Речи, произнесенные при погребении проф. М.Ф. Ястребова

Источник

Содержание

Речь 1. М. Поснов Речь 2. Д. Богдашевский Речь 3. Студент 4 курса (−). Сушицкий Речь 4. Д. Горохов Речь 5. Студ. IV курса свящ. А. Тюленев Речь 6. Студент свящ. Н. Чудновцев Речь 7. Протоиерей О. Покровский Речь 8. Студент II курса Н. Балабуха  

 

Речь 1. М. Поснов

Дорогой учитель!

Если нужно бы было характеризовать твою жизнь и деятельность, как профессора и инспектора кратко, одним словом, то мы затруднились бы подыскать выражение более подходящее, как назвать тебя „необыкновенным человеком”, и именно потому, что ты жил и действовал весьма необыкновенно, чрезвычайно просто. Глядя на тебя со стороны, нередко казалось, что в одних случаях тебе нужно было бы аргументами от науки убедить, в других – авторитет проявить, в-третьих, наконец, в дело власть употребить. Но ты, имея право на все это, избегалитого, и другого, и третьего. Для человека с положением и обличенного властью чрезвычайно трудно иногда бывает воздержаться от властолюбивых, честолюбивых проявлений, тщеславных стремлений, переоценки своих личных дарований и других искушений страстей. Но ты – насколько мы тебя знаем – ни разу не взял фальшивой ноты, не сделал ни одного неверного шага; та, казалось, воздавал каждому лицу, положению, обстоятельству или моменту столько, сколько требовалось по самому существу, по их природе. Такая простая, обыкновенная жизнь есть явление столь редкое, что ее поистине можно назвать жизнью “необыкновенной”!

Мы видели тебя профессором. Мы слышали тебя с высоты академической кафедры излагающим важнейшую из наук академического курса. Но мы не видели в тебе стремления встать на недосягаемый пьедестал пред твоими юными слушателями, окружить себя дымкой величия, ученой важности, показать в себе что-то не-заурядное, не-обыкновенное поразить воображение, подавить сознание. Ты, не драпируясь в ученую тогу, ясно и просто излагал учение о Боге и Его правде и любви в отношении к миру и человеку. Но эта простота не была следствием твоего незнакомства с обширною работою человеческого ума в области твоей великой науки. Нет, все это ты знал, но только лишь то оттуда брал, что отвечало твоему простому, обыкновенному взгляду на твою высокую науку. Ты, последуя многим о.о. и учителям церкви и лучшим русским богословам, по-видимому, был убежден, что только сердце делает богословом, что нужно верить, чтобы понять; что твоя наука (догматическое богословие) берет свой исходный пункт не в сомнении, а в полноте веры, и развивается не из пустоты сомнения, а из полноты, избытка верующего сердца; что система твоей науки не имеет задачей дать опоры (доказательства) колеблющейся вере,− а, наоборот, сама есть исповедь живой в Боге души и глубоко верующего сердца; для человека же колеблющегося, тем более не верующего, для ума холодного, скептического христианское учение есть только одна из религиозных систем, и то не самая совершенная.

Но пусть другие“могущие”вполне оценить твои достоинства, как профессора (полному проявлению которых все-таки, думаем, помешала тяжелая болезнь и сравнительно ранняя смерть); мы же кратко скажем о тебе как инспекторе, тем более, что нам, по положению твоего младшего сотрудника, пришлось близко стоять к тебе.

Кому неизвестно, что обязанности инспектора закрытого учебного заведения всегда были одни из труднейших, а в наше бурное время и вовсе. Но твоя простота жизни дала возможность пройти тебе тернистое поприще инспектора гораздо успешнее и удачнее, чем многим и многим из твоих современников. Ты сам не раз говорил, что приступал к инспекторской должности без всякой наперед составленной программы, наперед выработанного плана действий. Ты хорошо понимал, что живая жизнь несравненно сложнее и богаче, чем самая умная теория, что проводить в инспекторской деятельности твердо неуклонно известное начало, не сообразуясь с живою действительностью, − это значит во многих случаях портить и губить молодую жизнь, а не врачевать и спасать.

Далеко не одни розы пришлось тебе встретить на тернистом пути инспекторской службы. Ты видел массовые движения в студенчестве, направленные против того, что ты, помнивший лучшие времена, считал разумным, твердым и необходимым. Ты был свидетелем насильственного прекращения учебных занятий. Ты видел, в отдельных случаях, дерзкие стремления против всякого авторитета и власти, против разумных норм и законов человеческого общежития. Наконец, ты мог получать в редких – к общей благовоспитанности студенчества − случаях и прямые оскорбления. Но твой простой, обыкновенный взгляд на жизнь помогал тебе разобраться и в этих глубоко-грустных явлениях. Твоя простота оказалась тонким разумом: ты верно оценил, ты правильно понял то, что многих инспекторов приводило в недоумение, возмущало и побуждало иногда к крайним решениям. Относительно студенческих движений, будто бы направленных к определенной разумной цели, ты говорил: „ Не понимаю их”!И эта фраза в твоих устах вовсе не имела того иронического смысла, какой ей обычно придается: не понимаю, т.е. считаю нелепым, осуждаю. Наоборот, ты твердо и искренне был убежден, что всякое поколение, время, каждый возраст – живет своими идеями и интересами. (Вот, например, говаривал ты, наше поколение, воспитанное на русских классических писателях (Тургенев, Толстой и др.) уже не понимает нового литературного течения в лице Горького, Андреева и др.; а между тем, прибавлял ты, и это направление в литературе, нужно признать законным и разумным, раз оно захватывает не только всю Россию, но и Запад). И ты наблюдал и молчал… В тех же случаях, когда освободительное студенческое движение выражалось (пока) в совершении проступков и преступлений, в демонстрациях в отношении лиц начальствующих, − ты склонен был видеть увлечение тлетворным духом времени, правда крайнее и опасное, однако не злую волю, не порочное сердце. И ты терпел и молчал… Правда, иногда нужны были просто не человеческое терпение и прямо ангельская доброта, чтобы все это перенести и забыть, тем более, что ты, при твоей простоте, обнаруживал редкое понимание самых тонких и сложных чувств, почти неуловимых движений человеческой души. Но ты, по-видимому, находил в себе силы и для этого. Ты, конечно, имел право и власть достигнуть удаления из заведения лиц, казавшихся более виновными. Но ты этого не делал. Ты заглядывал в даль и соображал, что будет с увольняемым, − и ты видел, что крайняя мера может озлобить его, толкнуть на путь преступлений и погубить. Наоборот, милость, пощада может его исправить и сделать полезным членом общества… Придет время, наступит час и прощенный тобою глубоко сознает всю тяжесть совершенного преступления, нанесенной тебе обиды, будет стыдиться за прошлое свое, раскается и получит урок так же благостно поступать с людьми, как испытал на себе.

Конечно, золотое молчание и кроткое терпение – пассивные добродетели и могучие силы только после мудрого слова и разумного действия. Но мы верим, проявил бы ты и активные добродетели, если бы тяжелый, неисцелимый недуг уже давно не поразил тебя. Но во всяком случае твои питомцы будут тебе всегда гораздо более благодарны за твое терпение и молчание, чем многим другим инспекторам, особенно нашего смутного времени, за их многословие и энергичную деятельность…

Добрым словом, от всего сердца должны помянуть тебя и мы, твои младшие сотрудники-помощники. Отношения твои к нам были самые вежливые, даже в высшей степени деликатные. Ты никогда не старался подчеркнуть, что ты наш начальник и что тебе мы обязаны особым почтением. Если что в наших сердцах, по поводу твоих отношений к нам, и могло наводить некоторую печаль, то это то, что ты совсем как бы избегал быть нашим начальником. Кому известно, что в десятках случаев гораздо лучше действовать по прямому указанию и приказанию, чем на свой страх, по собственному убеждению. А между тем во многих случаях твое приказание было одно: не дожидаться от тебя определенных приказаний, а действовать, или выжидать время по собственному пониманию дела.

Ты просто, обыкновенно умел жить, ты просто и по-христиански, ввысшем значении этого слова, сумел и умереть.

Болезнь твоя была неизлечима. Ты это знал не менее, чем и окружавшие тебя. Ты понимал, что дни твои сочтены. А между тем кто видел тебя требовательным, раздраженным, как многие другие больные, являющиеся поистине бичом для близких им? Кто замечал в тебе зависть, легко переходящую в ненависть, столь не редкое чувство у безнадежно больных ко всему здоровому, живому? Кто заставал тебя в состоянии − не скажем отчаяния, а – уныния, угнетенного состояния духа? Ты был спокоен и благодушен, ты примирился со своим безнадежным положением и тихо дожидался своей кончины. Глядя на тебя, думалось, что смерть вовсе не такое страшное явление, чтобы её бояться и пред нею трепетать; что от нас зависть, встретить ли её с ужасом холодного отчаяния, или по − христиански, с спокойствием примиренного сознания. Глядя на тебя, ясным казалось, как в тебе высшее начало, духовное, божественное побеждало и победило низшую природу, земную, плотяную – и ниспослало твоей душе мир и любовь.

Пусть же будет пухом для тебя земля, незабвенный наставник в жизни и великий учитель в самой смерти!

М. Поснов

Речь 2. Д. Богдашевский

Возлюбленный о Христе брат, незабвенный наставник и сотоварищ!

Ещё свежа могила нашего почившего незабвенного философа, и вот новая смерть, новая печаль, новая тяжелая потеря для Академии!.. Не стало нашего видного богослова, столько лет, с великою честью, занимавшего сначала кафедру обличительного, а потом догматического богословия. Тяжелая потеря!.. Смело можно сказать, что таких богословов, полное всякой неустойчивости и колебательности. Это был, если можно так выразиться, поистине „догматический характер”. Это был глубочайшей веры, непоколебимых христианских убеждений; это подлинно муж церковный, всегда в своем богословствовании утверждавшийся на церковном предании и никогда не отступавший от него ни на одну йоту. Неудивительно, поэтому, что он с такою глубокою скорбью смотрел на нынешнее зарождающееся антидогматическое движение, прикрывающееся так называемым новым методом в богословии. Превращать христианскую догматику – в мораль, христианскую метафизику – в этику, это, по словам почившего, значит в корне подрывать христианство.Не без некоторой иронии почивший говорил о себе: „быть может я уже устарел, но я остаюсь и всегда останусь при своих убеждениях”. И это были святые убеждения,− убеждения истинно православного богослова, крепко, продуманные и обоснованные. О, сколько раз мы имели удовольствие беседовать с почившим наставником по вопросам богословским, и всегда все более и более утверждались в той мысли, что свои взгляды нужно проверять его богатым научным опытом, его по−истине адамантовою крепостью и силою высокого христианского убеждения. „Как вы думаете – говорил не один раз почивший: − что должно быть положено в основу построения нашей догматики? Думаю учение о Церкви. Из него необходимо выводить и на нем обосновывать все христианское учение, и тогда в системе христианского богословия все будет так ясно, стройно, последовательно, жизненно; недаром прежние богословы проектировали науку, так называемую „экклезиастику”. И учение о Церкви, как теле Христове, не было для нашего приснопамятного догматиста какою-то духовною мистикою, как ныне его некоторые понимают, а было самым жизненным учением, заключающем в себе подлинную духовную реальность: Христос соприсутствует в Церкви, Его благодатная сила разлита во всех её частях, как Его теле.

Блажен ты, почивший возлюбленный о Христе брат, в своей крепкой вере. Господь наделил тебя и замечательным даром изложения и раскрытия истин нашей святой веры. Это был дар глубочайшего проникновения в рассматриваемую христианскую истину, необычайно тонкого анализа, способность подмечать малейшие оттенки анализируемого догматического понятия. Тут соперников у тебя, думаем, найдется немного. Твое мышление отличалось такою силою и крепостью, такою необыкновенною способностью расчленения и синтеза, что оно невольно овладевало мышлением другого. Такому именно ученому раскрывать ту науку, которую ты разрабатывал, ибо она требует необыкновенной ясности, точности и определенности. Ты был замечательный философ и, благодаря своим выдающимся филологическим способностям, многое нам уяснил в области спорных богословских вопросов и спорной богословской терминологии. Твоих филологических изысканий наша богословская наука никогда не забудет. Не забудем мы и того, как высоко смотрел ты на литературный труд и предавал печати только плоды своих самых тщательных исследований. В тебе мы видим живой пример, что с литературным трудом спешить нельзя, ибо за каждое свое слово дашь строгий ответ. „От словес своих оправдишися и от словес своих осудишися”.

Каким почивший был в науке, таким он являлся и в жизни. И здесь он стремился все как бы расчленить, проанализировать, довести до возможно большей ясности, при свете своего глубоко религиозного взгляда на жизнь, и отсюда все его действия так ровны, спокойны, так обдуманны. В какой-нибудь поспешности его никто не мог упрекнуть; раз данное слово было у него твердо и нерушимо, как скала. Вся его жизнь запечатлена какою-то кристальной ясностью. Всегда бодрый, неутомимо энергичный, всегда полный истинного добродушия и приятнейшего юмора!.. Болезнь почившего, приведшая его к могиле, была болезнью долгою и мучительною. Но никогда он не унывал, не падал духом и до самой последней возможности исполнял свой служебный долг. Силы с каждым днем упадали, ноги подкашивались, грудь тяжело поднималась, страшная бледность порою покрывала лицо, а наш дорогой Митрофан Филиппович неизменно делал свое дело и всегда являл нам пример честного исполнения своего долга.

Блажен ты, почивший брат, в своем добром делании. Ты был верный раб Христов, который услышит утешительный призыв: „вниди в радость Господа Своего”. Все мы всегда смотрели на тебя как на „мужа правды”. Правда в словах, правда в действиях, правда во всех намерениях и чувствованиях была отличительною чертою твоей жизни. Ты был для нас как бы воплощенною правдою, с которою нам всегда следовало сообразовываться, и прости, если иногда мы от нее уклонялись. Когда в свое время открылось трудное и ответственное дело воспитателя и ближайшего руководителя нашего академического юношества, взоры всех нас как-то невольно обратились на тебя, − „мужа правды”. И ты с великою честью нес это дело, − нес в столь трудное время, требовавшее такой мудрости, такого необыкновенного такта. Твоя правда не была правдою холодною, юридическою, а это правда доброго сердца, чистой христианской совести, − правда, соединенная всегда с милостью. Нужно сказать, что веления долга всегда чисты, возвышены, безусловны, но греховная наша природа всячески им противится, ибо они требуют подавления нашей чувствительности и потому представляют для нас нечто тяжелое.

Не без влияния, конечно, прошлой жизни сложился духовный образ почившего, выработалась в нем богатая духовная энергия. По собственным словам покойного профессора, с самой ранней юности ему пришлось бороться со всякою нуждою, лишениями и страданиями. Жили в великой скудости и простоте; трудились буквально в поте лица своего, всячески изыскивая материальные средства для воспитания детей. Наше молодое воспитывающееся поколение не знает уже – говорил почивший − той нужды и тех лишений, какие мы переживали. И слава Богу, что не знает: его умственный труд этим значительно облегчается. Пусть только оно не теряет добрых старых начал, доброй старой закваски. И сам почивший свято всегда хранил до,рые предания, положенные в истинно христианской семье. „Так” − обыкновенно он выражался – „было у нас в старину”. Это был истиннорусский человек, великий патриот – истиннорусская душа, − честная, прямая, открытая, доступная. В его присутствии всегда чувствовалось как-то необыкновенно хорошо. Он был образцовый семьянин, образцовый воспитатель своих детей. Не один раз нам приходилось незаметно наблюдать умилительную картину его домашней молитвы со своими детьми. Вот доброе старое воспитание, добрые старые устои!..

Дорогой наставник и сотоварищ! У гроба твоего многому можно поучиться, но наше слабое слово не может обнять всю полноту, все богатство твоей духовной личности. Такие цельные, как выкованные, серьезные фигуры, такие сильные характеры, такие симпатичные, рельефно выступающие черты духовной индивидуальности встречаются сравнительно редко. „Муж веры”, − да обратится ныне твоя глубокая вера в непосредственное видение и лицезрение Бога! „Муж правды”, − да исполнятся над тобою евангельские слова: „блажени алчущие и жаждующие правды, яко тии насытятся”! Здесь, в этой юдоли скорби и плача, при всем стремлении к правде, полное насыщение Божиею правдою невозможно. „Муж долга”, − верный раб Христов, − да услышишь ты умилительные божественные слова: „вниди в радость Господа Своего”.

Спи же мирным сном, наш дорогой наставник и сотоварищ! Усни до блаженного нашего восстания!.. Не забудем мы твоей веры, твоей правды, твоей беcпредельной преданности своему долгу! Покойся мирно в земле рядом с нашим незабвенным философом, напоминая нам этим о великом единении веры и знания, богословия и философии.

Д. Богдашевский

Речь 3. Студент 4 курса (−). Сушицкий

Не успели мы еще свыкнуться с мыслью о смерти нашего уважаемого профессора − философа Петра Ивановича Линицкого, не успели выяснить все значение потери в лице великого мужа науки в широком смысле этого слова и, вместе с тем, глубокого специалиста в излюбленной им этической области незабвенного Маркелина Алексеевича Олесницкого, и вот уже опыт смерть, вот еще новая утрата для нашей академической семьи. Нас оставляет еще один из наших наставников, наш профессор − догматист и, вместе с тем, руководитель, в качестве инспектора, дорогой нам Митрофан Филиппович Ястребов. Из рядов нашей профессорской семьи, по воле рока, выбывают один за другим выдающиеся члены ее, равно великие, как люди – глубоко верующие, искренно любящие и твердо убежденные, что далеко не часто встречается в наше изменчивое время, и как мужи науки, оставившие видные следы, даже проложившие новые пути в своих научных областях и специальностях.

При виде этого гроба, уже третьего профессорского, по крайней мере на памяти моих товарищей, невольно является чувство грусти и сожаления о преждевременной разлуке с нашими наставниками, которые, быть может, еще не мало потрудились бы во славу и на пользу нашей богословской науки, как опытным своим ученым руководством, так и новыми научными трудами. Только сознание того, что каждым из почивших профессоров оставлено нам лучшее из возможных культурных наследств – их ученые труды, являющиеся ценным вкладом в сокровищницу нашей науки, только сознание этого может служить лучшим и вернейшим утешением для нас, равно как и для всех людей мысли и ученого труда.

Известие о смерти Митрофана Филипповича застало нас за чтением следующих слов: „в самый разгар увлечения внешними реформами, в минуту безусловного отрицания всего внутреннего, религиозного, мистического в жизни и в человеке, два наиболее влиятельные писатели того времени отвергли , как совершенно незначущее, все внешнее и обратились к внутреннему и религиозному”. Так писал один из современных нам критиков в 1891 году, характеризуя этими словами одну из эпох нашего прошлого.

Смерть наставника нашего совпала с такой же по характеру эпохой. Мысль человеческая, поспевая за быстро бегущими событиями жизни, занята всецело будничным и временным, забыв вечное, безусловное, религиозное. Жизнь современного человека – это вихрь быстро сменяющихся впечатлений, увлечение всем злободневным, не мирная, созидательная работа, а бурная и разрушительная, жестокая и ужасная борьба партий, доходящая в своих крайних проявлениях до уничтожения и истребления друг друга. Жертвы насилия с той и другой стороны сделались обычными и ежедневными, не одиночными только, но и массовыми. Но что ужаснее всего, смерть человека, этого „умаленного малым чим от ангел” существа, благодаря многочисленным жертвам, перестала даже казаться теперь для нас великим актом мировой жизни, священной тайной. Среди вихря сменяющих друг друга общественных событий и частых политических перемен как − бы не остаетсясовершенно времени для размышления о том вечном законе, проявление которого мы наблюдаем в данное время. Только потеря близкого человека отвлекает нас от жизненного водоворота и заставляет призадуматься над смертью, этим печальным и часто нежелательным, но неизбежным законом, этим уничтожением всего материального. Только разлука с любимым человеком неизбежно порождает вопросы : что же дальше? Какова судьба этого праха, этих останков человека? Все −ли здесь то, что называлось когда-то величественно человеком – венцом творения, а теперь, по-видимому, подлежит окончательному истлению, сделавшись достоянием могильных червей?

Отвечая на такие естественные запросы человеческого духа в своих беcсмертных произведениях, один из величайших писателей земли русской, являясь вместе с тем и незаурядным мыслителем – моралистом, эпиграфом длясвоей лебединой песни – последнего сочинения взял следующие слова из евангелия св. Иоанна: „истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода” (Ин.12:24). Истинный смысл этих слов, подробно разъясняемыйи развиваемый автором, таков: смерть человека, разложение его организма – это только залог новой, будущей, лучшей жизни. Эта вера в загробную жизнь, исповедуемая православною, да и всей христианскою Церковью, является всеобщею едва ли не во всем человечестве, особенно же в нашем русском народе, как свидетельствует об этом указанный автор, великий знаток русского народа.

Глубоко и твердо веруя, вместе с любимым им простым народом, в беcсмертие души и в „воскресение реальное, буквальное и личное”, как он выражается в одном частном письме, он выясняет нам в своих сочинениях, что эта вера является глубочайшей и непоколебимой в нашем народе, да и во всем человечестве. Даже подростки и дети, по свидетельству его, обладают верой в беcсмертие и в загробную жизнь. „Неужели, спрашивает этот писатель устами одного из действующих лиц последнего своего произведения, неужели и взаправду религия говорит, что мы все восстанем из мертвых, и оживем и увидим друг друга”? И с твердой уверенностью отвечает устами своего любимого героя:„непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно раcскажем друг другу все, что было”!

Такова вера, исповедуемая им вместе с христианскою Церковью и являющаяся единственным оплотом, единственной опорой человечества, при слабо мерцающем в этом тайнике света нашего разума, беcсильного открыть завесу будущего и проникнуть в тайны потустороннего мира. Известно, ведь, что при условности и ограниченности человеческого мышления, идея беcсмертия, опирающаяся на идею бытия Божия, является недоказуемой, в чем не сомневается в данное время ни научное, ни философское сознание, в лице виднейших представителей его. Бог необходим, говорит нам философское сознание, − это не разумная и не опытная, а мистическая религиозная посылка, не опровергаемая и недоказуемая разумом. Разум не утверждает и не отрицает, он только говорит: я не знаю, есть ли Бог, или нет Его.

Остается, таким образом, единственная область, в которой человечество может определенно считаться с такими вопросами, как идея Божества и беcсмертия. Это область веры. Она именно является такой силой в человеке, которая положительно разрешает указанные вопросы, не разделяя этой великой миссии своей с какой-либо иной силой человеческого духа.

Сообразно же вере нашей, дух покойного наставника нашего, оставляя нас, равно как и бренное тело свое, готов отлететь в горни обители ко Отцу Небесному, который и дал его, и предстать пред Ним в свое время на суд. Оценка его, земной жизни – дело Небесного Судии, не подлежащее нашему ведению. Впрочем, не лишним будет указать здесь общий характер личности покойного на основании этого как бы предугадать ту мзду, которая может ожидать за гробом нашего наставника.

Нам припоминается именно отношение к нам, студентам, покойного Митрофана Филипповича, как нашего руководителя в качестве инспектора Академии. Эта обязанность его, которую он исполнял в течение нескольких лет, как и вообще всякая административная служба, не пользуется симпатиями у подчиненных, а потому и для Митрофана Филипповича представляла очень мало приятностей и радостей. Это особенно необходимо сказать относительно последних лет нашей академической жизни. Как и всякое переходное время, оно отличалось бурным и неспокойным характером. Быстро идущая вперед жизнь отливалась в иные формы, инструкция же и формальные правила же оставались прежние, старые. Создавался, таким образом, диссонанс между нормой – правилом и самой жизнью – фактом. Примирение этих начал не всегда удается административному лицу. Нужен особый такт, необходимы твердая вера в себя и любовь к делу, чтобы оказаться победителем таких трудностей. И должно сознаться, покойный инспектор наш всегда с честью выходил из представлявшихся затруднений. Каждый из нас студентов не может не признать в глубине души своей, что МитрофанеФилипповиче, этом последнем инспекторе дореформенной, точнее до-автономной Академии, мы не испытывали на себе никакого административного, инспекторского режима, а тем более гнета. Мы не можем пожаловаться на его суровость, недоступность или сухой формализм. Он выполнял свой служебный долг не как строгий, власть имеющий, начальник, а скорее как любящий, заботливый отец. Душа покойного действительно была любящей и мягкой, нежной и незлобивой. В силу этого и отношения его к нам были не формально-начальническими и не гордо-покровительственными, а сердечно-попечительными и добродушными. Мы слышали от него не холодные, равнодушные требования и законные, властные приказания, а добрые советы, внимательные руководства, горячие пожелания. Поэтому и наше сердце не может не отозваться пожеланием и вместе верою в то, что покойному наставнику нашему предстоит получить то высшее благо, которое является единственно безусловною ценностью за гробом.

Мир праху твоему и вечное блаженство душе твоей, дорогой Митрофан Филиппович!

Такова, по вере нашей, мзда, ожидающая нашего учителя за его добродетельную жизнь. Что же мы, оставшиеся ученики Его? Проводив его в тихую, вечную, блаженную пристань, где нет ни ветров, ни бурь, с чем остаемся мы сами, только готовящиеся оправиться в опасное и обильное треволнениями нашего времени жизненное плавание? А ведь волнующееся море жизни представляется страшным неопытному пловцу. Сильный, порывистый ветер, кружась и завывая, вздымает один за другим валы, один другого грознее и могучее. Море пенит и бурлит, разбивая в щепы ветхие и некрепкие судна. Вдали темнеет, как бы медленно приближаясь, последний девятый вал. Готовы – ли мы, юношество, запаслись ли мы всеми силами, необходимыми для успешного плавания?Сумеем ли мы и жить, как не мало говорили и мечтали на школьной скамье, по правде, началами веры и любви, этими вековечными принципами, не исчерпывающимися интересом минуты, данного только времени? Прониклись ли мы ими настолько, чтобы в жизни своей действительно насаждать их в нашем алчущем правды народе, о служении которому мы любим так часто говорить?

Действительно, на школьной скамье все мы, юноши, одушевлены самыми лучшими чувствами, живем самыми высокими идеями, проникнуты самыми светлыми, радужными надеждами. Исполненные идеальнейших мечтаний, мы готовимся стать пастырями Церкви, которые по идее должны быть духовными вождями и светочами человечества, или учителями, являющимися просветителями и руководителями подрастающих поколений. Находясь в школе, среди товарищей, одушевленных такими же высокими, как и мы сами, идеалами, погружаясь, в чистые, светлые области наук, с их великими принципами и готовыми итогами мысли и деятельности человеческой, узнавая только из книг жизнь человека с её большой нуждой в идейных деятелях, юноша невольно воображает себя в жизни сильным самоотверженным культурным борцом, с легкостью побеждающим царство зла и тьму невежества, проливающим в жизнь умственный и нравственный свет, поражающий и вытесняющий, наконец, совершенно прежде царившую мглу. Тогда то, мечтается юноше, наступит счастливая, блаженная жизнь на земле, начнется вечный, веселый праздник.

Таковы мечты и грезы школьного юношества, Которые – увы – нередко так и остаются одними мечтами юности. При первом же столкновении с жизнью они очень часто разлетаются сейчас же в прах. Многие совершенно изменяют им, из прежних идеалистов становятся обычными, рядовыми, если не хуже, людьми. Некоторые же, хотя и остаются верны в этом своей юности, проводят однако в жизнь лишь незначительную долю прежних мечтаний. Где же причина такой ужасной перемены? Куда девается наш юношеский идеализм? Помимо излишнего подкрашивания и чрезмерного идеализирования жизни, помимо некоторого преувеличения собственных сил своих, что характерно в нас, юношах, наилучшим объяснением этого трагического явления в человечестве оказывается, по нашему мнению, слабость, неустойчивость и порывистость юношеских принципов разума, влечений сердца и движений воли, отсутствие твердых, религиозно-нравственных убеждений, слабость и недостаточность истинно христианского воспитания. В самом деле, каким борцом за идеидобра и правды может быть человек, жизнь которого является суммой различных минутных настроений, нередко противоположных по характеру порывов, неопределенных по направлению стремлений, не объединяемых положительным, основным руководящим принципом или началом жизни? И должно сознаться, у нас, юношей, действительно на самом деле, de facto, а не в теории, нет твердо, раз навсегда установленного принципа, который бы сообщал нашей жизни и деятельности цельный характер, объединял наши порывы и стремления единством цели, придавал им высокий смысл и значение. Поэтому – то нередко самые высокие порывы нашего духа, самые идеальные стремления сменяются легкомысленными поступками, сильнейшими движениями низменной страсти, бессмысленным разгулом. Беспочвенный идеализм наш в таком случае мало по малу испаряется, и прежде идеально настроенный юноша начинает тянуть лямку чиновника с единственной заботой о хлебе насущном. К такому концу всегда приходит человек, неустойчивый в своих принципах и действиях, с недисциплинированным характером, не проникнутый главным руководящим началом христианской жизни. Таким основным началом является, как известно, христианская вера, не теоретическая только, не сухая и отвлеченная, не дряблая и неустойчивая, а живая, сознательно действенная и твердо убежденная вера в живого, вечного Бога. Только одна она может придать устойчивость и крепость нашей нравственно – практической деятельности. Только она одна сообщает высший смысл и значение всей нашей жизни. В ней мы найдем нравственную опору и смысл самоотверженной деятельности. Благодаря ей наши дела будут не отдельными временными вспышками благодушно настроенного человека, наши чувства не минутными порывами сентиментального сердца, а целостной, органической, осмысленной работой во благо ближнего, проникнутой самоотверженной любовью к человеку.

Вывод из этих размышлений – необходимость воспитать в себе те зерна веры и любви, какие заложены в каждом из нас, и утвердить на них, как на прочном каменном фундаменте, свою жизнь и деятельность. Это самовоспитание, это утверждение и укрепление в себе веры, с одной стороны, и постоянное, беспрерывное возгревание в себе любви – с другой, помогут нам, юношам, выдержать ожидающее нас в жизни испытание нашего юношеского идеализма, наших высоких порывов и благих стремлений, каким мы обладаем теперь еще теоретически, оставаясь пока на школьной скамье, но которыми можем овладеть и практически, воплощая их в будущей своей самостоятельной жизни.

Конкретным же примером для нас в данном случае пусть послужит жизнь покойного наставника Митрофана Филипповича, глубоко верующего, твердо убежденного и нежно любящего человека, жизнь которого была истинным воплощением его слова, учения. Наша твердая решимость здесь же, у гроба, последовать примеру его жизни, − запастись в опасное житейское плавание необходимым для этого содержанием истинно христианской жизни – началами веры и любви, думается нам, будет лучшим выражением памяти о почившем и, вместе с тем, вернейшим ручательством в сохранении нами в жизни нашего юношеского идеализма.

Студент 4 курса (−). Сушицкий

Речь 4. Д. Горохов

Последний долг, последнее целование собрались здесь мы, дорогие товарищи, Вы, высокочтимые друзья и сродники, воздать нашему доброму, уснувшему вечным сном смерти наставнику – Митрофану Филипповичу. Что сказать здесь пред его неподвижным, молчаливым телом, много – ли можно прибавить словом к тому, что каждый из нас видит в сем гробе? Сказать – ли, произнести – ли слово похвалы или прославления? Но разве услышит тот слух, который не в состоянии разбудить теперь все громы этого мира; да и возможно − ли, доступно – ли вообще слабому слову человеческому выразить все благородство, всю совершенную высоту истинно – христианской души человека? И все – же, однако, знаменитое, идущее с самых давних лет древности, изречение, хотя и ограничивает сферу обмана наших взаимных впечатлений и чувствований по поводу умершего, хотя и запрещает оно дурно так или иначе отзываться о нем, − однако, оно же и предписывает, оно же и внушает , именно, добрым словом помянуть усопшего. Так позвольте же, потому, и мне, дорогой Митрофан Филиппович, пред вашим гробом, пред лицом ваших высокочтимых друзе й и знаемых сказать хотя несколько – самых небольших и кратких слов, посвященных вашей дорогой, незабвенной памяти, позвольте и мне, в небольшой беседе хотя немного облегчить свою и общую всех вас скорбь добрыми воспоминаниями о вашей чистой, светлой личности. Недолго мы пробыли в нашей родной Академии под вашим кротким, добрым и мягкосердечным, подлинно можно сказать, отеческим руководством, − недолго, − всего несколько месяцев прошлого, столь тревожного, к тому− же, года. Однако, отвлекаясь несколько от этой, видимой в данную минуту, действительности, хочется вообще несколько сказать, что и в наше время, время преследования лишь собственных интересов, время, когда человек редко и редко является для другого человека подлинно истинным и любящим братом, встречаются иногда люди, сердце которых представляет из себя одну лишь добрую, отзывчивую ко всем, ласку и радушие; встречаются и среди суровых, негодующих на все и отталкивающих от себя всех людей – некоторые лица, при одном взгляде на которые так и хочется раскрыть всю свою, наболевшую и измученную сомнениями и невзгодами, душу, и от которых при всяком обстоятельстве, при каждом, самом бедственном, и на первый взгляд, самом безвыходном случае, − услышишь не иное что, как лишь доброе, ободряющее слово, услышишь трезвый, правдивый взгляд, найдешь горячее сочувствие, получишь краткое, дорогое наставление. За то и бывает достаточно самого краткого, самого малого периода времени, одного даже примера беседы и обращения с такими людьми, чтобы после уже, во все продолжение своей жизни, сохранить о них самое горячее, самое живое воспоминание. За то и достаточно одного слова такого человека, одного доброго, сердечного, в душу проникающего слова, чтобы после оно уже навсегда осталось в нашей душе, чтобы не в состоянии его были заглушить потом „вся терния”, вся суета последующей многомятежной жизни человеческой.

И вот одна чистая, спокойная совесть, одно лишь правда требуют сказать, что к таким, именно, благодатным, лучшим и наиболее заметным среди общего почти жестокосердия и своекорыстия людям, принадлежал покойный, высокочтимый Митрофан Филиппович. Нужно ли говорить здесь о том необыкновенном радушии, о той простоте, мягкосердечии, доброте, ласковости его, о том необыкновенном его доброжелательстве, к нам особенно молодым людям, которые светились во всей его жизни и деятельности – нужно – ли? О, все эти превосходнейшие качества истинно – христианской души его, все эти истиннейшие проявления совершеннейшей христианской любви его – так прекрасно и могуче должны вещать сами за себя, так превосходно должны быть известны и знакомы каждому, кто живя, обращался или просто даже хотя когда – либо говорил с покойным Митрофаном Филипповичем. А что уже и сказать о его высокочтимых сотоварищах, сродниках, искреннейших друзьях? Да, добрая душа, простое, глубокое, отзывчивое ко всем и доброе сердце понес с собою в могилу покойный Митрофан Филиппович; вечная да будет ему память, с праведными да сопричтет Господь его добрую душу. Как – то невольно припоминаются самые первые дни, даже часы – нашего приезда и поступления (разумею себя и своих ближайших товарищей) в нашу родную Академию. Не для кого, конечно, не секрет, что каждый из таких вновь поступающих, лишь впервые переступающий порог высшего храма науки, бывает обыкновенно несколько смущен, как бы придавлен неизвестным будущим, и как бы инстинктивно, потому – делается в известной степени робким, боязливым. Долго – ли, спрашивается, отнять у такого человека последний, быть может, и прежде уже надломленный, якорь его надежды, трудно – ли лишить его последней, быть может, и без того уже малой уверенности?.. По обычаю, издавна в нашей Академии существующему, мы ходили по одному, или группами в несколько человек, представляться нашему инспектору, каковым в то время и был покойный Митрофан Филиппович. И что – же? Встретили ли мы в его квартире грозного начальника, одним словом своим как бы дававшего понять свое неизмеримое превосходство пред нами, встретил ли нас холодный, суровый взгляд, сам собою приковывающий маленького человека к начальническому порогу, не позволяющий ему сделать и одного шага вперед, сказать и одного своего робкого , тихого слова? О нет, − далеко не грозного, далеко не строгого, совершенно не страшного начальника увидел там каждый из нас. Покойный Митрофан Филиппович сам первый выходил встречать нас, он встречал, он принимал нас как давно жданных, дорогих своих гостей, он каждому из нас первый протягивал руку, у него для каждого из нас нашлось доброе приветливое слово, каждого посетителя и встречала, и провожала его ласковая, ободряющая улыбка. Можно ли забыть, можно ли обойти молчанием эту первую, так сказать, встречу, это первое наше свидание с нашим непосредственным наставником и начальником – нам – именно, − видевшим прежде и до того одну лишь суровость, одну лишь строгость, один лишь мертвящий формализм? Да и после того… Скажите, товарищи, по совести, как говорится, положа руку на сердце, чувствовали ли мы когда – либо на себе карающую власть инспектора, когда таковым был Митрофан Филиппович, страдали ли мы когда – либо, тяготились инспектурой покойного Митрофана Филипповича? Одна самая очевидная истина и совершеннейшая справедливость требуют сказать, что если когда среди нас и раздавались голоса против инспекции, как учреждения, то все же и при этом никогда, никогда не затрагивалась светлая личность покойного, − о, его доброта, его искренне мягкосердечие, как бы неуязвимым щитом прикрывали и охраняли покойного Митрофана Филипповича при всех, самых настойчивых, требованиях, при самых горячих протестах. Факт знаменательный, в высшей степени знаменательный, особенно когда мы обратим свое внимание на то, почти обычное, не необычайно грустное явление, при котором инспекция и воспитанники образуют лишь два лагеря, два самых враждебных, непримиримых лагеря. А дело объясняется просто: покойный Митрофан Филиппович знал слабость студента, он прекрасно понимал всю психологию способной на увлечение и дурным, и самым высоким – молодости, − и по своей необыкновенной тактичности он мог снисходить и к самым большим нашим ошибкам.

И воттеперь, в заключении к сказанному, прибавим немного: мы только постараемся хоть несколько уяснить себе ту основу, на которой утверждались все эти, столь высокие и благородные, качества покойного. И видим, − о как ясно, как воочию совершенно видим мы эту основу, − основу, на которой, собственно, утверждалась и вся высокая и сердечно трогательная жизнь покойного, как ясно мы видим весь этот благоухающий источник, из которого душа его почерпала все свое добро, все свое радушие, ласку. Покойный Митрофан Филиппович был человек глубоко и горячо верующий, искренно и непоколебимо убежденный в истинности и совершенстве св. православной веры христовой. В прошлом году мы, вновь принятые в число студентов Академии, ходили в св. Киево-Печерскую Лавру для поклонения её святыням и почивающим в ней свв. угодникам, ходили под руководством покойного Митрофана Филипповича. Можно ли забыть то несказанное, совершеннейшее благоговение, с каким покойный лобызал прославленные чудесами и милостью Божией святыни, можно ли было оставаться равнодушными при виде той горячей веры его, которая так совершенно ярко блистала тогда во всех его поступках?! А кто забудет ту глубокую, неподдельную скорбь его, кто не вспомнит тех тяжких вздохов покойного, с каким он объяснял нам невозможность для себя сопровождать нас и в пещеры. О, кто слышал, кто видел в эти минуты доброго Митрофана Филипповича, оставшегося позади нас, здоровых и крепких, без труда спускавшихся по крутой лестнице, кто, хотя случайно, в это время бросил на него взгляд, − для того нет нужды говорить о святой набожности покойного. Да и после ведь… Не смотря на тяжкий свой недуг, на тот недуг, который совершенно почти приковал его к одному месту, и лишь громадным трудом позволял ему только иногда делать по несколько шагов, − и тогда – разве не приходил покойный Митрофан Филиппович в этот наш св. храм, разве оставлял он и тогда св. службу Божью, свою молитву постоянную? Разве не видели мы в свв. Часы поста и покаяния впереди нас нашего дорогого наставника, разве не видели мы тогда с какой кротостью, с каким, истинно христианским смирением, совершал он важнейшие Христовы таинства, разве невольно не наблюдали мы того священнейшего благоговения, с каким он принимал животворящую Кровь и Тело Своего Господа? Самая смерть подошла к нему лишь после принятия им благодатного таинства елеосвящения, после исповедания им всех своих прегрешений и преискреннейшего соединения с самим Господом нашим Спасителем, Тем Господом, Которому он и подлинно служил всю свою жизнь, служил и своим умом, мысли которого были так неподкупны, так целомудренны мечты, и своим горячо любящим сердцем, и своею чистотою, верующей молитвою. Правда, быть может, покажется несколько недоуменным, так сказать, удивительным даже то обстоятельство, когда при всех своих, столь превосходнейших качествах, при всем добродетельнейшем и богоудившем стремлении жить и поступать всегда по правде и по любви Божией – при всем этом – покойный, последние особенно два года, был поражен тяжким недугом, страдания коего едва были выносимы, мучения – едва не превышали сил человеческих. Правда, быть может?.. Но пусть такое наше недоумение, пусть такое наше сомнение возникнет и задержится в пытливой мысли лишь на мгновение. Не говоря уже о том, что все свои телесные и душевные страдания покойный переносил без единого слова ропота, без единого вопля жалобы или отчаяния, оставляя в сторону даже ту отраднейшую для нас в данный момент истину, − что, по неложному слову Господа, своим великим терпением он спасал душу свою (Лк. 21:19), − мы дерзаем сказать еще больше того. При взгляде на эти последние годы жизни покойного Митрофана Филипповича нам действительно представляется невольно великая история невинного страдальца древних времен св. праведника Иова. Да, как-то невольно приходит на вашу мысль весь глубочайший и премудро совершеннейший урок этих страданий, как-то сам собою становится очевидным тот сокровеннейший смысл и этих телесных болезней и ран и каждого человека вообще, а также и нашего дорогого доброго наставника. Будем же и дерзаем и мы верить, что этим своим недугом покойный Митрофан Филиппович искупал пред Господом все подлинно грехи своей слабости и неведения, чтобы потом уже – только лишь чистым, без единого порока или пятна войти в Его светлейшие и чистейшие обители. И вот Господь, наконец, и взял его к Себе, чтобы там, в вожделеннейшем доме Отца Его отдохнул наш покойник от всех трудов, от всех бурь житейского нашего плавания. Такого вот человека лишились мы в покойном Митрофане Филипповиче, такая вот высокая, благородная, истинно – христианская душа, вознесшись к своему Создателю, оставила нас навсегда. И это сердце, ласка и доброжелательность которого для всех так прекрасно были открыты, которое ни на одно мгновение не покушалось против брата и на врага не клеветало – перестало биться на веки; и эти глаза, в которых так и светилась кроткая душа покойного, − закрылись, чтобы никогда уже более не открываться при прежних обстоятельствах и на эти уста, из которых мы слышали так часто и так много столь приветливых и доброжелательных для нас слов, неумолимая смерть наложила свою руку, − и нет уже того лекарства, нет уже того средства, чтобы они еще когда – либо разомкнулись… Так отдадим же последний наш долг нашему почившему дорогому наставнику, усерднейше и искреннейшее помолимся в эти минуты пред престолом Господа славы об упокоении в мире души его Упокой, Господи, со святыми душу усопшего раба Твоего! Ты некогда вещал в слух всего народа: „Блажени кротцые: яко тии наследят землю” (Мф. 15) – дай же ему, Господи, по молитве всех нас, это преславное наследие, дай ему эту землю. За его добро, за его ласку, за его радушие ко всем нам, за его совершенное и истинное ко всем нам доброжелательство, за то, что остался от Тебе непоколебимо верен даже до последнего своего вздоха – сопричти Ты его, Господи, с праведными, всели Ты его в недрах Авраама, Исаака и Иакова и нас всех грешных помилуй, яко Ты благ и Человеколюбец Бог наш еси.

Д. Горохов

Речь 5. Студ. IV курса свящ. А. Тюленев

Да будет позволено здесь у гроба, в котором заключились твои бренные останки, раздаться и моему немощному слову, незабвенный почивший профессор! Не к перечислению заслуг твоих пред родной Академией – будет направлено оно – это в достаточной степени сделано уже другими – нет – слово это будет естественной данью глубокого сожаления о профессоре, у которого мы были последними слушателями и к человеку редкой доброты сердца, который имел, казалось, право еще долго жить и пользоваться величайшим благом – даром жизни. Но, увы! Рука смерти – холодной и неумолимой – вырвала его из среды живых и положила предел его земному странствованию. При виде этого зрелища смерти самый глубокий надмевающийся ум – леденеет; замирает пугливая мысль и человек подавленный этим странным зрелищем, − восклицает: „Что сие? Еже о нас бысть таинство”?

Но благословен Господь Бог, благоволивый тако! Последние дни и даже годы жизни почившего омрачались тяжелым недугом. Этот недуг заставлял его часто прекращать начатую лекцию… Может быть, будучи не в силах выносить приступ этой мучительной болезни, он звал смерть избавительницу от страданий и вот она пришла, когда болезнь уже докончила свое дело, когда ничему и нечем уже было более более страдать… Братье! Митрофан Филиппович устал… Он заснул и сон его – покой нерушимыйво веки. „Блаженны мертвые умирающие о Господе отныне… Ей, глаголет Дух, да почиют от трудов своих” (Апок. 14:13): дела бо их ходят вслед за ними. Блажен и ты, почивший, потому что и дела твои пойдут за тобой, а дела эти – дела христианина.

Последнее время почивший, мучимый своим недугом, − был как − то незаметен. Редко где показывался и то разве лишь на лекции, сделав над собой усилия. Единственным утешением для почившего было пойти в Братский храм прослушать Божественную службу. Нам памятна твоя согнутая фигура, стоящая в углу в ризниде. Рука то и дело опускалась для крестного знамения; сосредоточенно и печально глядели твои очи… Предчувствовал ли ты тогда свою скорую кончину? Может быть. Во всяком случае – смеем надеяться – смерть не застала тебя врасплох. Ты встретил её во всеоружии, как истинный христианин.

Блаженна твоя кончина! Но отчего нам так грустно и тяжело? Грустно, потому что нелегко провожать в последний путь всея земли человека, которого знал, с кем приходилось вступать в общение, чей голос сильный и звучный, еще как бы звучит в ушах наших. Тяжело еще и потому, что знаем каким тяжелым ударом поразила твоя кончина твоих близких и сродников, которые скоро отдадут тебе последнее целование. Жаль супруги, лишившейся нежного супруга, жаль детей лишившихся чадолюбивого отца…

Но не будем скорбеть, как „не имущие упования”. Может быть, приходится пожалеть скорее нас, остающихся на земле, обреченных на земное странствование, исполненное бед, скорбей и всевозможных случайностей. Может быть, в эту минуту почивший взирает на нас из горнего мира с радостным просветленным взором, свободным от земных паутин. А если ты, дорогой почивший, нуждаешься в наших слабых земных молитвах, мы оставшиеся в живых, − твои последние слушатели – будем молить Царя всяческих – да изгладить Он из книги жизни все твои ошибки, земные заблуждения, твои вольные и невольные прегрешения – все, что может мешать тебе и нам в вечной жизни. Аминь.

Студ. IV курса свящ. А. Тюленев

Речь 6. Студент свящ. Н. Чудновцев

Дорогой Митрофан Филиппович!

Добрые качества твоей души, жизненный путь, пройденный тобою, с его радостями и скорбями, наконец, тяжелые чувства разлуки с тобой, − нашли себе выражение в теплых словах, сказанных у сего гроба любящими и от лица любящих тебя.

Почивай же сладостным покоем от понесенных тобой в жизни многих и тяжелых трудов и забот!

Хотелось бы выразить в эту тяжелую минуту еще одну мысль, навеянную твоею мирною кончиною.

Как истинный сын церкви, ты искренне скорбел Её любовную скорбью, будучи свидетелем переживаемых нами общественных нестроений, которые не мало волновали твое и без того истерзанное тяжелою болезнью доброе сердце. И можно ли было оставаться спокойным тебе, так горячо любившему свое дорогое отечество! – События, резко противоположные друг другу, как в калейдоскопе быстро сменяют одно другое. По-видимому, жизнь утратила свой равномерный темп – идет скачками. Всюду царят раздоры и волнения, как бы стараясь сдвинуть со своих основ исторические законы жизни человеческой. Все руководящие жизнью принципы, перепутываясь взаимно, стушевываются, уступая место страстной борьбе произвола, насилия и различно понимаемой свободы. Чувствуется ужасный какой – то хаос, где честный спокойный труд внезапно прерывается грубой силой, где горячие слезы любви и кротости смешиваются с кровью холодной злобы…

Ты, видя все это, жаждал мира …и ты нашел его, хотя и в другом, ином мире. Вошел ты в тихую, надежную пристань. Мир твой ненарушим никакими ужасами нашей жизненной борьбы. Твердым щитом смерти ты навсегда огражден от лютых волн бушующей житейской бури! – Мы же остаемся открытыми для всех её ударов. И можем ли мы с уверенностью сказать, что нам выпадет счастливая доля видеть благие и прочные результаты охватившей нас борьбы? Это ведомо одному Богу; на Его благодатную помощь и надеемся. Во всяком случае здесь, на земле, всегда возможны величайшие нестроения, среди которых так многие падают невинными жертвами.

Лишь в том мире, куда переселил ныне тебя Господь, царит полная и тихая гармония: по любви своей Он призвал тебя в свои горние обители! Ты, очевидно, давно уже предчувствовал сладость этой новой жизни еще год тому назад последними твоими словами последней в том году твоей лекции были: „вот мы подступили к дверям рая; а там – возложим свои надежды на милость Божию”.

Молим Бога, незабвенный наш Митрофан Филиппович, веруем и надеемся, что Он откроет тебе эти двери вечного, простив ее вольные и невольные прегрешения.

Спи с миром и молись о ниспослании сего благодатного мира и в нашу мятежную жизнь!

Студент свящ. Н. Чудновцев

Речь 7. Протоиерей О. Покровский

Дорогой Митрофан Филиппович!

Прежде чем гробовая доска скроет тебя от нас позволь и мне сказать тебе несколько слов.

Не думал я так скоро видеть тебя здесь, на этом месте, в этом виде. В последнее время, впрочем, мысль о твоей смерти стала закрадываться в мою душу, внушаемая слухами о твоем опасном положении, шедшими со всех сторон. Но при личных свиданиях с тобою, частых в последнее время, мысль эта пропадала; являлась уверенность, что ты поправишься от болезни и будешь жить еще долго. Уверенность эта внушалась мне и беседою с тобою, − ты как – то оживал при свиданиях со мною и как – бы забывал о своей болезни, − и твоею собственною уверенностью в том, что ты выздоровеешь, − уверенностью, не оставлявшею тебя до последних дней. Лишь в самое последнее время, дня за три до смерти, уверенность эта какбудто стала тебя оставлять. В воскресенье, когда я видел тебя живым в последний раз, я услышал от тебя такие слова: „силы мои истощаются, помолись, друг мой, за меня своими святыми молитвами; сам я ничего не сделаю”. Но, сказавши это, ты как бы ипугался своих слов и просил меня никому не говорить о том, что тебе плохо. А тебе было действительно плохо, а потом и совсем не стало тебя в живых и вот теперь стоим мы около тебя затем, чтобы проститься с тобою здесь, на земле.

Что же скажу я тебе при этом последнем на земле свидании с тобою? Благодарю Бога за то, что с первых дней своей академической жизни и до последних дней твоей земной жизни я был близок к тебе. Я познакомился с тобою, когда ты был еще студентом Академии: ты был в дружбе с моими земляками – студентами, чрез них и я приблизился к тебе. Потом ты был моим профессором. А затем, когда я поступил на службу в Академию, началась наша непрерывавшаяся, никогда неослабевавшая, а, наоборот, более и более скреплявшаяся связь до твоей смерти. Сначала мы жили вместе с тобою в одной квартире, потом, разошедшись, жили вблизи друг к другу и при том как, что куда ты переселялся, туда и я тянулся за тобою. Ты был для меня магнитом, притягивавшим к себе. Этого магнита не ослабила и перемена в нашей жизни – холостой на женатую. Напротив, супруги наши, тесно связанные между собою, связали нас еще крепче. Когда в самое последнее время ты опять удалился от меря, у меня стала являться надежда, что и я приближусь к тебе. Но ты поспешил уйти еще дальше, и теперь нет уже сомнения в том, что и я последую туда же в час, какой Господь мне назначит. Ты всегда шел впереди меня.

Будучи близок к тебе пространственно, я был близок к тебе и духовно и видел и чувствовал твою близость к себе. И вот я имел полную возможность наблюдать тебя и учиться у тебя, именно учиться. Авторитет учителя всегда оставался за тобою, как ни были близки наши отношения. О всяком деле, личном, служебном, семейном, я шел к тебе за советом и получал его. Не было у меня никакой тайны, какую я скрывал бы от тебя намеренно. Все тебе открывалось – и горе, и радость, и всегда я находил у тебя то, что нужно было. Но и ты не скрывал от меня ничего и посвящал в свои намерения и был для меня учителем не примером только, но и словом.

Первые четыре года академической службы я провел под одной кровлей с тобою. И здесь я увидел, как занимаются профессора Академии. С раннего утра и до глубокой ночи или точнее до глубокого утра – до 3-х, 4-х часов утра – ты сидел в кабинете, обложенный книгами, и хотя нас в квартире было только двое и шуметь было некому, всегда с закрытыми дверями. Так занимался ты и в последующее время, глубокая ночь была твоим любимым временем для занятий. При таких усидчивых занятиях, никогда тебя не оставлявших, может показаться непонятным то, что ты не представил сочинения на высшую богословскую степень. Объясняется это единственно тем, что, снисходительный к другим, ты был чересчур требователен к себе. Ты писал и приготовлял, но написанное тебя не удовлетворяло…

Как профессор сначала по кафедре Сравнительного богословия, а потом Догматического богословия ты твердо стоял на страже православия, не дозволяя себе ни малейшего уклонения, ты с горечью замечал уклонения других. Свое правое исповедание ты высказал и на своей последней на земле исповеди. „Смело говорю, сказал ты, что худо или хорошо я учил, но веровал и учил право”. Одаренный умом глубоким и пытливым ты старался добираться до глубины занимавших тебя богословских вопросов.

В последнее время ты принял на себя обязанности инспектора Академии. Должности инспектора ты боялся, находил ее не соответствующей твоему характеру и принял ее по убеждению со стороны и по нужде. Ты успокаивал себя тем, что будешь справедлив со всеми и будешь заботиться о благе студентов. Ты твердо помнил, что не студенты существуют для инспектора, а инспектор для студентов. Ты надеялся, что студенты поймут твое благожелательное отношение и будут мириться с твоим инспекторством. И когда сделался ты инспектором, ты твердо держался своего взгляда на инспекторство, всецело посвятив себя заботам о благе студентов. И студенты поняли тебя, лично против тебя ничего не имели и в недавние очень смутные дни тебя оберегали, что мы и слышали из только что сказанных ими речей.

Как товарищ, ты был везде желателен и пользовался особым уважением от всех. Равносторонне образованный и могший говорить обо всем, ты любил беседовать и часто и подолгу беседовал с товарищами в сборной и всегда беседы твои имели серьезный характер. В этих беседах ты проявлял замечательную тонкость ума. В тех случаях, когда ты бывал в большом разношерстном обществе, ты умел поддерживать интерес. Ты не прочь был и поострить над другим. Но твоя острота не была язвительна, обидна, но как – то приятно игрива, и тот, к кому она относилась, смеялся более других. Он не обижался на тебя, не избегал встречи с тобою, напротив, желал чаще видеться с тобою.

Наконец, ты был хорошим семьянином и гостеприимным хозяином. Ты женился довольно поздно и Бог дал тебе детей не сразу. В эти годы бездетные ты выделял один день в неделю для приема гостей, и к тебе шли охотно и проводили время приятно. Но когда дети появились и стали подрастать, ты изменил свою жизнь круто: вечера прекратились и все время и все средства обращены были на воспитание детей. Ты и твоя достойная супруга хорошо рассуждали: денег для детей мы все равно не скопим; да и какая польза им от денег? Гораздо лучше снабдить их образовательными средствами, чтобы они сами зарабатывали себе кусок хлеба. И в этом направлении делалосьдля детей все. Ради детей, чтобы иметь средства дать им хорошее образование, ты принял на себя и тяжелую должность инспектора. И твои заботы о детях не бесплодны. Два твои сына с самого поступления в гимназию и доселе учатся отлично, занимая первые места.

Дорогая Серафима Васильевна, новая вдова в нашей академической семье. Ты была свидетельницей трудолюбивой и высоконравственной жизни своего почившего супруга; во многом ты принимала непосредственное и, быть может, даже большее участие, напр., в воспитании детей; в последнее время ты была бессменною сестрою милосердия своего супруга, и днем и ночью высчитывавшею часы и минуты. Велика и невознаградима для тебя утрата. Но да будет для тебя утешением, ободрением и наградою сознание о том, что ты была супругой человека – профессора, который оставил по себе безупречную память, имя которого знающие его будут произносить с благоговением и жизнь которого достойна подражания.

И вы, юные птенцы почившего, Шуня и Муся, имейте всегда пред глазами высоконравственный образ своего родителя, помните его заботы о вас и старайтесь отплатить ему и отличными успехами в науках и добрым поведением, т. е. старайтесь и вперед быть такими же, какими привык видеть вас ваш отец во время своей жизни.

Но время и кончить свое слово.

Дорогой Митрофан Филиппович! Прости меня за то, что я своим слабым словом не сумел изобразить достойно твой величавый образ: недоброречив есмь прежде вчерашнего и третьего дне…худогласен и косноязычен есм. Но вера, и я уверен, что ты веришь мне в том, что от избытка сердца уста мои говорили. Мои слабые слова лишь слабое выражение того, что я чувствую по отношению к тебе – и уважения, и любви и благодарности. Господь, не возбранивший мне принять на себя высокий сан священства, сподобил меня совершить над тобою таинство елеосвящения и напутствовать тебя в будущую жизнь святыми тайнами. Я молился за тебя живого, молюсь и буду молиться за тебя и усопшего, да упокоит тебя Господь в царстве славы. Но прошу и тебя не прерывать своего, теперь уже невидимого, общения со мною и молиться за меня и мою семью пред престолом Всевышнего, к Которому ты теперь ближе стоишь.

Вечная память тебе, добрый и верный служитель Слова истины! Аминь.

Протоиерей О. Покровский

Речь 8. Студент II курса Н. Балабуха

Свершилось. Там, в церкви, ты был еще наш; здесь же ты принадлежишь лишь Богу и нашей общей матери – земле. С настоящего момента, когда на гробовую крышку упал первый ком земли, над тобой начинается суд истории. Ты не был тем баловнем судьбы, которому на поле брани слава трубит в победную трубу; ты не был и в числе тех мощных двигателей цивилизации, имена которых записываются на скрижали истории, как благодетелей человечества; твой жизненный путь не освящался бенгальскими огнями людского тщеславия! Впрочем, кому из нас, вышедших из стен нашей общей almae matris Духовной Академии, светят эти огни? Нам путеводной звездой служит или мерцание лампады в тиши монашеской келии или сет лампы ученого кабинетного труженика. Свет такой лампы освещал и твой жизненный путь, но отблеск его тихого сияния просвещал наш ум, согревал наши души, оживлял сердца. В своей, по-видимому, скромной деятельности, ты был велик, ты достиг того величия, которое дает нам право сказать, что под этой дубовой крышкой гроба лежит человек в лучшем смысле этого слова. Я сказал, что ты не был борцом, но не том поле битвы, где льется потоками кровь, но на поле брани житейской, где ты мощно и славно сражался с неправдой, с ложью, с несправедливостью. Как профессор, ты и нас призывал на эту брань, а как инспектор ты являлся нашим защитником. Я, а вместе со мною, надеюсь, и все мои товарищи студенты единым сердцем и одними устами можем сказать, что память о тебе никогда не изгладиться из наших душ. Ты говорил с нами сердце к сердцу; ты с профессорской кафедры открывал нам великие догматы православия, а в жизни – сокровенную тайну любви и справедливости. В лице твоем сошел в могилу последний инспектор дореформенной неавтономной академии, но, стоя у этой могилы, мы можем лишь пожелать, чтобы инспектора новой автономной Академии были так же чутки к нуждам студенчества, как ты, и подобно тебе пользовались среди студентов непреложным авторитетом и любовью. Ты ныне уходишь в иной мир: да будет – же отход твой в мир под сенью знамения святой любви. Иди к тому Богу, догму Которого ты столь долгие годы проповедовал с профессорской кафедры. Да примет он тебя в селение праведных; а здесь, на земле, да будет тебе вечная «память», дорогой учитель!

Студент II курса Н.Балабуха

 

Источник: Речи, произнесенные при погребении проф. М.Ф. Ястребова // Труды Киевской Духовной Академии. 1906. № 11. С. 401-437.

Комментарии для сайта Cackle