К вопросу о просвещении на Руси в домонгольский период

Источник

(По поводу взглядов В.Н. Татищева и Е.Е. Голубинского.)

Недавно вышедшее второе издание 1-ой половины I-ого тома «Истории русской церкви» Е.Е. Голубинского1 дает повод вновь коснуться не нового вопроса о просвещении на Руси в домонгольский период и об отношении к нему Татищева и самого Голубинского. Кроме своей объективной важности, вопрос этот интересен и потому, что оба историка держатся диаметрально противоположных взглядов на древнюю нашу образованность и что второй из них в своем отрицательном отношении к Татищеву и его сообщениям составляет среди русских историков нашего времени чуть ли не единственное исключение.

В.Н. Татищев (р. 1686 † 1750) – современник Петра Великого и один из даровитейших «птенцов гнезда Петрова». По своему уму и разносторонней деятельности он смело может быть поставлен рядом с самим гениальным царем. Он трудился и известен как математик, естествоиспытатель, географ, этнограф, историк, археолог, юрист, лингвист, политик и публицист, даже горный инженер и администратор. Будучи выдвинут реформационной эпохой, эпохе же он отдал дань некоторыми своими нравственными недостатками – самодурством и лихоимством, за что и попадал весьма часто под следствие и суд и даже умер под домашним арестом. Ученая репутация Татищева еще более запятнана, чем служебная2... Дело в том, что его «История Российская»3 заключает в себе много известий, не имеющихся в сохранившихся доселе списках летописей. Значительная доля этих известий приходится на так называемую Иоакимовскую летопись, использованную Татищевым и затем навсегда исчезнувшую... Вот эти-то известия и подверглись сильному сомнению. Уже Шлецер, скоро после издания «Истории» Татищева, обвинил ее автора чуть ли не в ученом подлоге Иоакимовской летописи и заподозрил многие места «Истории» в достоверности. После Шлецера Карамзин, признав важными многие фактические дополнения Татищева, отверг самое существование Иоакимовской летописи и назвал шуткой рассказ Татищева о получении им ее от архим. Мельхиседека. Но еще до Карамзина Миллер (издатель «Истории») и Болтин, а после них митр. Евгений, Бутков, Погодин, Соловьев, митр. Макарий, Н.А. и П.А. Лавровские, Н.А. Попов, А.А. Куник, П.П. Пекарский, К.Н. Бестужев-Рюмин, И. Линниченко, Д.А. Корсаков и др. пришли к убеждению, что и характер и цели работы Татищева, и подтверждение его данных известиями, находимыми как в русских летописных сборниках, так и в иностранных источниках, и, наконец, самая личность Татищева, – что все это обеляет его от обвинений в обмане или ученой недобросовестности4. Обвинение же это, со всею решительностью высказанное Е.Е. Голубинским в его «Истории рус. церкви» (т. I, 1880 г.) и в актовой речи в московской дух. академии в 1881 г.5, повторено и в новом издании «Истории», причем историк не только не ослабляет его, но и усиливает, подвергши критике еще несколько татищевских «свидетельств» об училищах и просвещении в домонгольский период и проходя мимо тех аргументов и доказательств правдивости Татищева, какие были высказаны после выхода в свет первого издания «Истории»6.

Для того, чтобы понять отношение Голубинского к Татищеву в сфере интересующего нас вопроса, сопоставим прежде всего взгляды на него обоих историков.

По вопросу о школах и просвещении в домонгольский период Татищев дает целый ряд таких известий, что, принимая их, приходится строить убеждение не только о широком распространении грамотности в домонгольский период, но и о развитии среднего образования, между прочим специального, духовного, а также о классическом характере последнего7. Такого убеждения и держатся или должны держаться те историки, которые хотят доверять Татищеву.

Противоположное этому мнение г. Голубинского сводится к следующим положениям8. У нас на Руси была сделана попытка ввести настоящее, греческое просвещение Владимиром св., но она успеха не имела, между прочим, вследствие частной, по домам учителей, формы обучения. Период истинного просвещения продолжался очень недолго, так что едва ли прошли полный курс учения все боярские дети, отданный Владимиром в науку учителям-грекам. После того не делалось более никаких попыток, и русские остались без просвещения, при одной грамотности, при одном умении читать. «Грамотность, а не просвещение – в этих словах вся наша история огромного периода, обнимающего время от Владимира до Петра Великого»... Но и грамотность в период домонгольский была более или менее распространена только между богатыми людьми и горожанами (так как только они имели возможность пользоваться книгами, – собственными или чужими, – при страшной дороговизне их). «Что касается до жителей сел, то о них нужно думать за период домонгольский так, что они оставались еще совершенно безграмотными или что грамотность была между ними не более как чрезвычайно редким исключением».

Ясно отсюда отрицательное отношение Голубинского к показаниям Татищева о домонгольском просвещении, не подтверждаемым сохранившимися списками летописей. Голубинский заявляет, что Татищев свои данные просто «сочиняет, понимая и комментируя по своему свидетельства всем известные, выдавая за прямые положительные факты только свои предположения, прямо читая в свидетельствах то, что он только желал бы видеть в них написанным, и при всем том поступая не с какою-нибудь возмутительною недобросовестностию, а просто по обычаю большинства историков старого времени, совсем не оставленному нашими историками даже и в настоящее время»9. Анализ татищевских свидетельств о школьном просвещении на Руси домонгольского периода приводит критика к такому объяснению происхождения их: «Родившись в старой допетровской Руси (1686) и перешед в новую Русь с самим Петром, Татищев (талантливейший и замечательнейший самоучка) представлял из себя самого горячего защитника нового света против старой тьмы, просвещения против невежества. В этой борьбе с невежеством за просвещение он хочет сделать и иметь нашу историю своей помощницей. По качествам и складу своего ума наклонный к свободе мышления, воспитавший и самообразовавший себя по тем вольнодумным книгам своего времени, которые всю тьму и все зло в мире приписывают властолюбивому и своекорыстному духовенству (преимущественно, как должно полагать, по лексикону Байлеву – P. Bayle, Dictionnaire historique et critique), Татищев представляет дело о просвещении в нашей истории, в назидание, т. е. в обличение и посрамление людей, стоявших за допетровское невежество, таким образом: в период домонгольский князья наши усердно заботились о поддержании у нас просвещения и училищ, причем заставляли помогать себе духовенство и пользовались им, как орудием; «но нашествием Татар, как власть государей умалилася, а духовных возросла, тогда им (духовным) для приобретения больших доходов и власти полезнее явилось народ в темноте неведения и суеверия содержать; для того все учение в училищах и в церквах пресекли и оставили»...

Переходим к сделанному Голубинским анализу тех частных известий Татищева, сочиненность которых наиболее очевидна.

Уже возбуждают сомнение «свидетельства» Татищева о князьях Всеволоде Ярославиче (†1003) и Ярославе Осмомысле Галичском (†1188), поддерживавших училища при церквах и монастырях10; хотя сами по себе они правдоподобны, но не находят подтверждения в дошедших до нас списках летописей. Впрочем, они не совсем измышлены, а составляют только распространение и переделку летописных свидетельств, в роде замены выражения «речист языком» другим: «научен был языкам». Таково же по характеру «свидетельство» татищевского свода об Янке Всеволодовне, что она, собравши в Андреевском монастыре «младых девиц, неколико обучала их писанию, також ремеслам, пению, швению и иным полезным их занятиям, да от юности навыкнут разумети закон божий и трудолюбие, а любострастие в юности воздержанием умертвят» (II, 138); в Ипатиевской летописи под 1086 г. читаем только, что Янка, «совокупивши черноризицы многи, пребываше с ними по монастырьскому чину». Из содержания сообщения Татищева и сопоставления его с примечанием 355 (II, 457): «достойна (сия) Анна великая или достохвальная именована быть, и дай Боже, чтоб мы такую Анну еще иметь могли» – видно, что историк хотел дать в лице Янки пример монахиням своего времени.

Еще сомнительнее сообщение Татищева о существовании на Волыни в XI в. должности инспектора или наблюдателя народных школ, в роли которого историк выводить некоего Василия, автора рассказа об ослеплении Василька Галичского. В то время, как все известные списки первоначальной летописи с этим рассказом (а их более 50-ти) говорят: «Василкови же сущю Володимери... и яко приближися пост великий и мне сущу Володимери, в едину нощь присла по мя», – Татищев так «распространяет» рассказ: «Василько содержан был во Владимире... и как приближался пост великий, случилося мне быть тогда во Владимире смотрения ради училищ и наставления учителей» (II, 181). Ясно, что последнее присочинено.

Древняя история нашего просвещения так скудна данными, что не один исследователь готов повторить за Н.А. Лавровским: «Неужели должно отказаться от многих драгоценнейших фактов для умственного образования древнейшей Руси, сообщаемых «Российскою Историею» (Татищева), но, к несчастию, не занесенных в дошедшие до нас летописи, когда и здравый смысл и все исторические соображения говорят в пользу их достоверности?»11. И если для многих историков дороги уже приведенные «свидетельства Татищева, то особенно усердно защищаются ими те его известия, которые говорят не о начальных только школах, а о сравнительно высших – с классическими языками, и о знакомстве с последними некоторых наших князей. Таково преимущественно известие Татищева о смоленской школе, породившее чуть не целую литературу.

По поводу смерти смоленского князя Романа Ростиславича († 1180) Татищев говорит, что он «был вельми учен всяких наук», «и к ученью многих людей понуждал, устрояя на то училища и учителей, Греков и Латинистов, своею казною содержал и не хотел иметь священников неученых» (III, 238). Ипатская летопись под 1180 г. ничего не говорит об учености кн. Романа и его заботах о просвещении, и Голубинский так объясняет сочинительство Татищева: «Летопись говорит, что Роман был «всею добродетелию украшен», а так как для Татищева первая добродетель была образованность, то он и усвояет ее князю. Летопись говорит, что Роман был «страха божия наполнен, нищия милуя, монастыри набдя» а так как для Татищева набдение монастырей имело смысл единственно в том случае, если оно было для поддержания просвещения, то он именно так и представляет дело. Когда он совсем присочиняет Греков и Латинистов, то в первом случае, вероятно, имеет в виду то, что к деду Романову, Мстиславу Владимировичу, пришли в 1137 г. четыре грека (Мануйла, певец гораздый, сам третий, – Ипатская лет. под сим годом), а во втором то, что в его собственное – Татищева время в Смоленске, городе пограничном с Польшею и некоторое время находившемся под властию этой последней, были и действовали на поприще просвещения (и вместе совращения) латинисты в лице иезуитов и других католических монахов». Наконец, Голубинский подозревает, что Татищев сочинил похвалу Роману Ростиславичу, как своему предку...

Случилось так, что «смоленская школа» сделалась центральным пунктом, к которому свелся вопрос о просвещении в домонгольский период и о добросовестности показаний о нем Татищева. Причиной того служит новооткрытый памятник древнерусской письменности – послание м. Климента Смолятича к смоленскому пресвитеру Фоме. Послание это найдено одновременно Н. К. Никольским и Хр. Лопаревым в 1892 г.12. Оба ученые нашли, что им вполне подтверждается факт существования смоленской школы.

Проф. Никольский на основании знакомства с трудами м. Климента утверждает, что «наша старинная духовная словесность была богаче силами, разностороннее содержанием и последовательнее в смене своих направлений сравнительно с тем, что полагали об этом доселе. Сочинения эти, остававшиеся до сих пор малоизвестными и не обследованными, свидетельствуют, что Климент, быв плодовитым писателем, пролагал путь к тому литературному направлению, которое выразилось определенно в творениях св. Кирилла Туровского» (введ., стр. I; ср. стр. 224, 225). В послании м. Климента к пресвитеру Фоме г. Никольский находит, что «подле двора кн. Изяслява (Мстиславича) и м. Климента группировался кружок книжников, занимавшихся научно-литературными (философскими) вопросами. С пресвитером Фомою митрополит вел переписку. Послание первого Климента читал пред князем Изяславом и пред многими послухами, которые, таким образом, следили за их литературными сношениями» (стр. 83–84). Далее, профессор Никольский принимает за несомненный факт, что м. Климент писал свое послание смоленскому князю (по поводу этого-то послания Фома писал митрополиту, который и ответил ему разбираемым посланием) «от омира, и от аристоля и от платона, иже в еллинских нырех славне беша», хотя и не решается сказать, как он пользовался сочинениями этих авторов: в подлиннике ли, в переводах, или в извлечениях, и какое влияние оказали они на сочинения митрополита (стр. 87–89).

Другой исследователь, г. Лопарев, так комментирует упрек Фомы митрополиту, что он писал князю от Гомера, Аристотеля и Платона, желая прослыть философом, и ответ митрополита, что это неправда, будто он писал, ища людской славы, и говорит на основании этих авторов: «это замечание Климента важно в двух отношениях. Слова его лишний, но весьма желанный раз убеждают нас, что классическая литература не была чужда и высшим представителям православной церкви... Слова Климента являются новым доказательством и факта процветания у нас в XII в. греческих студий. В это время Русь уже не была варварскою страною для Византии, она усвоила культуру последней и шла рука об руку с греческою державою. Образование, и в частности греческое, нашло у нас благоприятную почву, приобретало себе усердных адептов и воспитало ряд видных ученых между иерархами и князьями. Лука Жидята, Ефрем Переяславский, Владимир Мономах, Всеволод Георгиевич получили хорошую подготовку, а про Смоленского князя Романа Ростиславича известно, что он устраивал школы, содержал целый штат греков и латинистов, сам занимался и других побуждал к изучению греческой литературы. Смолятич родом, Климентий мог быть воспитанником такой школы и мог получить превосходное греческое образование. Природная, без сомнения, склонность его к умозрительному мышлению могла найти обильную для себя пищу в произведениях греческой дохристианской литературы; русский митрополит мог читать в подлиннике или в греческих же компиляциях Гомера, Платона и Аристотеля, и, как видно, усваивал себе отчасти их мировоззрения, за что и подвергался нападениям со стороны консервативно-православной партии Смоленска и лице пресвитера Фомы. Этот последний также получил греческое образование, но, по-видимому, считал ненужным знание языческой литературы. Во времена Климента и среди его киевской паствы находились изумительные начетчики в греческой письменности» (стр. 5–6). Это последнее утверждение г. Лопарев основывает на следующем месте послания м. Климента: «поминаю же пакы реченого тобою, учителя григория. его же и свята рекл не стыжюся, но не судя его хощу рещи но истиньствуя. григорей знал алфу, якоже и ты, и виту, подобно и всю. к҃, и д҃. (24) словес грамоту. а слышиши ты ю оу мене, мужи имже есмь самовидец, иже может един рещи алфу, не реку на сто, или двесте. или триста или д҃ ста, а виту також»13... Лопарев думает также, что и учитель Фомы Григорий «знал хорошо греческий язык».

Но насколько увлеклись оба исследователя, доказывает Голубинский в новом издании своей «Истории» (стр. 846–853). Нарисованную ими «великолепную картину состояния у нас просвещения в XII в.» Голубинский считает «плодом недоразумения и перетолкования». Никаких особых литературных направлений и кружков ученых тогда не было. Отвечая на укор Фомы в философском характере своего послания к князю Ростиславу, Климент заявил, что писал к князю именно, а не к Фоме, и что к последнему писать (кроме настоящего раза) не намерен. После этого нельзя было ожидать от митрополита другого послания, и вся переписка, все умственно-литературное оживление свелось, вероятно, к трем посланиям – Климента к смоленскому князю и к пресвитеру Фоме и Фомы к Клименту. Неизвестно также, писал ли Климент еще что-нибудь, но и эти два послания, представлявшие компиляции из книг с аллегорическим истолкованием свящ. писания, могли вызвать отзыв о нем Ипатской летописи как о «книжнике и философе, якова же в русской земли не бяшеть» (под 1147 г.) и заявление Никоновской летописи, что он «много писания написав предаде», равно как упрек митрополиту Фомы, принявшего за философию хитрословесие и затейливость Климентовых речей. Думать, что Климент читал в подлиннике или переводе сочинения Гомера, Аристотеля и Платона – не основательно: этих авторов и не было в древней русской письменности, и наши ученые могли их знать только по именам, а с другой стороны, сам Климент отрицает предположение Фомы о своем знакомстве с философией: «ты говоришь, что я пишу философией (с философскою хитростию), но то весьма несправедливо пишешь ты, будто я, оставив почитаемые (отеческие) писания, да писал от Омира, Аристотеля и Платона, которые были славны между еллинскими (языческими) хитрецами»14. Что касается, наконец, процитованного выше места, давшего повод обоим исследователям утверждать существование у нас в древности знатоков греческого языка, то оно само по себе непонятно. Голубинский предполагает, что под способность некоторых из окружавших Климента людей сказать альфу и виту не только на 100, но на 200, 300 и на 400 чего-то, митрополит разумеет возможно полное усвоение некоторыми, так сказать, курса экзерцисов, т. е. упражнений, азбучных ли только или же азбучных и грамматических, причем в первом случае разумеет склады, а во втором – знание слов сомнительных в отношении к произношению или правописанию. Голубинский говорит о славянской азбуке и грамматике и выражение Климента о знании Григорием и Фомой 24 букв азбуки применяет именно к славянской азбуке, буквы которой, быть может, носили греческие названия, в силу перевода наших азбук с греческих учебников. И все место, по Голубинскому, получает такой смысл: «Григория (на которого ссылается Фома) я – говорит Климент – весьма почитал за его жизнь, но он знал грамоту не совершенным образом, почему и тебя не мог сделать совершенным грамотником; а вот у меня здесь в Киеве так действительно есть достойные удивления грамотники»…

Едва ли, однако, можно удовлетвориться объяснением Голубинского, почему Климент говорить об алфе и вите (а не об аз-буки) и о 24, а не более, буквах славянской азбуки, тем больше, что ни Фоме, ни Клименту не приходилось хвастаться друг перед другом – первому своей и Григория грамотностью, а второму – грамотностью нескольких окружавших его лиц, когда эта грамотность не составляла чего-либо чрезвычайного. Естественнее предположение, что у Климента в послании к Фоме речь идет не о славянской азбуке, а о греческой и о 100–400 не славянских слогов или слов на алфу и виту, а греческих... Нет ничего странного в том, что несколько человек в России изучили греческий язык – практически ли или теоретически – по грамматике: такие люди были в России в предшествующее этому время и в последующее, да и не могли не быть при частых сношениях с греками, вызывавшихся между прочим иерархической зависимостью русской церкви от греческой. И все таки допущение существования в XII в. знатоков греческого языка не дает еще оснований поддерживать и подтверждать свидетельство татищевского свода об учителях греках и латинистах в смоленских училищах при кн. Романе Ростиславиче, как это принимает г. Никольский15.

Специальную защиту этого «свидетельства» взял на себя смоленец – Л.Я. Лавровский16. Защита эта строится на том факте, что Фома, корреспондент м. Климента, жил при дворе отца Романова Ростислава Мстиславича. От этого ученого священника Роман и «мог получить особенную любовь к науке и просвещению», почему и постарался «поддержать то просвещение, какое было и до него в Смоленске». «В отношении учителей-греков для него не могло быть затруднений, потому что таковые могли быть в самом Смоленске или же добыты из Киева, не говоря уже о том, что и русские люди, в роде пресвитера Фомы, могли обучать греческому языку. Что же касается учителей «латинистов», то этих если и не было налицо, то они могли явиться из ближайшей к Смоленску границы, тем более, что в домонгольский период русские не были изолированы от западной Европы, а г. Голубинский предполагает возможность сношений даже с Италией. В виду оживленных торговых сношений Смоленска с ганзейским союзом, Роман Ростиславич, добывая себе учителей-латинистов, мог даже иметь в виду практическую цель – образовать из русских людей необходимых для торговых сношений переводчиков. Естественно также, что эти учители латинисты годны были и для образования всех других лиц, желающих у них научиться чему-нибудь большему, чем простая грамотность. Роман не желал видеть у себя в Смоленске неученых священников, и это весьма понятно в виду того, что и при отце его в Смоленске были уже очень образованные священники. Содержа нарочитых учителей-греков и латинистов, он, весьма вероятно, желал приготовить при помощи содержимых им учителей такой контингент городского духовенства, которое способно было бы не только обучать народ грамоте, но главным образом быть истинными пастырями словесного стада, овцы которого различны по своему положению и нуждаются в разнообразных средствах воздействия на них» (стр. 56–65).

Статьи г. Лавровского проф. Голубинский, по-видимому, не знает и ему не отвечает. Берем на себя этот ответ и предлагаем еще несколько соображений в опровержение известия Татищева.

Удивляемся прежде всего, что и А.Н. Пыпин не усомнился приписать кн. Роману, которого он называет по ошибке Мстиславичем и внуком Мономаха17, основание в Смоленске училища, «в котором, но преданию, учили не только по-славянски, но по-гречески и по-латыни», и отнести к числу «летописных показаний о существовании училищ» в домонгольский период «татищевские свидетельства»18. Между тем, казалось бы, кто принимает всецело положения Голубинского о состоянии просвещения в домонгольскую эпоху (как это делает г. Пыпин, там же, стр. 73–84), тот не должен доверять Татищеву. И, наоборот, принимая татищевские данные, необходимо признать, что научное просвещение существовало и цвело на Руси не только при Владимире св. и, быть может, Ярославе, но и в XII в. И в самом деле, «греки и латинисты», будто бы содержавшиеся кн. Романом Ростиславичем для приготовления «ученых» священников, должны были быть представителями той образованности, которая тогда существовала в Греции и в западной Европе, В программу смоленской духовной семинарии XII в. должны были входить грамматика греческого и латинского языков, риторика, диалектика и другие части классической системы семи свободных искусств, а также богословие, в греческой его постановке, а, может быть, и с оттенком западного схоластицизма. Но, во 1-х, все это не согласуется ни с состоянием тогдашней русской литературы, ни с умолчанием исторических памятников. Проф. Пономарев, склонный признавать в сильной степени влияние греческой образованности XII в. на русскую, назвавши «длинный ряд известнейших византийских писателей и ученых, в разных областях знания,» спрашивает: «неужели же все это знание и просвещение и этот ряд блестящих византийских писателей и учителей XI–XII вв. так и оставались совершенно чуждыми всякого влияния на наше умственное и литературное просвещение, в то время, когда мы вступили в столь близкое и непосредственное сношение и общение с Византией? Неужели Византия и за это время из богатых запасов своих знаний и мысли могла передать нам только то, как полагают некоторые, что сохранили наши сборники, известные под названием «Пчел» и т. п., и лишь при посредстве таких сборников и переводов творений святоотеческих наши писатели получали свои знания и общее литературное образование? Мы не верим тому, хотя и не имеем возможности утверждать что-либо положительное, за отсутствием документальных доказательств»19. Но отсутствию положительных доказательств сильного влияния греческой образованности на русскую в XII в. приходилось бы дивиться еще больше, если бы у нас на Руси действительно существовали такие рассадники греческой науки, как татищевская школа в Смоленске...

Во 2-х, известно, что перешедшие от греков к нам взгляды и антипатии к латинскому западу совсем не располагали нас искать там науки. Это верно, что до нашествия монголов Русь была широко открыта для западных культурных влияний, даже в такой области, как церковная архитектура и скульптурная орнаментика20. Даже в установлении нового праздника (в память перенесения мощей св. Николая в Бар-град) русская церковь примкнула к римской21. Но в области собственно вероучения отношения к западу сложились несколько иначе. Под влиянием стремления греческого духовенства оградить новообращенную Русь от притязаний папства, уже при самом возникновении у нас письменности появляются полемические статьи и сочинения против латинян. Подобное отношение проявляется уже на первых страницах летописи в рассказе о выборе Владимиром веры, в поучении ему после крещения: «не преимай же ученья от латын, ихже ученье развращенно», и в кратком полемическом трактате против латины, вероятно, взятом летописцем из более раннего письменного источника22. В виду этого трудно представить себе, чтобы в век, когда даже бесы являлись в виде ляха (как Матвею прозорливцу)23, православный князь решился предоставить образование кандидатов священства тем самым людям, которых русские ставили чуть ли не наравне с язычниками24. Наконец, нужен ли был латинский язык нашим священникам XII века? Не отражает ли, в самом деле, «свидетельство» Татищева о смоленской греко-латинской школе современной ему действительности, когда в епархиальных школах, а с Анны Иоанновны и в семинариях изучались оба классические языка? Сам Татищев, без сомнения, считал полезными оба языка. В своем «Разговоре двух приятелей о пользе науки и училищ» он дает такой ответ на 69 вопрос «которой язык нужнее к научению?»: «кто хочет сына своего в духовенство привести, то необходимо нужно ему: 1) еврейский, на котором Ветхий Закон писан; 2) греческий, для того, что на оном Новый Завет, соборы первые вселенские и поместные, и всех восточной церкви, а многих и западных учителей книги писаны; 3) латинский язык, на котором наиболее нужных священнику книг, яко риторические, метафизические, моральные и феологические находятся»25. При таком убеждении Татищева в необходимости русскому священнику знать древние языки нас уже не удивит встречающаяся в том же его «Разговоре» сообщение, что первые русские митрополиты Михаил (?) и Леонтий устроили в Киеве, а первые русские патриархи Иов и Филарет в Москве – «школы для учения греческого и латинского языков... чтобы попов иметь ученых»... Как жаль, что Татищев постеснялся включить это известие в свой летописный свод! Тогда, вероятно, не один из его сторонников повторил бы в недоумении слова Голубинского: «как иногда странно мерещилось достопочтенному историку»! (Стр. 87826).

Интересно сопоставить с татищевскими известиями о латинских школах – киевской конца X-нач. XI в. и смоленской XII в. – показания польских хронистов более раннего, чем татищевское, времени, имевших, следовательно, под руками более древние рукописи, чем дошедшие до нас. Не подтверждая этих известий, польские летописцы говорят только, что Владимир св. отдавал детей учиться греческой грамоте. А уж, конечно, они не опустили бы отметить изучение в русских школах латинского языка, как доказательство влияния польской культуры. Меховита пишет о св. Владимире: applicuit insuper pueros litteris graecis, artifices ex Graecia conductos locavit et salariavit. Почти то же сообщает и Стрыйковский: i dal (Wolodimirz) wszvstkich przerzeczonych synów swoich i przy nich kilkoset synów bojarskich pisma greckiego i hlaholskicgo (którego dziś Ruś uzywa) uczyć, przeloźywszy nad nimi diaki i mlodzience ćwiczone27.

Но если в Смоленске XII в., по близости (сравнительной) к польской границе и к балтийскому побережью, можно было найти латинистов, то как очутились в суздальской области ученые католические богословы, с которыми беседовали, по Татищеву, сыновья Юрия Долгорукого Святослав и Михалко? Именно о первом Татищев пишет: «сей князь был вельми благоразумен, учен писанию, и много книги читал и людей ученых, приходящих от Греков и Латин милостиво принимая, с ними почасту беседовал и состязания имел» (III, 196), а о втором сообщает: «вельми изучен был писанию, с греки и латины говорил их языки, яко Русским, но о вере никогда прения иметь не хотел и не любил; поставляя, что все прения от гордости или невежества дѵховных происходят, а Закон Божий всем един есть» (III, 220). Оказывается, что в летописи нет никакого основания для таких отзывов Татищева об этих князьях. О Святославе Юрьевиче, по поводу его смерти в 1174 г., Лаврентьевская и Ипатская летописи говорят только, что «сей князь избранник божий бе: от рожества и до свершенья мужества бысть ему болезнь злая, ея-же просяхуть на ся святии апостоли и святии отци у Бога; кто бо постражеть болезнию тою, якоже книги глаголют, тело его мучится, а душа его спасается; такоже и т воистину святый Святослав, Божий угодник, избранный во всех князех; не да ему Бог княжити па земли и да ему царство небесное28. Может быть, догадывается Голубинский, Татищев усвояет князю ученость «с того повода, что он очень похваляется летописцем («избранный во всех князех: как же не быть ему ученым?)». Но только Татищев совершил здесь такую передержку, которая выдает его с поличным. В то время, как летописи говорят, что Святослав был болен с самого рождения, Татищев заявляет, что он «от младенчества и до совершенного возраста был здрав и в самых его лучших летах приключилася ему тяжкая болезнь, которою мучен много лет и скончался». И эта переделка не без смысла: это понадобилось Татищеву, «чтобы дать ему (князю) время сделаться ученым писанию и начитаться в книгах». По поводу же «свидетельства» Татищева о в. кн. Михаиле Юрьевиче Голубинский делает только замечание: «конечно, уже никто не решится спорить против совершенной очевидности того, что это говорит не летописец какой-нибудь и вообще не древний кто-нибудь, а сам Татищев, проповедовавший веротерпимость вслед за западными своими учителями (в частности за Бэлем, который был горячим ее проповедником».

Дискредитированный своими «латинистами», Татищев не внушает нам доверия и там, где он говорит только о греках и о греческих училищах – в дополнение к летописям, хотя бы сами по себе его известия были правдоподобны. Такова его вставка в запись новгородской второй летописи под 1030 г.: «преставися Аким Новгородский (т. е. еп. Иоаким), и бяше ученик его Ефрем, иже ны учаше», так дополненную Татищевым: «...Ефрем, который нас учил греческому языку» (II, 105). Таково же его сообщение о смоленском князе Святославе Ростиславиче, что он «учен был греческого языка» (III, 177). Таково же, уже менее вероятное или даже совсем невероятное, «свидетельство» Татищева о ростовском князе Константине Всеволодовиче (под 1218 г.). ,,Великий был охотник к читанию книг, пишет о нем Татищев, и научен был многим наукам: того ради имел при себе и людей ученых, многия древния книги греческия ценою высокою купил и велел переводить на русский язык, многия дела древних князей собрал и сам писал, також и другие с ним трудилися; он имел одних греческих книг более 1000, которыя частию покупал, частию патриархи, ведая его любомудрие, в дар присылали». Эта библиотека, собранная Константином «мудрым», сгорела 11 мая 1227 г. вместе с дворцом князя и Михайловской придворной церковью, «при нейже трудилися иноки Русские и Греки, учаще младенцев» (III, 415–416, 446). «Не может подлежать сомнению», заявляет по поводу этого известия Голубинский, что все это Татищев «сочинил отчасти на основании Лаврентьевской летописи, отчасти же вероятно ни на каком основании, а просто водимый своею смелостью в соображениях и предположениях (которые предлагал читателю уже в виде положительных фактов). Лаврентьевская летопись, чрезвычайно похваляя Константина во всех отношениях, говорит об его любви к чтению книг и об его книжной начитанности, что он «часто чтяше книги с прилежанием», что он заповедывал и детям своим «книжнаго поучения слушати», и что, одаровавный от Бога мудростью Соломоновой, он всех умудрял телесными и духовными беседами. Эти свидетельства действительно дают право предполагать, что Константин обладал более или менее хорошей библиотекой четиих книг: таковое предположение Татищев и делает, но только по своему обычаю и по своей в данном случае наклонности (именно – наклонности указать в домонгольской Руси настоящим образом образованных людей), превращает предположение в положительный факт, а книжную начитанность Константина понимает как наученность многим наукам». При таком своеобразно свободном понимании дела Татищев мог найти в летописи же указание на греческие книги, именно в свидетельстве ее под тем же 1218 г. о принесении из Царьграда в. кн. Константину полоцким епископом «часты страстей Господних» и мощей сотника Логина и Марии Магдалины. «Татищеву, объясняет Голубинский, не особенно нужны были святыня и мощи, а нужны были книги, и вот, переводя любовь князя с первых на последние, он и передает сейчас приведенное нами известие так, что епископ принес князю святыню и мощи, но что вместе с тем он принес ему «и многия книги древних греческих учителей, ведая, что князь любил оные паче всякого имения» (III, 410). По поводу уверения Татищева, будто Константин одних греческих книг имел более тысячи, можно выразить только сожаление, что у него дрогнула рука и что вместо тысячи он не написал: десять тысяч»... Голубинский не решается объяснять происхождение других уверений Татищева – будто кн. Константин переводил греческие книги на русский язык, будто многие дела древних князей собрал и отчасти сам писал, отчасти других заставлял трудиться, – быть может они «суть плод каких-нибудь недоразумений и свободно понятых намеков», а может быть «простое и чистое сочинение». Сам Татищев заявляет, что все написанное им о Константине «выписано точно из летописца Симонова». Под этим источником необходимо предполагать сочиненный Симоном, епископом Владимирским, «Патерик Печерский с дополнениями летописного содержания (которые Татищев принимает за принадлежащие тому же Симону, что и самый Патерик, т. е. часть последнего». «Но кто, спрашивает Голубинский, будет иметь охоту верить ему (Татищеву), чтобы у него был единственный список Патерика, в котором будто бы читались неожиданные известия, им сообщаемые»... И «во всяком случае, сам Татищев дает нам право предполагать туг возможность недоразумений с его стороны каких бы то ни было курьезных и сколько бы то ни было неосновательных. Говоря о последней увещевательной беседе умиравшего Константина к детям, Татищев пишет: «хотя слова его Симон записал, не неудобно (сомнительно), чтобы все и безпогрешно было, особливо в начале, о суете жизни говоря, применял оную сну, якобы о будущем мало верил» (III, 514, прим. 601–602). То есть, Татищев находит, что Константина (который, по нему самому, «в науке философии довольно просвещен был») Симон хотел представить человеком неверующим (философом XVIII в.!) Пусть прочтет читатель эту увещательную беседу Константина к детям в той ее позднейшей редакции, в которой читал ее Татищев, в Никоновской летописи (II, 337) или в Степенной книге (I, 326) и он увидит, как иногда странно мерещилось достопочтенному историку!» (876–878).

В заключение приходится спросить, так ли хорошо, в самом деле, реабилизована память Татищева, как историка, и так ли бесспорно доказана его ученая добросовестность, как уверяют его защитники. Конечно, этот вопрос должен решаться на более широкой почве проверки всех татищевских данных. Но если бы подтвердилась документально огромнейшая часть их и если бы было доказано, вопреки Голубинскому, не только то, что так называемая Иоакимовская летопись не есть личное произведете Татищева, но что она бесспорно древнего происхождения, Татищеву все одно не выйти обеленным из суда исторической критики, поставившей себе девизом: amicus Plato, sed magis amica veritas. Над ним все будет тяготеть обвинение в тенденциозности, по крайней мере, там, где дело касается истории и значения просвещения и участия в нем духовенства. Сам Татищев дает легко заметить эту тенденцию, когда выставляет всюду руководящую роль разума, этой пружины истории, и в личной, и в церковной, и в государственной жизни, когда вменяет правительству, как первую и главнейшую обязанность, просвещение народа, «научение от младенчества разуму», когда настаивает прежде всего на распространении просвещения среди невежественного сельского духовенства29. Дело разумеется не в этом убеждении, а в том, что под влиянием его Татищев, затушевывая просветительную деятельность духовенства, выставляет обычно деятелями образования князей – в период домонгольский, а к духовенству следующего периода предъявляете уже прямое обвинение в поддерживании в народе, из своекорыстных видов, невежества и суеверий. Интересно, что в тенденциозности Татищева уличает и П. В. Знаменский, которого г. Сенигов зачислил в ряды его защитников. Проф. Знаменский, действительно, верит в подлинность Иоакимовской летописи и высоко ценит сообщаемые Татищевым известия из истории древнерусского просвещения. Тем не менее, он отмечает, что «не смотря на все обилие этих известий о просвещении древней России, общий взгляд Татищева на ход этого просвещения ее верен», так как историк глядел на седую старину с современной ему точки зрения. Во времена Татищева во главе просвещения стояло правительство, – он и в домонгольской Руси главное просветительное начало увидал в русских князьях. В его время духовные лица часто попадались в рядах противников Петровской реформы, – очевидно, заключал Татищев, оно и в старину было главным тормозом к просвещению страны. И если все же известны пастыри просвещенные, то это, по мнению Татищева, происходило от того, что духовенством распоряжалось правительство, следило за его усердием и избирало для просвещения народа лучших людей из этого сословия. Без этой заботливости князей, духовенство как раз могло впасть в леность и суеверие». Под влиянием этого взгляда Татищев готов завинить древнерусское духовенство в обскурантизме, в борьбе с светом и образованием, в корыстном распространении суеверия и невежества. Другая тенденция Татищева – стремление обвинить русское духовенство в властолюбивых притязаниях, конечно, отозвалась не менее печально, как на освещении исторических фактов, так и на окончательных выводах историка30. Но для историка, как для всякого ученого, тенденциозность и предвзятость есть грех даже и тогда, когда она не сопровождается прямым искажением истины, так как все-таки затемняет вопрос и запутывает дальнейших исследователей в стремлении к истине.

К.В. Харлампович

Казань, 8 ноября 1901 г.

* * *

1

Период первый, киевский или домонгольский. Москва, 1901.

2

См. «Русская Старина», 1887, II, 564–566.

3

«История российская, через тридцать лет собранная и описанная», была издана после смерти Татищева: три первые книги в 1764–1774 гг., четвертая в 1784 г. и пятая – уже М. II. Погодиным. – В этих книгах сделан свод летописных данных и выписок из иностранных писателей с 860 г. до царя Федора Ивановича. Остались в рукописи записки Татищева о времени от Федора до Алексея Михайловича включительно. Из прочих сочинений Татищева напечатаны: 1) «Духовная» (1773; 1885 – в IV томе «Известий казанского общества истории, археологии и этнографии»; 1896 – в XXII вып. «Русской классной библиотеки»); 2) «Увещание умирающего отца к сыну» – в «Журн. Мин. Нар. Просв.», 1886, апр., и в ХХII вып. «Рус. клас. библиотеки»; 3) «Разговор двух приятелей о пользе науки и училищ» – в «Чтениях в общ. ист. и древн. росс», 1887, I; 4 и 5) «Предложение о сочинении истории и географии российской» и «Рассуждение о ревизии поголовной (1742 г.) » – в книге А. Н. Попова «Татищев и его время» (1861, Москва), прилож. нр. 13 и 16; 6) «Напомнение на присланное росписание высоких и нижних государственных и земских правительств» – в сборнике Погодина «Утро» (1859); 7) Татищеву же принадлежит «Произвольное и согласное рассуждение и мнение собравшегося шляхетства русского о правлении государственном» (1780), поданное Верховному Тайному Совету при воцарении Анны Иоанновны (изд.. в «Утре» же).

4

Д. Корсаков: В.Н. Татищев («Рус. Стар», 1887, II); Иос. Сенигов: Историко-критические исследования о новгородских летописях о Российской истории В. Н. Татищева («Чтения в Моск. общ. ист. и др. росс», 1887, IV).

5

Прибавления к Творениям св. отцов, 1881, ч. 28. Есть и отдельные оттиски.

6

Кстати заметим, что мы видим недостаток 2-го издания «Истории» Голубинского в игнорировании многих возражений, какие были сделаны ему по поводу первого издания, и на докторском диспуте, в рецензиях на книгу. В числе их были вполне серьезные, заслуживающие внимания... Затем, при просмотре 2-го издания кажется иногда, что автор не следил аккуратно за тем, что писалось после 1880 г. по вопросам, составляющим содержание его книги.

7

Вот что пишет Татищев в одной из записок о разных исправлениях в России: «в России науки не токмо читать и писать, но языков, – греческого от самого приятия веры Христовой, а потом и латинский язык, введены, и многие училища устроены были; но нашествием Татар, как власть государей умалилася, а духовных возросла, тогда сим для приобретения больших доходов и власти полезнее явилося народ в темноте неведения и суеверия содержать; для того все учение в училищах и церквах пресекли и оставили»... (Сборник «Утро», 1859). В «Истории» Татищев заявляет, что на Руси в домонгольский период были многие философы (I, 575).

8

См. IV главу I тома и приложение к ней: «Татищев об училищах и просвещении у нас в период домонгольский».

9

См. приложение к IV главе. В другом месте Голубинский говорить: «Составитель Степенной книги... позволял себе... свои простые предположения выдавать за положительные факты (после так делал у нас Татищев). Еще в одном месте Голубинский, признавая Татищева «человеком собственно весьма почтенным и историком не только весьма, но и замечательно талантливым», замечает, что он «имел дурной обычай писать русскую историю, как представлял ее сам... как, впрочем, делали все его современники».

10

Ист. рос., II, 141. III, 280.

11

О древне-русских училищах, 42 – 43.

12

Издано – первым в сочинении «О литературных трудах м. Климента Смолятича, писателя XII в.», вторым – в ХС выпуске «Памятников древней письменности».

13

Никольский, стр. 126–127; ср. у Лопарева, стр. 26.

14

«А рчеши ми: философиею пишеши, а то велми криво пишеши, а да оставль аз почитаемаа писаниа. аз писах от омира. и от аристоля. и от платона. иж во елиньскых нырех славне беша» (Никольский, 104; Лопарев видит в «нырех» предположительно греческое νοεροί и переводит: «ученых». См. Указатель, стр. 84).

15

«Речь тонкословия греческого», пред. стр. III. («Памятники древн. письменности», СХIV, 1896).

16

Послание м. Климента Смолятича к Фоме, пресвитеру смоленскому, как историко-литературный памятник XII в. Смоленск, 1894.

17

Роман – сын Ростислава, внук Мстислава и правнук Владимира Мономаха.

18

История русской литературы, I, 279–280, 329– 330.

19

Памятники древне-русской церковно-учительной литературы, Спб. 1894, I, 94.

20

Ср. некоторые храмы суздальского княжества, построенные в XII в., корсунские врата в Новгороде, с латинскими надписями, XII в., наконец, некоторые богослужебный принадлежности западного происхождения в новгородском антониевском монастыре, давшие основание позднейшей легенде о прибытии основателя этого монастыря, преп. Антония, с Запада (из Рима.) – Римлянином же (т. е. иноземцем и католиком) называет своего героя одна из редакций смоленской легенды о св. Меркурии, являющемся представителем западного просвещения.

21

В католической церкви перенесение мощей свят. Николая праздновалось не повсеместно, а только в одном Бар-граде (Голубинский, т. I. пол. 1, изд. 2, стр. 591). Из Бар-града получено было и сказание о перенесении мощей св. Николая, как из Рима – список послания папы Льва Великого к патриарху цареградскому Флавиану (ibid., 859, прим. 2).

22

Пыпин, ibid., 98.

23

Полное собр. русских летописей, I, 82.

24

А. Попов, Историко-литературный обзор древнерусских полемических сочинений против латинян (XI – XV в.). Москва. 1875; А. Павлов, в 19 Отчете о присуждении Уваровских премий, и отдельно: Критические опыты по истории древнейшей греко-русской полемики против латинян. Спб., 1878.

25

Чтения в общ. ист. и древн. росс., 1887, I, 101–102.

26

Не ручаемся, что не нашлось бы тогда никого, кто не поверил бы и этому известию Татищева. Ведь так лестно, в самом деле, думать, что Россия в домонгольский, по крайней мере, период была близка к западноевропейской науке. В виду этого не поражает даже мнение, связывающее основание Ярославом в Новгороде школы для трехсот поповых и крестьянских детей (1030) со взятием им польского города Бельза. Ярослав, говорить Григорьев, «желал пересадить на русскую почву и, разумеется, на русский лад, плоды просвещения Польши, развитой в то время более, нежели Русь». (Миропольский, Очерк истории церковно-приходской школы, I, 16).

27

М. Макарий, Ист. р. церкви, т. I, прим, 201, 209.

28

Интересно, что это за болезнь? Мы пока не нашли указаний на это. Конечно, их нужно искать в апокрифических «книгах»?

29

«Русская Старина», 1867, II 574–575, 582, 587–588; «Русская классная библиотека», XXII, 29: «Разговор о пользе науки и училищ...»

30

П. Знаменский «История российская» В. Н. Татищев в отношении к русской церковной истории («Труды киев. дух. академии», 1802, I).


Источник: К вопросу о просвещении на Руси в домонгольский период / К.В. Харлампович. - Львов : Уделовая тип., 1902. - 24 с. (Оттиск из IV книги "Научно-лит. Сб." Галиц.-рус. Матицы за 1901 г.).

Комментарии для сайта Cackle