лишнего повода к волнению, старались все церковные службы справлять по ночам, когда правоверные предаются мирному сну. Право первой обедни присвоили себе греки, старинные хозяева Палестины, вторую обедню служат армяне, а католики, явившиеся после всех в Иерусалиме, служат третью.

***

Спать почти не пришлось, потому что с рассветом уже застучали под нашими окнами подковы лошадей, и взывающий голос Якуба напомнил нам о предстоявшей экспедиции. Торопливо вскочили мы и торопливо уложили свой последний багаж.

Целый воинственный отряд очутился теперь на дворе русских построек. Кавас, жандарм, драгоман, все были вооружены, два проводника-араба смотрели тоже очень воинственно. Всего нас собралось семь всадников. Любезные члены нашего консульства вышли проводить нас и напутствовали всякими добрыми советами...

– С Богом! в путь!..

Мы двинулись к Дамасским воротам. Кавас Николай, красивый черногорец, разодетый в красное и синее, в своей черной чалме, с развевающимися концами, с серебряным Всероссийским орлом на груди, весь в пистолетах и кинжалах, производил особенный эффект. Он ехал впереди, как подобает официальному охранителю нашему и своего рода дипломатическому чину, обеспеченному в своей безопасности государственными трактатами и капитуляциями. Араб-жандарм, расшитый ради экономии вместо золота желтыми шнурами, с магазинкой о 18-ти выстрелах и тоже весь обвешанный кинжалами, замыкал шествие, подгоняя отстававших проводников нашего багажа.

Мимо царских гробниц и других древних развалин, мы забирали все к северу по большой Дамасской дороге.

Солнце еще не восходило, но все-таки Иерусалим уже был облит утреннею зарею, и, въехав на холм, с которого он виден, в последний раз мы с растроганным чувством прощались с его священными стенами и храмами. Глаз не хотел оторваться от этого слишком уже знакомого ему теперь, слишком ставшего ему дорогим – характерного библейского пейзажа, который мы столько раз покидали и к которому возвращались столько раз.

Теперь уже – прощай навсегда, тысячелетний город пророков и апостолов, святыня Израиля, святыня христианства, святыня Ислама.

Но библейский пейзаж не покидает нас. Он развертывается впереди и кругом, на всех соседних холмах, на всех одиноких, в облака поднятых, конусах далеких гор. Вот деревня Шаффат вся в древних развалинах, скрывающая под ними какие-нибудь славные имена и славные события прошлого. Вон вдали- – отовсюду видным маяком белеет башня Неби-Самуеля, гробницы великого пророка Израиля, теперь увенчанной турецкой мечетью. Она светит как светильник со своей удивительной высоты и по Яффской дороге, и по дороге к Вифлеему, и здесь на болшом караванном пути Дамаска. – Куда ни взглянешь, куда ни ступишь здесь, везде какой-нибудь обломок тысячелетней истории, какая-нибудь многознаменательная страница ветхозаветной летописи.

За Шаффатом, вправо от дороги, при Тулейльель-Фуле, развалины Гивы Сауловой; за Гивой Сауловой – деревенька Эр-Рам, та самая Рама, в которой, по выражению Евангелия, был слышен плач Иерусалимских матерей в дни избиения Иродом младенцев израильских. «И глас бысть слышен в Раме...»

II. Родина пророка

Неби-Самуель, родина Самуила – Великое значение пророков в истории Евреев. – Психологическая сторона проронеского дара. – Чувство демократизма древних Евреев. – Школа и жизнь. – Караванная дорога из Аравии

в Дамаск. – Евангельский Михмас. – Приезд в Рамле.

Рама, Гива, Неби-Самуель, Массифа, Анафор (теперешняя деревушка Аната немного ближе Гивы) – все эти библейские места теперь кругом нас; все они проникнуты памятью великого судьи и пророка Израиля. Грозная колоссальная фигура Самуила, кажется, еще стоит среди этих каменных гор, среди этих древних развалин, освященных его именем, необоримая как камень...

Рама была родина Самуила и в ней до сих пор показывают остатки дома его. Крестоносцы, овладев Палестиной, открыли возле старой еврейской синагоги гробницу Самуила и перенесли ее в Сило: «И был Самуил судьею Израиля по вся дни жизни своей, из года в год он обходил Вефиль и Галгал и Массифу и судил израильтян во всех сих местах. Потом возвращался в Раму, ибо там был дом его, и там судил он Израиля и построил там жертвенник Господу», повествует книга Царств. Как судил этот всенародный судья, никем не избранный, не назначенный никакою властью, но всем и безропотно признаваемый, ставивший и сменявший царей, – об этом тоже сохранила нам память Библия.

«Когда пришел Самуил в Вифлеем, то старейшины города ужаснулись прихода его и сказали: «мирен ли приход твой, о прозорливец»? До того страшно было одно только появление этого неумолимого судьи-карателя, хотя его не сопровождала никакая внешняя сила. Самуил был самым полным и могучим воплощением восточного теократизма, каким, быть может, даже не был Моисей.

Он дал Израилю царя, полководца для войны, но сам оставался выше царя, его неусыпным цензором и наставником. Царь должен был служить верным орудием Иеговы, помазавшего его на царство, истреблять без жалости слуг чуждых богов, ревниво ограждать Израиля от заразы отовсюду окружавшего его идолопоклонства. Ни малейшего послабления и отдыха в этом неустанном подвиге обособления Израиля от всего, что не он, в этой неутомимой защите еще не вполне укрепившейся среди евреев идеи единобожия – не допускал грозный судия, и для достижения этой великой исторической цели своей не останавливался ни перед какими жертвами, ни перед какими средствами.

Когда Саул не осмелился вполне буквально выполнить повеление его об окончательном истреблении амалякитян и дозволил своим воинам после поражения врагов удержать лучший скот и более дорогую добычу, гнев Самуила не знал пределов. Он проклял его перед Господом и тогда же обрек на низложение, как негодное орудие в судьбах Иеговы... Он приказывал прежде Саулу именем Иеговы: «Иди и порази амалика, и все, что у него, и не оставляй ничего, искорени его, и прокляни его и все, что у него, и не пощади его: убей мужеский пол и женский, от юнош до сосущих молоко; от волов до овец и от верблюдов до ослят». И вдруг Саул ослушался.

«Уничижит тебя Господь! не будешь ты более царем Израиля!» объявил он ему, «ныне Господь вырвет царство Израильское из рук твоих и отдаст его ближнему твоему, который лучше тебя»! Напрасно троекратно умолял его о прощении испуганный царь. Пророк Иеговы отвратил лицо свое от Саула и не хотел видеть его «даже до дня смерти своея». Он велел привести к себе пленного царя амалякитянского Агага.

«И пришел Агаг трепеща и сказал: так ли горька смерть? И сказал Самуил Агагу: «как оружие твое обесчадило жен, так обесчадится в женах мать твоя»! и заклал Самуил Агага перед Господом в Галгалах».

Пророки – это удивительно любопытная, удивительно оригинальная сторона ветхозаветной жизни, в высшей степени характерное историческое явление, еще слишком мало понятное и оценённое нами, людьми новых времен.

Многие из нас еще искренно смешивают древнего еврейского пророка с каким-нибудь фанатиком наших дней, шатающимся по дорогам в странных одеждах, со странными загадочными речами, предсказывающим то тому, то другому, разные двусмысленные вещи и угрожающим людям всякими грядущими ужасами.

Но Пророки были вовсе не случайными явлениями и настроение духа, или поведение и образ жизни, далеко не были произвольными действиями их своеобразного личного вкуса.

Нет, это было целое народное учреждение громадной общественной важности, своего рода особое государственное сословие, имевшее свои предания и законы, своих учителей и школы.

В неписанном законе еврейского народа это была одна из самых могучих и деятельных пружин, двигавшая вперед его духовное развитие, воспитывавшая в нем его нравственные идеалы, уяснявшая ему его историческое призвание, и зорко оберегавшая его политическую самостоятельность.

Это был живой орган народного самосознания и народной совести, неустанно будивший в нем чувство страстного патриотизма и высоких добродетелей.

Это была неустановленная никакими законами, никакою властью, но ставшая выше всех законов и всякой власти, вечно бодрствующая нравственная цензура над верховными вождями и законодателями народа, над всею его политической, общественной и семейной жизнью; безапелляционный и неумытный суд над всякою правдою и неправдою, никому не дававший ни отчета, ни пощады, смело ставивший сам себя, – в силу одного своего высокого внутреннего призвания, – рядом с престолом царя, с седалищем первосвященника, выше их, властнее их, как неотразимый приговор их собственной совести, как грозное решение Всемогущего Иеговы.

Если про Францию старого режима можно было сказать вместе с ее остроумцем, что ее образ правления был «lе despotisme, moderе par les bons mots», то про древних евреев еще с большим основанием можно сказать, что у них господствовал «деспотизм царей, ограниченный пророками».

Каждый царь Израиля имеет своего пророка, как всякий младенец имеет кормилицу или воспитателя.

Над Саулом стоит Самуил, над Давидом – Нафан, над Ахавом – Илия, Елисей над Иораамом.

И каждый царь чувствует свою непременную обязанность – советоваться с пророком во всех важных событиях своей жизни, и каждый пророк сознает свой священный долг дать суд и совет царю, укрепить его в правде, обличить его неправду, хотя бы это обличение, как часто случалось, стоило ему жизни. И никакого другого основания для своих решительных повелений, никаких других прав для грозного приговора своего, кроме внутреннего голоса совести у этих безапелляционных единичных судей над единоличною безапелляционной властью народного вождя.

«Тако глаголет Адонаи-Господь!» и все кончено, повинуйся беспрекословно.

Пророки учились и готовились к своему тяжелому, но вместе и великому призванию. Существовали целые школы пророков, руководимые уже прославленными, всеми признанными пророками.

Но дар пророчества все-таки считался врожденным, требовал особенного призвания свыше, посвящения себя Богу с самого детства. Эти свыше обреченные избранники, заранее готовившие себя в духовные вожди народа, носили и особенное название.

Библия именует их «назореями».

«Назорей Богу будет сие отроча от чрева, и сей начнет спасать Израиля из рук филистимлян!» объявляет Ангел Господень матери Сампсона.

***

Для истинного психолога и физиолога, серьезно интересующегося своею наукою, не довольствующегося, как большинство близоруких ремесленников ее, скудными и односторонними данными ее наличного запаса, было бы в высокой степени интересно изучить с полным беспристрастием ту изумительную способность нервной природы человека, которая так часто проявлялась в прежнее время и отчасти проявляется до сих пор в так называемом даре прорицания. Несомненно, что этот дар существовал и существует и что он находится в неразрывной связи с известными условиями племени и климата, а, вероятно, и истории.

У индуса, халдея, древнего еврея – он проявляется с особенною силою и постоянством, словно какая-то специальная стихия их народности, точно так же, как у современного итальянца дар пения и стихотворной импровизации, тоже кажущийся чем-то сверхъестественным.

Гайлендеры Шотландских гор, всегда живущие в чистом и легком воздухе, издревле считаются обладателями так-называемого двойного зрения, то есть тоже дара провидения своего рода.

Наши хохлы, как баски Пиренейских гор, как финны севера, всегда почитались колдунами особенно искусными; они наводят порчу на человека и животных одним взглядом глаз, они заклинают змей одним своим словом, заговаривают источники, делают бессильным яд бешеной собаки. Во всем этом много преувеличений и мистического элемента, но во всем этом прежде всего и больше всего какая-нибудь физиологическая и психологическая правда, требующая внимательного расследования, как и дар прорицания. Этот дар прорицания в библейские времена иногда охватывал людей как зараза своего рода, против которой невозможно было устоять, силу которой все видели своими глазами и потому признавали без всяких сомнений. Эта нервная заразительность душевного экстаза, так нередко ощущаемая нами и в игре великого драматического артиста, и в пламенной речи политического оратора, и во множестве других случаев, поддерживалась еще в школах еврейских пророков соответствующею музыкою инструментов, точно так же, как в наши дни сверхъестественный нервный экстаз каких-нибудь кружащихся дервишей Каира и Стамбула подготовляется и вызывается в них особенно раздражающею музыкою.

Самуил, посылая Саула, говорит ему: «встретишь сонм пророков, сходящих с высоты, и пред ними псалтирь и тимпан, и свирель, и гусли, и они пророчествуют; и найдет на тебя Дух Господень, и ты будешь пророчествовать с ними, и сделаешься иным человеком!"

И так действительно произошло, как сказал Самуил.

В другой раз слуги Саула были посланы взять Давида; они встретили на дороге собор пророков «и Самуил стоял настоятелем их»; охваченные их вдохновеньем, они присоединились к ним; «и бысть Дух Божий на слугах Саула и начали прорицать», и послал «Саул других слуг, и те начали прорицать». «Саул послал третьих слуг, начали прорицать и те». Тогда разгневанный Саул сам идет на розыски Давида, по дороге увлекается тем же всеобщим экстазом и тоже вдруг начинает прорицать. «И совлече ризы своя и прорицаше пред ними, и паде наг весь день той и всю нощь». «Еда и Саул во пророцех?» говорили, встречая его, изумленные израильтяне.

Число пророков в Израиле было так велико, что когда царица Иезевель «истребила пророков Господних», то один Авдий взял из оставшихся пророков сто человеке и скрывает их по 50-ти человек в пещерах, питая их хлебом и водою. И пророки эти вовсе не были духовенством, вовсе не принадлежали обязательно к колену Левия; нет, это были совершенно свободные люди всяких колен и городов, люди исключительно нравственного призвания, часто вооружавшиеся против неправды самого духовенства и очень редко сочувственные левитам, как подрывавшие их авторитет.

Великая историческая заслуга перед человечеством пророков Израиля – это развитие идеи Единого Бога, как высшего идеала нравственности. Своими настойчивыми вразумлениями, обличениями и угрозами пророки воспитали в еврейском народе понятие о Боге, как верховном Судье мира, направляющем все шаги жизни целого народа и отдельного человека, требующем от людей дел добра и правды, карающем за зло и нечестие всякого рода, установившем для человечества обязательные кодексы нравственной жизни. Усилием своих пророков Иегова стал для Израиля Милосердным Богом, Покровителем, близким каждому, заботливо промышляющим о каждом, но вместе с тем не пенатом Рима, не бурханом калмыка, которые только помогают своим, не обязывая их никаким нравственным идеалом.

Нет, Иегова стал единственным в древнем мире Богом заповедей, Богом строгого нравственного закона, Богом, требующим добрых чувств и добрых дел, а не одних жертв и обрядов, как все Ваалы и Астарты.

Борьбой многих веков, своими страданиями и кровью, пророки сумели постепенно превратить узкую религию одного кочевого пастушьего шатра, нетерпимую веру еврея в Бога Авраама, Исаака и Иакова, – в широкую всемирную религию целого человечества, поклоняющегося одному правосудному и милосердому Отцу своему, – в религию, ставшую основой христианства.

Вслушайтесь в иные слова ветхозаветных пророков, и вы уже услышите в них настоящие Евангельские звуки:

– «Жертвоприношения бесполезны, Богу они совсем не нужны! восклицает Исайя. Полагая, что дымом масел, сожигаемым вами на алтарях, вы можете угодить Богу, вы только унижаете, оскорбляете Божество. Будьте справедливы, служите Богу чистыми руками, – вот все, чего Он требует от вас!»

Чтобы простой человек из народа только во имя одной нравственной силы своей мог смело являться во дворец царя, в стан полководца и порицать ему в глаза его дела – нужны были, конечно, особенные общественные условия.

У евреев этим условием было удивительное чувство демократизма, которое не исчезло в них до наших дней.

Среди кастовых народов древности, этот пастуший народ оставался почти бессословным народом, и цари его садились на престол прямо из пастухов.

Трудно представить себе ту силу ума, воли, таланта, которая требовалась от человека древности, чтобы из какого-нибудь погонщика овец, без всякой подготовки, без всяких промежуточных ступеней, сделаться разом предводителем войск, законодателем, судьёй, политиком и сановитым представителем всего могущества и славы своего народа.

Саул, сын простого поселянина, ставится в цари только потому, что «не было никого из израильтян красивее его, он от плеч своих был выше всею».

Давид – избирается из пастухов потому, что хватал «льва и медведя за космы» и одолевал их. И этот босоногий кочевник вдруг каким-то чудом обращается в великого воителя, грозного всем соседям, в мудрого устроителя царства, во вдохновенного певца, в глубокого философа.... Сын его не только поэт такой же страстной фантазии, не только мудрец, славный во всем тогдашнем мире, но и роскошный строитель мраморных дворцов, золотых храмов, фонтанов и статуй, словно целые поколения царственных предков воспитали в нем, сыне пастуха, эти тонкие вкусы неги и изящества.

Эти исторические явления древности глубоко поучительны для нас: они убедительнее всего доказывают нам, как велико заблуждение нашего педантического современного взгляда на силу школы, книги и вообще теоретического подготовления людей к практической деятельности. Это печальное наследие мертвящей средневековой схоластики, бесповоротно губящее и уже отчасти погубившее целые поколения нашего юношества, отдавшее его в жертву многолетнему и бесполезному книжному измору, лишающее его здоровья и радостей жизни, наполнившее мир скукою, злобою, самоубийствами, – приготовляет нам таких бессильных, робких и близоруких практических деятелей, сравнительно с которыми древние мужи Библии кажутся словно из бронзы вылитыми богатырями, исполненными неизмеримого мужества, разума и ясности своих жизненных взглядов.

Англичане и американцы, которых все-таки далеко не так, как нас, заедает современный грех книжничества и школьного человекоубийства, точно также оказываются гораздо практичнее нас, последователей немецкого педантизма, и их практики инженеры и техники, часто не проходившие никаких специальных высших школ, почти всегда становятся в живой жизни опытными учителями наших многоученых теоретиков, задавленных своими непосильными бумажными знаниями.

Это незаменимое значение живой жизни, эту скрытую мощь природных способностей человека, умел отлично ценить и наш Великий Петр, который выбрал себе первого министра из пирожников базара, а свою царицу, основавшую потом академию наук, из простых фермерских девушек, который подготовил России ее первого ученого и первого поэта – из мальчишек глухой далекой деревни.

Мы едем большою караванною дорогою, то и дело встречая нескончаемые вереницы нагруженных верблюдов.

Они тут так же часты, так же неизбежны, как обозы извозчиков с высокими раскрашенными дугами, с запыленными коваными телегами, где-нибудь на большой дороге из Калуги в Москву.

Но я никак не насыщу ими мой жадный глаз художника.

Эта дорога из Аравии в Дамаск – та самая, по которой, тысячи лет тому назад, двигались таким же мерным, неспешным шагом, с такими же тюками, за тем же самым делом, верблюды измаильтянских купцов, продававших Иосифа на базарах Мемфиса.

Также по-человечески выразительно смотрели на те же пустынные окрестности эти безмолвные, словно скрывающие в себе какую-то глубокую и таинственную мудрость, большие черные глаза верблюдов, этих философов-страстотерпцев, что безропотно месят своими гигантскими лохматыми толкачами – которое уж тысячелетие – бесприютные пески пустынь. С таким же безучастным равнодушием ко всякому встречному, в таких же черно-белых полосатых простынях, такие же как смоль загорелые, сверкая зубами и белками глаз, качались и тогда на их поместительных горбах, в своих громадных седлах и корзинах, торчащие среди тюков товара, арабы и арабки.

Это такая подходящая, такая живая иллюстрация к моим ветхозаветным воспоминаниям.

Кажется, ничто не изменилось с библейских времен в этой окаменевшей стране. Те же первобытные средства сообщения на хребте животного, та же не проездность дорог, то же отсутствие удобств и безопасности, те же вкусы пастуха и разбойника.

Дорога считается по-здешнему большою и самой хорошею. По-нашему – это мучительная каменоломня, где бедная русская лошадь нашей мягкой черноземной равнины сто раз сбила бы себе копыта и переломала ноги. Поле – это тоже сплошная каменоломня; сколько тысяч лет распахивают его, а все-таки оно никак не вылезет из-под груды камней. Камни, кажется, сами сеются, всходят и растут на нем обильными, бессменными урожаями, сам-сот или сам-тысяча, как зубы баснословного дракона.

А мы еще проезжали теперь самыми обработанными и плодородными местами. Каждое поле – развалины Пальмиры своего рода: целые стены, целые башни, целые колоннады и пирамиды из камней, терпеливо выбранных из-под плуга и терпеливо сложенных. Камни окружают поясом все поле, камни тянутся через него из края в край, из угла в угол, полосами, сетями. Деваться некуда от этого каменного наводнения.

«Хорошо очищенным» поле называется здесь тогда, когда оно сплошь устлано камушками величиною не более полукирпича. И это уж редкость!..

***

Однако, нам приходится свернуть на некоторое время с большой дороги, чтобы добраться до деревни Рамле, где можно найти сколько-нибудь удобный приют. Мы забираем влево, оставляя по правую руку большое торговое село Эль-Бире, тот самый Евангельский Михмас, откуда Богоматерь с Иосифом возвратились в Иерусалим искать отрока Христа и нашли Его в храме, «сидящего посреди учителей и послушающего их, и вопрошающего их».

Большая, глубокая котловина Эль-Бире, через которую нам приходится спускаться, вся радостно зеленеет молодыми виноградниками. За нею, на фоне потухающей зари и до отчаяния ясного палестинского неба, вырезаются на вершине холма характерные, темные силуэты домов-башен Рамле. Топот наших копыт звонко раздается по камням узких улиц, и с плоских крыш на нас устремляются изумленные и любопытные взгляды.

Большой европейский дом перед въездом в местечко оказался лютеранскою школою для арабов. Но хотя наш Якуб с уверенностью рассчитывал на гостеприимство своих земляков, переговоры его с краснощекою и круто грудою немкой, явившеюся в качестве коменданта этой немецкой крепости, окончились совершенною неудачею.

Поехали к греческому священнику; у него оказалось всего одна грязная комнатка, и он тоже не пустил нас.

А между тем быстро наступала ночь. Делать было нечего, пришлось искать убежища в латинском монастыре. На смиренное воззвание Якуба полный, черный патер отворил нам тяжелую дверь массивного старинного дома и с вежливым поклоном пригласил нас следовать за ним...

Мы стали торопливо слезать с коней, искренно радуясь этому неожиданному гостеприимному пристанищу и этой нетерпеливо желанной остановке. Усталое тело так жадно просило покоя и отдыха!..

III. Ветхозаветные святыни

Рефектория латинского аббатства. – Французский кюре в земле арабов. – Бей-Тин, Вефиль библии. – Религия „высот» и „дубрав*. – Аин-Эбруд – „Ущелье разбойников!"». – Замок Реймунда C.-Жиля, – Эфраимовы горы. – Древний Силом. – Долина Махна.

Гостеприимный латинский монастырь после этой бесприютной арабской дороги показался мне таким же сладостным убежищем, каким в романах Вальтер Скотта бедному путнику, застигнутому черною дождливою ночью, кажется какая-нибудь неожиданно приютившая его, жарко натопленная таверна, с лопаткой дикой козы на очаге, с кружкой доброго вина на столе.

Тут, в самом деле, и простота Вальтер-Своттовской гостиницы, и ее грубоватое деревенское радушие, и ее романтическая обстановка, с темными лесенками, с запутанными переходами.

Кружка доброго вина точно также немедленно появилась на столе, и если не было рядом с нею кабаньей или козьей лопатки, то горячий кофе и яйца всмятку, пожалуй, оказались еще более кстати, особенно если принять во внимание, что наши вьюки с провизией отстали от нас часа на полтора.

Впрочем, обширная рефектория, в которой мы отпивались всласть после зноя и пыли своего каменистого пути, пахнет уже цивилизацией, а не средними веками. Это очень приличная зала, обставленная вдоль стен восточными диванами, обвешенная картинами и гравюрами священного содержания, снимками с известных итальянских и французских художников.

Тут и чернильные приборы, и лампы, и часы, все насущный потребности европейского человека. Нельзя не дивиться людям запада за это уменье их всюду перенести с собою, в пустыни Азии, Африки, Австралии, привычный им комфорт и усложненные потребности жизни. Это влияет на окружающий их полудикий мир и невольно заставляет его видеть в западном европейце существо высшей породы, которому нельзя не повиноваться и не подражать.

Монастырь устроен французским правительством со специальною целью подготовлять новые завоевания католицизму. Сюда набирают юношей-арабов и образуют из них местных священников, учителей и миссионеров, глубоко проникнутых католическими задачами. Тут только и слышен арабский язык.

. Француз-аббат, настоятель монастыря, был в эту минуту в Иерусалиме и, кроме него, все остальные обитатели монастыря не знали ни слова по-французски.

В окрестных селениях открыто много католических школ, и в некоторых из них уже действуют учителя-арабы.

Когда мы кончали свой скромный ужин, в ворота аббатства постучался новый, еще более нас опоздавший путник. Замелькали фонари, задвигались шаги по пустынным лестницам, и к нам в рефекторий вошел порядочно-таки усталый маленький француз-кюре в своей классической одежде, черный с головы до ног, в черной сутане, черных чулках, черных башмаках и черной шляпе. Это был священник соседней деревни, где устроена миссия и открыты две католические школы, мужская и женская.

Маленький патер, общительный и словоохотливый, как все французы, с любезностью принял наше приглашение присесть за стаканом местного вина и был бесконечно доволен, что мог отвести с нами душу на своем родном диалекте, в котором так редко приходится ему здесь упражняться. Он изливал горячие жалобы на скуку своего изгнания, на варварство здешней жизни, и рассказал нам вместе с тем много интересного об организации здешних латинских епархий и миссий, о постоянно разрастающемся успехе католической пропаганды. Правительства Франции и Италии считают это дело одною из своих важных обязанностей и не жалеют на это средств. Многочисленные конгрегации и богатые частные лица со своей стороны энергически содействуют этим усилиям правительства распространить католицизм в мусульманских странах Палестины и Сирии. Одно плохо, по мнению почтенного патера, это то, что бедные кюре, осужденные на отшельничество, получают такое ничтожное вознаграждение и лишены всякой возможности поддерживать привычки цивилизованного человека.

– Мы незаметно дичаем здесь и сами обращаемся в варваров! Это всеобщее повальное невежество высасывает нас как болото! горячился кюре.

Но я думал совсем о другом. Я изумлялся, слушая рассказы француза, до какой степени беспечна здешняя греческая церковь, этот старый законный хозяин Палестины, рядом с настойчивым планом действий католицизма, систематически отвоевывающего у ней, шаг за шагом, ее древнее наследие.

***

Однако нам было не до длинных разговоров. Ночь коротка, а в 3 часа утра, необходимо быть опять на седло. Нам отвели просторную спальню с громоздкими деревенскими кроватями под широчайшими пологами, со свежим, хотя и не очень тонким бельем, на котором мы выспались лучше, чем на самых сибаритских ложах.

В 3 часа мы тронулись в путь, наскоро проглотив по чашке кофе. Туманы окутывали еще долину Эль-Бире и все окрестные вершины. Всем ехалось как-то дремотно, даже незнающим никакой устали арабам. Перед рассветом ветерок пробирал-таки порядком после неги теплых постелей. Но к восходу солнца туманы стали свертываться и уноситься как дым. Чья-то незримая рука, казалось, торопливо разметала на небе чистое место для достойного появления денного бога.

На утренней заре мы увидали над собою, вправо от дороги, полуразвалившуюся башню и скромные домики Бей-тина, торчавшие на высокой вершине конуса-холма. Это Бетель, или Вефиль Библии, славный в первобытных летописях Израиля; на холме его пребывал долгое время кивот завета, пока не возник Давидов Иерусалим. Самуил судил в нем народ свой. А много веков раньше, задолго до Иисуса Навина и завоевания земли Ханаанской, – здесь совершались первые события Библейской истории, протекали первые страницы еще пастушеской жизни патриархов, родоначальников народа еврейского.

Авраам уже знает Вефиль, «дом Бога», и избирает его для своего общения с богом.

«И продолжал Авраам переходы свои от юга до Вефиля, говорит книга Бытия, до места, где прежде был шатер его между Вифилем и между Гаем», с до места жертвенника, который он сделал там в начале, и там призвал Авраам имя Господне».

Здесь разбивал свой стан и Иаков, на пути в Месопотамию; здесь он видел во сне знаменитую лестницу, восходящую до неба, боролся с Богом и получил имя Израиля.

Эта местность была таким образом легендарною древностью уже в библейские времена и потом во все дни царства Израильского почиталась как великая народная святыня.

Оттого, когда Иеровоам вздумал отделить свои самаритянские и галилейские владения от царства Иудейского, основать свою собственную независимую от Иерусалима святыню, то он избрал для нее тот же Вефиль.

«Сделал двух золотых тельцов, поставил одного в Вефиле, другого в Дане, и построил он капище на высоте, поставил в Вефиле священников высот, которые устроил, и принес жертвы на жертвеннике, который он сделал в Вефиле, и установил праздник для сынов Израиля».

***

Это поклонение Богу «на высотах», очевидно, было первобытною религией земли Ханаанской, в которой поселились евреи; только после долгих лет борьбы «религия храма» окончательно побеждает этот постоянно возрождающийся культ.

"Народ еще приносил жертвы «на высотах», ибо не был построен дом имени Господа до того времени» говорит книга Царств.

В другом месте той же книги эти «высоты» указываются прямо, как враждебные установленной религии, наряду с другими признаками языческого многобожия.

«И устроили они у себя высоты, и статуи и капища на всяком высоком холме и под всяким тенистым деревом» говорится про племена, отторгшиеся от Иерусалима. «Священники высот» уже выбираются не из левитов, не по закону Моисееву; они враги его; они и не слуги Иеговы.

«Пророки дубравные» которых потом истреблял Илия, были, очевидно, жрецы того же культа высот и тенистых рощ, который начинал возрождаться среди евреев всякий раз как падает их благочестие и дух патриотизма.

Даже премудрый Соломон, в дни своего падения воздвигает на высотах «горы соблазна» идолов и капища.

Чтобы понять это обожание высот, как самый естественный культ Палестинских народов, стоит только взглянуть на характерный Палестинский пейзаж, окружавший нас теперь.

Везде, куда только достигает взор, высятся среди каменистой пустыни, взволнованной, как море, среди ее зеленых котловин и обрывистых ущелий, одиноко торчащие пирамиды высоких холмов, увенчанных башнями и домами... прежде они были покрыты девственными дубравами. Это природные жертвенники Богу, нерукотворные алтари, которые народ-младенец находил совсем готовыми в окружавшем его великом храме мира Божьего, и на которые он невольно всходил, чтобы там в безопасности и тишине, прямо под покровом неба, поклоняться грозной неведомой силе, посылавшей ему оттуда громы и дожди, тьму ночи и свет солнца. Вместе с тем это были единственные твердыни, на которых он мог укрыть всех дорогих ему и все ему дорогое, как Ной в ковчеге среди вод потопа, от кровожадной корысти кишевшего везде и везде свирепствовавшего врага.

Немудрено поэтому, что первые ветхозаветные города и первый ветхозаветный культ Палестины появляются на этих холмах-бастионах.

Авраам поднимается на гору Мориа для принесения в жертву Богу сына своего, Моисей беседует с Богом и получает от Него Заповеди на горе Синае, Самуил живет и умирает на высоте, видной как маяк из самой далекой дали, а Илия совершает свои подвиги на заоблачных утесах Кармели.

Христос также подготовляется к своему крестному жребию на «горе искушения», преображается на горе Фавор, а с горы Масличной возносится на небо.

На вершине Вефильского (или Бетильского), холма в средние века существовал монастырь, основанный крестоносцами. Живописные развалины башни, на которые мы теперь любуемся, скорее всего принадлежат этому монастырю.

Убегающие туманы, словно играя с нами в детскую игру, то вдруг разом осветят эти поэтические развалины во всей яркости раннего утра, то вдруг закутают их в густой белый саван, невольно напоминая мне столь же загадочные туманы исторической археологии, окутывающие столько интересных древностей Палестины.

***

Вокруг библейского Вефиля, на ветхозаветных пастбищах Авраама и Иакова, земля теперь отлично возделана, зеленеет садами, золотится нивами... Но эта пшеница, эти фиги и смоковницы – среди сплошных серых плитняков.

Непостижимо, как корни их проникают в мертвые толщи и извлекают из них свой плодоносный сок. Когда смотришь на эти горные скаты, из которых лезут бесконечными рядами, торчком и плашмя, голые, серые плиты, кажется, что попал в исполинскую Иосафатову долину своего рода, где все гробы Израиля, от Иакова до наших дней, выползли на свет Божий из темной утробы земной.

Ехать по этим гробам во всяком случае не особенно спокойно. Нам приходится пересчитывать своими боками все жесткие уступы дороги, ведущей к арабской деревушке Аин- Эбруду.

От Аин-Эбруда сплошные фиговые сады на многие версты; почва обработана тщательно, как в цветочном горшке, перетерта совсем в табак и цветом похожа на табак. Между фигами зато целые крепости камней, собранных с поля, с башнями и стенами, настоящие развалины Вавилона!

Но вот дорога начинает спускаться все круче и круче, арабы наши начинают приостанавливать лошадей и спешиваются один за одним.

–Что такое? куда это мы?

–Уади-ель-Гарамие! торжественно осклабляется араб-жандарм.

–"Ущелье разбойников!» переводит нам полушёпотом Якуб.

Мы тоже чувствовали себя достаточно разбитыми ездой по камням и охотно согласились пройтись пешком вместе с арабами, не взирая на зловещее имя ущелья. Капризно вьющийся поток камней, круто спадающий вниз между высоких стен скалы, в котором почти невозможно разъехаться двум встретившимся лошадям – вот что называется ущельем разбойников. На две добрых версты тянется оно и сплошь засыпано острыми каменьями, которые ползут из-под ваших ног, и в которых ваша нога тонет как в песке.

Эту осыпь, эту каменоломню здесь называют дорогою, да еще большою. Понятно, что она неминуемо должна была обратиться в ущелье разбойников. Это природная западня, ловушка, удобнее которой выдумать нельзя. Один смелый человек с оружием в руке остановит здесь, кого хотите. Путешественник, попавшийся в этот узкий каменный ящик с лошадьми и вьюками, чувствует себя в плену у первого встречного. Повернуться некуда, уходить нельзя... Внизу ущелья обильный прохладный ключ, к которому жадно прильнули люди и лошади. Он носит ободряющее имя – «источника разбойников». Кругом заманчивая тень оливковых садов, которою мы не могли не воспользоваться на несколько минут после пытки спуска; под скалою огромная цистерна, и из скалы звонкой струёй журчит ключ. Сейчас же около развалины древнего монастыря, тоже, должно быть, от времен крестоносцев, которые долго владели этою долиною. Долина такая же плодородная, засеянная арнауткой, кое-где покрытая садами. Мы ехали ею до поворота в широкую зеленую долину Турмусъ-Айя, открывшую нам самые живописные перспективы. Впереди на высоте белеется гробница шейха Абд-ель-Кадера, направо – большая арабская деревня Турмус, налево романтические развалины средневекового замка Раймунда С.-Жиля, когда-то властвовавшего над всею этою страною и ограждавшего силою своего меча с трудом насажденное здесь христианство. Перед входом в «ущелье разбойников» мы видели на горе развалины другого исторического замка «Каф-Бердауиль, освященные другим геройским именем крестовых походов – именем Балдуина.

Толпа красивых всадников и рассыпавшихся пешеходов спускалась в эту минуту по кручам горы от замка С.-Жиля; воображению моему грезилось, что это какая-нибудь русокудрая шателенка средних веков со своими сокольниками, пажами и трубадурами выезжает из ворот своего рыцарского замка на охоту в долины вассалов.

Трудно поверить, с каким уменьем и трудолюбием обработана эта каменистая страна, кишащая фигами и оливами. До самых вершин гор почва выровнена чередующимися друг над другом террасами, словно перед нами не арабская Палестина, а кропотливое хозяйство Швейцарии.

Может быть, это еще следы очень древних работ, кочевника-бедуина здесь уже следа нет, все трудолюбивое земледельческое население.

Мы вступили теперь в «Ефраимовы горы», в библейский «удел Ефраима». Вефиль был пограничною крепостью колена Вениамина, но впоследствии был захвачен ефраимцами и вошел в состав Израильского, а не Иудейского царства. Эти «Ефраимовы горы» дают-таки почувствовать себя! Мы без конца поднимаемся, без конца опускаемся.

У подошвы крутого спуска в долину Луббана, около неведомых развалин, где приветливо гудел горный ключ, арабы наши отказались ехать дальше. Полуденная жара становилась невыносимою и для людей; и для лошадей. Тут однако совсем не было тени, и мы. предпочли раскинуть свои кочевые шатры на склоне горы, под скудною сенью трех-четырех маслин.

На кавказской бурке и походных подушках, каменное ложе оказалось довольно сносным, но нужно было постоянно оглядываться, чтобы из трещин почвы, из-под осыпей камня, не явились к нам в гости скорпионы. Слава Богу, они оставили нас в покое, но зато от серых крупных ящериц, похожих на новорожденных крокодилов, деваться было некуда! Пустые дупла старых маслин с бесчисленным множеством отверстий служат им настоящими башнями; они десятками выползают оттуда и вползывают туда, гоняясь друг за другом, как маленькие резвые дети.

Якуб служил нам усердным хлебодаром и виночерпием, таская из куржин провизию и поминутно бегая за водою к ручью. С нами была всякая-всячина, – жареные куры и пирожки, сыр и яйца, огурцы и апельсины, пиво и вино, и даже холодный чай и кофе в бутылках, так что в этом отношении мы напоминали гораздо более старосветских помещиков, едущих куда-нибудь на богомолье в доморощенном тарантасе с перинами и складнями, чем пилигримов Сирийской пустыни.

Отдохнув несколько часов на камнях под тенью деревьев, мы двинулись к Аин-Луббан, давно уже манившему нас с той стороны широкой долины. Аин-Луббан – древняя ханаанская крепость Либна, или Ливна, которую Иисус Навин взял кровавым боем.

Но гораздо интереснее его развалины Силуна, виднеюпщиеся в горах направо от долины. Это библейская Сило, или Силом, тоже одна из древнейших святынь Израиля. В Силоме Исус Навин совершил первый раздел завоеванных земель Ханаана между 12-ю коленами Израиля, предварительно истребив всех царей той земли.

«Всех же царей тридцать один!» коротко замечает библейская летопись. «Таким образом взял Иисус всю землю, как говорил Господь Моисею, и отдал ее Иисус в удел израильтян по разделению между коленами их и успокоилась земля от войны». Успокоилась тем более, что целые племена ханаанские, издревле населявшие Палестину, после истребления их грозным вождем Израиля, бежали даже на далекие берега Африки, в страны Нумидии и Кареагена, где еще до последнего времени сохранилась память об этом переселении.

Прокопий, греческий историк Юстинианова времени, писавший по финикийским источникам, подробно рассказывает, как «финикияне», т.е. хананейцы, бежали от Иисуса Навина в Африку и распространились там до самых Геркулесовых столбов (т.-е. Гибралтарского пролива). «Они живут там и теперь», говорит Прокопий, и «говорят по-финикийски». В их городе Тигизисе, около большого фонтана, есть два столба белого камня, на которых вырезана финикийскими письменами следующая надпись: «Мы те, которые обратились в бегство перед разбойником Иисусом, сыном Нави». Древние арабские писатели, ближе других знакомые с историей азиатских и африканских племен, точно также подтверждают Палестинское происхождение многих народов северной Африки. Масуди их считает «Потомками детей Ханаана». Эдризи говорит, что все народы берберского племени жили прежде в Палестине, но что после поражения Давидом бербера Голиафа, берберы переселились в самые отдаленные края Африки. Замечательно, что теперешние евреи Варварийских владений до сих пор называют берберов Пелиштим (Филистим), а при св. Августине жители окрестностей Гиппона (теперешний город Бон в Алжире) сами звали себя хананеянами.

В Силоме же во время судей израильских пребывал Ковчег завета, поставленный там Исусом Навином. Там каждый год, на празднике Иеговы, девы Силома исполняли священную пляску. Первосвященник Илий имел свое пребывание в Сидоме, и отрок Самуил под его руководством приготовлялся там к своему великому призванию). Погребальные пещеры и развалины глубокой древности наполняют окрестности теперешнего Силуна.

Под веянием этих ветхозаветных воспоминаний, со всех сторон окруженные тенями и обломками истории, мы спускаемся через плодоносные долины Израильского царства, все ближе и ближе подвигаясь к священному центру мест и событий давнего прошлого, – древнему Сихему, этому второму Иерусалиму Израиля.

Еще несколько горных перевалов, еще несколько тяжелых подъемов и спусков по убийственным каменистым дорогам, мимо торчащих на вершинах холмов живописных деревенек библейского вида, с домами-башнями и просто с башнями, и мы, наконец, в просторной долине Махна, покрытой золотыми нивами пшеницы и ржи, зеленеющей купами олив.

Эта родная наша «рожь-матушка», неожиданно представшая нашим глазам в стране древнего Израиля, и этот необычайный здесь простор полей, окаймленных будто родимыми щигровскими ракитами, короткими стволами серых маслин, невольно напомнил нам милую далекую Русь.

Горы Евфраима кончились. Потянулись с обеих сторон горы Самаритянские. На вершинах их еще чаще белеются купола и башни Уели, гробницы чтимых мусульманских шейхов, несомненно прикрывающих своим именем памятники гораздо более почтенной древности.

Но все-таки следы Библии еще не стерты совсем, новые исторические наслоения только легли на них сверху и смешались с ними в трудно различимую археологическую путаницу. Памятники времен Навина, времен Ирода, крестовых походов и царицы Елены, арабских халифов и современных турок – все тут перепуталось в одну хаотическую кучу камней и легенд. Вон на верху гробницы сыновей Финеаса, вот впереди исторические горы Гаризим и Гевал, «гора благословения» и «гора проклятия», а вот недалеко от подножия Гаризима, при крутом повороте долины, издревле славный «Бир-Якуб», колодезь св. Иакова.

IV. Наплуз, древний Сихем

Колодезь св. Иакова. – Гробница Иосифа – Древняя история Сихема или Сихора – „Гора благословения» и „Гора проклятия. – Раскол Самаритян. – Враждебное настроение Наплузцев. – Улицы Наплуза. – Ночлег у англиканского пастора. – Размышления о библейских людях и библейских временах.

Колодезь Палестины совсем не то, что колодезь русской деревни. Это целое колоссальное сооружение, целая каменная башня с лестницами, сводами, переходами, опрокинутая в глубь земли. Мы остановились осмотреть эту достопочтенную библейскую древность, и сошли по не совсем удобным ступеням в ее темные недра. Вода уже и теперь пересохла, а в разгар лета он и совсем бывает сух, так что Бир-Якуб только по преданиям называется колодцем. В нем черпали воду столько тысячелетий, что он, конечно имеет теперь законное право на заслуженный отдых. Это тот самый колодезь, где Христос, на пути из Галилеи в Иерусалим, беседовал с Самаритянкой.

«Приходит Иисус в город Самарийский, называемый Сихор, близ участка земли, данного Иаковом сыну своему Иосифу», говорится об этом в Евангелии. «Там был колодезь Иаковлев. Иисус, утрудившись от пути, сел у колодца…

…до места Сихема, до дубравы Море», рассказывает книга Бытия переселение праотца евреев из Ура Халдейского.

На горе Гаризим указывают до сих пор место, где, будто бы, Авраам приносил в жертву Исаака. В том же Сихеме Иаков, возвращавшийся на родину, «поставил жертвенник и призвал имя Господа Бога Израилева».

В Сихем послан был Иосиф посмотреть скот братьев, нашел их к северу от Сихема, в Дофане, и из Сихеха продан был измаильтянским купцам.

В эпоху завоевания Израилем земли Ханаанской Сихем играет первенствующую роль. Это своего рода священная «матерь городов Палестинских», как у нас Киев. Оттого Исус Навин и отдал его колену левитов, обратив его в священное убежище для преступников.

«Дали им город-убежище для убийцы – Сихем и предместие его на горе Ефремовой».

Здесь в первый раз опустил свою беспощадную десницу грозный воевода Израиля. «Исус неопускал руки своей, которую простер с копьем, доколе не предал закланию всех жителей Гая». – «И сожег Исус Гай, и обратил его в вечные развалины, в пустыню, до сего дня. А царя Гайского повесил на дереве».

Тогда только он устроил жертвенник на горе Гевале «из камней цельных, на которые не поднимали железа, и принес на нем всесожженье Господу и совершил жертвы мирныя».

«И написал там на камнях список закона Моисеева, который он написал перед сынами Израилевыми».

Народ был поставлен по обе стороны, «одна половина у горы Гаривима, а другая половина у горы Гевала, как прежде повелел Моисей, раб Господень, благословлять народ Израилев, и потом прочитал Исус все слова закона, благословение и проклятие, как написано в книге закона"…

…веков исказили в нынешний Наплуз или Наблуз, который теперь считается вторым городом Палестины после Иерусалима и в который нам предстоит сейчас въехать.

***

У новой турецкой казармы, оберегающей вход в эту Палестинскую Москву, прекрасный источник Аин-Дефне, гораздо более обильный водами, чем колодезь старика Иакова. В него тоже сходят по ступеням. Арабы наши напоили в нем лошадей и напились сами. Много турецких солдат и проезжих арабов тоже толпились тут со своими конями. Сейчас же за Аин-Дефне в живописной впадинке горы Гаризима – маленькая часовня с куполом, окруженная цветущим садиком пальм и всяких южных деревьев.

Проводники уверяют нас, что это гробница 40 пророков израильских, хотя наверное это тоже один из уели, гробница какого-нибудь мусульманского шейха.

С обрывов Гаризима и Гевала смотрят на нас и другие такие же уели.

Гаризим не так высок, как обширен, и горбатыми отрогами своими расходится во все стороны. Над городом он поднимается обрывистою стеною. Гевал же до половины своей высоты обращен в сад или вернее, огород. Он весь террасирован, и на каждой террасе сплошные плантации цветущего и уже плодами покрытого кактуса; эти сочные кактусовые огурчики, напоминающие немного вкус арбуза, простой народ ест в громадном количестве в жаркие летние дни, тем более, что на базарах они дешевы до невозможности.

Вот наконец мы въехали и в городские ворота. Приходится проезжать насквозь весь город, через толпу, наполняющую узкие улицы. Движенье, говор, шум ужасные! чистая толкучка в Москве... Жители Наплуза исстари пользуются плохою славою. Вечные ссоры, вечные драки, вечные бунты. Турецкие паши не могут сладить с ними. Они до сих пор с нетерпимостью смотрят на христиан и всегда поднимают какие-нибудь истории с путешественниками. В прежнее время, 30 и 40 лет тому назад, через Наплуз почти невозможно было проехать. Фирманы паши они считали ни во что и своевольничали.

Наш Муравьев тоже подвергался среди них большой опасности. Путеводители и консульства заранее предупреждают путешественников, чтобы в Наплузе они были особенно осторожны.

Мы убедились на себе в сварливом и негостеприимном характере этих достойных потомков Авимелеха... Только-что мы попробовали остановиться перед интересною древнею мечетью, с порталом из драгоценных мраморных колонн, очевидно, обращенною в мечеть из какого-нибудь храма крестоносцев, как нас окружила недружелюбная толпа; хотя мы не понимали тех обидных слов, которые сейчас же раздались вокруг нас, но по гневным молниям глаз, метавшихся на нас, по движеньям махавших рук – без труда можно было догадаться, что правоверные города Наплуза возмущены дерзостью собак-Франков, осмелившихся рассматривать их святыню. Струсивший Якуб поспешно посоветовал убираться дальше, чтобы не вышло какого-нибудь скандала. Но толпа не оставляла нас, хотя мы безропотно повернули коней от ворот мечети. Она провожала нас криками и угрозами до самого базара, где целая армия уличных мальчишек явилась ей на смену. Араб-жандарм флегматически ехал впереди, обращая на них также мало внимания, как на лай собачонок. Но наш черногорец-кавас выходил из себя и поминутно готов был сцепиться с преследовавшими нас обидчиками; он плохо говорил по-арабски и поэтому ограничивался красноречивым потрясыванием нагайки по адресу ругателей. Якуб, знавший хорошо скверные обычаи наплузцев, должно быть, слукавил: он от самой мечети понесся марш-марш вперед, какими-то обходными переулками, очевидно, выдавая себя за истого араба и обещая нам заранее приготовить квартиру. Мы же ползли шагом по тесным гористым улицам, запруженным народом, совсем утомленные зноем и многочасовою тряскою на седле. Как ни скверно действовала на нервы эта беспричинная собачья враждебность окружавшей нас толпы, едва дававшей нам дорогу и удерживавшейся от более осязательных выражений своей ненависти только присутствие турецкого жандарма да консульская каваса, все-таки я искренно любовался оригинальной восточной физиономией города и его разноцветной щеголеватой толпой. Главная улица ползла бесконечною змеею почти все время под старыми сводами домов, окруженная грязными лавчонками и мастерскими, наполненная, как русло реки водою, сидящим и ходящим народом. Среди знакомых уже нам характерных костюмов арабов и турок, здесь еще мелькают невиданные нами нигде красные чалмы самаритян, отличительный признак этой вымирающей теперь секты, когда-то господствовавшей не только в Наплузе, но и во всей Самарии. Теперь всех самаритян насчитывается не более 150-ти человек, и кроме Наплуза уже нигде не увидишь их. Сквозь расщелины улицы в промежутках домов, открываются вверх налево и направо вниз еще более узенькие и еще более крутые переулочки часто со ступенями, как лестницы колокольни, и за ними – далекие перспективы горы Гевала. То-и-дело распахиваются по сторонам черные пасти колодцев и цистерн, прикрытых громадными старинными сводами. Город удивительно богат водою; в нем считается до 80-ти ключей, не пересыхающих в самое жаркое лето. Около этих же ключей, воду которых так легко обратить в движущую силу, устроились многочисленные мыльные фабрики Наплуза, приготовляющие душистое мыло из оливкового масла. Город вообще промышленный и ведет деятельно торговлю; этому помогает столько же его положение на большом караванном пути из Сирии в Иерусалим, сколько и окружающая его плодоносная страна, для которой он служит главным рынком и административным центром.

Якуб встретил нас в тесноте какой-то, многолюдной крытой улицы и объявил, что греческий игумен, у которого он просил пристанища, не соглашается пустить нас без письма патриарха или Назаретского архиерея, но что он добыл очень удобное помещение у знакомого ему немца Фальшера, священника и миссионера англиканской церкви. Признаюсь, я был вполне уверен, что лукавый немец врал без зазрения совести на греческого игумена, а что ему просто непросто хотелось притащить нас к своему брату немцу; но отдохнуть хотелось так непобедимо, что расследовать и проверять его апокрифические донесения было не уместно. Впрочем, мы ничего не проиграли через эту перемену. Чистенький, хорошенький домик англиканского священника приютился в самом конце Наплуза, почти на выезде, весь в цветах, деревьях, тенистых балкончиках.

Нам отвели светлую комнату со свежими постелями, увешенную картинами нравоучительного содержания и разными пиитическими надписями.

Добрейшие хозяева угощали нас как родных, сварили нам суп с курицей, которого мы давно не ели, напоили горячим кофе с отличными сливками. – Хозяин наш не только священник, но и учитель. Англичане открыли на свой счет две протестантские школы в Наплузе и пять школ в окрестных деревнях. Пастор Фальшер имеет главный надзор над всем этим крошечным учебным оазисом, затерянным среди арабской пустыни.

Вечер мы просидели на балкончике, в тени дерев, наслаждаясь тихою звездною ночью. Молодая луна только-что всходила над черным горбом Гевала, скалистые обрывы этой библейской «горы проклятия», покрытые, как иглами колючими кактусами, в какой-то мрачной торжественности будто гигантский алтарь – царю тьмы, воздымались в синее небо из глубокого ущелья. Нескончаемые сады оливок тянулись кругом нашего уютного домика, выделяя кое-где среди темных масс зелени угловатые островки плоских крыш, чуть освещенные только что всходившим месяцем.

Радостные звуки какой-то удалой и шумной песни вдруг раздались среди ночной тишины. Ярким пожаром прорвались сквозь чащу деревьев движущиеся огни фонарей, и через несколько минут мимо нашего балкончика, будто какая-то бурная грёза, пронеслась и снова исчезла в ночном мраке поющая, кричащая и пляшущая толпа. Множество пестро одетых молодых арабов с торжеством вели высокого юношу-жениха, оглашая воздух свадебными песнями, хлопая в ладоши, кружась и прыгая перед ним, высоко махая своими кинжалами и ружьями. Это товарищи, справивши последний пир, провожали молодого на брачное ложе невесты.

Даже радость этих наплузцев выражается криками ссоры, шумною беспорядочностью свалки. Меня серьезно заставила задуматься эта глубоко вкоренившаяся в жителя Наплуза потребность ссоры. Еще при первом упоминании Сихема на страницах Библии – он уже полон вражды, измены, крови.

Сихемский царь похищает Дину, дочь Иакова, и братья Дины, Симеон и Леви, в отмщение за поругание сестры, вероломно избивают доверившихся их слову жителей Сихема и разграбляют Сихем. С тех пор Сихем постоянно является ядром всякого раздора и раскола.

Иисус Навин словно пророчески разделил в нем народ на две противоположные стороны: одну «на горе благословения», другую на «горе проклятия». Это стремление к разделению так и осталось в наследие жителям Сихема. В нем древняя монархия Давидова разделилась на два враждебных царства, в нем самаритяне откололись от Иудеев и основали свою новую святыню.

***

Читая рассказы Библии о жизни древних патриархов, нередко останавливаешься с недоумением над некоторыми поражающими чертами тогдашних нравов, совсем не подходящими к нашему представлению о чистоте и кротости патриархального быта.

Еще более смущает и приводит в недоумение внимательного чтеца Библии изумительная с первого взгляда легкость отношения ветхозаветного человека к своим семейным обязанностям и к женщине вообще. Поверхностный наблюдатель может прийти к убеждению, по-видимому, довольно основательному, что отношения полов, осуждаемый в наше время, как явный разврат, в дни патриархов и великих царей израильских, считались чуть не добродетелью, не скрывались ни от кого и всеми одобрялись.

Но все подобные суждения о седой древности, почерпнутые из наших теперешних общественных отношений и из условий нашего современного быта, были бы крайне несправедливы. Тысячелетия протекли не даром, и то, что является вредною прихотью в наше время, могло быть роковою потребностью за десятки веков раньше.

В самом деле, хорошо нам теперь проповедовать целомудрие и воздержание. Теперь это действительно необходимо, действительно нравственно, и потому, что гораздо более по плечу растерявшему свои силы современному организму человека, и потому, что уже тесно стало нам на земном шаре. Мать-земля отказывается питать нас с прежнею щедростью из своих истощенных сосцов, нам не хватает на всех ни хлеба, ни места, ни воздуху, мы пожираем друг друга в ожесточенной экономической конкуренции, стараясь устроить свое благополучие на костях ближнего своего. В этих обстоятельствах слишком обильное рождение новых ртов, новых соперников в борьбе, не может быть желательно и выгодно для человечества, и само собою учение о целомудренном воздержание, о всяческом стеснении и ограничении брачной жизни делается естественным законом нравственности.

Жениться очень рано становится непрактичным и невозможным, иметь нескольких жен кажется безумным развратом, плодить детей без счета и меры – преступлением против них самих, против общества, против самого себя, признаком варварства и бездушной беспечности к участи своих близких.

Но то же самое многоженство, которое в наши дни способно разрушить семью и общество, в былые века должно было стать основным законом общественной нравственности, обязанностью патриотизма, религиозным долгом, первым делом самозащиты.

В младенческие годы человеческой истории дары земли были еще почти не початы, и нужда ощущалась тогда с противоположного конца – нужда в людях, вместе работающих, вместе защищающихся.

«Человек был волк человеку», по выражению Гоббса (homo homini lupus), и одно племя истребляло другое, как две враждебные породы зверей. Библия дает хорошее понятие о том, что означало на языке ветхозаветной истории занятие земли или завоевание царства. Все предавалось «концу копия» без размышления и жалости.

Посмотрите, например, как действует «кроткий Давид», один из самых великодушных вождей Израиля: жил «И поразил моавитян и смерил их верёвкой, положив на землю и отмерил две веревки на умерщвление и одну веревку на оставление в живых».

Когда, в другое время, Давид взял у аммонитян город Равву, «народ, бывший в нем, он вывел и положил их под пилы, под железные молотилки, под железные топоры, и бросил их в обжигательные печи. Так он поступил со всеми городами аммонитянскими», прибавляет в виде успокоения книга Царств.

И царь-псалмопевец не только не считает своих поступков жестокими, но даже восхваляет за них Бога сил в горячем гимне: «Кто Бог, кроме Господа, и кто защита, кроме Бога нашего? Бог препоясует меня силою, указует мне верный путь. Я гоняюсь за врагами моими и истребляю их, и не возвращаюсь, доколе не уничтожу их. И истребляю их, и поражаю их, и не встают, и падают под ноги мои. Я разбиваю их, как прах земной, как грязь уличную, мну их и топчу их. Жив Господь и благословен защитник мой! Бог, мстящий за меня и покоряющий мне народ, и избавлявший меня от врагов моих! За то я буду славить Тебя, Господи, между иноплеменниками и буду петь имени Твоему»!

В века, когда поголовное истребление народов, «избиение всего дышущего», по любимому выражение Ииcyca Навина, было чуть не ежедневным событием, не могло быть выше добродетели для жены, как народить много детей; для главы семейства – быть окруженным потомством многочисленным, как песок морской.

Свой род – это своя армия, свои жнецы, свои пастухи. Малочислен род – его побеждают, гонят, обращают в рабство. Силен и многолюден – он владыка соседних земель и родов.

Нет ничего постыднее, ничего вреднее для человека ветхозаветных времен, как не оставить по себе потомства, не иметь вокруг себя сильных и смелых сынов, которые бы могли легко пополнять постоянную убыль в воинах и работниках, которые бы стали могучею оградою вокруг прадедовского шатра, напасли бы припасов, охранили бы стада, проводили бы караван, помогли бы захватить добычу и вытеснить с злачных мест более счастливых соседей; земледелие, торговля, скотоводство – тогда все было синонимом войны, все доставалось и защищалось мечом и кровью.

Оттого-то Иегова благословляет верных Ему слуг Божиих прежде всего обетованием бесчисленного потомства. «Умножу потомство твое как звезды небесныя!» говорить Он Аврааму. «Благословлю тебя и умножу потомство твое!» повторяет Он Исааку.

В книге Бытия Иаков так обращается к Богу отцов своих: «Ты сказал: Я буду благотворить тебе и сделаю потомство твое, как песок морской, которого не исчислить от множества!»

Когда священная летопись исчислила все подвиги царя Давида, то, в довершение всего, как доказательство особенного расположения Иеговы к своему помазаннику, – она прибавляет: «И уразумел Давид, что Господь утвердил его царем над Израилем и что возвысил царство его ради народа своего Израиля. И взял Давид еще жен из Иерусалима. И, родились еще у Давида сыновья и дочери. И вот имена родившихся у него в Иерусалиме»...

***

Понятно, что при таких настойчивых требованиях исторической обстановки люди не останавливались перед второстепенными обстоятельствами и мало различали формы семейного сожития, если только им достигалась над всем господствовавшая цель тех веков и народов – обеспечить себе многочисленное потомство.

Многое в ветхозаветной истории кажется развратом только развратному воображению современного человечества, для которого утерялось, с течением времени, роковое значение бесплодия и малолюдности, – которое страдает от совершенно противоположных опасностей. Теперь для нас имеет серьёзный экономический смысл даже какая-нибудь теория Мальтуса об обязательном сокращении рода человеческого, теперь целые просвещенные народы, подобные французскому, могут установлять как правило житейского благоразумия и общественной нравственности обязанность «regler le nombre des enfants». Теперь, конечно, показалось бы нам горькою насмешкою и привело бы нас в неописанный ужас благословение Божие, дарующее нам 77 сынов и обещающее в перспективе потомство бесчисленнее песку морского.

Мы, современные люди, слишком испорчены воображением, чтобы постигнуть всю нравственную высоту открытой и прямой библейской речи, простых и чистых воззрений Библии на отношения мужчины к женщине. Мы не в состоянии без мальчишеской иронии, без сальной подозрительности, читать те именно места ее, которые дышат особенной целомудренностью девственного человечества.

«И сказала Сарра Аврааму: вот Господь заключил чрево мое, чтобы мне не рождать. Войди же к служанке моей; может быть, я буду иметь детей от нее».

«И взяла Сарра, жена Авраамова, служанку свою египтянку Агарь... и дала ее Аврааму, мужу своему, в жену. Он вошел к Агари, и она зачала».

Также просто и прямо, с таким же твердым достоинством и такою же серьезною заботою о своем главном общественном призванье действуют и жены Иакова:

«Увидела Рахиль, что она не рождает детей Иакову и позавидовала Рахиль сестре своей и сказала Иакову: дай мне детей; а если не так, я умираю».

«Она сказала: вот служанка моя Валла, войди к ней, пусть она родит на колена мои, чтобы и я имела детей от нее. И дала она Валлу, служанку свою, в жену ему; и вошел к ней Иаковъ. Валла, служанка Рахили, родила Иакову сына».

То же делает потом Лия.

«Лия увидела, что перестала рождать, и взяла служанку свою Зелфу и дала ее Иакову в жену, и он вошел к ней. И Зелфа, служанка Лии, родила Иакову сына».

Вы видите, что тут совершается не постыдный грех, который нужно сохранять во тьме, а священное таинство, которым гордятся перед людьми, которое желают увековечить в памяти всех и Лия, и Рахиль, и Сарра.

Страх бесплодия, страх прекращения потомства – господствует над всеми. Бесплодная жена подвергается проклятию и позору, извергается из семьи, как существо, отверженное Богом. «И вспомнил Бог о Рахили, и услышал ее Бог, и отверз утробу ее: она зачала и родила Иакову сына и сказала: снял Бог позор мой!"

Во всем этом чувствуются еще признаки первых веков человеческой жизни на земле, первобытных отношений людей, когда все девушки были женами всех юношей, дочерьми всех зрелых, внучками всех старых, когда брак был еще не личный, а так сказать все семейный и даже общинный.

Наша русская простонародная привычка звать старших людей батюшкой и дядюшкой, матушкой или тетушкой, стариков бабушкой и дедушкой, молодых братцами, – тоже, конечно, есть один из переживших тысячелетия отголосков того доисторического времени, когда человечество знало только общинный брак и еще не дожило до более тесного и обособленного семейного союза.

Все это необходимо принимать в соображение, когда мы судим поступки и нравы бесконечно далеких от нас людей, народов, веков. Библия устами пророка Нафана ставит в укор царю Давиду не то, что он призвал к себе Вирсавию и родил от нее Соломона, а только то, что он вероломно погубил мужа ее, Урию хеттеянина. Точно также книга Царств возмущается не тем, что у Соломона было 700 жен, а тем только, что «жены его склонили его сердце к другим богам», что «стал Соломон служить Астарте, божеству Сидонскому, и Милхому, мерзости Аммонитской»...

V. Равнина Эздрелонская

Развалины Себастии. – Самарийские горы. – Санур Ветилуия. – Наряды Самаритянок, – Дженин, библейский Энганим. – Гора Гелвуй. – «Великая равнина». – Зерил, город нечестивого Ахава и Сунам, родина прекрасной Авизаги.

Немецкий пастор, хозяин наш, отказался принять плату за гостеприимство, и мы с трудом уговорили его передать нашу жертву на училище. Этот поступок достойного труженика веры искренно тронул нас. В Палестине, стране патриархального гостеприимства, где даже палатка бедуина открыта страннику, это особенно у места.

Поднялись по обыкновению до солнца, но успели отлично отдохнуть и с бодростью сели на коней.

Здесь уже кончились пределы власти Иерусалимского паши, и наш жандарм еще вчера распростился с нами, награжденный по заслугам. Паша Наплузский, приняв от него бумагу Иерусалимского паши, прислал к нам своего офицера осведомиться, не нужно ли нам чего, и отрядил в наше распоряжение очень расторопного и опытного воина. Он-то и принял теперь главное распоряжение над нашим маленьким отрядом.

Долина Наплуза и при въезде, и при выезде из города, от подошвы Гевала до подошвы Гаризима и потом дальше на многие версты – один сплошной оливковый сад. Оливки тут тысячелетней древности и наверное помнят крестовые походы. Характернее этого дерева, с его матовою серою зеленью, с его черными душистыми стволами, свитыми будто из железных жгутов и насквозь продырявленными множеством отверстий, словно старые башни своими узенькими окошками, – трудно встретить на востоке. Оливы Италии и южного Крыма кажутся совсем другими.

Целый день мы двигаемся цветущими плодоносными местами. Везде сады и поля, везде водопроводы, искусственное орошение, цистерны, сохранившиеся от глубокой древности. Ничего общего с безотрадными пустынями южной Палестины. Мы теперь в Самарии, в древних пределах не Иудейского, а Израильского царства.

Белые уели магометанских святых, а иногда целые мечети их монастырей, высятся на каждом холме, как замки на рейнских берегах. Они придают много живописности пейзажу, но зато совершенно запутывают историю.

***

Развалины Самарии неожиданно вырезываются с левой стороны дороги, в прелестной холмистой местности, покрытой деревеньками и деревьями.

Эта древняя столица царей израильских, построенная царем-отступником Амврием на горе Семероне, когда-то любимый город Ирода, а теперь маленькая и грязная деревушка. При Ироде она называлась Себастия или Августа, в честь римского императора Августа, и блистала своими дворцами, колоннадами и храмами. До сих пор кругом холма, осеняющего нынешнюю деревушку, видны остатки этих Иродовых колон, когда-то тянувшихся сплошною галереей версты на две. Громадные тесанные камни, своды, фундаменты, обломки колонн и капителей – покрывают все холмы около деревни и засыпают самую деревню. Она пробиралась сквозь эти исторические камни, как гриб плесени на повергнутом тысячелетнем дубе.

Живописные развалины церкви уцелели очень хорошо. Они-то и придают характерный вид древности этим холмам, погребшим в себе, одно под одним, столько наслоений истории.

Это церковь св. Иоанна Крестителя, построенная еще царицею Еленою и. вероятно, обновленная крестоносцами…

…Bcе в полосатых платьях, зеленых и красных, и синих, а на голове у каждой девушки целые грозды тяжелых серебряных монет опоясывают сверху лоб от одного виска до другого, у кого 200, у кого 300 монет, н почти все меджидие. Это не только украшение совсем в восточном вкусе, но и остроумный способ заранее объявлять женихам приданое невесты. Мужчины тоже тут роскошники: сейчас видно влияние приморских торговых центров и близость Дамаска, славного своей роскошью. На всех очень красивые темно-малиновые мантии, конечно, полосатые, и живописные тюрбаны. Но что нас особенно поразило, так это вид здешних коз. Козы эти попадаются бесчисленными стадами; все они черные как смоль, и уши их висят по сторонам головы не меньше как на 1/2 аршина. Они производят удивительно странное впечатление своим типическим выражением еврейской женщины с длинными черными локонами по вискам.

Страна-житница, кишащая всяческим плодородием, продолжает расстилаться кругом. Колодцы и цистерны на каждом шагу. Чтобы зной солнца не иссушал этих запасов воды, бесценных для путника, цистерны обыкновенно спрятаны где-нибудь глубоко в придорожной скале, и к ним спускаются как в подземелье.

С высот, окружающих город Дженин, мы увидали вдруг прямо перед собою, хотя и в большой дали, белеющиеся среди зелени храмы и домики Назарета, приподнятые высоко над равниной. Слева, еще в большом тумане, вырезалась гора Кармил, – последний, отдельный как форт, выступ в море, галилейских гор.

Через большое, богатое село Кабатие и бесконечные оливковые сады мы спускаемся в ущелье Дженина, густо поросшее кактусами и всякими южными деревьями. Веселый ручеек бежит вместе с нами, орошая эти роскошные сады. Мы не могли воздержаться, чтобы не отдохнуть немного на шелковистой траве, в тени душистых деревьев, над этим приветливо журчащим ручьем, из которого всем хотелось напиться досыта.

Сам город Дженин тоже потонул в пальмах и кактусах. Высокие букеты пальм, довольно редких здесь, внутри страны, придают ему характерный и живописный вид настоящего сирийского города. Единственная скромная мечеть его с низеньким, каменным куполом дышит бесхитростною наивностью старины. Народ весь на улице, несмотря на пекущий жар полудня. Базарная толкотня для жителя востока то же, что вода для рыбы. Не сразу нашли мы место, где можно было хотя немного отдохнуть и пообедать. Грязные ханы, куда направляли нас, были битком набиты шумным и даже небезопасным народом, от которого не оставалось свободного уголка. Во сто раз удобнее и приятнее было бы оставаться за городом, в прохладной тени пальм, чем рыскать по этим пыльным базарам среди шумной и недружелюбной толпы, под страшным припеком солнца.

Здешние жители имеют такую же, исстари укоренившуюся, славу буйства и фанатизма, каким прославились наплузцы.

Наконец, мы все-таки нашли кое-как, хотя и с большим трудом, хотя и очень скверный приют на дворе одного хана. Нам отвели какой-то пустой павильон, в некотором отдалении от самого хана, полного кричащим и бражничающим народом. Благоразумие требовало сделать в Дженине дневку, дать отдохнуть себе и лошадям, на чем настаивали единодружно все наши проводники. Но обстановка была такая не приятная, грязная, тревожная, что хотелось выбраться из нее куда бы то ни было и когда бы только можно. Даже оказалось невозможным изжарить горячего шашлыку или кусочка баранины. Во всем базаре не нашлось одной бараньей ноги. А между тем, Дженин довольно важный торговый пункт страны. Мы переждали самые невыносимые часы сирийского жара, отлежавшись немножко на узеньких диванах и подкрепившись горячим кофе, единственною отрадною приправою несколько надоевшей уже нам дорожной провизии нашей. Якуб с арабами посвятил это время приятельской беседе в хане за кувшином какого-то веселящего душу напитка и, кажется, вынес о Дженине и его удобствах, в противоположность нам, самое отрадное впечатление.

Дженин – библейский Енганим, «источник сада», лежит на самой окраине Самаритянских гор. У ног его, на север, стелется знаменитая в летописях Палестины равнина Эздрелонская, «великая равнина», или Изреель Библии. Она простирается чуть не от самых берегов Иордана на востоке до горы Кармила и волн Средиземного моря на западе, образуя собою, у южного подножия Назарета и гор галилейских, целый промежуточный пояс низин, разделяющий холмистые долины Самарии от горной Галилеи.

Оттого-то эта «великая равнина Эздрелонская» издревле стада историческим местом великих народных битв, отчаянных поединков на жизнь и на смерть между племенами, спорившими друг с другом за обладание Палестиной. Вон, вправо от нас, увенчанная по обыкновению всех знаменитых палестинских гор, беленькими башенками своих уели, – высится гора Гильбоа или Гельвуй, место гибели Саула и сыновей его, схватившихся здесь в последний решительный бой с вековечным врагом и угнетателем народа Божия – нечестивыми филистимлянами. Деревушка Джелобон, приютившаяся на высоте горы, сохранила до сих пор ее историческое имя. Филистимляне стояли на той стороне равнины, в городке Сунаме, у подножия горы, куда мы двигаемся сейчас.

Всего в нескольких верстах от нас, на восточном склоне горы Ермона, которая теперь заслоняет от нас своим громадным шатром Фавор и море Тивериадское, лежит деревушка Эндур, тот самый библейский Эндор, где волшебница еврейка, задолго до наших современных спиритов, вызвала перед пораженным Саулом тень умершего Самуила.

В той же «великой равнине» Эздрелонской Гедеон сокрушал силы амаликитян и медианитян, Ахав бился с царем Египетским, Олоферн, вождь Навуходоносора, поражал израильтян, а в дни крестоносцев здесь не раз решалась участь Палестины в кровопролитных битвах сарацин и христиан. Даже консул Бонопарт бился здесь в жестокой битве с полчищем турок.

Словом, равнина Эздрелонская – это своего рода Шампань Франции, великое боевое поле, которого не миновал ни один век. Эта историческая равнина теперь хорошо возделана, но еще недавно на ней невозможно было даже пасти стада, потому что бедуины зативериадских и заиорданских пустынь, туземные преемники воителей старых веков, наводняли ее своими кочевыми шатрами и вступали друг с другом в постоянные ожесточенные схватки за обладание этим вековечным полем битвы... Больших усилий стоило пашам Акры и Назарета сколько-нибудь смирить этих бродячих разбойников, но во всяком случае восточная часть Эздрелонской равнины, соседняя с Гелвуем, Фавором, Иорданом, постоянно пробегаемая кочевниками, и до сих пор осталась одною из самых беспокойных и опасных местностей Галилеи. Нас еще в Наплузе предупреждали не опаздывать здесь и вообще держать себя на стороже.

Эздрелонская равнина – целая обширная страна. Широкая панорама ее раскатывается во все стороны, и картина Галилейских гор перед вами как на ладони. В Назарете, поднятом высоко на своем горном пьедестале, как раз напротив нас, можно теперь хоть пересчитывать дома, Кармил отсюда, кажется, рукой подать... Гелвуй и малый Эрмон еще ближе... Отрадный ветерок, которым мы уже давно не дышали среди каменистых холмов Самарии, теперь веет соблазнительною прохладою со стороны Кармила, от полноводной гигантской чаши Средиземного моря, волнуя золотою зыбью спелые нивы пшеницы. Мы перерезаем теперь великую равнину к горе Гелвую, у подножия которого на крутых холмах приютился городок Зерин, тот самый Изреель Библии, который дал свое имя равнине.

Ближайшая и большая дорога в Назарет идет поперек Эздрелона, но мы оставили ее влево, вместе с движущимися по ней многочисленными караванами Дамасских верблюдов, и своротили по путанным дорожкам на северо-восток, по направлению к Фавору и морю Тивериадскому, которые мы должны посетить ранее Назарета. Проводник-араб неотступно торопил нас, угрожая всякими бедами и опасностями, если мы запоздаем в пути. Зерин, по его словам, последний сколько-нибудь благонадежный пункт, где признаются власти и уважается закон... После него, до самой вершины Фавора, где путешественника уже ограждают крепкие монастырские стены, будут попадаться только редкие арабские деревушки самой разбойничьей репутации, да раскинутые по равнине черные шатры бедуинов. Ночью проехать мимо них невозможно и думать. И Якуб, и жандарм – оба советовали лучше переночевать в Зерине, а если не ночевать, то уж гнать лошадей без милосердия. Один только удалой кавас-черногорец с презрительной улыбкой выслушал эти застращивания и уверял нас, что бояться нечего, что эта трусливая босоногая сволочь не осмелится приблизиться к вооруженным всадникам. Жена чувствовала себя невыразимо скверно на седле и нуждалась в остановке и отдыхе больше, чем все мы, но именно она то и настаивала упрямее всех ехать не останавливаясь до монастыря. Она понимала, что заболеет серьезно, и перспектива задержаться надолго в грязном арабском вертепе, подобном Зерину, только в любезности называемом город, и в сущности нисколько не более безопасном чем другие здешние деревушки, – пугало ее хуже всего. К тому же ночлег в Зерине в конец уничтожал весь наш маршрут, рассчитанный по часам и минутам, и мы в таком случае еще две недели должны бы были дожидаться парохода в Кайфу, что по многим причинам было для нас решительно невозможно. Это-то роковое обстоятельство и вынудило нас затеять в нынешний день безумный двойной переезд, против которого горячо восставали арабы и Якуб. По обыкновенным обычаям и расчётам пути мы должны были заночевать уже в Дженине и только завтра ночью, пообедав в Зерине, добраться до Фавора. Но страстное желание и неизбежная необходимость захватить в Кайфе пароход австрийского Ллойда вынуждали нас быть в Фаворе сегодня же и таким образом совершить в одни сутки, почти не слезая с седла, по страшной жаре и по убийственным дорогам, а что всего главнее, на разбившихся уже и совсем заморенных тряских лошадях, тот переезд, который даже местные жители совершают обыкновенно в двое суток. Даже всевыносящие арабы негодовали на нас и роптали.

В Зерине мы отдохнули очень немного, только напились и напоили своих коней. Развалины старинных башен еще видны среди мазанок городка, но разгадать их историю уже трудно: башни ли это какого-нибудь замка крестоносцев или еще остатки библейского Изрееля, где пребывали в своем роскошном дворце нечестивые цари Израиля Ахав и Иезавель, этого, я думаю, не определит теперь ни один археолог... Во всяком случае библейская царица-злодейка здесь была выброшена из окна своего дворца и растерзана псами, как ей предсказал пророк; здесь сын ее Иорам был пригвожден копьем к тому самому полю Навуфея, которое отнял отец его – и все племя Ахавово уничтожено с корнем.

Вместо виноградников Навуфея холм Зерина покрыт и теперь виноградниками арабов; по скатам его видны интересные остатки древних прессов, выжимавших некогда виноградный сок. Но это и все, что уцелело от прежней славы Изрееля.

Изреель назывался также в Библии Эздрелоном, и он-то собственно дал имя небольшой равнине, что стелется у подножия его холма к берегам Иордана, где стоит древний город Окифополис, теперешний Бейтан. Уже от этой маленькой равнины имя Эздрелона было распространено впоследствии на всю обширную низину, заполняющую промежутки гор Галилейских, от Гелвуя, Эрмона и Фавора до Кармила.

При спуске с кручей Изрееля, мы остановились у обильного «источника Гамафа», «Аин Джалуд», напиться превосходной ключевой воды и полюбоваться на толпы молодых арабских водоносиц, спускавшихся и поднимавшихся к ключу по скалистому обрыву.

В своих живописных и характерных одеждах, с большими кувшинами на плече, сверкающие черным огнем глаз и смуглым румянцем, многие из них были статны и красивы, как мраморные статуи.

Мы оставляем за собою гору Гелвуй и приближаемся теперь к другой исторической горе Эрмону, по-арабски Джебель-Дагер. В отличие от Большого Эрмона, соседа Ливанских гор, вечно покрытого снегом и дающего начало Иордану, эту гору называют Малым Эрмоном. «Фавор и Эрмон о имени Твоем возрадуется», говорит о ней псалмопевец. На вершине ее, высоко в облаках, белеет неизбежная мечеть мусульманского шейха. У пoднoжия ее деревушка Сунам. Это имя опять звучит историей. В Сунаме стоял стан филистимлян перед битвой с Саулом. Из Сунама была взята та первая в Израили молодая красавица «Авизага сунамитянка», которая не могла однако возбудить угасавшие силы престарелого Давида.

***

Сунамитянки, вероятно, вообще имели репутацию красавиц в библейские времена, потому что в «Песне Песней» тоже воспеваются «жены Сунамитские».

К сожалению, потомки прелестной Авизаги, высыпавшие на свои глиняные крыши, чтобы поглазеть на нашу кавалькаду, оказались сплошным подбором старых ведьм и грязных черномазых девчонок. Они, как дикие звери, изумленно и радостно оскаливали свои белые зубы, указывая друг другу пальцами на нашу амазонку, очевидно, никогда еще невиданную ими. Мы остановились попросить воды. Толпа арабов, черных как сапожное голенище, в суровом безмолвии, с явною враждебностью, глядели на нас. Воды нам подали тоже молча и едва отвечали короткими звуками на вопросы наших проводников.

До монастыря оказывалось еще 4 или 5 часов езды, а солнце уже было близко к закату...

Мы пришли в отчаяние. Когда же это мы доберемся? Даже арабы – и те утомились, не слезая столько часов с седла, а жена моя, не смотря на всю свою силу воли, страдала невыносимо. Но выбирать было не из чего. Оставаться в отвратительных землянках Сунама было бы еще хуже, чем заночевать в чистом поле.

Предгорья Эрмона засажены целым лесом густых и высоких кактусов. Мы долго пробирались сквозь этот лабиринт колючих, всячески изломанных уродов растительного мира; их оригинальный африканский пейзаж несколько развлекал нашу досаду. Кактусы тут разводятся как доходные сады, ради их дешевых и очень освежающих плодов, похожих не то на крошечные дыни, не то на огурцы. Это самый обычный плод арабского деревенского базара. Мы должны были объехать подножия Эрмона, чтобы спуститься в северо-восточный рукав Эздрелонской «великой равнины», отделяющий Эрмон от Фавора.

VI. Гора Фавор

Характерный вид Священной горы. – Кочевые бедуины. – Ночное нападение. – Селение пророчицы Деборры. – Странствование по дебрям Фавора. – Вечер в православном монастыре. – Храм Преображения Господня. – В гостях у брата Францисканца. – Древности Фавора.

Прелестная панорама открылась перед нами, когда мы очутились на последнем спуске горы, и у ног наших опять расстилалась покрытая лугами и нивами равнина. Чудный вечер догорал на небе, и широкий мир Божий, полный обилия и тишины, утопал теперь в его золотисто-розовых лучах.

Я сразу, ни у кого не спрашивая, узнал Фавор. Евангельская гора возвышается среди равнины одинокою округленною пирамидою, словно гигантский купол какого-то еще незримого храма, торжественно поднимающегося из-за далеких горизонтов.

Это величественное одиночество ее, этот ее характерный шарообразный облик, – должны были издревле возбудить в народе-младенце суеверное благоговение к ней и заставили смотреть на нее, как на таинственный престол божества.

Курчавая поросль лесов одевает сверху маститое чело горы-купола, и среди темного фона зелени чуть заметно выделяются сквозь туманы дали нетерпеливо манящие нас к себе белые точки монастырских построек.

Но голые ребра священной горы кажутся нарочно обточенными, чтобы не допускать ногу смертного попирать это вознесенное к облакам нерукотворное жилище бессмертных.

В промежутке, который оставляют между собою Фавор и Галилейские горы, в далекой дали, как бесплотное видение, вырисовывает на фоне огненного неба свои нежные бледно- голубые очертания снеговой исполин Ливан, глядящий теперь на нас через головы целых горных хребтов, через всю незримую нам водную равнину Тивериадского моря.

Бедуины то-и-дело рыскают по этой пустынной равнине, где у них никто не оспаривает их хозяйничанья. Вот мимо нас пронеслись два витязя с длинными копьями, в развевающихся белых плащах, типические и живописные до-нельзя, точно сейчас снятые с картины какого-нибудь Ораса Верне или художественных иллюстраций Бида.

А там подальше еще и еще... Как орлы или коршуны, – разбойники воздушных пустынь, – реют целые дни в недоступной подоблачной высоте, высматривая своим зорким глазом хищника верную добычу, так и эти вечно досужие разбойники степей с утра до ночи пробегают из края в край свои просторные владения, оглядывая каждую их тропку и поджидая удобного случая ограбить какого-нибудь неосторожного путника или разбить запоздавший караван. Трусливые как шакалы, они однако решаются напасть только тогда, когда нет никакой возможности ожидать сопротивления. Подставлять свой лоб под пулю из-за такого вздора, как добыча, бедуин не рискнет никогда, потому что добыча – его обычное, ежедневное занятие, и он вовсе не расположен прекращать его каким-нибудь глупым кроваво-трагическим образом.

На самой дороге мы въехали в многолюдное становище черных бедуинских шатров. Мужчины были в степи, но визжащие толпы детей и женщин обсыпали нас, как дьяволы грешника, внезапно попавшего в пределы ада... Как нарочно, утомленный караван наш растянулся по дороге на целые версты. Жена моя то-и-дело спешивалась, терпя жестокие страдания, и я шел тогда рядом с нею, поручая наших лошадей адъютанту своему Якубу. А провожатые нашего багажа, испуганные наступавшею ночью, и лучше нас знакомые с нравами своих бедуинских собратьев, торопились, что было мочи, пробраться до ночи хотя бы через степь до горы и немилосердно гнали поэтому лошадей. Они были далеко впереди вместе с оберегавшим багаж кавасом и турецким урядником, когда мы с женою и Якубом неожиданно попали в шумный бедуинский муравейник, донельзя взволнованный нашим появлением.

Черные косматые ведьмы с сухими костлявыми руками и полуголые мальчишки-обезьяны назойливо лезли к нам со всех сторон, взывая скорее угрожающими, чем молящими голосами, скорее требуя, чем прося: «бакшиш, бакшиш!». Они смело хватали нас за полы одежд, за стремена седел, очевидно, не считая возможным пропустить безданно-безпошлинно через свои владения собак-франков. Поддаться малодушию в эти минуты было бы очень неразумно, и я, по примеру опытного Якуба, отвечал на этот преследовавший нас звериный лай и вой по возможности грозными взмахами нагайки. Но все-таки отделаться от этой бесчисленной сволочи было не легко, и Якуб посоветовал садиться попроворнее на коней, чтобы вырваться из хищнической стаи.

Только что мы успели на несколько сажень опередить преследовавшую нас толпу босоногих чертенят, как странное зрелище поразило меня впереди.

Наш черногорец, кавас Николай, вдруг неведомо с чего перекинул на руку ружье, висевшее за спиной, и, прилегши к шее своего коня, молнией понесся вперед.

Я окинул глазами стлавшуюся перед нами равнину и тогда только заметил, что несколько бедуинских всадников с копьями наперевес, и тоже пригнувшись к шеям своих скакунов, мчались на перерез нашим вьюкам, порядочно опередившим отставшего каваса и урядника. Несколько мгновений с замиранием сердца следили мы за этою неожиданною сценой; и урядник, и я помчались вслед за кавасом. Но отчаянная атака нашего черногорца сразу покончила дело. Бедуины, увидев подоспевающего защитника, уже наводившего на бегу ружье, и заметив за ним вооруженный резерв, стали еще быстрее забирать налево и удирать от нас в степь, где они скоро и пропали в надвигавшихся туманах вечера. После этого происшествия, взволновавшего весь наш маленький отряд, мы продолжали путь уже гораздо осторожнее. Урядник поехал впереди, черногорец охранял тыл, а вьюки потянулись в середине, предшествуя нам и Якубу. Теперь, когда ночь совсем свалилась на землю, на каждом шагу можно было ожидать какой-нибудь новой выходки окружавших нас отовсюду хищников. Все ехали наготове, с ружьями, перекинутыми на руку, зорко оглядывая дорогу, и поневоле молча. Лошади наши еле двигались от усталости и ступая в темноте нетвердой ногой по неровной почве, стали трясти до невозможности. Вокруг темнота, перед нами крутейший и длиннейший подъем на купол горы, а сил уже никаких. Мы все приуныли и упали духом, Якуб чуть ли не больше всех.

Нужно было еще пробраться через арабскую деревушку у подножия Фавора; миновать ее не было возможности. По-арабски она называется Даборриа и тоже славится, как гнездо разбойников. Христиане и евреи считают эту деревушку селением пророчицы Деборы, некогда вдохновившей на бой против Сирийцев пророка Варака. «И сошел Варак с горы Фавора и за ним 10.000 человек, и пало все ополчение Сисары от меча, не осталось никого», повествует Библия. Впрочем Дебора и Табор так близки друг к другу по звуку, что трудно решить, в память чего сложилось арабское название этого единственного Фаворского поселенья, Нас жестоко мучила жажда, и мы просили урядника провести нас к колодцу деревни; но он посоветовал лучше потерпеть до монастыря. В деревне нет хорошей воды, а главное, по его мнению, было бы совсем уже неблагоразумно привлекать к себе в такой поздний час внимание этого скверного народа. Гораздо лучше проехать потихоньку краем деревни, где мы минуем всего два-три домика и сейчас же поднимемся на гору. В этих соображениях он даже побоялся взять в деревне проводника-араба, хотя было ясно, что без туземца трудно будет найти дорогу в этих заросших густыми лесами скалах и пропастях.

С безмолвной подозрительностью и каким-то зловещим вниманием следили за нами с плоских крыш своих мазанок несколько худощавых фигур закутанных в хламиды, смутно вырезавшиеся черными истуканами на фоне темного неба. Как нарочно, тяжелые удары наших многочисленных подков о камни крутой дороги раздавались среди безмолвия затихшей деревушки, как громы труб, перед нами почти отвесною стеною, белея даже в темноте своими голыми каменными ребрами, вставали кручи Фавора, будто какая-то безнадежная, непроходимая стена, вдруг задвинувшая нам дорогу в таинственное царство...

Настоящая дорога поднимается на Фавор не особенно крутыми зигзагами, опоясывающими его скаты, но, чтобы попасть на нее, нужно было проехать насквозь всю деревушку. Наш путеводитель вздумал сократить путь и подняться прямо по кручам до ближайшего оборота дороги, чтобы только не ехать долго деревней. Но он сильно ошибся в расчёте. Лошади наши выбились из сил и с трудом одолевали даже самый обыкновенный подъем. А в темноте мы сейчас же попали на такие скользкие и гладкие утесы, по которым днем, наверное, никто не осмелился бы карабкаться.

Делать, однако, было нечего, и, раз попавшись, приходилось выбираться наверх, проклиная в душе сумасшедшего проводника. Копыта лошадей то и дело обрывались с гладких плит, но под градом немилосердных ударов нагайки они лезли из кожи, чтобы одолеть этот невозможный подъем, представлявшийся в темноте просто отвесною стеною. На каждом шагу можно было полететь вниз и я, признаюсь, не на шутку ждал этого, видя жалкие усилия наших, насквозь промокших от поту, лошаденок, растягивавшихся как змеи, прыгавших как козы, и дрожавших всеми жилками от отчаянного напряжения.

Наконец, Бог смиловался над нами, и мы попали в хаос камней, заросших большими кустами; отвесная круча кончилась, и здесь хотя можно было отлично переломать ноги лошадям, зато уже не предстояло перспективы самому полететь в пропасть. Все-таки вздохнулось как-то свободно, словно гора свалилась с плеч. Якуб и черногорец обрушились на неблагоразумного проводника с жесточайшими упреками. Он и не отговаривался, чувствуя всю сотворенную им глупость, и только суетливо рыскал направо и налево по колючим кустам, как гончая, потерявшая след. Разумеется, в этом лабиринте кустов и камней, темною ночью, он не мог увидеть ровно ничего, и мы продолжали продираться на удалую. Как нарочно, луна уже стала опаздывать, и ее еще не заметно было даже на горизонте.

В эту минуту сильный треск кустов и топот копыт вдруг остановил нас всех, как вкопанных.

Казалось, целый табун лошадей ломится к нам через лес. Сбоку нас почти нос к носу, вырос вдруг из темноты белый бедуин верхом на коне. По-видимому, он тоже продирался целиком по круче и теперь был совсем озадачен, натолкнувшись на такое многолюдство.

Он окликнул нас каким-то гортанным глухим криком; а проводник наш тем же карканьем ворона окликнул его. Бедуин объявил, что искал своих лошадей, с утра загнанных в лес и, услышав наши шаги, погнался нам наперерез, воображая, что это ломится по лесу его табунок. Врал ли он, чтобы найти какой-нибудь невинный предлог для объяснения своей не совсем уместной погони, или говорил сущую правду – это так и осталось на его бедуинской душе.

По крайней мере, черногорец наш был уверен, что разбойник-араб разогнался за нами в полной надежде на добычу и стал отпираться, когда увидел, что попался впросак, потому что в лесу не то, что в степи, и удирать назад по этим камням и кустам было бы слишком неблагоразумно от целой толпы всадников. Как бы то ни было, мы расстались с ним мирно, отделавшись только маленьким волнением крови, и даже кстати заставили любителя ночных похождений вывести нас на настоящую дорогу, что он исполнил самым добросовестными образом. Дорога оказалась всего в нескольких шагах от нас, но, конечно, мы целую ночь могли бы бродить около нее, не подозревая ее близости... Хотя и эта «исправленная», «хорошая» дорога, которой мы все так обрадовались, была в сущности гораздо более похожа на ступеньки бесконечной каменоломни, тянущейся из подземного царства на облака небесные, но тем не менее, и лошади, и всадники почувствовали себя совсем иначе, когда прекратилось, наконец, невыносимое продирание сквозь лесные чащи.

Дорога забирала все круче вверх, огибая своей белой спиралью лесистые скаты горы; по временам она висела на самом краю отвесного обрыва, и тогда целая страна лесов смутно темнела в пропастях, расступавшихся у наших ног. Красная, как пожар, луна только что начинала показываться из-за Галилейских гор и чуть-чуть только стала серебрить верхушки этих потонувших глубоко внизу лесных дебрей.

Лошади водили своими потными боками, как кузнечными мехами, хотя шли теперь ровным, важистым шагом, медленно одолевая длинный подъем.

На душе было тяжело от непосильных напряжений, усталости и раздражающей темноты. Лес тянулся без конца, дорога извивалась все круче и труднее, пропасти провожали нас все чернее и глубже. Казалось, мы уж целый век странствуем в этих заколдованных дебрях и целый век еще не выберемся из них. В довершение всего, какой-то непонятный, жалобный вой уже давно щемил мою душу, надрывая ее необъяснимою тоской. Казалось, все эти лесные пропасти, все эти горные кручи затянули нескончаемую похоронную песнь. Она начиналась где-то далеко и глубоко, будто на дне могилы чуть слышно и потом поднималась, разрасталась, разливалась по темным безднам несмолкаемыми унылыми аккордами, будто сама темная ночь посылала небу свои горькие укоризны. Лесные дебри и каменные скалы разносили отклики этих раздирающих душу стенаний ночи далеко по безмолвной пустыне. Словно все мертвецы протекших веков вылезли из черной утробы земной и собрались теперь там, в глубине лесных пропастей, оглашая спящий мир стонами своих бессильных жалоб и своими детскими рыданиями. Это выли бесчисленные стаи шакалов, которыми кишмя кишат местные овраги Фавора.

Первый раз в жизни довелось мне слышать такой бесконечно длинный звериный концерт, – во всей буквальности concert monstre. Выло ли это бесприютное зверье от голода или встречало торжественным гимном своим восходившую луну, тайна эта осталась погребенною в глухих пропастях Фавора.

***

На самом верху горы мы опять потеряли дорогу. Она забралась теперь в темную глушь леса и перестала белеть своими известковыми камнями. Опять мы очутились в чаще цепляющихся и хлестающих ветвей и непроходимых кустов, переплетающих лошадям ноги.

Якуб и черногорец громко бранились со смущенным проводником, который уверял нерешительным голосом, что сейчас выберемся к монастырю. Между тем среди кустов начинают попадаться все чаще и чаще груды камней. Мы окружены целым хаосом развалин. Луна уже выплыла наравне с вершиною горы и теперь освещает как-то сбоку, будто тайком, обломки разрушенных зданий и упавшие древние стены. Целый мертвый город прячется на пустынном темени Фавора, в чаще его глухих лесов. История остановилась и застыла там уже который век.

Какой это город – не разгадаешь теперь. На Фаворе стояла когда-то римская крепость Адриана и еще раньше твердыня Маккавеев, стояло и укрепление крестоносцев, тщетно боровшихся здесь с победоносным Саладином. Все эти имена, все эти века и народы оставили, конечно, свои вклады на вершине исторической горы.

Фантастической декорацией из какой-нибудь волшебной оперы смотрели при странном освещении луны белые развалины загадочного мертвого города, давно, уже густо заросшего деревьями.

Усталые лошади то и дело спотыкались на их камни, коварно приодетые цветами и травой.

Вот промелькнули мимолетным могильным привидением и исчезли в туманах ночи каменные мертвецы. Опять черный лес кругом нас. Месяц только чуть серебрит его верхушки и делает еще таинственнее его таинственно-искрящуюся темноту. Сил не хватает ни у людей, ни у лошадей, и все гора, все подъем! Когда же конец, Господи! Не на облака же небесные взбираемся мы в самом деле.

***

Вдруг белая гладкая скала стала смутно вырезаться перед нами, заслоняя горизонт. Расступается понемножку узкая лесная дорожка. Через минуту скала обратилась в крепостную стену с узкими бойницами. Большие, плотно запертые ворота ясно обозначались в этой стене.

Господи! неужели ж приехали? Не уже ли ж наконец монастырь? Не веря глазам, безмолвно спрашиваешь сам себя. А проводник-араб уже поспешно спрыгивает с седла и поднимает чугунный молот, висящий на цепи у ворот.

– Приехали? спрашивает, словно очнувшись, жена, и тоже кажется, не верит. Никто не отвечает, все полны безмолвною радостью наступившего наконец конца этого бесконечного странствования.

Тяжелые удары молота раздаются, как небесные громы, среди безмолвия леса.

– А ну как не пустят? малодушно думается мне, и припоминаются разные строгие уставы монастырей, не открывающих своих ворот в поздний час ночи.

Наконец зашлепали по камням чьи-то неспешные шаги, зазвенели ключи. Кто-то сдержанно и сомнительно окликнул нас по-арабски, не подходя к воротам. Якуб и араб очень самоуверенно и очень громко приказывали отворить, сообщая про нас какую-то эффектную легенду, которую Якуб лукаво пускал во всех необходимых случаях, и которой искренно верил проводник-араб.

Происходила настоящая сцена из Вальтер-Скоттовского романа, где какой-нибудь переодетый владелец замка со своею утомленною леди, преследуемый врагами, стучится в негостеприимные ворота уединенного аббатства.

В моем болезненно сдавленном сердце все распахнулось настежь и засверкало лучами солнца, когда, после тюремного грома задвижек и ключей, отворились наконец, тяжело скрипя, массивные полотнища ворот, и красные огоньки монастырских келий приветливо замигали нам навстречу с высоты своих террас. Мы торопливо спешились в нижнем дворике и повели измученную жену вверх по лесенкам и переходам вслед за руководившим нас отцом-привратником.

Игумен был еще в церкви, где кончалась длинная всенощная; но нас и без него приютили очень радушно в ярко освещенной комнате, уютно обставленной диванами.

Игумен явился очень скоро; добродушный старичок принял самое живое участие в моей жене. Хотя она крепилась всячески, ни за что не хотела ложиться, заставляла себя говорить и улыбаться, старик сразу догадался, что она больна не на шутку. Он хлопотал о ней с трогательной заботливостью и несколько раз сам бегал на кухню то заказать куриный суп, то вскипятить горячего молока.

Отлично накормил нас добрый игумен и супом, и пловом, и кислым молоком. Мы просидели с ним часа два за самоварчиком и за ужином, болтая о том, о сем. Он говорил по-русски не особенно хорошо, но все-таки понятно. Бутылка вкусного, хотя и самодельного Фаворского вина оживляла нашу беседу. Нам сделалось так хорошо в этом уютном уголку, кругом охваченном лесными безднами и пустынями бедуинов, что хотелось понежиться здесь денька два, отдохнуть от тряски и переварить в мирном покое монастырского уединения слишком быстро чередовавшиеся впечатления пути, подготовляя силы к новым трудам, новым впечатлениям.

Игумен тут только наместник. Настоятелем монастыря считается архиепископ Фаворский Спиридоний, постоянно живущий в Иерусалиме, как член тамошней патриархии. Раза два в год является он в монастырь отслужить обедню в великие праздники. Великим постом в Фаворе собирается множество поклонников из простонородья, все почти русские; все помещения монастырские бывают набиты битком, «а из благородных господ очень мало бывает», конфузливо добавил игумен. Был у них не очень давно великий князь Николай, брат покойного Белого Царя. Большая была встреча, большое торжество. Патриарх приезжал и много епископов, четыре паши его встречали. Теперь у турок политика – любезничать с русскими, услуживать им во всем. А прежде смотрели очень косо. Турки вообще не любят впускать в Палестину к святым местам ни русских, ни французов, никого из Европы; они только грекам одним доверяют, потому что греки свои, не опасны ничем. Прежде французы очень много захватили, даже у греков многое поотняли, а теперь совсем другое! Теперь им нет ходу; на Фаворе то же самое. Все что поважнее, отдали в руки грекам.

Мы с женою настолько ободрились ужином, что вышли побродить по высокой террасе монастырского замка. Полная луна уже сияла во всей торжественности на вершине безоблачного небесного свода и заливала его голубые бездны своим волшебным светом, мягким и нежным как елей. Темные лесные пропасти, глубоко внизу, и далекие горные дали, тоже тонули в этом море серебристого света, из которого скалистая макушка Фавора, где мы стояли, со своими деревьями и развалинами, выплывала словно какой-то одинокий сказочный остров. Казалось, вся девственная красота опочившей земли раскрыла теперь свои молчаливые объятия навстречу лившимся с неба лучистым потокам и, как некогда на глазах Христовых апостолов, земное таинственно преображалось в небесное.

«Господи! добро здесь нам быти!» без слов готова была повторить растроганная душа впечатления восхищенного ученика Иисусова.

На далеко кругом видны были нам, с высоты, отступавшая в даль смутными признаками, полчища окрестных гор. Глаз скорее чуял их, чем различал в тумане чередующихся голубых и серебряных волн.

А сейчас у наших ног, отвесным обрывом, проваливалась, обложенная камнем, глубокая черная впадина... Это громадная цистерна для воды, теперь уже сухая, устроенная на случай осады, еще за несколько веков до Рождества Христова, когда на вершине Фавора стоял город египетских Птоломеев и сирийских Антиохов.

***

Утром в 5 часов я был уже у обедни в нижней церкви монастыря. Жену я упросил не вставать так рано, и она подошла только к концу. Новая церковь устроена недавно на месте древнего храма императрицы Елены. Одна из стен алтаря и дорогой мозаиковый пол уцелели от византайской постройки. Три ниши в этой стене IV века изображают те три сени, которые апостол Петр желал построить на месте Преображения Господня. «Аще хощеши, сотворим здесь три сени: Тебе едину, и Моисееви едину, и едину Илии».

Эти алтарные ниши действительно посвящены Спасителю, Моисею и Илье пророку. Храм украшен довольно богатыми иконами, почти все приношениями русских. Образ Преображения Господня – подарок покойной Императрицы Марии Александровны. Главный престол занимает то самое место, где, по преданию, совершилось Преображение Господне. Трилюбимых апостола были около Христа, в тех местах, где устроены теперь ниши. Остальные девять апостолов, по преданию, оставались у подошвы горы в нынешней деревне Табория. Игумен совершал служение в довольно затрапезных одеждах, и весь клир его был порядочно обношен. Крикливые, грубые напевы драли ухо. Все иноки смотрели какими-то сонными. В греческую службу они вмешивали для нас некоторые русские молитвы и вообще старались показать нам особенное внимание. По окончании службы к нам подошло несколько монахов и стали, хотя не без труда, беседовать по-русски. Один из них оказался румын. Он очень добивался узнать от нас, действительно ли король Карл отменил во всей Валахии православную веру и везде теперь вводит лютеранство.

Мы осмотрели обширные помещения для богомольцев в новых постройках монастыря и отправились оттуда в латинский монастырь в нескольких шагах от греческого. Единственного брата францисканца, пребывающего теперь в монастыре, мы захватили за работой среди прекрасных виноградных и табачных плантаций. Святой отец – родом из Италии, но говорит, хотя и грубо, по-французски. Он слезно жаловался нам на плохой предстоящий урожай вина, единственного утешения инока в этой безотрадной пустыне. Другой брат итальянец, товарищ его, отлучился в Назарет, и он теперь один хозяйничает в монастыре. Прихода у них нет, католиков кругом ни одного, поневоле приходится возиться целые дни в саду. С греческим собратом они живут, мирно, по-соседски, делят вместе скуку и оказывают взаимные услуги. Брат францисканец пригласил нас в большую прохладную залу, установленную диванами, увешанную картинами и портретами. Туда принес он нам маленькие стаканчики с водкой, от которой мы отказались, и чашки арабского кофе, который мы выпили с великим удовольствием. Он показал нам и свою латинскую церковь, но она не заключает в себе ничего интересного. Нас гораздо более интересовали древние развалины, которые удобнее всего посетить из латинского монастыря. Тут их целый город. Все плоское темя горы Фавора усеяно этими обломками. Тут перемешаны остатки всевозможных столетий, всевозможных народов: и библейская твердыня, из которой Варак выводил свои ополчения против Сисары, и город сирийского Антиоха, и осадный замок, где восставшие иудеи бились против римских легионов Becпасиана, и крепость крестоносцев-королей, погребенная под сарацинскою крепостью Малек-Аделя.

При Елене, при Юстиниане, при крестоносцах – здесь уже были христианские монастыри и храмы. Теперешние монастыри – уже 4-го поколения. Среди развалин мы наткнулись на прекрасно сохранившиеся арки одного из таких храмов. Но какого он времени – об этом бесплодно спорят археологи. Есть и другие хорошо уцелевшие остатки: дворцов, ворот, башен и стен с проходами и сводами. В них можно рыться с интересом целые месяцы... Кроме этих развалин города, несколько ниже, кругом всей горы, видны заросшие лесом осыпи сплошной крепостной стены, некогда опоясывавшей вершину Фавора. Муравьев не заставший на Фаворе никакого жилья, ни монастыря, ни часовни, еще мог насчитать в этой стене семь ворот, которыми проходили внутрь древнего подоблачного города, разрушенного императором Адрианом. При Муравьеве богомольцы из Назарета и Галилеи собирались на Фавор накануне праздника Преображения и проводили всю ночь под открытым небом, в молитвах и пении, как проводится теперь канун Вознесения на горе Масличной.

***

С кровли греческого монастыря открывается необыкновенно широкая панорама на Палестину и Галилею. На юг видны не только Ефраимовы горы, но даже далекие Иудейские, окружающие Иерусалим и Иерихон. До горы Кармил, замыкающей собою горизонты запада и заслоняющей Средиземное море, словно рукой подать. Белые домики Назарета и Сафета видны ясно, как с высоты птичьего полета. А на северо-восток, кажется, у самой подошвы лесистого Фавора, ласковым голубым глазом глядит мирно дремлющее прозрачное зеркало Тивериадского моря, да светлой ленточкой прорезает пустынные холмы бегущий с далекого Ливана Иордан.

Сам Ливан чудится каким-то бесплотным видением, громадный даже в своей дали, вес сотканный из серебрящихся снегов и знойно-голубых туманов.

Одаренные образками, четками и всякими обычными воспоминаниями святых мест, мы выезжаем, отдохнувшие духом и телом, сквозь те же крепостные ворота монастыря. Игумен и братия провожают нас за эти ворота с трогательною задушевностью, с громкими пожеланиями всего доброго.

VII. Тивериада

Источники Хан-Туджара. – Котловина Тивериадского моря. – Равнина Карн-Гаттин. – Тивериада Иродовых времен. – В греческой обители. – Доктор Купа. – Отплытие в море.

Спуск с Фавора гораздо легче, чем подъем, потому что мы теперь спускаемся по хорошо разработанной Назаретской дороге, а не по диким кручам, на которые попали вчера ночью. Дорога все время вьется улиткой вокруг горы, в тени лесов, над глубокими лесными пропастями. Мы досыта любуемся прекрасными видами открывающимися у наших ног. Под самою горою, в тени старых смоковниц, бедуины разбили свои черные шатры. Желтые овцы, длинноухие козы, черные быки, уже почуявшие наступление полуденного зноя, стадами облегли эти палатки, теснясь под прохладу деревьев.

Местность все время идет под гору, хотя Фавор уже давно кончился. Галилея с этой стороны, древняя Перея, с другой, чередующимися ступенями больших холмов со всех сторон сходят к глубокой водной впадине Тивериадского моря.

На одном из холмов, соседних с Фавором, высятся развалины какой-то неведомой «калы»; против нее, на другом холме, другие развалины. Скорее всего, это остатки замков, которые во времена крестоносцев оберегали всходы на Фавор и доступ к Тивериадскому морю. У подошвы этих холмов обильный источник Хан-Туджар. Здесь обычная стоянка караванов и путешественников. Каждую пятницу сюда изстари съезжаются для меновой торговли соседние племена бедуинов, купцы Назарета и Тивериады, и у пустынного ключа разгорается шумный базар.

Мы тоже захватили в соседстве с Хан-Туджаром отдыхающий караван. Целое становище разгруженных верблюдов, с их оригинальными громоздкими седлами, торчащими между лохматых горбов, заполонило зеленую поляну. Каким-то разумным человеческим взглядом, полным безмолвной укоризны и безропотного терпения, глядят на человека эти неподвижно лежащие на своих мозолистых коленках, будто загадочные сфинксы Египта, уродливые, ветхозаветные чудовища, носившие на своих горбах Авраама и Иакова, а теперь созерцающие локомотивы и пароходы дерзких современных сынов Иафета.

Круглый войлочный шатер караван-баши, обваленный со всех сторон ящиками, полон едящего и пьющего народу. Это везут транспорт апельсинов из Яффы в Дамаск, где их гораздо меньше и где они гораздо дороже.

Немного подальше расположился другой, еще более оригинальный караван, которого соседство, кажется, ни мало не беспокоит Яффских торговцев. Это дружина молодцеватых черкесских всадников в бурках и бешметах, вооруженных до зубов ружьями, пистолетами, кинжалами. Они гонят табун своих бойких горных коньков в Иерусалим на ярмарку и тоже остановились отдохнуть у неизбежного Хан-Туджара. Тут кругом поселены наши кавказские черкесы, выселившиеся после Севастопольской войны, и нельзя сказать, чтобы их галилейские единоверцы были особенно довольны этим разбойничьим соседством, гораздо более опасным, чем трусливые бедуинские шайки.

***

Вся береговая страна вокруг Тивериадского моря, как и страна вокруг Мертвого моря, носит на себе ясные следы вулканической деятельности. Мы то и дело спускаемся в глубокие провалы, круглые, как чаши, и выбираемся из них. В почве этих провалов уже попадается черный базальт, которым так богата за-иорданская пустыня.

Убийственно долго не видишь моря, хотя и знаешь, что оно не может быть далеко. Оно словно в землю ушло от нас, как уходят в землю все эти нас окружающие, круглые котловины. Жена моя изнемогает от боли и от невыносимого жару, который может сравниться разве с жаром Иерихонской долины и берегов Мертвого моря. Мы точно лезем на дно какой-то гигантской паровой ванны. Воздух спирается неподвижно и чуть не обжигает вас в этой глубокой впадине, опустившейся на 208 метров ниже поверхности океана. Немудрено, что там внизу, у берегов озера, находят воду горячую как кипяток и издревле устраивают там лечебные минеральные бани. Вот и озеро-море засияло внизу своей голубой скатертью. А города все же не видно! На Фаворе нам назначили езды 4 1/4 часа, но вот уже 6 часов, как мы мучаемся на седле, а еще не видим цели своей.

Наконец, глубоко и далеко под нашими ногами, на самом дне громадной котловины, налитой водами Иордана, ярко вырезались на голубом фоне моря желтовато-белые плоскокрышие домики; зубчатые башни и живописно разбросанные букеты пальм когда-то знаменитого Иродова города.

С этими пальмами и стенами Тивериада смотрела настоящим городком африканского побережья, какою-нибудь сторожевою крепостцею Алжира или Туниса. Да и жара к тому же чисто африканская! Теперь Тивериадское море стелется перед нами во всем своем великолепии, видное из одного края в другой. Его прозрачное голубое зеркало покоится как в драгоценной оправе, в своих облитых солнцем светло-зеленых холмах, мягкими цветущими скатами отовсюду спускающихся к нему с нашей стороны; а за неясно синими скалами его дальних берегов поднимается еще воздушнее и нежнее, чем мы видели его с высот Фавора, сотканный из сверканья снегов и из туманов дали исполинский шатер большого Эрмона, вечно покрытого льдами кормильца Иордана. Несмотря на отделяющее его расстояние, он еще головой превышает все ближайшие горы и делается невольным центром пейзажа.

Ни один белый парус не нарушает сонного однообразия и сонной неподвижности евангельского моря, и вся страна кажется мирно дремлющей над этою дремотой, скованной гладью вод.

***

Мы теперь пробираемся по покатой и холмистой равнине Карн-Гаттин, где свершилась судьба христианских королей Иерусалима. На этой равнине, под стенами когда-то неприступной Тивериады, Саладин в жестокой битве истребил полчища крестоносцев и взял в плен несчастного христианского короля – Гвидо Лузиньяна. Собственною рукою Саладин отрубил голову плененному гроссмейстеру знаменитого ордена храмовников, в наказание за его клятвопреступления; рыцари были проданы в рабство на базарах Дамаска и Алеппо, иоанниты и тамплиеры, заклятые враги ислама, преданы почти поголовной смерти, и едва возрожденная злополучная Палестина, не дожив даже одного века своего христианского торжества под христианскими королями, опять попала под ярмо победоносного ислама.

Крепостные ограды и башни Тивериады кажутся грозными и живописными только издали. Вблизи же они еле держатся, и, кажется, рассыпятся от первого толчка. Даже башни цитадели, защищающей северные подступы к городу, уцелевшие лучше других, расколоты и растреснуты в разных направлениях. Это следы землетрясения, разрушившего город 50 лет тому назад. Теперь Тивериада городок совсем без значения. Тесные, грязные улички его полны теснящегося грязного народа; большею частью это все евреи. Даже арабское население Тивериады глубоко проникнуто еврейским типом. Несомненно, что это те же евреи, только принявшие ислам в годины средневековых гонений мусульманства.

Из-под грязных и оборванных одежд вас поражает замечательная красота лица и непостижимая в этой знойной местности белизна кожи здешних евреев. Раса тут победила и климат, и житейские обстоятельства.

Тивериада во все времена была излюбленным центром еврейства. В истории евреев она играла очень важную роль, в роковые ее моменты, когда разрушение Иерусалима и других многовековых очагов еврейского духа вынуждало евреев создавать новый оплот для борьбы против враждебных им исторических стихий.

Город Тивериада современник Христу. Ирод Антипа построил его в честь императора Тиверия, когда Назаретский Учитель уже разносил свою кроткую Проповедь по тихим берегам Галилейского озера. Тогда эта новая столица Галилеи, заменившая собою Сепфор, блистала дворцами, фонтанами, ипподромами и всею обычною роскошью языческого Рима. Христос не любил этого города, населенного всяким сбродом, пригнанным силою из разных стран. Евангелие почти не упоминает его, хотя так часто говорит о Капернауме, Генисарете, Вифсаиде и других менее важных городках галилейского побережья.

Когда Тит разрушил Иерусалим, Тивериада стала своего рода столицею всего еврейства. Она добровольно отворила ворота легионам Веспасиана и поэтому была пощажена победителями. В нее перевели потом Синедрион, и в ней скоро развились школы талмудистов, неутомимо боровшиеся с возникавшим христианством. В Тивериаде была составлена священная для евреев Мишна, их второй закон после книг Моисеевых. В Тивериаде же появилась и Гемара, – иерусалимский Талмуд. Немудрено, что до сих пор еврейство так цепко угнездилось в Тивериаде. Немудрено, что и окрестности Тивериады до сих пор сохраняют в себе памятники известных еврейских вероучителей – Маймонида, Раби-Ами, Раби-Ахе, Раби-Акиба. Путешественник может посетить их, поднявшись на гору от теплых ключей, на юге города, в ближайшем соседстве с когда-то бывшим здесь кварталом римлян. Пришлось проехать вдоль всего городка, растянувшегося по берегу с севера на юг, пока мы добрались до греческого монастыря. Мы заехали сначала в латинский монастырь на северном конце Тивериады, но там уже раньше нас нашли приют наши знакомые итальянцы, почти везде попадавшиеся нам на пути. Латинский и греческий монастыри оспаривают друг у друга, как это водится почти во всех святых местах Палестины, единственное самаритянское право на привлечение богомольцев. И тот, и другой утверждают, что чудесный улов рыбы, ужаснувший апостола Петра, о котором рассказывает Евангелие, произошел нигде более, как на месте, ныне занимаемом счастливым монастырем.

Греческая обитель только возникает и еще совсем не устроена, in statu nascenti, как говорится в химии. Теснота, бедность, разрушенье кругом. Все это место только недавно куплено у евреев. Среди обломков уцелели развалины древней иудейской синагоги, которую теперь обращают в церковь во имя св. апостола Петра. Латинский монастырь, понятно, тоже посвящен св. Петру. Несокрушимые циклопические своды подземной церкви невольно заставляют верить, что эта синагога действительно еще библейских времен; предание говорит, что в этой синагоге Христос-отрок учился священному писанию, и что в ней семьдесят толковников переводили Библию.

Новая церковь строится наверху, над древними сводами, на счет скудных жертвований богомольцев, без всякой помощи патриархии; пока же временная церковь устроена в этих подземных сводах. Бедная ситцевая занавеска, повешенная в одной из тяжелых арок, заменяет собою иконостас, а за нею тесный алтарь с таким же бедным, почти совсем обнаженным престолом. Делается стыдно, что православие, насчитывающее уже сотни миллионов своих сынов, бессильно поддержать посильными приношениями даже эти немногие евангельские святыни. Другая крошечная церковь, тоже временная, помещается в старой башне, когда-то защищавшей эту часть города и теперь включенной во владение монастыря.

Добродушный старец, игумен монастыря, «нареченный епископ Тивериады», был совсем смущен нашим прибытием, потому что единственная свободная комната его несуществующей еще обители – была как нарочно занята доктором Купа, приехавшим из Александры попользоваться теплыми серными ключами Тивериады.

В маленькой проходной комнатке, заменявшей переднюю и буфет, приютилась кое-как наша русская старушка, мать Ангелика, кроткая и услужливая сестра милосердая, почему-то особенно полюбившая Тивериаду и отдавшая на устройство новой обители свой последний маленький капиталец. Она помогает настоятелю хозяйничать и принимать богомольцев. За первою комнаткой крошечная келейка самого «нареченного епископа». В ней едва помещается кровать под пологом, шкафчик и стол. Волей-неволей пришлось изгнать епископа из его тесного помещенья. Жена разболелась окончательно и слегла в постель. Мы боялись, что придется надолго оставаться в Тивериаде. Тем досаднее была вся эта теснота и неустройство. И оставаться нельзя, потому что бедному епископу головы негде приткнуть, и ехать невозможно.

Добрейшая мать Ангелика много облегчила страданья моей жены своим ласковым и опытным уходом. Общими усилиями они вдвоем приняли кое-как необходимые меры в то время, как я ожидал пробуждения доктора не приказавшего себя будить. Мать Ангелика напоила нас и кофейком, и чайком, и водою с вареньем; молока не оказалось, потому что обитель еще не в силах была завести корову. Наскоро поев кое-чего из своей дорожкой провизии, мы просили приготовить нам хотя бы к вечеру горячий ужин. Жара стоила мучительная, и в тесных низеньких комнатках, хотя и укрытых от солнца, духота была невыразимая. Не знал, куда деваться и что сотворить из себя.

Доктор Купа оказался добрым и образованным человеком. Он учился медицине в Париже и свободно говорил по-французски. Освидетельствовав жену он предложил ей сейчас же взять теплую ванну в серных источниках, а потом лежать неподвижно до самого утра. Действие по его словам чрезвычайно полезное и она сейчас же почувствует себя гораздо лучше. Вместо грязной и через-чур горячей общей бани доктор обязательно предложил свою купальню, кажется единственную во всем заведении. По моей просьбе он уступил нам и свою комнату, а сам перебрался на двор в нарочно разбитую палатку, где ему повесили походный гамак.

Все это отлично устроило нас и было тем отраднее, что явилось совсем неожиданно.

Гостеприимный хозяин наш радовался этой удаче, кажется, еще более нас. Он говорил, хотя и с ошибками, по-русски, и я разговорился с ним.

– А что, святой отец, успею я съездить на лодке в Капернаум и Генисарет? спросил я его, когда мы втроем с доктором беседовали на галерее. – Сколько тут часов езды?

– Да как вам сказать, разно бывает... какая погода, какие гребцы, и лодка какая... отвечал нерешительно епископ. Под парусом недолго... ведь вон он виден отсюда, Капернаум-то... Теперь он Тел-Гум называется, а не Капернаум.

– Да вы же, наверное, были там. Не помните, сколько часов ходили?

– Был, был один раз... только давно... там смотреть-то нечего, каменья одни. В 9-ть часов утра, кажется, мы отправились, тоже из России господа были, просили меня проводить... А в 3, не-то в 2 часа назад вернулись... кажется, что так. Часов 5-ть нужно в оба конца... А когда и больше.... Неравно...

– Теперь 4 часа; стало быть, к 9-ти часам вечера я еще могу вернуться, к своему ужину. Лодочники тут надежный народ, бояться нечего?..

– Ну, не скажу вам этого. Народ тут худой, обманщик и вор. Коли ехать, так берите с собою своих людей, а уж оружие непременно. На той стороне всегда опасно: бедуины разбойничают. Трава густая, камни, кусты – засядут там и ждут... Его там не увидишь. А он выстрелит, либо веревку на шею, да и потащит, куда ему нужно.

Я сообщил по-французски доктору Купа о своем намерении ехать сейчас в Капернаум и убедительно просил его не оставлять жены, пока я возвращусь.

– Бoжe вас избави! с комическим ужасом возопил доктор. Проклянете и себя, и весь мир, если пойдете. Не слушайте здесь никого, все врут. Ручаюсь вам головою, что раньше завтрашнего утра не вернетесь. Всю ночь будете плыть. Измучаетесь ужасно, а увидеть – ровно ничего не увидите, потому что там нет ровно ничего. Берег как и здесь, а на берегу камни, вот вам и Капернаум весь. Я испытал это удовольствие и никому не желаю повторить его.

Меня, однако, непобедимо подмывало посетить все евангельские места Галилейского моря. Быть в Тивериаде, пройти целую пустыню, чтобы достигнуть этого Христова моря, и вдруг не увидеть Генисарета и Капернаума. Мне казалось это и глупо, и просто стыдно. Доктор, наверное, прозаический материалист, сердцу которого недоступны неуловимые поэтические впечатления былого; тени истории – для него пустая греза, и в тихом ночном плавании по водам, освященным памятью Христа, он, конечно, видит одно только бесполезное утомление. С какой стати я буду слушать его? Призвали арабов-лодочников, призвали Якуба и турецкого стражника. Арабы уверенно и единогласно объявили, что через 5-ть часов мы будем назад в Тивериаду. Только нужно прибавить гребцов, чтобы идти скорее. А потому нужно прибавить, конечно, и денег.

Я посмотрел вдаль, через море. Тель-Гум казался всего верстах в 10-ти. И сомневаться нельзя, что часа через два-три мы будем там...

VIII. Генисаретское озеро

Страх арабов к Тивериадскому морю, – Деревня Магдала. – Пещеры Кала-Маана. – Генисаретская долина. – Хан-Миние, Евангельская Вифсаида. – Грёзы наяву – Евангельские воспоминания. – Развалины Капернаума – Лучшая полночь среди Генисаретского озера. – Возвращение в Тивериаду.

Как только мы двинулись, я уже понял, что раcсчеты мои на скорое возвращение были напрасны... Лодка шла чрезвычайно тяжело, и парус, надуваемый легким противным ветром, скорее задерживал, чем ускорял ход. Гребцы мои вовсе и не думали плыть прямо через озеро к Тель-Гуму. Они относятся к этому озеру-морю с суеверным страхом и никогда не отваживаются выплывать на его середину... Из ущелий окружающих гор вырываются иногда такие неожиданные порывы ветра, что смельчаки, рисковавшие отправляться в открытую воду, нередко перевертывались дном к верху. Поэтому Тивериадские рыбаки оставляют в совершенном покое большую часть озера и ловят свою рыбу только у берегов. Поэтому же озеро кажется издали совсем пустынным... А между тем в дни еврейского царства, при римлянах, на Тивериадском море плавали целые флотилии и даже велись морские битвы. Мои матросы тоже избрали эту благую часть и не решались удаляться от берегов. Хотя медленное описывание лодкой всех контуров берега сулило мне впереди очень долгое путешествие, но с другой стороны давало возможность познакомиться со всеми живописными уголками этого интересного побережья.

Прелестные пейзажи проплывали один за одним перед моими глазами, чередуясь как стекла незаметно передвигаемой панорамы... Я, не торопясь, любовался ими, полулежа в тихо качавшейся лодке... Ярко зеленые, цветущие долинки, влажные и сочные, полные одичавших садов, густо заросших высокою травою, то и дело сбегали к низменному берегу, в промежутках холмов и, казалось, венчали красавца-озеро, будто подруги, свадебными венками, пушистыми букетами розовых олеандров и каких-то незнакомых мне белых цветов... Эти, защищенные отовсюду, природные теплицы орошаются множеством мелких ручьев, и влага их, спёртая в жарких ущельях, гонит из почвы цветы, деревья и травы тропической роскоши. Вода здешних источников солона и горяча; сейчас чувствуется соседство вулканической силы на дне этой глубокой впадины земли. В руках предприимчивых и опытных садоводов берега эти могли бы обратиться в одну сплошную естественную оранжерею самых нежных и драгоценных растений юга. Немного не доезжая древней Магдалы, между нею и долиною Сур-Сук, где стоить заброшенная теперь мельница для сахарного тростника, грозные скалистые обрывы совершенно неожиданно придвигаются к голубым водам Галилейского озера, вместо зеленых холмов и цветущих долинок...

– Кала-Маан! – радостно оскалив свои белые зубы, крикнул мне старший гребец, которого круглое, будто салом налитое, лицо было подернуто каким-то дымчатым флёром...

В отвесных изломах Кала-Маана ясно чернели на недоступной высоте окна, двери и лесенки какого-то пещерного жилища, настоящего замка волшебных духов.

Тут была крепость в старину, разбойники страшные жили, никому их взять было нельзя! – поспешил объяснить мне Якуб, уже давно расспрашивавший что-то по-арабски гребцов. А теперь здесь зверь поселился, барс белый... большой такой... чуть не с лошадь ростом... Каждый день баранов режет да жеребят... И прямо на человека идет, не боится ничего... Уж арабы от него разбегаться стали... жить нельзя... Два года их так мучает...

Один из гребцов перебил его и сталь что-то горячо рассказывать, сверкая глазами и указывая рукою на берег.

– Вон видите, еще скалы есть такие же, еще гора большая! – сообщил мне Якуб с такою самоуверенною важностью, как будто он сам давным-давно знал все эти подробности, и сам даже устроил их. – Там уж пойдет Вади-Гамам... Там тоже крепость и пещеры... Тоже разбойники жили... А теперь барс никого туда не пускает. То там прячется, то здесь... И угадать нельзя... Теперь тут его царство!

– Спросите-ка гребцов, отчего же арабы не охотятся на него, отчего не убьют? – обратился я к нему.

Якуб перебросился несколькими словами с гребцом и сказал:

– Говорит, боятся очень. Охотников таких у них нет. Зверь уж очень страшный. Большого быка в зубах уносит... Лучше, говорят, самим уйти, чем с таким воевать. Две деревни через него совсем опустели... – Скалы Вади-Гамама стали понемножку выдвигаться из-за ближних гор, издали можно было действительно заметить черные дырья пещерных окон и входов... Я предложил гребцам через Якуба пристать к берегу и выйти на полчаса, чтобы пробраться к Вади-Гамаму и хорошенько осмотреть развалины. Но они испуганно и сердито замахали головами.

–Как можно! Нельзя, нельзя! Время к вечеру, и зверь может как раз выйти! – объявили они Якубу.

Напрасно я уверял их, что нас много, что никакой зверь не посмеет напасть на такую толпу, и что с нашим оружием мы во всяком случае без труда убили бы его.

Ужас арабов перед белым барсом оказался непобедим. Я думаю, если бы они вышли на берег и действительно увидели барса, то побросали бы со страху оружие и сами отдались ему в зубы.

***

Медждель – это Евангельская Магдала, родина Марии, прозванной Магдалиною, того верного и страстного друга Христа, которая не покидала Его даже у Гроба и из которой, по выражению Евангельскому, «вышли семь бесов»; теперь это жалкая кучка глиняных хижин, скорее похожих на бобровые шалаши, чем на жилища человека. Крошечная мечет да одинокая, печально склонившаяся, пальма возвышаются, как сторожевые маяки, среди этой смиренно прилегшей к земле, забившейся в высокую траву, бедной деревушки. В стороне от нее древняя магометанская гробница, осененная еще более древним сикимором.

За Меджделем горы отступают далеко от берега, и широкая низменная равнина, орошаемая теплыми ручьями, заросшая травами и кустарником, опоясывает северо-западный угол озера. Это славная когда-то своим плодородием Генисаретская долина, давшая имя всему озеру. Теперь она одичала и запустела, и ни одного селенья не сохранилось на ней. Немного севернее Генисаретской низины виднеется на берегу местечко Хан-Миние. Через него проходит большая дорога из Акры в Дамаск. Белые камни развалившихся домов и фонтанов еще служат безмолвными памятниками давно протекшей здесь истории. Это Вифсаида Евангельских времен, из рыбарей которой Христос призвал своих первых апостолов. «Грядите по мне, и сотворю вы ловца человеком!» сказал этим бесхитростным ловцам рыб Учитель мира.

***

А Тель-Гума все-таки не видать, и на досадные вопросы мои смущенные гребцы уже стараются не отвечать.

Берег за Вифсаидой делается гораздо пустыннее. Желтая погорелая трава перемешана с такими же серо-желтыми камнями, и только кое-где тощие кустики разнообразят эту скучную и скудную низину. Тут уж настоящий северный берег Галилейского моря, гнездо бедуинских кочевников. Мертвящая рука ислама легла тут всею тяжестью варвара-победителя на когда-то цветущие городки и плодоносные поля старой Галилеи и сравняла с землею многочисленные христианские святыни, расцветшие было здесь в короткий век Иерусалимских королей-крестоносцев. В дни Христа эти опустелые берега кишели селеньями и садами.

***

Лодка наша стала забирать в открытую воду. Четыре здоровенные и привычные гребца, мускулистые голые руки которых казались вылитыми из темной бронзы, выбивались из последних сил; уже 5-ть часов сряду они борются без отдыха с противным ветром, который словно нарочно поджидает их при каждом повороте и не думает стихать даже с наступлением ночи. Я понял теперь, почему Тивериадские рыбаки так боятся этого предательского моря и не осмеиваются переплывать его напрямик. Евангельский рассказ тоже сохранил нам память о бурях на Генисаретском озере и о страхе рыбаков-апостолов.

Я совершенно потерял надежду когда-нибудь добраться до развалин Капернаума. Голод разбирал меня, и усталость заставляла себя чувствовать теперь с особенною силою. Как нарочно, мы не захватили с собою ни бутылки вина, ни куска хлеба. Гребцы по крайней мере пили чуть солоноватую воду озера, а я не решался и на это. Дремота одолевала меня, а тяжелые удары с усилием поднимавшихся весел, двигавшие ничтожными толчками грузное судно наше и немилосердно качавшие его то вправо, то влево – вызывали легкое головокружение, напоминавшее морскую качку.

Но это полусонное кружение головы, это чувство совершенной разбитости, которое я ощущал во всем моем утомленном теле, жадно просившем покоя, только усиливали прилив мечтаний и грёз, охватывавших мой возбужденный мозг.

Луна уже успела взойти довольно высоко и уже залила незримыми волнами своего фосфорического света всю неохватную бездну поднебесья от сияющего в недоступной высоте голубого свода до поверхности разыгравшегося озера, трепетавшего теперь кругом нашей черной ладьи своими огненными струями и брызгами.

Какое-то фантастическое сновидение безбрежного моря и бездонного неба стояло надо мною и подо мною.

Чем-то смутно манящим, непостижимым и недостижимым мерцали в этом поглотившем меня океане голубого полусвета, в этой колыхающейся атмосфере огненных искр, мигавших и сверкавших везде кругом, и вверху, и внизу – далекие, окутанные в саваны туманов, призраки береговых гор.

Наше громоздкое судно ползло медленно, как черное морское чудовище, выплывшее на свет ночи из темных подводных омутов, взрезая своим неуклюжим брюхом сплошную пучину дрожавшего расплавленного золота. Ясный лик месяца один смотрел понятным мне взглядом со своей неизмеримой выси на этот перепутанный хаос тьмы и света, действительности и мечтаний. Под наитием его проникающих в душу лучей, я вспоминал другой кроткий лик, – еще более прекрасный и чистый, – который бродил некогда по этим тихим берегам и созерцал эти самые воды, эту самую неизглаголанную красоту земли и неба.

Вот тут, кругом нас, та Вифсаида, та Магдала, тот Капернаум, где жили простые друзья Его простого сердца, где Он находил своих первых апостолов в сынах Заведея, чинивших рваные сети, в смиренном мытаре Матфее, караулившем дорожную заставу. С этими «нищими духом», с этими «трудящимися и обремененными» делил Он и их бедный кров, и их скудный кусок хлеба.

«Лисицы имеют норы и птицы небесные – гнезда; а Сын человеческий не имеет где преклонить голову», говорил о себе самом Христос.

Он ходил тут, как повествует Евангелие «по всем городам и селениям», «проповедуя Евангелие Царствия Божия»; «ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои, ни сумы на дорогу, ни 2-х одежд, ни обуви, ни посоха»! завещал не брать с собою Учитель истины ученикам своим. И сам первый исполнял этот завет.

«Возьмите иго Мое на себе и научитесь от Мене: ибо кроток есмь и смирен сердцем; и найдете покой душам вашим. Иго бо Мое благо, и бремя Мое легко есть!» раскрывал он этим людям простого сердца простые, но великие тайны Царствия Божия.

В грёзах наяву, которыми переполняет мою дремлющую голову эта бесконечная фантастическая ночь на Евангельском озере, мне просто видятся там у берега лодки, заваленные сетями, наполненные безмолвно-слушающим народом.

И среди этой очарованной толпы, Один на высокой корме ладьи, всем видимый, всеми благоговейно внимаемый, сидит в своих простых одеждах рабочего человека, с непокрытой головой, с босыми ногами, поучающий людей любви и правде, Божественный Учитель.

С радостным изумлением, с умиленной верой, бородатые, растроганные лица глядят на этот кроткий образ, со дна ладьи, где в детской простоте тесно уселись они у самых ног Его. Виднеются там и бронзовые морщинистые лица Вифсаидских братьев, и девственно нежный взгляд молодого сына Заведеева, любимого ученика Христова. Неслыханные слова слышат они из этих уст, неведомое ощущают они теперь в душе своей; царство Божие – в простоте их собственного младенческого сердца, в теплой любви их к бедняку-собрату.

«Кто из вас меньше всех, тот будет всех более», говорит им Учитель.

«Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, благословляйте проклинающих вас. Всякому просящему у тебя давай и от взявшего твое не требуй назад. Будьте милосерды, как и Отец ваш милосерд». Сыны Божии – это они, бедняки, смиренно терпящие голод и поношение, трудящиеся в поте лица своего, а не надменные богачи в палатах Иерусалима и Тивериады, не многоученые фарисеи и книжники, с презрением отворачивающие от них свои очи и исполняющие малейшие обряды закона.

«Горе вам, роскошные! громит их Учитель истины. Ибо вы уже получили свое утешение! Горе вам, пресыщенные ныне, ибо взалчете! Горе вам, смеющиеся ныне, ибо восплачете и возрыдаете!»

И бедный темный люд, потрясенный этим новым откровением Царствия Божия, охватывается небывалым еще жаром братской любви и братского единения.

***

Проносится дальше, качаясь и звонко плещась о волны, наша грузная ладья, и одни грёзы сменяются другими. Чудится, будто в серебристом тумане лунной ночи плывет нам на встречу другая ладья, и на ней смутно мерещатся давно священные сердцу образы.

Треплется и хлещет изорванный ветром парус, и испуганные рыбари, заливаемые волною, будят заснувшего Учителя. «Наставник! наставник! погибаем». «И Он встал, запретив ветру и волнению воды, и перестали, и сделалась тишина».

А мы все еще боремся с разыгравшимся озером и, кажется, всю ночь будем кружить на нем.

Кружатся кругом пляшущие волны, кружится голова. Кажется, и луна на небе идет кругом, то-и-дело заволакиваемая пролетающими мимо сквозными, легкими как пар облаками. Но кроткий образ нигде не покидает меня. Он, не стираясь, стоит передо мною, все собою здесь проникая и освещая.

Вот, кажется, идет Он по волнам, легкий и сияющий, как луч месяца, чтобы ободрить нас, упавших духом.

«Маловерный, зачем ты усумнился?» говорит в моем сердце незримый голос.

И я ободряюсь этим Евангельским воспоминанием и стараюсь одолеть и свой сон, и свое малодушие.

***

Впереди нас вдруг стало что-то чернеть и быстро расти.

–Тель-Гум! усталым голосом произнес гребец.

–Тель-Гум! радостно подхватили Якуб и кавас.

Наконец-то!..

Но хотя Тел-Гум был близко, волна отбивала от берега, и не меньше получаса пришлось бороться с нею. Подъехать вплотную к берегу было однако невозможно. Пришлось прыгать по камням, довольно редко рассеянным кругом берега. Я было поспешил выпрыгнуть первым, но один из гребцов грубо дернул меня за полу и пробормотал по-арабски что-то очень гневное.

–Куда вы, куда вы? заторопился Якуб. – Тут нельзя так. Они говорят, нужно сначала осмотреть берег. Бедуины тут то-и-дело засады устраивают. Я невольно остановился.

Турецкий стражник и черногорец вылезли первыми и отправились, ныряя в высочайшей траве, на военные разведки. Мы все пристыли к ним глазами, неподвижно стоя на борту лодки.

Скоро две черные фигуры с ружьями, перекинутыми на руку, вырезались на освещенном фоне неба; они торчали на вершинах ближних холмов, с которых хорошо была видна окрестность. Арабы-гребцы испустили какой-то дикий гортанный крик, вероятно, служивший очень вразумительным вопросом, потому что с холма тотчас же последовали такие же звероподобные звуки.

– Можно идти! никого не видно, перевел мне Якуб.

Гребцы, ступая по колена в воду, провели меня под руки через острые черные камни.

– Берегитесь! они говорят – тут камни огромные в траве, ногу можно сломать, да и на змей не наступите, тут змей пропасть! бесполезно предостерег меня Якуб.

Я шагал семимильными шагами с одного громадного обломка на другой, путаясь в высокой застаревшей траве и всячески усиливаясь не провалиться. Перспектива ступить на хвост какой-нибудь спящей гадине, которая вдруг обовьется вокруг ноги, – не особенно соблазняла меня. Но несмотря на все усилия мои, то-и-дело приходилось обрываться с невидимых каменных порогов и нырять по пояс в глубину травяного леса, откуда я спешил выпрыгнуть с быстротой и трусостью зайца. Камни эти – капители и обломки громадных колонн, тесаные кубики цоколя и фундаментов из черного базальта. Большое пространство берега покрыто этими черными развалинами Тель-Гума. Издали они кажутся обширным покатым холмом. Яркий свет полной луны, забравшейся теперь на самую макушку совсем прочистившегося неба, ясно освещал развалины. Можно было как днем различать все скульптурные подробности на поверженных архитравах и разбитых в куски карнизах былых дворцов и храмов Капернаума. В середине города уцелели основания колонн и беломраморные помосты с широкими ступенями; это, по всей вероятности, развалины синагоги римского времени, в которой так часто учил Христос и которую построил римский сотник, упоминаемый в Евангелии Луки. Когда иудейские старейшины просили Иисуса, чтобы пришел исцелить слугу сотника, они говорили о нем: «он достоин, чтобы Ты сделал для него это; ибо он любит народ наш и построил нам синагогу».

Одно здание, самое близкое к озеру, сохранилось почти вполне. Думают, что это христианская церковь, воздвигнутая Еленою на месте дома апостола Петра и возобновленная в средние века крестоносцами, но теперь уже трудно разобраться среди всеобщего разрушения и разгадать века, поверженные в одну кучу камней.

Горькие пророчества Христа, которые Он воссылал перед смиренными рыбаками Галилейского берега тогдашним роскошным городам, не хотевшим слушать благовестия Царства Божия, невольно приходят на память, когда сидишь в безмолвную лунную ночь среди этой безлюдной пустыни, покрытой неведомыми развалинами, и озираешь умственным оком бесчисленные народы и царства, воспринявшие в течение веков ту Христову проповедь братства и мира, от которой отвертывались с презрением хитроумные книжники Капернаума, Хоразина и Вифсаиды.

«Горе тебе, Хоразин! горе тебе, Вифсаида, ибо если бы в Тире и Сидоне явлены были силы, явленные в вас, то давно бы они, сидя во вретище и пепле, покаялись».

«И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвергнешься!»

Я долго не мог двинуться с места, очарованный этою дикою и вместе глубоко поэтическою картиною.

Никогда, залитый лучами солнца, древний «Кафар-Нагум» не в силах был бы произвести такого полного и поразительного впечатления, как в этот торжественный полуночный час, так подходивший своим безмолвием и своею пустынностью к могильному безлюдью и безмолвию окружавшей нас пустыни камней и пустыни волн.

Тени Евангельских воспоминаний, как призраки мертвецов на покинутом кладбище, казалось, беззвучно реяли и проносились перед моим духовным взором в этой неподвижной атмосфере фантастического лунного света, похожей больше на сон, чем на действительность.

И я, далекий житель черноземных полей щигровских, потомок скифа или сармата, сижу здесь, среди них, на обломках древнего Галилейского города, прославленного в Евангелии, может быть, на пороге того самого скромного рыбачьего дома Симона-Петра, где находил себе гостеприимный приют отверженный своим родным городом Назаретский учитель.

«И, оставив Назарет, пришел и поселился в Капернауме приморском, в пределах Завулоновых и Нефеалимовых».

Отсюда Он выезжал на лодке Симона-Петра в береговые города и селения – проповедовать народу Царствие Божие, «на он пол моря в страну Гадаринскую», в Вифсаиду, «жилище рыбаков», «в пределы Магдалинские», в окрестности Иродовой Тивериады.

В Капернаум Христос возвращался как домой, как в свой родной город.

«И влез в корабль, прейде, и прииде в свой град», говорит Евангелие.

Капернаум, любимый Галилейский уголок Христа, более чем Иерусалим, более чем Вифлеем или Назарет, может считаться истинною колыбелью Церкви Христовой. Недаром здесь взят был Христом тот Кифа-Петр, на котором, как на камне, должна была создаться Его будущая Церковь, и которому Он сказал во время чудесного лова: «не бойся, отныне будешь ловить человеков!»

Если еще можно сомневаться, те или другие камни лежат теперь у ног моих, то уже пейзаж, меня окружающий, несомненно тот самый, на который взирали глаза кроткого Учителя. Это море тихого ласкающего света, льющееся из бездонных высей неба, и это другое, колыхающееся море! отражающее его миллионами трепетных волн и сверкающих искр, оба одинаково безмолвные, и тогда, как теперь, глядели на мир земной своими загадочными мерцающими очами, словно таинственные завесы неведомого будущего.

Высота, высота поднебесная,

Широта, широта – степь раздольная,

Глубота, глубота – океан-море!..

Поднимается в душе невольный крик удивления и восторга старого безымянного поэта народного перед непостижимой мощью и красотою Божьего мира.

***

Еще пять долгих часов бьемся мы среди волн моря... Плывем назад уже серединою, потому что у берегов стало совсем опасно... Ветер и теперь все противный. То-и-дело волна захлестывает нашу тяжелую ладью, и она трещит по всем своим швам от этого враждебного напора. Мальчишка Саид без сна и отдыха вычерпывает своим ковшиком набегающую воду. Без отдыха налегают на громоздкие весла своею бронзовою грудью наши неутомимые гребцы. Больше десяти часов кряду приходится им не покладать своих мускулистых рук, не выпускать из них весел... Косой парус никак не подладится к ветру и поминутно кренит нас то вправо, то влево. Но он напевает за то своим немолчным трепетаньем такие убаюкивающие песни и с такою характерною живописностью вырезается на ночной голубизне неба. Мерный стук весел и плеск волн аккомпанируют в такт его монотонным мотивам и хотят меня укачать, как младенца нянькиной сказкой. Мои два спутника уже давно похрапывают, завалившись на дно лодки. А я все бодрюсь и перебиваю сонными грезами эти бесконечные часы полудремотного созерцания.

Порою мне представляется уже, что я сам плыв в лодке Вифсаидских рыбарей, что впереди меня мелькают мускулистые бронзовые руки сыновей Иониных и смотрит на меня из темноты своим детски-невинным взглядом юный сын Заведеев, возлежавший на персях Христа... Но я просыпаюсь сейчас же и убеждаюсь с досадой, как мало похожи на Евангельских рыбарей мой черногорец в красных и синих куртках, со своими поясами, кинжалами и пистолетами, или мрачный Ум-баши в венгерке и бабьем платке на голове.

Только к 3-м часам утра добились мы наконец, измученные бессонницей и голодом, до пристаней Тивериады. Даже луна успела скрыться. С трудом достучались мы кого-нибудь в окованную калитку монастыря. Ни крик, ни стук не помогали. Чуть не пришлось переночевать на лодке. Наконец небо сжалилось над нами, и какой-то сонный араб впустил нас во двор монастыря. В комнате нашей стоял на столе обильно приготовленный ужин и потухший самовар со всем заманчивым штатом чайников, сливочников и чашек.

Жена не спала всю ночь, проведя ее в страшной тревоге и воображая невесть что о постигшей нас судьбе. Горячая серная ванна, которую приняла она без меня в Тивериадских теплых источниках, подействовала на нее прекрасно, но бессонная ночь и нервное волнение отняли всякие силы. Я тоже чувствовал себя очень скверно. Но мы все-таки решили ехать, чтобы не упустить в Кайфе австрийского парохода, заходящего туда только через две недели. Спать уже было некогда, да и есть что-то не хотелось от чрезмерной усталости, тем более в такой непривычный ранний час. Я отлично зато выкупался в прохладившихся за ночь волнах озера; старая барка служила мне для раздевания. Я поплыл прямо навстречу прибою в ширь озера, и оно совсем напомнило мне утренние купания в Черном море. Такая же упругая волна, такая же бодрящая сила прибоя. Даже маленькие крабы на береговых камнях и голыши на отмелях – как в море.

После купанья, пока готовили лошадей, епископ повел нас посмотреть свой новорожденный сад и затеянные им работы. Все здесь только начинается, во всем огромная нужда. Средств очень мало. Патриархия не помогает, а состоятельные богомольцы очень редки. Между тем было бы просто стыдно нам, русским, покинуть в таком забросе эти Евангельские места, бывшие ближе всех сердцу Христа и Его апостолов, эту колыбель светлой юности Христовой, Его первых проповедей, первого торжества.

***

Сад разбивается на прекрасном месте и умелою рукою. Из колодца делается водопровод для поливки. Готовится много материалов для задуманных построек, но пока все это одни сырые камни, одни бумажные планы. Вместе с нами гулял по этим будущим постройкам старичок-поляк, лет уже под 80-т, доктор по профессии, который 20-ть лет безвыездно живет в Тивериаде. Он излечился тут от мучительного ревматизма, и не нахвалится здешними теплыми ключами. Какая-то таинственная история, о которой неловко было допытываться, заставила его променять российский губернский город Ковно на древнюю столицу Ирода Антипы; он скучает здесь немилосердно и еще немилосерднее ругает здешних дикарей-жителей. Он прибежал нарочно «поболтать с цивилизованными людьми», «отвести хотя на часок душу человеческою речью», как выражался он, «а то в этой азиатской норе отвыкнешь говорить членораздельными звуками, не то, что думать!» К сожалению, мы не могли беседовать с ним долго, а должны были распроститься и с ним, и с гостеприимными хозяевами нашими, потому что лошади были уже напоены и ожидали нас совсем оседланные и навьюченные. Епископ благословил нас, по обычаю, четками и образками, и подарил нам оригинальный местный подарок: восьмиконечные, словно разрисованные, кресты, добываемые из лобной кости сома, который в особенном обилии водится в озере.

Напутствуемые добрыми пожеланиями этих добрых людей, мы тихо тронулись опять в свой утомительный, но радостный путь...

IX. Кана Галилейская

Места, освященные стопами Христа. – „Гора пяти хлебов» – Генисаретские проповеди Христа. – „Гора блаженств». – Сады Каны Галилейской. – Католическая церковь. – Древний храм с брачными сосудами. – В гостях у арабского священника. – Кейф под смоковницами.

Путь от Тивериады до Каны, по дороге назаретской, – это одно непрерывное воспоминание о Христе. Это Его дорога, Его места, более, чем какой-нибудь другой уголок галилейского прибрежья. Тут проходил Он из своего родного, но не сочувствовавшего Ему Назарета, от семьи плотника, среди которой Он родился, но которая меньше всех понимала Его, к родным Его сердцу берегам и людям Генисаретского взморья. Здесь каждая тропинка, каждый придорожный камень освящены Его прикосновением. На этих зеленых холмах, в этих тихих, цветущих долинах, под этими вековыми маслинами сидел Он со Своими учениками, бродил в задумчивом одиночестве, молился и плакал...

Тут для вас как-то особенно осязательны и глубоко понятны чудные притчи Христа. Они стоят здесь кругом живою иллюстрацию рассказа евангельского. Поля, покрытые на многие версты колючими травами, камнями, пшеницей, – вот у вас на глазах вся притча о сеятеле и терньях, и почве каменистой, и земле доброй. Яркие цветы весны, пестрящие эту пустыню, – это те лилии, те самые «крины сельные», что одеваются Отцом Небесным лучше, чем Соломон во всей славе своей.

Вокруг вас все любимые образы поучений Христовых, и вольные птицы небесные, что две продаются за один ассарий, что не сеют, не жнут, не собирают в житницы, но питает их Отец Небесный; и овцы, заблудившиеся в горах, отыскиваемые пастухом, и делатели винограда, получающие свою мзду…

…един и вечером остался там Один» – не раз сообщает Евангелие.

Здесь, под впечатлением мирных зеленых холмов, прилегших в чаше голубых вод, под ласковым дыханьем родного озера, в безмолвном лицезрении далеких вершин Ливанских, нарождались и таинственно зрели в великом сердца, как чудные плоды, высокие идеалы Евангельской проповеди.

В часы этих одиноких горных созерцаний слагалась в душе Юноши-Христа и та светлая любовь к красоте мира Божия, которою дышать все Его Галилейские проповеди и которая наполняете Его могучую речь столькими радостными и яркими образами.

В этом безмятежном уголке земли, всегда залитом солнцем, обильном плодами дерев, рыбою озера, агнцами стад, среди этого скромного населения рыбаков, пастухов и виноградарей, звучала такою правдою и таким сердечным утешением Христова проповедь о приближении Царства Божия.

«Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют, и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют, и где воры не подкапывают и не крадут».

«Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело – одежды? Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам».

Это тот младенчески-беззаботный взгляд на материальную обстановку жизни, призывавший человека сосредоточить все силы свои на чистоте своего сердца, на братской любви к ближнему, на любви к Богу, источнику всякой любви и добра, сам собою приводил к возвеличению бедности и страдания в высший идеал человеческой нравственности.

Заповеди, преподанные Христом на берегах Галилейского моря, были заповедями труженичества, беспредельного терпения.

Вот мы теперь проезжаем мимо двурогой вершины большого холма, с которого видно внизу все Галилейское море, вся страна Назаретская.

Это «гора блаженств», Новозаветный Синай своего рода, на котором в первый раз труждающиеся, страдающие и обремененные люди услышали прославление своих трудов и страданий.

«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю».

Мы взобрались пешком на эту Евангельскую гору, чтобы мысленно поклониться запечатленным на ней следам Божественного Учителя, чтобы видеть оттуда ту самую картину земли и неба, которая окружала Его, когда Он «отверзши уста», учил здесь народ.

Скептические исследователи Палестинских древностей сомневаются, чтобы народное предание верно указывало на разные памятники Библейской и Евангельской истории. Но я в этом случае гораздо более доверяю благочестивой памяти веков и народов, чем лукавым мудрствованиям ученых самолюбий. Если о самом обыкновенном историческом лице, долго жившем в каком-нибудь месте, без труда сохраняются в народной памяти многие подробности, если мы теперь, по истечении веков, знаем, где стоял загородный дом Цицерона и на каком поле Цезарь, Атилла или Ксеркс совершали свои битвы, то возможно ли допустить, чтобы первые христиане, уверовавшие в своего Распятого Спасителя, не окружили бы благоговейным чествованием всякий любимый уголок Его, всякий камень, на котором чаще других сидел Он. Христианство ни на один час не прекращалось в Святой Земле, и ни на один час поэтому не прерывалась нить преемственных, священных преданий Его, от 12-ти апостолов и 70-ти учеников, видевших собственными глазами каждый шаг Своего Учителя, до наших дней.

Если археологи наши не находят под час этих сказаний в утраченных летописях того или другого столетья, то это вовсе не доказывает, чтобы благочестивое сказание переставало жить в живом сердце народном.

В деревне Луббия, на полпути к Кане, мы остановились отдохнуть на часок под старою маслиной: только с такими частыми отдыхами больной жене моей возможно было сколько-нибудь выносить тягости верховой езды по каменистой дороге.

От Луббии до Кефр-Кен часа два езды. Чем ближе представляется конец странствования, тем нетерпеливее делается к часам и расстояниям. Кефр-Кен – евангельская Кана Галилейская, ближайший к Назарету городок, который часто посещало Святое семейство.

***

«Был брак в Кане Галилейской, и Матерь Иисуса была там», повествует Евангелие.

Кана вся потонула в цветущих садах. Это сплошная корзина кактусов, смоковниц, гранат... На дворе каждого дома – табачные плантации. Жители, по-видимому, не нуждаются ни в чем – у всякого сады, виноградники, овцы и скот в изобилии. Мы посетили прежде всего католическую церковь. Она построена очень недавно немецкими пилигримами и, как все здания католической постройки, прилично и богато убрана, но лишена всякой типичности, всякого исторического характера. По средине церкви колодезь; его выдают за тот самый, из которого доставали воду, обращенную Христом в вино во время брачного пира. Разумеется, и сам пир был здесь, по уверению католических патеров. Вода этого колодца хотя в настоящее время и не обращается в вино, когда ее пьешь, но в полуденный зной показалась нам слаще всякого вина. Если новая католическая выдумка не имеет за собою никаких шансов вероятия, то трудно сомневаться, что местные православные арабы действительно сохранили под сводами своей полузаброшенной церкви постройку подлинной евангельской древности.

Эти толстые циклопические стены, эти мрачные нависшие своды, эта оригинальная круглая ниша в потолке над большою серединною лампадою и эти узкие окна-бойницы – конечно, несомненный образчик ветхозаветного еврейского зодчества. В таком крошечном местечке, как Кана, где не было ни крепости, ни осады, ни великих битв, скромный дом какого-нибудь туземного обывателя мог безопасно сохраниться целые век! и давать под своими несокрушимыми сводами убежище такой же нищенской христианской церкви, какую мы застали в нем теперь. Бедность, грязь, неприглядность обстановки этого православного и притом исторического храма – превосходит всякое описание. Изумительно, как в соседстве богатого Назарета, сплошь населенного христианами, можно сказать, под самым крылом греческого митрополита, и на обычном паломническом пути из Назарета в Тивериаду и Фавор, – может существовать такое возмутительное пренебрежение одной из прославленных евангельских святынь, положившей начало чудесам Христовым. Нельзя без стыда смотреть на грязь алтаря, загаженные свечи, плохие иконы, особенно, когда только что вышел из прекрасно-убранного и блестяще-содержанного католического храма.

Когда заставляешь себя, однако, забыть всю эту распущенность и окидываешь взором исторических воспоминаний темную характерную внутренность, то она удивительно полно переносит вас в давно минувшие века.

Два громадные каменные кувшина или, вернее, бочки для воды вырублены в самом сырце дикой скалы, образующей заднюю стену церкви. Колоссальные сосуды эти почитаются местными арабами за подлинные сосуды евангельского рассказа, в которых совершилось чудесное претворение воды в вино. Хотя из Евангелия Иоанна видно, что сосуды брачного пира, над которыми совершил свое чудо Христос, были переносными, однако это обстоятельство не может служить опровержением многовекового местного предания, что и эти высеченные в скале неподвижные сосуды служили вместилищем воды у хозяина евангельского пиршества, который был, по преданно, апостол Симон Кананит; именно из них могла быть почерпнута та вода, которая подавалась вместо вина пировавшим на свадьбе Симона. В Евангелии сказано об этом так:

«Было же тут шесть каменных водоносов, стоявших по обычаю очищения иудейского, вмещавших по две и по три меры. Иисус говорит им: наполните сосуды водою. И наполнили их до верха. И говорит им: теперь почерпните и несите к распорядителю пира. И понесли»...

Паломники средних веков видели в этой церкви еще несколько таких же амфор.

Старый толстый священник, курносый и черномазый, встрепанный, как цыган, в затасканной черной рясе и низенькой камилавке обычного греческого покроя, показывал и объяснял нам замечательности этой древней святыни. Это был малограмотный арабский туземец, не знавший ни слова ни на каком языке, кроме своего арабского, и вряд ли даже проходивший какую-нибудь школу. Он любезно пригласил нас к себе на чашку кофе. Хотя, глядя на его засаленные одежды и начесанную голову, нас вовсе не разбирала охота входить с ним в какие-нибудь ближайшие сношения, и хотя в этот убийственный зной мы гораздо охотнее растянулись бы где-нибудь на зеленой траве в густой тени сада, чем задыхаться в жалкой арабской землянке, проделывая неизбежный восточный этикет; но на любезность необходимо было отвечать любезностью, да и по обязанности туриста невозможно было упустить случай посмотреть на быт православного священника арабской деревни.

Священник живет тут же около своей старой и низенькой церкви, ничем не отличенной снаружи от других домов. Тут же напротив и школа, где православных арабских детишек особый учитель-араб учит чтению, письму и Закону Божию. Учитель – еще молодой и сравнительно образованный юноша. Он с большим любопытством и участием провожал нас при осмотре и вместе с нами же отправился к священнику.

Дом священника – простая, только более обширная арабская хата, слепленная из глины. В ее единственной комнате полутьма и прохлада. Пол, крепко убитый глиною, покрыт циновками, а кругом задней и боковой стен подушки и матрацы. В глубокой боковой нише сложены один на один пуховики для постелей. Оригинальные, глиняные шкафчики самодельной работы, похожие на первобытные улья, разделены на клетки для помещения кувшинчиков, кофейников и всякой подобной посуды.

Старушка – жена священника и хорошенькая черноглазая дочка-невеста, в качестве христианок, не прячутся от гостей, а свободно приняли нас и пригласили сесть на полу, на почетных местах, под единственным окошком, хотя сам хозяин еще не приходил, замешкавшись на улице с прихожанами. Тут же и сын его, взрослый малый в изорванном заплатанном халате и красной феске. Все они босые, и учитель босой. Хозяин вошел тоже босой, подал нам руку, ласково улыбнулся и сел в сторонке. Молодой сесть не смел и стоял все время у двери. Пока хозяйка кипятила кофе, хозяин занимал нас рассказами через посредство нашего драгомана Якуба; тот выполнял свою дипломатическую роль с удивительною важностью и с нескрываемым презрением цивилизованного германца, носящего пиджак и шляпу, к босоногому дикарю-арабу.

– В приходе здешнем осталось теперь всего 300 православных, – сообщил с горестью священник. – Прежде было много больше, но католики отнимают ежегодно. Недавно еще совратили в свою веру 70 человек православных. С ними ничего не поделаешь, все им помогают. Денег у них много, раздают бедным деньги, заступаются за них в судах, снабжают приданым бедных невест. А у православных ничего нет, сам он едва существует. Патриарх и митрополит хорошо это знают, да помочь не могут. Патриарх недавно приезжал, заходил в церковь, обедал у священника. С ним и митрополит Назаретский был. Богомольцы сюда заходят редко и то почти все бедные. Ни от кого ничего! – со вздохом закончил этот, жалости достойный, пастырь.

Напившись кофе, мы простились с бедным священником, подарив ему на память о московских гостях несколько французских серебряников, которыми он остался, кажется, очень доволен. Сын его и учитель пошли нас проводить за деревню, к фонтану, где ждали лошади и проводники.

Фонтан этот в самой поэтической обстановке, у входа в большой тенистый сад. Древний саркофаг служит ему бассейном. И люди, и лошади, наслаждались всласть его прохладой. Мы тоже с детскою радостью растянулись на своих пледах в зеленой тени густых смоковниц. Хозяин-араб любезно пригласил нас в свой кишевший плодами сад и не знал, чем угостить. Мы отказались от всех его предложений и просили только воды, воды, воды.

Воды нам носили без конца, в ноздреватых глиняных кувшинчиках, потеющих насквозь и всегда сохраняющих воду холодною. Но гостеприимный араб не удовольствовался этим и через несколько минут притащил нам целую корзину только что нарванных румяных абрикосов. Они рдели так заманчиво, на темном фоне листьев, переполненные своим сладким соком, душистые и бархатистые, как щечки молодой красавицы, что мы, вопреки всем правилам осторожности, жадно накинулись на них.

А тут еще как нарочно хозяйский сын притащил из деревни кувшин кислого молока, которого нам захотелось раньше, прежде чем мы могли предвидеть такое обильное угощение абрикосами. Неловко было его обидеть, да и пить непобедимо хотелось, – пришлось похлебать и кислого молока. В ответ мы угостили своих любезных хозяев уцелевшею от Иерусалима бутылкой вифлеемского вина, которую они быстро опустошили, не взирая на жар.

Мы порядочно-таки покейфовали в этом очаровательном Галилейском саду. Сладко и беззаботно дремалось под живыми зелеными опахалами чуть веявших над нами густых ветвей, среди широкого бархатного ковра неподвижно дышащих трав. Непроницаемые стены уродов-кактусов окружают со всех сторон этот уютный сад, охраняя нас как добрые сказочные чудища. Ярким огненным пламенем, будто деревья какого-то волшебного леса, горят на фоне синего неба цветущие гранатники. Отовсюду льются ароматы, и сквозь всю эту колыхающуюся густоту, сквозь все эти многоэтажные зеленые шатры, непобедимо проливается и добирается до нас, вместе с этими южными ароматами, и синий зной раскаленного южного неба.

„Вертоград моей сестры,

Вертоград уединенный,

Чистый ключ у ней с горы

Не бежит запечатленный.

Лавр и мирт, и кинамон

Благовонием богаты;

Лишь повеет аквилон, –

И закаплют ароматы...

Вспоминалось мне невольно сквозь сон прелестное Пушкинское переложение древнего поэта Палестины.

X. Город Святой Девы

Европейский вид Назарета. – Колыбель христианства. – Русский дом. – Католический храм на месте Благовещенья. – Дом Богородицы и плотничья мастерская Иосифа. – Храм-синагога. – Колодезь Пресвятой Девы.

Мы двигаемся к Назарету чудными местами, но прескверною дорогою. Везде кругом оживление и фиговые сады, везде под ногами камни и рытвины.

Многолюдное селение Ер-Рейне на самой нашей дороге, недалеко от Назарета. Тут уже нет не только садов, ни одного дерева. Глиняные мазанки в бесчисленном множестве и с оригинальною живописностью сбегают по скатам холма.

Еще несколько поворотов дороги, и перед нами наконец Назарет, – город Святой Девы.

Вид Назарета один из самых радостных и живописных во всей Палестине. В нем нет того сурового и сухого характера, каким глядят обыкновенно древние Палестинские города, со своими точно сбитыми в кучу серыми каменными домами без крыш и окон, без оживляющей зелени. Тут вы не видите ничего средневекового, тем менее библейского. Не видите и ничего восточного, магометанского.

Один скромный минарет разглядишь с трудом среди этих смело и свободно раскинутых по горе веселых белых домиков и христианских церквей, окруженных зелеными садами, гораздо более похожих на европейские городки Греции и южной Италии, чем на арабский город Азии.

Но если это сообщает пейзажу современного Назарета много миловидности, то лишает его зато, как исторический город, всякой типической физиономии, совсем не напоминая теперь Галилейского городка Евангелия, смиренной родины Иосифа и Марии.

Нужно думать, что Назарет изменил свою внешность и потерял свой Палестинский характер только в последнее время, под влиянием усилившегося значения здесь европейцев и их широкого распространения в нем. В описании Муравьева и на рисунке, приложенном к путешествию А. С. Норова, он еще смотрит совсем восточным городком.

Но теперь дружный напор англичан, французов, итальянцев, и близкое соседство моря, на котором господство этих европейских народов особенно ощутительно для Турции, словно совсем отбили от нее христианский Назарет. Впрочем, население Назарета, как и Вифлеема, издревле оставалось в большинстве православным. И теперь из шести-семи тысяч его жителей главная масса жителей арабы греческой церкви, остальные марониты, католики, протестанты и только третья часть мусульмане. Лет 50 тому назад, при Муравьеве, вследствие предприимчивой политики Франции, католики были главными хозяевами Назарета и греческая церковь была отодвинута на задний план, но теперь греки заметно оправились, и православный митрополит Назаретский пользуется большим значением и влиянием в глазах турок.

Кажется, изо всей Палестины в одном Назарете турки допускают христиан совершать публично на улице свои церковные процессии, во всем торжественном облачении, с крестами и хоругвями, что строго воспрещается в Иерусалиме и других городах.

Назарет расположен амфитеатром по южному скату довольно крутого горного хребта, в широкой пазухе его. Через это он виден снизу весь словно с птичьего полета. Прекрасные громадные здания женского орфелината (приют для сирот), устроенного английской церковью, эффектно венчают наверху Назарет своими белыми корпусами, черными кипарисами, зелеными садами. Это бесспорно лучший уголок Назарета с самым чистым воздухом, с самою широкою панорамою окрестности. Греческий квартал, по-видимому, сохранил за собою место старинного города, выше всех других кварталов, сейчас же под английскими постройками. Середину теперешнего Назарета заняли магометане, как и подобает военному караулу победителей, а латинцы с маронитами заселяли западную и самую нижнюю часть города, так что ислам теперь со всех сторон окружен, как кольцом, ежедневно разрастающимся здесь христианством. Назарет, действительно, должен стать вполне христианским городом, ибо он по всей справедливости может считаться колыбелью христианства.

Не даром презрительное прозвище назореев, данное евреями еще в Евангельские времена первым последователям Христа, стало на востоке обычным именем христиан. В Азии их до сих пор называют «Назара».

«Из Назарета может ли быть что доброе»? с полною искренностью вопрошает Нафанаил Филиппа, впервые поведавшего ему о чудесах Христа.

Самого Христа евреи времен Евангелия почти всегда называли Назореем.

«Оставь, что Тебе до нас, Иисус Назарянин!» говорили ему одержимые духом. Оттого даже надпись на Голгофском кресте гласила о Иисусе Назарянине, Царе Иудейском.

Неудивительно поэтому, что европейские «Назара» стараются окончательно овладеть своим древним родовым гнездом, которое арабы величают «Ен-Назара».

***

Мы проезжаем к своему «русскому дому» через густо населенный греческий квартал. Митрополит выходил в это время из своего дома, окруженный важными седыми старцами, в черных рясах и камилавках. Рядом с митрополией церковь и большое здание духовного училища, откуда бесчисленные детишки высыпали под благословение владыки.

Мы раскланялись с владыкой с высоты своих седел и спросили у его спутников, куда ехать.

– Хотите к митрополиту, хотите в русский дом! – отвечал нам один из старцев, – Митрополит охотно принимает богомольцев.

Но нам казалось гораздо удобнее расположиться и отдохнуть на свободе, тем более, что митрополит, очевидно, отправлялся куда-нибудь по делу, а хозяйничать без него было не совсем приятно.

Русский дом оказался на другом конце города, чуть не за городом, так что, прежде чем добраться до него, мы хорошо познакомились со всем Назаретом.

Возмутительная грязь, неустройство и распущенность царствуют в этом доме. Если бы мы не были так бесконечно утомлены и уже не расседлали лошадей своих, то бежали бы из него, куда глаза глядят. Может быть, его еще не успели привести в порядок, потому что только недавно приобрели эту стоянку для богомольцев, только трудно описать наше негодование, когда в полной уверенности найти в городе Святой Девы мирный и удобный приют, подобный Иерихонскому или Иерусалимскому, мы вдруг очутились в каком-то цыганском логовище и оказались на попечении единственной старухи-арабки, нечистоплотной и непристойной до-нельзя. Кое-как мы заставили ее и людей наших водворить в комнатах некоторый порядок и с большим трудом могли добиться самых обыкновенных и необходимых для нас вещей. Во всяком случае, нам было крайне необходимо отдохнуть порядком, напиться хорошенько чаю, поесть горячего супу, поспать подольше, а то после Фавора мы, строго говоря, почти не спали, почти не ели, как следует. С помощью нашего драгомана и молодца каваса, который совсем по-военному заставлял поворачиваться старую арабскую ведьму, мы добыли наконец все, что нам было нужно, наелись, напились и отдохнули, отложив до следующего дня посещение святынь Назаретских.

Главные святыни Назарета до сих пор в руках католиков. Крестоносцы, отняв силой меча Палестину и Галилею у сарацин, в то же время отобрали у греческого духовенства почти все святые места. Галилея с Назаретом досталась тогда в удел знаменитому Танкреду, витязю, столь же храброму, сколько и богомольному.

Крепости и города были потом отобраны от европейцев, а церкви и монастыри остались в прежних руках. Даже место Благовещения и жилища Богоматери, где некогда возвышался великолепный греческий храм Юстиниана, принадлежит теперь французскому монастырю.

Впрочем, надо отдать честь католикам, они поддерживают с великим рвением и большими жертвами назаретские святыни. Их храм Благовещения богато убран и украшен редкою живописью. Храм этот в 3 яруса: из среднего яруса вы поднимаетесь двумя роскошными мраморными лестницами в верхний главный придел св. Гавриила-архангела; третья широкая лестница, такого же белого мрамора, спускается посередине в подземный ярус церкви. Там пещера, где жила в евангельские дни Святая Дева. Теперь она, конечно, обращена в церковь. Еврейские дома того времени были почти все на половину вделаны в толщу скалы... Эти-то несокрушимые природные стены жилища Богоматери и уцелели под сводами храма. Потолок его тоже камень скалы. Но мрамор, которым обделана нижняя церковь, мало оставил наружи этого священного исторического камня...

Католические легенды повествуют, что после неудачи последнего крестового похода (в 1219 году), когда нечестивые мусульмане окончательно восторжествовали над усилиями христиан и отняли у них назад все Палестинские святыни, над теперешнею пещерою Богоматери стоял ее подлинный дом, который ангелы тогда же перенесли в благочестивую Италию, дабы избавить его от поношений неверующих. В итальянском городе Лоретто бесчисленные пилигримы изо всех стран Европы до сих пор стекаются на поклонение этому перенесенному ангелами «дому Богородицы». Весьма возможно, что добычливые венецианцы или генуэзцы, которые перевезли во время крестовых походов на свою родину не одну священную реликвию Палестины, перенесли туда же на своих всюду рыскавших галерах и все сколько-нибудь переносные части восстановленного византийцами дома Богородицына.

Жилище Св. Девы разделено на нисколько очень тесных помещений. Входная часть побольше других и называется пещерою Ангела. Направо и налево в ней стоят маленькие престолы, один в честь Гавриила-архангела, другой в честь Праведного Иоакима, Отца Св. Девы. Из нее входят в крошечную пещерку Благовещения, всю увешанную богатыми равноцветными лампадами. Они очень эффектно освещают прекрасную картину Благовещения какого-то старинного итальянского мастера.

Место, где, по преданию, стоял благовеститель Архангел, обозначено древнею колонною. Обломок другой колонны красноватого гранита висит со свода в двух шагах от первой. На этом месте, по уверению нашего проводника, стояла Св. Дева в ту минуту, когда ей явился Ангел. Этот обломок издревле почитается чудотворным. Магометане поклоняются ему также усердно, как и христиане. Впрочем, есть основание думать, что колонны эти просто остатки прежнего византийского храма, времен Елены или Юстиниана. К тому же русские паломники, как Муравьев и Норов, считают местом, где стояла Св. Дева в минуту Благовещения, мраморный круг под престолом часовни, а не висячую колонну, которую они называют колонной Архангела. И я думаю, что такое толкование гораздо правдоподобнее, ибо престол скорее всего должен был воздвигнуться над самым священным местом пещеры точно так, как в Вифлееме над самым местом рождения Спасителя, одинаково обозначенном под престольною звездою.

На обложенной мрамором стене подземной часовенки изображена буквами краткая и выразительная надпись из Евангелия Иоанна – «Hic verbum саrо factum est» (Здесь слово – плоть бысть).

За пещерой Благовещения – еще пещера, где жил и учил ребенка-Иисуса Иосиф-Обручник. Ему тут и устроен маленький престол, а золотая латинская надпись на стене гласит: «hie erat subditus illis», т. e. «здесь Он был в повиновении у них» (из Евангелия Луки).

Когда из пещеры 1осифа проходишь узкою лестницею во двор монастыря, то при поворот^ лестницы налево видна еще пещера, нисколько глубже других, которую предание считает кухней Св. Девы...

Монах-немец, объяснявший нам все эти предания старины, старался, впрочем, показать, что сам не придает им особенной веры, а видит в них только благочестивое стремление верующих разыскать и сохранить маленькие следы Евангельских событий.

Мы просили его проводить нас в другую католическую церковь, основанную на месте плотничьей мастерской Иосифа-Обручника.

Сам патер не мог почему-то исполнить нашей просьбы, а отрядил с нами какую-то кругленькую и проворную, как шарик, монашескую фигуру, подпоясанную веревкой, но без башмаков на ногах и без шапки на седой голове... Старичок бежал впереди нас своими босыми ногами по каменистым крутым переулкам, так быстро, что мы не успевали следовать за ним. Он привел нас в другую латинскую церковь, зависящую от того же монастыря францисканцев... В сущности, мастерская Иосифа не оставила здесь никаких следов, кроме того только, что церковь воздвигнута на ее развалинах. В одной из двух комнат этой «мастерской» висит хорошая картина Христа-ребенка, погруженного в работу. Сама церковь внутри тихого дворика за каменною стеною, в которой пробита маленькая калитка...

Чтобы добраться до 3-й церкви, хранящей в себе следы Евангельских событий, нужно было долго и терпеливо лезть наверх, на самый край Назарета... По дороге мы заглянули в древнюю синагогу, по преданию, ту самую, где Христос смутил своим неожиданным откровением мудрецов и книжников не признававшего Его родного города.

«И пришел в Назарет, где был воспитан, и вошел по обыкновению своему в день субботний в синагогу, и встал читать».

«Ему подали книгу пророка Исаии и Он, раскрыв книгу, нашел место, где было написано: Дух Господень на Мне, ибо Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустит измученных на свободу, проповедовать лето Господне благоприятно».

«И закрыв книгу и отдав служителю, сел; и глаза всех в синагоге были устремлены на Него».

Синагога обращена теперь тоже в церковь и принадлежит маронитам.

Маронитам же принадлежит дальняя церковь, где нам показали посредине храма большую каменную глыбу, или скорее известковую скалу с неправильными углублениями, служившую, по преданию, трапезою Христа и апостолов, когда они бывали в Назарете.

Здесь еще обращает на себя внимание очень древняя и глубоко почитаемая икона Спаса-Нерукотворенного, списанная будто бы еще в Евангельские времена с подлинного образа Спасителя, который апостол Фаддей снял по просьбе Авгаря, Царя Армянского, и понес ему в Эдессу.

Немного дальше и выше этой церкви, над городом, показали нам скалистый обрыв, над пропастью, откуда хотели свергнуть Христа разъяренные фарисеи за то, что Он укорял их в неверии. «Истинно говорю вам: никакой пророк не принимается в своем отечестве»...

«Услышав сие, все в синагоге исполнились ярости. И, встав, выгнали Его вон из города и повели на вершину горы, на которой город их был построен, чтобы свергнуть Его»...

На этом месте сооружена теперь часовня.

***

От церкви маронитов нужно было повернуть назад и опять проходить насквозь весь город, чтобы через греческий квартал достигнуть далекой северо-восточной оконечности Назарета, где помещается греческая церковь над источником Богоматери.

Когда мы проходили мимо палат митрополита и новой греческой церкви, на дворе его дома толпилось бесчисленное множество маленьких арабов со своими учителями, высыпавших из школы. Они отчаянно кричали хором на весь город православные молитвы, так что, наверное, все мирно спавшие полуденным сном назаретские обитатели давно вскочили от этого живого набата.

Греки отстояли в Назарете только одно, но, по-моему, самое характерное и самое несомненное из всех священных мест города Св. Девы, именно Ее колодезь. Это единственный источник, из которого Назарет черпал и черпает свою воду. Стало быть, и Святая Дева ежедневно должна была спускаться к нему из своего горного убежища и наполнять в нем свои водоносы... Христос-младенец, Христос-отрок, Христос-юноша – также должен был часто проводить свои часы у этого обычного места свидания и беседы местного населения.. К тому же источник этот у самой дороги в Кану и Тивериаду; миновать его нельзя ни одному путнику.

Греческая церковь устроена в широких размерах и богато убрана. Особенно замечательна художественная узорная резьба иконостаса из какого-то темного драгоценного дерева. Алтарей тут несколько. Изнутри храма открывается спуск в нижнюю пещеру, роскошно обделанный мрамором и старинными изразцами. Пещера эта и есть главная святыня храма. Сюда приходила Святая Дева черпать воду из глубокой впадины ключа. Так как греки, из соревнования с католиками, переносят в свою церковь и легенду о Благовещении, то нижний престол, разумеется, посвящен этому Евангельскому событию и увешан вечно пылающими дорогими лампадами. Сквозь особое отверстие в мраморном полу, окруженное решеткой, опускается в незримую глубину чаша на цепочке и черпает там воду священного источника. Вода эта удивительно приятна и прохладна. Богомольцы не только пьют ее, но и омывают ею глаза и голову, в ограждение себя от болезней.

Прежде спускались по крутой и темной каменной лестнице до самого ключа, но теперь эта лестница заперта. Другой спуск к ключу через решетку, проделанную среди пола пещерки.

Все это отзывается обычаями и нравами глубокой древности и носит на себе неподдельный местный колорит.

Странное дело! вот уже несколько раз при обзоре святых мест Палестины меня поражают везде, в Иерусалиме, в Вифлееме, в Назарете, одни и те же впечатления. Где только устроятся католики, там все чисто, прилично, прекрасно, все обдуманно и все богато, но зато, вместе с пылью и грязью, словно выметается навсегда и прах исторических воспоминаний.

В благоустроенных и чинно содержимых католических церквах Назарета ничто не переносит вашего воображения в минувшие века, ничто не восстановляет перед вами наглядно и живо протекших Евангельских событий. У греков как раз наоборот: много неустройства, беспорядка, распущенности и запущенности; но в общем удивительно сохраняется на всем таинственная печать давно прошедших веков и потому греческие святыни производят на вас гораздо более глубокое и гораздо более характерное впечатление. Так и бросается в глаза, что эти пришлые с далекого запада латинцы – всем внутренним существом своим, всею своею историей чужды простодушному восточному миру, что они никогда не в силах постигнуть и усвоить себе его скромных наивных вкусов, его излюбленного типа святыни; и что напротив православный грек, православный сирийский араб, законные вековечные наследники и туземцы востока, выросшие на том же старом корне, на котором стоял здешний древний мир, без всякого труда и усилия повторяют в своих созданиях и сохраняют на память будущим векам прирожденные типы и идеалы востока.

По крайней мере, признаюсь искренно, ни одна из посещенных мною многочисленных католических святынь Назарета не произвела на меня всем своим золотом и всею своею живописью такого полного и живого впечатления, как один этот глубоко спрятанный в недрах скалы колодезь Пресвятой Девы с его неудобными темными лестницами и грубою железной кружкою на цепи.

Так и нарисовалась передо мною вся мирная однообразная жизнь глухого Галилейского уголка с его интересами бедного трудового хозяйства, с его простыми, тихими радостями не мудрствующей жизни.

Смуглые черноглазые девы с высокими кувшинами на плечах сходят и всходят медленной чредою по вырубленным в скале ступенькам... Группы босоногих чернокудрых детишек играют у фонтана, созерцая в немом удивлении отдыхающий караван далеких чужестранных людей, в неведомых одеждах, с неведомыми товарами, прибывших неведомо откуда и уходящих неведомо куда. И среди этих дев, среди этих детей, выделяется тихо двигающаяся в своих белых покрывалах прекрасная Мариам, целомудренная невеста Иосифа, и загадочно устремленный в пространство взор младенца-Иисуса.

Когда мы вышли из церкви Архангела Гавриила и прошли какую-нибудь сотню шагов до Фаворской дороги, где святой ключ, вытекающий из-под церкви, образует большой открытый для всех прохожих фонтан Св. Девы, то я вдруг увидел вокруг него воочию все свои олицетворенные мечты: и смуглых дев с водоносами, и черноволосых мальчуганов, и даже отдыхающий караван каких-то далеких путников.

Сюда, к этому священному живительному ключу, и теперь, как в века глубокой старины, сходятся, как к естественному центру всей окрестной жизни, как к бьющемуся живому сердцу земли, все – и туземцы, и странники, и люди, и звери.

XI. Гора Кармил

Яффа Назаретская. – Римская дорога. – Хребет Кармила и Киссонский поток. – Могучий образ Ильи Пророка. – Город Кайфа. – У русского консула. – Немецкая колония в Азии. – Монастырь Кармелитов. – Придел Абиссинцев. – „Школа Пророков».

Мы покинули Назарет чудным ранним утром. Мир радостно сиял в лазури молодого неба и в золотых огнях утреннего солнца. Чистенький городок Пречистой Девы казался девственно белым, как невеста в свадебном уборе, на фоне своих зеленых садов и гор. Радостно было и у нас на сердце.

Перед нами был последний перевал верхом, последняя стадия нашего далекого Палестинского паломничества. Широкое голубое море ждало нас впереди со своими вольными волнами и быстрокрылыми пароходами, взамен гористых и каменистых дорога и мучительного карабканья утомленных лошадей.

Мы завершаем сейчас давно желанное и трудное дело, владевшее всем нашим существом, и завтра начинаем свое радостное возвращение домой. Палестину с ее пустынными, меланхолическими видами, с ее своеобразным колоритом библейской и евангельской поэзии, мы уносим теперь в глубоких недрах своего сердца, как неизгладимое сладостное воспоминание целой жизни. Она легла в нашу душу новым могучим слоем никогда еще не испытанных впечатлений, она дала нам в наследие целый, дотоле неведомый нам, мир...

И тем нетерпеливее, тем страстнее хочется теперь вернуться на далекую северную родину свою, с этою драгоценною добычею, которую благоговейно, как святые дары, хранишь внутри...

***

Долго провожает нас со своих горных высей утонувший в кипарисах живописный белый дом английского сиротского приюта, венчающий, будто цветущей короной, этот белый и зеленый городок...

Вот мы спускаемся в глубокую долину, заманчиво зеленеющую своими садами; хорошенькая вилла какого-то богатого европейца так кстати приютилась в самом эффектном и тенистом уголку этой мирной долинки: плоскокрышие домики арабской деревни живописно покрывают скат и макушку соседнего холма... Это «Яффа Назаретская», обычное место прогулки для Назаретских жителей. Осторожно и с трудом спускаемся мы на дно этой крутой долины. Дорога кишит женщинами. Рослые, сильные, красиво одетые, они поднимаются уверенным и привычным шагом по горным дорожкам, с чашами кислого молока на головах, спеша на базар Назарета.

В Яффе – только единственный сколько-нибудь неудобный спуск. За нею очень скоро мы выехали на широкую дорогу, разработанную недавно для экипажей, от Кайфы до самого Назарета. Если бы я знал это в 1ерусалиме, то не нанимал бы провожатых до Кайфы, а только до Назарета, а если бы узнал даже в самом Назарете, то избавил бы по крайней мере жену от последнего, самого для нее невыносимого, перевала верхом. Но ни драгоман, ни кавасы не промолвились ни одним словом о существовании колесной дороги от Назарета к морю; очевидно, они сами увидали об этом впервые, неожиданно очутившись вместе с нами на широкой и ровной дороге.

Тем не менее, гладкая дорога, возобновленная из древнего римского шоссе, дала себя сейчас же знать, и мы на радостях пустились по ней бойкою рысью. Теперь мы находимся в прославленной библейской «долине Ездрелонской», отделяющей гору Кармил от хребта Назаретских и вообще Галилейских гор.

***

Налево от нас знаменитый «поток Киссонский», освященный грозными деяниями грозного пророка Илии, а сейчас за ним высятся суровые обрывы горы Кармила, этого заоблачного жилища великого пророка Израиля.

Кармил – не одинокая гора, какою я представлял ее себе, а целая горная цепь значительной высоты, в 22 версты длиною.

Характерный выступ ее в Средиземное море, стол знакомый Палестинским паломникам, проезжающим на пароходах в Яффу, – только ничтожная часть ее, один только крайний мыс, которым она понижается и обрывается в волны моря.

Множество мусульманских «уэли», часовен в память святых шейхов, белеет среди лесов на далеких вершинах горы.

Там наверху целая область с селениями, полями, лесами, долинами и холмами, поднятыми в облака.

Она покрыта древними развалинами разных веков и народов, которых уже и археология не в силах разобрать. Кармил всегда зелен, даже в иссушающие летние месяцы Палестины. Его наполняет влажное дыхание окружающего его теплого голубого моря и множество водных источников, зарождающихся в его тенистых вершинах.

Самое имя его значит «сад».

Красоту его воспевали еще библейские пророки, и в самой глубочайшей древности он уже был «священною горою Господа». Он был первый всегда виден с моря подплывающим кораблям, и среди двух смежных пустынь – земли и вод – должен был, действительно, казаться таинственным престолом Бога.

В первые века христианства тут даже гнездился странный культ какого-то «бога-Кармила», отвергавшего алтари и статуи, и дававшего прорицания через своих жрецов прямо под открытым небом, среди горной пустыни. Веспасиан, разрушитель иудейского царства, советовался с этим кармильским оракулом.

***

В дни пророков израильских – это была «гора убежища» своего рода. Сюда, под покров Всемогущего Саваофа, спасались от преследования нечестивых царей. Бесчисленные пещеры, которыми были изрыты неприступные обрывы Кармила и непроходимые лесные дебри его безопасно укрывали гонимых. Здесь, в сообществе львов и орлов, царей горной пустыни, скитался и пророк Илия, бестрепетный обличитель Ахава и Иезавели. Здесь безуспешно искали его воинские отряды царя Охозии, один за одним истребленные, по сказанию Библии, огнем небесным.

Величественна и глубоко-поразительна эта картина бесстрашной борьбы несокрушимой силы духа одинокого человека, – вдохновенного своею идеей, со всею властью и силою могущественных деспотов Израиля.

Самуил и Илия – это две колоссальные фигуры пророков библейских, обличавшие и каравшие царей, стоявшие в глазах своего народа прямыми посредниками между людьми и Иеговой.

Но если в властительном духе Самуила сказывалась непобедимая широта и мощь сухих знойных пустынь, среди которых жил он, на священном гневе пророка Илии, вечно восстававшего на брань против нечестия израилева, носившего с собою громы Божии на казнь Его ослушников, отразились еще во всей своей сокрушающей силе бури безбрежного моря, осаждавшего кругом каменный Кармил, и огненные южные грозы, разражавшиеся над безлюдными вершинами его любимой горы.

Вот мы теперь все ближе и ближе подъезжаем к Кармилу и уже переехали на ту сторону потока Киссонского. Теперь вам видны как на ладони пустынные обрывы, глухие пропасти, голые каменные ребра священной горы. Тень великого пророка-пустынника, пророка-изгнанника, бродит, кажется, и теперь по этим бесплодным вершинам, по этим безмолвным лесам.

Я вижу отсюда очами своего воображения этого грозного ветхозаветного старца с обнаженной головой и обнаженными ногами, обросшего волосами как лесной зверь, его единственный сожитель.

Царь Охозия спрашивает своих посланцев, передающих ему страшное пророчество неведомого странника: «Каков видом тот муж, который встретил вас и сказал вам эти «словеса»? И отвечали ему: «муж косматый, препоясанный «ременным поясом по чреслам своим». И воскликнул царь: «это Илия Фесвитянин!»

Когда Авдий, домоправитель царя Ахава, встретил Илию на своем пути, он также узнает пророка:

«Был Авдий один на дороге и Илия один шел ему на встречу. И Авдий, увидя, пал на лицо свое и сказал: ты ли это, Илия, господин мой»?

Все узнают его по одному его грозному и характерному виду.

Поучителен для психолога и историка этот неукротимый дух, охваченный словно каким-то неугасимым внутренним пламенем, – одною страстною мыслью, – величием и славою своего Иеговы, единого Бога истины, во имя которого он, не колеблясь, с фанатическим одушевлением, проливает реки крови людской.

И сказал Илия к людям: «возьмите пророков Вааловых, дабы ни один из них не скрылся; и взял их Илия и повел на поток Киссон и заколол их там», с выразительной и ужасной краткостью передает Книга Царств.

А их было «пророки студные Вааловы четыреста и пятьдесят, и пророки дубравные – четыреста, ядущих трапезу Иезавелину».

***

Во всяком случае потребна неимоверная духовная сила, неимоверное могущество воли, чтобы превзойти пределы всего человеческого и сойти еще в глазах своих современников, видевших и осязавших его своими перстами, за существо почти бесплотное, способное питаться пищей ворона, за чудотворца, воскрешавшего мертвых, за небожителя своего рода, восхищенного на небо в колеснице огненной, обращенного фантазией народа в настоящего бога грома и молнии, в «Илью- Наделящего» русской мифологии, катающегося по облакам в своей колеснице и принимающего от народа жертвы за ниспосланную ему жатву.

Через 1.000 лет, на Фаворе, тот же колоссальный образ грозного пророка Божия является в верованиях народных вместе с Моисеем, участником славы нового посланника Божия. Такое неизгладимое впечатление вставил он в памяти народа, что без него уже немыслимо ни небо Иеговы, ни пришествие Мессии, ни самый страшный суд Божий. Везде необходимо участие этого неукротимого пророка-карателя с его небесными громами.

***

Мы то-и-дело останавливаемся для отдыха в тени прекрасных садиков, под густыми фигами и гранатниками. Дорога ходкая, спорая, Кайфа уже недалеко, а час парохода еще не близок. Мы едем почти все землями одного и того же богача сирийца, которого наши арабы называют Сур-Сук. Громадные пространства принадлежат ему здесь. Он не живет здесь сам, а приезжает только на уборку пшеницы. Нам показали в одном из садов хорошенький домик, устроенный для приезда его.

Когда мы перевалили через тенистую лесную горку, в чащах которой с наслаждением покейфовали час-другой, перед нами далеко внизу вдруг сверкнула, будто радостная молодая улыбка, голубая гладь Средиземного моря. Оно казалось еще более голубым, еще более очаровательным от рамы желтых береговых песков. Белые, словно игрушечные, домики Кайфы ярко вырезались на его густой бархатистой лазури у тяжкого подножия Кармила.

Мы теперь не выходим из его царства, мы двигаемся все время под его величественной и суровой сенью. Он дышит на нас сверху, из-под облаков небесных, могучим дыханием своей горной пустыни, своих недоступных лесов, священными легендами и тенями своей ветхозаветной истории.

Фантазия моя теперь в таком же без исходном плену у него, как и наша дорога, смиренно лепящаяся под его могучею скалистою пятою, среди каменного сора, который буря и дожди стряхивают с его тысячелетнего скелета.

Море, хотя и видно, однако до него не сейчас добежишь. Пришлось еще раз сделать порядочно долгий привал в Болак-ель-Шейхе. Деревушка эта совсем спрятана в каменной складке Кармила. Прекрасный источник воды, которым, наверное, не раз утолял здесь жажду пророк-скитатель, бьет из глубоких недр скалы, немного ниже деревни. Мы, разумеется, остановились около этого фонтана, на зеленом просторе, в тени фиговых деревьев, а не в грязной цыганской деревушке. Сквозь беглый полуденный сон мерцало перед нашими глазами близкое теперь голубое море, которого освежающий ветерок уже долетал и сюда, под горячие скалы Кармила,– убаюкивая нас, как детей нянина сказка, вместе с чуть слышным однообразным рокотом морского прибоя.

***

Кайфа наконец у нас вся перед глазами; она засеяла своими белокаменными домиками весь левый мыс обширного голубого залива, отделяющего Кармил от далеких, в тумане мерцающих, минаретов Акры, деревней Птолемаиды, поместившейся на правом мысу того же круглого залива.

Теперешняя Кайфа – городок молодой, неведомый старым путешественникам. Но высокие пальмы, характерно окаймляющие ее низменный берег, говорят ясно, что это уютное местечко, одинаково соблазнительное для рыболова и торговца, должно было заселиться очень давно. Во всяком случае, своими тихо веющими финиковыми пальмами и своею тихою приморскою пристанью – она смотрит настоящим городком древней Финикии, на берегу которой выросла она. В классической древности здесь стоял малоизвестный город Сикаминум, а в дни крестовых походов Танкред взял здесь осадой маленькую крепостцу Гайфу, которая после Гаттинской битвы попала опять под власть сарацин.

Драгоман советовал ехать прямо к русскому консулу, что мы и исполнили в точности. Селим-хури, русский консул, – природный араб. Дом его почти с самого края города. Он принял нас очень радушно и горячо извинялся за беспорядки русского пристанища в Назарете. Дом там был только-что нанят, и заведывающий им еще не успел приехать туда. Жена Селим-хури довольно красивая «белая арабка», как называют русские здешних сирийцев. Она свободно обходится с чужими, не прячась под восточную фату, и даже обедала рядом с нами в европейском пальто, сверх арабского халата. Она ласково и добродушно ухаживала за моею женою. Прежде всего нужно было разыскать доктора. Селим-хури вспомнил, что в Кайфе проживает какой-то «русский доктор», и послал за ним. Но пока он явился через несколько часов, к нам то-и-дело жаловали другие, менее желанные гости. Сначала пришел греческий священник в черной камилавке с крошечным золотым крестиком и кропилом. Он прочитал нам коротенькую молитву, окропив нас святою водою, и поздравил с приездом. За ним ввалился с жалобой к консулу «русский шкипер», как две капли воды похожий на морского разбойника из греческого архипелага, и действительно грек 96-й пробы, ни слова не говорящий по-русски, и даже никогда не слыхавший ни одного русского слова.

«Русский доктор» Шмидт оказался таким же русским как «русский консул» – араб Селим-хури, как и «русский шкипер» – греческий корсар. Он ни слова не знает по-русски, хотя уверял, что жил когда-то в Крыму, что сам родом с реки Молочной и знал по-русски, но уже давно все забыл. По-немецки же он нам объяснил, что в сущности забыл также давно и свою докторскую науку, ибо кайфские арабы почти вовсе не лечатся, а если лечатся иногда, то совсем не от тех болезней, как мы, европейцы, и совсем не теми лекарствами. К довершению же его и нашего несчастья, в городе Кайфе не имеется никакой аптеки, так что он мастерит сам некоторые, наиболее употребительные здесь, простые лекарства. Сирийский эскулап, незаслуженно присвоивший себе русское имя, был в восторге, когда из разговора с женою убедился, что она несколько более смыслит в своей болезни и несколько лучше помнит употребляемые в ней лекарства.

Он с большою готовностью, вовсе несвойственною самолюбивым сынам Гиппократа, вызвался выполнить медицинские предписания моей жены и обещал принести ей через час все, что она требовала.

Пообедав очень сытно и вкусно у гостеприимного консула и оставив жену на попечение доброй арабки, я сел на отдохнувшего коня и в сопровождении своего драгомана и двух кавасов помчался быстрым галопом через улицы Кайфы, чтобы скорее поспеть на Кармил.

У самого подножия библейской горы расположилась цветущая немецкая колония со своими голландски-опрятными домиками, со своим удивительным хозяйством, которая прямо бы годилась на любую агрономическую выставку Европы. Прекрасно устроенные ветряные мельницы, с запасными паровиками на всякий случай, с особым крылатым прибором наверху, для точного определения ветра, придают этому хозяйственному местечку еще более хозяйственный и деятельный вид.

Весь этот низменный плодородный полуостров, осененный скалами Кармила и омываемый морем, возделан как цветной горшок и разлинован просто с геометрическою правильностью плугами аккуратного немца, так что, среди обычной беспорядочности палестинского хозяйства, он кажется образцовою моделью хозяйственного совершенства, привезенной напоказ из Европы и поставленной на берегу для поучения азиатам.

Хитроумный немец уже успел покрыть своими виноградниками на изрядную высоту даже голое каменное подножие Кармила и извлекает теперь из этих бесплодных обрывов отличный доход.

Немцы захватили подножие горы Илии-пророка, а итальянцы и французы ее вершины. Только нам русским не досталось ни клочка в наследие от этой самой любимой из наших, народных святынь.

На высоком живописном выступе Кармила в море – стоит католический монастырь кармелитов. Этот монашеский орден обязан Кармилу своим именем и своим основанием. Еще с 12-го столетия, с эпохи крестовых походов, угнездился он на горе Св. Илии. С тех пор не раз мусульманский фанатизм равнял с землею стены и храмы монастыря, убивал и разгонял монахов; не раз и турецкая мечеть высилась на местах Христианской святыни. Но опять собирались из разных концов земли смелые иноки, опять поднимали Христов Крест на утесах ветхозаветной горы, и, в конце концов, все-таки осилили, отвоевали обратно этот древний, священный уголок – и опять воздвигнули на нем обширный и богатый монастырь – своего рода береговой маяк христианства, при самом входе в землю Христову.

***

Хорошая, хотя и не широкая дорога, круто поднимается над обрывами Кармила, со стороны моря и прямо, без зигзагов, ведет к монастырю, наверх горы.

Монастырь стоит на поразительном месте, среди поразительного пейзажа.

Обширное здание аббатства, отдельные церкви и часовенки монастыря – окружены прелестными цветниками и садиками. На всем видна умелая, трудолюбивая и любящая рука. Она обратила этот суровый подоблачный монастырь в одну радостную корзину цветов, выхоженных, выхоленных, как в любой оранжерее. Все поддерживается в необыкновенной чистоте и порядке, дорожки вымощены щебнем и усыпаны красным песком, каждый сухой листок подчищен, каждая подпорочка тщательно окрашена. Несколько колодцев, богатых водою, выкопаны среди этих садиков, поднятых под небеса, и обделаны в хорошенькие игрушки. Перед главным входом аббатства – маленькая мраморная пирамида с золотыми надписями, тоже живописно убранная кругом цветами и кустами. Это надгробный памятник несчастным французским воинам, раненным при злополучной для французов осады Акры, о которую разбились усилия дерзкого гения Наполеона, и которую поэтому наш Муравьев назвал довольно удачно «Кремлем Азии». Кармелитский монастырь служил тогда лазаретом осаждающей армии и по отступлению Наполеона достался в руки торжествующих турок. Все раненые были бесчеловечно перерезаны.

***

Главный храм монастыря очень обширен и богато украшен, но, на мой взгляд, безвкусен, как все новейшие католические храмы итальянского характера, отступившие от глубокой мистической поэзии старого готического стиля... В нем все пестро и аляповато для строгого вкуса. Но на грубую младенческую фантазию арабского простолюдина его пышная обстановка должна производить подавляющее впечатление. Над центральным престолом, уставленным целым лесом высоких подсвечников, разноцветных лампад, цветов, ваз и разных сверкающих вещей, чернеет круглая ниша в стене, поддержанная белою колоннадою. Посредине ее, выделяясь из темноты этого приподнятого к небу алькова ослепительною белизной своего мрамора, статуя в человеческий рост Матери Божьей, неземной красоты. Она сидит на престоле, в золотой короне, усыпанной драгоценными камнями, в парче, в жемчугах, с младенцем Христом на руках, тоже увенчанным царскою короною и тоже сияющим золотом и камнями. Арабы в трепете и благоговении повергаются ниц перед этим едва не живым для них воплощением Царицы Небесной.

***

Несравненно более глубокое впечатление произвела на меня пещера Илии-пророка.

Мы спустились в нее из церкви с зажженными свечами по темной и узкой лесенке.

Она помещается как раз под алтарем главного храма. Сырец скалы, служивший приютом великому скитальцу, по счастью, не замаскирован никакими мраморами и золотом, и древняя священная пещера смотрит до сих пор тем же диким вертепом, каким она была в дни Ахава и Охозии. Нам показали и углубление в стене, служившее ложем пророку. Теперь в нем очень кстати помещена темная статуя св. Илии, как бы пребывающего еще до сих пор в своем мрачном склепе. Я долго не мог покинуть эту темную пещеру. Ветхозаветные воспоминания, которыми я был переполнен все время, пока двигался под тенью библейской горы, одолели меня здесь, и не хотелось расставаться с ними.

Я вспомнил тяжкую жизнь борьбы и лишений этого первого пустынножителя и отшельника, страстные видения его всегда воспламененного мозга, внутренние муки, доводившие до отчаяния даже его несокрушимый дух. Он вечно гоним, он вечный скиталец, вечно без куска хлеба и без глотка воды, и умирающий с голоду, босой и в рубище, одинаково страшен нечестивым своею неумолимою правдою, своим грозным провидением будущего». А сам отошел в пустыню на день пути; пришедши сел под можжевеловым кустом и просил смерти душе своей, и сказал: «довольно уже, Господи! возьми душу мою, ибо я не лучше своих отцов!» описывает Библия своим кратким картинным языком это своего рода ветхозаветное «моленье о чаше».

В черном вертепе скалы, который поглотил нас теперь, беседовал этот страстный мученик своей идеи наедине со своим грозным Иеговою и получил Его таинственные откровения.

Удивительно выразителен и художествен прекрасный рассказ об этом в третьей Книге Царств.

«И встал, и ел, и пил, и шел, подкрепленный той пищею 40 дней и 40 ночей до горы Бoжией Хорива. И вошел там в пещеру и поселился в ней, и слышит глагол Господень к нему, говорящий: зачем ты здесь, Илия? И отвечал Илия: ревнуя поревновал по Господе Боге Вседержителе, ибо оставили тебя сыны Израилевы, алтари твои разрушили и пророков твоих избили оружием, и остался я один, и ищут истребить душу мою. И сказал: утром выйди и стань перед Господом на горе, пойдет мимо тебя Господь и великий и сильный ветер, разрушающий горы и сокрушающий каменья с горы перед Господом, но не в ветре Господь. И после ветра землетрясение, и не в трясении земли Господь; и после землетрясения огонь и не в огне Господь; но после огня веяние прохладное, и тамо Господь!..»

Интересен придел аббиссинских католиков. В больших шкафах за стеклами спрятаны их чисто языческие святыни – настоящие кумиры Божией Матери и пророка Илии. Святая Дева изображена совсем черною, как подобает африканскому идеалу красоты; она вся в парче и обвешана браслетами, монетами и всякими жертвами благодарных ей верующих, пророк Илия тоже черный, как негр, и через это кажется еще более мрачным и неумолимым; в руке его огненный меч, а нога его стоит торжествующе на голове поверженного в прах жреца Ваалова. Африканская фантазия не могла выбрать из жизни грозного пророка более вдохновляющего ее момента, не могла подыскать более подходящей фигуры для полного выражения восточных идеалов истинного служителя Божия.

***

Из церкви можно подняться через целый лабиринт лестниц на верхние террасы монастыря. Террас этих несколько, одна выше другой. Панорама, открывающаяся в самой верхней из них, не поддается никакому описанию.

Горы Ливана в седине своих снегов, Сафед-гора в своих знойных туманах, – все на-далеко видно отсюда. А впереди, во все стороны, безбрежною равниною поднимается к необозримым далям горизонта Средиземное море такой дивной, невыразимой голубизны, какой не знают ни Крым, ни Италия, и над этой волшебной синей пучиною, отовсюду охватывающей вас, другая, еще более безбрежная, еще дальше уходящая в свои недостижимые выси, такая же синяя бездна южного неба.

Белые и желтоватые домики Кайфы, ее пальмовые рощи, белые паруса кораблей, облитые сверкающими огнями солнца, ярко вырезаются на густой синеве этой колыхающейся и трепещущей водной пучины, глубоко под ногами нашими, крошечные и изящные, как детские игрушки. А на первом плане этой неописанно-грандиозной картины – суровые каменные обрывы библейской горы, обросшие деревьями, как старческими волосами, выдвинутые грудью прямо в прибой этого могучего, вечно надвигающегося моря, будто несокрушимый передовой оплот земли.

Это тот самый чудный пейзаж, тот «путь морской», которым любовался, которым вдохновлялся в своих одиноких созерцаниях и молитвах ветхозаветный пустынник Кармила.

«Илия же взыде на Кармил и преклонился на землю и положи лице свое между коленома своима, и рече отрочищу своему: взыди и воззри на путь морский!».

Монах-провожатый показал нам с высоты террас, как с птичьего полета, всю рельефную карту Кармила, с его окрестными часовенками, маяками и развалинами. Когда мы нагляделись досыта на красоту сиявшего вокруг нас мира Божьего, приветливый патер пригласил нас спуститься в аббатство и осмотреть его. Это громадное здание содержится итальянцами в удивительной чистоте и порядке. Все совершенно просто, но вместе с тем и совершенно удобно и совершенно прилично. Светлые широкие коридоры, увешанные картинами из жизни святых, таблицами и географическими картами, идут со всех четырех сторон корпуса, составляя собою просторную галерею для прогулок во время ненастья. Множество дверей направо и налево ведут в келии монахов и в комнаты, назначенные посетителям. Тут целый благоустроенный пансион со спальнями, белоснежными постелями, мраморными умывальниками. Три первые дня монастырь дает даровой приют и стол всякому приезжему, какого бы то ни было исповедания. Кто остается дольше, должен платить условленную скромную плату. Тут своя особая церковь, своя больница. В рефектории, весело убранной цветами, картинами, портретами, – нам любезно предложили кофе, которым было очень кстати подкрепиться. Здесь же продаются специфические, а отчасти и мистические лекарства Кармила, какой-то настой мелиссы, помогающий от всех болезней, и разные другие благочестивые талисманы.

Чтобы отплатить за любезность, я, конечно, поспешил приобресть эти чудесные панацеи, по счастью, не особенно разорительные.

***

Нам предстояло посетить еще одну историческую пещеру Кармила, – «школу пророков». По дороге мы осмотрели ничем не замечательную греческую часовню, и стали осторожно спускаться по береговому обрыву горы, почти к самой подошве Кармила, только совсем с другой стороны, чем поднимались прежде, от немецкой колонии.

Капризно-вьющаяся и очень крутая тропинка все время весит над бездною моря, так что на иных поворотах сидеть на коне довольно жутко. В пустынной, отовсюду закрытой складке Кармила, видной только морским чайкам, стоит старая турецкая мечеть, окруженная магометанским кладбищем. Несколько сторожей живут в пустынном домике оберегающем эту мусульманскую святыню.

Арабы считают великим благополучием похоронить прах своих близких под сенью этих святынь. Илия-пророк для, них такой же великий святой, как и для евреев, и для христиан. Множество мусульманских пилигриммов приходит в Кармил поклониться его пещерам, помолиться в мечети, воздвигнутой в память его. Мы тоже нашли целую толпу в маленьком дворике мечети. В «школу пророков» проходят через мечеть. Это высокая, глубокая и очень просторная пещера в толщах Кармила, один из тех вертепов, где в злые времена Израиля укрывались десятками и сотнями гонимые пророки.

«И бысть егда нача избивати Иезавель пророки Господни и вся Авдий сто мужей пророки, и скры я по пятидесяти двоих вертепах, и кормяше их хлебом и водою», передаёт нам Книга Царств.

Изреель, резиденция Иезавели, и Самария, ее столица, и таком близким соседством с Кармилом, что теперешняя «школа пророков» даже легко могла быть этим самым вертепом Авдия.

Предание говорит, во всяком случае, что здесь, в безопасном уединении от преследования, вдали от соблазнов и развлечений мирской суеты, глаз-на-глаз с небом и морем старые прославленные пророки наставляли в священных таинствах своего призвания юных, неопытных еще «сынов пророческих».

Пещера пророков не украшена ничем – одни голые, замшившиеся стены, одни тяжкие серые своды дикой скалы. Это живые распахнутые недра Кармила, горы Божией – и ничего больше. Оттого эта грубая пещера производит больше впечатления, чем все позолоченные алтари, и живее переносит воображение ваше в давно-забытую тысячелетнюю древность.

Жалкие жестяные лампадки мусульман, подвешенные к священному углу пещеры, где высечено что-то в роде «киблы» магометанских мечетей, да такая же жалкая деревянная люстра с стаканчиками, спускающаяся с середины закопченного его свода, – вот все скудное украшение этой библейской святыни. Все стены ее закопчены прилепленными копеечными свечечками и дымящими лампадками, исписаны и исчерчены именами богомольцев. Арабы приписывают чудотворную силу исцеления этим древним стенам, и больные их по несколько суток сряду проводят в молитве в святой пещере. Под стенами разостланы тюфяки, коврики, подушки, и немало верующих мирно почиет на них сном праведных, в сырой прохладе вертепа.

Каменные выступы, заменяющие диваны, идут кругом его стен. Это и были, по преданию, ложа и сидения учившихся здесь пророков. Из главной пещеры низкие проходы ведут в другие, боковые пещерки. Араб-сторож, с завидною непоколебимостью веры, показал нам в этих пещерках каменное ложе, на котором, по убеждению арабов, «родился Илия-пророк», – «Илия- Фесвитянин», как не кстати для этих современных знатоков называет его Библия. Христиане сохраняют об этой пещере другую легенду, более правдоподобную. По древнему преданию, в этой пещере, хорошо знакомой жителям Назарета, отдыхала на пути своем из Египта в родной город Св. Дева с младенцем Христом. Спуск к морю от «пещеры пророков» идет опять через немецкую колонию «Общества Христа». После медленного и досадного карабканья по обрывам, мы с увлечением пустили во всю прыть своих лихих коней, очутившись на ровной глади немецких полей и улиц Кайфы.

Пора была и отдохнуть от многодневного кочевания на седле. Теперь уже отдохнуть надолго, благо под ногами плещут морские волны и качаются на них, безмолвно приглашая в свои спокойные недра, готовые отплыть от древней финикийской земли, к далеким берегам Европы, расцвеченные флагами корабли.

ХII. Бейрут, древний Берит

Ночной отъезд на пароходе. – Утро перед Бейрутом. – Историческая роль Финикиан. – Европейский характер Бейрута. – Привольная жизнь юга. – Культ любви. – Ночь на кровле. – В русском агентстве. – Прогулка по окрестностям. – Друзы и Марониты Ливана. – Памятники Георгия Победоносца.

Пароход австрийского Ллойда пришел к Кайфу уже поздно. Сопровождаемые фонарями консульских кавасов и носильщиками арабами, тащившими на плечах нашу кладь, как-то уныло, с упавшим сердцем, пробирались мы в темноте по набережной моря через обычную тесноту и беспорядок торгового городка.

Море и ночь не обещают ничего хорошего. С болезненным напряжением всех своих чувств покидаем мы в этот неприютный час, при самых мрачных перспективах погоды, гостеприимный домик нашего консула, где нас ласково пригрела семья простых и добрых людей, и где хотелось бы отдохнуть подольше, на полной свободе, отлежаться и полениться досыта, после стольких недель не прекращавшейся суеты, опасений, лишений, и наконец просто боли, самой реальной физической боли в хребте, боках, ногах, изломанных долгой и неудобной верховою ездой по горам и камням, под зноем солнца. Но отдыхать было некогда и болеть было невозможно. Не сесть сейчас же на пароход – это значило оставаться в Кайфе еще две недели, потому что только два раза в месяц сюда заходит срочный австрийский пароход. Выбора нам не было – и вот поэтому-то, не успев даже переночевать одной ночи в Кайфе мы плетемся теперь к пристани австрийского парохода, искренне огорченные своим скверным жребием.

Море свинцово-серо и сливается с ночным небом. Ветер дует с севера, пронзительный и сердитый. Даже ночью издали можно видеть как немилосердно качаются пароходы и корабли, стоявшие на якоре…

С трудом попали мы в шлюпку, которая должна отвезти нас к пароходу. Ее так и треплет из стороны в сторону, так и отшвыривает от берега; море должно быть, не хочет пустить нас к себе; оно в таком случае благоразумнее нас и сострадательнее к нам, чем мы сами…Провожаемые громкими пожеланиями доброго пути, мы ныряем резкими толчками, будто сани в глубоких ухабах снега, в избаломученных волнах моря и хорошо понимаем, как непохожа будет на то, что нам желали сейчас эти добрые люди, ожидающая нас впереди мрачная ночь…

После избаловавшего нас удобства наших пароходов русского общества, пароход австрийского Ллойда показался нам жидовскою корчмою в сравнении с порядочной гостиницей. Но зато он был вдвое дороже нашего…Не успели мы устроится в душной и тесной каюте с полочками, как уже меня закачало еще на якоре…Австрияки не только берут дорого, но еще за эту дороговизну не дают ровно ничего кроме полки, где вы можете лежать. Даже горничной нет к услугам дам. Содержания от парохода совсем не полагается – это излишняя роскошь, а хотите – так требуйте в буфете по карточке…Немцы вряд ли и требуют что, кроме пива да шнапса, да бутерброда с «ein Sttick Schinken». Но меня, слава Богу, закачало так, что я сразу повалился и заснул, и позабыл о самом существовании немцев, мадьяр, жидов, их буфетов и пароходов... Качало, трепало, мутило, тошнило всю ночь, а утром вскочил, – стоп машина! мы уже опять на якоре, и перед нами Бейрут во всем блеске чудного солнечного утра... Поскорей на лодки! В Бейрут уже заходят наши родные пароходы, и мы, конечно, дождемся земляка. На жену эта одна ночь сравнительного спокойствия уже подействовала превосходно, и она встала совсем бодрая. Мы с нею радостно любовались, сидя на лодке, на громадный амфитеатр Бейрута и среброглавые хребты царственного Ливана, осенившие его с трех сторон.

Признаюсь, я совсем не подозревал, что такое Бейрут. Перед нами, по крутым широким склонам гористого берега, сходил к морю европейский город, в несколько верст обхватом, полный прекрасных зданий, кишащий торговлею, Марсель или Генуя своего рода, но только утонувший в роскошных садах юга... Как ни красивы вообще города Средиземного побережья, но редкий из них сравнится красотою с Бейрутом. Его белые каменные дома с плоскими крышами из красной черепицы встают бесконечными уступами друг над другом, сливаясь наверху с целою страною роскошных садов и дач, уходящих в прохладу гор...

Старинная венецианская башня средневекового стиля, остаток крестовых походов, в которых и Бейрут играл свою роль, составляет характерный первый план этого старинного города торговли, выступая в море вместе с полуразрушенною цитаделью, которую она венчает...

Стены Бейрута разрушены были при Екатерине II нашим победоносным флотом, который тогда смело блокировал все побережья турецкой империи и сжигал ее флотилии, покрывая себя славою.

И эта башня-сторож, и эти когда-то воинственные стены и разноцветные флаги агентств и консульств торжественно веющие над зданиями набережной, и весь бело-красный амфитеатр города, с его мечетями, колокольнями и купами пальм, зелень его садов и величественные кручи его гор, – все это целиком опрокидывается теперь в затихшую, как зеркало, голубую бухту, которую весело бороздят снующие взад и вперед бесчисленные лодочки, шлюпки, ялики и пароходики...

Мы теперь в самом сердце древней Финикии, этой удивительной торговой и промышленной республики, которой легенды самых ранних просвещенных народов издревле приписывали все крупные первые шаги по пути просвещения...

Мы уже проехали ночью Саид, Сидон древности, и Сур, жалкий потомок славного Тира...

Перед нами теперь древний финикийский Берит...

Финикияне – это по истине народ изумительного таланта, изумительной смелости!.. В далекие и темные века младенчества человечества, когда еще большинство народов с трудом учились запрягать в свои неуклюжие возы медленно двигающегося вола и нагружать товарами громоздкого верблюда, когда целые тысячелетия сряду народы-пастыри сегодня, как вчера, пасли свои стада овец по бесконечным пустыням в ленивой неподвижности духа и суеверном страхе перед непобедимой мощью природы, – дерзкий ум финикийца уже рвался за тесные пределы того, что было ему доступно и ведомо, в соблазнявшие его дали неведомого и таинственного, и из своей счастливой прибережной окраины, отгороженной от сухого и мрачного мира Азии хребтами гор Ливанских, он неудержимо расползался по заливам и островкам теплого моря, отчаянно вверяя себя утлым плавучим скорлупам, заставляя вольные ветры переносить себя, как вольных птиц божьих, во все уголки и все страны, куда только дуют эти вольные ветры, проникая с их помощью во все цветущие и плодоносящие окраины мира, узнавая все новое, добывая всякие богатства, изобретая все удобное и разумное, открывая целому миру широкую школу торговой и фабричной деятельности, пролагая первые следы к объединению народов путем взаимно-выгодных сношений и для всех одинаково важных практических открытий... Племя тонкого вкуса и высокого человеческого разума, достойное господствовать над сотообразными стадами многих современных ему народов, заменившее пурпуром и виссоном – овечьи и звериные шкуры, украшавшее свои жилища золотом, слоновою костью и тропическими благовониями, в то время как соседи их еще гнездились, как животные в своих логовах, в хворостяных шалашах и кочевых палатках...

Недаром и религиозный культ их, культ Астарты – был не выражением суеверного страха, а поклонением силе земного обилия, производительности, жизненных радостей. Точно также божество филистимлян, тех же несомненных финикийцев, таких же жителей поморья, Дагон – женщина-рыба – олицетворял собою в одно и то же время и неисчерпаемое обилие моря, питавшего их собою, создавшего их торговый гений, – и, вместе с тем, многообразную красоту и плодородие земли-матери, в ее прекраснейшем и плодоноснейшем создании – женщине...

Недаром же эта крошечная полоска земли, притиснутая горами к морю, смогла цивилизовать все Средиземные побережья, и Крит, и Грецию, и Малую Азию, и Карфаген, успела водрузить свой торговый флаг не только на берегах Испании и туманного Альбиона, не только в Аравии и Индии, но даже за Канарскими островами в далеких пучинах Атлантического океана. Только эта, ключом кипевшая внутри, великая духовная сила финикийца делает понятным выдающееся историческое значение в древнем мире этих, по-видимому, ничтожных береговых республик, подобных финикийским и греческим городам, впоследствии равным Венециям, Генуям, Кафам, – куда часто не могли проникнуть со всеми своими полчищами тогдашние цари-деспоты, обладатели целых частей света, двигавшие за собою народы вместо армии...

***

Крестовые походы еще застают в Тире, Сидоне, Берите остатки прежнего торгового могущества, прежней промышленной деятельности и прежних богатств, которые еще и тогда, несмотря на все пережитые ими исторические бедствия, делали из этих древних городов самостоятельные и несокрушимые центры жизни, разливавшие свое влияние и свою цивилизацию на полудикие окрестные страны... Берит стал впоследствии обычною пристанью крестоносцев, звеном, соединявшим цивилизацию Италии и Франции с новыми азиатскими владениям Европы. Он и после падения Иерусалимского королевства достался, вместе с другими прибрежными городами Сирии, в наследство кипрским королям, последним паладинам христианства, геройски боровшимся и геройски погибшим в борьбе с мусульманским миром. Поэтому неудивительно, что в нынешнем Бейруте так мало Азии и так много итальянского юга.

***

Из лодки пришлось карабкаться на берег по узенькой лесенке, которою заранее овладели турецкие полицейские и таможенные. У них глупейший обычай отбирать тут же и паспорта путешественников. Бывалые европейцы, особенно англичане и французы, не дают никаких паспортов, а только ругаются и смело проталкиваются вперед. Но наш брат русский, приученный к повиновению, смиренно подает все, что требуется, даже и обезьяноподобному турецкому начальству... Отдал сдуру и я свой паспорт, да и раскаялся потом жестоко. Разумеется мне его никто и не думал возвращать, а идти отыскивать его, – я совсем забыл, так что потом и пришлось очутиться беспаспортным бродягою...

Хотя все главнейшие гостиницы Бейрута, Hotel Bellevue, Hotel d’Orient, на берегу моря, но здесь такое зловоние от нечистот, стекающих со всего города, что нам посоветовали выбрать гостиницу внутри города... Обстановка здешних гостиниц далеко не роскошна, но все-таки удобна: очень порядочный стол и совершенно чистые постели, в чем в сущности все и дело. Зато виды с балконов и с плоской крыши, обращенной в просторную террасу – несравнимы ни с чем и доставляют неисчерпаемое наслаждение...

Мы хотели поближе познакомиться с городом и сейчас же после обеда пошли побродить пешком по его гористым улицам...

Живописный берег моря с его мысами, заливчиками, обрывами скал и камнями, торчащими из воды, манил нас к себе, и мы спустились к нему по крутым тропинкам. Купальни на высоких пальях, совсем почти открытые любопытству прохожих, оцепляют собою берега бухты, и масса голого народа полощется в вонючих волнах его, среди невообразимой нечистоты, наносимой морским прибоем и городскими клоаками...

Зловоние это просто гонит отсюда непривычного человека, так что самый страстный любитель природы предпочтет обонянию этих вольных струй моря и этих поэтических утесов – прозаические мостовые городских улиц. Волей-неволей мы также вынуждены были спасаться от этих ароматов юга, на которые совсем не рассчитывали.

Наверху зато – полный порядок и чистота. Целые длинные улицы больших европейских домов с венецианскими арками и окнами, с верандами, балконами, террасами и цветниками, улицы отлично вымощенные, широкие, как в каждом порядочном городе Европы, – и на этих улицах самое оживленное движение.

Европейские коляски и шарабаны, европейские магазины и рестораны; турецкого – ровно ничего. Вам кажется, что вы гуляете не в Сирии, а в каком-нибудь береговом городке Италии или Южной Франции.

Все эти щегольские экипажи, вся эта разряженная и веселая толпа валила все в одном и том же направлении, поднимаясь разными улицами и взъездами все выше и выше, к любимому загородному гулянью. Мы тоже увлеклись было всеобщим потоком и хотели присоединиться к нему, но уже не нашли ни одного экипажа: все были расхватаны жадными до развлечений бейрутцами; идти же пешком в гору за несколько верст, среди пыли проносящихся мимо экипажей, было бы слишком наивно даже для таких любителей природы, как мы. А потому мы решили докончить свое пешеходное обследование города. Даже базары его – это обычное гнездилище всего, что есть характерного, и всего, что есть нечистоплотного на азиатском востоке, – гораздо чище и опрятнее каирских и иерусалимских, словно и они приоделись немножко в европейское платье, подобно тому как здешний житель старается прикрыть европейским пальто и белыми воротничками свою сирийскую куртку и шаровары. Плоды самого заманчивого вида кишат на этих базарах, огромные белые абрикосы, ароматичнее и сочнее всякого персика, свежие рожки, апельсины... Все это продается чуть не даром. Овощей кучи, открытые кухни тоже со всякими сластями... Самый бедный житель без труда может побаловать себя этими разнообразными плодами рая, которые ему стоят здесь меньше, чем обиженному Богом русскому мужичку его вечная капуста и редька... Вино тоже здесь свое, дешевое, и льется вольною рекою... Глядя на эту веселую и счастливую толпу, которую в каждом другом месте необходимо было бы признать толпою бедняков, невольно позавидуешь блаженным странам юга, где, действительно, люди могут жить, по выражению евангелия, яко птицы небесные, не сеять, не жать, не собирать в житницы, и все-таки питаться от отца своего небесного. Эта вечная жизнь на солнце и воздухе, на краю необозримой водной чаши моря, эти постоянные впечатления радости и красоты, охватывавшие здесь человека с первых дней его рождения, этот общий досуг и достаток среди кишащей обилием природы, не прерывающей своей плодоносящей работы ни зимою, ни летом, – сделали из прибрежного сирийца удивительно рослую ц красивую расу... Нигде вы не встретите такой сплошной толпы красавцев и красавиц, как среди этих «беларапов», по кличке русского богомольца. Беларапы эти в сущности не турки и не арабы, хотя одеваются по-турецки и говорят по-арабски. Это сложная помесь древнего финикийца и эллина, прежних хозяев побережья с азиатскими завоевателями позднейшего времени... И итальянская кровь венецианцев и генуэзцев влилась в них хотя несколькими каплями через смелых торговцев и отважных рыцарей времен крестовых походов. Оттого, может быть, они соединили в своем физическом типе прекрасные черты этих народов, а в своем предприимчивом духе и быстроте своего разнообразного ума возродили древнего тирийца, и средневекового итальянца. Мало рас в мире, которые могли бы сравняться с береговыми сирийцами, – этими достойными наследниками финикиан, – ловкостью в торговых делах и удивительной способностью к языкам и наукам... Почти всякий житель Бейрута или Александреты свободно говорит по-турецки, по-арабски, по-гречески, по-итальянски, по-французски... А некоторые еще по-английски, по-немецки и даже по-русски (живавшие, конечно, в Одессе, Таганроге и пр.).

Здешние женщины просто роскошны. Азиатки по наряду, по языку, по многим обычаям, они вовсе не похожи на сухих поджарых арабок, а могучи и пышны телом, как любая европейская красавица. Вероятно, уже в древние времена на этом счастливом побережье, в этом царстве солнца и влаги, разрасталась таким же пышным цветом красота женщины. Недаром у финикийских народов играл такую господствующую роль культ Астарты, сладострастной богини плодородия, требовавшей себе в жертву невинность дев и юношей... Недаром и богиня любви, греческая Киприда, родилась из пены этого любовью дышащего моря, под наитием солнца, льющего любовь, – на соседнем острове, давшем богине свое имя... Все первые тайны прелестной богини любви, все ее поэтические романы с Адонисом и Марсом протекли среди рощ Кипра, под сенью которых родился и сам Купидон; а эти рощи омываются тем же морем, что мы видим теперь, и согреваются тем же солнцем, которым мы теперь наслаждаемся... С берегов Финикии, из роскошных садов Сидона, Тира, Барита всегда разливались на окрестные страны, вместе с пурпуровыми тканями и драгоценными женскими уборами, струи любви и сладострастия... Их разносили по воздуху и шумевшие на горах Финикии седые кедры ливанские. По крайней мере, мудрый царь Соломон, в своем сухом скалистом Иерусалиме, в виду безнадежных пустынь Мертвого моря и пропастей юдоли плачевной, – заражался этим финикийским жаром любовного восторга, входя в дружеское общение с другом своим и отца своего Хирамом, царем Тира, вывозя от него его ливанские кедры, ткани и золото.

Оттого-то в его гимнах любви так часты сравнения и образы, взятые с Ливана...

И Дидона, восторженная жрица любви, недаром из той же Финикии перенесла свою жгучую страсть под жгучее солнце Африки, к еще более роскошному югу. Вообще вся древняя история ненасытной любви, неутомимой телесной страсти, – все эти скитания богинь, цариц и нимф в жадных поисках любви, происходят всегда у моря или на море, где-нибудь на берегу или на острове, в пещере, как у Калипсо, в роще, как у Афродиты, на скалах берега, как у Сафо... Андромеда прикована к морской скале, Геро живет на пустынном камне среди вод моря, Европа связана с Босфором, Гелла с Дарданелами, Клеопатра в Александрии на берегу моря... Но только моря юга, моря тепла, света, обилия, какое знала древняя Финикия да древняя Греция...

Венера из моря рожденная – мыслима только в этом краю жизненной радости, а уж, конечно, не в прозаических серых пучинах Немецкого или Балтийского моря.

***

Долго мы бродили, поглощенные шумною жизнью праздной и веселой толпы. Тут целый народ щеголей и щеголих; все в ярких, пестрых, богатых нарядах, все одеты с приличием и достоинством, вовсе не напоминая собою того серого стада вьючных скотов, которое встречаешь в других больших городах среди бедного трудолюбивого населения. Нет, тут каждый считает себя вправе отдыхать и наслаждаться наравне с другими. Солнце и море, и прекрасные плоды, и тепло воздуха, и красота гор – принадлежит одинаково всем. Шубы никому не нужны, дров тоже не нужно, вино и табак стоят грош. И вот самый последний поденщик, едва зарабатывающий себе на хлеб насущный, самоуверенно садится на стул кофейни и важно требует себе наргиле и чашку кофе, и громко судит и спорит, и беспощадно критикует со своими приятелями проезжающих мимо городских богачей и нотаблей...

Мы поздно вернулись в свою гостиницу, и только тогда я в первый раз заметил, что ни в одном номере ее нет ни одного камина. О топке комнат здесь не имеют понятия. Уж одно это сознание возможности прожить всю жизнь без дыму и дров – есть величайшая радость. На берегу этого голубого моря невозможно без прискорбия вспомнить далекую свою родину с ее семью месяцами снегов и стужи, с ее морозами, от которых гвозди выскакивают из дерева и земля трескается на части, с ее пещами вавилонскими, поглощающими ежедневно воза дров, с ее замуравленными наглухо двойными дверьми и окнами.

Однако оставаться в комнатах не хотелось даже и ночью. Мы вышли на широкую плоскую крышу своего высокого дома, обнесенную решеткой, с которой, как со сторожевой башни, виден был почти a vol d’oiseau Бейрут и все его далекие окрестности…

Луна уже была высоко на голубом своде неба, тонувшем в таинственном свете ее лучей. Лучи эти были совсем не те бледные и робкие лучи месяца, которые знает обитатель русского поля. Это было что-то невообразимо яркое, радостно сверкающее, словно расплавлявшее в своем фосфорическом огне все, что было нам видно. Небо тоже было совсем другое, непохожее на наш жалкий приплюснутый купол серого цвета... Громадным царственным охватом с беспредельной черно-синей выси, кишевшей звездами, осенял этот торжественный нерукотворный купол открывшуюся перед нами неописуемую красоту земли и моря. Море еще сохранило свои чудные нежно-ласковые тоны, и один взгляд на них проливал счастье в душу. По небу проносились, будто запоздавшие корабли, легкие белые облачка, радостные и ликующие и тихо таяли в седом тумане туч, обложивших тысячелетнюю главу Ливана. Все – от его вершин до безбрежной равнины моря было видно теперь нам ясно и отчетливо, как на прекрасной картине; весь амфитеатр предгорий, по которым, как по торжественным ступеням храма, спускались с высот к морю сначала все эти загородные деревеньки, сады и фермы, потом все эти многочисленные улицы, базары и площади богатого города, и наконец там, совсем внизу, хмурая старая башня венецианцев, что вырезается тяжелым мрачным силуэтом на широко-расплесканном серебре месячного отражения. Красный огонек фонаря одиноким кровавым глазом циклопа мигает на башенке маяка, и вдали кое-где отвечают ему такими же сонными миганьями другие красные фонари, подвешенные под мачты пароходов, стоящих на якоре.

Мы видим их сквозь черное кружево листьев, которыми заслонили их от нас безмолвные таинственные сени огромных деревьев, переросших многоэтажные дома.

Кругом нас, у наших ног, везде молчаливые пары и группы на таких же крышах-террасах. Все живущее наслаждается этою чудною, яркою ночью, этой сладостной целебной прохладой, что дышет отовсюду на успокоившийся город, и с моря, и с высот Ливана, и из зеленых рощ, приютившихся в его тени.

Всю ночь можно спать раздетому на этой открытой террасе, в этой убаюкивающей прохладе сирийской ночи. Тут воистину ощущаешь рай земной, не в надежде только, не в фантазии и даже не в поэтическом воспоминании, а в самом реальном безраздумном счастьи глаз, легких, сердца, в непосредственном блаженстве души и тела. Да, жалки мы, бедные жители сурового севера, с нашими неусыпными заботами о чреве, о шубе, о печке, мы не общежительные медведи душных нор, осужденные только с завистью смотреть, как вдали от нас, в счастливых широтах юга, сверкая и веселясь, бежит эта радостная и шумная жизнь, легкая, беззаботная, у всех на виду, вся и на языке, и на лице, вся на воздухе, на солнце, на луне, на море...

На другой день я отправился к нашему агенту русского общества пароходства и торговли – разыскать свои вещи, которые уже давно должны были быть доставлены с одним из срочных пароходов из Александрии прямо в Бейрут, пока мы совершали свое долгое странствование по Египту, Палестине, Самарии и Галилее...

Агент был очень милый человек, оказавший мне всякие любезности и сейчас же разыскавший наши сундуки... К сожалению, как большинство наших восточных консулов и агентов, этот «русский» человек, грек из Кефалонии, совсем не говорил по-русски, несмотря на то, что служит здесь уже 12-ть лет и, кажется, не чувствовал в этом никакой особенной потребности. Он, как нарочно, и женат еще на русской, тоже, конечно, ни слова не знающей по-русски и никогда, как и он, не бывавшей в России; зато на всех других языках, от турецкого до английского, все они как на своем родном. Я спросил агента о причинах необыкновенного разрастания Бейрута.

– Верите ли, сказал он мне: – я уже живу тут столько лет, а сам не понимаю этого чудовищного роста Бейрута. Нам он кажется совершенно беспричинным, непостижимою случайностью. Из Триполи мы получаем в торговый сезон гораздо более товаров, чем идет из Бейрута. В Бейруте, строго говоря, нет ни торговли, ни промышленности. В сущности – это порт для Дамаска, но один Дамаск производит слишком мало для экспорта. А между тем 10-ть лет тому назад в Бейруте было 15 – 20.000 жителей, теперь их более 100.000, и все еще строят новые дома, и все приезжают новые жители. Через 5-ть лет их станет 150.000!

После обеда мы наняли коляску и отправились гулять за город. Признаться, нас сильнейшим образом подмывало сделать экскурсию в Бальбек, город солнца, которого развалины своею художественностью и своим археологическим интересом превосходит все, что только есть прекрасного и интересного в этом отношении. В Бальбек ходят и срочные дилижансы, и можно нанять отдельный экипаж, а дорога – великолепное шоссе, устроенное французами, до самого Дамаска. Карета только до Шторы стоить 920 пиастров, а от Шторы до Бальбека еще столько же. Эту цену нельзя назвать дешевою. В дилижансе же место до Шторы стоит хотя 145 пиастров, но зато страшная теснота, и весь путь совершается ночью, что для туриста положительно недопустимо. Кроме того, в обратном дилижансе из Дамаска почти никогда не найдешь места, поэтому рискуешь прожить в Шторе или Бальбеке целую неделю. Вообще, как мы ни рассчитывали, как ни урезывали в своей фантазии дни и часы, необходимые для этого путешествия, – все же, к сожалению, оказывалось, что мы бы непременно упустили пароход и должны были ждать еще несколько дней в Бейруте. Но странствование по Сирии не входило ни в каком отношении в наш план без того уже порядочно долгого египетского и палестинского путешествия, и потому, с горем в сердце, пришлось отказаться от наслаждения видеть низверженные древние храмы Бальбека. День был такой же восхитительный, как вчера, как и всегда, я думаю, в эти летние месяцы чудной сирийской природы. Прекрасно содержанное шоссе, которому можно бы было позавидовать у нас под Москвою, поднимало нас все выше и выше вверх, мимо прелестных вилл с висячими садами, террасами, балконами, киосками; красные пеларгонии, желтые букеты воздушного жасмина, голубые кисти plumbago и всякие другие виданные и невиданные, ведомые и неведомые цветы громадными кустами, яркими шапками, многоцветными шпалерами, пестрыми гирляндами толпятся, стелются, ползут, висят над головою, сияют нежною лазурью, переливают лиловым бархатом, горят жаром, сверкают золотом, пышут кровью, в тени пальмовых и кипарисовых рощ, под шатрами гранатников, смоковниц и бананов... Какие-то большие, незнакомые мне деревья, похожие на акации, все одеты теперь, как ризой, сплошными лиловыми цветами, вроде колокольчиков, так что листа не видно на них... На каменных утесах живописные группы пиний приосеняют собою спрятанные во впадине камня хорошенькие кофейни, откуда смотрят на нас, спокойно куря свои наргиле, турки в чалмах и арабы в фесках. Эти пинии – уже гости с недалекого Ливана, передовые стражи тех лесных полчищ, которыми темнеют издали его нижние склоны.

Вон из одной виллы смотрят на нас сквозь проволочную решетку две стройные газели, а за ними – целые семьи уток и кур. Это, очевидно, ферма какого-нибудь домовитого и хозяйственного человека, который соединяет поэзию цветов и чудного пейзажа с мирною прозою птичника.

Вид направо вниз в глубокую, ветвистую долину, вдруг раскрывшуюся наверху у ваших ног, ни с чем несравним. Это громадный сплошной сад шелковиц, апельсинов, рожков и гранатника... Шоссе сбегает через них белою прямою стрелою, обсаженное по обеим сторонам тенистым айлантом; живописные кавалькады всадников, толпы пешеходов, щегольские коляски, вереницы нагруженных верблюдов, дилижансы, громоздкие и громадные, как Ноев ковчег, немецкие раскрашенные фуры, запряженные тремя рослыми мулами на отличной упряжи, – бесконечною чредою двигается по нем и радостно пестрят его далекую перспективу. А по сторонам все сады и сады, башенки сторожевых домиков, павильоны и дачи... Везде оросительные каналы, везде фонтаны с превосходной водой горных ключей, везде следы самой тщательной обработки и ухода. Стройные купы перистых финиковых пальм, когда-то давших свое имя этой древней финикийской стране составляют на всяком шагу удивительно красивый и характерный первый план, на заднем фоне которого высятся вдали, заслоняя собою небо, направо и налево, куда ни посмотришь, громадный охват Ливанских гор, чудно освещенных теперь склоняющимся к западу солнцем во всех мельчайших складочках, впадинках и выступах своих, словно они близко-близко выдвинулись сюда к Бейруту, хотя до Ливана отсюда добрых 50 верст.

Теперь всякий близорукий рассмотрит как тесно усеяны эти зеленые скаты Ливана весело белеющими городками, монастырями, деревеньками и хуторками.

Редко где можно увидеть такую широкую и полную картину радостного оживления, многолюдства, обилия. Это прекрасный рай земной. Шоссе не только ведет в Дамаск, но и окружает кольцом весь Бейрут по области его садов и дач, давая жителям прекрасную и близкую прогулку.

Мы возвратились назад, опять на дамасское шоссе, мимо роскошных дач Аббаса-паши и других богатых пашей, и через отличный каменный мост Абдул-Гамида свернули на северную окраину города. Навстречу нам двигалась тесными рядами экипажей публика высшего разбора, несколько позднее начинающая свою сиесту. Тут множество европейцев и совершенно оевропеившихся сирийцев. Французы – главные хозяева Бейрута. Это – город их специального влияния. Добрая половина дач, которые проезжаем мы, принадлежит здешней европейской колонии. Ей же, конечно, обязан Бейрут и всем наружным благоустройством своих дорог, улиц и общественной жизни... Французские миссионеры основали в Бейруте много всяких учебных и благотворительных заведений для издавна покровительствуемых ими маронитов, арабов-католиков Ливана. Вечная племенная вражда их с друзами, мусульманскими обитателями тех же диких гор, уже несколько раз, давала повод к вооруженному вмешательству Франции в местные дела и мало-по-малу создала здесь для Франции ее теперешнее исключительное положение – главной покровительницы христиан. Кровавые междоусобицы ливанских горцев отзываются даже и на мирных улицах Бейрута и нередко наполняют его стуком оружия, а пылающие вдали на скатах Ливана деревни друзов и маронитов составляют здесь довольно обыкновенную иллюминацию.

Еще не очень давно Бейрут принадлежал друзам, и их знаменитый эмир Факр-Эддин развел первый еловый лес около города, чтобы избавить его от нестерпимого жара и безводья... И друзы, и марониты до сих пор в большом количестве живут в своем старинном городе. Если наверху в нем все ново, то в глубине земли вся почва полна развалин, подземелий, древних сводов.

В Бейруте, впрочем, достаточное число и православных арабов. Они с удивительным доверием и влечением, по истине для меня непостижимым, тянутся под покровительство России и жадно желают учиться по-русски, иметь русские школы, молиться в русской церкви, входить в постоянные общения со всем русским.

С большим трудом и после многих неудач удалось завести здесь русское училище и русскую церковь, к большому утешению арабов. За то иезуиты и разные католические конгрегации собирают здесь с каждым годом все более обильную жатву. Почти нет араба в Бейруте, который бы не говорил по-французски, потому что в редкой школе не учат прежде всего по-французски.

«Франджя», или «францевуй» для Бейрута – это всемогущие полубоги своего рода. Стоит только объявить себя «protege francais», чтобы быть уверенным во всякой помощи и защите. Разумеется, православные арабы стараются выдавать себя за «proege russe» и также носят это имя с величайшею гордостью, но им помогает, можно сказать, только одно суеверное благоговение восточного жителя к России.

Вообще, здешние арабы-христиане просто стыдятся господства над собою турок и не ставят их ни во что. Постоянные вмешательства в их судьбу европейских правительств и широкие права, предоставленные европейским миссионерам, приохотили их очень скоро к весьма выгодному покровительству европейцев и совершенно расшатали в них всякие чувства верноподданичества к нехристу-султану, о котором они говорят не иначе, как с величайшим презрением.

Говоря о Бейруте, невозможно не уяснить читателю, что такое эти пресловутые марониты и друзы, доставляющие столько хлопот Европе. Эти два оригинальный племени горцев, в сущности чрезвычайно родственный между собою по образу жизни, по своему неукротимому, независимому и воинственному духу, вековечные соседи по горам Ливанским, которых они издревле считают себя единственными властителями, – постоянно вместе с тем разделены между собою ожесточенною взаимною враждой.

Эти тысячелетние стражи Ливана живут, почти недоступные турецкой администрации и почти независимые от нее, в своих грозных ущельях и на заоблачных пастбищах. Их боятся и уважают сами владыки их, потому что в сущности они никогда не были покорены оружием. Друзы – считаются мусульманами, марониты – христианами. Но и эти ливанские мусульмане – очень странные последователи пророка, почти ни в чем непохожие на правоверных; и эти ливанские христиане – тоже христиане на свой образец. В сущности друзы гораздо более язычники, чем магометане. Ересь их возникла в X веке по Р. Хр. при знаменитом халифе фатимидской династии – Хакеме-Баир-Эдлаге» который провозгласил самого себя богом, подтвердив этот новый догмат подписью 16.000 своих поклонников, запретил правоверным посещать Мекку, торжественно проклял первых халифов, отменил всякие посты, а женщинам повелел безвыходно сидеть дома, для чего под страхом смертной казни запрещал изготовлять для них чулки и башмаки. Магомет-Бен-Измаил, основатель секты друзов, держался приблизительно тех же взглядов на магометанство, как и Хакем. Поклонение Мекке, o6peзание, праздники, воздержание от свинины и вина, по его учению, бесполезная глупость людей; кровное родство – тоже предрассудок, и жениться на сестре, дочери, матери, позволительно точно также, как и на всякой другой женщине. Магомет-Бен-Измаил называл себя Эль-Друзи, отчего и последователи его стали известны под именем друзов.

Учение Эль-Друзи было очевидным отголоском переживших века финикийских верований в Астарту, которые и до сих пор уцелели в тайных обрядах и обычаях некоторых племен сирийского побережья, очень близких в этом отношении к своим соседям друзам. Друзы вообще не соблюдают никаких правил религии, к которой они совершенно равнодушны и не имеют никакого богослужения; но избранный слой населения, так называемые « просвещённые», или Аккалы имеют различные таинственные обряды, тщательно скрываемые от толпы. Они составляюсь нечто вроде духовенства друзов. У друзов удержалась даже вера в переселение душ, поклонение луне, солнцу и звездам и другие остатки древнейшей азиатской религии Зороастра, уродливо перемешанные с учением Магомета.

Марониты, северные соседи друзов по Ливану, имеют еще более древнее родословие. Они отделились от греческой церкви в первые века христианства и по имени пустынника Марона, прославившегося в VI столетии своими благочестивыми подвигами, назвались маронитами. Они мало отличались от греческой церкви догматами и обрядами, но не хотели сносить господства византийских правителей. В Ливане они укрепились в VII веке, когда монах из монастыря Гамы Иоанн маронитянин основал там независимое духовное общество и овладел почти всеми горами. Впоследствии они делаются необоримым оплотом против мусульманства, поглотившего своими волнами всю Сирию, и посвящают все свои силы отчаянной борьбе с ним. Они принимают горячее участие и в крестовых походах; по словам Вильгельма Тирского, 40.000 вооруженных маронитов бились против сарацин рядом с европейским рыцарством. С этого времени, именно с 1215 года, марониты подпадают под духовное влияние римских пап и считаются уже католиками. Но это не мешает им самим выбирать своего особого духовного вождя, которого они титулуют батраком, или патриархом антиохицким, по воспоминанию о прежней принадлежности своей к патриархату Антиохии. По старинному греческому обычаю своему, они женят своих попов, принимают причастие под обоими видами и вообще держатся почти всех обрядов греческой церкви, службы справляюсь на сирийском языке, которого уже не понимают, евангелие читают по-арабски. Вместе с тем, как их соседи-мусульмане, они носят зеленые чалмы, за которые турки недавно еще имели обычай убивать христиан, но права на которые воинственный маронит отстоял от своих мнимых поработителей.

Нигде нет стольких епископов и монастырей, как у маронитов. Ливан в этом отношении настоящий Афон азиатского христианства. Обители его славятся своим богатством. Мужские монастыри перемешаны с женскими, но древние обычаи простоты, труда и целомудрия соблюдаются строго. Теперь, впрочем, католическое образование уже сильно проникло и в недоступные ущелья Ливана вместе с питомцами римских и бейрутских семинарий.

***

Недалеко от северной окраины города показывают памятники, освященные и глубокою древностью, и глубоким христианским чувством.

Подле дороги стоит что-то вроде обычной «уэлли» магометан, четырёхугольная часовенка из массивных камней, без купола и крыши... С 1/4 версты в сторону от часовни высится и старая турецкая мечеть, обращенная из той самой христианской церкви, которая, по преданиям, построена здесь в IV веке во имя св. Георгия Победоносца, в память его подвига.

Красавица царская дочь Верита, говорит предание, была по жребию обречена на съедение чудовищу, которое ежедневно приползало из своего логова на эти камни и пожирало приготовленную ей человеческую жертву...

Прекрасная дева уже готовилась с кротостью покориться горькой участи своей, как вдруг около нее появляется верхом на белом коне юноша поразительной красоты, в богатом уборе, с копьем в руках... Юноша дожидается появления страшного змея, с молитвою к Богу бросается к нему навстречу и одним могучим ударом копья поражает его в раскрытую пасть... Плененный змей торжественно сжигается им на глазах восторженного народа на высоте холма, где ныне находится главная православная церковь Бейрута во имя св. Георгия...

Невдалеке от мечети этой проходит к морю от подножия Ливана глубокая лощина, бывшая прежде руслом реки... Немного не доходя до морского берега даже показывают в ней омут, в котором будто бы гнездился чудовищный змей…

Вообще все Финикийское побережье Средиземного моря, да и вся Сирия полны легенд о св. Георгии; хотя главное место его подвигов и место его теперешней гробницы – палестинский город Лидда, почти по дороге из Яффы в Иерусалим, но, тем не менее, множество других мест Сирии, особенно прибрежной, присваивают себе его имя и освящают себя его памятью...

Св. Георгий – идеальный представитель восточного христианства в его вечной борьбе против магометан. Если магометанство и успело победить теперь, то святой воин-победоносец во всяком случае в будущем пронзит своим копьем мусульманского дракона и раздавит его в прах копытами своего белого коня. Эта всеобщая вера создает всеобщее богопочитание Георгия на азиатском востоке, на южных окраинах Европы – везде, где было историческое поле борьбы христиан с мусульманством. Но, конечно, в основе предания о геройском подвиге св. Гeopгия могло лежать и действительное событие. Я думаю, что несколько легкомысленно со стороны ученых скептиков относить такие широко распространённые народные сказания и такую глубоко укоренившуюся память о святом подвижнике, пережившую ряды веков и проникнувшую во все народы, исключительно к области поэтического вымысла. Почему не допустить, что поводом этих благочестивых преданий послужил и в самом деле подвиг спасения народа от какой-нибудь великой опасности популярным героем его... Самый рассказ о гигантском змее, даже о крылатом драконе не имеет в себе ничего невозможного, невероятного, ничего противоречащего учению о природе. Если и до сих пор уцелели на земле крылатые ящерицы хотя и не огромного размера, если палеонтология открыла нам скелеты и отпечатки громадных плезиозавров, весьма близко подходящих к сказочному описанию драконов, если на наших глазах робкие индусы еще на-днях выставляли, а может быть, и теперь выставляют в глухих местах, добровольные человеческие жертвы пожирающим их тиграм, если мудрые египтяне в историческое время поклонялись, как богам, истреблявшим их крокодилам, и весь древний эпос Греции, Кавказа, славянства и многих других народов полон рассказами о единоборстве богатырей с гигантскими змеями и драконами, то что же противоестественного и противоисторического заключают в себе предания, подобные преданиям о св. Георгии?..

***

Вечером вошел в порт наш пароход «Нахимов», и при виде его сердце мое невольно забилось сладостным чувством родины. Как ни хорошо было здесь, все-таки что-то непобедимое манило домой. Но последнюю ночь под 15 мая мы провели еще в гостинице Бейрута, зная, как долго придется теперь качаться по волнам моря. Мы и эту ночь, конечно, на половину провели на плоской крыше дома, обращенной в террасу... Невозможно было не насладиться хотя еще один раз неописуемою картиною роскошной южной ночи, которой уже никогда не испытать нам потом на нашем суровом и скудном севере...

Звуки фортепиано раздавались где-то внизу, заглушаемые шумом бурного танца и дикими взвизгиваниями подгулявшего и фальшивившего певца... Но все это утопало, как случайная глупая нота, в общем стройном хоре лунного света и безмолвной ночи... Моря было совсем не слышно. Оно лежало у ног гор, тихо, нежно, словно тоже растроганное чарующею картиною ночи: ни одна мачта не шевельнулась, ни одна лодочка не двигалась, белые паруса казались окаменевшими вдали...

Луна все сливала в одну светлую туманную стихию. Море на горизонте ушло в небо, небо в море, горы у своей подошвы потонули неразличимо в водных пучинах, а бледные снеговые вершины Ливана также незаметно слились с легким серебристым туманом облаков...

Весь мир божий стал единым, полным мира и покоя, под этим волшебным наитием месячных лучей, будто потонувший в беспредельно-обильной мировой любви того Бога, которого добрый глаз смотрел на нас с высоты сквозь эту тихо сиявшую луну...

ХII. Берега Финикии

Победоносное воинство. – Порт Оттоманский. – Город Триполи. – Безденежная торговля – водолазы. – Руад, древний Финикийский Арад. – Пристань св. Павла. – Филимон и Бавкида. – Гражданин Франции среди азиатских варваров. – Город Александра Македонского. – Культ Астарты в окрестностях Антиохии. – Воспоминания об Ионе пророке.

Пароход «Нахимов» должен был тронуться только ночью с рейда Бейрута.

Вечером, по случаю коронации нашего государя, консул распорядился сжечь на берегу фейерверк... Бенгальские огни, ракеты – радость и удивление для наивного араба.

Мы все стояли на просторной рубке первого класса, любуясь в последний раз восхитительной панорамой Бейрута, а у ног наших заняли палубу огромного парохода тесные толпы арабов. Наша высоко поднятая площадка, вмещавшая в себе цивилизованные физиономии, цивилизованные одежды, казалась теперь, среди этой сплошной массы пестрых азиатских голов, своего рода мирною лодкой среди диких волн моря...

Это были турецкие рекруты, набранные в Аравии и Сирии. Они стояли едва не голые, или в таких жалких тряпицах: что производили впечатление оборванцев-нищих, а уже ни как не победоносного войска. Ими был полон глубокий широкий трюм, ими кишела и палуба. Их напихали сюда как стадо баранов, без всяких церемоний и расчётов, лишь бы довести как-нибудь до базара.

Нигде в глубине страны мы не видали таких неопрятных одежд, таких нищенских рубищ. Вероятно, этот сметливый народ оставил дома все сколько-нибудь ценное чтобы не соблазнять всесильное начальство свое и не изнашивать понапрасну своего добра на казенной службе. Ни одного караульного солдата нет при них. Их наловили силою и хитростью по разным диким пустыням и ущельям; но раз бросили их на корабль, уходить им некуда. Всего два офицера заведуют теперь ими. Их грубые скотообразные физиономии и их мундиры с галунами вселяют, по-видимому невыразимый ужас в этих наивных детей природы. Да как не вселять, когда они на глазах всей нашей публики хладнокровно и самоуверенно, как будто бы исполняют самое священное дело, без разбора колотят палками направо и налево по головам, по чем попало, восстановляя порядок в этом вечно галдящем стаде? Как малые дети, восхищались эти сыны пустынь никогда невиданными чудесами фейерверка, встречая каждый вылетающий бурак дружными криками изумления и восторга...

Но вот сгорел последний фейерверк, и, после шумного сверканья и треска искусственных огней человека, красных, желтых, зеленых, полных копоти и дыма, еще чище, еще бесплотнее и ослепительнее засиял ничем теперь нерушимый и все собою наполнивший, – землю и небо, и море,– торжественный свет месяца.

Тихо, почти незаметно, тронулся, вобрав в себя свои якоря, огромный пароход, до краев налитый народом, разрезая неподвижную как стекло и как стекло сверкавшую поверхность моря.

Веселое двуногое зверье, толпившееся на палубе, принялось, не теряя времени, за родимые песни. Стали в круг и затянули какой-то простодушно-забавный мотив, хлопая в ладоши в такт песне, дружно приседая до самой земли и опять поднимаясь, смотря по тому, поднимался или опускался вниз тон песни. И вся толпа стояла кругом, радостно осклабив белые зубы, бесконечно утешаясь комическим содержанием песни и всем шутливым складом и ладом ее. Целый час подряд повторяли певцы то же самое, и ни они сами, ни их слушатели, по-видимому, не думали уставать... Потом уселись таким же кружком наземь и затянули что-то очень трогательное и жалостливое, напоминавшее шелест осеннего ветра в серых бурьянах пустыни...

Пароход отошел уже порядочно далеко, когда это босоногое воинство прекратило, наконец, свои забавы и стало собираться на ночлег... Разбились на маленькие кружки и уселись себе, где попало, должно быть, земляки к землякам.

Мы внимательно следили за ними с высоты своей рубки, и тут меня изумляла, как и во время наших путешествий, эта поразительная умеренность араба в пище. Сгложет себе маленькую сухую лепешечку, побрызгав ее солицею, и доволен, будто пообедал до отвала. Только немногие лакомили себя, помимо черствой лепешки, кислыми цитронами, которые они резали ломтиками, солили и аппетитно жевали совсем со шкурою...

Знающие люди уверяли меня, что офицеры, провожавшие рекрутскую партию, получают от своего правительства харчевые деньги на каждого человека, но никогда ничего не дают этому нетребовательному и покорному народу, которому великий пост совсем не в диковину... Их довозят полуголых, голодных куда-нибудь в Стамбул или Смирну, сдают по счету, как товар, и никаких дальнейших расследований и отчетов не полагается. С нами ехали из Бейрута до Триполи австрийские вице-консул и агент Американского Ллойда, от которых я и узнал эти местные подробности. Между прочим, почтенные представители цивилизованного мира были искренно удивлены, найдя на русском пароходе такие удобства, которых они не встречали «даже» на самих австрийских пароходах, обыкновенно совершающих здесь срочные рейсы.

В Триполи мы пришли только в 5 часов утра. Ливан, рябой от снегов, кажется отсюда еще выше, чем из Бейрута. Из-за него выглядывают другие хребты, сплошь белые, стало быть, еще более высокие, вероятно, Антиливана. В старом классическом описании Сирии Вольнея дается довольно странное объяснение имени Триполи: «В одной сей стране находится три селенья: Сидон, Тир и Арад; города, выстроенные жителями оных, были между собою так близки, что из всех вышел наконец один, который и получил от Греков название Триполь, или три города». Если объяснение это справедливо, то, конечно, Сидон и Тир были только селениями, носившими известные исторические имена, а не знаменитыми городами Финикии Тиром и Сидоном, которые лежат далеко от Триполи, южнее Бейрута, и вовсе не находятся в тесном соседстве друг с другом.

Новый порт Триполи на отдельном мысе, выдающемся в море, в порядочном расстоянии от старого города. Белые домики этого порта красиво вырезаются на чудной утренней синеве моря. Ряд плоских низеньких островков, скорее похожих на рифы, составляет естественную ограду рейда, заменяя собою дорого стоящие искусственные брекватеры (то, что французы называют jetee). Это «Голубиные» и «Кроличьи» острова. За ними темно-синяя морская волна с белыми гребнями пены, внутри их – светлая и тихая гладь. Уцелевшие кое-где средневековые башни одиноко рассеяны по берегу…

…в воздухе или выбить из рук соседа хотя горсточку соблазнительных ягод, хоть кусочек мягкого хлеба... Напрасно оба турецких офицера и их незаменимый помощник, огромный и мрачный пароходный кафеджи, прочищали себе путь через эту взыгравшуюся толпу зверей, молотя ее прямо по глазам, по лбам, по затылкам палками и плетью... Им все-таки не удалось добраться до опрокинутого на пол, полузадавленного продавца, пока не была расхватана и проглочена его последняя ягода. Тогда несчастный Коммерсант, вскочив кое-как на ноги, бросался опрометью назад в свою лодку, не помышляя уже ни о товаре, ни о корзине, ни о жалобах начальству, счастливый уже тем, что остался жив после такой нежданной-негаданной трепки, и отчаянно удирал к берегу, подальше от проклятого парохода...

Потом я так пригляделся к этой оригинальной забаве арабских рекрут и до такой степени понял ее естественную необходимость при том состоянии вечного голода, в котором держали обезьяноподобные турецкие офицеры всех этих здоровых и удалых сынов пустыни, – что, приближаясь к какому-нибудь порту, заранее готовился созерцать эту неминучую трагикомическую сцену.

Публику иногда брала жалость к голодающим защитникам Порты: кто-нибудь покупал корзинку яблок или мешок булок и начинал бросать им вниз, будто каким-нибудь зверям Зоологического сада, возбуждая в толпе оборванцев те же дикие крики радости и ту же отчаянную междоусобную борьбу...

Когда неблагоразумные трипольские торговцы, искавшие корысти на русском пароходе, были таким манером один за другим обобраны будущим турецким воинством, толпа звероподобных младенцев несколько успокоилась и стала мирно наслаждаться картинами чудного утра... Мы, «чистая публика», тоже все собрались наверху, любуясь совсем новым…

…видны золотые рыбки, плавающие в комнатном аквариуме. Я вспомнил, что на одной из всемирных выставок Парижа мне случилось видеть нарочно построенную стеклянную башню, полную морской воды, сквозь стены которой публика могла рассматривать tous les faits et gestes нырявших на дно водолазов в их чудовищных нарядах. Кто побывал у берегов Финикии и любовался на прозрачный кристалл ее морских пучин – тот, конечно, уже не нуждался бы в искусственных стеклянных башнях. Эти люди-амфибии распоряжаются в своем подводном царстве, как у себя дома. Они скользят вверх и вниз, с проворством и легкостью рыбы, и, когда смотришь сверху на странные ракурсы их тела, энергически работающего в глубокой утробе моря, то, право, они кажутся похожими не столько на человека, сколько на быстро плывущую лягушку... Все они выныривали с какою-нибудь добычей. Ни одна брошенная нами серебряная монета не осталась в жертву наядам, а возвратилась на свет божий во рту счастливого нырка. Наконец, когда публика истощила весь запас своих заказов, двое нырков, уже по собственному побуждению, поспешно опустились на дно и скоро вытащили оттуда, ловко осиленный верёвкой, большой тюк с каким-то товаром. Конечно, они заранее оглядели его во время своих ныряний... Множество лодок с любопытством столпилось около находки, и все громко делали свои предположения, с какого парохода и когда упал этот тюк и что в нем находится... Оказалось, что в нем был подмоченный рис, который и был немедленно куплен за несколько мелких монет нашим пароходным кафеджи.

Счастливцы-нырки, сияя радостными улыбками и провожаемые завистливыми взглядами товарищей, ни мало не медля, направились к берегу – наслаждаться в первой береговой кофейни плодами своей удачи.

Нас окружала, впрочем, сравнительно небольшая партия добывателей губок. Главная ловля происходила несколько дальше, за цепью Голубиных островков... Там все море было усеяно, словно белыми чайками, удящими рыбу, частыми парусами маленьких фелук.

Меня очень удивило при этом непостижимое отсутствие любопытства в простом русском человеке. Богомольцы наши спокойно продолжали сидеть в своем отдельном от азиатов трюме, протянув по-христиански свои дегтярные сапоги, валенки, лыковые лапти, честно умывшись, причесавшись и помолившись Богу, благообразные, как подобает православному человеку, седые и русые строгие хозяйственные бороды, в своих домодельных рубахах из синей александринки, со здоровыми славянскими носами, которых не берет ни двадцатиградусный мороз, ни штофы сивухи, ни злой табачище, набиваемый туда корявыми мужицкими перстами, будто сено в рептух... Они сидят, по обычаю, кружком, потягивая до трех потов свой неизменный жиденький чаек из медного чайника, размачивая в этом чуть подцвеченном кипятке привезенные с родины сухари и неспешно калякая промеж себя... Им ни какого дела нет ни до финикийской истории, ни до пейзажей южного утра, ни до голых безобразников азиатов. Вот, другое дело, если бы на бережку святыня какая-нибудь христианская стояла, монастырек или храм божий: ну, тогда бы и они поднялись, стали бы на кресты креститься и расспрашивать знающих людей, «какого угодничка мощи в обители препочивают», и «нет ли там иконы какой явленной», али «источничка святого»?

Некоторые из землячков, должно быть, народ не разбалованный дома чаепитиями, по своей рабочей привычке, пристроились к пароходной кухоньке, чистят повару картошки и всякую овощ, потрошат и щипают птиц, с верным расчётом попарить свои отощавшие желудки давно не пробованным горячим кушаньем. Тут есть и монахи, но греки, а не русские, с разудалыми черными глазами и жирно-упитанными телесами... Они больше подприсоседились к разным вдовицам и юницам, сбившимся в кучу около своих походных сундучков, и занимают их своей душеспасительной беседою...

***

Древний финикийский Арад, некогда достойный дружка Тиру и Сидону, в домах которого, по выражению Страбона, было более ярусов, чем в домах Рима, – теперь пустынный каменный утес Руад, окруженный волнами моря и покрытый мало интересными развалинами.

Я спросил капитана, не слыхал ли он чего о знаменитом некогда источнике сладкой воды, которой древние арадцы обрели среди пучины моря и над которым они устроили свинцовый колокол и медную фонтанную трубку, чтобы через нее моряки могли доставать воду для питья. Но никаких следов этого оригинального источника не осталось, и даже память о нем, по-видимому, утеряна среди жителей. Историк, еще видевший своими глазами величие финикийских городов, видно, недаром пророчески обращался к Тиру, глав их: «пышный город, ты, который покоишься на морском берегу, Тир, ты, который говоришь: – мое владычество простирается до самых недр океана, – выслушай предсказания, которые о тебе изрекаются: ты распространяешь торг свой в отдаленные острова до жителей неизвестных берегов; сосны Саннура идут в корабли твои, кедры Ливана в мачты, и тополи Бизана в весла... Корабельщики твои сидят на буковом дереве из Кипра, оправленном слоновою костью... Звездочеты твои и мудрецы ведут сами корабли твои; в услугах твоей торговли все суда морские. Персы, лидийцы и египтяне платят дань тебе... Арамены и сиряне доставляют тебе яхонты, пурпур, шитые материи, лен, кораллы и яспис. Дети израилевы и иудейские продают тебе пшеницу, бальзам, ладан, изюм, вино и масло... Аравляне из Сабы и Рама обогащают тебя в Емене торговлею пряностей, драгоценных камней и золота... О Тир, гордящийся толикою славою и сокровищами, скоро восстанут против тебя морские волны, и буря опровергнет тебя в глубину их. Ты и сокровища твои будут поглощены ими; весь торг твой, купцы твои, корабельщики, матросы, художники, воины и все бесчисленное множество народа, наполняющего стены твои, истребятся в один день!»

***

Только к вечеру 16 мая мы увидели Латакию. Эта знаменитая некогда Лаодикея, построенная в память своей матери строителем Aнтиохии и многих других сирийских городов, Селевком Никатором, была обычною пристанью апостола Павла, который часто приезжал сюда из своего родного Тарзуса, чтобы распространять и поддерживать в окрестностях Антиохии посеянные им первые семена христианства. Мы, можно сказать, плывем теперь теми самыми водами, мимо тех самых берегов, которые составляли когда-то любимое поле странствований великого апостола язычников, мы теперь в его духовном царстве...

Тем обиднее было увидеть эту апостольскую Лаодикею, утонувшую в чудных садах чудного пейзажа, с целым лесом мусульманских минаретов. Живописный холм выделяется из этой чащи садов, и под сенью его торжественно высится огромная мечеть, сохранившая на себе все признаки христианского собора, из которого она была обращена в магометанскую молельню.

Теперь лаодикейская пристань пуста и тиха. Почти ни одного корабля не застали мы у ее берегов, хотя торговля ее табаком и фруктами еще довольно значительна. В древности же все окрестные холмы ее были одним сплошным виноградником. Это был центр виноделия и торговли вином для всего финикийского побережья.

Еще одна волшебная ночь юга спустилась на неописуемую красоту земли и моря. Луна страстно и ярко горела в светлых безднах неба и опрокидывалась в темные омуты моря, широко расплеснутым огненным столбом, скорее похожим на отражение северного солнца...

Исторические берега древней Финикии, со своими холмами и садами, словно таяли в этом все наводнившем фосфорическом сиянии ночи, осененные горною пирамидою Дже-бель-эль- Акры, загородившей весь север...

Не хотелось уходить в душные каюты, хотелось бы всю ночь просидеть в сладких грезах, не то наяву, не то в полусне, на высокой рубке парохода, слегка укачиваясь мерными колыханиями волны, впивая в себя всеми порами души и тела и этот лунный свет, и это дыхание гор, и этот вольный простор и неба, и моря.

И однако мы вскочили со своих постелей очень рано, чуть только загорелось утро. Так неотразимо звала к себе эта чудная природа юга, украшенная всеми радостями молодой весны.

Наши милые и оригинальные спутники, с которыми мы особенно близко сошлись за эти длинные праздные дни нашего морского странствования, седовласый француз Д’Абадиа, со своею нежно любящею супругою, – настоящие Филимон и Бавкида, – поднялись еще ранее нас и уже отправляются на свою обычную экскурсию к берегам Финикии. Этот седовласый старец в очень потертой и очень бесцеремонной одежде, в белом гасконском берете на седых кудрях, которого не увидишь ни на ком другом ни в Европе, ни в Азии, – человек в высшей степени типичный и в высшей степени интересный. Это известный французский ученый, «membre de l’institut», некогда прославившийся своими географическими и филологическими работами, а теперь весь отдавшийся математическим наукам. Он возвращается теперь из своей научной поездки по берегам Аравии и Африки, где он в течение 7 месяцев производил измерения отклонения магнитной стрелки. Ему уже за 80 лет, а он неутомим и бодр, как юноша... Он – старый аристократ-легитимист, владеющий великолепным замком с обсерваторией на берегу Бискайского залива, под тенью Пиринеев, и огромными наследственными местностями. У него в доме не раз гостил Дон-Карлос, «король божиею милостью», и он с глубочайшим презрением говорит о республике и ее президентах... Несколько лет тому назад он, по вызову парижской академии, на свой счет ездил на остров С.-Доминго и на свой счет устроил там обсерваторию, чтобы иметь возможность в этих южных широтах с чрезвычайно чистою атмосферою наблюдать всего каких-нибудь 3 часа прохождение Венеры через диск солнца. Для этих 3 часов, которые могли быть сведены к нулю первою случайною тучкою, он прожил целых 3 месяца среди полудиких островитян, в самый разгар смертоносной эпидемии желтых лихорадок и черной оспы. Молодым человеком он поплыл, также на свой счет, в южную Америку, где Жак Араго предложил ему проверить свои наблюдения над магнетизмом земли, и Д’Абадиа опроверг его выводы. После смерти Араго он получил кресло в институте по отделу географии и мореплавания. Первым ученым трудом его были филологические изыскания о языке басков. Потом он отправился в неведомые страны Африки и 11 лет сряду жил среди суданцев и абиссинцев, зиму и лето ходя босым, как и они, питаясь их пищей, живя всею жизнью их, изучая быт, их религии, разнообразные языки и наречия их... Его колоссальный труд о географии Eфиопии, занимающий 500 страниц in folio, послужил главною основою его научных заслуг...

Мы все с добродушным комизмом и с сердечным сочувствием глядели на своеобразную жизнь этой парочки седых голубков и на их поразительную энергию. Для этого вдохновленного жреца науки, казалось, не существовало никаких бренных земных препон. Смелый дух его дерзал все и не хотел звать слабостей плоти. Когда он спал, что он ел, – для нас было просто непостижимо. Словно его неусыпная жажда знать и мыслить одна насыщала его вполне. Ляжет вместе с нами, вскочит ни свет, ни заря; когда мы лениво просыпаемся и собираемся неторопливо вокруг стола за утренним кофе и чаем, набивая свои утробы всякими возбуждающими напитками, печеньями, маслами, ученая пара уже возвращается из своей долгой и утомительной научной прогулки, и хлопотливая супруга уже усаживает за столь своего седокудрого ребеночка и дает ему, как ребенку, стакан холодного молока с кусочком постного хлеба. Больше ему не нужно, больше он не может. За завтрак он не выходит вовсе, это час его отдыха. За поздним обедом он съдает одно, много – два самых простых кушанья, оставляя нас утешать свое чрево всевозможными сладкими, жирными и пряными соблазнами кухни. – «Qui dort – dine» уверяет он нас на наши изумленные вопросы.

Эта огромная мозговая коробка под вьющимися бело-желтыми кудрями, прожившая уже немного не столетие, еще не насытила своей умственной пытливости и словно боится потерять лишнюю минуту во сне и еде, торопясь поглощать все новые и новые знания... Ослабевшая от лет телесная оболочка этого кипучего духа, очевидно, не поспевает за его смелым полетом, но он неутомимо борется с нею и не дает ей притягивать к земле стремящиеся вверх крылья.

Удивительно бодрящий и редкий тип человека мысли и беззаветного служения знанию, которым запад так неизмеримо богаче нашей еще полумладенческой отчизны. Человечество потеряло бы бесконечно много, если бы в нем исчезли эти люди исключительного призвания, эти великодушные безумцы, не оценивающие на рубли свой труд и свои жертвы.

Д’Абадиа был близко знаком почти со всеми знаменитыми исследователями Африки, с Нахтигалем, Фогелем, Беккером, Брацца, Швейнфуртом... Он – товарищ Эрнеста Ренана и Шарко, и целой толпы великих имен современности. Он не только объездил все любопытные уголки Европы, но и жил подолгу в Англии, в Италии, в Испании, сходился там с самыми выдающимися и политическими, и литературными деятелями, и поэтому рассказы его неистощимы по разнообразию и глубокому интересу.

Несмотря на свою, по-видимому, сухую специальность, он обладает обширнейшими сведениями по литературе, филологии, философии, истории, цитирует на память целые страницы классических писателей и глубоко заинтересован многими животрепещущими вопросами новейшей социологии и нравственной философии. По складу своего ума, пожалуй, и по особенностям своего оригинального племени, он, при всей своей строгой учености, сильно помазан мистицизмом... Учения спиритизма и гипнотизма, всякие двойные зрения и таинственные влияния одной души на другую находят в нем убежденного поборника и талантливого пропагандиста. Судя по его словам, далеко не один он из жрецов знаменитого парижского храма наук – сторонник этого нарождающегося учения будущего. .

В высшей степени характерно было отправление и возвращение с экспедиций этой почтенной парочки басков. Они пользовались для этого всякою остановкой парохода. Носильщик впереди, обремененный разными физическими и астрономическими инструментами, за ним хорошенький и наивный, как дикий зверек пустыни, молодой абиссинец в чалме, любимый слуга старика, храбро отправляющийся из своей пламенной африканской родины в страну древних басков... Он тоже нагружен всякими зонтиками, пледами, складными скамеечками... За ними высокая седовласая барыня в бессменной своей ярко-красной кофточке, одетая с безвкусием и пестротой истой англичанки, с белым какаду на плече, вечно что-то мурлыкающим и ворчащим, вечно расчесывающим свои болезненно-взъерошенные перья огромным крючком своего желтого клюва... Она ведет под руку, как заботливая нянюшка, своего маленького старичка в широчайшем белом берете и гасконском плаще, который развевается по ветру вместе с его седыми кудрями... Картина, достойная карандаша живописца.

Ялик уже нанят, и они смело едут к неведомым им берегам Азии и вторгаются, ничего и никого не слушая, во владения его величества султана, пренебрегая громкими протестами и угрозами таможенной стражи и портового начальства, отказываясь предъявить какой бы то ни было паспорт и только презрительно кидая через-чур уж недоедающим преследователям горделивое предостережение: – «prenez garde!.. е suis citoyen franсais!..» Вон они устраиваются со всем возможным для них комфортом на каком-то высоком мыску, устанавливают свои машины, раскладывают свои приборы, повергающие в суеверный ужас азиатское начальство и окружающую их толпу... Правоверные не сомневаются теперь, что они затевают что-то неслыханно-опасное; но непоколебимая самоуверенность и бесцеремонная настойчивость этого чудака-франка в белой лепешке на голове, который хладнокровно хозяйничает тут у них, словно в своем собственном доме, не обращая на них ни малейшего внимания, приводят их в совершенное смущение; они мало-по-малу примиряются с совершившимся фактом и пребывают безмолвными свидетелями изумляющих их волшебных манипуляций этого непостижимого старичка в шутовской одежде все время, пока длится его наблюдение.

***

Александретту мы увидели, только совсем приблизившись к ней. Линия финикийского берега, провожавшая нас справа, вдруг оборвалась и уперлась в неодолимую стену гор, словно пересекшую ее под прямым углом. Мы очутились в глубокой пазухе, образуемой встречей этих двух берегов – финикийского и малоазийкого. Поворот земного очертания здесь так резок, что пароходу приходится идти от Александретты почти совсем назад. Эта вдавшаяся далеко в землю морская бухта – знаменитый Скандерун, залив Александра. Здесь, впрочем, все исполнено этого великого имени древности. Им построен и его имя носит город Александретта. Несколько левее ее нам видно устье реки, название которой мы с волнением учили еще в своих детских учебниках. Это Исс, место первого поражения македонским героем персидских полчищ Дария; этою победою были открыты природные ворота между горами Тавра и Ливана в плодоносные долины Евфрата. Еще левее – река Кидн, в волнах которого некогда выкупался Александр и заболел смертельною лихорадкой...

Лихорадки и смертность уцелели в этом глухом мешке своего рода лучше, чем развалины Александровых дворцов. Александретта и ее окрестности славятся своим убийственным климатом. Горы заслоняют ее со всех сторон и в известное время года не дают никуда расходиться серым туманам моря и испарениям прибрежных болот... Береговая равнина до того ровна, низка и плоска, что на ней совсем нет течения вод. Через это речки и ручьи, стекающие с гор, не достигают моря и у устьев своих превращаются в пруды и стоячие болота. В прежнее время, когда корабли были деревянные, и еще не были изобретены средства предохранять от порчи их подводную часть, корабли, постоявшие несколько времени в гавани Александретты, начинали быстро гнить. По словам Вольнея, какие-нибудь два месяца здешней стоянки нередко уносили в могилу всех людей экипажа. Александреттская лихорадка не только заразительна, как холера, но еще очень скоро переходит в водяную.

В трех милях от Александретты стоит на открытом холме селение Белан. По убеждению местных жителей, чудотворный воздух этой деревни возвращает здоровье больным, поэтому домики этой деревни, купающиеся в лучах солнца, постоянно наполнены горожанами.

Со всем тем, общий пейзаж Александретты удивительно гористый. Низина составляет только как бы ничтожную пяту этих надвинувшихся к морю каменных громад. Горы Амануса, заслонившие север, особенно высоки и особенно красивы, потому что их чуть рукой не схватишь. В общем они напоминают собою Альпы Швейцарии с роскошными их заоблачными пастбищами. Отвесные осколы и обрывы их, их причудливые скаты, покрытые яркими лугами, их подоблачные черепа, обросшие лесами, словно густою шапкой волос, – все это целиком, от пяты до макушки, опрокидывается в затишье морского залива и кладет на всю окрестную местность какую-то меланхолическую темно-зеленую тень... Даже воздух здесь кажется темнее и влажнее, словно под сенью этих горных громад, загораживающих солнце, здесь царят постоянные сумерки.

Соседство гор и в другом смысле не совсем удобно для Александретты. До самого последнего времени разбойничьи курдские племена населяющие эти горы, делали чрезвычайно опасною дорогу из Александретты в Алеппо, по которой постоянно происходит движение товаров, так как древний городок Александра, обратившийся в унылую и малолюдную факторию левантинских купцов, служит близкою и поместительною гаванью для богатого Алеппо. А кроме того, всякий раз как горы Амануса начинают покрываться снегом, с них дуют на теплое море такие жестокие ветры, которые просто выкидывают вон корабли, стоящие в Адександреттской гавани. Иногда в течение целых 3 – 4 месяцев сряду нет возможности войти в этот, по-видимому, совершенно тихий и безопасный порт. Старый город Александра Македонского был в некотором отдалении от моря, на полугоре. У самого же моря была только гавань его, камни которой с огромными железными кольцами до сих пор видны под водою у берега Александретты.

В ближайшем расстоянии от Александретты, несколько к югу от нее, находится и знаменитая Антиохия, некогда роскошная столица Селевкидов, а потом резиденции антиохийского патриарха, который, однако, давно уже живет в Дамаске.

В Александретте присел к нам на пароход, отправлявшийся в Смирну, богатый левантинский негоциант Сида, который своим типом лица, выговором, приемами, удивительно смахивал на потомка Иакова и, вероятно, по этой причине с особенною настойчивостью выдавал себя за американца. Он действительно большею частью проживает в Нью-Йорке, где ведет обширную торговлю продуктом, который я никогда не мог бы себе представить серьезным предметом дохода. В окрестностях Антиохии, Алеппо и других местах Сирии у него учреждено более 20 складочных мест для покупки корней лакрицы. В Александретте он устроил завод для выжимания из нее сока, а в Смирне его главное депо. Он только что нанял в различных местах 2.000 верблюдов, чтобы перевезти свой оригинальный товар из глухих уголков Сирии в Смирну. Годовой оборот его торговли лакрицею простирается до 800.000 долларов, т.е. по теперешнему курсу, более 2 мил. руб... Сначала я с большим недоверием отнесся к этим цифровым данным, ибо трудно вообразить себе, чтобы человечество могло так много потреблять этого лекарственного корня. Но Сида рассказал мне, что все жители Америки, а особенно матросы, имеют обычай жевать табак, смешанный с соком лакрицы; поэтому потребление этого сока достигает в Америке громадных размеров. Что ж? век живи, век учись!

Почтенный американский израильтянин снабжает также свою новую родину коврами и шелковыми тканями Смирны, Алеппо и Дамаска, а вместе с тем преисполнен большой любознательности и даже порядочно начитан: цитирует историю Греции Грота и философствует с большою развязностью о всяких «материях важных». Он рассказывал нам об окрестностях Александретты и Антиохии, где он знает каждый вершок...

Антиохия теперь уже не та жалкая деревушка среди развалин, какою она была еще в путешествие Вольнея. Она до сих пор, как в древние времена, обилует лесами дафны (то же, что лавр). Известно, что в окрестностях Антиохии бог поэзии Аполлон, вероятно, на страх и поучение через-чур неприступным девам будущего, обратил в дерево с сухими и жесткими листьями безжалостную деву Дафну, остававшуюся нечувствительною даже к мелодиям божественной любви. Здесь долго среди лавровой рощи, против священного мифологического дерева, стояла статуя Аполлона, долженствовавшая напоминать прекрасному полу в течение веков любвеобильную заповедь бога поэзии. Теперь статуи этой, разумеется, и следов не осталось, потому что страшное землетрясение поглотило Антиохию с ее 200,000 жителей. Уцелел от разрушения только исторический мост на Оронте, построенный Александром Македонским, да церковь апостола Павла на горе. Впрочем, теперешние обитатели здешней стороны, по-видимому, вовсе не нуждаются в увещаниях лучезарного Феба, чтобы предаваться культу любви.

Словоохотливый левантинец сообщил нам о нравах местных жителей – вещи довольно любопытные. По словам его, феллахи Александретты и Антиохии, и вообще всей этой страны до Аданы и Мерсины, хотя и считаются магометанами, но в сущности – явные идолопоклонники, придерживающиеся древней религии, унаследованной от финикиян. Культ Астарты здесь в полном ходу. В честь ее до сих пор совершаются среди феллахов позорные оргии, где все предаются, под покровом темноты, свальному греху, не разбирающему ни сестер, ни матерей... Браку здесь не придают никакого значения, и безнравственность мужчин и женщин не знает пределов. Оттого арабы и турки относятся к ним с величайшим презрением, не пускают их в свои мечети и считают позором родниться с ними. Вообще племя это, очевидно, разлагающееся. Они все униженные и бессильные рабы, трусы и нищие. Бедуины – сравнительно с ними – нация богатырей и рыцарей. Вольней в своем старинном классическом путешествии по Сирии называет этих феллахов племенем назареев и отводит им место в пашалыке Триполи, от гор Ливана до Латакии и Антакии, к северу от маронитов. По рассказам его, эти назарии разбиваются на разные секты идолопоклоннического характера: одни обожают солнце, другие – собаку, а кадмузии, поклонники женского плодородия, составляют между собою тайные общества для служения Венере, устраивают ночные собрания, где поют различные гимны в честь богини любви, потом гасят свечи и мешаются между собою, как прежние гностики.

В деревне Мортуан, в расстоянии одного дня от Александретты, жители предлагают путешественникам за несколько серебряных монет своих красивых жен и дочерей, вероятно, тоже в виде жертвы богине любви.

***

В Александретте мы с искреннею радостью встретились со своим русским пароходом «Лазарев», на котором толпы землячков-мужичков отправлялись сирийским берегом в Яффу. Расспросили капитана, что новенького на родине, и отобрали у него нетерпеливо ожидавшуюся почту, которой мы не видали уже несколько недель.

Отъехав немного к северу от Александреттского порта, недалеко от дачи одного местного француза, мы увидели два каменных столба, сошедших в самые волны морского прибоя... Столбы эти обозначают то именно место, куда, по библейскому рассказу, был выкинуть Иона пророк, пробывший во чреве китовом 3 дня и 3 ночи. Значит, во всяком случае, Александреттская бухта и в те далекие века славилась бурностью своих ветров и опасностью своих берегов. По поводу этого библейского воспоминания между нами поднялся оживленный разговор о том, могли ли когда-нибудь киты держаться около берегов Малой Азии, в глубине такого людного моря, со всех сторон охваченного землею, – и мыслимо ли, чтобы это чудовище с узеньким горлышком, питающееся моллюсками и сельдями, было в состоянии проглотить целого человека.

–А знаете ли, заметил мне О., главный механик парохода, человек бывалый, искрестивший воды всех океанов: – года три тому назад, вот на этом самом берегу, мимо которого мы теперь едем, я собственными глазами видел кашалота, выкинутого бурею, еще полуживого. Его при мне же купил за порядочную цену французский вице-консул и скелет его послал в Париж, в Jardin des plantes.

–Помилуйте! – недоверчиво возразил ему я: – да разве кашалоты водятся в Европе? вед их видят только у берегов Америки или Азии?

–Не верьте этому. Это пустые россказни! – спокойно уверял О. – Мы, моряки, постоянно встречаем кашалотов в Средиземном море; у берегов Испании и Сицилии их пропасть!.. А ведь, заметьте, у кашалота горло вовсе не такое узенькое, как у кита. Он может без труда проглотить человека.

Меня это известие действительно озадачило. Еще раз пришлось подумать, как поверхностно судим мы иногда с высоты своей научной мудрости наивные повествования древних веков, и как часто случается, что дальнейшее накопление знаний делает в наших глазах возможным и естественным то, что прежде казалось невежественным плодом суеверной фантазии.

XIV. Вокруг малой Азии

Древняя Киликия. – Домашний бунт и домашняя расправа. – Адамийский залив. – Гнезда первых христиан. –Развалины великих городов древности. – Турецкий паша и Европейский ученый. – Кос, родина Гиппократа. – Острова Патмос и Самос. – Золотоносная Лидия. – Остр. Хиос. – Столица Малой Азии. – В русском консульстве. – Праздник тела Господня. – На дачах Смирны. – Ченак-Кале. – Пожар Стамбула.

Берег за Александреттою из западного превращается в южный, из финикийского – в малоазийский. Это начинается Карамания, заключающая в себе древнюю Киликию и Памфилию. Она тянется от Александреттской пазухи вплоть до Адамийского залива. Обширные развалины Помпеополиса, отлично видные нам с парохода, составляют вполне подходящее вступление в эту страну давно погибших царств. Городок Тарсус, родина апостола Павла, тоже на этом берегу Карамании, в ближайшем соседстве с Александреттою.

Мерсину мы увидели только рано утром 18 мая. Она тонула в зеленых садах, над голубым морем, осененная снегами Тавра, залитая солнцем. Таврский хребет настолько удален от берега, что не кажется отсюда высоким, только белые снега, нетронутые даже майским жаром, красноречиво говорят о его действительной высоте.

Мерсина, как и всякий прибрежный город Малой Азии, вырос из развалин. Все это новые растения, пробившиеся сквозь тлеющие трупы древней истории... Каменные останки Елёвзы или Себасты, торчащие около Мерсины, называются теперь Айаш. Рядом с ними на утесистом острове и на обрывистом мысе материка, отлично сохранившиеся развалины живописных замков Korghos. При ярком блеске весеннего утра все эти скалы и башни, в упор освещенные только что поднявшимся солнцем, целиком опрокидывавшие свои отражения в затихшей глади моря, представляют собою ни с чем несравнимую картину. Весь берег далеко кругом усеян водопроводами, стенами, башнями, полон жизни. Дальнозоркая морская труба, через которую я теперь любуюсь на окрестности с высоты капитанского мостика, слушая объяснение этого опытного моряка и советуясь с превосходными картами, на которых обозначен каждый камушек, выдает мне все тайны этого прелестного и интересного побережья.

Пароход двигается так плавно и ровно по совершенно спокойному морю, что о нем совсем забываешь. А между тем картины, одна красивее другой, одна характернее другой, сменяются в ваших глазах. Вон видно сверкающее устье реки Каликадна, вон опять щетинятся на береговых холмах развалины древней Селевкии... Мы теперь идем, не приставая к берегу, не отдыхая, целых 52 часа сряду. Ни с чем несравнимое чувство радости бытия наполняет человека, когда спокойно и безопасно, будто на крыльях какой-нибудь гигантской птицы, проносишься в этом огромном плавучем доме, полном всевозможных удобств, мимо прекраснейших стран мира в чудные весенние дни, свободный от всяких дел и забот, как отучившийся ребенок в праздник, и неспешно перелистываешь восхищенными глазами одну за другою эти напоенные южным солнцем и дышащие поэтическими воспоминаниями древности картины живого альбома, везде провожающие вас. Мы созерцаем страну младенческих легенд и первобытных исторических событий, некогда помещавшую в себе, среди этих гористых мысов и голубых заливчиков, целые могучие царства; мы любуемся теперь теми же волнами, тем же небом, теми же горами и берегами, что видели некогда Персей, Геркулес и Ахилл; ничто не изменилось в них в течение тысячелетий, такая же вечная чарующая красота приковывает к ним взоры человека, такая же вечная неразгаданная тайна покрывает их... Если забыть, что нас несет сила пара, то фантазия может всецело представить себя в обстановке древних веков, когда смелые скорлупы первых греческих и финикийских мореплавателей разрезали эти голубые волны.

Никакая ученая книга, никакое изображение художника не в силах заменить человеку этого живого созерцания исторической страны, этого невольного проникновения ее всех чувств и мыслей человека. Исследователь древности, желающий раскрывать другим характерные особенности жизни и деяний исчезнувшего народа, прежде всего обязан воочию узнать страну, служившую ему колыбелью, – иначе он сам не поймет этого народа и не будет в силах изобразить его другим. Необходимо дышать одним с ним воздухом, необходимо быть окруженным теми же самыми впечатлениями природы, чтобы сродниться с его духом и вычитать в нем его заветные тайны...

Между тем, наш пароход люднеет все больше и больше. В каждой пристани к нам пригоняют новую толпу рекрут, с тою же простодушною беззаботностью об их пропитании и их удобствах, с какою пригоняли нам в Бейруте босоногих арабов. Но здешние рекруты – уже совсем иной народ. Начиная с Александретты, появляются смуглые молодые красавцы строгого греческого типа, в ярком и пестром турецком одеянии, в тюрбанах, живописно нагроможденных на голове, в расшитых золотом грациозных курточках. У всякого свой багаж, тщательно уложенный, своя постель, своя посуда для еды. Они с горделивым презрением смотрят на ободранную и нечистоплотную арабскую сволочь, что копошится и грызется в тесноте своего трюма, как стая загнанных волков. Зажиточные и цивилизованные турки совсем отделились от них и сбились в кучу по другую сторону паровой машины, стараясь не смешиваться с ними ни в еде, ни в питье, ни в играх, ни в молитве. Но, несмотря на это, то и дело вспыхивают ссоры и свалки между двумя враждебными становищами. Теперь малолюдное начальство этой правоверной армии может спать спокойно: взаимная ненависть арабов и турок дает им надежных союзников в случае серьезного мятежа одной из враждующих партий. Один раз дело чуть не дошло до мятежа. Грубые и жестокие офицеры, деспотически распоряжавшиеся этим человеческим табуном, довели до отчаяния голодных детей пустыни, не давая им ничего есть чуть ли не в течение целых суток. К портам давно уже не приставали, и потому голая беднота не могла ничем раздобыться у торговцев, посещающих палубу парохода, а свое, что было, все давно погрызли. Глухой рев поднялся мало-помалу на палубе, толпа волновалась, глаза сверкали, зубы злобно стискивались, руки энергически взмахивали... Какая-то бритая досиня черномазая голова без ермолки и без чалмы, атлетического вида, со свирепыми глазами, ораторствовала и жестикулировала отчаяннее всех. Оказалось, что это был староста арабских рекрут, остроумно выбранный в эту должность, как самый сильный и самый буйный из всех. Волнение принимало такие угрожающие размеры, что публика наша струхнула не на шутку и упрашивала капитана вооружить на всякий случай матросов... Полуголая загорелая стая проголодавшихся двуногих зверей действительно бросала на нас снизу самые недвусмысленные взгляды и, будь ее воля, очевидно, распорядилась бы сейчас с нами по своему... И вдруг среди этой бесчисленной ревущей толпы, заполонившей всю палубу парохода, появились две низенькие коренастые фигуры турецких офицеров в серых суконных мундирах с красными фесками, и впереди их громадная мрачная фигура пароходного кафеджи... «Ну, думал я, пропали вы теперь, голубчики... Двинут вас сейчас – только мокро от вас будет...» Но произошло то, чего я никак не ожидал: под гневным натиском сурового начальства вся эта стая зверей вдруг обратилась в толпу перетрусивших школьников. Богатырь-кафеджи безжалостно полосовал их направо и налево, ничего не разбирая, своей короткой и тяжелой плетью по глазам, носам и ушам... За ним неистово напирали две горбоносые губастые обезьяны в офицерских мундирах, без промаха и без отдыха колотя палками по теснившимся кругом головам... С дикими воплями давили друг друга, спасаясь от ударов, злосчастные арабские воины: одни прыгали и падали со всего разбега в раскрытое отверстие глубокого трюма, другие лезли через борта парохода и повисали над водою, уцепившись, как клещами, своими костлявыми пальцами за какой-нибудь винт или веревку... Могучий кафеджи хватал тщедушных кочевников за шею и бросал их, награждая вдогонку кулаками, в ту же пасть трюма, не обращая ни малейшего внимания на то, головою или боком хватится несчастный там внизу о дубовый ноль. Главною целью этого дружного натиска начальства оказался атлет-староста, возмутивший своими речами всю ватагу. До него наконец пробились, и его схватили все трое разом... Толпа уже была рассеяна, смирена и наполовину ввергнута в трюм. Началась жестокая расправа. Громадного араба потащили к корме, за нашу рубку, и, скрутив ему руки назад корабельною верёвкой, принялись нещадно хлестать его в двое рук по смуглой оголенной спине, сразу вспухшей, как багровая подушка, крутыми веревочными жгутами... Мы все с ужасом отвернулись от этого зрелища и спаслись поскорее в каюты, чтобы не слыхать этих безжалостных ударов и этого воя убиваемого зверя.

А вечером, смотрим, простодушное зверье опять все забыло: опять, как ни в чем не бывало, веселые детские песенки с прихлопываньем ладошей, с приседаниями и потешными гримасами, опять пляс до умора на голодное брюхо.

Когда мы проснулись на другое утро, новый фантастический пейзаж рисовался чудными красками по фону утреннего неба, как нежная миниатюра на слоновой кости. Высокие нежные вершины гор Чюралик обрамляли берега Адалийского залива. Хелидонский мыс и о-в Хелидония заканчивают собою древнюю Памфилию, и за мысом начинается другая область древности – Ликия. С Памфилией кончается и турецкая провинция Карамалия; Ликия уже принадлежит к Анадолии, куда входит все западное побережье малоазиатского полуострова.

Большой торговый город Адалия расположен в самой глубине Адалийского залива. В 3 днях пути от него город Спарта, некогда основанные спартанцами. Вся вообще окрестная страна и весь этот берег носит название Спарты. Это богатейшая и плодороднейшая страна, населенная красивым, деятельным и способным племенем. Все это истые греки, хотя уже говорят по-турецки и молятся Магомету. Вообще все торговое средиземное побережье с его драгоценными бухтами и островками покоренные греки умели удержать за собою, хотя и ценою полного своего отуречения. Собственно турецкое население везде оттерто от моря и скучилось в горах и долинах материка. Старая столица первого турецкого царства, откуда двинулись на Европу победоносные полчища османлисов, город Икониум, эта магометанская Москва, в которой до сих пор обязаны венчаться на царство турецкие султаны и где пребывает великий шейх, стоит несколько правее и дальше Спарты, среди этой самой христианской когда-то страны Галатийской, к жителям которой обращал апостол Павел свое «послание к Галатам». Здесь в сущности истинное гнездо турецкого могущества, из которого оно черпает свои силы и на которое опирается в минуты опасности.

Мы миновали еще один живописный мыс и спрятанную за ним Феникийскую бухту... На берегу ее, очень близко от моря, развалины Мир-Ликийских, знаменитой родины св. Николая, мощи которого уже давно увезены отсюда итальянцами в Калабрию, в городок Бари.

Вообще этот угол Азии полон местностей, чем-нибудь прославленных в первые века христианства. Малоазийский полуостров был главным гнездом первобытной церкви христианской. Великий апостол язычников, «узник за них во Господе», как он называл себя, сам уроженец этого малоазийского побережья, здесь именно сеял неутомимее всего слово божие, «подвизался подвигом добрым», «благовествуя мир дальним и близким», «непрестанно со слезами уча народ», и собирал свои обильные первые жатвы. Здесь, в этих укромных домиках и тихих бухтах, незаметно укоренялись и росли братские общины семьи Христовой, и неутомимый проповедник евангелия своими частыми посещениями и письмами оживлял этих детей духа своего, «за которых он мучился муками рождения», по удивительному выражению его послания. Послание Павла к Ефесянам, Галатам, Колосянам, Тимофею направлены именно в эти скромные малоазийские рассадники Христовой веры. Тут находилось большинство городов, упоминаемых в Деяниях апостольских при рассказе о проповеди Павла: Пергия, Антиохия Писидийская, Икония, ликаонские города Листра и Дервия, Аталия и др. Тут были все семь церквей, поминаемых в апокалипсисе, которым писал свое откровение тайновидец Иоанн. Здесь же, в малоизвестных теперь городах, собирались некогда первые соборы святителей и учителей христианства, вселенские и местные, установившие главнейшие догматы и обряды еще не разделенной тогда церкви христианской. Никея, Халкедон, Анкира – все это города малоазийского полуострова.

Когда читаешь книгу Деяний апостольских, изумляешься тому, что в какой бы город Малой Aзии не приходил тогда апостол Павел, везде решительно, во Фригии, Мизии, Лидии, Галатии, также как Антюхии, Дамаске, на островах архипелага, на берегах Балканского полуострова, в Фессалониках, Коринфе, Афинах, даже в самом Риме, – везде он находил многочисленные еврейские общины и синагоги, словно эти города входили некогда в состав царства израильского. Это показывает изумительное распространение еврейской расы и еврейских идей по лицу всей земли еще задолго до разорения Иерусалимского храма. Историк Иосиф Флавий действительно рассказывает, что в его время греки Антиохии, Александрии и др городов во множестве переходили в еврейство. «Стремление к нашему культу до того овладело массами, пишет он, что нет ни одного города, греческого или варварского, нет ни одной нации, где бы не вошло в обычай праздновать субботу, держать наши посты, придерживаться наших правил о пище»... В Риме называлось это вести «vitam judaicam», и против обрезания детей, не принадлежавших к еврейству, даже были веданы законы... Несомненно, что это повсеместное распространение еврейства облегчило и апостолу язычников его всесветную проповедническую миссию, для которой первым поприщем он избирал синагогу с ее вкоренившимися уже обычаями всенародных поучений и состязаний о вере...

Малая Азия – истинная сокровищница империи Оттоманской. Вся она – огромный торговый порт, сплошной сад, кишащий дорогими плодами; археологам тут можно с ума сойти от непочатых исторических кладов самой разнородной и самой глубокой древности. Развалины больших, славных городов на каждом шагу. В окрестностях одной Смирны несколько таких знаменитых городов: и Ефес с его храмом Дианы, одним из чудес света, и Сардес, роскошная столица Креза, и Пергам, где еще недавно совершены поразительные раскопки гробниц царей пергамских, и Филадельфия, и Магнезия... Вообще старая и богатая Лидия, где лежит нынешняя Смирна, была всегда главным торговым и политическим ядром малоазийского побережья. Между Ликиею и ею помещалась прежде еще область Kapия с историческим городом Милетом, Марселем древности. Теперь все эти старые греческие области западного побережья, Ликия, Kapия, Лидия и Мизия, вмещавшая в себе землю древних троянцев, составляют одну турецкую провинцию Анадолию, самую завидную жемчужину в короне падишаха.

Только к вечеру мы поравнялись с о-вом Кастельриза, увенчанным полуразрушенными романтическими замками...

Пароход наш все более и более забирает северо-западный курс, вместо строго западного, которым мы шли все время от Александретты. Мы огибаем теперь юго-западный угол Малой Азии и от о-ва Коса пойдем уже прямо на север. Но еще целая ночь отделяет нас от этого поворота, и, к великому сожалению нашему, приходится проспать даже живописный о-в Родос, мимо которого мы проедем в самый развал ночи.

***

С нами едете от Александретты важный турецкий паша, знатной фамилии. Он прибыл в Александретту из Аданы, главного города целой области, с большою семьёй и свитою. С ним его сын, офицер оттоманской армии, а с сыном – молодая жена сказочной красоты. Султан за заслуги отца подарил юноше черкешенку из собственного гарема, в котором она сохранялась с десяти лет. Рослая и статная красавица с огромными, глубокими, как озеро, черными глазами, с удивительно вырезанным маленьким ротиком, казалась неземною Пери рядом с обезьяноподобною глупою рожею своего коротенького и сутуловатого супруга. Впрочем, этот владыка дней ее не позволял никому любоваться на красавицу-черкешенку и прятал ее, как только мог. Бедная женщина только что скинула ребенка и, не успев оправиться от страшного потрясения всего своего организма, должна была вытерпеть мучительный переезд по не проездным горным дорогам в тряской арбе от Аданы до Александретты. Понятно, что она вся исходила теперь кровью и сделалась бледна, как воск. Невежественные турчанки решительно не знали, что с нею делать, а паша и его сынок – и того менее. Молодой красавице страшно не хотелось умирать, а дело, очевидно, шло к этому. И муж ее, и старик были в отчаянии, даже непривычные слезы проступали в их глазах. Они беспомощно кидались за советами то к тому, то к другому и, как малые дети, слушались всякого вздора, который городил им первый встречный...

Хотя сам паша поместился в наших каютах I класса, но женщины его, дешевизны ради, заняли помещение на палубе. За рубкой кают-компании, на самой корме, им натянули тент из паруса, и они разлеглись там со своими хорошенькими глазастыми детишками, на своих подушках, тюфяках и коврах, завалив все кругом своим неопрятным домашним скарбом. Они ели и пили все свое, ни за чем не обращаясь к ресторатору парохода, точно также, как это делали русские бабы-богомолки, тащившие на собственной спине свои чайники и сухие лепешки. Руки все в драгоценных браслетах и перстнях, шея в жемчугах, в ушах золото, на самих шёлки и бархаты, а помещаются, как последняя прислуга, без малейшего удобства и приличия, и едят черт знает что, да еще железными позеленевшими ложками!..

Матросы то и дело проходили к ним под тент, то собирая канат, то выпуская его, то еще за чем-нибудь. Умирающей красавице покоя не давали. По какому-то глупому суеверию, старухи-турчанки вообразили, что самое опасное – это дать больной заснуть, и потому всячески вспугивали и тревожили ее криками и стуком. Паша только бессмысленно сосал свою трубку, покачивая бессильною головою, а молодой муж в бесплодной суетливости растерянно слонялся то туда, то сюда... Слабость и бледность молодой женщины дошли наконец до того, что она казалась просто мертвою. Теперь уже не только женщины, мужчины свободно проходили под тент, к ее одру. Всякий кричал и советовал свое, все лезли и толкались, без стеснения рассматривали то, что нужно было бы скрывать, но чего уже скрывать было невозможно в этой сутолоке, болтая вслух о деликатных и стыд возбуждающих вещах, словно над трупом мертвого. Наконец г-жа Д’Абадиа и моя жена, видя, что дело может кончиться очень трагически, решились предложить старому паше свои услуги. Они попросили удалиться всю шумную и праздную публику и с помощью дорожной аптечки стали применять обычные в этих случаях средства. Невежественные турки и турчанки смотрели на их уверенные приемы с суеверным благоговением, как на таинственные заклятия колдуна... Примочки и кислые капли быстро остановили кровь, и румянец стал мало-помалу возвращаться в помертвевшие щеки молодой красавицы... Скоро она почувствовала себя гораздо крепче и стала дышать глубоко и правильно. Когда совсем растерянный муж подошел к ее постели, она уже радостно улыбалась ему... Старухам строго велено было дать ей покой и не пускать к ней никого... Через 3 часа она уже говорила и смеялась, хотя лежала неподвижно, исполняя приказания наших дам.

***

А старик Д’Абадиа с раннего утра до вечера сидит за математическими выкладками. Он, по-видимому, делает выводы из своих многочисленных наблюдений, пользуясь тем, что пароход уже третьи сутки не пристает к берегу. Его седая всклокоченная голова с оголенным круглым лбом, постоянно возбужденная, постоянно требующая деятельности, работает горячо и неутомимо, словно энергический паровик внутри парохода, все приводящий в движение, все наполняющий жизнью... Старик весь теперь погружен в интересы своей науки, не слыша и не видя окружающей его суеты, как водолаз в своем воздушном колоколе среди вод взволнованного моря... Он работает тут же с нами, за общим длинным столом кают-компании, на котором то и дело расстилают скатерти и убирают обеды и завтраки... В крошечной каюте и тесно, и темно работать.

Рядом с ним, как нарочно, уселся старый паша из Аданы или, как его называют здесь, тефтердар. Его апатическая физиономия с заостренным черепом, с полинявшими и словно заснувшими глазами, с отвисшими слюнявыми губами, длинными и мягкими, как у коровы, производит впечатление скорее какого-то бессмысленного животного, чем разумного существа... Целые дни он сидит, поджав ноги, на длинном диване и сосет, не произнося ни слова, трубку, или перебирает висящие на руке его четки, жуя свои коровьи губы. Толпа услуживающих ему турок постоянно торчит перед ним: кто подает спичку, кто туфлю, кто переменяет трубку. И он принимает все эти ухаживанья неподвижно и важно, никого не удостаивая даже кивком головы и изредка только бормоча какой-нибудь отрывистый приказ. По истине, это антарктический полюс ученого француза – живая иллюстрация двух противоположных миров – Европы и Азии.

Поэтические вечера и чудные лунные ночи мы подолгу беседуем с Д’Абадиа. Старик неистощим и неутомим. Все его горячо интересует, обо всем он расспрашивает с живостью юноши и с такою же живостью и жаром рассказывает и высказывается сам. Мало-помалу нам обрисовывается и его собственная нравственная физиономия. Он несомненный клерикал и легитимист, хотя и друг старого Кассаньяка – вождя бонапартистов; перед иезуитами и их всесветною задачею он преклоняется, как перед чем-то бесконечно высоким и спасительным для человечества; он страстный католик и осыпает укорами Россию за ее отношения к Польше, за ее «ненасытные завоевания», но вместе с тем полон искреннего сочувствия к русским и многому русскому и храбро пророчит, что Россия непременно станет католическою, что в этом все мировое значение ее побед и силы. Он с серьезной запальчивостью напал на меня, когда я осмелился со своей стороны укорить католическое духовенство в нравственном лицемерии и политическом властолюбии. По словам его, все это возмутительные выдумки неверующих врагов католичества, и более образцового духовенства нельзя и желать. Между прочим, он уверял нас, что многие из самых видных представителей науки и государственной жизни во Франции страстно ищут теперь возврата к католицизму. Нелатон, говорил он, на коленях молился Богу перед своими операциями, а Фрейсине просил научить его, как можно уверовать в Бога. Старик близко знаком с Дарвином, с Вильберфорсом (сыном) и множеством великих ученых и государственных людей, играющих видную роль в современной политике Европы. Много интересного передавал он нам о своих встречах и беседах с ними. Тем не менее, несмотря на все эти цивилизованные знакомства, несмотря на его глубокую и равностороннюю ученость, в старом баске упрямо сказывалось его полудикое племя древних аборигенов Европы, предшественников кельта и пелазга, пустынные горы и мрачные пещеры которых воспитали в них в течение тысячелетий глубокую веру во все таинственное и фантастическое. Он верит во все волшебства индусских факиров, в двойное зрение шотландских гайлендеров, в дар пророчества и в общение души через огромные расстояния. Множество поразительных примеров этого таинственного дара людей рассказал он нам. Зато европейскую цивилизацию он просто ненавидит, особенно же коммерческие идеалы современного запада; тип левантинца для него воплощение всего антипатичного его душе. Он видит в нем растлевающее влияние Европы на сравнительно нравственных и простых туземцев Азии и Африки. Никогда, по уверению его, он не был так счастлив, как живя вдали от всякой цивилизации, среди босоногих абиссинцев, наивных и чистых, как дети... Старик забывал, что ему тогда было не 80, а только 25 лет, и что все тогда невольно казалось ему «добро зело, ибо был вечер и было утро – день первый»!..

***

Просияла над чудным тихим морем тихая чудная ночь, залитая лучами южного месяца, и у нас бысть вечер, и бысть утро, такое же чарующе-прекрасное утро, лучше которого не могло быть и в день первый. Юг дорог тем, что ясные безоблачные дни с румяными зорями идут одни за другими, непрерывною грядою, целые месяцы сряду. Мы попали, по счастью, в эту полосу ясной погоды и райских дней.

Утро 20 мая осветило нам новую волшебную декорацию, чьею-то всемогущею десницею незримо выдвинутую перед наши глаза в течение короткой голубой ночи... Мы были теперь окружены целым хороводом островов... Они подымались из светлой скатерти вод вблизи и вдали, сверкая мрамором, малахитово-зеленые, пестрые, как яшма, неописанных колеров, неописанных узоров, ярко отполированные и разволоченные солнцем, как драгоценные алтари олимпийских богов... Дальше были нарисованы нежным жидким золотом по нежному голубому туману и стояли сквозные и легкие, как видения утренней грёзы, сейчас, кажется, готовые растаять и испариться в золотых горизонтах утра... Пучины моря лежали между этих разноцветных каменных масс, стихия, как зеркало деревенского пруда, хрустально-зеленые и глубоко синие в тени берегов, нежно голубые, нежно розовые, ослепительно золотые в просторе далей, по которым уже разливались и рассыпались миллионами искр и струй радостные огни новорожденного солнца.

Казалось, пароход двигался среди торжественной тишины, какого-то необозримого нерукотворного, храма, сквозь лабиринт мраморных алтарей, курившихся, будя дымом кадильным, последними облаками отлетевшей ночи, по бесценным багряницам и сверкающим парчам, устилавшим ее беспредельное святилище...

Ничего нет поразительнее и ничего пленительнее для жителя однообразных черноземных равнин севера, как эта сказочная фантасмагория тесной стаи прелестных островков, усеявших голубое море юга... Налево Кос, древняя родина Гиппократа и Апеллеса, со своею характерною «горою Пустынника», с хорошеньким беленьким городком Станхио, потонувшим в целой равнине зеленых садов, с белыми стенами и белыми башнями своей крепости, опрокинувшимися в неподвижную лазурь моря. На острове до сих пор еще показывают дерево Гиппократа, лучший памятник великому мужу, прославившему среди всех народов имя этого неизвестного уголка земли...

За Косом, в туманах дали, утесы острова Нисироса, потухшего вулкана, когда-то поднявшегося со дна моря и теперь обращенный в неистощимый рудник серы, чуть ли не единственной соперницы с серою Везувия и Этны. Впереди целый лабиринт мелких островов и скал: Лерос, Капари, Калимно. На Калимно ярко вырывается белая башня маяка. Берега Азии, родные братья этих отделившихся от них островов, во всех направлениях протягивают к ним, будто дружелюбные руки, свои капризно изрезанные полуостровки и мысики, то низенькие, совсем прилегшие к лону вод, то гористыми пирамидами и горбами, которые издали тоже кажутся островками той же многочисленной семьи островов... Все это так близко и тесно друг к другу, что, кажется, с берега можно беспрепятственно шагать через все эти бесчисленные узенькие проливчики по всему прибрежному архипелагу. Недаром художественная фантазия древних жителей этого побережья остановилась именно на статуе Колосса Родосского, шагнувшего своими медными ногами с одной скалы на другую и пропускавшего между своих расставленных ног тогдашние корабли...

Налево, в развал жаркого полудня, мы увидели вдали Патмос. Он стоял в знойных туманах солнца, словно весь сотканный из огня и дыма, каким-то бесплодным апокалиптическим видением. На его раскаленных утесах, казалось сами собою должны были зарождаться в воспаленной голове старца-апостола вещие грёзы суда божьего, которые он в таких потрясающих картинах, в таких пламенных красках передавал, как грозное предостережение от того, кто называл себя: «Я есмь Альфа и Омега, первый и последний, имеющий ключи ада и смерти»!.. Но пророк страшного суда даже и в этих страшных прорицаниях своих вдохновлялся не гибелью грешников, а тем идеалом всеобщей человеческой любви и радости, который составлял всю суть души его. Он заканчивает свои содрогающиеся страницы крови, смерти и ужаса светлым видением Иерусалима небесного, который «не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слово божие осветило его»; в котором нет храма, «ибо Господь Бог вседержитель храм его». «Ворота его не будут запираться, и ночи там не будет», «спасенные народы будут ходить во свете его», «и не войдет в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи»... Такой утешительный конец фантастически-мрачной поэмы истребления и мести гораздо более дышит всепрощающим настроением любимого ученика Христова, который юношей возлежал на его груди, полный слез умиления, и до глубокой старости оставался восторженным апостолом любви.

Самос выдвигается из-под горизонта вод вправо от нас своими громоздкими голыми утесами... В средине его огромная серая скала, углом приподнятая вверх, и от нее во все стороны, прикрытые и защищенные ею, зеленые впадины, цветущие скаты, леса, сады, деревеньки, дачи... Это центральное гнездо пиратов, как и все, впрочем, эти прибрежные островки. Самос хотя и не успел освободиться от власти турок, как и Хиос, и Лесбос, и другие соседи малоазиатского берега, но в незабвенную для греков годину восстаний покрыл себя боевою славою, истребив огнем флот капудана-паши, и пользуется теперь значительною самостоятельностью. Им правит полунезависимый князь самосский, избираемый населением из своих же греков и только утверждаемый султаном.

Но острова эти не только логовища морских разбойников, а еще и плавучие сады своего рода, окруженные со всех сторон влагою теплого моря и со всех сторон открытые плодотворящим лучам южного солнца; эти каменные глыбы с далекой древности уже обратились в роскошные кошницы цветов, в природные сады и оранжереи, обильные самыми дорогими плодами.

Кос – страна винограда, на Хиосе – целые леса миндаля и апельсин. Отсюда идет на весь восток знаменитая хиосская мастика, которую левантинцы предпочитают всяким другим напиткам. «C’est famose»! выражался о ней, тая сладострастною улыбкой, на своем комическом французском жаргоне, наш американский израильтянин, торгующий лакрицею.

***

Нет места труднее и опаснее для корабля, как эти узкие проливы, змеею извивающиеся между скал и островков малоазийского архипелага. Крушения тут очень часты, особенно в осенние туманы и бури. Капитан наш не сходит со своего мостика и не опускает трубки. Громадный пароход лавирует послушно и мягко, как маленькая лодочка, управляемая опытным веслом... Впрочем, после Самоса и Икарии, до самого Xиoca островов уже не видно. За полчаса до него мы проехали около маяка Настасия, за которым открылась нам сверкавшая уже лунным светом, прославленная в военных летописях России, Чесменская бухта.

Вообще весь этот берег Малой Азии, к которому мы держимся довольно близко, сверкает огнями и отличается сравнительным оживлением. Это самые богатые, хотя и очень заброшенные местности прибрежья, простиравшиеся между древним Ефесом и теперешнею Смирною. Некогда тут была Лидия, золотоносная родина Мидаса и Креза. Турки, наследники легендарного Мидаса, по-видимому, давно не имеют способности этого мифического царя обращать в золото все, до чего они касаются; у них даже и Пактол не катить уже более золота в своих волнах, так что, пожалуй, из всего наследства сказочного царя Лидии им достались на долю одни только ослиные уши.

Остров Хиос предстал пред нами совсем ночью. Луна уже поднялась довольно высоко, так что и город Xиoc со своими беленькими домиками, и все береговые холмы были облиты ее сиянием... Веселые огоньки звездами рассыпаны были по этому чистенькому городку и искрились трепещущими отражениями в спокойных водах моря. Оно все было покрыто реющими взад и вперед лодочками. Народ не спал, и шумная жизнь кипела на берегу и на воде, в такие чудные ночи более сладкая жителю юга, чем его дневная суета под зноем солнца. Торговцы мастикой и разными сластями приступом взяли пароход. Навалили нам ящиков 500 апельсинов в родную Одессу... Пришло время подниматься и лениво подремывавшему тефтердарю. Целая толпа турецких чиновников в красных фесках предстала пред грозным лицом своего нового начальства и отвешивала ему, возбуждая наши невольные улыбки, самые глубокие и самые этикетные поклоны, с изумительной быстротой прикладывая персты своих рук и ко лбу, и к груди, и к губам, и к земле... Тефтердарь не терял своего коровьего равнодушия и чуть удостаивал низко преклонявшихся перед ним подчиненных отрывистыми вопросами, не утруждая себя ни малейшим кивком головы в ответ на их одушевленные приветствия. Всезнающий Сида поведал нам вполголоса, что тефтердар этот – заматерелый ханжа и взяточник, и что он оберет Хиос еще лучше, чем обобрал Адану.

Нас заинтересовала сцена его отъезда, и мы все вышли вслед за ним и его свитой на палубу. Большая военная шлюпка, убранная коврами и фонарями, выехала за новоприбывшим пашой. Больную красавицу-черкешенку уже торжественно провожали на эту лодку, так что мы успели еще раз полюбоваться ее лихорадочно-горевшими огромными черными глазами. Она не закрыла лица и даже подошла к нашим дамам пожать им руку и горячо поблагодарить их. Она томно и добродушно улыбалась и всем стоявшим на ее пути, может быть, чувствуя по взгляду наших глаз, что все мы провожали ее с сожалением и искренней симпатией... мы долго следили глазами за темными силуэтами этой тихо отплывавшей лодки, вырезавшимися на красноватом отблеске фонарей...

***

С 4-х часов утра мы уже вертимся то направо, то налево, маневрируя между извилистых берегов Смирнского залива, сплошь усеянных не только деревеньками, дачами и садами, но и весьма внушительными укреплениями, и только в 8 часов увидели наконец Смирну. Сегодня 21-е мая, день Константина и Елены, особенно чествуемый всеми греками...

Смирна уже совсем не турецкий город. Он принадлежит скорее великому международному государству торговли, как Бейрут, как Александрия; европейцев тут столько же, сколько турок, а греки – истинные хозяева Смирны. Только паши да солдаты – турки в этом втором городе Оттоманской империи, насчитывающем уже 300.000 жителей. Собственно по экспорту торговля Смирны даже выше торговли Константинополя. Отсюда вывозят на добрых 50 мил. рублей лучшие в свете плоды, чернильный орешек и дубильные вещества, опиум и хлопок, ковры и шерсть, вино и хлеб, и еще очень-очень многое, чего не перечислишь. Зато Смирна далеко не так красива, как Бейрут. Когда подходишь к ней на пароходе, эффект производит только старинный генуэзский замок на горе Pagus, защищающий и вместе с тем обстреливающий новый коммерческий город, раскинувшийся далеко кругом по низменному берегу моря и по нижним ступеням горы. На месте этого замка некогда было еще более древнее укрепление Александра Македонского...

Турецкий квартал со своими минаретами и черными кипарисовыми рощами своих романтических кладбищ теснится в долине направо, у самых ног крепости, почти совсем отделенный от европейского города.

Ни турецкого, ни арабского языка вы не слышите на улицах Смирны, везде только французский и греческий. Нигде нет и турецких вывесок – все только греческие и французские.

Главная артерия Смирны – это ее морская набережная, широкая, ровная, отлично обстроенная. Здесь любимое гуляние публики, здесь все популярные кафе, отели и рестораны. Здесь же пробегает везде теперь неизбежная конка, соединяя очень удобно самые отдаленные концы города и доходя даже до дач и предместий. Эта превосходная каменная набережная, собственно говоря, отнята у волн моря. Дюссо, товарищ Лессепса по прорытию Суэзского канала, еще при Митхаде-паше выговорил себе у города в пользование на 30 лет полосу земли вдоль моря, у подошвы города, для устройства порта и конной железной дороги, которая до сих пор принадлежит ему. На приобретенной полосе он уступал под постройку домов и магазинов клочки земли за очень дорогую цену, а набережную насыпал искусственно и по ней провел свою конку. Он приобрел этою операцией громадное состояние. Еще не очень давно по теперешнему фешенебельному гулянью Смирны, там, где проложены теперь рельсы и снуют взад и вперед тесно набитые народом вагоны, плавали лодки.

Порт Смирны глубок и отделен со всех сторон от моря далеко уходящими каменными дамбами или водорезами. Наш пароход почти вплотную подошел к тротуарам набережной, хотя переезжать все-таки приходится на баркасиках. Но большие океанские пароходы в порт не входят.

Наш капитан и весь пароход вздохнули хотя на минуту свободно, потому что турецких рекрут угнали в крепость на все дни, пока пароход простоит в Смирне. Эти двуногие звери с детской радостью и с детскими ужимками ликовали по поводу своего переселения на твердую землю. Их уставили густо, как частокол, плечом к плечу на какую-то четырёхугольную баржу вроде парома, которая тяжело отвалила от парохода к берегу. Мы с любопытством смотрели сверху на эту Харонову переправу душ. Издали казалось, что от малейшего неловкого движения посыплются в воду десятки этих оборвышей. А они между тем ухитрились еще расчистить в средине толпы маленькую площадку, на которой два темнорожих араба, весело оскалив зубы и радостно сверкая белками глаз, откалывали что-то вроде русского трепака с присядкой, взмахивая платками, удаляясь и приближаясь друг к другу, при общем бесконечном удовольствии толпы, дружно что-то подпевавшей и прихлопывавшей в ладоши. Как мало нужно этим бородатым младенцам, чтобы мгновенно забыть все лишения и обиды и прийти в такое же беспричинное и искреннее ликование, в какое приходит теленок, выпущенный из темной закутки на зеленый луг, под радующие лучи солнца, где он может на свободе мычать, брыкаться и прыгать... Но далеко не с ликованием встретили эту толпу наивных и голодных хищников жители Смирны. Хотя многие купцы набережной, завидя издали высадку босоногого воинства, спешили запереть свои лавочки, но все-таки несколько балаганчиков, выстроенных на набережной, были обобраны в одно мгновение ока, словно какая-нибудь волна морская, неожиданно хлынувшая на набережную, смыла собою без всякого следа товар злополучных торговцев... С криками, гамом и хохотом двигалась довольная добычей толпа дальше по набережной, и в этом гаме некому было и расслушивать отчаянных протестов торговцев, тщетно старавшихся возвратить хотя что-нибудь из похищенного... Смотрим, вагоны конки, идущие навстречу, один за одним ныряют в живой волне голов... Опять крики и хохот, опять какие-то гневные вопли с козел омнибуса... Голодная команда на ходу, не останавливая своего быстрого бега, в одно мгновение оборвала, за недостатков лучшего, зеленые шторки во всех окнах вагонов и со смехом потрясала ими над своими головами, будто зелеными знаменами пророка...

А на пароходе между тем сейчас же поднялось ожесточенное мытье варом, отскребание и оттирание швабрами полов, стен и всего, что находилось в соприкосновении с этим стадом нечистоплотных зверей. Они оставляют после себя груды всякого навоза и мириады насекомых, так что даже каюты I класса, отделенные и удаленные от них, немало страдают от зараженного ими воздуха.

Я уже упомянул раньше, что забыл свой паспорт в Бейруте, в тамошней полиции. А так как было рискованно являться в Константинополь, и тем более в родимую Одессу, беспаспортным бродягою, то волей-неволей пришлось прежде всего заняться хлопотами о новом виде на проезд... Одним из пароходных офицеров был сын нашего генерального консула в Смирне, и любезность его облегчила мне эти хлопоты. Мы отправились в консульство вдвоем с ним. Генеральный консул М., грек родом, был серьезно болен и жил на даче; должность его исполнял молодой русский секретарь консульства Я., который нам тотчас же обязательно устроил все, что было нужно. Увидеть среди Смирны маленький уголок, сколько-нибудь пахнувший родною стороною, было и как-то странно, и очень приятно. Родная русская речь, бумаги на русском языке, портреты русских царей, русские журналы... Правда, писцы ни слова не знают по-русски, и величественный седоусый кавас, более похожий на великого визиря или капудан-пашу, чем на скромного стража дверей, увешанный на шее золотыми и серебряными медалями с царским изображением, утыканный богатыми пистолетами и кинжалами за шалью широкого пояса, тоже не разумел ни одного слова на языке того правительства, за которое должен был проливать свою кровь, но тем не менее все-таки во всей обстановке чувствовалось что-то свое, знакомое и радостное. Я залюбовался на живописную и характерную фигуру старого каваса, служащего уже 30 лет при русском консульстве.

–Он, конечно, грек? спросил я, соображая, что консул грек, и что вся почти Смирна – греки.

–Что вы! как это можно! со снисходительною улыбкой прервал меня молодой сын консула. Разве-ж можно такой важный пост поручить греку? Ведь у него иногда по 200, по 300.000 на руках бывает, он охраняет и кассу, и все интересы консульства... В кавасы грека никогда не берут, всегда турок... Турок верен и честен... не обманет никогда...

Наивный офицер сам был грек и сын грека, но, по-видимому, не сознавал, какой убийственный приговор всему его племени заключался в его невольно вырвавшемся признании. Безнравственность левантинского грека – факт до того здесь общепризнанный, что сами левантинцы забыли уже, что можно им обижаться и возмущаться.

Пароход простоял в Смирне двое суток, и мы хорошо успели ознакомиться с городом, исходив и изъездив все его закоулки. Магазинов пропасть, и все почти французские и греческие. Турецкие крытые базары, открытые кофейни да цирюльни одни только напоминают об азиатском городе. Было всего 22 мая, а уже фрукты горами продавались на базарах, не только черешни и земляника, но даже груши, которые у нас, съедобны только в конце августа. Но хотя Смирна – один из громаднейших рынков Средиземного моря, все товары здесь дороги, даже пресловутые смирнские ковры и шелковые ткани.

Чтобы познакомиться вполне с торговлею и промышленностью Смирны, зайдите в знаменитые здесь магазины Диогена. Громадный трехэтажный дом с громадною лаконическою надписью: «Диоген» виден вам отовсюду. Имена Демосфенов, Гомеров и Диогенов целиком сохранились в современной Греции, но они теперь знаменуют уже фабрикантов и купцов, а не поэтов и философов. Эти магазины Диогена своего рода «Les grands magasins du Louvre» Парижа. Среди этих магазинов, светлых и широких, как галереи, устланных коврами, сверкающих зеркалами, бронзою и всякого рода роскошью, ночью освещенных сотнями газовых шаров, публика гуляет также свободно, как по набережной своего города, переливая с одних просторных лестниц на другие. Здесь все товары мира и все произведения Малой Азии, колоссальное депо торговли, требующее для своих оборотов миллионов рублей. Даже в Константинополе, столице востока, нет такого богатого и разнообразного склада товаров.

Л. уверял нас, впрочем, что и торговля Смирны теперь в упадке, как везде. Он вообще мрачно смотрел на этот город и на его обитателей. Климат, по его словам, невыносимый. Ветры такие, что необходимо бывает носить даже шубу. Народ такой распущенный, жестокий и безнравственный, что ночью по улицам на днях еще нельзя было ходить иначе, как с револьвером. Недавно убили человека на набережной, против кофейни, всегда полной народа. В турецкий квартал и днем нельзя заглядывать без провожатого турка.

***

На другой день нашего приезда у католиков был «праздник тела Господня». Мы зашли в один из католических соборов. Там шла стройная и благоговейная служба. Церковь была отделана очень ярко и эффектно, с очевидною целью поразить воображение восточного человека своею декоративною стороною. Все колонны и арки обтянуты чем-то вроде малинового бархата с золотыми позументами, несколько отдельных алтарей, украшенных цветами, свечами, образами, выделяются в разных углах. Главный алтарь впереди. Восемь рядов громадных восковых свечей в подсвечниках поднимаются стройным лесом огней все выше и выше по ступеням престола. Потолок храма весь из лепных роз и других цветов, обрамляющих своим фоном священные картины. Над престолом, в нише, осененной занавесами, статуя Христа. Золотая чаша с сияющим над нею золотым солнцем, сокрытая где-то наверху, тихо, будто сама собою, опускается вместе с горящими свечами и лампадкой на престол главного алтаря в ту минуту, как священник приступает к совершению таинства евхаристии, а по совершению его поднимается также тихо вверх, словно какая-то незримая сила возносит ее к небесам... Изумленные восточные люди смотрят с благоговейным трепетом на это безмолвно-торжественное схождение и восхождение по воздуху св. даров... А когда старший священник благословляет народ этою золотою чашею, высоко держа ее над своею головой, и весь народ падает ниц перед телом и кровью своего Спасителя, шесть маленьких хорошеньких детей в белых одеждах ангелов, коленопреклоненных вокруг престола с кадильницами и корзинами цветов, осыпают розами и окружают облаками фимиама воздымающуюся над ними священную чашу... Старый аббат и два сослужащих ему кюре священнодействуют со строгим ритмом движений и голоса, и стройное прекрасное пение, поддерживаемое гармоническими звуками органа, еще более усиливает общее благоговение, царящее в этом истинном доме молитвы, не нарушаемое ни праздной болтовней, ни грубою толкотнею и шумом беспорядочно входящего и выходящего народа, как это бывает, к сожалению, так часто в греческих церквах востока. Неудивительно поэтому, что, видя в католических храмах больше благочестия и уважения к молитве, в католическом духовенстве больше участия к житейским нуждам своим, а в католических правительствах более энергическую защиту своих прав, арабы и турки востока гораздо охотнее переходят в католическую, чем в какую-нибудь другую религию.

В другой католической церкви мы наткнулись на самую процессию Тела Господня. Старинный двор церкви, сплошь вымощенный гробовыми мраморными плитами, был усыпан свежею травою и цветами. Стены дворика и деревья, его осеняющие, кругом утыканы пестрыми знаменами. Посредине двора устроен престол, тоже засыпанный цветами. Из дверей храма тихо-тихо, едва переставляя шаги, в глубоком благоговении выступала процессия с зажженными свечами. Священники и певчие шли впереди; под богатым балдахином, который несли несколько господь, одетых во фраки и белые галстуки, католический архиерей, медленно двигаясь торжественно нес золотой потир со св. дарами. Процессия не выходила на улицу, а, обойдя кругом двора, возвратилась в храм...

Бродя по городу, мы встретили и другую, более оригинальную церемонию... В тесной улице старых кварталов мы попали в шумно кричавшую толпу, провожавшую свадебный поезд. Впереди всех ехал человек верхом, одетый не то тамбур-мажором, не то полишинелем, в колпак из ярких разноцветных бумажек, с лисьим хвостом назади, отчаянно колотящий в турецкий барабан. За ним целая кавалькада всадников, в несколько десятков человек, в греческих куртках и фесках, обычном костюме Малой Азии, на хороших конях, и наконец, в предшествии какой-то странной раззолоченной фигуры с бумагою на палке, потянулась вереница колясок, наполненных мальчиками в красных фесках. У троих из этих детей фески были почему-то украшены бриллиантами. Вероятно, эти трое были женихи, а остальные дети – простые поезжане. Оказалось, что это свадьба еврейская. Смирнские евреи женят своих детей в ребяческом возрасте, чтобы они заранее знали, кого предназначила им судьба.

***

На другой день наш генеральный консул прислал приглашение мне с женою и капитану с капитаншей посетить его в его деревенском уединении. Чудным тихим вечером, сопровождаемые молодым М., мы отправились к нему на дачу, в цветущие рощи Корделиона, одного из уютных пригородных местечек, что живописно вырываются на берегу Смирнского залива. Пароход тоже назывался «Cordelion» и бежал проворно и ровно, как водяной паучек, по неподвижному зеркалу залива. Он очень скоро добежал до маленького хорошенького городка, отражавшего свои домики в водах залива. Городок этот лет через 10 – 20, без сомнения, проглотится всеразростающеюся по берегам Смирной и станет одним из ее кварталов. Теперь же тут любимые дачи богатых туземцев и иностранцев. Дача консула спрятана в тенистом саду. Садик небольшой, но полный редких растений и отлично содержимый. Тут и ливанские кедры, и камфорное, и перечное дерево, и огромный юкки прямо в грунту, и великолепно цветущие магнолии, не говоря уже о гранатнике, катальпах и других обычных деревьях юга. Нас встретил высокий, по-европейски одетый, мужчина с манерами истого джентльмена, но худой и больной. Он жил тут один с дочерью, которая и была теперь нашею хозяйкою... Ни консул, ни дочь его, как все почти наши восточные консулы, не говорили ни слова по-русски и никогда не были в России... Мы провели часа 2 в этом тенистом райском приюте, наслаждаясь райскою погодою и прекрасным видом на Смирну и расспрашивая гостеприимных хозяев обо всем что интересовало нас в этом малознакомом краю. Разные прохладительные пития, ликеры и конфеты, по восточному обыкновению, услащали нашу мирную беседу... Из этого зеленого ароматического гнездышка, похожего на корзину цветов, не хотелось выбираться на припек заходившего солнца и в пыль многолюдных улиц. Только по заходе солнца, когда радостная прохлада потянула с моря и с гор, мы опять очутились на палубе бегуна-пароходика, переправившего нас на залитую огнями набережную Смирны. Набережная эта – сплошной ряд ярко освещенных кофеен, битком набитых гуляющим народом; отовсюду несется веселая музыка. Тесные толпы народа двигаются и под окнами этих кофеен, вдоль длинной набережной. Все магазины заперты, и все рабочее население предается вечернему кейфу. Здешние греки, еще не совсем обратившиеся в европейцев, щегольски разодеты в грациозные курточки, широкие шаровары и чулки; фески их, с тяжелыми кистями, с какою-то особенною удалью заломлены набекрень, слегка наперед, а совсем не на затылок, как любят носить турки; у всех тщательно нафабренные и завитые усики, все белые, румяные, красивые, пышущие веселым здоровьем, разящие дешевыми духами. Но и европейски одетая публика не менее франтовата. И мужчины, и дамы разодеты по последней моде, какие на любом бульваре Парижа или Вены; здешние дамы, несмотря на южный климат, отличаются особенною дебелостью и увесистостью, хоть бы под стать замоскворецким купчихам. И детки их тоже откормлены, как добрые поросята. Вообще на них незаметно никаких следов иссушающего знойного юга... Мы долго ходили в этой по виду цивилизованной толпе, которая, вместе с высоким рядом европейских домов, окаймляющих набережную, как декорация, заслоняет собою уснувшую в своих тесных переулочках непочатую Aзию с ее кинжалами, ее суеверием и невежеством...

Черно-синяя, как бархат, мягкая ночь стояла над нами, разгораясь мигающими бриллиантами своих ярких звезд, и под сенью этой безмолвно-торжественной, сверкавшей беспорочным светом, иллюминации чем-то жалким и грязным казались все эти зеленые и красные фонарики кофеен, гремевших дешевой музыкой и полных праздного говора. Только в одном месте нас приковали к себе строгие певучие звуки арфы... Они словно отвечали своею тихо плывшею по воздуху, умиляющею мелодией той безмолвной гармонии звезд и темно-синего неба, к которой трепетно прислушивалась теперь моя душа...

24 мая утром мы уже проснулись под Ченак-Кале. Вместо поэтических воспоминаний эллинского мира сурово хмурятся на нас черными жерлами своих пушек свеженасыпанные батареи Килид-Бахра и Нагара-Кале. В Дарданеллах нас, наконец, окончательно освободили от шумной и нечистоплотной стаи арабских оборванцев. Дикие сыны пустыни с радостным визгом и ребяческим смехом увертывались от щедро сыпавшихся на них палочных ударов, которыми тщетно силились сдержать их в порядке их обезьяноподобные офицеры, и прыгали куда зря через цепи и борта мимо лестниц прямо в лодки, спеша поскорее выйти на землю после долгих мук морского заточения... Мы радовались своему освобождению не менее их... Но на душе все-таки было совсем не то, что чувствовали мы, прорезая эти самые волны несколько недель тому назад. Хотя берега Геллеспонта успели одеться теперь в более пышные летние одежды, хотя и солнце, и небо юга были, по-видимому, также прекрасны, как всегда, но уже не те картины вставали в туманных перспективах дали, расстилавшейся перед нашим умственным взором...

Как нарочно, ветер сильно посвежел и гнал нам навстречу уже не голубые ласковые струи, прозрачные, как хрустальный чертог морской царицы, а мутные серые волны, полные суровой прозы. Они растут, разбегаются, рассыпаются, роют глубокие пропасти на широком просторе Мраморного моря, клубятся пылью, сшибаясь друг с другом, завивают в белые кольца пены гривы своих хребтов, словно проголодавшиеся морские чудовища, разыгравшиеся около своей добычи... Непобедимая, всепобеждающая сила чувствуется в этих смело налетающих на вас влажных горах, шутя поглощающих корабли и разбивающих скалы...

Какие-то другие, бодрые и крепкие силы заговорили и в моей груди под наитием этой взыгравшей мощи моря. И сам чувствуешь готовность к смелой борьбе, к упорному труду, чуешь близость могучей суровой родины, не балующей негою, зноем, яркими красками, а зовущей к молчаливой и настойчивой работе. Довольно отдыха, наслаждений, поэтических впечатлений былого... Пора опять тянуть прозаическое тягло труда и долга...

***

Поэтическая феерия нашего восточного путешествия закончилась великолепным фейерверком. Не будучи римским цезарем, мы могли насладиться зрелищем, ради которого безумный художник в порфире императора сжег столицу мира...

Пароход наш последнюю ночь стоял на якоре в Константинополе, готовясь рано утром отплыть в Одессу. Мы в последний раз любовались с высоты своей рубки на самый прекрасный из всех прекрасных уголков мира... Вдруг словно вздрогнула черно-синяя завеса неба, и казалось, за ней распахнулась бледно-огненная пучина... В то же мгновение резко и ярко, словно выдвинулся вдруг из темных недр земных, на черном фоне ночи нарисовался фосфорически-огненными красками по своим древним холмам невидимый дотоле Стамбул с частым лесом своих минаретов, с бесчисленными куполами своих мечетей... Он сиял, будто вися в воздухе среди черных бездн моря и ночи, в трепещущих всполохах еще невидимого нам пламени, словно какое-то фантастическое видение, словно какая-то гигантская фата-моргана... Его высокие и тонкие минареты теперь казались нам издали рядами громадных свечей, горящих перед алтарем нерукотворного храма, и их холодный мрамор в далеком зареве пожара действительно представлялся прозрачным и пламенным, как воск теплящейся свечи...

Пожар вспыхнул у самой подошвы Галатского холма, закрывающего от нас Золотой-Рог, в квартале морского министерства, и само пламя сначала не было нам видно. Но груды утлых деревянных домишек, облепивших кругом здания министерства и карабкавшихся по обрывам холма, стоя друг на друге, быстро обратились в один сплошной костер, зловещие красные языки которого все больше и больше поднимались над закрывавшею их горою. С неудержимою быстротой огонь разливался и вверх по горе, и вдоль низины Золотого-Рога, поднимаясь колоссальным факелом до самых высей ночного неба и, казалось, уже облизывая своими острыми и гибкими жалами его вечные своды... До нас доносился несмолкающий победный гул этого одиноко-ликующего всесильного духа-истребителя, среди которого беспомощно выделялись слабосильные крики встревоженного человеческого муравейника... На огненном фоне все охватившего пожара, спугнувшего даже мрачную ночь с ее неподвижного ложа, вырезались жалкие и крохотные фигуры людей, суетливо ползавшие, будто какие-то черные комашки, около рушившихся жилищ своих, черные силуэты которых до малейших подробностей обрисовывались теперь на огнедышащем жерле клокотавшего пожара. Квартал за кварталом таял и исчезал в этом разливавшемся море пламени, против которого была бесполезна всякая борьба. Адъютанты султана то-и-дело носились верхами от Дольма-Бахче к Золотому-Рогу и от Золотого-Рога к Дольма-Бахче, принося своему повелителю мрачные вести. Министры и губернатор Константинополя лично распоряжались скверною пожарною командою, перебегающею пешком через целый город и на руках перетаскивающею свои багры и трубы. Но всемощный огненный демон словно потешался над муравьиными усилиями человека и все грознее, все выше и шире, все ярче и величественнее простирал свои пламенные крылья, вырастая до звезд небесных, охватывая собою пол горизонта, одевая багряницами своего зарева небо, и землю, и море... Только один холм Перы, под которым мы стояли, оставался теперь черным, загораживая от нас своим горбом жерло пожара. Старая галатская башня генуэзцев торчала наверху холма одиноким ночным стражем, завернувшимся в черную мантию и в безмолвном отчаянии созерцающим гибель родного города... Все остальное, что только было видно глазу – и Стамбул, и Скутари на своем азиатском берегу, и чуть мерцавшие среди моря Принцевы острова, и дворцы Дольма-Бахче, и все уходящие в глубь ночи далекие мысики и заливчики Босфора, и море, и корабли, и облака – все было облито, будто кровью жертвы, огненным заревом горевшего города, все обратилось в какой-то фантастически хаос, где, как в горячешном сновидении, тьма и свет, вода и воздух, огни и звезды были перемешаны в один не распутываемый, переполненный ужасом, кошмар...


Источник: Марков Е.Л. Путешествие по Святой земле. Иерусалим и Палестина, Самария, Галилея и берега Малой Азии. — СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1891 г. — 515 с.

Комментарии для сайта Cackle