Вечная память: воспоминания о почивших

Источник

Содержание

Великая княгиня Елена Павловна Надежда Павловна Шульц Баронесса Эдита Федоровна Раден Николай Васильевич Калачов Аксаковы Николай Иванович Ильминский Великая Княгиня Екатерина Михайловна Речь в заседании исторического общества  

 

Великая княгиня Елена Павловна

† 9-го января 1873 года

Светлая звезда скатилась с нашего небосклона. Многие осиротели у нас, точно дети, потерявшие мать – ищут и не находят и плачут. Великая Княгиня Елена Павловна преставилась в вечность.

Благословенна будет память Ее во всей России; но Ею облагодетельствованные будут носить в сердце светлый Ее образ, покуда живы, со скорбью, что потеряли Ее, с любовью и благодарным сознанием, что знали Ее и видели в жизни.

В нынешнем году, в сентябре, исполнится 50 лет с того дня, как Она въезжала в Россию молодою Принцессой и началась Ее многообразная и плодотворная деятельность для России. С этого дня огонь, теплившийся в душе 15-летней девицы, живой, восприимчивой, впечатлительной, стал разгораться и зажигать около себя, вверху и внизу, другие огни; завязавшаяся в Ней мысль стала входить в силу и возбуждать мысль всюду, где только место мысли живой и деятельной. Ее красота, физическая, умственная и нравственная, с уменьем обласкать, приблизить к себе, одушевить, стала бессознательно очаровывать всех, кого вводила Она в круг Своей мысли. Кто знал и не любил Ее? Кто, искавший у Нее помощи на дело добра, – был Ею отринут? Кто, входя в круг Ее, не подчинялся Ее обаянию и не чувствовал себя возбужденным и подвигнутым в глубине духовной своей природы? Вся Она исполнена была жизни и мысли: возбуждая все около Себя, Она сама отовсюду искала и принимала живые впечатления, стремясь всякую истинную и плодотворную мысль превратить в дело и на всякое дело поставить людей, разумеющих его и по нем ревизующих. Окруженная блеском и роскошью двора и восторженною преданностью многих, но много испытавшая борьбы и горя, Она ни на минуту не отдавалась неге Своего положения, ни на минуту духа не угашала в Себе – до последнего дня Своей жизни. И поистине, у смертного одра Ее просится на уста, в поучение живым, апостольское слово: тщанием не ленивы, духом горящце.

Испытавшие жизнь знают, как много значит, сколько может распространить добра около себя подобная натура и в обыкновенном общественном положении.

Сила творит силу, сила вызывает силу, сила от силы зачинается в мире духовных соотношений. Но Усопшая стояла в жизни на внешней высоте, на широком месте, откуда всем было Ее видно и откуда Ее влияние могло распространяться на широком поле. И подлинно, в лице Ее объявлялось и оправдывалось предо всеми высокое и благодетельное общественное значение сана. Она носила свой сан достойно и праведно, и все богатство души и внешних благ, дарованное Ей Промыслом, расточила не себе, но людям и делу, которому служила.

Если б можно было припомнить и вызвать всех Ею облагодетельствованных, какой многочисленный сонм стал бы у Ее гроба! Сколько талантов отыскала Она, ободрила, воспитала, вывела на свет и в деятельность! Много сыщется имен, славных или известных в науке и искусстве, – связанных с Ее именем, выросших под Ее покровительством. Стоило Ей только услышать, что в том или другом безвестном углу проснулось дарование и нуждается в поддержке, в средствах к образованию, как уже рука Ее готова была дать, а главное, готово было в сердце Ее нетерпеливое желанье – призвать, увидеть, расспросить человека, живым словом Своим ободрить его, поднять его на высоту и отпустить возбужденного, веселого, с верою в свое призвание, с отрадным сознанием сочувственной силы! Сколько найдется общественных и государственных деятелей последнего 25-летия, которых Она первая узнала, приблизив их к Себе, и вывела на дело Своим покровительством и Своим просвещенным сочувствием. Сколько раз – обиженным, оклеветанным, несчастным помогала Она Своим высоким влиянием и заступничеством восстановить правду свою и найти доступ к милости! Наконец, сколько бедных благословляли и благословляют имя Ее за ведомые Единому Богу личные Ее благодеяния!

Но Она не довольствовалась личными благодеяниями. Благотворительность Ее проникнута была мыслью утвердить доброе дело, провесть его в общество, положить в нем зерно прочного, непрерывно действующего общественного учреждения, поставить его разумно. И когда, по мысли Ее, действием Ею самою выбранных и возбужденных людей возникало учреждение, с каким неутомимым вниманием следила Она за ходом его, вникая во все подробности, осматривая, расспрашивая, поддерживая во всех деятелях силу духовную!

Нерусская по рождению, Она положила сердце в новом Своем отечестве и посвятила России всю Свою деятельность. Все великие события внешней и внутренней жизни русского государства отзывались у Ней в сердце глубоко, вызывали в Ней живое, деятельное участие, и со многими из них, в самые знаменательные эпохи новейшей истории, связано Ее имя.

Стоит припомнить, в эпоху восточной войны и осады Севастополя, с какой неутомимою ревностью двинулась Она на помощь раненым и больным, посредством Ею созданной и одушевленной Крестовоздвиженской общины; и когда-нибудь беспристрастная история обнаружит вполне, какая доля участия принадлежит Ей в успешном приведении к концу великого дела освобождения крестьян в России.

Для общества Она была светлым центром умственного одушевления, и собрания, бывшие в Ее гостиных, надолго останутся в памяти у всех, кто ищет в беседе светлого, праздничного возбуждения мысли, отрезвления от будничной жизни. У Нее можно было встретить всех приезжавших из внутренней России или из-за границы людей, чем-либо замечательных в служебной и общественной деятельности, в науке, в искусстве. Всякого Она умела приблизить к себе, всякого Она поднимала на свою высоту, со всяким умела вести речь именно о том, в чем он полагал свое дело; всякий уходил от Нее с сознанием Ее высокого достоинства и не с приниженным, но с возвышенным самосознанием. В Ее кругу, около Нее светло было, духовно и чисто. Многие на Нее озирались. Многие про себя думали: что Она подумает? как Ей покажется? Для многих и то уже великое горе, если после Нее не на кого будет озираться!

И Ее уже нет! Еще так недавно, в конце декабря, в день Ее рожденья, собравшись к Ней, старые друзья и слуги видели приветливый взгляд, слышали Ее приветливое слово. Еще можно было обманываться и надеяться, еще видна была в Ней, сквозь болезненную усталость, прежняя Ее живость, казавшая Ее молодою перед старыми Ее сверстниками. И вот, 9-го января судил Бог тем же людям собраться в слезах и в таинственном молчании у бездыханного Ее тела.

Горькая потеря! С каждым днем, с каждым годом яснее станут выступать для нас достоинства Усопшей – и все, что мы потеряли в Ней. Она уже взята от земли; но как сложились, по кончине, в ровную, спокойную красоту черты лица Ее, живые и подвижные, так сложится на вечную Ей память милый Ее образ, величавый, сияющий мыслию о всем высоком и добром.

Надежда Павловна Шульц

† 12-го сентября 1877 года

12-го сентября в Царском Селе скончалась, 84-х лет от роду, достойная женщина, коей имя должно остаться на веки памятным в скудном списке лиц, разумно, с любовью и плодотворно трудившихся на пользу русского просвещения в истинном его смысле.

Надежда Павловна Шульц происходила из семейства Шиповых, возрастившего для России немало добрых русских деятелей. Имея от природы доброе и нежное сердце, с практическим хозяйственным умом, и получив в благочестивой семье своей истинно-христианское воспитание, Надежда Павловна с первой юности, повсюду, где ни приходилось ей жить, привыкла прилагать, забывая о себе, все сердце свое к заботе о других, кто около нее требовал заботы. Своя семья была для нее первою школой педагогии: здесь, заведывая воспитанием младших братьев, научилась она здравым началам и приемам воспитательной деятельности.

По выходе в замужество у ней возникла своя семья; но горячее сердце ее простирало свою заботу далеко за пределы тесного круга семейной жизни. Всю раннюю пору свою провела она в деревне и близко ознакомилась со всеми условиями сельского быта, стало быть, знала хорошо нужды народные, в числе коих на первом месте духовные нужды. Кто, живший в деревне, не знает, что первая нужда овец – в пастыре, а добрых пастырей было вокруг мало. Надежда Павловна знала хорошо, каковы у нас условия воспитания и целого быта сельских священников, знала по опыту, что при настоятельности ежедневных нужд и при невыгодной обстановке домашнего быта от самой колыбели, сельскому священнику у нас не трудно огрубеть душою и утратить сознание высокого своего призвания. Как пособить ему в его одиночестве, где он живет обыкновенно затерянный, в отчуждении и от грубой среды внизу, на которой сам он нечеловеческими усилиями должен еще поднимать первобытную новь и распахивать пашню никем не тронутую, и от среды помещичьей, от которой он отделяется предрассудками сословного быта и воспитания. Пособить ему в этих обстоятельствах, осветить ему жизнь, разделить с ним бремя может только верная помощница – жена. Но жены сельских священников бывали, как известно, ниже мужей своих по воспитанию и образованию, и самый брак большею частью становился, к сожалению, не делом сердечного и разумного выбора, а необходимым средством к получению места. Итак, надобно было еще сотворить ему помощницу. Вот мысль, которая овладела горячею душой Надежды Павловны: утвердить в духовном сословии прочные основы семейного быта; приготовить в среде этой семьи будущих деятелей народного образования; устроить такие учреждения, в которых девицы духовного звания получали бы прочное воспитание, в началах веры, добра и нравственности, в высокой мысли о своем призвании. Священнику некогда заботиться об устройстве дома и о ежедневных нуждах: надобно, чтобы жена его была хозяйкою. Надобно, чтобы жена его могла быть сама учительницею детей своих, и в потребном случае помощницею мужа в народном обучении.

Внезапное горе, постигшее молодую еще женщину, – кончина мужа – обратило ее совершенно к воспитанию детей и к этой благодетельной мысли, в которой все ее заботы и желания разделяла с ней – друг ее и сестра, девица Елизавета Павловна Шилова. Вскоре представился случай осуществить эту мысль на деле, при горячем покровительстве и содействии Великой Княгини Ольги Николаевны, впоследствии королевы Вюртембергской. Так были основаны два первые училища девиц духовного звания – одно в Царском Селе, под управлением Надежды Павловны, другое в Ярославле, состоявшее под управлением сестры ее, Елизаветы Павловны Шиповой. Оба заведения с тех пор действуют в одном духе, и трудно исчислить, сколько принесли они добра Церкви и отечеству воспитанием целых поколений, сколько посеяли добрых семян нравственной силы, сколько внесли света в такую среду, которая до тех пор почти не знала просвещения.

И вот теперь – первоначальница этого доброго и патриотического дела, закончившая весь круг своей деятельности, как назревший и склонившийся от зерен колос, снята с нивы, – в житницу Господню. Буди вечная память ей: она сослужила верную службу, как немногие, Богу, Церкви и возлюбленному своему отечеству.

Она не принадлежала к тем представителям новейшей педагогии, которые так ярко горят иногда чужим, заимствованным огнем разноцветных теорий, методов и так называемых новых начал обучения и просвещения, которые из-за толков и положений о том, как учить, забывают нередко о том, чему учить, о том едином и существенном, чем созидается человек, на всякое дело благое уготованный. Огонь, которым она горела, был у нее свой и поддерживался до последнего ее вздоха ее простою и горячею верою, простою и неистощимою любовью, истиною здравого смысла и прямого патриотического чувства. Как светильник, она горела, и погасла тихо и мирно, как светильник.

По разумному плану, положенному в основание обучения, курс его был простой и несложный, без иностранных языков: закон Божий, чистописание с рисованием, русский язык со славянским, арифметика и история с географией, пение и практическое домашнее хозяйство с рукодельем. В последнее время к этим предметам прибавлены еще физика с естественной историей и начала педагогики. Этот курс проходился под непрестанным руководством и надзором начальницы, с замечательною основательностью, и воспитанницы, оставляя заведение, приобретали действительное и твердое знание. Закон Божий и русский язык служили особенно как бы двумя столпами всего знания: начальница сама прошла добрую старую школу русского языка и словесности, и было бы желательно, чтобы все девицы, проходившия гораздо более сложные и мудреные курсы в институтах и гимназиях, с разными затеями новейшей педагогии, умели писать по-русски так чисто и правильно, как воспитанницы Надежды Павловны. Оттого многие из них показали себя на деле отличными преподавательницами в сельских школах. Преподавание пения велось всегда в училище с таким успехом и так основательно, что многие воспитанницы, по выпуске, могли без труда сами вести это преподавание в сельских школах.

В нравственном отношении влияние такой женщины было неоцененное. Посвящая все время, все заботы созданному ею училищу, она была в нем, как мать – посреди детей. Эта женщина была доброты неописанной и несравненной чистоты и ясности душевной. Русская в биении каждой жилки, в каждом представлении и сознании, она могла перелить в каждую душу ту любовь к отечеству, которая ее одушевляла. А главное, знавшим ее трудно себе представить другую, подобную ей душу, в которой с такою простотой и ясностью отражались бы красота всякого добра и безобразие зла и лжи всякого рода. Можно себе представить, как благодетельно должно было действовать это чистое зеркало на всех, кто мог в него смотреться. В кроткой улыбке покойной Надежды Павловны, в ясном и глубоком взгляде голубых ее глаз была неотразимая сила, которая будила совесть и успокоивала в душе всякое мятежное волнение...

В воспитании своих девиц Надежда Павловна преследовала неуклонно высокую задачу. Она горячо оспаривала мысль, которую иные заявляли ей, что не нужно так много работать над умственным их образованием, чтоб развитие их было не выше того быта, из которого они вышли и для которого предназначены. «Нет, – отвечала она, – я не посвятила бы этому делу всю свою жизнь и все силы, когда бы оно должно было ограничиться только приготовлением домашних хозяек. Они готовятся быть хозяйками, – но не это, в глазах моих, главная цель их образования. Я ставлю, прежде всего, своим долгом – просветить ум своих воспитанниц, утвердить у них в сердце горячее желание приносить пользу и делать добро на всяком месте, где ни случится им быть. Образование их должно быть основательное и не скудное: если ум в них не получит должного развития, это отразится и на сердечных качествах. Чем просвещеннее будут они, тем лучше поймут, что никакое занятие не ниже их достоинства, если только может приносить пользу». В системе воспитания, которой держалась Надежда Павловна, все направлено было к этой духовной цели. Так, например, она не допускала, чтоб ее воспитанницы занимались работами для продажи. «Покуда они в училище, – говорила она, – у них и мысли не должно быть о какой-нибудь личной прибыли от работы. Цель их работ должна быть бескорыстная: желанье помочь, сделать добро, принести пользу. К этому чувству тем более необходимо приучать их, что на ту среду, из которой они вышли, падает обвинение в алчности к приобретению, и когда они вернутся туда, то должны подавать пример любви и бескорыстного служения добру». Вот почему Надежда Павловна старалась не пропускать случая, по поводу какого-нибудь общественного бедствия, устраивать между своими девицами работы в пользу пострадавших и возбуждать в них усердие к такой работе.

Вот в каких идеальных чертах эта чистая душа представляла себе тот образ, которым одушевлялась ее педагогическая деятельность. «Вот какою люблю я, – писала она, – представлять себе нашу воспитанницу по выпуске из заведения, в ее жизни. Дом ее служит образцом добрых нравов, согласия, чистоты, порядка, благосостояния.

Муж ее, возвращаясь домой от служения духовным нуждам прихожан своих, находит желанный отдых в обществе жены своей; они беседуют и читают вместе. Она не любит ходить по гостям, и выходит из дому, почти всегда имея в виду дело любви и благотворительности. Слышит о больной по деревне – спешит подать возможную помощь. Слышит про бедность, про нужду, про горе – идет утешить, пособить добрым словом или советом. У самой нет средств помочь в нужде – идет просить у богатого помещика, у соседа: женщину добрую и образованную примут, выслушают охотно, послушают». Иному этот идеал может показаться идиллией: но какой идеал бывает вровень с действительностью? В том и состоит высокое значение идеала, что он освещает темную действительность, одухотворяет жизнь стремлением к высокой цели, а этот идеал добрейшей Надежды Павловны светил ей в течение целой жизни и держал ее постоянно на высоте того святого призвания, на которое она обрекла себя. И нет никакого сомнения в том, что черты его отразились на многих питомицах, выпущенных ею из заведения, и остались в жизни их и деятельности священным заветом доброй матери.

Заботы ее о воспитанницах не оканчивались с выпуском их из заведения. Она следила за судьбою и деятельностью каждой; многие из них постоянно вели с нею переписку, сообщая ей известия о переменах судьбы своей и о своей деятельности, искали у нее совета, опоры, помощи в нуждах всякого рода, и на всякий запрос отзывалась ее горячая душа сочувственным словом, содействием, помощью. По всей России, особливо на севере, в городах и селах рассеяно множество бывших воспитанниц Царскосельского училища, которым Надежда Павловна управляла 34 года, и об редкой из них училище, в лице ее, не имело сведений, а со многими вела она постоянные и деятельные сношения.

Никакая личная энергия нового деятеля не может заменить действие спокойной силы, установившейся в старом человеке в течение долгой жизни, посвященной одному делу в единстве духа и направления. Такие люди драгоценны в своей старости, даже при неизбежном ослаблении первоначальной энергии.

Есть люди, у которых личная жизнь так нераздельно слилась с делом, которому они посвятили себя, что самая жизнь их приобретает значение дела и составляет силу, незаметно и живительно действующую на всю среду, в которой живут они и действуют. Вот почему приходится нам часто, посреди множества новых деятелей, так безутешно оплакивать старых, когда они сходят с поля: вот почему около гроба старого человека слышатся иногда такие рыдания, каких не услышишь над могилою юноши. Есть едкое и острое горе, когда сорван цветок, в котором была радость и надежда нашей жизни; есть тихое, но глубокое горе, когда погашен светильник, который светил ровным светом на жизненном пути нашем.

После отпевания, у гроба усопшей, в церкви училища, слышались, заглушая звук церковной молитвы, рыдания множества детей, хоронивших мать свою: бывших и нынешних воспитанниц училища, которому она дала жизнь и в котором сама была живою душою. Чувства, которыми переполнена была в эту минуту вся домашняя церковь, собравшаяся у гроба, прекрасно выразил в речи своей достойный законоучитель заведения, о. протоиерей Ф.А. Павлович.

«Редкая мать, – говорил он, – с такою любовию, с таким умом, жертвой и постоянством, сумела бы пещись о счастии своих детей, как это делала всегда оплакиваемая нами, по общему сознанию, лучшая, достойнейшая мать, наставница и благодетельница целых поколений священнических жен, девиц и матерей. Истинно христианское воспитание детей, их наставление и утверждение в добре, было высшим делом, призванием ее жизни; она всецело отдала ему богатые сокровища своей души: тонкость, проницательность высокоразвитого и просвещенного ума, твердость и постоянство своей воли, и что еще важнее – нежность, теплоту и сострадательность своего материнского сердца. Ее пример, надзор, влияние и руководство живо ощущались всеми и во всем в нашем доме, а это был пример добра, надзор любви, влияние кротости и мира, и руководство к строгому, точному исполнению всеми своих святых обязанностей. А кто может измерить всю теплоту ее любви, заботливости и попечений о доброй участи детей по выходе их из-под училищного крова? Тысячи благодеяний, услуг и утешений всякого рода оказаны были ею не только питомицам сего училища или ближайшим членам их семейств, но и многим, многим нуждающимся лицам, для которых сердце и рука ее всегда были открыты. Делать добро, помогать бедным, утешать вдов и сирот в скорбях их – было всегда потребностью и наслаждением ее души, и один Господь знает, сколько признательности, сколько сердечных слез и самых горячих трогательных чувств возбуждено ею в детских душах и в сердцах всех, имевших счастие пользоваться ее помощию, ласкою, приветом, нежностию и попечениями! О, если бы все, тайно или явно благодетельствованные ею, могли теперь предстать и собраться вместе с нами у настоящего гроба, что это была бы за трогательная, прекрасная, умилительная картина, и какое множество благословений, молитв и благодарностей вознеслось бы ко Всевышнему у этого гроба!.. Да, это была верная, добрая и мудрая раба Христова! Сердце ее преисполнено было любви и соучастия ко всем и потому, как выражается древний мудрец, «длань свою открывала она бедному, и простирала руку свою неимущему, уста свои открывала с мудростию, и кроткое наставление было на языке ее». Ложного угождения и суетной доброты женской не было в ней; и за то благословляется теперь ее память, и отсвет ее жизни, плод ее трудов и наставлений, долго будет еще сохраняться в мире, радуя и услаждая взор, мысль и волю воспитанных, обласканных, благодетельствованных ею.

Дети! – заключил со слезами проповедник, – особенно приблизьтесь вы, приникните в последний раз к останкам вашей матери и, лобызая ее руки, припомните и запечатлейте в сердцах своих ее священный завет – жить и действовать всегда в ее любвеобильном духе, по ее наставлениям и примеру. Да будет и всем, живущим в этом доме, светла и незабвенна ее память, и да растут, питаются и зреют святые семена, посеянные ею, принося обильный и здоровый плод на благо Церкви и отечества».

Баронесса Эдита Федоровна Раден

† 9-го октября 1885 года

Мир человеческий – тоже вселенная, и тоже держится силою тяготения. Нет души человеческой, которая не обладала бы в той или другой степени этою силой и сама этой силе не подчинялась. Если бы каждый из нас разумно сознавал это, сколько силы нравственной, напрасно расточаемой, мог бы он скопить и распространить около себя в своей сфере; сколько душ человеческих, с которыми приходит в ежедневное соприкосновение, мог бы поддержать, воздержать и исправить. И наоборот, как много около каждого из нас сиротских, слабых и изнемогающих душ, жаждущих к кому приразиться, на кого смотреть, в ком найти опору: мы проходим мимо, – а сколько их изнемогает и погибает.

Но есть избранные души, исполненные силы, ищущей исхода: когда глубокое чувство благожелания и жалости соединяется в них с горячим стремлением к правде в жизни – они уподобляются поистине светилам, силою коих держится, движется и обращается целый мир малых светил. Сколько добра и света такие души разливают около себя – невозможно исчислить и взвесить: действие одной души на другую душу – безгранично и бесконечно.

К числу таких избранных душ принадлежала покойная Эдита Раден: вечная память ее живет во многом множестве знавших ее и ощущавших ее притяжение. Увы! давно уже нет ее – и место ее стоит одиноко и пусто!

Она родилась в среде Курляндского дворянства, проникнутой преданиями дворянской чести и Балтийской родовитости. Но из этой среды, откинув наросты исторических предрассудков, вынесла она все добрые начала – от самого корня добрых преданий: привычку к труду, любовь к порядку, стремление к правде в жизни, дух попечительной заботливости о подчиненных людях и, наконец, веру – крепкую и строгую.

С этими задатками вступила она в жизнь, развиваясь под влиянием старшего брата своего, человека высокого образования. Далеко возвышаясь умом и способностями над тою сферой, в которой приходилось ей проводить первые годы свои, при замечательной жажде к знаниям и способности быстро и глубоко усвоять себе истину, она успела уберечь в себе для дальнейшего развития своего – драгоценнейшее сокровище души человеческой – сердце, чуткое ко всем человеческим нуждам и жаждущее благотворной и просвещенной деятельности.

Своя семья была для нее первою школою для образования сердца: едва выйдя из детства, она стала уже провидением семьи своей, приучаясь помогать всем нуждам, покрывать всякую слабость и всякие тяготы принимать на плечи свои, радоваться с радующимися и с плачущими плакать. Но вместе с тем благородство природных инстинктов и возвышенность вкусов подсказывали ей и приучали ее к искусству осмысливать всякое действие и одухотворять всякое занятие – посреди простоты семейного быта.

Высокие качества ума и сердца ее, при замечательном образовании и широте взгляда, сделали ее известною в тесном кругу высшего петербургского общества эпохи Императора Николая. Великая Княгиня Елена Павловна – чуткая ценительница людей и талантов, познакомившись с нею, приблизила ее к Себе – и с этого времени для Эдиты Раден открылось широкое поле и вместе с тем новая школа деятельности, которая мало-помалу получила высокое значение деятельности общественной.

Имя Великой Княгини останется навсегда славным в истории русского общества. Вполне уразумев значение и долг Своего высокого звания, Она посвятила Себя исполнению этого долга. Живая, впечатлительная, исполненная жажды добра, света и знания, Она воспитала в Себе и силу сочувствия, которая дозволяет и на высоте недоступной нуждам живо понимать и принимать к сердцу всякую человеческую нужду, и ту силу творчества, которая, приражаясь к людям, живым движением духа возбуждает в них – им самим иногда неведомые действенные силы. Всюду, где ни появлялась, Она искала талантов, приближала их к Себе, входила с ними в общение и, питаясь их духом, искусством и знанием, в то же время сама возбуждала их и одушевляла: кого требовалось поднять, кому нужно было пособить – всем готова была помогать щедро и разумно. В общении с Нею каждый, входя в сферу вкусов Ее и мыслей, чувствовал себя ближе к благородному и возвышенному, дальше от низменного и пошлого – и в жизни, и в слове, и в искусстве.

С такою-то Принцессой судьба соединила Эдиту Раден, и вскоре, сблизившись с Нею тем духовным общением, которое порождает одинаковость вкусов и стремлений, приобретя вполне Ее доверие, Эдита Раден стала ближайшею Ее помощницей. Стоя на уединенных вершинах, особы высокого сана нуждаются в посредниках для сближения с людьми, живущими в долине, и для общественной деятельности, – и благо тому, у кого этими посредниками служат – не рабы и льстивые царедворцы, а люди, хранящие достоинство, честь и правду. Такова и была в полном смысле Эдита Раден. Принадлежа по рождению к старому Балтийскому дворянству, она из семейных преданий его вынесла чувство преданности Царскому Дому, но вместе с тем и глубокое сознание того достоинства, которое неразлучно с истинною верностью. Не терпя лести относительно кого бы то ни было, она не способна была льстить, так же как неспособна была скрывать правду или молчать о правде, когда долг требовал ее высказать; неспособна была и удерживать или скрывать свое негодование на всякую ложь и презрение к пошлости. Где бы ни почуяла нужду, она готова была спешить на помощь; где бы ни проявлялось благородное чувство, возвышенное стремление, движение к добру, творческая способность, – загоралось ее сочувствие, и она стремилась отозваться. Выйдя из среды провинциальной окраины, не чуждая и некоторых ее предрассудков, – она тем не менее глубоко сознавала и ощущала великое свое отечество – Россию; все лучшие качества русской души она поняла и полюбила, и сердце в ней билось горячо – чувством русского патриотизма.

Благодаря совокупной деятельности этих двух женщин, Михайловский Дворец сделался средоточием культурного общества в Петербурге, центром интеллектуального его развития, школою изящного вкуса и питомником талантов. Все замечательное и выдающееся в области государственной, в науке и в искусстве стекалось к этому центру – и все находили здесь умственное возбуждение, оживление мысли и чувства. Великая Княгиня имела драгоценное свойство, входя в беседу с человеком, ставить его в свободное и правдивое отношение: всякому было легко отвечать на Ее живую и одушевленную речь, но в то же время всякий возле Нее чувствовал себя в чистой и возвышенной атмосфере, на той черте, за которую не проникает пошлость. На вечерах Великой Княгини встречались государственные люди с учеными, литераторами, художниками; женский ум, тонкий и образованный, давал взаимным их беседам тон и оживление. Праздники Михайловского Дворца, концерты, спектакли, живые картины отличались неподражаемым изяществом формы и совершенством исполнения. Здесь, под покровительством хозяйки дома, испытывали себя и вырабатывались художественные таланты, ставшие впоследствии знаменитыми в искусстве. Она не щадила средств Своих для поддержания талантов, когда замечала их, и для художественного их образования. Таков был круг Михайловского Дворца, и в нем главным двигателем оживления являлась Эдита Раден. В ее скромных комнатах происходил почин всего того, что после завершалось в салонах Великой Княгини. Здесь знакомилась она с начинающими талантами, с учеными и общественными деятелями, коих нужда заставляла искать ободрения и поддержки, сюда являлись и горькие бедняки, гонимые нуждою и горем, – и через посредство ее всех узнавала Великая Княгиня. Частые поездки с Великой Княгиней за границу сближали Эдиту Раден в Европе с иностранными Дворами, с политическими деятелями, со знаменитостями науки, литературы, искусства, во всех столицах; ум ее повсюду был оценен по достоинству, а нравственное с нею общение оставляло столь глубокие следы, что многие из заграничных друзей ее входили с нею в переписку, не прерывавшуюся до ее кончины. Все, что видела она в Европе, все, что испытала в живом обмене мысли, все, над чем работала мысль ее посреди новых людей и древних учреждений, становилось духовным ее достоянием, расширяя культурный ее кругозор, умножая духовную силу для деятельности – дома, в Петербурге.

В царствование Николая Павловича нешироко было поле для общественной деятельности в России, но по природе Его все благородное, все возвышенное, чистое и изящное было Ему сочувственно и находило отзыв в душе Его. Покойный Государь любил и уважал Великую Княгиню Елену Павловну, охотно советовался с Нею и дорожил Ее мнением; Он знал и уважал Эдиту Раден и любил умную речь ее. Все это, при доверии Государя, давало возможность оживлять и поддерживать из Михайловского Дворца многие учреждения, получившие важное общественное значение, обращать внимание Монарха на таланты, остававшиеся Ему неизвестными. С именем Великой Княгини связаны многие учебные и санитарные учреждения, возникшие в эту эпоху. Ей обязана своим началом и развитием музыкальная консерватория.

Но гроза, омрачившая последние годы великого царствования, возбудила дух общественной деятельности во всей России. Кровавая брань под Севастополем обнаружила такие нужды, удовлетворить коим не могло правительство, – и прежде всего нужду помощи великому множеству раненых на поле брани. Эту помощь необходимо было организовать: образовать учреждения, сыскать руководительных людей, найти средства, собрать воедино рассыпанную массу лиц, стремившихся посвятить себя святому делу попечения о раненых – делу совсем новому, не испытанному у нас и едва испытанному и в остальной Европе. Очевидно, такая организация была не под силу какому бы то ни было министерству, какой бы то ни было канцелярии. Великая Княгиня со всем жаром благородной души взялась за это дело. С самого начала военных действий Ей не давала покоя мысль о бедствиях войны и о страданиях раненых. Она задумала собрать сестер милосердия и послать их на поле битвы и в военные госпитали. С помощью Пирогова выработан план предприятия. Государь Николай Павлович усомнился в успехе этого нового дела, но Великая Княгиня успела уговорить Его – дозволить первый опыт, – и дело закипело. Тут первым орудием явилась Эдита Раден, обладавшая способностью устраивать практическое дело, собирая к нему людей и одушевляя их. Так положено было начало Крестовоздвиженской общине сестер милосердия и организованы, под руководством Пирогова, первые отряды сестер, отправленные в Севастополь. Кому не известны труды этих подвижниц христианского милосердия и самоотвержения? Память об них нераздельна с памятью о подвигах героев наших, положивших кости свои на Севастопольских бастионах.

Настало новое царствование. Началась новая эпоха преобразований. В ряду их первое место принадлежало осуществлению заветной мысли верховного правительства, заветной мысли всех русских патриотов – освобождению крестьян. И в этом великом деле Михайловский Дворец стал центром, в котором приватно разрабатывался план желанной реформы, к которому собирались люди ума и воли, издавна ее замышлявшие, и теперь подготовлявшие ее с ведома и с сочувствием правительства. Предания этого памятного времени неразрывно связаны с именами Великой Княгини и Эдиты Раден. Здесь такие люди, как Черкасский, Самарин, Милютин, строили на лад свои мысли и готовились к своей общественной деятельности.

Болезнь Великой Княгини, и затем кончина Ее была тяжким ударом для Эдиты Раден: точно оборвалась жизнь ее – но энергия ее не ослабела. Душа ее связана была неразрывно с учреждениями, возникшими под покровом Усопшей, и вся ее деятельность с тех пор посвящена была, по мыслям Усопшей, делам общественной благотворительности. Клинический Институт, возникавший в память Великой Княгини, Еленинский Институт, санитарные Ее учреждения, Елисаветинская детская больница, школы и приюты, дешевые столовые для бедных поглощали ее деятельность, без устали, с утра до вечера. Но этим не довольствовалась душа ее, чуткая к людскому горю, беде и нужде, к таланту, лишенному руководства и опоры; к способности, жаждущей науки и работы. Каждое утро являлись к ней малые и неведомые люди за советом, за поддержкой и помощью, и, конечно, многие с благодарностью поминают ее добром, которое вывело их на дорогу, словом, которое ободрило и укрепило их, делом, на которое она их поставила, благовременного помощью в крайней нужде.

Стоило ей увидеть, ощутить нужду, как возникало горячее желание прийти на помощь, поддержать, направить, указать исход из затруднения, найти дело для души, томящейся без дела, открыть дорогу таланту, оживить интерес, привесть в сознание колеблющуюся мысль. Вся жизнь ее, особливо в последние годы, была исполнена этой деятельностью – и не перечесть, сколько духовного добра было ею посеяно, сколько людей, угнетенных жизнью, она поддержала и утешила.

Но настала еще раз тяжкая для России година, когда довелось ей приложить всю свою энергию к великому делу общественному. Началась война со всеми своими ужасами – потребовалась в громадных размерах санитарная помощь для раненых. Организация дела сосредоточена была в Обществе Красного Креста, и здесь-то Эдита Раден явилась опять на дело с своей неутомимою энергией, с организаторским талантом, с горячностью заботы, умеющей обнять всю экономию дела во всех его подробностях. Она помогала формировать отряды сестер, находила и одушевляла людей для санитарной службы, привлекала из среды столичного общества людей и ставила их на работу: в рукодельнях и складах Красного Креста в столице – она была поистине душою и главною пружиною всего громадного дела изготовления и отправки всех материалов и припасов для раненых. Никто лучше ее не умел привлечь к этому делу дам, девиц и молодых людей из общества: в ком только таилась искра добра и влечения к доброй деятельности, те не могли не отозваться на голос Эдиты, на строгий и вместе с тем тихий призыв ее к восстанию от сна и бездействия, к труду, к исполнению долга. Чувство долга было у нее связано нераздельно с глубоким религиозным чувством, и вера ее была непременно деятельная.

Силы ее уже ослабевали; зерно роковой болезни, незаметное еще для друзей ее, начинало в ней сказываться; но она не мерила сил своих, когда нужно было делать дело. На этот раз она призвана была Высочайшим доверием к наблюдению за делом высшего женского образования. С кончиною добродетельного принца П.Г. Ольденбургского открылись новые потребности, которым надлежало удовлетворить, старые недостатки, которые надлежало исправить. К сожалению, недолго пришлось ей действовать на этом поле; но и здесь успела она проявить свои духовные силы и умела распознавать людей и возбуждать их. В воспитании, как и во всякой деятельности, она была противницей рутины и формализма: «Dans feducation surtout, – писала она, – il ne s'agit pas seulement de plier les enfantsa a un certain ordre, dans de certains limites: il faut que la vie grandisse et se developpe sans etre deformee par un cadre inflexible, ni sterilisee par une routine immuable, – ce moyen facile de gouverner, si commode aux natures inertes et aux administrations formalistes...»1

Она искала во всем правды, и этим чувством отличался образ ее посреди шатания умов в нашем обществе, а благородство души и нравственное чутье помогали ей различать правду посреди предрассудков и пошлостей. Это налагало на Эдиту Раден печать достоинства, с которым она являлась в обращении и с самыми простыми людьми, и с самыми высокопоставленными лицами. В беседном обмене мыслей, в спорах и пререканиях она не поддавалась обычной наклонности смешивать цвета и оттенки мыслей и мнений для мнимого соглашения и растворять правду с неправдою и черное с белым. В обращении с людьми как своего, так и высшего круга она владела в совершенстве внешними формами приемов и речи, которые сближают людей, располагая их друг к другу, но она была чужда той распространенной у нас угодливости, которая, исходя из желания быть приятным людям, побуждает ласкательно относиться к их желаниям, словам и мыслям, искать согласия с ними и, наконец, снисходительно льстить наклонностям их и способностям. Всякая лесть была ей противна до раздражения, и кто подходил к ней самой со льстивыми словами, тот возбуждал в ней неприятное, тяжкое чувство; даже когда ближние друзья, увлекаясь сознанием ее таланта и уменья в том или другом деле, стремились выразить это сознание, – она готова была обличать их в лести. «Се qúil у a en moi de plus vivant, – писала она Самарину, – c'est la conscience nette de ma silhouette morale, decoupee en noir. J'y tiens avec rigorisme, je l'ai toujours defendue victorieusement en moi-meme contre les nuages roses, ou verts, ou bleus, dont on tant essaye de la colorer! J'ai etabli a l'entour une bonne large plaine, aride et pauvre; on n'en saurait approcher par des chemins couverts ou fleuris, car le plus petit ennemi s'y dessine a l'horizon»2.

Пошлости, – увы!, столь распространенной во всех слоях нашего общества, она не могла выносить – и люди, подходившие к ней, чувствовали это сейчас по тону ее речи, по одной из тех учтивых, но содержательных фраз, в которые она умела облекать восприимчивую мысль свою. Из числа заметных в обществе людей мало, кто не знал ее, и долговременное деятельное обращение в столичных кругах приобрело ей много друзей. Близко знать Эдиту – значило полюбить ее, и не только полюбить, но и думать об ней с уважением, и смотреть на нее, в том смысле, в каком мы смотрим на человека, отражая его в себе и сами в нем отражаясь.

До последних дней своей жизни баронесса Раден занимала в Михайловском Дворце те же самые комнаты, в которых она поселилась с самого начала. Мало кому из Петербургского общества было незнакомо это скромное жилище, а для многих был близок и дорог маленький кабинет, куда собирались по вечерам друзья ее. Здесь, у небольшого стола, покрытого книгами, сидела она, всегда готовая отозваться и старому и малому на всякую сердечную нужду, на совет в затруднительном деле, на решение вопросов совести, с которыми многие к ней обращались. Верный друг для всех старых друзей, связанных с нею воспоминаниями целой жизни, она привлекала к себе и молодых, которые стремились к ней охотно, потому что душа ее отзывалась живо на всякую чистую радость, на всякое доброе движение, на всякую нетерпеливую нужду молодости. Она умела всякому сказать вовремя доброе и умное слово, а взгляд ее был так выразителен, что говорил многим без слов – сочувствием, одобрением или негодованием и обличением. Ни в ком встреча с нею не оставляла бледного, вялого впечатления. Правда, что иные боялись ее – но боялась ее всего больше пошлость людская, читавшая в ее взгляде обличение и презренье. Но из ее ближних друзей многие, подходя к ней, собирали себя и стыдились нести к ней пустые и вздорные речи светских собраний, потому что при ней хотели быть умными, в ее зеркале хотели отразиться лучшими своими чертами. В этом отношении столичное обществопотерпело с ее кончиною потерю невознаградимую: она была, и она одна могла быть для многих живою совестью, разумной советницей и руководительницей, живым указателем правды и достоинства в словах и поступках. Всем этим она могла быть потому, что доросла до этого не только умом своим и нравственною энергией, но и редкою в нашем обществе культурою мысли и вкуса, и тем чувством меры, которое дает человеку способность понимать каждого и каждого ставить в свободное общение мысли и чувства.

Глубокое религиозное чувство одушевляло ее с ранней молодости. Оно связано было у нее в душе с благороднейшими свойствами – с горячим исканием идеала в жизни, с крепким чувством долга, со стремлением к самопожертвованию, с тонким ощущением красоты в природе, в искусстве, в душе человеческой. Воспитанная в строгом духе евангелического протестантства, она почерпнула из него ту энергию веры, которую лютеранство стремится внушить своим учением, ставящим человека лицом к лицу непосредственно и к Богу, и к слову Божию, с крепким, хотя и гордым сознанием долга и ответственности. Но та же энергия едва не увлекла ее в крайность строгого пуританства, на что есть указания в переписке ее с супер-интендантом Вальтером.

С Вальтером познакомилась она еще из родительского дома, в 1846 году, молодою девицей, в пору блестящей проповеднической его деятельности в Лифляндии, и его проповеди имели сильное влияние на душевное ее развитие: впоследствии она говорила, что после старшего ее брата Вальтер был для нее главною нравственною опорой и руководителем. Чрез 6 лет после того, из Петербурга вела она с ним переписку, и некоторые письма ее, 1853 года, напечатанные в его биографии (Bischof Walter nach Briefen und Aufzeichnungen. Leipzig, 1891) изображают живо тогдашнее душевное ее состояние и внутреннюю борьбу ее с собою, в новой столичной и придворной среде, в которую она вступила. Возвышенные идеалы, которые она внесла с собою в эту среду, приражаясь к людям, стали болезненно отражаться в душе ее, а новые ощущения, возбуждаемые в ней самой честью и хвалою, встречавшею ее повсюду, возмущали ее строгую совесть. «В новой моей жизни, – писала она, – многое во мне изменилось: новые искушения, о коих я не имела понятия, обступают меня отовсюду, и что особенно горько, искушения до того ничтожного свойства, что казалось бы ничего не стоит преодолеть их – только идти спокойно вперед, но нет – они устилают дорогу точно змеевидные лианы, и ноги путаются иногда в самой презренной траве... Иногда похвала людская давит меня точно гора каменная – они не знают сами, что во мне хвалят, и то, что им нравится – как жалко и ничтожно в действительности...» Свет, со всем его блеском, со всеми приманками чести и успеха, не имеет для нее никакой привлекательности – она искала в нем внутреннего умиротворения – и не находит его. Но в то же время, обращаясь к себе, говорит: «Странное противоречие во мне: что я такое, что мне так противно все недоброе и низменное в этом свете?» Придворные высоты, на которых она жила, не соблазняли ее; но с высоты своего нравственного идеала она не желала сойти ни для кого на свете. И когда на зов ее о внутреннем мире Вальтер заговаривал о мире семейного союза, она отвечала ему: «Может быть, Вы и правы в известном смысле: быть любимою так, как я представляю себе любовь, – великое счастье, – и к этому счастью стремится всякая душа – может стремиться и моя душа, сознательно. Но я никогда -ни от одного человека не ожидала удовлетворения этому стремлению, – никогда еще не случалось мне даже мысленно допустить для себя возможность брачного союза. Так уже тяжко мне выносить свои собственные недостатки и слабости; а в существе любимом, в мужчине, кому бы покорилась я в радостном чувстве любви, – я не в силах была бы снести и мелкие, низменные слабости земной природы...»

К счастию, обстоятельства вскоре вывели Эдиту Раден из тесного круга, направили ее на дело, в котором она могла найти удовлетворение, поставили на широту, где все драгоценные качества души ее могли получить стройное и гармоническое развитие. С Великой Княгиней Еленой Павловной Эдита вошла в круг высокой культуры и могла вступить в умственные сношения с лучшими ее представителями в целой Европе. Частые и продолжительные поездки по Европе с Великой Княгиней сблизили Эдиту с первыми знаменитостями науки, искусства, политики, открыли ей сокровища памятников истории, раскрыли перед ней новые горизонты – в исторической церкви западного мира. Рим в особенности подействовал на ее воображение, и здесь религиозному чувству ее, ввиду величественного здания Римско-католической церкви, открылись новые пленительные горизонты; с этими впечатлениями вернулась она в Россию. В связи с этим ощущением пришлось ей, в конце 50-х и в начале 60-х годов, пережить сильный нравственный кризис, свойственный душам возвышенным и пламенным.

Многие считали ее гордою, разумея гордость в обычном, вульгарном смысле этого слова: не давая себе труда вдумываться, люди нередко определяют одним словом характер человека, выражая этою характеристикой не столько его, сколько свое психическое к нему отношение: таковы слышимые часто слова: он слишком горд, он слишком умен, он считает себя умнее всех и т.п. Но не всегда то, что люди зовут гордостью, соответствует значению этого слова. Есть гордость самоуверенности, гордость самообожания, гордость голого властолюбия. Во внешнем своем проявлении эта гордость граничит с пошлостью и нередко с нею сливается. Не таково было чувство Эдиты, если можно назвать его гордостью, – гордостью самосознания, которого человек никому уступить не хочет, полагая основы его не в себе самом, но в вечной истине и в правде идеала жизни. Такое настроение души возвышенной, глубоко честной и правдивой всегда предполагает борьбу, и притом двойную: борьбу внутри себя, со своим я, которое по природе человеческой никогда не может достигнуть идеала, – и вне себя, с явлениями внешнего мира, в которых этот идеал искажается ложью и пошлостью. Душа, истощаемая этой борьбою, ищет примирения и не находит его в действительной жизни. Отсюда, из этого страстного желания внутреннего мира и правды, возникает нередко искание духовного авторитета, чтобы в безусловном подчинении ему найти себе умирение духа и цель жизни. Таким путем сколько высоких душ приведено было и доныне приводится в Римскую церковь, где вековым опытом и трудом целых поколений выработана художественно дисциплина умирения душ усталых и обремененных жизнию.

Ее стремление ко всему возвышенному искало себе удовлетворения в религии, в природе и в людях. «L'admiration, – писала она, – c'est mon soleil, та joie, le plus doux sentiment que je connaisse».

В другом месте она говорит: «Нет для меня больше радости, как радость – в человеке. Видишь общую физиономию, – и вдруг в этом образе появляются черты и оттенки красоты, и вдруг иногда между одной и другой душою выпадет слово огненного света, и затем на минуту исчезнет между ними все условное в жизни человеческой, и всякие различия породы, воспитания, нрава, все померкнет перед ощущением божественного в природе человеческой. И знаете ли, что еще в этом пленяет меня? Чувство абсолютного равенства с человеком, который производит на меня такое – приятное – впечатление. Ни в политике, ни в общественном смысле я не жалую демократии, и этого духа нет во мне, и от того ощущаю такую радость, когда вдруг это пошлое слово «равенство» отзовется во мне истиною – а еще радостнее для меня, когда я могу душу свою преклонить пред другой душою – взор мой только и просит, чтобы стремиться кверху».

Но восприимчивая ко всему высокому и благородному в человеческой природе, ко всякому проявлению любви, правды и духовной энергии, неумолимо строгая к себе самой, она была болезненно чувствительна ко всякому проявлению лжи – своекорыстия, пошлости, мелких и низких побуждений. Сколько раз приходилось ей обманываться, разубеждаться в том, кому случалось поверить, разбивать прежние образы своего восторга и поклонения или покрывать состраданием своим мнимые когда-то добродетели. Правда, из далекого прошедшего, из памятников истории и искусства, с которыми близко ознакомили ее поездки по Европе, выступали перед нею на своих пьедесталах герои мысли и искусства, подвижники великих дел; но в настоящем, посреди действительной жизни и в той сфере, в которой она жила и обращалась, ожидал ее ряд надрывавших душу разочарований: вспомним, сколько встречалось их в нашем обществе в эпоху всеобщего брожения мысли в 50-х и 60-х годах. Она искала выхода из этой борьбы, подобно тому, как искала его в иную эпоху, прежде чем вступила в придворные сферы. Тогда думала она найти умиротворение свое в подчинении воли человеку, которому готова была ввериться. «Was Ich Ihnen versprechen kann, – писала она в 1854 году Вальтеру, – ist unbedingter Gehorsam, wenn Sie mir etwas verschreiben wollten, und den warmsten Dank fur jedes Wort des Trostes». Теперь миновало уже для нее время безусловной веры в человека, но смятенная душа с новою силой искала выхода из нескончаемых противоречий жизни. Вот что писала она в 1861 году:

«J'aime le passe – je sens que les fibres les plus sensibles et les plus tenaces de mon ame у ont pris racine et vont у puiser sans cesse des elements de force et de patience. Et le passe au fond, avec ses teintes un peu vagues, ses contours adoucis, la lucidite de sa signification pour nous, n'est-il pas le seul moment de l'existence sur lequel notre esprit peut s'arreter sans trouble? Le present et l'avenir – quelle derision! Le degout pour les choses qui m'entourent, – une absence complete d'enthousiasme pour un avenir qui ne correspond a aucune de mes sympathies – voila ce qui m'accable et m'attend dans le monde social. L'ame ne saurait repondre de sa puissance de resistance en de pareilles conjunctures: – j'ai quelquefois l'impression d'un abaissement moral inevitable – deja commence peut etre, et qui croit a mesure que le stoicisme exterieur prend le dessus. Dans le monde on arrive si facilement a cette maniere sauvage de faire face a la douleur et a la tentation, monter un visage serein a ceux qúon meprise, enfermer ses degouts dans une triple cuirasse, et traverser le defi au front et la mort dans le coeur les fanges qúon amasse sous vos pas – voila une tentation a laquelle un esprit fier resiste difficilement, mais qui renferme – je l'eprouve – des elements destructeurs. Vous avez dans l'ame des tendresses et par consequent des soumissions infinies – le contrepoids est donc tout trouve pour vous. Quant a moi qui ai beaucoup de reflexion et par consequent beaucoup de revokes dans l'esprit, je sens que la balance s'enleve dans les airs... Alors, instinctivement mes regards vont chercher l'asile divin d'une autorite sainte et le majestueux edifice de l'eglise catholique m'ouvre ses portes!»3

Но это настроение, слава Богу, было лишь временное. Живая практическая деятельность, в которую привело Эдиту ее особливое положение, вскоре помогла ей выйти из себя и, не примиряясь со злом и ложью, привлекать людей к делу ради добра и правды.

Православная русская церковь была еще заперта для нее: в ту пору, правду сказать, и в высшем Петербургском обществе, в котором она вращалась, немного было людей, которые, принадлежа к своей церкви, жили бы ее жизнью, могли бы ввести в дух ее Эдиту Раден и отвечать на пытливые запросы ума ее и сердца, а на ее понятии о русской церкви отразились во многом предрассудки немецко-балтийских воззрений. Но с течением времени душа ее прозрела и в эту сторону. Чуткая душа, воспитанная на священной поэзии библейских слов и выражений, скоро распознала глубокий смысл и высокую поэзию православного богослужения и научилась, не останавливаясь на формах и символах, проникать в глубокое их содержание. В Москве, куда приезжала она с Великой Княгиней, открылось ей все историческое величие православной церкви и стало понятно живое ее отражение в душе народной, равно как и отражение в ней народной души и народной веры.

В Москве же пришлось ей сблизиться с людьми, которые впервые могли рассказать ей о церкви и о вере народной все то, на что слышались запросы в душе ее. Самарины, К. Черкасский, Тютчевы – могли сказать ей подлинно новые слова, каких она не слыхала прежде. Здесь нашла она новых людей, почуявших в ней благородную душу и приобрела в них друзей себе на всю жизнь.

По внутреннему убеждению, по складу мысли, по преданиям своей родины, семьи своей и всего того круга, из коего приняла она первые впечатления юности, – она оставалась протестанткою; но сердце ее способно было ощущать истину и красоту всюду, где бы оно ее ни встретило, и понимать многоразличные потребности духа в его проявлениях. Владея превосходно и русским и немецким словом, она перевела на немецкий язык, и перевела в совершенстве, известное предисловие Самарина к сочинениям Хомякова, и статью Хомякова о единой Церкви. По поводу этих переводов писала она в 1871 году: «Je venere l'Eglise du pays auquel j'appartiens, parceque j'ai appris a la connaitre et j'en apprecie la force a raison de sa douceur! On la meconnait, on la juge a faux par ignorance – comment ne saisirais-je pas avec empressement chaque occasion de la montrer sous son vrai jour!

Comment ne me serait-il pas doux d'apporter mon grain de sable a une oeuvre de verite, qui, en eclairant les esprits, doit necessairement allumer la charite fratrnelle dans les coeurs! Que m'importe la divergence de dogmes qui ne font pas de salut! Ho – прибавляла она – tout ceci n'implique aucune solidarite de doctrine, aucune acceptation tacite de quelque enseignement que ce soit, contraire au protestantisme: ce que je pense, ce que je dis, ce que je fais, est strictement protestant»4. И не одна сила предания привязывала ее к религии отцов и дедов, хотя и следила она с грустным чувством за разложением религиозного чувства и старых преданий протестантства в новой Германии. К протестантству привлекал ее тот идеал, который носила она с детства в душе своей и который соединяла с идеей Лютерова учения – идеал осуществления правды Божией в христианской жизни. В 1875 году, по поводу известной книги о семейной жизни Вине, она писала: «Моп coeur retrouve dans ce tableau le type parfait que peut realiser l'Eglise protestante. ЕИе у arrive, malgre ses erreurs, l'abime ouvert sous ses pas par l'incredulite, l'aride austerite de son culte, seulement en vertu de son ardent amour de la verite, cette appellation de Dieu qui est la plus chere a l'esprit germanique. Etablir une vraie filiation entre ce que Ton fait, ce que l'on pense et ce que Ton sent, et alimenter ses sentiments a la source vive de la verite eternelle, qui est l'Amour eternel – quelle existence ideale!»5

Семейные дела и отношения вызвали поездку ее в Кострому, где пришлось ей пробыть довольно долго в среде исконного русского духа, видеть вблизи народ и посреди величественной церковной старины вникнуть глубже в дух народа и его истории. Здесь сблизилась она с другою замечательною женщиной, исполненной ума и энергии, посвятившей жизнь свою благотворной деятельности в среде церковной: то была мать Мария, игумения Богоявленского Костромского монастыря. Здесь Эдита увидела русский монастырь в том идеальном устройстве, до которого довела его мать Мария. Вот что писала она из Костромы летом 1879 года. «Mon sejour ici est vrai voyage de decouvertes: je vis comme dans un autre monde; a chaque pas je comprends mieux et autrement ce dont a Petersbourg je me faisais des idees tres fausses. Quand un principe divin ou ideal revet des formes qui ne nous sont pas familieres, nous sommes aptes a meconnaitre, voire meme а nier, l'existence du principe lui-meme. Mais sitot qúon distingue a travers l'enveloppe inusitee, les battements du coeur, qúon sent pour ainsi dire la chaleur de la vie divine, – il se fait dans l'ame et dans l'intelligence, un jour nouveau, et on voudrait s'ecrier: je vois, je sens, je crois!

Depuis que je respire ici une atmosphere tout a fait nationale, dont les esprits serieux m'expliquent encore les particularites, bien touchantes parfois, j'eprouve une impression singuliere: il me semble que de Petersbourg on parle sans cesse francais a ce jeune Siegfried inculte, mais si bon et si fort, qúon appelle le people russe, et qui, lui, ne comprend que le russe! Hier j'ai passe la matinee au couvent dont vous connaissez le service divin splendide et majestueux, dans cette belle Cathedrale, artistiquement restauree. Apres la messe il у eut молебен a l'hopital et puis repas pour les pauvres. A peu pres cent mendiants infirmes s'assirent autour de longues tables ou ils furent servis par les religieuses et les jeunes filles de l'ecole de la mere Marie, avec un empressement et une joie rayonnante qui faisaient du bien a voir. Les portes etaient grandes ouvertes, les boiteux arrivaient conduisant les aveugles, des paysannes courbees par l'age et la maladie faisaient place a des vieillards encore plus ages qúelles. Les religieuses et les jeunes filles appelaient les uns et les autres de ces noms caressants qui etablissent la vraie egalite entre tous; un large esprit de fraternite chretienne regnait dans cette sale modeste, ou en verite Jesus Christ lui meme semblait present! Quand les grandes marmites fumantes furent placees, le pain distribue, et que les pauvres, apres la priere, se mirent a manger avec la lenteur satisfaite de l'homme du people, la mere Marie fit chanter les jeunes filles de l'Ecole, et les engagea a commencer par le Боже Царя храни... Plus je vois de pres la vie monastique en Russie, mieux je comprends sa profonde signification pour le pays et le bien immense qúelle est appellee a faire dans l'avenir, et plus je m'etonne de l'indifference absolue avec laquelle on la traite a Petersbourg»6.

Вот что писала она позже, в 1883 году, из Москвы. «Combien je jouis de mon sejour a Moscou. Malgre le temps, les chemins, les fatigues, meme malgre les visites, mes ennemies mortelles, je me repose ici... Je me sens dans une atmosphere naturelle, entouree de traditions qui donnent par leur passe un caractere au present. Malgre la decadence intellectuelle et morale de Moscou, on у rencontre des individus accessibles a des idees abstraites, amoureux de choses qui ne sont pas eux. Et puis, ce silence, ce calme, lorsqúon peut se recueillir dans un travail serieux! Je n'en finirais pas si je voulais enumerer ce qui me plait a Moscou – les bonnes impressions engloutissent les mauvaises et me donnent du nerf pour l'avenir»7.

Особенное значение в ее развитии имела дружба ее с Юрием Самариным. Эти две души, равно благородные и возвышенные, могли понять и оценить друг друга. У обоих был ум, воспитанный глубиною мысли, многосторонним образованием, близким обращением с знаменитостями русского и европейского общества, у обоих горело в душе чувство правды и стремление к правде в духе и в жизни. Оба, хотя не с одной точки зрения, проникнуты были горячим чувством любви к русскому отечеству и негодования противу всякой лжи и неправды. Но у Эдиты Раден это чувство раздвоялось, осложняясь любовью к особенной ее Балтийской родине, откуда приняла она первые свои ощущения и первые мысли умственной культуры, откуда вынесла предания целого ряда поколений. На этой почве невозможно было ей избежать столкновения с мыслью Самарина – автора «Рижских писем», издателя «Окраин России»; но дружба, основанная на взаимном уважении, исполненная неизменной искренности в мысли и в слове – выдержала и это испытание. Эдите пришлось оплакать горькую потерю этого друга, но до самой кончины его отношения их оставались неизменными, и сохранившаяся после обоих переписка (изданная в Москве в 1893 г.) останется навсегда памятником дружественной борьбы крепкого, глубокого мужского ума, проникнутого сознанием правоты своей, с глубокою женской душой, вооруженною всей горячностью чувства, ищущего правды в человеческих отношениях.

В последние годы своей жизни Эдита освоилась с нашей церковью и находила в ней утешение, – не разрывая своих связей с тем исповеданием, в котором родилась и с которым неразрывно соединяли ее и воспоминания юности, и предания домашнего очага, и родственные сердечные отношения. В ней не было ни малейшего следа того лютеранского фанатизма, который свысока и презрительно относится к иноверцам, полагая себя центром и светом единственного культурного и разумного верования. Глубоко понимая – непонятный для массы лютеран – смысл не только догматов, но и обрядов православия, оценив художественно и даже полюбив красоту нашего богослужения, она была способна в нашей церкви молиться вместе с нами, и не была чужая нам по духу, хотя формально не принадлежала к нашей церкви. Тяжкую болезнь свою она переносила с удивительным терпением, скрывая свои страдания и от ближних друзей своих. Но ближние ее друзья, нежно и глубоко ее любившие, были православные люди – и религиозное их настроение отражалось на больной, лежавшей без движения в последние дни предсмертной болезни. Потухавший взор ее точно просил у них молитвы и с любовию останавливался на иконе Спасителя и Божией Матери, которую принесла к умирающей нежно любившая ее мать Мария, Костромская игумения. Как подозрительно смотрел на эту икону пастор, посещавший больную! Конечно, он боялся, как бы православные не похитили тайно эту овцу из его стада. Напрасные опасения: в числе православных друзей Эдиты никто не решился бы насиловать ее совесть, но все чувствовали, что в ней угасает пламя, разогретое нашим огнем, и когда совершилось над нею таинство смерти, всем, правда, больно было, что не совершится над нею церковная красота нашего отпевания.

Так ее не стало. Плакали над ее останками многие осиротевшие души, которые она держала своею нравственною силой, души, требующие властной воли, разумного совета, нежной ласки, деятельного участия. Плакали друзья, для которых она была верным другом и силою для живого общения просвещенной мысли. Не одни слабые, – плакали и сильные, которые теряли в ней голос верной совести и крепкого разума и руку, готовую на деятельное осуществление живой и правой мысли.

12 октября 1885 года мы опустили ее в могилу на Петергофском кладбище. Там лежит она, посреди множества заросших могил... Но память ее жива и благоухает, посреди – увы! – уже не многих оставшихся друзей ее. Для них написаны эти страницы – в память усопшей дорогой и милой нашей Эдиты.

Николай Васильевич Калачов

† 25 октября 1885 года

Нет доброго, честного, милого человека, на котором отдыхало наше сердце. Пусто место его, и взор наш возвращается к нему со слезою. Вечная ему память – со многими, многими, кого мы любили и оплакали!

Но в числе многих, оплаканных нами, Николай Васильевич нам особенно дорог. Кого из нас он болезненно затронул, кого смутил, на кого произвел раздражительное впечатление? – Напротив того, все, кто подходил к нему, видели на лице его приветливую улыбку, слышали от него одушевленное слово, горевшее любовью к науке и во многих зажигавшее тот же огонь.

Это был человек науки по преимуществу, не потому, чтобы он превосходил ученостью многих ученых, и не потому даже, что трудолюбие его было безгранично, – но потому, что он истинно любил науку, любил чистою, бескорыстною, священною любовью.

При том это была не та платоническая любовь, какою одержимы иные ученые, витающие в отвлеченных сферах мышления, отрешенного от действительной жизни. Для Калачова – наука его дышала жизнью и была нераздельна с землею, по которой ходил он, с народом, к которому он принадлежал, с тем чувством гражданина земли своей, которое понимает явления минувшей жизни в живой, непрерывной связи с бытом настоящего времени.

От того и полюбил он эту науку, что с малых лет привык вдумываться в памятники и следы прошедшего и в них искать исторической связи с настоящею жизнью. Он шел не тем путем, каким идут иные молодые ученые, воспринимая из той или другой английской или немецкой книги первые впечатления и понятия о зарождении, развитии и достоинстве нравов и учреждений. Калачов, сын земли своей, обратил прежде всего свою пытливость на то, что привлекало взгляд его около него, на родной почве, в родной истории. Будучи еще ребенком, потом юным студентом Московского Университета, он с жадностью погружался в чтение летописей, старинных актов, – он ходил по старым монастырям и разыскивал надгробные камни на старых полуразрушенных кладбищах; изучал старые свитки в архивах. Здесь-то с юных лет он воспитал в себе и остроту смысла, драгоценную для исторического исследователя, и ту добросовестность в работе, которая не опускает ни одной черты в исследовании предмета и не позволяет себе скачков в выводе и мечтательных обобщений.

Труды его известны всем. Трудно и перечислить, чем ему обязана наука русской истории и археологии. Но еще ценнее то драгоценное свойство, что, работая сам, он постоянно думал и заботился о привлечении других к той же работе, о возбуждении новых сил в своей науке, об оживлении интереса к ней во всех, кто подходил к труду его, особенно в молодых людях. Имя учеников его – легион, и многие ему обязаны пробуждением мысли, направившей на истинный путь всю научную их деятельность.

Огонь, горевший в нем, не переставал гореть живым и ясным пламенем. Многие видали его усталым в обыкновенном разговоре, но когда речь касалась предмета науки его, он мгновенно оживлялся, и едва ли кто замечал в нем вялость мысли и ощущений в подобные минуты.

Первые его работы – Исследование о Русской Правде, О сошном письме, О писцовых книгах – совершались и получили известность сначала в тесном кругу ученых. Это было в 40-х годах. Но в душе его жила потребность возбуждать движение мысли в других, около себя; он взялся за академическую деятельность в аудиториях Московского Университета; а потом, когда стали возникать в русском обществе новые вопросы жизни и деятельности, он ловил эти вопросы с жадностью, вводя их в сферу своего исторического исследования. В 50-х годах он предпринял с этой целью единственное в своем роде издание Архива исторических и практических сведений о России, и вскоре, увлекшись вопросами юридической практики, назревавшими у нас перед введением судебной реформы, начал издание Юридического Вестника.Затем, в звании директора Московского Архива Министерства юстиции, став хозяином массы драгоценных исторических материалов, он стал вносить в нее свет и порядок трудами новых, молодых деятелей. Трудно взвесить добро, которое сделал он, отыскивая людей, жаждавших поля для работы: он ставил их на труд, он возбуждал в них живой интерес к делу, руководил первые неопытные шаги их и успевал воспитать в них дельных работников и ученых для исторической науки. Голова его работала непрестанно, и работала всегда заодно с сердцем; новые планы, один за другим, возникали в уме его и все были направлены к одной цели – к возбуждению новой жизни там, где ее не было, к поощрению таланта и добросовестного труда, в ком бы и то и другое ни встречалось, к вызову новых сил, новых работников на поле науки. Создание его – Археологический Институт служит живым памятником этой его деятельности. Не было в нем и следа мелкой зависти и мелкого тщеславия, – пороков, которые, на беду, так часто соединяются с талантом и знанием; не было у него тайной склонности приближать к себе и выставлять около себя ничтожных людей, чтоб самому не утратить возле них своего блеска или величия... Эти свойства и наклонности были чужды благородной душе Николая Васильевича: он радовался – детскою радостью – всякому успеху в учениках своих и заботился всего более о том, чтоб выставить заслугу и значение каждого труда, совершенного под его руководством.

В своем деле умел он распознавать и отыскивать людей и привлекать их к себе; умел, потому что Бог дал ему свойство простоты душевной, пособляющей входить в прямое и искреннее общение с людьми, помимо чиновничьего величия, помимо бумаги и начальственного обращения. Эта простота дала ему возможность и в звании сенатора, и в знатном чине, сохранить невинность мысли и чувства, и под шитым мундиром соблюсти благожелательное, веселое и бодрое расположение, свойственное доброй молодости и доброму студенчеству прежних времен.

С простотою соединялась в нем доброта душевная, с жалостью к нужде и с заботою о помощи в нужде. Многие простые люди сохраняют в душе своей трогательные черты этой доброты, им улыбавшейся. Иногда дороже самого дела – для простой души – сердечное движение другой души, ощутившей чужое горе и чужую нужду. Однажды в Москве, на утренней прогулке, встречали люди убогую похоронную процессию – деревянный гроб в самой бедной обстановке, – и за гробом, в числе немногих бедняков, шедшего Николая Васильевича. Это он провожал тело бедного старика-труженика, столоначальника в своем Архиве...

С простотою в русской душе его соединялось и свойство каждой истинно русской души – благочестие, исполненное веры. Он родился в доброй, коренной русской семье, твердо хранившей добрые заветы и обычаи старины. Цело и до сих пор стоит родное гнездо его в Москве, в Хлебном переулке, в приходе Симеона Столпника; там почтенная мать его – одна из доблестных матерей и хозяек русской семьи вложила в его душу – навсегда – веру, любовь к церкви и благочестивое чувство. Тут еще доныне старые прихожане помнят под сводами старинного храма фигуру студента Калачова. И не изменился он с тех пор, храня до последних дней своих живую веру и привязанность к храму Божию. Веруем, что добрая душа его, столько потрудившаяся здесь, на земле, обрела себе вечный покой у Бога... Вечная ему память!

Аксаковы

27 января 1886 года † Иван Сергеевич Аксаков

Увы! Взят от нас еще один в своем роде последний, незаменимый деятель и боец. Многие явятся идти по следам его и продолжать его дело, но войдут ли они в силу, и когда войдут, и успеют ли приобресть себе подвигом целой жизни имя, подобное его имени? Подобных ему не осталось, потому что он стоял и действовал, так сказать, на костях целого поколения, от коего он, и один он, принял всю годами накопленную силу.

Сергей Аксаков, Константин Аксаков, Киреевский, Хомяков, Чижов, Юрий Самарин – для него все это были живые люди, посреди коих он вырос и воспитался, от коих принял завет живого слова и жизни, верной слову и завету.

Их называли славянофилами и соединяли имя их с понятием о школе и учении особого рода, и с политическою бранью, которая доныне продолжается, истощая силы борцов в пререканиях казуистики, свойственной всякому учению школы. Но кто хочет понять, чего стоили и что значили эти люди, тому надобно отрешиться от узкого понятия о школе, стать повыше, на широту, и взглянуть поглубже.

Это были честные и чистые русские люди, родные сыны земли своей, богатые русским умом, чуткие чутьем русского сердца, любящего народ свой и землю, и алчущего и жаждущего правды и прямого дела для земли своей. Они были высоко образованы, но близкое знакомство с наукой и культурой Запада не отрешило их от родимой почвы, из которой почерпает духовную силу земли всякий истинный подвижник земли Русской. Перегорев в горниле западной культуры, они остались плотью от плоти, костью от кости русского своего отечества, и правду, которую так пламенно желали осуществить в нем, искали не в отвлеченных теориях и принципах, но в соответствии вечных начал правды Божией с основными условиями природы русского человека, отразившимися в историческом его быте.

Они начали с того же, с чего начинает каждый искренний искатель истины, – с протеста против ложного отношения к русской жизни и ее потребностям, господствовавшего в сознании так называемого образованного общества, против презрительного предрассудка, самодовольного невежества и равнодушия ко всему, что касалось до самых живых интересов России. В 30-х годах – в эпоху появления бессмертной комедии Грибоедова – довольно уже накопилось в умах серьезных и в сердцах у простых людей полусознательного негодования против уродливых отражений внешней западной культуры – в жизни и обычаях, во взглядах и мнениях русского общества, в официальном строе управления, в направлении законодательства. Свежа была еще память о том цинизме, с коим относились юные реформаторы России к живому ее организму, к ее истории и к быту народному, в начале царствования Александра, о презрительном отношении высшего Петербургского круга к родной церкви, о рабском поклонении мнимому величию римско-католического культа, мнимому достоинству форм быта, выросших из чуждой нам истории; а недавние события 1825 года показали, до какого самообольщения могут дойти самые передовые умы в русских людях, горячо преданных благу России, под влиянием ложной веры в ложное начало искусственной и чуждой нам цивилизации. С другой стороны, внимательный наблюдатель современных событий мог видеть, как само правительство, в царствование бесспорно русского по душе Николая I, грозное, и в полном сознании своей силы, бессознательно поступалось русскими интересами во внешней и внутренней политике, оттого что не знало своего прошедшего (вспомним, как в правление Паскевича население Холмской Руси безразлично смешиваемо было с польским населением, бессознательно предоставлялось ополячиванию и окатоличиванию).

И вот великая заслуга московского Аксаковского кружка истинно русских людей: от них в первый раз явственно и разумно услышало наше сбитое с толку общество проповедь мудрости в великом слове: «Познай самого себя, углубись в прошедшие судьбы страны своей и своего народа, и узнаешь свой дух в его духе и свою силу почерпнешь из него». Слово это было необходимо ввиду надвигавшейся с Запада тучи космополитизма и либерализма: представителем его являлся в той же Москве другой кружок западников, кружок, из коего вышел и от коего отделился впоследствии Герцен. То было критическое время, когда прививались передовым умам России навеянные с Запада идеи, разъедавшие органическое чувство любви к родному краю, чувство патриотизма, – во имя отвлеченных либеральных начал. То было время, когда Арнольд Руге в Германии проповедовал, что следует полагать основною целью совсем не отечество, как-де говорили в 1813 и 1815 году, а свободу, и что истинное отечество для ищущих свободы людей есть партия. В отпор этому фальшивому и тлетворному направлению Аксаковский кружок воздвигал свою крепость здорового русского патриотического чувства и разумного познания земли Русской – крепость, к которой стали примыкать все мыслящие люди, сохранявшие в себе здравый инстинкт русской природы.

Нечего останавливаться на увлечениях этой веры и этого учения, увлечениях, свойственных всякой вере и всякому учению. То были люди, искавшие в прошедшем своей родины идеала для настоящего устройства и для будущих судеб ее. Немудрено, что, исследуя и разъясняя отдельные черты этого идеала, они нередко обманывались, увлекались в своих обобщениях, принимали мнимое за действительное, смешивали существенное с несущественным; но в существе своем высоконравственный их идеал есть и будет истинным народным идеалом земли Русской.

К этой же основной мысли присоединялся другой протест – против формального, канцелярского, высокомерного отношения официального мира – к живым потребностям и к духовным расположениям народа. Официальный мир чиновничества заражен был и проникнут канцелярскою привычкою делать и решать все посредством мертвой бумаги, отписки и очистки, и этот обычай, простираясь на все сферы управления и суда, скрывал под собою массу несправедливостей, злоупотреблений и насилий над народной жизнью и бытом. С другой стороны, в верхних кругах управления господствовало, при полном неведении страны и ее потребностей, стремление установить легким путем регламентации, носившей на себе следы того же канцеляризма, порядки и правила всевозможных отправлений народной и общественной жизни; причем принимались во внимание готовые формулы, взятые из чужеземных обычаев и законов: такие приемы носили громкое название цивилизации. Против цивилизации такого рода ратовал всеми силами Аксаковский кружок и в живой беседе, и в литературе: борьба эта продолжается и доныне. Поверхностные умы объясняли и объясняют ее национальным предрассудком и узким чувством ненависти будто бы к немцам; но разумные патриоты, принимающие к сердцу истинное благо отечества, понимают и чувствуют, что кружок ратовал за правду и заслуга его в этом отношении несомненная.

Наконец, еще великое значение и великая заслуга этих людей состоит в том, что они первые сознательно выяснили перед всеми нераздельную связь русской народности и с православною Церковью. В обществе до них это понятие было смутно и шатко. Они почуяли сердцем и дознали живым опытом в истории Руси и в быте народном, что в народе (которому интеллигенция склонна присваивать значение лишь грубой невежественной массы, подлежащей оживлению свыше), – в народе хранится запас духовной силы и глубокой веры, из коего сами учителя и просветители народа должны почерпать свою силу и одушевление; что у этого темного народа связь с Церковью живая и действенная и что на этой связи стоит и будет стоять вся наша история. Учение о Церкви и о вере давно и вполне было установлено отцами и учителями Церкви; но для общества представлялось оно схематизмом догм и правил, предметом изучения более, нежели живого ощущения. Передовые люди Аксаковского кружка, люди глубоко верующие, со всей горячностью любви преданные родной Церкви и вместе с тем высокопросвещенные наукой, они первые помогли обществу осмыслить и несравненное достоинство православной Церкви, и жизненное значение ее для народа, и самую любовь к ней, которую вынес народ изо всей своей истории.

Вот, в коротких словах, почему имена этих людей так любезны в России и так ей дороги: им место знаменитое в истории истинного русского просвещения. Притом неоцененное достоинство их и великая нравственная сила состоит в том, что они были люди цельные, не раздвоенные – качество, коим не отличались при всей честности намерений своих люди, принадлежащие к кружку западников и тоже искавшие по-своему истины, к сожалению, «на непроходных, а не на пути». Люди Аксаковского кружка сильны были тем, что у них слово не расходилось с делом, и жизнь их согласовалась с теми началами, в которые они веровали. Они жили просто – все стояли вне официального мира и официальных почестей и не заискивали официальной поддержки, желая сохранить духовную независимость в обществе, к которому принадлежали; они оберегали тщательно скромную обстановку своего быта и простоту своих потребностей; свободно обращаясь в кругу образованного общества, ценившего в них ум, образование, чистоту и возвышенность мысли, они столь же свободно и просто относились к людям самого простого звания и быта. Храня неизменно веру в истинные начала русской жизни и русской истории, они не поступались никому ничем, в чем полагали правду русской жизни и русской истории. Люди эти были в известном смысле подвижниками великой идеи, и это в соединении с несомнительною чистотою их намерений и образа жизни придавало им великую нравственную силу.

И все-то они миновали, все скончались, «не приявшее обетования», в виду обетованной земли, которую издали видели и проповедовали. Один оставался, один преемник силы, наследник предания, хранитель завета предков, Иван Сергеевич Аксаков. И его-то, последнего, мы потеряли и оплакали.

Вскормленный такой семьей, приняв из такого круга первые юношеские впечатления, Иван Сергеевич попал прямо отсюда в Петербург, в стены училища правоведения, в рамки школьных порядков, на торную дорогу служебной карьеры – и все время, пока он был тут, чувствовал себя неловко, точно на чужбине. Но и здесь, посреди товарищей, явился он горячим поборником самостоятельности – в характере, в деятельности, в науке, в литературе, которая с детства манила его к себе вкусом, приобретенным из семейных преданий.

Тотчас после выпуска он переехал в Москву, и уже не возвращался никогда на житье и на деятельность в северную столицу. Москва осталась для него на всю жизнь домом и центром его деятельности служебной, потом литературной, общественной и политической. Мысль его зрела и направление утверждалось посреди великих событий, коих он был живым свидетелем и участником. Мало-помалу схоронил он всех старших, и остался один из своих, в Москве.

Пусть перечисляют другие все многообразные занятия и все литературные труды его. Всего драгоценнее была та нравственная сила, которая соединилась с его именем и действовала и на ближних и на дальних во всех концах России и даже за ее пределами. Эта неисчислимая и не всегда сознаваемая сила тем и драгоценна, что помогает множеству людей малосильных держаться на ногах, возбуждая их к одной мысли и к одному стремлению. Такую силу слабо сознают и чувствуют, пока она действует, но когда она исчезла, тогда становится явственно для каждого, что она значила. Для многих лиц официального мира Иван Аксаков представлялся лишь отвлеченною величиною в качестве издателя «Руси», иные с ужасом говорили о нем, как о народном трибуне, опасном для государства, или с любопытством заглядывали на него как на московскую диковину. Но для Москвы и для великого множества простых русских людей, не знающих, куда деваться и на чем остановиться, посреди хаоса современных явлений, течений и веяний общественной и политической жизни, Иван Аксаков был живое лицо, на коем отдыхало взволнованное чувство, успокаивалась смятенная мысль, ощущалась нравственная опора, оживлялась надежда на лучшее, отражалось сияние русской правды во тьме вавилонского разноязычия. Всякий чувствовал, подходя к нему, что в нем нет лести и своекорыстия, что он ни тепл, ни холоден, а горит огнем любви и негодования – для истинных интересов Русской земли и всего языка славянского. Русский, галичанин и серб, и болгарин несли к нему свои печали о бедах и нуждах своего края, и простые русские люди шли исповедовать ему заботу о положении дел на Руси и ревность свою о праве. Теперь идти пока не к кому, и многие чувствуют себя осиротевшими.

Добрые, крепкие сеятели сошли с поля; семя, ими посеянное, даст вовремя новые всходы. Явятся, без сомнения, новые подвижники правды, для будущих поколений. Но в настоящем поколении грустное чувство объемлет душу москвича, когда он въезжает в родной свой город, в древний Сион свой, и между священными памятниками истории видит повсюду обширное кладбище – всюду следы людей, богатевших духовною силой, и так мало следов живой силы, вновь расцветающей. Приходится все вспоминать дорогие имена с молитвою. «Мать наша Сион, – скажет человек, – вот такой-то и такой-то родился в нем. Боже, помяни их во царствии Твоем».

Николай Иванович Ильминский

† 27 декабря 1891 года

1891 год оставил нам много свежих могил, много пустых мест в рядах наших: сколько по воле Божией взято из среды сильных мужей, великих работников на ниве Господней. Поминальная книга наша растет из года в год, но, кажется, ни один из прошлых годов не прибавил к ней столько имен, как минувший 1891 год.

И вот, наконец, на самом исходе года, взят у нас последним муж великой силы и великого дела, Николай Иванович Ильминский. Немногие знали его в верхних слоях общества, там, где передаются из уст в уста громкие имена политических деятелей, прославленных писателей, полководцев и министров, а Ильминский значился в списках только директором Казанской учительской семинарии. Но имя этого человека – родное и знакомое повсюду в восточной половине России и в далекой Сибири – там тысячи русских людей и инородцев оплакивают его кончину, тысячи богобоязненных сердец умиленно поминают его в молитвах, как великого просветителя и человеколюбца.

Когда будет написана правдивая история миссионерства или, правильнее сказать, история христианского просвещения инородцев в России, она будет поистине верным отражением особенностей русского духа и русской культуры. В ней издревле сияют, возвеличенные народом, имена святых подвижников – Стефана Пермского, Трифона Печенгского, Гурия и Варсонофия Казанских. История покажет, как просто и с какою любовью к инородцам и с каким разумом совершали эти великие мужи дело просвещения, начиная с изобретения азбуки, посредством коей стремились они провесть свет веры и слова Божия, на родном языке инородцев, в сердца их и в разум. После того, в течение XVII и XVIII столетий, миссионерское дело в России окутано тьмою и пребывает в застое. Лишь со 2-й четверти XIX столетия дело это оживает, воскресают предания древнего миссионерства и являются новые деятели инородческого просвещения на дальних окраинах России – Иннокентий Алеутский, Макарий Алтайский, Дионисий Якутский оживляют дело новым духом и создают новую школу работников и подвижников русского миссионерства, полагая главным его орудием язык и школу. В древней столице царства Казанского, в передовом пункте Восточного края, образуется мало-помалу ученый центр для распространения христианской и русской культуры между инородцами и для изучения инородческих языков. Здесь-то Провидением указано было место плодотворной деятельности Н.И. Ильминского.

С покорения Казани началось обращение татар и инородцев в православную веру – оно было в массе лишь внешнее и обрядовое, не представляя в начале и больших затруднений, ибо в пору мусульманство не утвердилось еще в том краю сознательно, и народные верования были смутные и двойственные, склоняясь к шаманству более, чем к исламу. С тех пор население старокрещеных инородцев оставалось в коснении невежества, не зная никакой веры, хотя приписано было к Церкви православной, не понимая языка ее, не находя ее учителей и не зная школьного обучения. Заботы правительства об утверждении веры ограничивались лишь внешними мерами предписаний, наград и наказаний. Между тем с течением времени, в татарском населении укрепилось магометанство с выработанным вероучением, с целою организацией духовного сословия и школ при мечетях; стал усиливаться дух фанатической пропаганды, под влиянием связей и сношений с среднеазиатскими центрами ислама. Начались массовые отпадения старокрещеных татар, по духу и обычаю не имевших ничего общего с православною Церковью, – но тем и другим связанных с бытом мусульманского населения. Вслед за татарами пропаганда перенесла свое действие и на других инородцев – на чувашей, на черемис, на мордву. Массовые отпадения угрожали уже опасностью – поглотить все население края в мусульманской культуре и в татарской народности.

Конечно, лишь от церкви и от церковной школы можно было ожидать противодействия этому массовому стихийному движению инородцев. В 60-х годах в Казани был викарием преосвященный Гурий, горячий ревнитель миссионерского дела: по его мысли и его заботами открыто в 1867 году Казанское братство св. Гурия, и тем началась, можно сказать, новая эпоха миссионерства на Востоке. Это братство и стало мало-помалу рассадником новых инородческих школ. Но еще ранее того началась в миссионерском противомусульманском отделении при Казанской духовной академии подготовительная работа к этому делу, при главном участии Ильминского, бывшего тогда преподавателем арабского и татарского языка, и Малова, преподававшего противомагометанскую полемику. Ильминский, горячая, ревностная душа, весь проникнут был мыслью о главном орудии миссионерства – о языке. «Чтобы преподаваемые истины глубоко укоренились в сознании простолюдина, – так говорил он, – надобно войти в его миросозерцание, принять его понятия за данное и развивать их. Архаически простые понятия инородцев могут быть ассимилированы христианством, наполниться и освятиться его божественным содержанием. Мышление народа и все его миросозерцание выражается на его родном языке. Кто владеет языком инородцев, тот понимает, хотя бы только инстинктивно, миросозерцание их. Кто говорит с ними на их родном языке, того они легко понимают».

Невыразимая доброта, ласковость, искренность и простота Ильминского облегчали ему пути сношения с инородцами, и на первых же порах приобрел он главным себе сотрудником молодого татарина Василия Тимофеева, с помощью коего принялся за исправление переводов. Прежние ученые переводы литургии и богослужебных книг были совершенно непонятны и потому бесполезны для народа. Ильминский принялся переводить учительные и учебные книги языком народным и писать и печатать их русскими буквами, чтобы не обязываться, как говорил он, омусульманенному арабизму даже алфавитом. С букварем, с книгой Бытия, с премудростью Страховой, с пением пасхального канона ученики Ильминского и Малова стали ездить по деревням, и народ стал стекаться к ним с радостью. Первые удачные опыты стали распространяться дальше и дальше, а братство св. Гурия стало мало-помалу распространять по всему краю сеть народных крещенотатарских школ. Дело двинулось и пошло вперед с необыкновенным успехом.

Во главе всех инородческих братских школ стала с 1864 года учрежденная Ильминским центральная крещенотатарская школа, мужская и женская, где все почти преподаватели из крещеных татар. Все, имевшие случай посещать эту школу и слышать в церкви ее богослужение и пение на татарском языке, выносили оттуда истинную, восторженную радость русского сердца в том, чего могут достигнуть русские люди, связуемые любовью. Душой этой школы был от начала и до конца своей жизни Ильминский, вместе с учеником своим, ныне уже старцем, Тимофеевым. Школа эта успела уже широко раскинуть свои ветви. От нее пошло и утвердилось к концу 1891 года 128 инородческих школ по всем уездам Казанской губернии; в том числе 61 крещенотатарская, 49 чувашских, 4 черемисские, 7 вотяцких и 1 мордовская: повсюду и ученье происходит и богослужение и пение совершается на местных наречиях – и всюду трудятся птенцы Ильминского. Сколько внесли эти школы света в темную деревенскую среду, сколько посеяли добрых семян христианских! В Симбирске из этого же казанского гнезда проникшее веяние духа создало центральную чувашскую школу и в связи с нею более сотни чувашских школ по уездам. Наконец, уже в последнее время, стараниями Ильминского учреждена для вотяцких учителей центральная вотяцкая школа в Уржумском уезде Вятской губернии.

Не без борьбы, однако, достигал Ильминский осуществления основной своей мысли. Многие восставали против нее, возражая против школьного обучения и богослужения на инородческих языках. Но Ильминский упорно отстаивал свою мысль, ибо она согласовалась вполне с апостольским заветом – учить вере каждое племя на языке его, и являлась единственно возможным средством для просвещения, и, в конечных результатах, для обрусения инородцев – единственно возможным орудием для борьбы с магометанством, угрожавшим привлечь к себе массу инородческого населения. К счастью, в этой мысли нашел он себе поддержку в министре народного просвещения, который, во время своей поездки по Казанскому и Оренбургскому краю в 70-х годах, узнал Ильминского и оценил его. Не раз случалось мне говорить покойному гр. Толстому, что самое плодотворное дело его и самая важная заслуга перед Россией состоит в том, что он уразумел и поддержал Н.И. Ильминского. В 1872 году учреждена была в Казани учительская семинария и директором ее назначен Ильминский.

В ведении братства и в связи с духовной академией учреждена с 1868 года, по мысли Ильминского, переводческая комиссия для распространения среди инородцев книг религиозно-нравственного содержания на их природных языках. Членами ее состояли, кроме самого Ильминского, проф. Миротворцев (для монгольского языка) и начальник симбирской школы Яковлев (для чувашского языка). И здесь душою дела был Николай Иванович. Прежние переводы священных книг на инородческом языке, изданные библейским обществом, в большинстве своем оказывались негодными: надлежало переделывать на язык, понятный народу, и издавать новые, тщательно проверяя смысл каждого слова, в совокупном труде с людьми из народа и с выведенными в науку инородцами. Так, еще прошлым летом, проживая в Гефсиманском скиту, Ильминский вызвал к себе трех якутов из Московской и Казанской академий, чтобы вместе с ними выправлять якутский перевод Нового Завета. Обладая глубоким знанием арабского и татарского языков, равно как и глубоким знанием славянского и русского, Ильминский с необыкновенною тщательностью исследовал, по корням и по употреблению, смысл каждого церковного слова. Из Казанской переводческой комиссии вышла в течение 20 лет целая библиотека книг Священного Писания, учительных и учебных на инородческих языках: на татарском, на якутском, бурятско-тунгусском, гольдском, вотяцком, мордовском, черемисском, остяцко-самоедском, киргизском. Работа идет непрестанно, и ежегодно библиотека эта дополняется новыми выпусками. К сожалению, работа эта, как и вообще вся история казанских учреждений, мало кому известна, и литература оставляет их без внимания, хотя нередко упоминает о миссионерских трудах в Западной Европе. Несколько лет тому назад в Альзасе, в городе Мюльгаузе, почтенный реформаторский пастор Матье устроил учреждение под названием Библейского музея и начал собирать туда со всей вселенной издания Св. Писания на всех возможных языках и наречиях. Услышав от кого-то, что и в России есть кое-какие переводы на инородческие языки, он обратился в Россию за сведениями и пришел в крайнее изумление, получив огромный ящик иноязычных книг Св. Писания, изданных в Казани: имея самое превратное понятие о нашей церковной жизни, лютеране не ожидали от нас ничего подобного.

Родной язык, и особливо церковнославянский, Ильминский любил глубоко, живо ощущая все художественные красоты его: он знал его в совершенстве по древним его памятникам. Книги Св. Писания и богослужебные церковные знал он глубоко и тонко, вдумываясь в значение каждого слова, что и требовалось практикою переводческих работ его. Интересна и поучительна была его беседа об этих предметах: внутренний смысл каждой речи и каждого слова умел он освещать своею мыслью, глубоко проникавшею в самый корень слова с историческим его развитием. В последние годы жизни издано им несколько книжек, в коих изложены опытные его наблюдения над церковнославянскими формами и оборотами и изложены основания, коими он руководствовался при переводах на инородческие языки. Книжка его, немногим известная, «О сравнительном достоинстве разных редакций ц<ерковно>-сл<авянского> перевода Псалтири и Евангелия» исполнена остроумных и драгоценных замечаний. Руководство его к обучению церковнославянской грамоте, составленное для церковноприходских школ, выдержало уже несколько изданий и не имеет себе подобного в практическом употреблении. Наконец, уже в самое последнее время издан им древнеславянский текст четвероевангелия, составленный по соображению всех древнейших списков.

Мусульманский мир знал он в совершенстве и близко знаком был с его литературою, древнею и новейшею: знали его и мусульмане, и многие охотно сходились с ним и с его сотрудниками в беседах о своей вере. Он зорко следил за всеми, в последнее время усилившимися, движениями мусульманской пропаганды на нашем ближнем и дальнем Востоке, и приносил немало пользы своевременными своими указаниями.

Казань служит единственною в своем роде ареною для полемических бесед и состязаний с исламом. Эти беседы представляют любопытное и поучительное явление и не остаются бесплодными, потому что ведутся серьезно. Ислам отличается серьезным отношением к вере, и когда мусульманин видит с другой стороны столь же серьезное отношение к вопросам веры и способность понимать его воззрения, образуется почва, удобная для изыскания истины. Но для сего нужно опять-таки миссионеру войти в душу своего собеседника, свыкнуться с его миросозерцанием, с его представлением о религиозных предметах: для этого недостаточно быть только ученым, привыкшим смотреть с своей высшей точки зрения на подробности полемики. Необходимо особливое психическое отношение к душе собеседника. Вот почему и в беседах и состязаниях с раскольниками старого обряда успевают у нас действовать на душу не столько ученые, изучающие раскол на кафедрах, сколько простые люди из народа, почерпнувшие в среде раскольничьей знание тех путей, по коим движется мысль народная в книжной мудрости, и свыкшиеся с мировоззрением народным. Любопытный и единственный в своем роде пример полемики этого рода в последнее время представляли беседы, за которыми следил с живым интересом покойный Ильминский, беседы протоиерея Малова с молодым ученым муллою Ахмеровым, человеком пытливого ума и глубокого знания мусульманских наук. Эти беседы, начавшись с 1881 года, велись в течение восьми лет непрерывно и систематично, о Коране и Библии, о пророках, упоминаемых в Коране, то есть об Адаме, Аврааме, Моисее и Давиде, об Иисусе Христе и Магомете. Часть этих бесед издана в 1885 году в Казани, под заглавием «Об Адаме по учению Библии и по учению Корана». Книга эта весьма любопытна тем именно, что показывает, какие трудности предстоят миссионеру, особливо противомусульманскому, и с каким серьезным вниманием он должен останавливаться на всякой мертвой, по-видимому, букве, которая составляет живой элемент верования в душе его собеседника. Ахмеров держался восемь лет крепко и возражал находчиво, но в конце 1890 года обнаружился в нем крутой поворот от Корана к Евангелию. Вскоре он решился покинуть медресе, и расстаться с почетом, которым пользовался у своих единоверцев. Этот замечательный случай доставил истинную радость Ильминскому: в обращении Ахмерова он видел настоящий, прочный и живой зародыш миссионерского дела как органического процесса, к которому предыдущая 40-летняя жизнь миссионерского отделения академии как противомусульманского служила подготовкой.

Будучи русским и церковным человеком, Ильминский всей душою радовался восстановлению церковноприходских школ, в коих справедливо видел единственное и могучее средство привязать народ к школе и воспитать его в здравом духе русского человека, в любви к церкви и к отечеству и в добрых правах и вкусах. Он ревностно примкнул к начавшемуся движению и стал в число членов Синодального Училищного Совета: своею педагогическою опытностью он много содействовал правильному устройству школьного дела, и в своих «Беседах о народной школе» (Петербург, 1889) оставил школе драгоценные заветы здравой христианской педагогии.

Письменные его сношения были многочисленные и переписка его представляет особый интерес: он не писал по-пустому, но постоянно по предметам ученой или практической нужды. Но каждое дело, о котором писал, он освещал всегда историческими его данными и своими соображениями о лицах и о предметах. Из массы материала, оставшегося в его распоряжении, он выделял иногда бумаги, относившиеся к истории учреждения или деятеля, и издавал их отдельно: эти издания, несмотря на свою специальность, очень интересны. Так, в 1884 году изданы им отдельной книгой материалы для истории христианского просвещения крещеных татар. Здесь собрана вся происходившая с 1863 года переписка по этому важному делу, статьи самого Ильминского, рассказы и записки старокрещеных татар и т.п. Уже в самом конце своей жизни, на смертном одре, принял он из печати последнее свое издание – биографию деятеля из инородцев Алтынсарова, с относящеюся к нему перепиской. Частные письма Ильминского приносили всегда отрадное ощущение друзьям его. Бывало, встав, откроет книгу, нападет на псалом, и проснется его филологическое чутье и заговорит в нем поэтическое чувство – и сейчас напишет изъяснение того или другого слова, со всею его историей, или нарисует поэтическую картину природы, раскрывая смысл вдохновенной речи пророка. Или остановив внимание на слове церковной молитвы, осветит по источникам славянским и греческим ее происхождение, ее смысл грамматический и исторический. Напишет и пошлет одному из сочувственных друзей своих. Вот одно из таких писем.

«Сегодня, при восходе солнца, вдруг мне пришли на память слова 103-го псалма: на тых птицы небесные привитают. Что за форма на тых?Если предложный (местный) падеж, следовало бы на тех. Справляюсь с древним псалтырем по изданию преосвященного Амфилохия, оказывается – на ты... винительный падеж. Связь речи: стих. 10. Посреде гор пройдут воды (ΰδατα)... на ты (то есть на воды-то) птицы небесные привитают (χατασχη ϖνσει), то есть сверху, с воздуха или с гор-то спускаются и гнездятся небесные пташки. От среды камения дадят глас. Какая картина! В ущельях меж скал и утесов (как, например, на Кавказе, в Кисловодске) протекают ручьи, на них могут расти кусточки. И вот пташки (певчие) заводят в этих кустах гнезда и поют себе на привольи, и далеко по ущельям и скалам разносятся их голоса. От среды камения – εχ τϖν πετρϖν По этому поводу я, по симфонии, приискал все места, где слово «камень». Всех мест в Псалтири 18, из них 5 – λιϑος камень: паче злата и камене честна. Венец от камене честна. Да не преткнеши о камень ногу твою. Благоволиша раби твои камение. Камень, его же небрегоша зиждущий. – Остальные 13 – скала: На камень вознесе мя. Изведе воду в камене, и проч.»

Мир человеческий – та же вселенная, и тоже держится силою тяготения. Избранная душа с глубоким чувством благожелания, с горячим стремлением к правде в жизни – тоже светило, силою коего держится, движется и обращается целый мир малых светил, ибо действие одной души на другую безгранично и бесконечно. Таким светилом был в кругу своем незабвенный Николай Иванович. Это был поистине учитель в высшем значении слова, светильник, от которого многие огни загорались ясным светом. Ученики его во множестве разошлись, им наученные и направленные, по дальнему Востоку учителями, священниками, диаконами инородческих местностей; из глубины пустынь оренбургских, иркутских, алтайских, якутских отзывались сочувственные голоса на зов его, к нему обращались за советом и одушевлением – не именитые, не знатные, не богатые, но те «малые и простые», кои работают по темным углам, проливая свет посреди мрака, холода и неведения. Не было в этих углах нужды, на которую он не отзывался бы, не было беды и горя, коему он не сострадал бы. Сущие простецы инородцы несли к нему свои бытовые нужды, – и не раз в простых нуждах, мимо коих другой прошел бы с пренебрежением, отстаивал он их и помогал им ходатайствами своими в губернии и в столице.

Другой такой ясной и чистой души не приходилось мне встречать в жизни: отрадно было смотреть в глубокие, добрые и умные глаза его, светившие в душу внутренним душевным светом, а беседа его была ни с чем несравненная, всегда с солью, всегда в простоте чуждой всякой аффектации, но исполненной поэтических образов. Когда он говорил о Священном Писании, особливо о псалмах, которые любил особенно, о богослужебных песнопениях, как оживлялось лицо его, каким свежим ключом лилась из уст его речь, исполненная глубоких философских и филологических сближений, поэтических образов, картин из природы. Когда он рассказывал, сколько было в его рассказах того тихого, доброго юмора, без которого редко обходится добрая русская душа. Несравненная простота души давала ему способность сближаться одинаково с людьми всякого общественного положения, и самым простым и бедным он был столь же легок и приятен, как начальственным и знатным. Притом никогда и ни в чем не слышалось в нем ничего похожего на какую-либо претензию: все достоинство простоты соединялось в нем со всею ее скромностью. Посреди всяческой суеты, превращающей нередко шумную городскую деловую жизнь в пустыню умственную и нравственную, как бывало отрадно отдыхать на этом базисе глубокой мысли и горячего чувства, который образовался всюду около Николая Ивановича. Мудрено ли, что действие этой души на всех знавших было неотразимо и благодетельно.

Вследствие таких свойств своей природы, Ильминский был и идеальным педагогом. Он относился недоверчиво, иногда отрицательно, к новейшим теориям, возводимым в обычный ныне всюду «курс педагогии», читаемый нередко кем попало, по кое-каким книжкам. Сам он обладал самым совершенным секретом всякой истинной педагогии – уменьем войти в душу человека, с ее миросозерцанием, привычками и наклонностями. К нему можно было применить слово апостола: всем бых вся, да всяко некая спасу. Не раз при виде его вспоминалась мне по этому поводу читанная мною прекрасная, глубокого смысла притча персидского поэта Джелалледина: «Некто, подойдя к дверям возлюбленного, стал стучаться, и голос послышался изнутри: «Кто там? – Это я,» – отозвался стучащий. – «Нет места двоим в этом доме», – отвечал голос и двери не отворились. Тогда пошел человек с желанием своим в пустыню, стал поститься и молиться в уединении, и опять стал стучаться. «Кто там?» – послышался голос. – «Ты сам,» – отвечал стучавший, и отворилась ему дверь».

Неутомимо деятельный, несравненно заботливый, он оставался таковым до последнего дня своей жизни. В последние два года, приметно ослабевая, он стал усиленно думать о кончине. В марте 1890 года он писал: «Делайте, дóндеже день есть: придет нощь, егда никтоже может делати. Эта нощь, вопреки нощи естественной, приходит яко тать, внезапно: нельзя ручаться ни за год, на за день, ни даже за минуту. Внезапная кончина N. вперила мне неожиданность конца. Теперь это острое чувство сгладилось, но все-таки близость конца несомненна, когда жизнь приближается к псаломскому термину. Тем сильнее забота сделать, что можно, пока день есть. Если смерть неизбежна, то и следует ей покориться с верою и упованием на милость Божию. Но вот что предупредительно возвещает Псалмопевец: изыдет дух его и возвратится в землю свою: в тот день погибнут все помышления его. Бренное тело не большая важность: дороги помышления, идеи, из-за которых люди бьются. В данном случае помышление как бы упрочить христианское просвещение инородцев способами испытанными, специальными, против которых, к сожалению, немало людей возражающих». Так он милосердствовал и заботился о своих любезных инородцах.

В 1891 году ему исполнилось 69 лет. В этот день, 23 апреля, он писал: «Еще год и достигну предела, назначенного пророком Давидом. Предел наименьший, но для моей немощи и это великая милость Божия, а что выдастся после, то будет труд и болезнь. Но за все да будет благодарение Господу Богу, яко не по беззакониям нашим сотворил есть нам. Сказать ли: обновится яко орля юность моя? Трудно, хотя для Господа все возможно».

Не обновилась юность его. На лето друзья Николая Ивановича, чтоб освежить его, вызвали его в Петербург и в Москву, где он провел несколько недель в тихом приюте Гефсиманского скита близ Троицкой лавры. Но затем, по возвращении в Казань, обнаружился решительный упадок сил его – и ему суждено было еще проводить со слезами в могилу двух ближайших друзей своих и сотрудников (тоже крепкую силу духовной академии), профессоров Порфирьева и Миротворцева. Он стал угасать, но не переставал думать и работать – приводить в порядок начатые дела, завещать друзьям своим сердечные свои заботы о делах и людях. Посреди тяжкой болезни (рак) Бог сохранил еще ему до последних дней и светлый ум, и ясную мысль, и спокойствие духа. И наконец, дождавшись праздника, но не дождавшись и псаломского предела, 27 декабря он тихо угас, с заветом любви ближним и друзьям своим, русским и инородцам.

Вечная ему память! Он в числе немногих мужей силы и правды, проповедников истины, о коих невольно хочется повторить вдохновенные слова апостола: «В чистоте, в разуме, в долготерпении, в благости, в любви нелицемерне, в словеси истины, в силе Божией, в оружии правды десными и шуими... яко скорбяще, присно же радующеся, яко нищи, а многи богатяще, яко ничтоже имуще, но вся содержаще».

Великая Княгиня Екатерина Михайловна

† 30 апреля 1894 года

Память Ее да будет с похвалами. Принадлежа к числу великих мира сего, живя среди роскоши и величия, Она никак не хотела быть праздною и оставила по себе память доброго намерения, чистой мысли и доброго делания.

Дочь знаменитой матери, Великой Княгини Елены Павловны, Она воспиталась с детства в ясной атмосфере возвышенных чувств и возвышенных интересов; в особливой среде, где привыкли ценить ум, чистое художество, серьезную мысль и всякую деятельность просветительную и благотворительную, – где твердо укоренилась мысль о долге, соединенном с призванием и величием власти.

Чистая и глубокая любовь ввела Ее в счастливое супружество с Герцогом Мекленбургским. В полноте семейного счастия, новый дом Свой устроила Она, следуя преданиям, унаследованным от матери, и, подобно Ей, явилась и при Ней, и особливо по кончине Ее, во главе гостеприимного дома, привлекавшего к себе из общества лучшие силы ума, образования и таланта. Привлекались они изяществом вкуса, чуткостью духовных интересов, любознательными запросами о предметах науки и блага общественного, заветными преданиями старого Михайловского Дворца – и, наконец, простотой и достоинством благосклонного обхождения со всеми, кто приближался к Великой Княгине.

Знамя достоинства, подобающего русской Великой Княгине, держала Она твердо, охраняя исконные предания Царского рода, к коему принадлежала, и той эпохи, которая воспитала Ее.

По кончине Великой Княгини Елены Павловны, к дочери перешла забота о всех благотворительных, воспитательных и образовательных учреждениях, которыми заведывала Усопшая и которые возникли по мысли Ее и под Ее покровительством. Этой заботе предалась Она всею душой, не покидая ее, можно сказать, ни днем, ни ночью. Добросовестность Великой Княгини во всем, за что Она принималась, была поистине замечательна и могла бы служить для всех примером. Она не хотела, казалось, ни на один час отдыхать, оставаться без дела, и весь день Ее наполнен был, в строгом порядке, разными занятиями: приемами, докладами, музыкой, живописью, чтением, посещением учебных заведений, больниц, приютов. К обеду всякий день приглашалось несколько лиц, уважаемых хозяйкою или известных Ей своею деятельностью в науке, в искустве, в администрации. Когда приезжал в Петербург иностранный ученый, художник, доктор, государственный человек, известный своею деятельностью, Великая Княгиня считала долгом пригласить его к Себе, расспросить его, явить ему русское и княжеское гостеприимство. Вечер Свой в семейном кругу посвящала Она беседе со старыми друзьями Михайловского Дворца, которых приглашала к Себе. От времени до времени устраивала Она у Себя концерты и праздники, которые надолго останутся в памяти общества, собиравшегося на эти вечера, отличавшиеся особенным изяществом выбора, устройства и исполнения...

Когда собирались в Петербург на съезды или конгрессы иностранные ученые и врачи, – Великая Княгиня считала Своим долгом открывать для них широко и роскошно двери Дворца Своего и оказывать им внимание, дорого всеми ценимое. Обладая значительными средствами, Она не щадила их на такое широкое гостеприимство, считая это долгом представительства, свойственного Ее званию.

На летнее время Великая Княгиня переезжала сначала на Каменный Остров, потом в Ораниенбаум, но и здесь не останавливался ежедневный ход Ее деятельности: по-прежнему продолжались и отсюда посещения классов, школьных экзаменов и больниц; а в Ораниенбауме каждое утро посещала Она приют, устроенный Ею для больных детей, которых свозили туда на лето из столичных детских больниц.

Так протекла и мирно пресеклась жизнь Ее, исполненная горячего, непрестанного желания, направленного к добру и непрестанной заботливой о добре деятельности.

Да будет Ей вечная память! Для всех нас жизнь Ее служит примером верности долгу призвания, всех учит не оставлять, ради покоя, дело, вверенное нам Провидением и служить ему всеми силами до конца жизни.

ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ В БОЗЕ ПОЧИВШЕМУ

20-го октября 1894 года

ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ АЛЕКСАНДРУ АЛЕКСАНДРОВИЧУ

ПРОЩАНИЕ МОСКВЫ С ЦАРЕМ СВОИМ 31 октября 1894 года

С сокрушенным сердцем, с тоской и рыданием ждала Москва Царя своего. И вот, наконец, взяшася врата плачевная, Он здесь, посреди нас, бездыханный, безмолвный, на том самом месте, где являлся нам венчанный и превознесенный, во всей красе Своей, и душа умилялась на Него глядя, и мы плакали от умиления радостными слезами. Ныне на том же месте плачем и рыдаем, помышляя смерть!

Страшно было вступление Его на царство. Он воссел на престол Отцов Своих, орошенный слезами, поникнув главою, посреди ужаса народного, посреди шипящей злобы и крамолы. Но тихий свет, горевший в душе Его, со смирением, с покорностью воле Промысла и долгу, рассеял скопившиеся туманы, и Он воспрянул оживить надежды народа. Когда являлся Он народу, редко слышалась речь Его, но взоры Его были красноречивее речей, ибо привлекали к себе душу народную: в них сказывалась сама тихая и глубокая и ласковая народная душа, и в голосе Его звучали сладостные и ободряющие сочувствия. Не видели Его господственного величия в делах победы и военной славы, но видели и чувствовали, как отзывается в душе Его всякое горе человеческое и всякая нужда, и как болит она и отвращается от крови, вражды, лжи и насилия. Таков, сам собою, вырос образ Его пред народом, предо всею Европой и пред целым светом, привлекая к Нему сердца и безмолвно проповедуя всюду благословение мира и правды.

Не забудет Москва лучезарный день Его Коронации, светлый, тихий, точно день Пасхальный. Тут, казалось, Он и Его Россия глядели друг другу в очи, лобзая друг друга. Благочестивый Царь, облеченный всем величием сана и священия церковного, являл Своему народу в церкви и все величие Своего царственного смирения. Не забыть той минуты, когда сиял на челе Его царский венец, и перед Ним, коленопреклоненная, принимала от Него венец Царица, – Она, обреченная Ему как залог любви, на одре смертном, умирающим братом. С того самого дня полюбил Ее народ, уверовав в святость благословенного Богом союза, и когда Они являлись народу, неразлучные вместе, в Его и в Ее взорах чуял одну и ту же ласку любящей русской души.

И вот явился гроб Его в сердце России, в Архангельском соборе, посреди гробниц, под коими почиют начальные вожди Земли Русской. Кого изо всех уподобить Ему! Всех их оплакал в свое время сиротствующий народ, оплакал и тишайшего царя Алексея... Но над кем были такие слезы! Над кем так скорбела и жалилась душа народная!

Проводила Его Москва, проводила навеки, и железный конь унес Его далеко, в новую Усыпальницу Царей Русских. Прощай, возлюбленный Царь наш! Прощай, Благочестивый, милый народу, тишайший Царь Александр Александрович!.. Господь даровал нам Твое тринадцатилетнее царствование... И Господь отъят! Буди Имя Господне благословенно отныне и до века.

Речь в заседании исторического общества

6 апреля 1895 года

Человек делает историю; но столь же верно и еще более значительно, что история образует человека. Человек может узнать и объяснить себя не иначе как всею своею историей. Дух человеческий с первой минуты бытия, неудержимо, непрерывно стремится всякую свою способность, всякую мысль, всякое ощущение выразить, воплотить в действии, – и вся эта энциклопедия событий и действий составляет жизнь человеческую. В этом смысле жизнь, составляя сцепление событий, связанных между собой логическою связью причины и действия, в то же время есть таинство души: есть события в жизни, которые роковым, таинственным образом действуют на чуткую душу, определяя стремления, волю, характер и всю судьбу человека.

Но человек есть сын земли своей, отпрыск своего народа: кость от костей, плоть от плоти своих предков, сынов того же народа, и его психическая природа есть их природа, с ее отличительными качествами и недостатками, с ее бессознательными стремлениями, ищущими сознательного исхода. У всякого народа, как и у отдельного человека, есть своя история, своя сеть событий и действий, в которых стремится воплотить себя душа народная. В исторической науке пытливый ум, критически исследуя факты, действия и характеры, желает определить точную достоверность их и уловить взаимную их связь и внутреннее значение в судьбах общественной и государственной жизни народа. С глубоким интересом, с наслаждением, с удивлением читаем мы страницы этой книги, восхищаясь остротой критического ума, искусством художника; по старинному выражению, история – учительница народов, граждан и правителей, – но кому из них пошли в прок ее уроки? Кто, закрывая книгу, овладевшую всем его вниманием, не ощущал в душе горького сознания, что пред ним открывалась старая, как мир, летопись человеческой гордости, эгоизма, жестокости и невежества, свиток, в котором написаны «жалость и рыдание и горе»?

В ином, более глубоком, смысле, история земли и народа образует человека, сына земли своей, если у него душа чуткая. Чуткая душа вносит в историю свое живое чувство, и тогда всякий факт, всякий характер в истории отвечает на то, чему душа верит, что ум в состоянии обнять, так что своя духовная жизнь становится для человека текстом, а летопись истории – комментарием к нему. В этом свете события открывают ему свое таинственное значение, и мертвая летопись оживляется поэзией духовной жизни целого народа. Иное, в чем наука, анализируя факты и свидетельства о них, видит одну легенду, сложившуюся в народном представлении, – то самое получает смысл явления, оправдавшего себя в жизни и в истории, становится истиной для духа. Чего бы ни достиг разлагающий анализ ученого историка в исследовании сказаний о Владимире, о Димитрии, о Сергии, об Александре Невском, – для чуткой души это явление, этот образ становится созвездием, проливающим на нее лучи свои, совершающим над нею свое течение в тверди небесной.

Мне представляется, что так образовалась душа почившего, незабвенного Государя, которого память собрались мы ныне чествовать в Обществе, Им основанном. Душа Его была чуткая в отзывчивости ко всему, в чем сказывалась ей природа своей земли и своего народа.

Он вырос возле старшего брата, наследника престола, можно сказать в тени Его, питая Свою душу дружбой с Ним, воспринимая от Него впечатления и вкусы Его умственного и нравственного развития. То были годы беспорядочного брожения умов в науке, в литературе и в обществе, но близ Цесаревича стояли люди, которые способны были привлечь Его внимание к явлениям русской жизни, к сокровищам духа народного и в истории народа, и в его литературе. Таковы были Ф.И. Буслаев и С.М. Соловьев. Под влиянием их образовались вкусы обоих братьев и интерес их к русской старине. В поездках Своих по России, изо дня в день одушевляемый встречавшим Его повсюду народным движением, Цесаревич успел узнать и полюбить народ Свой и проследить ход его истории на памятниках древности. Успел узнать и полюбить природу коренного русского края, столь сродную русскому духу. Душа Его росла и крепла на родной почве, в родной атмосфере, и в письмах к любимому брату Он передавал Ему Свои ощущения.

Настал 1865 год. Он принес России страшное горе – Богу угодно было отнять у России светлую ее надежду. Цесаревич Николай Александрович скончался – и оставил грядущия судьбы России в наследство возлюбленному Брату, передав Ему и все заветы юной души Своей.

Нежданное, негаданное бремя легло на душу нового Цесаревича, и Он принял его в смирении, как долг, возложенный на Него Провидением, принял и в глубине души Своей поверил Богу судьбу Свою и России. Ныне и Его, по воле Божией, оплакивая, мы видим, чувствуем, как до конца оправдалась эта вера.

С этого дня, до вступления на престол в 1881 году, Он зрел в тиши, не думая, не гадая о том страшном часе, которым ознаменовалось вступление Его на царство. Эти годы были для Него поистине годами воспитания, и оно совершалось в духе исторических заветов народа Русского и Русского государства. Еще в детстве любимым Его чтением были исторические романы Загоскина и Лажечникова, и в Нем, как во многих русских детях, это чтение возбудило первое движение любви к отечеству и национальной гордости. Интерес к этому чтению сохранил Он и в юности, и в последующие годы Своей жизни. Беседы с С.М. Соловьевым открыли Ему внутренний смысл русской истории и значение борьбы, которую вело собиравшее землю государство с противогосударственными и противоязычными силами. Ему случалось сходиться с умными русскими людьми, и Он любил слушать их речи о русской старине и суждения о делах и событиях нового времени с русской точки зрения: так росла в Нем та чуткость к русским интересам, которая в годы царствования открылась нам в силе истинной государственной мудрости. Памятники русской старины, которые Он изучал наглядно во время поездок по России, были всегда для Него предметом особливого интереса, и Он ощущал тонко ту своеобразную красоту линий и украшений, которою отличается тип нашей старинной церковной архитектуры. С тех пор требовал Он к Своему рассмотрению все проекты новых церковных сооружений, и глаз Его с удивительною верностью различал все, что в отдельных частях здания нарушало цельную его гармонию или не согласовалось с основным типом. В душе Его отражался лучшими привлекательными чертами тот образ великорусского человека, который привлекает к нему сочувствие всех успевших близко с ним ознакомиться. И в людях и в учреждениях Ему было противно все искусственное, напускное и напыщенное; но простой человек, приближаясь к Нему, чувствовал свое душевное сродство с Русским Государем.

И для отдельного человека, и для народа, и для общества – всю цену истории составляет самосознание. И отдельный человек, и народ – представляемый властью – познает себя в своей истории. Поучительна история развития этого самосознания у нас в России. Стоит сравнить в этом отношении две эпохи – начало и конец текущего столетия, время двух Александров Императоров – Александра I и Александра III. Первый Александр тоже любил Россию и народ Свой, – но Его воспитание не дало Ему возможности узнать ни историю страны Своей, ни народ Свой. Он родился в такое время, когда простой народ слыл под общим названием подлых людей, и сверху мало кто различал в нем облик достоинства; когда западная культура, перенесенная на русскую почву, выражалась лишь во внешних формах чуждого нам быта; когда на самую Церковь смотрели сверху как на учреждение необходимое для народа, но уступающее в достоинстве римскому культу просвещенного Запада. И ум, и сердце неудержимо влекли молодого Государя к возвышенной цели – править ко благу народному, водворить порядок в хаосе учреждений, искоренить злоупотребления, разрешить стеснительные узы рабства и предрассудка. Но идеал, к которому применялись Его стремления и планы, – был не в России, а вне ее. Воспитанный Лагарпом в духе отвлеченных идей философии XVIII столетия, из них почерпал Он отвлеченный идеал Свой, а русская история, русская действительность была Ему закрыта и представлялась чистым полем, на котором можно строить что угодно. Окруженный плеядой юных советников, Он заодно с ними погружался в мечтания: не зная натуры народа и его потребностей, мечтал о представительном правлении, долженствовавшем будто бы водворить разум и правду в правительстве; не зная Церкви Православной в ее народном значении, мечтал об уравнении с нею всех вероисповеданий и о безразличии церквей и вероучений; мечтал о восстановлении Польши, не зная истории, которая сказала бы Ему, что Царство Польское означает рабство и угнетение для всего Русского народа.

С того времени до вступления на престол Императора Александра III протекло слишком полстолетия. В этот период времени трудно исчислить, сколько сделано успехов, как выросло русское историческое самосознание, – и наиболее заметный рост его относится именно ко времени воспитания и первой юности Цесаревича Александра Александровича. Открыто и обнародовано множество новых памятников, осветивших историю народной жизни, явились молодые ученые с самостоятельными взглядами на учреждения и события и характеры, в литературе и в обществе проснулся живой интерес к памятникам народного творчества в песнях, в былинах, в музыке, в архитектуре.

В Москве собрался кружок культурно образованных людей, одушевленных мыслью о необходимости народного самосознания в исследовании прошедших судеб страны своей и своего народа; они явились в обществе и в литературе с протестом против ложного отношения к русской жизни и ее потребностям, против самодовольного невежества и равнодушия ко всему, что касалось до самых живых интересов России. Это были люди, искавшие в прошедшем своей родины идеала для устройства будущих судеб ее, и они первые сознательно выяснили перед всеми нераздельную связь русской народности с верой и с Православною Церковью. Независимо от крайностей учения, – слово это было необходимо ввиду надвигавшейся с Запада тучи космополитизма и либерального доктринерства: вот почему деятельность этого кружка имела важное значение в истории русского просвещения. Молодой Наследник Цесаревич, рано ознакомившийся с этим направлением чрез А.Ф. Тютчеву, не мог не сочувствовать ему чутким русским сердцем, любящим народ Свой и землю, и жаждущим правды и прямого дела для земли Своей.

Посреди таких явлений и воздействий возрастал и образовался будущий Император. И вместе с тем вырастала и укреплялась в народе вера в Него, оправдавшаяся в течение всего 13-летнего Его царствования. Для крепости правления нет ничего важнее, нет ничего дороже веры народной в своего правителя, ибо все держится на вере. Что бы ни случилось, – все знали и были уверены, на что в важных случаях государственной жизни даст Он отрицательный и на что положительной ответ из Своей русской души. Все знали, что не уступит Он русского, историей завещанного, интереса ни на польской, ни на иных окраинах инородческого элемента, что глубоко хранит Он в душе Своей одну с народом веру и любовь к Церкви Православной, понимая все ее воспитательное значение для народа, – наконец, что заодно с народом верует Он в непоколебимое значение власти Самодержавной в России и не допустит для нее, в призраке свободы, гибельного смешения языков и мнений.

Когда мы теряем ближнего, любимого человека, мы не думаем спрашивать: что он сделал, – мы только ощущаем, чем он был, – и для нас всего дороже, всего ощутительнее живой его образ, со всею окружавшею его нравственною атмосферой, все, что от него исходило к нам и держало в нас ту гармонию жизни, которую, с кончиной его, мы утратили. И кажется в эту минуту – его нет – как нам жить без него? Таким-то чувством дрогнул весь народ Русский, пораженный вестью, что отошел от нас Царь Александр III. Душа народная слилась с Его душой и, утратив Его, сама растерялась. Чувство это живо и поныне. Кто хочет уловить его, и ощутить его, и слиться с ним – пусть идет в Петропавловский собор и на эту орошенную слезами могилу – и увидит, как и ныне, и завтра наполняет его, торжественно, с утра до вечера, тихою молитвой, бесконечная толпа народная, стекающаяся к этой могиле со всех концов России.

* * *

1

Особливо в воспитании не об том лишь должна быть забота, чтобы привести детей к известному порядку, ввесть в известные границы: нужно, чтоб жизнь возрастала и развивалась, не уродуясь в железных формах, чтобы не иссушала ее непреклонная рутина – легчайший способ управления, такой удобный для безжизненных деятелей, для формалистов правления.

2

В моем сознании всего явственнее мой нравственный силуэт, точно вырезанный на черном поле. Я держусь за него со всею строгостью, и всегда успешно сама в себе его отстаивала, отстраняя от него разные облака: то розовые, то зеленые, то голубые, которыми часто старались расцветить его. И около него устроила я широкое, ровное, сухое и пустынное место со всех сторон, так что нет возможности подобраться к нему какими-нибудь скрытыми или цветистыми путями: тотчас видно на горизонте самого ничтожного неприятеля.

3

Я люблю прошедшее – чувствую, что корни его в глубине души моей, что отсюда душа моя почерпает силу для бодрости и терпения. И кажется мне, прошедшее – это единственное время бытия нашего, на котором мысль может останавливаться без смущения: его побледневшие краски, мягкие очертания, прозрачность перспективы – все это усиливает его значение. А настоящее, а будущее – на чем тут остановиться! Окружающее меня возбуждает во мне чувство отвращения, будущее ничем не вдохновляет меня – в нем не вижу ничего, что отвечало бы моим душевным стремлениям. Вот что тяготит меня, что меня встречает в среде общественной. Душа хочет бороться с этим чувством, но не в силах побороть его, и в иные минуты я уже сознаю в себе неизбежность упадка нравственного – чувствую, что он уже начался и возрастает по мере того, как усиливается привычка надевать на себя маску приличия. В свете так легко приобретается эта дикая привычка равнодушно смотреть и на горе и на соблазн, обращаться с ясною улыбкой к людям, которых презираешь, прикрывать тройной броней свое отвращение, с болью в сердце и с невозмутимым на лице спокойствием проходить через всякую грязь, – вот искушение, которому трудно противиться, но оно вносит разложение нравственное в гордую душу. У кого в душе много мягкой нежности, кому не трудно покоряться, – у тех есть еще сила умиротворяющая. У меня слишком сильно все отражается в душе, и от того мысль многомятежная, и нет равновесия... В такие минуты взор мой ищет прибежища у святилища божественной власти и открываются предо мною двери величественного здания католической церкви!

4

Я чту церковь страны своей, потому что научилась познавать ее и кротость ее помогла мне оценить всю ее силу. Ее не хотят знать, судят о ней неправо по неведению – и я с горячностью вступаюсь за нее всякий раз, когд а представляется случай показать ее в истинном виде. Может ли не быть мне отрадно – вложить каплю труда своего в дело истины, которое, проливая свет в умы, в то же время возбуждает в сердцах чувство любви братской? Не важное для меня дело – разность догматов, потому что не в этом я вижу спасение... Но все это не влечет за собой солидарности с целым вероучением церкви, безмолвного согласия с какою-либо частью, противною протестантскому учению: все, что я думаю, все, что говорю я, все, что я делаю, – отвечает ему совершенно...

5

Сердце мое находит в этом описании (семейной жизни Вине) совершенный образ того, что может осуществить протестантская церковь. Этого достигает она, – несмотря на свои заблуждения, несмотря на бездну безверия, разверстую на пути ее, несмотря на строгую сухость своего богослужения, – достигает единственно в силу своего пламенного стремления к истине, к этому имени Божию, которое всего дороже германскому духу. Установить истинную связь между тем, что делает человек, и тем, что он мыслит и чувствует, и оживлять все чувствования у источника вечной истины и вечной любви – вот идеал человеческой жизни!

6

Из Костромы. Мое пребывание здесь – хроника откровений: Я живу точно в другом мире. На каждом шагу лучше и иначе понимаю, о чем в Петербурге имела совсем ложное понятие. Когда божественное или идеальное начало является в необычных для нас формах, мы склонны не узнавать, – иногда и отрицать решительно в этих формах присутствие самого идеального начала. Но как скоро, сквозь необычную оболочку, начинаешь распознавать биение сердца, ощущать – так сказать – теплоту жизни божественной, – в душу и в разумную мысль проникает новый свет, – и хочется вскрикнуть: вижу, чувствую – и верю!

С тех пор как я дышу здесь совершенно национальною атмосферой, коей особенности, нередко трогательные, объясняются мне серьезными людьми, я испытываю странное впечатление: мне представляется, что из Петербурга мы говорим все по-французски с этим юным Зигфридом, которого зовут народом русским; а он, по-нашему необразованный, но такой добрый и такой сильный, понимает только русскую речь! Вчера я провела утро в монастыре: вы знаете, как величественно, как великолепно совершается божественная служба в этом прекрасном, художественно восстановленном соборе. После обедни был молебен в больнице и потом трапеза для бедных. Около ста увечных нищих сидело за длинными столами: им служили монахини и девочки из школы матери Марии, с таким радостным усердием, что весело было смотреть. В открытые настежь двери входили хромые, ведя за собою слепых, за крестьянками, согбенными от старости и болезни, шли старики, еще их дряхлее. И монахини и девочки встречали их ласковыми приветствиями: дух широкого братства царил в этой скромной зале, так что, казалось, тут сам Христос присутствует. Когда расставили по столам дымящиеся миски, роздали хлеб, и бедняки, после молитвы, принялись с довольным видом за кушанье, мать Мария велела девочкам петь, и запели прежде всего Боже Царя храни... Чем ближе всматриваюсь в монастырский быт в России, тем более понимаю глубокое значение монастыря для всей страны и то великое благо, которое еще ожидается от него в будущем и тем более изумляюсь равнодушию, с которым относятся к нему в Петербурге.

7

Как я наслаждаюсь своим пребыванием в Москве. Несмотря на дурную погоду, на утомительные разъезды, даже несмотря на визиты, которых терпеть не могу, все-таки я отдыхаю здесь... Я чувствую себя в натуральной атмосфере, окружена преданиями, которые из прошедшего дают настоящему особенное значение. Несмотря на умственный и нравственный упадок Москвы, здесь встречаешь людей, коим доступны отвлеченные идеи, людей увлекающихся не одним тем, что относится к своему я. А еще – чего стоит это затишье, в котором можно сосредоточиться для серьезной работы! Но я не окончила бы, если бы пришлось перечислять все, что мне нравится в Москве: дурные впечатления поглощаются добрыми, и все это укрепляет про запас мою нравственную силу.


Источник: Вечная память : [Воспоминания о почивших] / Изд. К.П. Победоносцева. – Москва : Синод. тип., 1896. - 114, [1] с.

Комментарии для сайта Cackle