XIII. «Отъезд Владиславлева на родину»
Когда Людмила рассказала Владиславлеву историю своей жизни, Владиславлев вполне понял, почему именно Людмила вышла из института такою прекрасною личностью, не похожею на множество других институток и вообще девушек-дворянок, и где скрывалась причина, с одной стороны, холодности матери в обращении с нею, а с другой большого нерасположения к ней Валентины и Феоктисты. Но еще понятнее для него стала теперь та истина, что доброе дело не остается без награды и само в себе носит награду, – и ему захотелось обратить на это внимание Людмилы.
– Из рассказа вашего о своем первоначальном воспитании, – сказал он ей, – нельзя не видеть того, что Лидия Ивановна сделала для вас весьма много...
– Конечно, я обязана ей всегдашнею благодарностью... Я не иначе на нее смотрю, как на свою вторую мать, и никогда не могу забыть ее заслуг для меня. Она трудилась над моим воспитанием честно и бескорыстно, по любви к труду и из благодарности к бывшим своим благодетелям...
– Да. И вот откуда видно, что доброе дело не остается без награды и само в себе носит награду! Когда ваши родители оказывали благодеяние Лидии Ивановне определением ее в учебное заведение и пристроением к месту, думали ли они тогда, что та же самая сиротка, в судьбе которой они принимали родительское участие, впоследствии так хорошо отплатит им за их попечения о ней? Они заботились о ней по одной только любви к добру. Наградою для них в ту пору служило сознание того, что они своим попечением о сиротке исполняют долг благотворительности, оказывают милость несчастной. А между тем Бог устроил все так, что эта сиротка сторицею отплатила им за это добро... И выходит по пословице, что о добре трудиться есть чем похвалиться... на доброе дело истратишь копейку, а получишь рубль...
– Именно и рара очень хорошо это понимает... Но, творя добро ближнему, он никогда не думает о награде и благодарности... он думает так в этом случае: «добро делать ближним я обязан, потому что и мне люди делают добро?.. Лидия Ивановна не получала от него ни одной копейки за свои труды в деле моего воспитания, и рара в благодарность к ней за это теперь содержит в Москве двух сирот на свой счет в одном ремесленном учебном заведении...
– Ах, вот прекрасная мысль-то!.. Пользуясь этим случаем, вы легко можете устроить счастие и тех сирот, о коих вы теперь заботитесь... Если дети графом содержатся в Москве в память Лидии Ивановны, как бы (стипендиаты) ее имени, то вам по-настоящему принадлежит право выбора кандидатов на вакансии стипендиатов... Не правда ли?
– Да. И я постараюсь этим воспользоваться для блага сирот...
И точно, Людмила воспользовалась этим правом, которое прежде не принадлежало ей, а теперь было выпрошено ею у графа...
– Не правда ли, рара, что сироты, которых вы воспитываете в Москве на свой счет в память заслуг Лидии Ивановны, для меня суть как бы стипендиаты имени Лидии Ивановны? – сказала Людмила отцу за вечерним чаем в тот же самый день.
– Да, моя милая! – сказал граф. – Лидия Ивановна так много сделала добра для тебя и твоей матери, что память ее должно и мне, и в особенности тебе, всегда свято чтить...
– А неправда ли, рара, что право выбора сирот на стипендию имени моей воспитательницы должно принадлежать ее наследнице, т. е. мне, потому что я ее считаю своею второю матерью?
– Если хочешь, я предоставляю тебе это право.
– В таком случае я назначаю кандидатами на две стипендии детей Натальи сумасшедшей... Но предоставляете ли вы мне право дать им хорошее научное образование, если они окажутся способными получить такое образование в учебных заведениях не низших только, но и в средних, и даже в университете?
– Пусть будет по-твоему, если они окажутся очень способными детьми...
– Меrсi, Papa!.. Но ведь для этого, мне кажется, нужно им иметь такие права, которые дали бы им возможность поступить в средние и высшие учебные заведения: а освобождение крестьян от крепостной зависимости дает ли им такие права? Не нужно ли будет теперь же дать им «вольную»?..
– Об этом, душа моя, мы подумаем и все уладим в свое время.
– Меrсi, papa!.. Я буду весьма рада, если эти несчастные дети выйдут впоследствии в хорошие люди, благодаря вашей доброте и моему вниманию к ним...
Так рассказ Людмилы о ее воспитании принес свою долю пользы. Не прошел бесследно и рассказ Владиславлева о его воспитании. Он чрезвычайно подействовал на добрую и впечатлительную Людмилу. Ей даже не хотелось бы верить тому, что Владиславлев был почти брошен на произвол судьбы во все время своего воспитания, развивался самостоятельно без всякой посторонней помощи, претерпел много горя, боролся со всякого рода лишениями и невзгодами семинарской жизни и в конце концов из грязи вышел в князи, стал таким здравомыслящим и оригинальным человеком. Однако же перед нею была чистая действительность; не верить искренности и истинности рассказа Владиславлева она не имела никакого повода. Все рассказанное ей Владиславлевым о его воспитании казалось ей удивительным и очень интересным, но не невероятным. Теперь она вполне поняла Владиславлева, поняла так же хорошо, как и сама себя понимала. И еще больше с этой поры она стала уважать Владиславлева; и еще сильнее теперь привязалась она к нему всею своею чистою душою! И еще теперь пошлее показались ей все баронеты Самодуровы, которые с малолетства были окружены няньками, мамками, гувернерами и гувернантками, все-таки в конце концов вышли грязными личностями, неучами, невеждами, гордецами и глупцами, не умеющими правильно подписать свое имя под письмом, сочиненным для них их конторщиками или управляющими!..
– Да, – сказала она сама себе после долгого размышления о бедности, но с тем вместе и о превосходстве воспитания Владиславлева пред воспитанием гг. Самодуровых, – под лежачий камень вода не пойдет никогда... Только лишь труд и терпение все преодолевают и делают человека человеком, а не скотом, поедающим чужой корм... Нужно же трудиться и терпеть... Буду еще учиться и переносить все с твердостию, что бы ни встретилось мне на пути к достижению моей цели получить высшее образование и составить себе будущее свое счастие... Авось я тогда буду не дармоедкою, а истинно полезным членом общества и своей родной семьи...
Из всего рассказанного ей Владиславлевым о его воспитании Людмила одного лишь не могла никак взять себе в толк, именно того, каким образом Владиславлев совсем было попал под исключку.
– Что за ужасное явление! – не раз думала она: – Владиславлева хотели исключить из училища в ту пору, когда ему было всего только одиннадцать лет и он ничем не доказал своей неспособности продолжать учение... Я никак не могу понять того, каким образом можно исключать из учебного заведения малых детей, когда тысячи опытов показывают, что и тупые, по-видимому, вовсе бездарные дети с летами развиваются так, что оставляют позади себя тех, которые прежде шли впереди их... Неужели господа педагоги и начальники учебных заведений вовсе не знают этого?.. Неужели они совсем не помнят того, что когда-то и они сами были малыми детьми, плохо все понимавшими?.. Неужели им не жаль делать малых детей на всю жизнь несчастными, лишая их возможности получить хоть даже низшее образование?.. Что было бы с Владиславлевым, если бы его исключили из училища одиннадцати лет от роду, и что вышло из него теперь, когда дали ему возможность осознать свои силы, понять самого себя и выказать себя пред всеми, и сами получили возможность понять его и оценить по достоинству?.. Ввиду таких примеров, по моему мнению, совсем никого не следовало бы исключать из низших учебных заведений, но следовало бы вести всех до окончания курса в этих заведениях. Пусть тогда уж идет каждый своею дорогою: тогда каждый может понять себя, а отвечать за себя...
Когда Владиславлев на следующий за рассказом о своем воспитании день пришел опять в Дикополье, Людмила сейчас же заговорила с ним о ненормальности исключения малолетних детей из учебных заведений.
– Вы говорили, – начала она при этом, что вас хотели исключить из училища, когда вам было всего только одиннадцать лет от роду: мне кажется это невозможным...
– Ничего нет легче, как одним росчерком пера решить судьбу ученика... У нас это очень обыкновенное явление... Представьте себе: нас, например, в третьем классе училища было сто двадцать человек в том отделении, в котором я учился; а сколько нас дошло до богословия?..
– Неужели даже менее половины?
– Даже менее четверти… всего только двадцать семь человек... остальные же или отстали от нас, или же исключены... И большая часть из них исключена из училища, из третьего и четвертого классов...
– Но ведь это не только не педагогично, но даже не нормально: исключать малых детей значит не давать им возможности показать себя... Тут может быть очень много невинных жертв: среди плохих, тупых и неразвитых учеников легко могут быть исключены и даровитые дети, почему либо не успевшие выказать себя...
– А вы думаете, этого не бывает?... И очень даже часто случается это. У нас, например, был один ученик Кириллов, превосходно знавший русскую грамматику, но не понимавший хорошо латинского языка и потому попавший под исключку... Случайно поступивши в гимназию, он там прежде нас окончил курс первым учеником с медалью и поступил в университет… Но это не случайность; если бы ему дали возможность дойти до семинарии, где латынь отодвигается на задний план, а словесность, логика и догматика занимают ее место, он и в семинарии был бы в числе первых учеников, потому что сочинения его всегда выручили бы из беды... А вот вам и еще пример! Мой бывший профессор словесности Гостунский на четырнадцатом году был исключен из четвертого класса училища за латынь, но сумев как-то снова поступить в училище, переполз в семинарию, а там пошел в гору: в первую же треть в риторике добился первого разряда, а к концу года занял первое место в классе, к году из богословского класса был отправлен в академию и там окончил курс в числе первых магистров...
– Удивительно!... Но хорошо, что эти ученики добились возможности снова поступить в учебное заведение; а ведь большинство-то гибнет так, оставаясь без дальнейшего образования.
– Конечно... Большинство идет в сельские причетники, погрязает там в житейские дрязги, тупеет и гибнет.
– Ужасно!... И я никак не могу себе взять в толк того, как может доселе существовать глупое обыкновение исключать детей из низших классов?...
– Конечно, это какое-то необъяснимое явление, какое-то педагогическое безумие... Здравый смысл никогда не допустил бы наших педагогов исключать малых детей, но в том и беда, что его у них нет: они затмили его своими ложными убеждениями, будто бы кто латыни не знает, тот никуда не годен, и будто бы латынь есть самый главный предмет знаний...
– Не знаю, как по вашему, а по моему мнению из низших учебных заведений совсем никого не следовало бы исключать...
– Разумеется. Нужно бы все меры употреблять к тому, чтобы довести детей до окончания курса низшего учебного заведения. Все же бы лучше было и для всех полезнее, если бы все хоть в училищах-то оканчивали курс: тогда меньше бы было невежд – причетников, незнакомых даже с русскою грамматикою, и побольше бы выходило Кирилловых и Гостунских, которые развиваются медленно, зато потом в своем развитии опережают своих товарищей, когда освобождаются от того, что прежде задерживало их развитие. Прежде, чем исключить мальчика, следовало бы дать ему полную возможность выказать себя, следовало бы употребить все меры к тому, чтобы пробудить его спящие силы и направить его способности на истинный путь. А этого-то именно у нас и нет: у нас часто исключают детей, не принявши никаких мер к их вразумлению или исправлению.
– Истинно жаль... Но от чего же это зависит?
– Конечно, это зависит прежде всего от того, что наши начальники и наставники не проникнуты истинным желанием добра детям и смотрят на исключение их из училищ, как на очень естественные явления и неизбежное зло... или нет, они даже смотрят на это как на добро, потому что это несколько облегчает их труды... Но нельзя не сознаться, что и в самом уставе училищном есть доля причины такого ненормального, явления...
– Каким же образом?..
– Устав этот полагает норму для каждого класса и не выпускает из училища учеников со званием окончивших курс низшего учебного заведения, а предписывает известное число их перевести в семинарию по выдержании ими двух испытаний: курсового в самом училище и приемного в семинарии, а остальных или оставить на повторительный курс или же прямо исключить из четвертого класса... Имея это в виду, начальство наше как будто считает себя обязанным исключать учеников даже из самых низших классов вообще таким образом, чтобы из двухсот пятидесяти, например, человек, записанных во второй класс, к переходу в семинарию допустить лишь сто41, а сто пятьдесят непременно исключить из училища в разное время... Но и из этих ста учеников не более шестидесяти дойдет до семинарии прямым путем, нигде не останавливаясь; прочие же отстанут от своих товарищей на курс или на два, оставляемые в том или другом классе на повторительный курс...
– Неужели так мало?!.. После этого сколько же вас дойдет до окончания курса семинарии?... Ведь из семинарии тоже исключают?..
– Да, исключают ежегодно... И до окончания курса может дойти не более пятой части одновременно записанных в училище учеников, или не более половины принятых в семинарию...
– Стало быть, оканчивает курс лишь двадцать процентов одновременно записанных в училище учеников?.. Это немного...
– Разумеется, немного. Но вы обратите внимание на то, что ведь у нас курс двенадцатилетний, программа вдвое обширнее гимназической, строгость непомерная, снисходительности никакой, милосердия и сожаления тоже, и то оканчивает курс двадцать процентов, да еще так, что из этих двадцати шестнадцать или семнадцать пройдут весь курс безостановочно. А в гимназии мутноводской и этого нет на половину, несмотря на то, что там курс семилетний, программа вдвое меньше и легче нашей, строгости нет, а снисходительность очень большая. В настоящем, например, году там лишь три процента окончили курс, пройдя чрез все классы безостановочно... Это слишком ничтожная цифра в сравнении с нашею: у нас в семинарии к концу седьмого года сохраняется еще около двадцати пяти процентов, нигде не отстававших от своих первых товарищей...
– Да, это очень значительная цифра в сравнении с гимназическою...
– Но она была бы еще значительнее, если бы мы находились в таких же благоприятных условиях, в каких находятся гимназисты. Тогда к концу седьмого-то года у нас, верно, было бы налицо не менее семидесяти процентов, прошедших безостановочно чрез все семь лет своего воспитания...
– Если так, от чего же в гимназии-то столь незначительный процент безостановочно проходит семилетний курс? Как вы полагаете?
– Оттого, что гимназисты больше любят гулять да проводить время в праздности, чем сидеть за книгою; а наш брат, семинарист, лишен возможности гулять по городским улицам и театрам и проводить время праздно, тратя его на хождение по гостям или на что либо подобное. Наш брат и день и ночь сидит за книгою: уроки и сочинения отнимают у нас все время... Один только семинарист и способен так трудиться над своим воспитанием, чтобы своими собственными силами при скудности средств к своему содержанию, часто даже без книг и без запаса здоровья, пройти весь семинарский курс безостановочно, или же лишь однажды где-нибудь оставшись на повторительный курс... Один только семинарист способен дотоле тянуться вперед изо всех сил, пока чахотка не уложит его совсем в могилу в одном из высших классов, или не сделается его спутницею на всю жизнь... Гимназисты едва ли когда либо умирают от чахотки, а семинаристы сплошь да рядом; гимназисты едва ли даже выходят из гимназии с предрасположением к чахотке, а семинарист почти всегда выходит из семинарии с зародышем чахотки... Судите же поэтому, кто больше трудится над своим воспитанием, семинарист ли, расстраивающий свое здоровье во время своего долгого учения, или же гимназист, немного лет, немногому и немного учащийся и выходящий из гимназии вполне здоровым?.. Семинарист несмел, беден, незнаком с правилами светского приличия, всеми презираем и угнетен деспотизмом своих начальников, зато он вообще человек дела и мысли, человек, закаленный в трудах и терпении... Гимназист из дворянских и купеческих детей богат средствами к своему содержанию и образованию, развязен, имеет много светского лоску и свободен, зато он человек неги и покоя, человек слова и фантазии, вовсе неспособный к усидчивому труду и самый поверхностный мыслитель, незнакомый с законами духа человеческого и мысли... Семинариста куда вам угодно поверните, и он везде будет человеком труда, дела и мысли, а гимназист способен лишь повелевать да подписывать свою фамилию... Исключение из гимназистов составляют лишь те, которые до поступления своего в гимназию учились в семинарии или духовных училищах: эти гимназисты такие же семинаристы трудолюбивые, грудью пробивающие себе дорогу вперед и закаленные в невзгодах...
Слушая последнее рассуждение Владиславлева, Людмила невольно задумалась. Ей казалось теперь, что пред нею именно стоит один из истинных семинаристов, человек труда, дела и мысли, далеко позади себя оставляющий всех известных ей гимназистов, которые теперь казались ей ни более, ни менее, как «пустозвонами», болтающими всегда много, но плохо мыслящими, нетерпеливыми и ничего порядочного не умеющими сделать. «Да! – подумала она: – вот как можно ошибаться в суждении о людях! Те, которых все презирают, считают за невежд, оказываются далеко не такими, какими их все представляют себе: они на самом деле лучше наших гимназистов, от всех пользующихся уважением». И положила она на сердце своем никогда и никого не презирать, кто бы он ни был, и не судить о человеке по предубеждению...
Но мы были бы несправедливы, если бы сказали, что рассказы Людмилы и Владиславлева друг другу о своем воспитании принесли только ту нравственную пользу, какую мы здесь показали. Нет, мы должны еще сказать, что рассказы эти были причиною сближения Владиславлева и Людмилы, и сближения самого тесного, братского или товарищеского. Да и могло ли быть иначе? Теперь они знали друг друга вполне, знали, как каждый знает самого ближайшего и самого искреннего друга и товарища, того именно товарища, с которым он живет душа в душу, делит пополам и горе и радость, и готов идти всюду смело. Теперь им хотелось непременно целые дни проводить вместе, чтобы каждую минуту делиться друг с другом своими мыслями и чувствами. И они точно начали теперь целые дни проводить вместе. Владиславлев ежедневно приходил в графский дом к утреннему чаю, а уходил оттуда или после вечернего чая, или после ужина. В графском доме так все привыкли его видеть, как будто он был член графского семейства. Сам граф нередко проводил с ним часа по два в разговорах о своих путешествиях по свету, о науках, искусствах и политике; графиня с удовольствием слушала чтение первой части романа «Непонятые и всеми презираемые», который теперь быстро подвигался вперед; а Людмила была почти безотлучна от него. Она так привыкла проводить время с Владиславлевым, что скучала без него и с нетерпением ожидала его прихода в дом, если он иногда почему либо замедлял своим приходом. Валентина и Феоктиста радовались этому и мечтали уже о том, что вот-вот еще несколько дней и они достигнут своей цели: Владиславлеву мать откажет в приеме, и они этим отомстят Людмиле. Но расчёт их был напрасен. Владиславлев и Людмила все время проводили в чтении, разговорах и спорах открыто при всех и, если иногда оставались наедине, никогда не злоупотребляли ни близким, чисто товарищеским отношением друг к другу, ни тем доверием, с каким графиня смело всегда оставляла их одних. Что они были весьма расположены друг к другу и даже любили друг друга, это каждому из них было понятно; но никогда слово «любовь» не срывалось с их языка. И могло ли быть иначе? Они оба настолько уважали и любили друг друга искренно, свято, без всяких эгоистических расчетов на что либо похожее на страстную любовь, что если бы даже кто-нибудь из них хоть на одну минуту забылся и помыслил о страстной любви к другому, и это было бы для него таким преступлением, от которого он закрыл бы лицо свое руками и счел бы себя недостойным быть другом того лица, которое верит в его дружбу и которое он так чисто и бескорыстно любил до той минуты, когда у него мелькнула в голове такая нечистая мысль: совершеннейшая братская или товарищеская любовь совсем изгоняла из их сердца всякую мысль о возможности между ними страстной любви при той бездне, которая отделяла их друг от друга по их положению в свете. При таком положении дела Валентине и Феоктисте никогда не удалось бы посеять в сердце матери сомнение насчет честности отношений Владиславлева к Людмиле: невинность говорила здесь сама за себя каждую минуту. Но и помимо этого им не удалось даже слова какого-нибудь сказать матери, чтобы хоть сколько-нибудь заподозрить честность этих отношений. Планы их были неожиданно разрушены отзывом Владиславлева на родину и самым поспешным его отъездом туда... Это было уже в конце июля, Владиславлев к этому времени только лишь кончил чтение графине и Людмиле первой части своего романа: «Непонятые и всеми презираемые». Сидя в комнате Людмилы, где обыкновенно происходило у них чтение этого романа, Владиславлев по желанию графини рассказывал дальнейший ход романа, очень интересовавшего графиню и Людмилу, и был в очень веселом расположении духа. Но вот едва он кончил свой рассказ, как его веселое расположение духа исчезло: какое-то предчувствие говорило ему, что ему недолго здесь праздновать и пользоваться гостеприимством таких добрых людей, но придется скоро перенестись отсюда к той действительности, которая ожидала его на родине...
– Что вы вдруг так стали невеселы? – сказала ему графиня.
– Не знаю сам, отчего-то вдруг стало грустно, – ответил Владиславлев.
– Неужели это предчувствие того, что вы почему либо не окончите этого романа? Это было бы очень жаль...
– Может быть... все может случиться... Но мне кажется, что меня ждет что-нибудь неприятное на родине, потому что меня сейчас неотвязчиво стала преследовать мысль о родине...
– Оставимте это, – сказала Людмила, обращаясь к Владиславлеву. – Что много толковать о неприятном чувстве, которое возможно даже среди самых веселых минут? Скажите лучше, чем кончатся все ваши литературные труды? Неужели тем, что вы окончите курс семинарии и потом поступите в священники куда-нибудь в село, и таким образом все свои труды обречете на вечное забвение? Истинно было бы жаль, если бы такова была развязка вашей литературной деятельности: она слишком печальна...
– Очень может быть, – с грустью ответил Владиславлев.
– Я бы вам советовала идти в университет, или во всяком случае в светское звание, – заметила графиня.
– Очень вам благодарен за ваш совет: в искренности его я уверен вполне; но последовать ему я не могу.
– Почему же?
– Я вовсе не расположен ни к университету, ни к светскому званию вообще... Я чувствую призвание к духовному званию... Я весьма уважаю это звание: оно священно для меня...
– Потому, что вы родились в этом звании, воспитались в духе этого звания и с малолетства готовитесь к нему...
– Нет, не поэтому только, но всего более потому, что священническое служение есть труднейшее и священнейшее из всех служений обществу... обязанности священника весьма важны: с ними никакие светские обязанности не могут сравниться. Уже одно то возвышает это служение пред всеми прочими; что священник всегда предстоит престолу Божию и служит посредником между Богом и людьми... Я хочу избрать себе именно это самое трудное и самое высокое служение церкви и обществу, и чувствую себя способным проходить это служение...
– Все это так. Я с вами вполне согласна в том, что священническое служение самое важное и самое трудное, требующее больших подвигов, и, при добросовестном исполнении возлагаемых им обязанностей, оно может быть для вас утешительным... Даже скажу вам более того... Священническое служение есть самое святое, внушающее каждому истинному христианину благоговение к нему и заставляющее относиться с полнейшим доверием к священнику в самых трудных минутах жизни, как к единственному лицу, которому можно доверить свои тайны и от которого можно получить или облегчение в скорби, или утешение, или же самый искренний совет. Вот, например, перед нами молодая, еще неопытная, девушка. Увлеченная хитрыми и бессовестными эгоистами, она споткнулась на своем пути девственной жизни и пала, но пала по неопытности и неведению всех последствий своего падения. Душа ее скорбит: она чувствует всю тяжесть своего падения и много о том печалится. Ей хочется облегчить свою скорбь, хочется раскрыть кому-нибудь свою душу, чтобы получить от него вразумление и утешение в своей скорби. Но к кому она может обратиться со своим горем? Кто ей поможет? Кто примет в ней участие и скажет ей самое искреннее слово? Родители? – но они скорее проклянут ее за тот позор, который она доставила им своим падением. Родные и знакомые? – но они скорее оттолкнут ее от себя и накажут презрением. Посторонние, совсем незнакомые ей люди? – но они лишь посмеются над ней и везде разгласят о ее падении... В таком положении обратись она к священнику, поведай ему о своем горе, раскрой пред ним свою душу, – и она не погибла тогда, а спасена от новой возможности падения: священник всегда с участием выслушает ее исповедь, вразумит ее, наставит на путь истины, примирит с ее собственною совестью и с Богом, и никому не откроет ее тайны... Владеть так могущественно совестью людей, примирять их с их собственною совестью и с Богом и руководить на путь истины – это весьма священная и высокая обязанность... В этом отношении всякому, кто чувствует в себе призвание к тому, должно желать быть священником. Но ведь дело вот в чем: человеку всегда свойственно искать лучшего для себя положения, а не пренебрегать своими талантами. Вы можете быть хорошим писателем и, если пойдете в университет, можете составить себе счастливую будущность своею хорошею карьерою и литературною славою...
– Положим, так; но я вовсе не расположен ни к университету, ни к светскому званию, и потому хочу быть в духовном звании...
– Во всяком случае, – сказала Людмила, с участием взглянув на Владиславлева, – вам не следует так рано обрекать себя на такую бедную жизнь, какую ведут почти все сельские священники. Это для вас же самих будет несносно, когда чрез год или два вы начнете думать о том, зачем так рано вы поступили в священники. Всего лучше вам поучиться еще в духовной академии, а тогда уже и решить окончательно вопрос этот, идти ли во священники или нет... В продолжение вашего академического курса изменятся условия вашей жизни, а с тем вместе изменится и взгляд ваш на вещи и ваши теперешние убеждения: тогда вы, конечно, не оставите без внимания своего писательского таланта, который к тому времени еще лучше разовьется в вас. Не знаю, как по-вашему, а по-моему это так и должно быть непременно, если вы не хотите пренебречь своим талантом...
– В этом и я с тобою согласна, – сказала графиня.
– Это не противоречит и моему желанию быть в духовном звании: по выходе из академии я все равно могу поступить во священники; поэтому я, конечно, не откажусь от академии, если меня пошлют туда...
– Но вас, наверное, пошлют, – заметила Людмила.
– Бог знает. У нас посылают туда иногда одного лишь студента, а иногда двух... Легко может случиться, что и обойдут меня...
– Но я почему-то уверена, что вас будут посылать и, если вы захотите, пойдете в академию и хорошо окончите там курс...
В это время в комнату вошла «девушка» и на подносе подала графине только что полученные с почты письма и газеты.
Между письмами первым графине попалось на глаза адресованное на имя Людмилы, и она тотчас же передала его Людмиле.
– Ах, – сказала Людмила с радостью, смотря на почерк пера на адресе, – это от Еразмовой! Наконец-то я дождалась письма от нее.
Людмила тотчас же принялась за чтение этого письма.
– Слава Богу! – сказала она, прочитавши письмо, – Еразмова наконец пристроилась к месту: она поступила в гувернантки к надворному советнику Лавровскому в Мутноводске... Пишет, что г.г. Лавровские, и сам, и жена его, люди очень добрые, а дети их скромны и понятливы. Как я этому рада! Еразмова, право, достойна лучшей участи, чем быть гувернанткою непослушных и непонятных детей...
– Что же делать! – заметила графиня, – каждому нужно быть ко всему готовым.
– А вы не знаете этих г.г. Лавровских? – спросила Людмила Владиславлева.
– Я имел удовольствие случайно познакомиться с ними, если только не ошибаюсь в том, что это именно они, – ответил Владиславлев.
– Ах, если бы это были они!.. Я попросила бы вас лично повидаться с Еразмовою и передать ей обо мне все, что вы знаете...
– С удовольствием исполню ваше поручение, если вы со мною же пошлете к ней свое письмо...
– А вот и вам здесь есть два письма, – сказала графиня, подавая письма Владиславлеву.
Владиславлев тотчас же взял и начал их читать. Одно из них было от Голикова, который писал ему очень много и между прочим извещал его о том, что он недавно написал прекрасный рассказ из простонародного быта. Другое же письмо было к Владиславлеву от отца и состояло из следующих строк: «Вася! Как тебе не стыдно до сих пор не являться домой! Или ты забыл, что у тебя живы еще отец и мать, которых ты прежде всех обязан навестить, и что теперь вовсе не время жить в гостях, когда идет уборка хлеба? Приказываю тебе немедленно явиться домой. Я болен; мать тоже не здорова; работы полевые остановились. Отец твой Св. П. Владиславлев».
– Вот вам и объяснение моей невеселости, незадолго пред этим овладевшей мною, – сказал Владиславлев по прочтении письма от отца. – Предчувствие не обмануло меня: меня немедленно отзывают домой...
– Неужели вы сегодня же уедете? – сказала графиня.
– Наверное не могу сказать, когда уеду; но жить долго здесь во всяком случае не могу. Завтра или послезавтра я непременно должен уехать...
– Как бы то ни было, – сказала грустно Людмила, когда Владиславлев, встревоженный мыслью о предстоящей поездке домой, собрался уйти от них, – а вы еще не совсем прощаетесь с нами сейчас?..
– Разумеется, я еще зайду с вами проститься: я обязан это сделать...
Нездоровье отца и матери, предстоящая поездка домой и ожидавшие его дома полевые работы совсем сбили с толку Владиславлева, так что он не знал даже, что ему делать теперь: ему хотелось как можно поскорее уехать домой и между тем жаль было расстаться с Дикопольем и особенно с Людмилою, в разговорах с которою он вовсе не видел, как время бежало вперед.
– Прощай, брат! – сказал он о. Александру, вернувшись от Дикопольских. – Я получил письмо от папаши и непременно должен ехать скорее домой. Вот прочти-ка, что мне пишут с родины.
Владиславлев подал письмо о. Александру.
– Если так, я тебя не буду долго удерживать здесь, – сказал о. Александр, прочитавши письмо: – поживи еще с недельку, а тогда и с Богом домой...
– Не могу: неделя жизни здесь будет для меня годом мученья...
И точно, неделя жизни в Дикополье теперь показалась бы ему целым годом мученья, но мученья адского. Он настолько любил своих родителей и настолько привык во всем повиноваться их воле, что не ехать тотчас же домой по получении письма от отца – для него было бы большим преступлением, которое ни на минуту не дало бы ему покоя. Неудивительно, если он решился теперь непременно на следующий же день ехать домой.
– Брат! – сказал он о. Александру, – я сделал для тебя удовольствие: приехал к тебе сюда прямо из Мутноводска. Сделай же и ты теперь удовольствие для меня: отпусти меня домой завтра же...
– Если ты этого непременно хочешь, пара лошадей готова для тебя.
– Вот благодарю. Прикажи же все приготовить к отъезду. А я покамест пойду, навещу Тихомирова да позову и его с собою домой...
Владиславлев сейчас же собрался и пошел к Тихомирову. Во всю дорогу он был мрачен; шел он как-то машинально, куда глаза его глядели, и сам хорошо не знал, куда именно он идет. Только лишь, входя в самое село, где Тихомиров гостил у своего дяди, он опомнился. Но тут представившаяся его глазам одна из очень обыкновенных сцен сельской жизни снова сбила его с толку. Случилось, что в эту пору скотина сельского дьячка перескочила чрез канаву на огород крестьянина, и последний, тотчас же схватив за хвост одну овцу, потащил ее к себе на двор, ругая дьячка всевозможными непристойными словами, а дьячок бежал за ним с палкой и бил свою овцу, отнимая ее у крестьянина.
– Вот предмет всегдашних ссор и неприятностей в сельском быту! – подумал Владиславлев, и мрачные мысли снова вереницею потянулись в его голове.
Тихомиров был в саду в ту пору, как пришел к нему Владиславлев. Сидя на траве под яблонею, Тихомиров пел в один голос: «Я сирота, и в мире счастья, как я родился, не видал» ... Пение, хотя и в один голос, выходило вообще недурно, но Владиславлеву, мрачно настроенному своими мыслями, оно показалось особенно хорошим, так что он не хотел показываться Тихомирову дотоле, пока тот не кончит этой песни, и остановился вдали от него. Но труд был напрасен! Тихомиров, не кончивши этой песни, затянул вдруг другую и потом запел: «Обойми, поцелуй»...
– Беззаботная головушка! – подумал Владиславлев и пошел к Тихомирову.
– Здравствуй, Саша! – сказал он, подавая Тихомирову руку. – Ты, брат, все веселишься и поешь... У тебя, верно, не бывает горя.
– С чего же ты взял, чтобы у меня когда-нибудь было горе? – возразил Тихомиров. – Да и что такое горе у семинариста? позволь тебя спросить об этом... Семинарист не знает его...
– Он лишь мало обращает внимания на всякое горе; зато горе его неотлучный спутник... Оно преследует его на каждом шагу... Семинарист равнодушен ко всему, это правда: горе и радость у него быстро сменяются... Однако же бывает у нас и такое горе, которое не обходится нам дешево...
– По крайней мере у меня то его не бывает. Я истый семинарист: я сейчас плакал, сейчас же и смеяться готовь... Но скажи: какое горе у тебя? Что ты так скучен?
– Получил от папаши очень неутешительное письмо... завтра еду домой.
– Понимаю!.. Тебе бы, конечно, не хотелось теперь приняться за полевые работы, когда ты познакомился с Дикопольем...
– А ты, когда поедешь на родину? Если хочешь, поедем со мною...
– С чего же ты взял, чтобы я теперь поехал домой?! Меня, брат, теперь не скоро вызовешь отсюда... Я знаю, когда мне и можно, и нужно будет ехать домой: после Успенья... Знаешь, брат, как тогда славно будет дома? Работы полевые кончатся, можно будет хорошенько отдохнуть и погулять по лесам и полям... А между тем к этому времени и всякая птица вырастет: и гусята, и утята, и индята и прочие...
– Так вот до чего ты добираешься-то?..
– А почему ж бы и не так!.. Ведь все это дело естественное. Вакация нам дается для отдыха; но что за отдых в ту пору, как полевые и домашние работы давят тебя? Это не отдых, а новое истощение сил... это новое мученье...
– Положим, так. Каникулы наши вовсе не приносят нам той пользы, какую желательно нам получать от них: они даются нам в такое время года, когда отдых для нас почти немыслим, потому что полевые и домашние работы нам в эту пору заменяют ученье, или усиленное сиденье за книгами... Не успеешь показаться домой, тотчас же и принимайся за работы, и не отделаешься от них во всю вакацию: то идет сенокос, то жнитво, то посев и молотьба, и всюду тут успевай являться на помощь, всюду будь готовь. От того-то мы и приезжаем всегда в семинарию не с запасом сил физических, как бы следовало, а с истощением их... Мало того, в это время даже и умственные-то силы слабеют у нас, потому что не находят для себя достаточной пищи среди этой бессознательной жизни, когда весь бываешь погружен в работу и ни о чем не мыслишь серьезном... Но все же, брат, не следует из-за этого убегать от свидания с родителями на большую часть вакации: это несвойственно почтительному сыну, искренно любящему своих родителей...
– Да я не от родителей, а от работ убегаю... Я кляну свое начальство за то, для чего оно дает нам вакацию в рабочую пору?..
– Цель, с которою нам дается вакация в эту именно пору, очевидно добрая, именно та, чтобы мы, с одной стороны, помогали своим родителям в работах, а с другой, и сами в то же время приучались к сельскому хозяйству. Это, кажется, так и должно быть. Не хорошо лишь то, что нас отпускают на вакацию поздно. Следовало бы отпускать если не пятнадцатого июня, то по крайней мере первого июля: тогда до начала полевых работ мы успели бы отдохнуть от своих трудов сидячей семинарской жизни.
Последовало минутное молчание.
– А знаешь ли что? – сказал Тихомиров, прерывая это молчание. – Я о тебе жалею в настоящую пору... Ты должен будешь на время прекратить свои литературные занятия...
– Уж до этого ли будет дома?.. От Дикополья и до Мутноводска ни строки не напишу... Но это для меня ровно ничего не значит, потому что я здесь успел написать вперед три номера своего журнала... Я жалею о том, что папаша теперь сердится на меня за поездку сюда без его позволения и за долгое проживанье здесь...
Снова наступило минутное молчание, потому что оба товарища находились в таком расположении духа, когда разговор их не мог быть одушевленным товарищеским разговором...
– Даешь ли ты мне слово, что при проезде своем на родину ты навестишь меня? – обратился наконец Владиславлев к Тихомирову.
– Изволь! Двадцать верст крюку для меня ничего не составят.
– Спасибо... Теперь пойдем же со мною в Дикополье, проведем там ночь вместе, a завтра ты проводишь меня...
Тихомиров с удовольствием согласился еще раз побывать в Дикополье, и друзья-товарищи тотчас же отправились туда.
Дорогою они больше молчали, чем говорили. Владиславлев был задумчив, и Тихомирову редко удавалось завязать с ним какой либо разговор. Зато в Дикополье, напротив, совсем иное, всю ночь они ходили по саду и почти ни на минуту не умолкали.
На следующий день часов в одиннадцать утра пара не слишком видных, но бодрых лошадей уже готовилась в дорогу. Тихомиров очень усердно хлопотал о том, чтобы все было приготовлено для дороги хорошо и аккуратно.
Он постоянно суетился то около лошадей, то вокруг повозки; сам укладывал все вещи Владиславлева, пробовал, хорошо ли будет в повозке сидеть, успел много нашуметь и наделать смеху, и столько наговорил кучеру замечаний и наставлений, что тот и слушать его уморился. Но все это было лишь простою суетнею и болтовнею Тихомирова, a в существе дела ничего не выходило хорошего и полезного, так что, когда он потом посмотрел на то, что пользы принес он своим шумом и своею суетою, ему даже самому стало смешно.
– Наделала синица славы, а моря не сожгла, – проговорил он про себя в эту пору: много я наделал здесь шуму, а толку от того никакого не вышло… Все это здесь без меня бы сделалось; а мне бы лучше было позаботится о том, чтобы Владиславлев не забыл здесь что-нибудь, да запасся на дорогу провизиею…
Тихомиров после этого сейчас же пошел и напомнил Софие Ивановне о чае, сахаре и провизии на дорогу, a потом начал ухаживать около о. Александра, чтобы тот не забыл снабдить Владиславлева деньгами на дорогу да и за приезд что-нибудь дал ему. О. Александр действительно дал теперь Владиславлеву больше, чем думал прежде дать ему, именно дал ему на дорогу три рубля да за приезд пятнадцать рублей...
– Вот это славная штука! – подумал Тихомиров, когда о. Александр так щедро заплатил Владиславлеву за визит.
Но пока Тихомиров суетился и хлопотал о сборах своего товарища, сам Владиславлев был в томительном и несносном для него положении.
Он уже несколько раз ходил в графский дом: ему хотелось, быть может, даже навсегда проститься с Людмилою, и этого-то именно ему не удавалось достигнуть. Все семейство графа еще с вечера отправилось в гости к Петровским и доселе не возвращалось оттуда. Владиславлев был просто в глупом положении и не знал, что ему делать. Пожалуй, он с радостью согласился бы отложить свой отъезд до следующего утра, лишь бы проститься с Людмилою; но самому отложить свой отъезд было стыдно, a о. Александр не догадался хоть раз заикнуться на этот счет. Волей-неволей нужно было ехать, не простившись с Людмилою. Когда подали лошадей, Владиславлев помедлил немного в ожидании, не известят ли его о приезде Дикопольских, потом простился со всеми так же медленно и неохотно, сел в повозку, перекрестился, смотря на церковь, и приказал кучеру ехать. Лошади тронули рысью и помчали нашего героя по селу, оставляя позади его и господский дом, и церковь, и дом о. Александра, и все прочее...
Долго Владиславлев не садился в своей повозке, как следует, долго и смотрел он назад к Дикополью. Ему все еще казалось, что вот-вот он увидит возвращение домой графского семейства и тогда вернется назад, чтобы проститься с графинею и Людмилою. Но вот Дикополье стало скрываться из виду, тут уже нечего было долго думать; нужно было садиться, и Владиславлев сель в повозку, как следует, по-дорожному, еще однажды и уже в последний раз бросивши свои взгляд назад и проговоривши про себя: «прощай, чудное Дикополье!» Но мысль о Людмиле и возможности увидеться с нею и теперь еще не оставили его. «Авось, – думалось ему, – они встретятся со мною здесь где-нибудь на пути... Как бы это было хорошо, если бы они встретились со мною!..» И стал он внимательно смотреть теперь вперед в предположении, не увидит ли он как-нибудь вдали экипажа Дикопольских. Но версты шли за верстами; поля сменялись одни другими; солнце начало опускаться все ниже и ниже; a Дикопольских все еще не видно было впереди. Владиславлев наконец перестал думать о возможности своей встречи с Дикопольскими на пути, и оглянулся вокруг себя...
В природе в эту пору все было в своем обычном летнем виде, и, казалось, ничто не нарушало общего течения жизни. В воздухе было тихо и довольно знойно. Солнце светило ясно, но не очень сильно палило. В полях кипела работа: крестьяне – бедные труженики полей, из сил выбиваясь, старались докончить пораньше свою урочную работу на барском поле и потом перебраться на свое, чтобы там ночевать да утром пораньше, до барщины, схватить уголок другой своей собственно ржицы. Всюду рожь господская жалась, косилась, вязалась и собиралась в копны, a рожь крестьянская по обыкновению стояла еще почти непочатою, точно бесприютная сиротка, и ветер обивал зерно ее. Овес везде спел и покрытая им поверхность серебрилась. Гречиха только еще цвела во многих местах, и пчелы тысячами вились над каждою покрытою ею полоской земли, медом так и пахло от цветов ее.
Просо, повесив свои метелки-колосья книзу, волновалось подобно морю. Жаворонок заливался своею громкою песнью в высоте воздушной и как будто старался своею песнью утешить или развлечь печальных тружеников полей. Летучие комары, оводы и разные другие насекомые роями носились в воздухе над головами этих тружеников и своим жужжанием тоже будто забавляли их. A стрекоза в своих мягких муравах заливалась таким звонким трещанием, что, казалось, хотела доказать этим же труженикам, будто она в эту пору года довольнее всех своим положением. Так вокруг Владиславлева все имело свой обычный летний вид и, казалось, стояло на своем месте. Один лишь Владиславлев был теперь не на своем месте и не в своем духе: он был мрачен и разбит душою и, смотря на окружавшую его природу, невольно задумывался...
Все на свете, думал он, имеет свой порядок, свою силу и свое значение; все и живет своим чередом. Один лишь человек, разумное Божие создание, часто бывает не на своем месте и живет не так, как предназначено ему жить, потому что или он сам, злоупотребляя своею свободою, нарушает свой покой, или же другие, стесняя его свободу своим произволом, не дают ему возможности жить как бы следовало. Вот, например, эти бедные труженики-крестьяне – какое рабство несут на себе и как бедно и печально идет вся их жизнь в ту пору, как их господа, мироеды-властители их и истязатели от пеленок и до гроба не знают труда, роскошествуют и предаются всевозможным удовольствиям на счет трудов этих несчастных, нисколько не заботясь о благе своих рабов. Животное, какая-нибудь, например, лошадь и то большим попечением их пользуется, чем эти несчастные. Вот теперь и мы семинаристы чем не люди, если мы добросовестно исполняем свое назначение? И однако же мы те же рабы: нас всюду гонят, теснят, презирают и выставляют образцом тупости, глупости и неразвитости, когда мы поумнее и развитие тех, кого иногда считают образованными и благовоспитанными. Но не везде же зло господствует так, что добру и места нет: и в среде помещиков есть люди истинно добрые, заботящиеся о благе своих крестьян; и в среде людей, которые по одному только сословному предубеждению и незнанию ни жизни, ни духа и способностей семинаристов, считают их за ничто, – есть добрые души, способные и нас принять под свой кров. Да, мир не без добрых людей, и они есть везде, во всех слоях общества. Кто бы из моих товарищей мог подумать, что я когда-нибудь буду принят в аристократическом доме Дикопольских как свой родной? И однако же я был там принят и убедился в том, что любовь христианская не знает пределов и не вращается в сфере сословных убеждений... Людмила полюбила меня искренно как брата, друга и товарища, несмотря на то, что я семинарист, всеми презираемое существо, a она дочь графа. И могу ли я не ценить этой чистой, святой любви ко мне? Могу ли я забыть когда-нибудь ту, которая протянула мне руку помощи в критическую минуту, доставила мне много отрады своими разговорами со мною и своим сочувствием моему положению? Могу ли я теперь где-нибудь еще найти девушку, которая бы своими душевными качествами была равна Людмиле и могла составить счастье моей семейной жизни, если я вздумаю идти во священники? Нет, мне не забыть никогда Людмилы и ее расположения ко мне и не найти еще девушки равной ей по уму и доброте. Но как прискорбно, как больно вспомнить о том, что я не имел возможности проститься с Людмилою! Что за неожиданное и неестественное разлучение меня с нею без прощального слова? Неужели это так и должно было случиться? Зачем меня судьба свела с этою девушкою и потом так не отрадно разлучила? Не есть ли это предвестие того, что я еще увижусь с нею!... Может быть. Но если бы и не так, образ Людмилы всегда будет жить в моей душе, как идеал истинно благовоспитанной девушки…
* * *
Примечания
Замечательно, в самом деле, что из учеников, одновременно записанных в училище, до семинарии в былое время доходило лишь ⅖, а до окончания курса не более ⅕; остальные же все в разное время исключались. Имея под руками списки своих товарищей от III класса училища и до окончания курса семинарии, мы с удивлением усматриваем, что из 127 человек, вместе с нами учившихся в 1-м отделении III класса, до семинарии дошло всего только 53 человека, а до окончания курса семинарии вместе с нами дошло 22 человека и позади нас 7 человек. Но всего интереснее то, что из учеников, бывших в III классе в 1-м разряде, лишь двое окончили курс, один в 1, а другой в 3 разряде, а из учеников, сидевших там в 3 разряде, окончили курс 10 человек, из коих четверо в первом разряде; именно №1, 2, 9 и 12, а остальные шестеро во втором разряде. Так первые сделались в конце концов последними, а последние, к числу коих и мы имели несчастие принадлежать, вышли первыми. Вот вам, господа педагоги, задача! Займитесь разрешением ее вместо того, чтобы учеников низших классов без разбора исключать из училища. Вот и вам задача, господа классики! Разрешите и вы ее со своей латынью. Из 30 человек, хорошо знавших латынь, лишь один окончил курс в первом разряде и один же в третьем, а из 30 других человек, за незнание латыни сидевших в третьем разряде, четверо окончили курс в первом разряде, шестеро во втором, и ни один в третьем, вообще же из 127 человек лишь 29 окончило курс, а 98 исключено. К чему же вы этих 98 человек мучили латынью? И латынь ли ваша нас вывела в люди, когда мы с последних мест попали на первые? Нет не она, а русский язык и математика… С своею латынью вы нас без всякого милосердия исключили бы из низших классов, если бы дали вам такую же волю, какая во время оно принадлежала вам; а мы еще вышли в люди. Говоря это, мы вовсе не думаем отвергать пользу изучения древних языков, а хотим поставить вам на вид то, зачем вы всех с малолетства угощаете латынью, когда она нужна единицам, а тысячам учеников совсем не приносит пользы? Зачем вы у этих последних отнимаете время занятия другим…
