Источник

I. Отпуск семинаристов на каникулы

В одном из довольно видных губернских городов, положим, хоть в Мутноводске, есть два учебных заведения, мимо которых в какое бы время ни прошли вы, всегда можете слышать один и тот же шум, за исключением лишь нескольких недель в году, когда в зданиях этих учебных заведений царствует почти мертвенная тишина, изредка нарушаемая человеческим голосом. Одно из этих учебных заведений стоит на самом видном месте города и надпись над ним гласит: «Мутноводское духовное училище»; другое же – чуть не в самом конце города, на совершенно ровном и далеко открытом месте, с надписью на доске огромными золотыми буквами: «Мутноводская духовная семинария».

В 1859 году1 одно из этих учебных заведений, именно семинария, перестраивалось. Перестройка семинарского корпуса, по-видимому, предпринята была поспешно и обнаруживала во всем особенную деятельность ее распорядителей. Еще с самого начала весны, в большом количестве и в самое непродолжительное время, на семинарский двор навезены были камень, кирпич, глина, песок и другие строительные материалы. В начале мая явились и мастера, в числе чуть не целой сотни человек, и принялись за работу. Работа началась тем, что мастера взломали парадное крыльцо и все полы в коридорах нижнего этажа и, к удивлению семинаристов, преспокойно принялись вместо новых, отесывать старые плиты и выстилать ими коридор, как будто новыми.

Само собой, понятно, что работы внутри корпуса не могли идти успешно, пока не были отпущены семинаристы. Собираясь целыми толпами на лестнице и, где только было возможно, в коридорах и близ парадного крыльца, ученики заводили с рабочими разговоры, отвлекали их от дела, иногда даже мешали им, толкая под руки: рабочие прогуливали время, подрядчик от этого терял свои выгоды и чуть не каждый день приносил жалобы начальству семинарии на то, что ученики мешают успешному ходу работ и через то вводят его в убытки. С другой стороны, и сами работы не обошлись без помехи занятиям учеников: глазея на рабочих и затевая с ними разговоры, а подчас и перебранки, ученики часто забывали свое дело и плохо отвечали наставникам в классе: рабочие же, отесывая камни, так сильно стучали своими кирками, что в классных комнатах, помещавшихся в нижнем этаже корпуса, едва можно было слышать слова наставников и ответы учеников. Выходила, таким образом, обоюдная помеха, располагавшая учеников к надежде, что их в этом году отпустят на каникулы ранее обыкновенного, т. е. ранее 15-го июля, а семинарское начальство помеха эта, заставляла ходатайствовать перед высшим начальством о преждевременном отпуске учеников на каникулы.

В ту пору много было составлено учениками предположений на счет предстоявшего им преждевременного отпуска на каникулы, а еще более было разговоров о нем. В продолжение нескольких недель и в квартирах, и в классах ученики о том лишь толковали, что их на этот раз отпустят домой ранее срока и они будут иметь возможность хорошо отдохнуть прежде, чем начнутся обычные полевые работы, в которых семинаристы всегда принимают участие, помогая своим родителям, и родственникам. В половине июня ученики узнали положительно, что с 22-го числа в семинарии начнутся экзамены, а 1-го июля их распустят. Известие об этом много доставило хлопот семинаристам и наставникам: наставники спешили кончить повторение лекций к экзамену, в класс стали ходить чуть не сейчас же после звонка, сердились, записывали неисправных учеников в журнал и грозили всем самым строгим экзаменом; ученики выбивались из сил, приготовляя к классам большие лекции и высиживая на одном месте почти все шесть учебных часов. Учение, однако, плохо шло на лад: ученики теперь больше думали об отпуске на каникулы, чем о классах и экзаменах. Все были рады этому отпуску: маленькие, т. е. ученики училища были вне себя от радости при одной мысли о скором свидании с родными, и уже заранее приготовляли свои походные сумочки, высчитывая ежедневно, сколько им осталось жить в Мутноводске не дней, а часов, минут и даже секунд. Большие, т. е. ученики семинарии, тоже радовались и спешили известить родителей и родственников об отпуске, чтобы и они разделили с ними эту радость, в виду скорого свидания: в половине июня семинаристами не одна сотня писем подана была на почту, чего прежде никогда не бывало. Старшие 2 семинарских квартир в то же самое время составляли счеты и расчеты по квартирной экономии, сводили балансы, чтобы узнать, сколько у них останется в экономии общественных денег, и строили планы на счет того, как бы им получше распорядиться этими остатками, – оставить ли их в запасе на будущую треть, или теперь же все израсходовать, улучшив содержание учеников, или раздать их самим ученикам на дорогу, или же, наконец, рассчитывали некоторые, уладить так чтобы большую часть остаточных денег употребить в свою собственную пользу. Словом, каждому в ту пору была своя работа, и каждый семинарист по-своему радовался преждевременному отпуску, и радовался недаром. И чем ближе был самый день отпуска, тем больше было радости, шуму и тревог...

Настало, наконец, 30-е июня, канун отпуска, и ученики пришли в восхищение. При мысли о свободе, после продолжительной сидячей жизни и изнурительных трудов, сердце каждого из них трепетало от радости. Радовались все без исключения и маленькие и большие, и каждый возраст по-своему. Большие выражали радость в свободе своих действий, посещении трактиров, пении всякого рода песен, весьма громком, и свободной отлучке с квартиры без всяких расписок в журнале и даже без спроса; маленькие же выражали свое удовольствие усердным, но небезопасным для них криком «роспуск»!

В этот день маленькие весьма рано поднялись со своих квартир и целыми толпами поспешно пошли в училище, весьма для них неприятное во всякое другое время. Двор училищный вскоре наполнился мальчиками, и началась ужасная суетня! Порядка ни в чем нельзя было искать: всякий делал, что хотел. Одни из мальчиков свободно бегали по двору и шумели, другие сидели где-нибудь в уголке около дров или около забора и разговаривали о том, как они теперь пойдут домой, как будут проводить вакацию; третьи стояли кружком около трех торговок, издавна сидевших на училищном дворе около ворот и поживавшихся от учеников, и вызмазживали3 у одной из них, известной под именем Яклихи, в долг пирожков, обещаясь после вакации вдвое заплатить ей за это. Немногие шли в класс. Почти всюду можно было слышать: «завтра у нас отпуск; идем домой; будем играть и веселиться»! и т. д. Но вот еще несколько минут, более взрослые ученики каждого класса, так называемые силачи, пошли со двора в свои классные комнаты и вскоре там началась обыкновенная в этом случае потеха: силачи сдвинули все парты с места, перекинули их одну через другую и приготовились кричать «роспуск»!

В 8 часов пробил звонок, и ученики начали расходиться по классам, но вовсе не так, как это обыкновенно бывает в другое время учебной трети. С первым же ударом дежурного4 в колокольчик везде поднялись шум, крик, стукотня и беготня: все стремглав бросились бежать и кричать; «роспуск»!

– Ро-с-пу-ск! – вдруг раздалось во всех классах училища и далеко разнеслось по ближайшим улицам.

Все ученики, стоя на концах парт, крестообразно перекинутых одна через другую, и качаясь на них, изо всей мочи кричали «роспуск»! Никакая сила дежурных и цензоров5 не могла бы теперь остановить этого кричания. Ученики знать ничего не хотели и не думали вовсе о том, что они могут сию же минуту попасть в большую беду. А беда была на носу у них и готова была разразиться над ними. Первыми в эту беду попали ученики первого отделения II-го класса6. «Роспуск»! крикнули они изо всей мочи, не думая о том, что в эту самую минуту в коридор перед их классом вошел инспектор, еще за два квартала до училища услышавший необыкновенный крик и поспешивший сюда затем, чтобы прекратить его. «Роспуск! роспуск», еще раз крикнули было они; но в это самое мгновение в класс ввалился инспектор, страшный толстяк раскрасневшийся и запыхавшийся, и стал посредине класса. Столь неожиданно увидев перед собой инспектора, мальчики машинально, разом все соскочили с парт, думая, что инспектор быть может, не заметил того, кто именно из них кричал. Но все было напрасно! Инспектор заранее знал, на ком сорвать зло.

– А, почтеннейшие! что вы здесь зеваете? – крикнул взбешенный инспектор. – «Роспуск» кричите? Вот я вам, любезнейшие, задам роспуск... Цензор! пять пар лоз! Есть, что ли?

– Есть, – пропищал мальчик лет двенадцати.

– Покровский, Троицкий, Иванов, Глаголев и Щеглов! любезнейшие, сюда! – крикнул инспектор, указывая на пол у двери, где обыкновенно всегда производилась его расправа с учениками.

– Иван Иваныч! – заговорили ученики, отирая слезы, – помилуйте... мы ничего... мы не кричали... помилуйте... ей Богу, не кричали..,

Дневальный,7 сюда их! – грозно крикнул инспектор, топнув ногой.

Из-за угла от двери тотчас же вышли два ученика с розгами в руках и приготовились сечь своих товарищей, в то же время дрожа и за самих себя.

Троицкий с товарищами еще раз осмелился сказать инспектору: «помилуйте, Иван Иваныч! мы не кричали». Но инспектор был неумолим и зверски жесток: Троицкому за свою смелость пришлось еще более поплатиться...

– Дневальный! возьми их, любезнейший, и катай! – крикнул снова инспектор еще грознее прежнего и так сильно ударил Троицкого по щеке, что тот, как сноп; повалился на пол, а пять пальцев бесчеловечного инспектора так и отпечатались на щеке Троицкого.

Расправа тотчас же началась обычным порядком: мальчиков одного за другим клали на пол и секли в две лозы. Напрасно при этом кричали наказываемые; напрасно дневальные каждую минуту ожидали, не скажет ли им инспектор: «довольно». Инспектор хорошо знал свое дело немилосердного палача: ему не привыкать было безжалостно наказывать учеников. Слышать их крик и видеть их кровь для него не было новостью и диковинкой: это было его пищей и наслаждением. Но на этот раз он как будто даже хотел непременно упиться кровью и слезами учеников, вероятно из сожаления о том, что ему теперь уже долго, целых два месяца, не придется чинить над ними своего суда и расправы, доставлявших ему большое удовольствие. Ученики обливались кровью, а их все-таки секли и секли.

– Дневальный! катай их, любезнейший! катай лучше... – постоянно кричал инспектор. – Перепускаешь лозу, почтеннейший! Вот я вас, любезные, самих велю за это разложить да хорошенько взбутетенить, – добавлял он при каждом неудачном взмахе дневальных, хотевших немного пощадить товарищей.

Ужас, наконец, обнял весь класс, когда один из наказанных, именно Щеглов, не мог даже подняться с полу и был прямо отнесен сторожами в бывшую при училище больницу; мальчики прятались друг за друга и под парты, тряслись как осиновые листья; некоторые из них даже выскочили на улицу в окно со второго этажа и спрятались в общественном саду за кустами. А инспектор все стоял на одном месте в классе: засечение Щеглова не умилило его. Из II класса он пошел в следующие классы, чтобы и там учинить свой суд без всякого разбора правых и виноватых.

Впрочем, еще во втором классе для всякого ясно было, что из множества учеников он выбирает и посылает к двери именно тех, которые не являлись ему8 в начале трети; то же самое было бы, конечно, и во втором отделении III класса, куда он направился по порядку классов.

В коридоре, перед вторым отделением III класса, инспектор встретился с одним из учителей этого класса, прозванным от учеников прасолом Якуцою за то, что он чуть не каждый воскресный день шлялся по торговой площади, скупал там всякую дрянь и потом продавал опять, получая за нее копейку или две прибыли; при этом барышничестве он не гнушался даже такими безделками, как сломанная прялка, донце с гребнем, или старая кочерга, – и их он покупал и продавал.

Жалованье в ту пору учители училища получали очень ничтожное: от 85 р. 80 к. до 171 р. 60 к. в год. Неудивительно поэтому нисколько, если они поставлены были в печальную необходимость брать с учеников гривенники и приносы ведь иначе им пришлось бы сидеть без хлеба и жить в какой-нибудь конуре, при таком ничтожном жалованье. Но Якуца уж слишком любил, чтобы ученики являлись ему раза по два или по три в треть: он не пренебрегал даже фунтом кателок, и все меры в классе употреблял к тому, чтобы сынки богатеньких отцов почаще являлись к нему, да и бедные не приходили без явки. И беда была тому, кто совсем ему не являлся? Такого ученика он каждый класс заставлял отвечать урок, и как бы хорошо ни ответил он, все одна была ему честь: все плохо да плохо, все под лозу да на колено посылал его Якуца, дотоле, пока тот, наконец, добывал гривенник и являлся ему. «А, твинья, твинья!.. 9 плохо... плоблать его... плоблать», твердил Якуца всякий раз, слушая ответ такого ученика, подзывал его к себе, схватывал за косички и тянул вверх, приговоривая: «учись, твинья, учись»! и поднимая его все выше и выше, пока, наконец, ученик не взвизгивал, изо всей моча, крича: «ай!., ай!.. буду учиться!..». После этого обыкновенно следовал приговор Якуцы: «плоблать его!.. десяточик ему горячих», а этот десяточек значит сотню розог, а иногда и больше. Но лишь только ученик где-нибудь добывал среди трети гривенник и относил его Якуце, начинал блаженствовать. «А, да ты твинья стал исплавляться... холосо... холосо... учись... я тебя высоко запису», обыкновенно говорил Якуца такому ученику, который положительно дурно отвечал ему на другой день после явки с гривенником. Были, однако же, у него и такие ученики, которых он никак не мог заставить явиться и которым поэтому ему ужасно хотелось давать свои десяточки каждый Божий день ни за что, ни про что. Даже и теперь, по окончании всех экзаменов, накануне роспуска, ему страшно хотелось хоть как-нибудь придраться к таким твиньям и дать им по десяточку, он, кажется, с этой именно целью и в училище пришел в этот день, потому что в класс ему незачем было идти, да и ученики были собраны в училище только лишь для одной формы, чтобы они сидели в классе одни, без учителей и без дела. Неудивительно поэтому, если Якуца, узнав, с какой целью инспектор хотел идти во второе отделение III класса, тотчас же предложил ему свои услуги «плоблать» не явившихся ему.

Ус позвольте мне за вас пойти к этим твиням, сказал он инспектору.

– Пожалуй, пойдите, – сказал ему инспектор, – да получше их, почтеннейших... задайте им сотни по две горячих, чтобы другим не было завидно...

– Ус я им задам!.. будьте покойны... твиньи они этакие!.. никогда не посидят тихо... Я их плосколю... всем им дам по десяточку...

После этого Якуца пошел в свой класс и стал там мучить учеников своими истязаниями, а инспектор пошел в 1-е отделение IV класса. Между тем, как Якуца производил свой суд, инспектор успел уже справиться с учениками первого отделения IV класса: наказав там человек двадцать, он вышел из этого класса, и ученики немного вздохнули свободнее. Зато, в ту же самую пору, встрепенулись ученики первого отделения III класса. Инспектор и там стал чинить свою расправу над учениками без всякого разбора правых и виноватых: прав ли, виноват ли, лишь бы он был сын родителей, бедных, не миновать попасть ему под лозу.

Случилось, что в эту самую пору, как инспектор входил в первое отделение III класса, мимо училища проходил один из лучших семинарских старшин, ученик богословия10 Владиславлев, добрейшая душа и любимец не только учеников семинарии, но и учеников училища. Увидев спускавшихся со второго этажа в окно11 учеников первого отделения III класса и несколько учеников других классов, спрятавшихся в саду за кустами. Владиславлев невольно обратил на это внимание и вздумал узнать, почему ученики прячутся в городском общественном саду.

– Почему это вы прыгаете из окон, как козы, и прячетесь в кустах, как зайцы? – спросил он, у одного из учеников. – Или вы напроказничали в классе, да боитесь расправы инспектора?..

– Ах, Василий Петрович!.. беда, да еще какая беда постигла нас! – сказал в ответ один из учеников, от страха бледный как полотно и трясшийся всеми членами.

– Да что такое у вас случилось? скажите...

– Бурлак12 ходит по классам и без милосердия всех порет в две лозы, особенно тех, которые не явились ему.

– За что же?

– Мы после звонка кричали «роспуск», а он и налетел на этот крик прямо во второй класс, да и давай всех пороть... он уже человек, пятьдесят перепорол в две лозы... Ваших Иванова и Глаголева выпорол, а Щеглова почти до смерти запорол ... и с пола не мог подняться: сторожа подняли его и снесли прямо в больницу...

– Щеглова запорол?.. Да правда ли это?

– Правда... Он теперь лежит в больнице... Подите, посмотрите его...

– Хорошо; пойду посмотрю и, если вы правду сказали, я посчитаюсь с вашим инспектором...

Владиславлев поспешно пошел в училищную больницу, а ученики стали подсаживать друг друга в окно первого отделения II класса, потому что боялись идти в класс через училищные ворота...

– Здесь ли Щеглов? – спросил Владиславлев у фельдшера, входя в больницу.

– Какой Щеглов? – спросил фельдшер.

– Тот, которого сторожа принесли сюда сегодня еле живым...

– Здесь... Вот он в той комнате... Подите, посмотрите... – Владиславлев поспешно подошел к Щеглову, лежавшему на койке у окна.

– Вася!.. Вася?.. – окликал он Щеглова.

Щеглов лежал без памяти, стонал и не открывал глаз.

– Он без памяти, сказал – фельдшер.

– А принимали ли вы какие-нибудь меры, чтобы привести его в чувство?

– Принимал, но ничего не мог сделать... нужно подождать доктора...

– А скоро он придет?

– Часа через три, сказал фельдшерский помощник,

– Это долго… Нечего и ждать его... Потрудитесь сейчас же кого-нибудь послать за ним от моего имени... Он, наверное, придет сюда, потому что меня хорошо знает... А я пойду пока к вашему инспектору, и, видит Бог, разочтусь с ним на славу за такую жестокость.

Владиславлев вышел из больницы и пошел в училище, а фельдшерский помощник вслед за ним пошел к доктору.

– Где ваш инспектор? – спросил Владиславлев у дежурного на коридоре.

– В первом отделении третьего класса...

Владиславлев сильно постучал в дверь, но ответа из класса не было: на стук в дверь никто не вышел. Владиславлев постучал в другой раз и в третий, и опять никто из класса не вышел. Тогда Владиславлев без церемоний застучал в дверную скобку ключом так сильно, что не услышать этого стука было невозможно.

– Что это еще? Кто стучит? – неистово крикнул инспектор. – Марков! посмотри, кто там стучит, да тащи его, любезнейший, сюда...

Марков отворил дверь и спросил у Владиславлева, кого ему нужно.

– Инспектора вашего, – с досадой ответил Владиславлев.

– Иван Иванович! вас спрашивают, – сказал Марков инспектору.

– Кто там спрашивает меня?

– Квартирный старший Щеглова.

– Что ему нужно? Спроси у него любезнейший!

Марков снова выглянул за дверь и спросил Владиславлева, на что ему нужен инспектор, Владиславлев сказал, что ему лично нужно сейчас же объясниться с инспектором. Марков передал это инспектору, который скоро двинулся к двери, приговаривая: «получше его, получше».

– Что тебе нужно, почтеннейший? – крикнул инспектор на Владиславлева.

– Вы так немилосердно высекли Щеглова. Позвольте узнать, за что?..

– Это, любезнейший, не твое дело... про то я знаю...

– Нет, и мне это необходимо знать.

– А ты что за птица?.. Какое ты имеешь право требовать от меня отчета в моих действиях?.. Я здесь инспектор... ты знаешь это?..

– Знаю, и потому-то именно обращаюсь к вам с вопросом... Что же касается до меня, то, я, как старший Щеглова, имею право требовать от вас ответа на мой вопрос...

– А кто тебе дал это право?

– Тот, кто облек меня должностью квартирного старшего и правом защищать мальчиков, вверенных моему надзору и руководству... Я сейчас же обращусь с жалобою к вашему начальству.

Инспектор позвал сторожей и приказал им вытолкать Владиславлева в шею за его дерзость. Но Владиславлев остановил их и пошел к ректору.

Ректор училища жил в самом корпусе училища, но он не видел ничего, что творилось в училище. Да и хорошо было, что он доселе ничего не знал: ученикам не легче было бы, если бы он узнал о кричании «роспуск» и прыганье их в окно. В ту пору, как ученики кричали «роспуск», его не было в училище: по обязанностям службы вне училища, он был в отлучке; но в ту пору как к нему вошел Владиславлев, он был дома.

– Кто там пришел? Говори скорее! – крикнул ректор из своего кабинета, когда Владиславлев вошел в переднюю.

– Это я, отец ректор, – сказал Владиславлев, не называя себя по имени и фамилии в предположении, что ректор по голосу узнает его, как бывшего недавно его ученика в философском классе.

– Кто ты? говори скорее.

– Старший Владиславлев.

– А! Владиславлев? говори! что пришел? небось кто-нибудь здесь напроказничал, а ты явился за него адвокатом?

– Да, вы не ошиблись: я явился ходатаем за учеников...

– Ну, что еще? Говори живее...

– Позвольте обратить ваше внимание на бесчеловечную жестокость Ивана Иваныча: он сегодня немилосердно сечет учеников в две лозы...

– А тебе жаль их стало? Сам-то ушел отсюда несечёным, да и чуфаришься теперь... Не даром я до тебя добирался: я знал, что ты будешь этим величаться.

– Да, я очень хорошо помню, что вы чуть не клятву дали себе высечь меня на последнем экзамене в две лозы, если до того времени ни одному из учителей не придется высечь меня, и один из учеников многих курсов, даже, можно сказать, первый, вздумал выскочить отсюда, не отведавши вашей «березовой каши», которою испокон века всех здесь угощают...

– Да. И я это непременно исполнил бы.

– Уверен в этом. Но, верно на мое счастье, не вы производили у нас последний экзамен, а ревизор... Вам, однако, было досадно, что я ускользнул из ваших рук несечёным. Раздавая нам билеты и объявляя переводные списки, вы говорили мне: «а, ты ушел-таки отсюда несечёным... Ну, счастье же твое, что не я у вас производил последний экзамен, а ревизор!»

– Ведь ты не понимаешь того, что не сечь ребятишек нельзя... они шалят... Понимаешь ли ты это? И нужно их за то сечь.

– Но можно за шалости наказывать благоразумно...

– Нужно их не наказывать, а драть в две лозы... Нечего об этом толковать: прежде тебя об этом толковали... Иди-ка домой...

– Как же идти домой? Позвольте мне высказать вам все...

– Ну, что там еще? Знаю я тебя... Иди домой... Иди...

– Ведь, я не уйду так... Ведь вы, вероятно, не знаете еще того, что инспектор ваш одного ученика, живущего со мною, засек до полусмерти: сторожа на руках снесли его прямо в больницу...

– Ничего! Не издохнет... Лучше все будут помнить, как ихнего брата секут... Нечего об этом толковать еще.. Пошел вон!

– Как же ничего? Мальчик еле жив...

– Не издохнет, говорю тебе.

– Но разве можно так бесчеловечно наказывать детей?

– Можно... Пошел домой... Не мешай мне... ты избалуешь у меня всех мальчишек своим заступничеством за них... Филантроп! Самого бы тебя заставить здесь ладить с ними без лоз... Тогда бы ты понял, на что нужны лозы...

– Со мною живет двадцать учеников... Я лажу с ними и без лоз...

– Ишь, что сказал! У тебя двадцать человек, а здесь их семьсот... Пойми-ка ты это... семьсот... сладь с ними без лоз...

– Отчего же не сладить? Нужно только побольше иметь любви к детям, усердия к делу и внимательности, да заслужить любовь учеников к себе.

– Пошел вон отсюда! Ты еще молоденек, чтобы учить нас...

– Я не учу вас... Я лишь хочу обратить ваше внимание на бесчеловечие инспектора...

– Пошел... Я сам сейчас пойду... еще перепорю человек двадцать, чтобы лучше боялись все... Филантропия твоя тут никуда не годится... тут нужны не рассуждения и жалость, а лозы и лозы...

– С вами верно нечего и говорить больше... Пойду еще где-нибудь поищу защиты бедным ученикам... Нельзя же этого оставить так.

– Поди, ищи!.. Пошел вон!..

Владиславлев вышел, а ректор и не двинулся с места, чтобы узнать, что такое в самом деле творится у него под носом в училище, и за что производится расправа инспектора с учениками.

– Ну! – сказал Владиславлев, выходя от ректора. – Одно только дает тебе право на уважение к тебе детей: это именно то, что ты улучшил содержание бедных казеннокоштных учеников... ты не кормишь их хлебом, испеченным из муки, сгнившей и превратившейся в червей, как это было здесь до тебя... А то тебе грош бы цена...

Говоря это, герой наш был прав. Как профессор семинарии, отец Дмитриев был большой знаток своего дела, как начальник училища он и гроша медного не стоил в ту пору, про которую идет здесь речь: как ректор училища, он был бичом учеников и пугалом, от которого ученики без оглядки бежали в класс даже до звонка, если он выходил на галерею, чтобы оттуда крикнуть своему кучеру: «ей, Васька!.. запрягай скорее и подавай лошадь». Ученики не любили его, но страшились как пугала. Впрочем, нужно сказать правду: этот страх далеко еще не мог сравниться с тем, какой внушал собою ученикам предместник отца Дмитриева, Страхов. Последнего дети боялись более самого сатаны, которого они в ту пору, по своему маломыслию, представляли именно таким страшилищем, как он доселе изображается суздальцами на лубочных картинках, с рогами и огромными лапами. Не только ученикам, в свое время, снился во сне Страхов, но даже и отцам их. Мало того, он даже доселе снится многим, теперь уже покрытым сединами старцам, когда-то учившимся в мутноводском училище; и они, видя его во сне, вздрагивают и кричат, как малютки. Верно хорош деспот был этот Страхов! При нем учеников и кормили, не однажды, а целые сотни раз, хлебом из муки, превратившейся в плесень с червями. Владиславлев сам раз был свидетелем того, как даже после смерти Страхова, в междуректорство кормили учеников таким хлебом. Муку в амбарах рубили топорами или, железными ломами и разбивали болтами: она вся состояла из плесени и червей, и из нее-то, даже не просеявши ее, пекли хлеб, в котором черви торчали точно колья, и такой-то хлеб целый месяц давали казеннокоштным ученикам... Бедные казенные ученики, наголодались они в это время!.. Они целый месяц и в рот не брали выдаваемого им хлеба, когда узнали от своих товарищей, видевших как муку рубили топорами, что мука вся состоит из плесени и червей, и потом действительно отыскали их в хлебе: они ломали его на кусочки, прятали в карманы, а потом, по выходе из столовой, кормили им голубей, тысячами всегда водившихся около училищных кухонь и столовых под галереею; сами же они в это время пробивались около квартирных учеников. Как только бывало квартирные ученики придут в класс, казеннокоштные бегут к ним с мольбою: «дайте, братцы, кусочек хлебца13, хоть душу отвести: сегодня у нас опять хлеб с червями». И вот товарищество и братская любовь сейчас же являлись на помощь этим несчастным! Тека14 каждого квартирного ученика тотчас же раскрывалась и бедняжка-мальчик, оставаясь сам до обеда голодным, отдавал своим товарищам принесенный им для собственного завтрака ломтик хлебца, лишь бы они не оставались целый день голодными, благодаря скаредности своих начальников, клавших себе в карман казенные денежки и откармливавших при училище целые десятки таких жирных свиней, который едва могли подниматься на ноги и продавались прямо на мыльный завод. А казеннокоштные ученики, бедняжки, в драку делили между собою каждый поданный им ломоть квартирного хлеба, испеченного из муки, привезенной из домов родителями учеников. Это была милостыня, которую одни подавали с братскою любовью, а другие принимали с большею благодарностью!.. Владиславлев никогда не мог забыть этого хлеба с червями и благодарил Бога за то, что ему не пришлось жить «на казне» и питаться таким хлебом... При ректоре Дмитриеве однако же никогда не бывало таких явлений, как хлеб с червями или квас со сгнившими в кадках мышами и крысами. Дмитриев не запасался мукою, лежавшею несколько лет в амбарах и поставляемою в училище за полцены, не полагался на совесть поставщиков ее и взяток с них не брал; но всегда сам брал муку свежую и самую лучшую, и притом в таком именно количестве, какое необходимо было для годовой пропорции, отчего мука у него никогда не залеживалась. Хлеб при нем стали печь великолепный и выдавали ученикам для завтрака не «по малюсенькому ломтику», как бывало прежде, а по два и даже по три ломтика. Вообще при нем казеннокоштные ученики не голодали. Мало того, даже и квартирные иногда по утрам пользовались казенным хлебом, который казеннокоштные ученики нарочно для них приносили в класс. Это была услуга за услугу. И сам Владиславлев не раз с удовольствием ел этот прекрасный хлеб, когда бывал коридорным дежурным, учась в четвертом классе, и заходил зимою в кухню или столовую15… В отношении содержания учеников пищею, ректору Дмитриеву принадлежала честь улучшения стола, и ученики за это были ему очень благодарны. В других же отношениях, как-то в отношении надзора за преподаванием в училище, обращения с учениками, заботливости об их нравственном и умственном развитии и проч., он не уходил далее своих предшественников. Есть ли в училище ректор или нет, ученики и не знали бы о том, если бы он не являлся их грозою на экзамене, а иногда и в классе, в случае каких-нибудь особенных проступков учеников, как например игра в карты, курение табаку и вино питие, за что ректор без милосердия сек казеннокоштных учеников в две лозы, – да если бы еще при своем появлении на галерее он не кричал на них, не топал ногами и не стучал палкою. Обыкновенно он ни до чего не доходил, если случайно не наталкивался носом на что-нибудь, выходящее из ряда обыкновенного: не преподавая в училище ни одного предмета, он и при уроках в классах никогда не бывал ни у одного наставника... Но оставим его и последуем за Владиславлевым, решившимся обратиться с жалобою к ректору семинарии, от которого в ту пору начальство училищное было в зависимости.

Вышедши от о. Дмитриева, Владиславлев взял извозчика и покатил в семинарию. Через несколько минут он был уже у ворот семинарии. Приказав извозчику подождать его, он сейчас же отправился в семинарскую церковь, в которой, вместо зала, в ту пору ректор производил экзамен в философском классе по св. писанию.

– Доложите, пожалуйста, отцу ректору, что мне нужно сказать ему нисколько слов по одному очень важному делу, – сказал он стоявшему близ двери философу16 Пашкову.

Пашков сейчас же подошел к ректору семинарии и доложил ему о желании Владиславлева говорить с ним.

– Попросите его сюда ко мне, если у него нет какого-нибудь секретного сообщения, сказал ректор.

Владиславлев подошел к ректору и поклонился.

– Что вы желаете мне сообщить? – отнесся к нему ректор.

– Ваше высокопреподобие! – сказал Владиславлев: я хочу обратить ваше отеческое внимание на бесчеловечную жестокость инспектора училища.

– Говорите, что такое он сделал?

– Проходя недавно мимо училища, я увидел, что из некоторых классов ученики прыгают со второго этажа в окна и прячутся в городском саду за кустами. Я невольно обратил на это внимание и полюбопытствовал узнать, что это значит. Оказалось, что ученики, по существующему в училище обычаю, после звонка кричали в классе «роспуск». Иван Иванович застал в училище этот крик и начал за него сечь учеников без всякого милосердия, в две лозы, давая каждому не менее сотни ударов... Начал он свое сечение с восьми часов и доселе еще не кончил его; высек более пятидесяти учеников: но что всего возмутительнее, одного из учеников, живущих под моим надзором, именно ученика низшего отделения Василия Щеглова засек до полусмерти, так что он не мог подняться с полу, был поднят сторожами и на руках отнесен прямо в больницу, – и это нисколько не тронуло его... Щеглов теперь еще лежит без чувств и едва ли не умрет скоро...

– Что там такое делается!.. Что за безумное наказание!.. За чем же там ректор-то смотрит?.. Он знает о таком бесчеловечии, или нет!..

– Да. Я обращался к нему с жалобою на такое бесчеловечие инспектора, но лишь понапрасну убил время на разговор с ним об этом: на мое ходатайство за учеников он не обратил ни малейшего внимания, даже хотел еще сам идти сечь учеников... Он говорит, что их следует непременно сечь в две лозы, а иначе с ними не справишься... Инспектор же, к которому я прежде всего обратился с вопросом о причине бесчеловечного наказания им Щеглова и с просьбою принять меры к скорейшему выздоровлению его, позвал сторожей училищных и приказал им вытолкать меня в шею из училища... Но нужно еще обратить ваше внимание на то, что Иван Иваныч из множества учеников выбирает в каждом класс не тех, которые действительно шумят, а не являющихся к нему: ученики все так именно и говорят об этом, и это подтверждается примером Щеглова...

– Что за пошлость такая!.. Подите скорее в училище, скажите инспектору, чтобы он сейчас же явился ко мне в квартиру... Я скоро кончу здесь экзамен.

– Он, – заметили философы вполголоса, – всегда жестоко обращается с учениками, издавна больнее его никто не сечет учеников, в особенности же не являющихся ему... Притом он всегда крайне невежливо обращается с учениками семинарии, если они за чем-нибудь приходят в училище, и ругается всячески при мальчиках...

– Хорошо. Я и это приму к сведению, – сказал ректор и начал продолжать экзамен, а Владиславлев обратно поехал в училище.

Когда Владиславлев приехал туда, Бурлак еще продолжал расправу с учениками III класса и за дверью по-прежнему слышалось: «О-хо-хо... охо-хо, любезнейший... вот так банька... Получше его...». На этот раз не церемонясь много, Владиславлев сам отворил дверь и вошел в класс.

– Иван Иваныч! пожалуйте сейчас же к отцу ректору семинарии, сказал он Бурлаку.

– А, почтеннейший!.. Ты еще с ябедами на меня явился!.. Вот будешь ты сегодня же сидеть в карцере за эти ябеды, любезнейший... А вам любезнейшие я покажу, что я здесь значу...

Инспектор вышел из училища на парадное крыльцо, где Владиславлев уже ожидал его.

– Не угодно ли, я вас довезу до семинарии, – сказал Владиславлев.

– Ступай, любезнейший, один, я и пешком дойду...

– В таком случае позвольте вам пожелать счастливого пути, а я еще раз забегу в больницу и навещу Щеглова...

– Ступай, любезнейший, хоть в омут.

Инспектор поплелся в семинарию, пыхтя и едва переваливаясь с ноги на ногу при своей чрезмерной толщине, а Владиславлев пошел в больницу. Доктор в эту пору был в больнице и стоял подле Щеглова в раздумье...

– Здравствуйте, Иван Андреич! – сказал Владиславлев. Скажите пожалуйста, каково положение этого мальчика?.. Как вы его находите?..

– Плохо... Он близок к белой горячке и едва ли будет жив...

– Ужасно!.. Вот до чего доводит бесчеловечность инспектора... Какой удар вдруг получат родители этого несчастного!.. Дети всех других родителей через день или два придут домой, а они напрасно будут ожидать своего сына, быть может, и совсем не дождутся... Недаром все проклинают этого инспектора...

– Я удивляюсь вам, господа старшие отчего вы не подадите от себя жалобу ректору семинарии на этого зверя... Ведь это уже не первый случай его жестокости... Я здесь три года служу при больнице, и пятого ученика вижу такого...

– Ну, теперь этому будет положен конец... инспектора потребовал к себе отец ректор семинарии... Я на него жаловался ...

– И прекрасно сделали!.. Люблю за храбрость... Со своей стороны, и я вам помогу в этом деле: я сегодня буду у ректора и нарочно заговорю с ним о Щеглове, как будто от вас не слышал ничего о жалобе на этого зверя... А еще бы лучше было как-нибудь довести это до сведения преосвященного: он любит детей, и славную гонку задал бы инспектору... Вот у нас скоро будет речь об уничтожении больницы при училище и лечении заболевающих учеников училища в семинарской больнице: как-нибудь в разговоре с преосвященным по этому предмету я постараюсь сказать несколько слов о жестокости инспектора...

– Сделайте милость... вы истинное благо принесете детям, обратив внимание преосвященного на бесчеловечность здешнего инспектора… А теперь пока до свидания!..

Между тем, как Владиславлев был в больнице, в училище уже произошла перемена. Мальчики ожили. Горе их сменилось радостью. Высмотрев как инспектор ушел из училища, некоторые из учеников первого отделения III класса побежали избавлять от беды своих товарищей, с которыми справлялся Якуца, ничего не знавший о сцене Владиславлева с инспектором. Подбежав к двери второго отделения III класса, они сильно постучали в нее.

– Какая там свинья стучится? – сказал Якуца, – в эту пору щипавший одного из учеников то за волосы, то за уши, с обычными причитаньями. – Дневной! кто там?

Дневальный отворил дверь.

– Скорее... бросайте сечь учеников, – сказали мальчики из-за двери, обращая свою речь прямо к Якуце.

– Что там такое? – вдруг встрепенулся Якуца. – Подите сюда, свиньи!.. Ну, что там, а?.. что случилось?..

– Перестаньте скорее сечь учеников, а то и вас потребуют к отцу ректору семинарии... Ивана Иваныча уже потребовали...

– Что такое?.. за что потребовали?..

– За то, что больно сечет всех, а Щеглова засек до полусмерти...

– Почему же это отец ректор узнал?.. Говорите, свиньи, скорее.

– На него жаловался старший Владиславлев... Смотрите, он и на вас пожалуется, как узнает, что и вы здесь сечете учеников сегодня... Он еще здесь...

– Владиславлев на него жаловался?!... Экая свинья... он везде не в свое дело суется... – начал твердить Якуца, а сам скорее за шапку да марш из класса, потому что был труслив, как заяц...

Едва только он вышел из класса, приговаривая: «экая свинья», как на галерее столкнулся с Владиславлевым, шедшим в IV класс, чтобы приказать одному из своих квартирантов по окончании классов навестить Щеглова.

– А, Владиславлев! Что такое вы здесь наделали? – сказал Якуца.

– Я не знаю, что вы здесь делаете с инспектором; а я, кроме добра, ничего не делал. Я защищаю бедных мальчиков, которых вы до полусмерти засекаете, да подвергаете разным истязаниям, вроде вытягивания их за косички...

– Это вы про мою душу проходитесь!.. Смотрите, на меня не пожалуйтесь отцу ректору... Я ведь не больно секу, я всего только по одному десяточку даю им...

– Да, по десяточку; но десяточек этот у вас всегда равняется целой сотне… А не лучше ли было бы вместо таких десяточков употреблять отеческие меры кротости и любви, чтобы вразумить их и заставить всегда быть исправными и аккуратными?

– Нет! Ведь не сечь их, нельзя: никуда они не будут годны тогда. Вы еще не знаете их... видь они чистые твиньи...

– Как мне не знать учеников училища и того, как лучше можно обходиться с ними, не потворствуя их слабостям и не истязуя их за пустяки? Я сам недавно вышел из того же самого училища и теперь имею у себя под надзором и руководством двадцать мальчиков... Ведь вышел же я в люди и без ваших десяточков и истязаний... ведь сумел же я в полтора года исправить своих мальчиков так, что те из них, которые прежде сидели в третьем разряде, теперь хорошо учатся и сидят в первом разряде; а я их ни разу не сек... Стало быть, можно и без лоз обходиться с учениками... Нужно только для этого иметь побольше терпенья, уменья и охоты взяться за дело...

– Ну, я не знаю, как это вам удалось сделать...

– Попробуйте сами поступать по-моему, и вам это удастся... Однако, до свидания! Мне еще нужно явиться к ректору вместе с Иваном Иванычем.

– До свидания! – сказал Якуца каким-то особенно ласковым и вкрадчивым тоном, подавая Владиславлеву руку. – Только вы про меня-то пожалуйста ничего не говорите ректору... Мне ведь Иван Иваныч приказал посечь этих твиней... И я, только их жалея, пошел к ним: ведь им больше бы досталось... Я сейчас же уйду отсюда... Пусть их кричат без Ивана Иваныча… как хотят... Я уйду...

– Это будет лучше, – сказал Владиславлев, и сев снова на извозчика, поехал в семинарию.

Прошло после того несколько минут, и на галерею вышел сам ректор училища в одном подряснике, следовательно, вовсе не затем, чтобы идти куда либо в класс; но дежурный дал уже знать ученикам минами, что он вышел на галерею. И ученики на цыпочках дошли до класса, и в училище вдруг сделалось так тихо, как нельзя более.

– А?.. Что там такое?.. Дежурный! говори, скорее!... А?.. Что такое?.. – крикнул отец Дмитриев.

Дежурный подошел к нему с поклоном и доложил о том, как инспектор внезапно был потребован к ректору семинарии для объяснений.

– А!.. это все там Владиславлев хитрит… все он, филантроп, печалуется обо всех... Я сам сейчас еду в семинарию, – крикнул ректор. – Эй, Васька?.. лошадь мне... живо?.. сию секунду! – крикнул ректор кучеру и побежал одеваться, а минуты через три уже катил в семинарию, в досаде на Владиславлева.

Мальчикам это и нужно было. Высмотрев, как ректор уехал, они снова стали на парты и еще однажды, но несравненно громче прежнего крикнули: «роспуск»!.. роспуск!..» и затем, поставив все парты на места, уселись так чинно, как будто у них ничего и не было в училище такого, за что их могли бы снова немилосердно наказывать... Бедняжки! В этот злосчастный день расправы инспектора им и погулять не пришлось во время смен; мало того, даже и звонка в этот день, по приказанию инспектора, не били для смены ни в 10, ни в 12 часов. Сила солому ломит!.. И мальчики целых пять часов просидели на одном месте со страхом и трепетом. Вот было времечко! И вспомнить о нем, сердце надрывается. Чего не терпели бедные мальчики училища во времена господства в нем Страховых, Дмитриевых, Бурлаков, Якуц и прочей, подобной им, братии!

Но все это было ни по чем: ко всему мальчики скоро присматривались и привыкали: все переносили терпеливо и безропотно; час горя и одна за ним минута радости, и все забывалось, горя как будто не бывало!.. Юность в этом отношении счастливейший возраст человеческой жизни в сравнении с последующими возрастами. И мужество, и старость могут в этом позавидовать ему...

– Как это вы там целый день сегодня сечете мальчиков в две лозы без всякого милосердия, так что одного из них прямо отнесли в больницу? – сказал ректор инспектору, когда этот вошел к нему.

– Он притворился...

– Как притворился?.. Он лежит без памяти и чуть жив... За что вы его так безумно секли?.. Скажите, в чем его вина?..,

– Вам верно этот любезнейший... этот мальчишка Владиславлев наговорил на меня, и вы верите всякому мальчишке...

– Владиславлев по-вашему мальчишка!.. Как вы смеете его так называть?.. Вы знаете, кто Владиславлев?.. Это такой у нас ученик, такой добросовестный труженик, к которому и я всегда отношусь с уважением... Но к чему эти увертки? Отвечайте мне: за что вы высекли Щеглова?..

– Он кричал «роспуск»…

– А других за что секли?

– И они тоже кричали....

– А кто в этом виноват? Вина здесь ваша. Вы знаете, что у мальчиков в обычае кричать «роспуск»; отчего же вы не предупредили этого крика?

– Я еще не успел прийти в училище.

– Там живет ваш помощник... живет сам ректор училища... Отчего вы их заранее не просили наблюсти за порядком в училище сегодня?.. Вы сами больше всех виноваты в беспорядках, а учеников сечете...

– Но им уйму нет... не сечь, и добра не видать...

– Можно сечь благоразумно, с разбором, отечески; а вы сечете их в две лозы, даете более сотни розог... высекли сегодня более пятидесяти учеников... Можно ли это делать?

– Иначе с ними ничего не поделаешь...

– Знать я ничего не хочу!.. В другой раз я этого не потерплю... Я вас уволю от службы.

– Помилуйте… хоть бы до пенсии дослужить...

– Мне это все равно... Вот вам чернильница, перо и бумага: садитесь и пишите обязательство не давать ученикам более двадцати розог... Теперь я вас прощу пока... но если Щеглов умрет, вы немедленно будете уволены от службы и преданы суду.... Садитесь и пишите!..

Делать нечего, волей-неволей, а должен-таки был инспектор сесть и написать обязательство не давать ученикам более двадцати розог17.

– Вот и прекрасно! – сказал ректор, принимая обязательство от инспектора. Я еще раз говорю вам; если вы будете жестоко наказывать учеников, будете уволены.

– Слушаю.

– Еще одно слово... Мне ученики семинарии жаловались, что вы и с ними дурно обращаетесь, когда они приходят в училище к своим братьям... да и Владиславлева вы сегодня хотели вытолкать в шею из училища и призвали для этого сторожей...

– Ученики семинарии, когда приходят в училище, крайне невежливо ведут себя там: ходят по коридору, разговаривают, смеются... каждый четверг на последнем классе18 я от них не вижу покоя...

– Запретить ученикам семинарии ходить в училище к братьям нельзя; но я скажу им, чтобы вперед они ходили туда по окончании всех классов... А вы, постарайтесь прежде сами быть обходительнее со всеми; тогда и к вам будут все расположены... А главное, не забудьте своего обязательства... До свидания!..

Растолковывать больше нечего было, и инспектор «пошел, как несолоно хлебал». Узнав о результате объяснений инспектора с ректором, о. Дмитриев счел за лучшее вернуться назад, не входя к ректору, и довез с собою инспектора, который высек теперь еще человека три, отсчитывая сам двадцать ударов через пять по одному.

Пробил звонок. Мальчики опрометью бросились бежать из классов. В полной надежде на скорую свободу и свидание с родными, бежали они теперь в свои квартиры, мечтая там, хоть и порознь, по одиночке, а не целым классом вдруг, еще однажды крикнуть свое любимое «роспуск»!.. Все, бывшее незадолго перед тем в классах, уже забыто... «Роспуск! роспуск!»... кричит каждый из мальчиков, показываясь в дверях своей квартиры. Но и здесь опять тоже неудача: либо старший, либо кто-нибудь из больших дает им по щелчку, они и примолкнут, но опять не без надежды еще, хоть однажды, вечером крикнуть «роспуск», в отсутствие старшего.

Время от обеда до вечера прошло без всякого шума. Все почти занимались приготовлением сумок и палок, необходимых для дороги, и рылись в сундуках, пересматривая свое маленькое хозяйство. Но вот и вечер!..

Радостен был этот вечер для семинаристов. На утро отпуск. Ученики все почти свободны от занятий: экзамены сданы по всем предметам, кроме физики и математики. Настало теперь самое шумное и разгульное время. Семинаристы, которых в продолжение трети все гнули до земли да теснили, теперь никого и ничего не боялись, и потому смело выказывали весь свой отважный дух. Они в эту пору готовы были на многое, теперь все им было нипочем. Ни инспектор, ни помощники его, ни даже дежурные поведенные старшие19 теперь больше не вздумают хоть мимоходом завернуть в ту или другую квартиру: все это очень обыкновенно в другую пору, но не теперь, не накануне отпуска на каникулы; теперь посещение ими квартир кончилось. Оттого во всех ученических квартирах, даже в самых корпусах семинарии и училища, идет страшная суматоха и во всем заметны большие беспорядки. Подчинение младших учеников старшим более не существует и второкласник и синтаксист20, и ритор и богослов весе теперь равноправны. Мальчики бегают, толпятся, шумят, даже спорят и дерутся за пустяки. Разбирать их ссоры и останавливать их крик никто и не думает: даже сам старший смотрит на все как-то равнодушно, сквозь пальцы, как будто ему и дела нет до тишины и порядка в квартире. Сундуки, койки, столы и табуретки – все перевернуто вверх дном, сдвинуто с места и валяется, как попало. В комнатах совершенный хаос; пыль поднята столбом... Мальчики, наконец, вдоволь набегались и накричались «роспуск». Беготня и суматоха мало-помалу утихают. Начинаются теперь разговоры, составляются планы на счет того, как дорогою надувать мужиков-степняков, чтобы подешевле с ними проехать верст десяток-другой; придумываются разные анекдоты и предметы разговоров с мужиками в ту пору, как один из семинаристов будет уговариваться с ними в цене. Но и это все кончено.

«Под вечер осенью ненастной

В пустынных дева шла местах»...

затянет вдруг кто-нибудь; другие начнут ему подпевать, – и пошла потеха. Тут уж не скоро дождешься тишины в квартире, когда дело дошло до песен...

Так все это бывает всегда во всех семинарских квартирах, вечером накануне отпуска на каникулы; так это было и теперь, в квартире старшего Владиславлева, считавшейся одною из лучших семинарских квартир во всех отношениях. «Под вечер осенью ненастный», – затянул один из риторов после составления планов на «надуванье» мужиков дорогою; все большие и маленькие разом подхватили эту песню, и пошла потеха!.. Кто в лес, кто по дрова, как обыкновенно говорится; ученики не поют, а кричат изо всех сил...

– Вы, господа, хотя окно-то затворили бы, – сказал им Владиславлев, вошедши в комнаты: а то, право, кварталов за пять слышно, как вы кричите... ведь это не хорошо... можно петь потише...

– Ничего! валяй, ребята! – крикнул предводитель шайки, философ Краснопевцев, вместо бубна бивший кулаком по какой-то книге в кожаном переплете.

– Валяй!.. – подтвердили другие. – Ведь завтра роспуск... бояться нечего... Инспектор ведь теперь не будет отыскивать, где поют, и кто поет, и в карцер за это не посадит... довольно с него... и так целую треть, боясь его, не пели громко...

Поднялся гвалт пуще прежнего, но скоро утих на время.

– Натурка семинарская! – сказал Владиславлев, воспользовавшись минутною остановкою певцов. – Семинарист ничего не любит делать втихомолку: все делает так, чтобы весь город о том знал... А отчего бы не петь потише? Тогда и слушать вас каждому было бы приятно и осуждать вас никто не стал бы. Теперь же, в вашем громком пении ничего нет, кроме одного безобразия...

– Какие вы, Василий Петрович, беспощадный! – возразил ритор Сахаров: – на то ведь и роспуск завтра. Неужели нам все сидеть втихомолку?..

– Кто о том говорит? Можно петь; но следует петь тихо и стройно...

– Да ведь у нас завтра роспуск!... поэтому можно и покричать сегодня... Это всякому известно... всякий должен извинить нам это громкое пение...

– Ну, брат, извини! – общество городское вовсе не берет во внимание того, что вы потому именно и кричите громко до безобразия, что завтра у нас роспуск... Оно судит о нас по тому, что видит в нас, а безобразие всегда останется безобразием…

– Но общество городское в этом случае несправедливо... Гимназисты-то, Бог знает, что делают во всякое время года, а все им сходит с рук: их за это никто не преследует, всякое безобразие их считает общество шалостью, позволительною детям... Одних лишь нас все готовы задавить… благо мы терпеливы и безответны перед всеми, не смеем никому и слова сказать в оправдание.

– Верно уж такова наша доля, что и самые случайные наши действия общество осуждает и перетолковывает по-своему... Но если общество так внимательно к нам, что на нас преимущественно перед прочими обращает свое внимание и все дурное, хотя бы и случайное, осуждает в нас, то необходимо вследствие этого и нам самим быть внимательными к себе; необходимо всегда вести себя так аккуратно, чтобы никто не имел повода осуждать нас и иметь о нас дурное мнение... Семинарист как духовный воспитанник, готовящийся к священству, по самому назначению своему, должен быть образцом благовоспитанного юноши... Понимаешь ли ты это, друг мой?..

– Ничего, ребята, – сказал снова философ Краснопевцев; – валяй да и только!.. Потешимся на роспуске... Пусть, что хотят то и говорят о нас... Плевать на все... Ну, ребята, валяйте дружнее:

«Ах вы, сени мои, сени!..

Сени новые мои...»

Все разом подхватили эту песню, не исключая и ритора Сахарова, совсем не умевшего петь, – и пошла опять потеха! Поднялся в квартире ужасный гвалт: ученики и поют и пляшут, а Краснопевцев сверх того бьет в такт кулаком по книге в кожаном переплете. Дерут все как попало: кто в лес, кто по дрова; кто впопад, а кто и невпопад...

Владиславлев, сам никогда не певший и не любивший громкого пения, в другую пору сейчас же остановил бы такое безобразие. Теперь же он не нашел возможным прекратить пение в комнатах, потому что тогда ученики вышли бы в сад или на двор и там запели бы еще громче. Он плюнул и вышел из комнаты, пройтись по улице; а в квартире поднялся гвалт пуще прежнего: без старшего каждому была своя воля...

– Что такое здесь? – спрашивал своего товарища один из проходивших мимо квартиры, мастеровой. – Али тут сумасшедшие живут?.. Вишь, как больно громко орут!..

– Какие тебе сумасшедшие! – отвечал товарищ. – Это семинаристы орут...

– Что же у них там делается, что больно шибко кричат.

– Их, видишь, завтра роспускают, так вот они и расправляют свои глотки-то...

– А-а! – промычал прохожий и пошел далее, сам затянувши ту же песню.

– Боже мой! – что здесь за гвалт? – сказала своему кавалеру проходившая по улице дама. –Ты не знаешь, mon ami, кто здесь живет?

– Вероятно семинаристы...

– Это удивительно… это ужасно!.. Что за безобразие такое!.. Чего только смотрит полиция?.. Как она не выгонит их из города... Вот народец!.. Преомерзительный.

– Не совсем так... Семинаристы народ трудолюбивый и дельный, но забитый и угнетенный, – сказал Владиславлев, шедший позади них.

Дама и ее кавалер невольно оглянулись и посмотрели на Владиславлева.

– Как вы сказали? – спросил его кавалер. Владиславлев повторил свои слова.

– Фи! сказала дама. Но этот крик?.. Это ужасно!.. это невыносимо... Если б я жила в этой улице, я кажется с ума бы сошла от такого крика.

– Могу вас уверить, что семинаристы так громко и безобразно поют лишь один раз в год, именно накануне отпуска их на каникулы; в другое же время они поют всегда хорошо, так что, если бы вы жили в этой улице, с удовольствием слушали бы их.

– Ну, воображаю, что за пение я услышала бы!.. Судя потому, что слышишь теперь, можно ожидать еще худшего... О семинаристах все говорят дурно...

– И часто совершенно несправедливо или пристрастно... Общество их еще не знает...

– Да что вы их защищаете?.. Вы сами-то не из них ли?

– Да; я имею счастье быть семинаристом...

– Фи!.. Я думала, вы какой-нибудь порядочный человек, а вы семинарист... И еще пускаетесь в рассуждения!.. Как это глупо!.. Молчали бы лучше...

В эту минуту Владиславлев поравнялся со своею квартирой, подошел к ней и, постучав в окно, подозвал к себе Краснопевцева.

– Александрыч! – сказал он выглянувшему в окно Краснопевцеву: – пожалуйста остановите этот крик да попросите от меня постройнее да потише пропеть «Куда летишь, кукушечка?» и «Душисты кудри»... Дело за спором...

– Рады стараться! – сказал Краснопевцев, и тотчас же шесть человек, имевших хорошие голоса и хорошо знавших «ноту», завели «Куда летишь кукушечка?..».

Пение выходило весьма стройное и приятное, так что каждому можно было его слушать с удовольствием. Среди вечерней тишины оно далеко было слышно по улице.

– Каково поют? – сказал Владиславлев, снова идя позади дамы и ее кавалера. – Я полагаю, что от такого пения никто с ума не сойдет... Ведь не дурно...

– Ну, не слишком, – ответила дама. А все-таки с удовольствием можно слушать, если только они дальше не будут безобразить...

Семинаристы вскоре начали другую песню: «Душистые кудри и черные очи» и пели еще стройнее и лучше.

– А это как вам нравится? – спросил Владиславлев.

– Это великолепно! – сказал кавалер.

– Прекрасно!.. – сказала дама.

Семинаристы кончили вторую песню и начали еще новую «По синим волнам океана», пение которой не уступало двум первым.

– Ах, и это великолепно! – сказала дама. Мальчики – и так прекрасно поют... какие у них чистые голоса!.. Но, может быть, это семинарские певчие? О них я слыхала, что они прекрасно поют...

– Да, наши семинарские певчие поют превосходно... Но теперь поют вовсе не певчие...

– Отчего ж бы семинаристам и всегда не петь так же хорошо?..

– Я уже сказал вам, что так безобразно, как вы слышали прежде, ученики поют только накануне отпуска на каникулы... В другое же время вы положительно никогда не услышите громкого пения, потому что начальство наше запрещает так петь...

– А теперь?

– Теперь?.. можно сказать никому до нас нет дела. Теперь один только я в своей квартире мог бы запретить громкое безобразное пение; но ведь я сам такой же семинарист и понимаю, что значит быть постоянно под гнетом нашего инспектора и освободиться от этого гнета хоть на одну минуту... Завтра после отпуска мы будем еще свободнее и независимее; но тогда уж никому из нас песни и на ум не пойдут... Теперь на все влияет товарищество, а завтра мы будем одиноки...

– Но, если семинаристы во всякое другое время ведут себя смирно, отчего о них идет такая недобрая слава?

– По той очень простой причине, что всегда каждый скорее замечает дурное, чем хорошее. Вот и вы ведь сегодня на дурное сейчас же обратили внимание и по одному только громкому пению уже составили самое дурное мните о нас. Но пройди вы в ту пору мимо нашей квартиры, как в ней пели, например: «По синим волнам океана», вы не обратили бы на это пение особенного внимания...

– Это правда... И я очень благодарна вам за то, что вы доставили мне удовольствие послушать это пение. Я постараюсь быть в семинарской церкви...

– A вы, молодой человек, какое же имеете влияние на эту семинарскую квартиру? – спросил кавалер y Владиславлева.

– Я старший этой квартиры... Все ученики, живущие в ней, находятся под непосредственным моим надзором... Я ответствен пред начальством за все, чтобы не случилось в квартире...

– В таком случае позвольте вас просить принять от меня эти три рубля и передать их ученикам от меня в награду за прекрасное пение...

– Как это можно!.. Они пели ведь не для вас, a для меня...

– Возьмите, сказала дама: это им на лакомства.

– Если вам угодно, я приму этот дар, только на дорогу ученикам... Очень вам благодарен за это... Но позвольте прежде спросить, с кем я имею удовольствие говорить?..

– Я надворный советник, – сказал кавалер, – a это моя жена...

– Позвольте уж кстати узнать вашу фамилию?

– Лавровский...

– Пожалуйста извините меня за неделикатность: не зная вас, я навязался на разговор с вами, вступившись за семинаристов...

– Сделайте милость, не говорите об этом... мы рады встрече с вами...

– Позвольте же пожелать вам доброго здоровья и поблагодарить за внимание...

Лавровские подали Владиславлеву руку и раскланялись с ним. Он с радостью вышел в свою квартиру доказать ученикам, что хорошие люди возмущаются их безобразным пением и напротив восхищаются тихим и стройным пением и умеют ценить, его. В квартире между тем возобновился прежний гвалт: ученики и пели, и плясали.

– Господа! – сказал наконец философ Майорский: – скоро ли будет тому конец?

– Разве ты не знаешь когда? – возразил Краснопевцев, – когда рассветет...

– Да это ни на что непохоже!.. Мне еще нужно делом заняться...

– A каким бы это? Позволь спросить, что y тебя за дела такие явились на роспуск?..

– Мне нужно написать два письма к родным...

– A прежде-то где же ты был?.. Ведь ты знаешь, что завтра роспуск....

– Прежде мне некогда было писать.

– Некогда?!.. A теперь нельзя – вот и конец всему!.. Ну еще что скажешь!..

– Еще?.. Завтра y нас экзамен по физике нужно кое-что прочесть...

– Ха-ха-ха! – разразился Краснопевцев громким смехом. – Слышали, ребята, какую он штуку «отпалил»? У него завтра экзамен по физике!.. A мы этого и не знали!!..

– Да; экзамен по физике... Чего же ты беснуешься?..

– Леший!. Да какое же другим-то дело до этого?.. Всякому известно, что y нас физика и математика «ездят на одном полозу»: никто ими не занимается и ответы по ним вовсе не берутся во внимание при составлении списков...

– Нужно бы, братцы, на досуге-то промыслить к хозяину в сад, – сказал синтаксист Успенский, – право нужно бы... он стоит этого...

– Чего ж на него смотреть-то? – подтвердил синтаксист Кудрявцев. Мы целую треть жили и ногою не ступали в его сад, как-будто не стоим того... Разве так делают хорошие хозяева? Вот Баранов, например, так стоит того, чтобы y него никто ничего не трогал: тот бывало первые созревшие ягоды принесет нам и отдаст... A это что за леший такой!.. Не только ягоды ни одной мы не видали от него, но и в сад не пускал учиться

– Ну, право же, братцы, он стоит того, чтобы y него оборвать все вишни...

– Тс!.. Я вам задам тогда «вишни», – сказал Владиславлев, входя в комнату. – Маленькие, пора вам ложиться спать: идите-ка... A вишен не сметь трогать... Нужно быть всегда честным во всем... не протягивать рук на чужое...

– A с кем это вы гуляли, – сказал ритор Сахаров. – С какою-то «хорошенькою»... О, вы... Василий Петрович!.. Только нам проповедуете не заглядываться на «хорошеньких», a сами с ними по улице гуляете да еще песнями утешаете...

– В самом деле, – сказал Краснопевцев, – с кем вы гуляли?

Владиславлев рассказал о своей встрече с Лавровскими и о ее последствиях и доказал, какое преимущество имеет тихое и стройное пение перед громким...

– Ликуй, ребята! – вскричал Кудрявцев, когда Владиславлев отдал три рубля на дорогу мальчикам.

– Буянь, братцы! – вскричал третьеклассник Глаголев.

– Я вас побуяню!.. Идите спать, – сказал Владиславлев. Соседям нужно дать покой...

– Ну, уж нет, Василий Петрович! – сказал сквозь зубы Успенский. – Теперь не ляжем... На роспуске и побуянить-то... ведь вы нас теперь за это не поставите на колени... на то и роспуск завтра... Ура, ребята!.. буянь!..

– Успенский, – сказал Владиславлев строго. – Прошу слушаться моего приказания... Соседей теперь не сметь беспокоить своим шумом... Идите спать...

– Слушаем, – сказал сквозь зубы Успенский и пошел вон из комнаты, договаривая дорогою: – теперь мы «могим» и не послушаться ваших приказаний... буянить не будем, но спать не ляжем.

За Успенским вышли из комнаты и другие мальчики, и в квартире стало тихо, как в обычное время занятий учеников среди трети.

Рассвело. Владиславлев спал. В комнатах появились вишни, малина, крыжовник и смородина. Все это было сейчас же поедено или припрятано по сумкам, но так аккуратно, что и следов опустошения сада никто бы не отыскал, да хозяину трудно было и догадаться, что сад был опустошен, потому что мальчики рвали ягоды со всех кустов самые лучшие, a караулил его сам хозяин, который ни мальчиков в нем не видал, ни шуму или шороху не слыхал.

Итак, вот что было накануне роспуска в квартире Владиславлева. Но это еще только цветки, a в других квартирах были и ягодки. Без шуму и проказ не обошлась ни одна квартира, но проказы проказам рознь, a иные по пословице хоть брось. Во многих квартирах в эту ночь отправлялось торжество в честь Бахуса: энох или штифель, как семинаристы называли штоф водки, всю ночь не сходили со стола. Все, пьющие водку, последнюю копейку ставили ребром, если она была y них заранее припасена к этому случаю, a если не было, то на сцену являлся старший: ученики требовали от него остатки по экономии и употребляя их на водку, ничего из них не уделяя непьющим. Гуляли все напропалую. О неизбежных при этом крике, шуме и разных беспорядках нечего и говорить: они понятны и так, если мы представим себе целую толпу перепившихся приятелей. По местам не обошлось и без скандалов: в одной квартире наутро забор оказался разломанным, в другой хозяин недосчитался нескольких табуреток, в третьей повыбиты были стекла в окнах, в четвертой семинаристы своим шумом и криком так обеспокоили соседей, что дело дошло до квартального и до жалобы инспектору, в пятой порядочно досталось не только хозяйскому саду, но и всем соседним садам. Случись все это среди трети, дело не прошло бы даром: семинарскому карцеру пришлось бы иметь в числе своих посетителей целую сотню семинаристов и не опустеть недели на четыре. Теперь же все это сошло с рук: все ограничилось одним только криком хозяев семинарских квартир да угрозами соседей. A семинаристы и думать забыли об этом! Они ничего не боялись, хорошо зная, что чрез несколько часов их отпустят на каникулы. Мутноводск после того не увидит их целых два месяца и до того времени, как снова они станут собираться все будет забыто и прощено им и хозяевами семинарских квартир и соседями. Они все гуляли да гуляли в ожидании скорого роспуска и свидания с родными. Упившись наконец «до положения риз», многие из них валялись где попало и спали непробудным сном, другие все бродили, пока совсем не «разобрало их», а иные отважно расхаживали по улице и разгоняли хмель, чтобы наутро можно было без головной боли явиться в семинарию на экзамен...

Всему, однако, есть свое время. Шум и гам в семинарских квартирах совершенно умолкли, и даже самые квартиры часам к 9 утра совсем опустели. По трем, прилегавшим к семинарии улицам Мутноводска, целыми толпами шли семинаристы. Дорогою они разговаривали, шутили и смеялись. Лица у одних выражали веселость, у других беспечность, а у иных озабоченность. Все эти толпы сходили в одну улицу и вступали на двор семинарии. Здесь они расходились в разные стороны по двое и по трое: одни шли в самый корпус, другие в цветник, третьи в ботанический садик, а иные на разлужье, лежавшее перед главным корпусом семинарии, во всю ширину двора. В коридорах главного корпуса вдруг сделалась страшная суматоха. Все находившиеся там ученики, ходили и громко разговаривали... Общий одушевленный говор сливался в неясный гул: шумное эхо носилось в верхнем этаже семинарии и замирало в стенах отдаленного коридора. Классы почти все были пусты: экзамены по физике и математике кончились, а без дела сидеть в классах никому не было охоты. Разве только несколько человек, уже гулявших вдоволь по коридорам, забегали в иной класс, чтобы там покурить или тихонько пропеть какую-нибудь «херувимскую» от нечего делать, и те опять уходили на коридор в ожидании скорого благовеста к молебну. Благовеста этого ученики ожидали с большим нетерпением; от этого время шло как-будто по-рачьи, медленно... Часов около 11 ученики стали уже скучать и искали себе местечка, где бы отдохнуть в прохладе: нетерпение скоро перешло в ропот на начальство, которое как-будто нарочно медлило распоряжением насчет благовеста к молебну. Ропот открыто высказывался учениками и дошел даже до инспектора, в комнатах которого собрались все наставники семинарии и вели между собою спор, совершенно забыв о молебне и роспуске. Тогда только инспектор приказал благовестить к молебну.

С первым ударом в колокол ученики поспешно пошли в церковь и стали каждый на своем месте. Минут через десять зазвонили, и ученики чинно стали в ряды. В церковь вошли инспектор и все наставники семинарии, наконец, сам ректор, – и молебен тотчас же начался. Ученики с особенным вниманием отслушали этот молебен благодарственный и вместе напутственный и с усердием помолившись, потом прямо из церкви разошлись по классам. Инспектор роздал им билеты и они один за другим поспешно вышли из классов. В коридоре каждый простился со своими друзьями, товарищами и знакомыми, и они начали расходиться в разные стороны: одни прямо из семинарии пошли на родину, другие в свои квартиры, третьи на постоялые дворы, где их поджидали нанятые ими мужички-извозчики, а иные, у кого еще голова побаливала с похмелья, или кому некуда было спешить, побрели спокойно в трактир к «блаженному Киреичу», как величали хозяина одного трактира за услужливость семинаристам и приветливость к ним. Только немногие, и то вынужденные необходимостью, остались еще на несколько времени в семинарии.

Билеты у всех в руках. На сердце так легко. Заботы больше нет. Отдых и свобода. Можно каждому идти на родину. К походу все уже заранее, еще накануне приготовлено. Молись Богу, да и марш в дорогу!.. Маленькие от радости даже и про обед забыли: и не до него им теперь! Схватили они по кусочку хлеба, который на этот раз, чтобы задобрить своих квартирантов, хозяйка испекла получше, чем прежде. Но это все равно теперь для семинаристов! Мальчики схватили по кусочку хлебца, закусили, сумки за плечо, палку в руки, помолились, простились со всеми и марш в путь-дорожку!.. Они даже и платье и все свое остальное имущество забыли сдать на руки хозяйке, даже сундуков своих не заперли. Не до того было!.. Сегодня либо завтра они будут дома: дом родительский или ласки отца и матери, – вот что у них теперь было на уме, а не сундуки, платье и книги. Большие, по возвращении из семинарии, тоже стали собираться в путь: они закупали себе табаку и папирос, укладывали все нужное для них дома или дорогою в дорожные сумки, потом обедали и пускались в путь, готовясь на пути принимать от мещан и крестьян насмешки, в роде следующих: «э, куда вас леший погнал?.. в солдаты, что ли?... Дурья порода!».. – на что иной ответит им «дурака», а иной промолчит. И редко можно было в тот же день вечером встретить одного либо двух семинаристов в какой либо квартире!.. И всегда семинаристы, после отпуска их на каникулы, почти в ту же пору отправляются домой; а на этот раз сборы их и выход из Мутноводска были поспешнее обыкновенного. Потому ли, что в некоторых окрестных селениях и в самом Мутноводске появились признаки холеры, или потому, что Мутноводск, с его пылью и шумом особенно надоел семинаристам, сидевшим в неволе, или потому, что каждому хотелось скорее насладиться прелестями сельской природы и свободою от всяких занятий до начала рабочей поры, – но семинаристы на этот раз не на шутку спешили с выходом из Мутноводска. Бывало все-таки человек десять-пятнадцать останется до следующего дня, а на этот раз, кроме двух учеников богословского класса, назначенных к отправлению в академию на казенный счет, положительно никто не остался, и Мутноводск разом лишился 1,200 человек обывателей, и в известных своих кварталах стал совершенно иным. Еще часов с двух пополудни все стихло в этих кварталах. Ни песен, ни шуму, вовсе не было слышно. Вместо прежнего целого десятка «стриженых голов», в ином доме, где была семинарская квартира, выглядывала в окно неуклюжая голова черномазой хозяйки или пьяного хозяина, тотчас же по уходе семинаристов, переселившихся в их комнаты из своей грязной комнатки при кухне. В другом месте окна были закрыты ставнями и забиты болтами, вероятно потому, что хозяин не досчитывался в них многих стекол, и казалось со стороны, будто дом этот вдруг опустел от того, что все его обитатели вымерли. В ином доме, правда, выглядывали еще в окна семинаристы, но они как будто и не походили на семинаристов: не смеялись, не вертелись из стороны в сторону, не кричали, не передразнивали проходивших и не выделывали никаких гримас, как обыкновенно бывало прежде. Семинаристы смотрели теперь в глаза каждому прохожему кротко и ласково, И вместе с тем гордо и самодовольно, как будто считали себя счастливейшими из смертных... На улицах города также встречались еще кое-где семинаристы, но взгляд, походка и выражение лица у них вовсе были не семинарские. В них не заметно ни той вертлявости, ни того угнетенного смирения, ни той осанки, которыми семинарист отличает себя, в другое время, проходя по улицам города. Теперь они шли довольно степенно и непринужденно. На лице заметны оживление и веселость. Теперь семинарист вышел из своей обычной колеи и ведет себя, как всякий хороший человек среднего сословия.

В это-то время, когда Мутноводск, после бывшего накануне страшного шума, представлял картину опустения и мертвенности в известной его части, по улицам города шел одиноко молодой человек и как-то странно, будто с досадою и недовольством смотрел на все, окружавшее его. Это был Владиславлев. После отпуска он, вместе с другими двумя лучшими учениками богословия, был задержан в семинарии инспектором, частью потому, что первый год богословского курса уже кончился и начальству семинарии нужно было двух учеников послать в академию на казенный счет, а оно еще не решило, кого именно послать, частью же потому, что в одной из подведомых Владиславлеву ученических квартир накануне случился скандал и Владиславлеву нужно было за него отвечать. Там пропало несколько ученических вещей, а двое из учеников чуть не опились и при встрече с инспектором на улице наговорили ему грубостей, за что и были тогда же посажены в карцер. Инспектор вздумал теперь наводить справки о поведении учеников, замешанных в скандале, и чинил над ними свой суд, а Владиславлев должен был выслушивать распеканья инспектора и оправдываться пред ним в том, почему он никогда не доносил о неблагоповедении этих учеников, по должности поведенного старшего. Владиславлев пробыл в семинарии целых четыре часа из-за этого. Кое-как освободившись от неотвязчивого инспектора, он возвращался теперь в свою квартиру... Медленно шел он, склонив голову и задумавшись. Ему было и смешно, и грустно, но всего более досадно на инспектора. «Ни с того ни с сего, думал он, вдруг привязался ко мне, как будто я сам замешан в скандале. Другие напились, нашумели, наговорили ему грубостей и не сознались в том, а я за них в ответе. Уж не больно было бы выслушивать их выговоры и распеканья, если бы я сам был в чем-нибудь виноват, а то за других отвечай.

– Эй, брат!.. Владиславлев!.. Замечтался?.. Идешь и не видишь, – сказал кто-то.

Оглянувшись, Владиславлев увидел, что он уже прошел мимо квартиры первого своего друга и товарища многих лет, Голикова.

– Заходи ко мне сейчас же... сижу один и скучаю, – сказал Голиков.

– Непременно зайду, сказал тот и вернулся в квартиру Голикова,

– Что новенького в семинарии? – спросил его Голиков. – В академию, что ли, посылают?.. Дай Бог...

– как бы не так!.. Инспектор наш ошалел: продержал меня целых четыре часа из-за ничего... вздумал привязаться, почему я не доносил никогда о «неблагоповедении» Сперанского и Буслаева, спьяна вчера наговоривших ему грубостей, как будто они не могли целую треть вести себя во всем исправно, а вчера в первый раз напиться и нагрубить ему... Дело у нас уже далеко было зашло: с досады я прямо высказал инспектору, что он не в праве привлекать меня к ответственности за чужие проступки, потому что сам со своими помощниками слабо смотрит за учениками и хочет все взыскивать с одних старших, как будто мы вовсе ни зачем не смотрим, или потворствуем шалостям учеников, когда на самом деле на своих плечах несем всю тяготу инспекторского надзора...

– И он тебе простил такую «дерзость»?.. Не грозил карцером?..

– Ничего, проглотил пилюлю... «Вы, Владиславлев, много лишнего говорите», процедил он сквозь зубы, покачал головою и отпустил меня.

– Диво!.. Но это в сторону!.. Домой когда едем?..

– Разумеется, перед вечером, часов в шесть или семь...

– А ко мне на родину зайдешь, что ли?..

– Нельзя... наши будут ждать меня... без спроса нельзя зайти...

– Ну, вот, важное дело!.. Ведь ты у меня немного погостишь... подождут... чрез неделю я сам отвезу тебя домой... Так, что ли?..

– В виду того, что до рабочей поры еще две недели, я пожалуй согласен на это и сейчас же пойду напишу письмо с извещением родителей об этом... Авось дело уладится, когда я к рабочей поре приду.

– И прекрасно! Я и Тихомирова приглашу, нас и составится тогда троица... ребята один одного хлеще, один другого дельнее... Сколько на досуге хорошего мы сделаем тогда!.. Напишем всего вдоволь – и повестей и рассказов для своего журнала «На память дружбы»...

– А Тихомиров пойдет на родину?.. Он ведь не любит дома работать и по обыкновению каждый год путешествует то к дядюшке, то к дедушке…

– Нет, не видно, чтобы он куда-нибудь собирался махнуть. Но тем лучше, если ему некуда идти: он скорее согласится идти ко мне и прожить у меня до окончания полевых работ... для него все равно, где бы ни жить, лишь бы не работать, а дома ему не уйти от работ...

– Если так, то переговори с ним и тогда прямо заходи с ним ко мне: мы напьемся чаю и отправимся в путь прямо от меня…

Товарищи пожали друг другу руки и расстались. Рассчитывая еще многих застать в своей квартире и проститься с ними, Владиславлев пошел домой поспешнее. Но надежда его на свидание с кем либо была тщетна. В его квартире не было ни души: даже братья его ушли домой с односельцами, не дождавшись его. В комнатах остались одни следы ученических сборов домой и ясное доказательство их поспешности. Все было в страшном беспорядке: столы сдвинуты, табуретки валялись, где попало, сундуки расставлены среди комнат и почти все отперты, на столах, окнах и койках, даже на полу валялись ученические вещи – где книга, где сапоги, где платок... – Что за неряшество такое! – невольно проговорил Владиславлев. – Все взбудоражено и разбросано, как попало, точно после татарского погрома. Пошли все с квартиры, ни вещей своих не сдавши хозяйке на руки, ни сундуков не приперши... Сами не заботились о целости своих вещей, а по приезде будут все спрашивать с хозяев. Владиславлев тотчас же начал все приводить в порядок: запер сундуки, а ключи от них прибрал к себе, разбросанные вещи сдал на руки хозяйке, приказав ей не выдавать их ученикам до его приезда в квартиру после вакации... Приведя все в порядок, он принялся за письмо к родителям, но не написал и десяти строк, как к нему пришел товарищ его Тихомиров, о котором была речь у Голикова.

– Ну, слава Богу! – сказал он. – Ты еще дома; я боялся, что не застану тебя. Ведь мы с тобою путешествуем вместе...

– Наконец ты, кажется, хочешь поступить, как хороший сын, любящий своих родителей, и отправляешься к ним, – сказал Владиславлев.

– Что?.. Как бы не так?.. Пойду я теперь домой прямо на работу!.. Покорно благодарю, дружище!.. И тут издыхай, день и ночь сидя за делом, да и дома еще работай в поле... Много чести будет... Я знаю, когда мне нужно быть дома: пусть кончатся все полевые работы, тогда я пожалую к ним в гости, теперь же меня и калачом никто туда не заманит...

– Так ты у Голикова хочешь прожить более половины вакации?..

– Совсем нет!.. Мы с тобою отправимся даже не по той дороге... Я собираюсь к своему дяде караулить его тысячи, в Красноводский уезд, а тебя твой двоюродный братец наконец вспомнил и зовет к себе... Вот тебе письмо от него, привезенное моим родственником, и десять рублей в нем, присланных тебе братом на дорогу... Не правда ли, как это хорошо?.. Я уже и извозчиков нанял до Красноводска... Чрез два часа они выезжают...

Владиславлев прочел присланное ему письмо...

– Что?.. едем ведь? – спросил его Тихомиров по прочтении письма.

– Непременно... Хоть и достанется мне за это от отца, но делать нечего; нужно и брата уважить, да и самому хоть одну вакацию погулять...

– Прекрасно!.. Собирай же все скорее и давай мне. Я все отнесу прямо на постоялый двор, а ты тогда придешь прямо туда...

– Уж если тебе пришлось нанять извозчиков до самого Красноводска, то я возьму с собою свой сундук с тетрадями... на досуге у брата я все пересмотрю, и многое, может быть исправлю... Поэтому прошу тебя, дать одному из извозчиков лишних копеек тридцать, приехать сюда с ним и взять мой сундучок, а я покамест схожу к Голикову, прощусь с ним, да сбегаю в училищную больницу еще раз навестить Щеглова.

– Все будет исполнено, – сказал Тихомиров и тотчас же ушел. Чрез несколько минут и Владиславлев пошел прощаться с Голиковым, а потом в больницу навестить Щеглова.

– Ну что?.. в каком положении Щеглов? – спросил Владиславлев у фельдшера, входя в больницу.

– Как бы вам сказать не солгать... хорошего немного, – отвечал фельдшер.

– Часа с два тому назад он опомнился – но не надолго... теперь опять лежит без памяти.

Владиславлев подошел к Щеглову.

– Вася!.. милый Вася! – окликал он его...

Щеглов проглянул на минуту, но не узнал Владиславлева, застонал и опять впал в забытье. Владиславлев постоял над ним, посмотрел и слезы невольно навернулись y него. – Кто тебя навестит здесь?.. – невольно проговорил он.

Владиславлев постоял над Щегловым в ожидании, не опомнится ли он. Но ожидание было напрасно: Щеглов сначала все стонал и вздрагивал, потом едва слышно стал бредить в жару: «Ой! не буду... Ой! я не шумел... помилуйте!..». Владиславлев достал два рубля и обратился к фельдшеру.

– Если Щеглов будет выздоравливать – сказал он, – отдайте их ему на чай и на дорогу, когда он поедет домой, a если умрет, употребите их на его похороны.

Затем Владиславлев раскланялся с фельдшером и вышел из больницы.

* * *

Примечания

1

Просим читателей Мутноводской епархии не слишком строго держаться нашей хронологии: некоторые факты в действительности были позднее, чем мы здесь указываем, но это тем хуже для тех личностей, которых они касаются: факты эти неотрадны... Притом мы пишем не историю, а очерки нравов, и потому вся суть дела заключается не в точном указании времени, а в подборе и группировке фактов около известных нам личностей, портреты которых мы будем рисовать с натуры.

2

Старшим в квартире назывался ученик богословского или философского класса, которому поручался надзор за всей квартирой и распоряжение общественными деньгами. На нем лежала ответственность за все порядки в квартире.

3

Вымаживать на языке учеников значит: что-нибудь всеми неправдами выпрашивать.

4

Дежурными назывались ученики, по очереди, наблюдавшие за всеми порядками и тишиной в училище во время классов и смен. Они для того назначались инспектором училища из числа перворазрядных учеников IV класса.

5

Цензорами в каждом классе назывались ученики, которым поручались смотрение в классе за порядками и ведение журнала.

6

Всех классов в училище в то время было три: низшее, среднее и высшее отделения, или II, III и IV классы; каждый из этих классов имел по два отделения, параллельные; всех учеников в училище было около 700.

7

Дневальными в классе назывались те ученики, которые обязаны были взять перед классом у цензора мел, губку, и розги, вымести полы, наказывать в классе учеников по приказанию учителей и сидеть у двери. Эту должность по очереди отправляли все ученики, кроме цензоров.

8

Явиться инспектору, или кому либо из учителей, на школьном наречии значит: отнести в начале трети какую-нибудь монету, хоть даже гривенник, или гуся, поросенка, 100 яиц и т. п. в дар. Это было своего рода взяточничество.

9

Якуца немного пришептывывал и потому вместо свинья выговаривал твинья , вместо пробрать – плоблать и т. п.

10

В семинарии в ту пору было три класса: риторика, или низшее отделение семинарии, философия, или среднее отделение, и богословие, или высшее отделение.

11

Спускаться со второго этажа в окно из некоторых классов было очень возможно, потому что аршина на полтора ниже окон было что-то в роде карниза и оставалось до низу не более 2-х аршин.

12

Так ученики заочно величали своего инспектора.

13

Квартирным ученикам хозяева утром выдавали по ломтику хлеба для завтрака: хлеб этот ученики брали с собою в училище, чтобы там его есть во время какой-нибудь смены.

14

Текою называлась особого рода сумочка, в которую ученики вдали свои книги, перья, тетради и хлеб, когда отправлялись в училище: она шилась из холстины.

15

Дежурные не только летом, но и зимою обязаны были целых шесть часов провести в коридоре, и потому в классах не сидели.

16

Ученики богословия назывались богословами, ученики философии философами. я ученика риторики риторами.

17

Подобных обязательств Бурлак давал чуть ли не десяток, но они ничего для него не значили. Даже и в ту пору, как уже введен был в мутноводской епархии новый училищный устав, он еще прилагал к делу свою систему наказания учеников. Только тут ему не поздоровилось: в одной из газет было заявлено о его жестокости, и он кончил свою карьеру тем, что по распоряжению высшего начальства был уволен от службы. И поделом!..

18

Последнего класса по четвергам и субботам в семинарии не было у тех учеников, которые не занимались ни миссионерским учением, ни языками французским, немецким и еврейским.

19

Сверх обыкновенных квартирных старших, были старшие поведенные, которым поручалось квартир пять или шесть для надзора за поведением учеников. Они обыкновенно назначались из лучших по поведению богословов. По очереди они имели надзор за всеми квартирами ведомства своего помощника инспектора и вели так называемый камерный журнал. Тогда они назывались дежурными старшими.

20

Второклассник – ученик II класса училища, а синтаксист – ученик IV класса.


Источник: Владиславлев : Повесть из быта семинаристов и духовенства : Т. [1]-4. / М. Малеонский = [Прот. Михаил Бурцев]. - Санкт-Петербург : тип. С. Добродеева, 1883-1894. / [Т. 1]: Семинарские каникулы. - 1883. - IV, 498 с. (Перед заглавием псевдоним автора - М. Малеонский. Автор установлен по изд.: Масанов И.Ф. Словарь псевдонимов... М., 1957. Т.2. С. 175.).

Ошибка? Выделение + кнопка!
Если заметили ошибку, выделите текст и нажмите кнопку 'Сообщить об ошибке' или Ctrl+Enter.
Комментарии для сайта Cackle