Азбука веры Православная библиотека Николай Иванович Ильминский В защиту просвещения восточно-русских инородцев по системе Н.И. Ильминского


С.В. Смоленский

В защиту просвещения восточно-русских инородцев по системе Н.И. Ильминского1

Содержание

Глава I Глава II Глава III Глава IV Глава V Глава VI Глава VII Глава VIII Глава IX Глава X Глава XI Глава XII Глава XIII Глава XIV Глава XV Глава XVI  

 

I

Лет 40 тому назад, в далекой и очень тогда захолустной Казани волновались лучшие умы, обсуждая открывавшиеся горизонты всякого рода. Эти умы уже успели начать свою энергичную службу новшествам 60-х годов, – новому суду, земству, просвещению, гласности и пр. В ту же пору в дружеской беседе Казанских профессоров однажды было высказано следующее предостережение:

«А все-таки, как ни радостны нынешние ожидания, есть у нас, русских, два жестоких врага, с которыми никто и не думает бороться»...

– Какие же это враги? – спросил один из собеседников.

– Враги страшные, стихийные! Первый враг прикаспийские и закаспийские пески, которые засыпают нашу Русь, обращая ее в пустыню, – правда, – очень медленно, но на смерть; второй враг – фанатичное, организованное мусульманство, культурно завоевывающее наших инородцев. Против этого врага пока бессильны наши вразброд идущие министерства. Вот, где нужна умная и энергичная борьба, огромный совместный русский труд, – труд нескольких поколений».

Как ни был я юн в те далёкие годы, но поразила меня эта беседа, а её глубокое значение я понял только позже. Не знаю, что было сделано за минувшие 40 лет по части укрощения песочного нашествия. Знаю, однако, что места, бывшие тогда под пышными нивами не только на правом, но даже и на левом берегу низовьев Волги, ныне засыпаны этим бичом России, что нет уже очень многих речек, и растут без удержу овраги. Везде песок, песок...

Зато мне известно по делу о другой борьбе много подробностей. Судьба связала мою жизнь с знаменитыми просветителем наших инородцев, указавшим способ их обрусения и их христианского просвещения и воспитания. Имя этого великого просветителя – Николай Иванович Ильминский. Его огромный ум, его горячая любовь к инородцам, его огромное образование, знания и трудолюбие дали ему возможность выработать и осуществить на деле стройную систему образования инородцев. Система эта была построена на твердо обдуманных и практически обоснованных, гуманных началах. Поэтому она всего менее была рассчитана на какие-либо особые дарования исполнителей. Общедоступность, простота и совершенная ненадобность казенщины делали эту систему долговечною, способною к свободному развитию, а не к вырождению.

Это была система идейная, вытекавшая из улучшения душевных отношений русских и инородцев между собою, – из свободы учения, из обоюдных выгод для всей земли и для самих инородцев. Свобода, ясность и жизнеспособность принципов образования инородцев по системе Ильминского были немедленно восприняты в Казани. Дело было осуществлено под руководством Ильминского, с энергичною помощью лучших людей Казани. Тогда же, гласно, всюду, вплоть до Петербурга, оно было признано радостным, удачным и прочным началом дела большой государственной важности.

Таким образом, Ильминский имел в своей жизни редкое счастье выстрадать свои мысли в не особенно жестокой борьбе, не надорваться в борьбе. Он осуществил свое дело, работая свободно и во всю ширь своей мощной энергии. Победа мысли Ильминского, торжество общественного дела, конечно, облегчились и обаятельною, понятною всеми красотою этой мысли. Жизнеспособность самого дела и мощная помощь случайно оказавшихся тогда в Казани истинных радетелей народного просвещения уставили дело Ильминского, казалось, вполне твердо.

Все гениальное, как известно, – просто и спокойно-деловито; в приложении этого гениального к жизни, оно, как и служение музам, «не терпит суеты»; как «прекрасное» – дело Ильминского действительно величаво. Оно, кроме своей внутренней красоты, кроме незаменимого значения для инородцев, несомненно, имеет и самое глубокое общественное значение, – даже, может быть, всего более важное для будущей русской народной школы и для всей России

Ильминский просто, доверчиво подошел к нашим инородцам, как старший, любящий брат. Он начал учить инородцев, выучил первые кадры инородческих учителей, выработал новый, жизненный тип народных инородческих школ и сделал переводы для этих школ и для инородческого богослужения. Когда дело окрепло, Ильминский добился утверждения своего дела законодательным путем, для неуклонного его продолжения после своей смерти.

Дело это, после свыше 15-летней подготовки, Ильминский начал в 1862 году и блестяще вел его до своей кончины в 1891 г. В течение почти 30 лет Ильминский развил свое дело от обучения только крещеных татар в Казани до обучения инородцев всего Поволжья, даже далекой Сибири, – от единичного просветительства до привлечения к делу массы людей. Последние, начав под его руководством, продолжают и доныне просвещать множество разноплеменных инородцев, также расширяя дело. Поэтому принципы системы Ильминского и средства её осуществления следует считать доказанными и в успешной деятельности продолжателей дела христианского просвещения и воспитания инородцев.

Но... Я был недавно в Казани у могилы Ильминского и, под впечатлениями личными, как и от чтения печатной полемики, так и от рассказов друзей покойного, вынужден взяться за перо. Я узнал на месте и проверил в С.-Петербурге, что дело просвещения инородцев зашаталось в самом своем основании. Поэтому я считаю себя обязанным не молчать, а громко протестовать, твердо встать на защиту дела Ильминского и твердо же, гласно высказать свое посильное слово «имеющими уши слышати». Дело Ильминского, как слишком дорогое и надобное для Poccии, должно быть защищено, и притом во всеуслышание. Это дело теперь уже не Казанское только, а русское. Оно имеет свои права, которые не могут быть нарушены решительно никем и ни под каким предлогом, хотя бы и благовидно мотивированным, даже и несмотря на законнейше проведенное, хитроумное преобразование Казанского Братства св. Гурия.

И действительно: к неогороженной могиле Ильминского, у паперти Казанской кладбищенской церкви, до сих пор не зарастает «народная тропа»... Действительно, Ильминского поминают и славянин, и ныне дикий тунгус; эта «народная тропа» – тропа благодарных, опечаленных инородцев и всех русских людей, знавших Ильминского, благоговейно почитающих память великого учителя и человеколюбца. Но не ходят к этой могиле только те из пришлых казанцев, которым следовало бы положить перед нею земной поклон и покаяться в своих грехах. Грехи этих пришлых людей, может быть, и неумышленны, но, несомненно, тяжки. В обличение этих грехов и ради восстановления пошатнувшегося дела пишутся эти строки.

II

Конечно, не все и не повсюду знают имя и дело Ильминского. Поэтому скажем, прежде всего, кто он был и в чем собственно состоит идейная величавость и общественная многозначительность его дела.

Николай Иванович Ильминский (род. 23-го апреля 1822 г. в Пензе, умер 27-го декабря 1891 г. в Казани) был назначен «бакалавром» (доцентом) Казанской духовной академии сейчас же по окончании в ней курса в 1846 г. Он скоро обратил на себя общее внимание, обнаружив какие-то совсем особенные способности к языкознанию. Еще на студенческой скамейке его звали «полиглотом», т. е. многоязычником. Совместные занятия Ильминского с известными ориенталистом А. К. Казембеком и самостоятельные переводы наших богослужебных книг на татарский язык снискали Ильминскому расположение Казанского apхиeпископа – после С.-Петербургского митрополита. Последний, угадав в Ильминском будущего крупного деятеля, выхлопотал ему заграничную командировку в Константинополь, Сирию, Палестину и Египет.

Эта поездка (1851–53) была первым в России случаем посылки за границу с ученой целью питомца духовной школы. Понятно, что при любознательности, трудолюбии и при отличном уже образовании Ильминский в эту 3-х летнюю поездку чрезвычайно расширил свои познания и наблюдательность. Но, по возвращении в Казань, он оказался, однако, мало понятым даже таким начальством, как даровитый ректор архимандрит Иоанн и высокообразованный Казанский архиепископ Афанасий. Ильминского начали грубо эксплуатировать, нисколько не пользуясь им, как ориенталистом. Его даже заподозрили чуть не в мусульманской пропаганде и обидно вытеснили из академии. Оскорбленный в начатом уже обдумывании дела о просвещении инородцев, Ильминский взял случайно подвернувшееся место переводчика в пограничной комиссии в Оренбурге. Это было в 1858 г. В Петербурге быстро поняли ошибку академии, всячески озаботились поправить дело, но было уже поздно.

Три года службы Ильминского в Оренбурге, однако, оказались самыми полезными для его последующей деятельности. Бывший свыше 10-летний труд в Казани по части переводов и непосредственных общений в деревнях с крещеными татарами дали Ильминскому совершенно определенную картину этнографического и миссионерско-политического содержания. В Оренбурге он встретился с отатаренными и омусульманенными киргизами и башкирами, с искусно подставленной мусульманством татарской администрацией, с мусульманскими школами. Здесь Ильминский вновь поверил свои казанские додумки и впечатления.

К счастью для инородцев, вспомнил об Ильминском Казанский университет. Вернувшись в Казань (1862 г.), Ильминский, уже профессор университета, вновь получил, еще при ректоре Иoанне, приглашение на кафедру и в родной ему академии. Но вскоре же другой ректор, архим. Иннокентий оказался еще грубее и непроницательнее, вновь вытеснив своего питомца. Через 5 лет академия, однако, загладила эти ошибки, избрав Ильминского своим почетным членом, конечно, при новом ректоре.

Итак, кроме своего труда, кроме живого общения с лучшими умами Казани, которые Ильминский уже успел, по его выражению, «обратить в свою веру», – вот характеристика огромной, научной и практической подготовки, с которою он приступил к делу просвещения инородцев: Ильминский, страстно увлекавшийся в академии математикою, был основательный православный богослов, отличный знаток восточных языков и мусульманства, этнограф и психолог-педагог. С таким запасом знаний, при трезвом, дальнозорком уме, при горячей любви к людям, понятно, Ильминский только и мог создать систему обучения, рассчитанную не на одни свои силы и не на свой только век, а на силы страны и на долгие годы своих последователей.

III

Главная заслуга Ильминского заключается в том, что он понял огромное государственное значение просвещения инородцев, понял сделанные в этом деле ошибки. Избегая последних, Ильминский творчески создал новую педагогическую систему, новую инородческую школу и доказал опытом жизнеспособность дела в других руках. И при жизни, конечно, у Ильминского были враги, открыто боровшиеся с ним теоретически, но Ильминский победил их. Теперь, когда Ильминский в могиле, новые враги еще помнят его победу и силятся опровергнуть хоть «жизнеспособность дела в других руках» и, – к огорчению многих, весьма настойчиво... Но, вероятно, каждая мысль должна быть предварительно выстрадана: личная – её носителем, общественная – всеми причастными к делу. Только после такого искуса крепнут, и сила мысли, и общественное требование её поддержки.

Государственное значение надобности христианского просвещения инородцев было понято русским правительством еще очень давно, но в этом понимании не было ясности и, вследствие того, определенной системы действий.

В кратких словах ход дела был следующий: русское духовенство начало обращение инородцев в православие сейчас же по покорении Казанского царства. Первым миссионером был первый Казанский apхиепископ св. Гурий. Инородцы, обращенные им и позднее, с XVI века, называются «старокрещеными»; обращенные в XVIII веке, т. е. после приостановки действий нашего миссионерства, называются «новокрещеными». По какому-то случаю, однако, эти названия остались только за татарами.

И в XVI, и в XVIII веках наши миссионеры и администраторы, не особенно глядя вперед, не вникая в душевную сторону дела, в бытовые условия, не зная языка, крестили инородцев целыми толпами, награждая при этом крестиками, рубашками и пр. Тут же, однако, по записи в реестры, инородцев бросали, оставляя без дальнейшего в вере наставления. Целые деревни «Василь-Иванычей» затем оповещались к обязательной явке в церковь в большие праздники и царские дни, или оповещались к домашнему пребыванию, ради посещения приходского причта с крестом и пр.

Отношения светской администрации к инородцам много раз и правдиво были указаны в печати, как вполне суровые вообще, эксплуатировавшие инородцев вне всякой заступы. Такое беззащитное положение инородцев, между прочим, наглядно выразилось не вымершим еще обычаем устроить обидчику «суху-беду», т. е. обиженный давился на веревке у обидчика на дворе, чтобы подвести под «протори и убытки от суда и следствия»...

Нисколько не удивительно, что, при таком отношении духовенства и администрации, инородцы не могли сделаться христианами и не привязались ни к русскому народу, а тем более к русскому правительству. Платя «что полагается», инородцы, поэтому не бросили ни своих языческих молений, везде существующих до сих пор «кереметей» в заповедных лесах, ни своих шаманов, ни (у бывших мусульман) всяких повседневно-мусульманских обычаев, ни готовности вернуться к вере отцов и дедов.

С другой стороны понятно, что обращение в христианство бывших мусульман, хотя бы и бумажное, должно было встревожить местное мусульманство. Муллы встрепенулись, и даровитое татарское племя принялось как за отатарение и омусульманение инородцев, так и за экономическое на них влияние. Мусульманство дало инородцам простые молитвы, не требовавшие дорогих храмов, дало дисциплинированный домострой, школу и в надобных случаях – защиту от наших властей.

До какой степени была непостоянна правительственная политика грустной поры нашего XVIII века, можно убедиться, напр., из следующих Высочайших указов: 6 апреля 1731 г. и 11 сентября 1740 г, и др. (Полн, собр. зак., том VШ, № 5737, и том XI, № 8236) рекомендуют в большом ряде пунктов целую вереницу весьма гуманных воздействий и снисходительных льгот. Эти меры были приняты под очевидным впечатлением массовых отпадений инородцев в мусульманство. А указом 20 февраля 1764 г. (ibid., том XVI, № 12126) повелено: «Учрежденным в Казанской губернии для обучения новокрещенских детей школам не быть»... В конце XVIII в. была закрыта в Казани большая новокрещенская школа и даже сломана Захарие-Елисаветинская церковь этой школы...

Эти действия и влияния исподволь привели к ослаблению нашего миссионерства. Чтобы осветить ловкость и настойчивость мусульман в достижении своих целей, достаточно сказать, что они поняли даже образ мыслей наших высших сфер во второй половине XVIII века. На струнах увлечения философиею энциклопедистов, под предлогом свободы веры и заботы о духовных нуждах, наше правительство не только создало центральную магометанскую силу в виде учреждения должности уфимского муфтия (т. е. нечто в роде патриарха русских мусульман), но даже и помогало строить мечети. В башкирских и киргизских местностях даже глядели сквозь пальцы, как местные администрации силою загоняли в те мечети беспризорных инородцев. Правительство XVIII века как бы увлеклось более высокою степенью мусульманства в сравнении с господствовавшим язычеством и смотрело на омусульманение инородцев, как на несомненный прогресс.

Однако, начавшиеся вслед затем массовые отпадения инородцев в мусульманство встревожили наше правительство не на шутку. К чести нашей администрации конца XVIII века, надо сказать, что лучшие её умы догадались о грядущей беде для православ1я (но – только православия!), равно и о большей выгоде для России привлечь сердца иноверцев, чем отступиться от них – и уже навсегда. Эти лучшие умы догадались, что для инородцев нужны русская вера и школа в виде православной молитвы и выучки на их родном языке и притом по книгам, напечатанными русскими буквами.

Эта гуманная и дальновидная мысль испытала, однако, у нас давно привычную канцелярскую волокиту. Ильминский оставил нам широкую картину развития этой мысли в книге: «Опыты переложения христианских вероучительных книг на татарский и другие инородческие языки в начале XIX столетия» (Казань, 1885). Здесь собраны официальные материалы русского миссионерства, глубоко поучительные даже и для будущего времени, особенно же в далекой Закаспийской окраине.

Там и теперь идет скрытное сепаративное движение, иногда прорывающееся даже и среди глубокого такта мусульманства, даже и на глазах современной администрации. Пример тому – недавний Андижан.

Явления эти, как и подобные им, в общем, слишком сложны и глубоки, чтобы обсуждать их здесь хотя кратко, даже в главнейших чертах. Пределы настоящей статьи, посвященной собственно вопросу об образовании восточно-русских инородцев, не позволяют сделать даже и возможно-широкие обобщения. При всем уважении ко всякому исповеданию, при всем желании быть вполне веротерпимыми, нельзя не признать и того, что смешение понятий о свободе исповедания и о свободе религиозной пропаганды вообще приводит к крупным недоразумениям. При тесной связи разных вспышек с существующими и возникающими бытовыми, религиозными и политическими условиями разных народов, такое смешение особенно легко. В пределах настоящей статьи желательно лишь отметить невозможность смешения окраин России с её внутренними территориями, – невозможность сблизить самое открытое, простое, высокогуманное школьное миссионерство с присущим иному исповеданию религизно-политическим движением. Если никакая религиозная дисциплина в мире не может быть оскорблена в том, что она имеет свое искреннее, вековое, неотторжимое, святое прошлое в сердцах людей, то это не значит, чтобы тем устранялись государственные интересы и величайший из человеческих мирных прогрессов, т. е. умственные и неразлучные с ними религиозные движения вперед. Права и обязанности, как государства, так и двигателей прогресса могут местно не только не исключать друг друга, но, напротив, могут и совершенно совпадать между собою. Все дело в том, чтобы регулирование этих отношений было полно ума, честности и открытого доверия. Культурное завоевание Россиею своих внутренних инородцев, как сущее благо для них, как сущая обязанность России, на самом деле нисколько не касается мусульманства, как исповедания. Прошлое в этом деле есть выразительное доказательство сделанных, частью же и делаемых ошибок, избежание которых для будущего России совершенно необходимо. Это будущее должно быть в деле инородцев устроено истинно-отечески, с истинною любовью к свету ученья и с высоким уважением к бытовым и племенным особенностям инородцев. Только при таком направлении государственных воздействий можно будет ждать спокойного и благодетельного будущего для всех инородцев и их братьев, – русских людей.

IV

До чего, в начале XIX века, медленно шло осуществление гуманных мер, намеченных к религиозному просвещению инородцев, видно из того, что вновь учрежденные школы для инородцев считались единицами в районах с десятками тысяч инородцев; не менее характерно и то, что даже 50 лет тому назад профессор Казембек переводил для татар еще самые, так сказать, «ходовые» наши молитвенные тексты. До чего мало были выработаны в это время подробности переводческого дела – достаточно сказать, что тот же Казембек переводил для татар-крестьян наши тексты на книжно-татарский язык, как известно, переполненный арабизмами. Переводы эти печатались арабским шрифтом и точно будто бы предназначались для ознакомления мулл с нашими богословием и богослужением, а не для растворения к православию простых сердец, жаждавших самой понятной молитвы. Вероятно, муллы и были единственными читателями переводов Казембека.

В ответ на начало наших переводов мусульманская пропаганда проснулась вновь. Опять началась усиленная постройка деревянных мечетей, стоимость которых не дороже 3-х, 4-х изб; опять умножилось число мусульманских школ, дешевизна которых была только удивительна. Разрозненная, бессистемная борьба нашего миссионерства, без книг, только с увещаниями чуть ли не на русском языке, была, очевидно, неудачна. Усилились и участились массовые отпадения, приобретшие уже очевидную сепаративную окраску. Дело приняло после Севастополя столь тревожный характер и охватило столь обширную территорию, что русская администрация, хотя не надолго, но задумалась над социальным значением такого движения и над годностью бывших у нас средств для борьбы. Устрашенья отпавших судом, ссылкою в Сибирь стали уже вполне бесполезны, вредя нам еще более обострявшимся раздражением фанатиков.

В это именно время, т. е. к 60-м годам, выработался уже готовый план в гениальной голове Ильминского. Главная идея этого плана уже была указана выше. Христианское воспитание и обучение инородцев, положенное в основу плана, вели за собою и обрусение инородцев силою общедоступной молитвы и общественного богослужения на родном языке. Школы предполагались самые недорогие.

Школа для инородцев была логически создана Ильминским из наблюдений над всем хорошим в мусульманской и русской народной школе. Это лучшее было взято во вновь создаваемую школу лишь в меру возможного к совместному существованию.

Мусульманская школа была хороша своею религиозностью, дешевизною и свободою учителя от всякого контроля.

Русская школа была лучше мусульманской более широким курсом наук и особенно церковным пением; но она страдала непомерным и ненадобным множеством всякого начальства, стеснявшего свободу школы и вредившего достоинству учителя.

Мусульманских школ было множество, русских же вполне ничтожное число.

Творческая работа Ильминского создала дешевую школу для инородца с сильным подъемом религиозности, но без фанатизма, – с полною свободою курса ученья и деятельности учителя; особенно выдавалось сильное развитие церковного пения и умно поставленный курс русского языка, обязательный в каждой школе.

Обрусение инородцев понималось Ильминским отнюдь не как насильственное и потому обидно-форсированное обучение русскому языку, а как мирное завоевание инородческих душ и сердец «русскою верою», усваиваемою на языке инородца, – как завоевание с помощью свободного, благодарного за ученье чувства.

Именно в этом смысле и уставилось слово «обрусъние» еще 40 лет назад. Позднее появилось новое словечко «обрусение» (через «е»), производимое от глагола «обрусить», т. е. заставить инородца быть русским, а не предоставить ему самому «обрусеть» добровольно.

В школах Ильминского соотношение преподавания на родном языке и на русском, конечно, зависело от степени владения инородцами русским языком в данной местности. Начало обучения и воспитания было на инородческом языке. По мере усвоения школою языка русского, преподавательский язык, тот или другой, мог меняться ранее, или позднее. Но пение в школе, как и богослужение в приходе, было более предпочтительно на языке инородцев.

В последней области, так сказать религиозно-художественной, школа завоевывала себе самое обширное влияние в своем околотке, становясь на первое место после храма. Пением школа тесно связывала себя с своею деревнею, поучала и умиляла отцов и матерей, особенно же стариков.

В ответ на ожидаемое от инородца благодарное к нам чувство за свет ученья, понятную молитву, за братское с нами общение в храме, Ильминский прозорливо угадал и повышение нашего уважения к инородцам, усиление нашего общения с ними и оттого еще более скорое доверие и обрусение инородцев. Ильминский вполне понял силу чувства инородца и не ошибся в том, что инородец сам, добровольно, пойдет ко всему русскому, если мы будем уважать язык инородца и не стесним его религиозной свободы. И опыт 30 лет бесповоротно доказал, что Ильминский был глубоко прав, доверяя уму и чувству инородца. Инородцы действительно сами пошли учиться в предложенные им школы, сами бесповоротно отвернулись от бывшей духовной тьмы и обрусели совершенно в очень многих местах, где утвердились многие старые школы.

Именно эти учившиеся инородцы доказали верность обрусения их по системе Ильминского. Теперь в старых школах учатся их дети, и едва ли сыщутся между ними хотя бы немногие, душа и сердце которых не обрусели бы в семьях, еще до школы. Во втором поколении – это уже не «меньшая братия», не приемные, а наши родные братья, хотя их в минуту можно узнать по выговору.

Конечно, в оценке будущих отношений между русскими и инородцами мог тогда разобраться только ум Ильминского. Он не побоялся рекомендовать и средства для образования инородцев и для отвоевания их к нам от мусульман. Это средство – наш открытый, благородный труд и достойное исполнение евангельской заповеди «возлюби ближнего». Только отличное знание психологии инородчества привело Ильминского к верной мысли о возможности бесповоротно завоевать инородцев, приобретя в них искренних и полезных подданных России; только просвещенное и точное понимание мусульманства помогло Ильминскому подметить слабые его стороны при встрече с инородчеством; только глубокое проникновение в область грубости бывших миссионеров, администраторов, а за ними и у русского населения, помогло Ильминскому угадать и у нас чувство братства с инородцами. Ни долго-приниженное положение их в прошлом, ни наша привычка смотреть на инородца свысока не помешали Ильминскому указать всем на достойное христианства и России наше совместное будущее.

Ильминский угадал и то, что инородцы, давно отпавшие в мусульманство, уже стали фанатиками и трудно возвратимы к православию; что, тем более, попытки крестить коренных мусульман есть занятие не только бесполезное, строго же говоря, – непозволительное, но и очень опасное предприятие, пожалуй, – совсем ненадобное.

Совсем иное дело – участливо уберечь в православии склонных к отпадению; здесь не дразнился бы мусульманский фанатизм, и трудное дело было бы правильно с юридической и нравственной стороны. Эти инородцы когда то, формально, были христианами, хотя и нетвердыми, но внутренне еще переживавшими целую трагедию. Между ними, чуждыми нам по крови и языку, были и крещеные татары, жившие рядом с мусульманами, энергия которых не могла не чувствоваться. Те же инородцы видели равнодушие к ним русского населения и хорошо знали меру его отношений, грубых и оскорбительных. Крещеные татары в этом отношении не могли не быть щепетильными гораздо более других инородцев. Поэтому понятно, почему именно за них, за крещеных татар, как за самую трудную часть своего дела, Ильминский взялся прежде всего. Миссия Ильминского не оскорбляла мусульманства, глубоко удовлетворяла крещеных татар и была безукоризненною с формальной стороны. Это начало просвещения было в то же время самым очевидным благом и свободным прогрессом. Здесь Ильминский впервые узнал, меру благодарности инородцев, простивших нам прошлое и оказавшихся совсем неглупыми, как думали о них многие. Сила этого впечатления на Ильминского была так велика, что инородцы сразу выросли в его глазах до степени населения, в высшей степени надобного для России, а религиозно-воспитательное образование инородцев – до степени совершенно неотложной необходимости. Под силою этого впечатления и сам Ильминский переродился в государственного деятеля, в высококультурного просветителя.

V

Летом 1862 г. Н. И. Ильминский ездил в село Тавели, Мамадышского уезда, Казанской губ., и отыскал там, в соседней деревне молодого старокрещеного татарина Василия Тимофеева, своего будущего сотрудника. Они сделали в это лето первые переводы наших богослужебных текстов на народный язык. Поводом к решимости взять на себя огромный переводческий труд послужил опыт с новыми переводами и сравнение впечатлений на крещеных татар от переводов проф. Казембека. Книжно-мусульманский язык последних, совершенно непонятный для татар деревенских, сразу уступил народному языку. За новою работою Ильминский вгляделся в Василия Тимофеева и накрепко «обратил его в свою веру». В эту же осень новообращенный переехал в Казань, а затем явился татарчонок, – первый ученик знаменитой потом «Казанской центральной крещено-татарской школы».

Спустя 9 лет попечитель Казанского учебного округа, Петр Дмитриевич Шестаков, так обрисовал это знаменательное событие: «первая в нашем крае инородческая школа зачалась в душной, подвальной комнате, – зачалась без всяких средств, без всяких, по-видимому, задатков, потому что ученик был один, и этого единственного ученика учил простой старокрещеный татарин, которому самому надо было учиться очень многому... Это было, поистине, зерно, брошенное на скудную, мало обещавшую почву. Но согревалась эта почва горячею, безграничною любовью к делу христианского просвещения инородцев и к детям, поступавшим в школу; поливалась и оплодотворялась эта почва неустанным трудом, сердечным религиозным чувством и теплой молитвой. И Бог благословил деятелей, – и школа дала стократный плод». «Сам Государь Император (т. е. Александр II) в этом самом доме соизволили сказать крещеным родителям обучающихся здесь детей драгоценные слова: «Я очень рад, что ваши дети учатся здесь, и уверен, что они выйдут отсюда хорошими христианами»2.

Глубоко верна действительности эта обрисовка дела. Ее можно дополнить лишь тем, что инородческие школы-отрасли невольно продолжали ту естественную, непринужденную школьную систему, которая так просто и так трогательно создалась сама собою в школе Казанской. У инородцев и у их детей оказалось столько ума и чувства, столько практической сметки, что их школы сразу уставились в простом типе школы грамоты, именно народной. Эти школы, уча детей, едва ли не более светили в сердцах их родителей и тем начали истинно просветительное, воспитывавшее обрусение народных масс. Инородцы как-то особенно-трогательно поняли сказанные им слова: «если не будете как дети – не войдете в царство небесное». Как сущие дети, инородцы послушались и пошли в школу. Отцы, учась у детей своих, подчеркнули тем, что именно такая школа отвечает мере их требований.

Судьба привела меня очень близко стоять к этому истинно-поэтическому эпизоду в истории русского просвещения. Ильминский взял меня с собою в с. Тавели, и я сам видел призвание Василия Тимофеева на совместный подвиг. На моих глазах полюбили друг друга блестяще-образованный профессор и полуграмотный крестьянин. При мне же затем развилась Казанская школа, в которой я знал всех учеников. При мне же было открыто Казанское Братство святителя Гурия и Казанская инородческая учительская семинария. В последней я был сотрудником Ильминского 17 лет.

Теперь уже и я – отставной учитель, видевший, однако, на своем веку многое поучительное по части народной школы. Поэтому я могу, в случае нужды, и доказать, что не только необходимо и возможно продолжить, но надо и расширить дело Ильминского, как доказанное на опыте 30 лет и рассчитанное именно на продолжение и расширение в данном направлении. Я полагаю, что временное угнетение дела Ильминского говорит не о вырождении бывшего здоровым, не о надобности исправлять полезное и прекрасное, а говорит лишь о случившемся недоразумении. Я полагаю также, что дело Ильминского, хотя бы в память его подвига, имеет свои неотторжимые права. Мы обязаны уважать этот подвиг в продолжении его другими людьми, также как и оберечь законную правоспособность дела. Надобно же, наконец, и давно пора сказать эту «правду-матку», пусть ее знают все!

VI

Позволю себе кратко сказать о самосоздавшемся быте инородческой школы. Система Ильминского возникла в своем практическом осуществлении в незабвенные 60-е годы и, конечно, была насквозь пропитана освободительными идеями. «Свобода», конечно, не есть разнузданность, как и «казенщина» не может быть инсинуацией по адресу начальства. Школьная «свобода» есть добровольное самоограничение в уважение свободы других; эта свобода есть вместе и строжайшая дисциплина, но добровольная, направляемая ласково, а не создаваемая устрашающим учителем. «Казенщина» есть то насилие, которое угнетает детей, не понимающих её порядков и потому всегда виновных в нарушении чуждой им дисциплины.

Школьный учитель есть тот свободный художник, который разыгрывает на свободной от нечисти нежной детской душе только детские пьесы, надобные только для детей, а не для «прохождения программ».

Несвободный учитель не может быть учителем, ибо его ученики, в частностях даже начальных курсов общечеловеческой выучки, не получают полного удовлетворения своей любознательности. У несвободного учителя дети не радуются, а систематично огорчаются и даже оскорбляются в своей свободе душевной. Прибавив сюда «казенщину», как обязательную рутину, непосильную отчетность, оскорбляющую и изводящую учителя, получаем работника, вечно оскорбленного, вечно дрожащего за завтрашний кусок хлеба, постоянно нервного, грубого с детьми, – жалкого, пришибленного поденщика. У такого учителя ясные детские души невольно лгут, грубят, ленятся, озорничают или, попросту сказать, постепенно расстраиваются нервами и портятся душевно. Совсем не то свободно учащиеся, всегда веселые в труде, всегда веселые в душе, полные неудержимой любознательности, истинно-детской наивности.

Невольно припоминаю я первую встречу apхиепископа Афанасия с учениками Казанской школы. Владыка, задолго до того, очень косился на «мужика», «водовоза» Василия Тимофеева. Но, едва увидав детей, владыка невольно сказал: «Славные дети! Какой у них ясный взгляд!» Другого впечатления, впрочем, и не могло быть. Это знает всякий любящий отец, всякая мать, всякий учитель, всякий видавший хорошую семью, или хорошую школу. Чистота и ясность детских глаз, доброе сердце и простой детский ум – картина слишком общедоступная и общеизвестная, – к сожалению, только в дошкольном возрасте наших детей.

Школы Ильминского, собственно говоря, и не могли принадлежать официально с такою подкладкою ни к какому «ведомству». А именно такая подкладка была необходима и единственно возможна.

Школы Ильминского процветали именно на этой почве и принесли огромную пользу инородцам, – они существовали вне всяких циркуляров, вне чиновничьего контроля и руководства. Для ведения дела простецу-учителю, начавшему утомляться, достаточно было отдохнуть в беседе с «Василь-атеем», или с «Никола-бабаем»3, или получить от них ответ на письмо.

Единственным законом здесь был неустанный, подвижнический труд учителя, мощная сила воли и любви к просвещению и к детям. Учитель и его школа были совершенно свободны; поэтому они работали, как пчелиный улей, в величайшем порядке и труде; поэтому школа Ильминского была изумительна в своей дешевизне и в успешности ученья. Она давала то, что могла дать и, к счастью, ее не заставляли давать то, чего она не могла давать.

По естественному, свободному развитию самого дела, из Казанской школы Ильминского в первые годы, конечно, не могли выходить ученики, прошедшие определенную научную программу. Далеко нет! Но из неё выходили юноши крепкого закала в любви к свету ученья, в уважении к добру и правде, истинно готовые к самоотверженности для блага ближнего, истинно строгие к самим себе. Это – самый несомненный факт. Из школы Ильминского были выбраны первые обнаружившие дар учительства, – люди ясного ума, чистые душою и сердцем, люди умилительной молитвы, чудные певцы. Они были неудержимо свободны и превосходно дисциплинированы. Оттого Казанская крещено-татарская центральная школа скоро прославилась славою доброю, скоро отроила от себя школы-отрасли, такие же свободные и самоотверженные; оттого дело Ильминского дало действительно плод сторицею, и тот плод был добрый.

Но как же достиг Ильминский таких результатов? Ответим пока: Ильминский верил людям, умел ценить и беречь их. Ильминский высоко уважал свободу каждого работника, не мешал учить и не мешал учиться.

VII

На вопрос как же достиг Ильминский таких результатов? – можно еще ответить так: дело Ильминского для людей, простых умом и полных веры, – просто, ясно для понимания и легко для исполнения; но для людей, верящих в надобность педагогического искусства, непременного руководства и опеки, – дело Ильминского непонятно, странно, даже и «неблагонадежно». О возможности последнего, особенно теперь, распространяются всякие слухи и мотивировки: Ильминского-де уже нет, время другое, дело развилось, нет людей, сепарация очевидна, наблюдение необходимо и т. д.

Конечно, и прежде бывали близорукие ревнители не хуже нынешних, но времена были, действительно, другие, да был жив и Ильминский. Он имел мужество вовремя махнуть на них рукой и сумел, как было сказано, заблаговременно обезвредить их козни.

Для «обращения в свою веру» Ильминскому были надобны у каждого: «хороший, дальновидный ум и доброе, правдивое сердце»; из этих двух само собою вырастало «гражданское мужество» новообращенного. Да и скольких же вразумил Ильминский обаятельною красотою своего дела и своею ему службою! Значатся в этом списке и apхиepeи, и министры, и купцы, и скептики-чиновники, и священники, и крестьяне, и земцы... Бывали потом между ними и малодушные, даже оказывались и предатели... но преданных и верных друзей было и осталось гораздо больше. Много их, готовых к труду, здравствует и до сих пор, а теперь есть и много друзей новых, даже и таких, которые когда-то смалодушничали, но потом, «пришли в себя».

Только необычайным умом, знаниями, силою своей веры и святостью дела мог Ильминский обратить к инородцам стольких людей. Но еще более владел Ильминский терпением, принимаясь по 2–3 раза обходить надобного человека, кротко и подолгу перенося его «твердость убеждений». Бывали, однако, случаи, когда лопалось терпение и у Ильминского, когда покидала даже и его неразлучная с ним сдержанность. За 25 лет я видел 2–3 вспышки, когда кроткий Ильминский терял всякое самообладание. Излишне говорить, что такой гнев вызывали именно «стойкие» люди, особенно напиравшие на извращаемый ими «закон». «А вот каков я есмь», – воскликнул однажды Ильминский, гневно стоя перед своим начальником, «таким и останусь, а меня, ваше-ство. прошу не учить!» – «Экая мельница! – взволновался Ильминский в С.-Петербурге, – только и мелет по №, на какой его поставили, да уповает на секретные циркуляры! и еще кричит: «Закон», а в голове-то солома, – это ли не беззаконие!» – «Я не могу вас видеть больше, – уйдите!» – воскликнул однажды Ильминский, возмущенный упрямыми и недобрыми выходками братчика–архиерея по адресу инородцев. Но надо было сильно огорчиться Ильминскому от какого-нибудь властного скудоумца, чтобы проговориться даже в кругу друзей. Обыкновенный маневр его был в том, что, спохватившись, он заводил беседу в сторону и наивно спрашивал: «О чем, бишь, я говорил?»

Зато и как же благодарно, как нежно любил Ильминский своих друзей! Как умел он прощать тех, кто «пропадал и нашелся»!

Конечно, легче «обращались в веру» молодые и способные люди. Они закаливались Ильминским до твердости в подвиге и посылались на «стратегические пункты» с большим выбором. Видал я немало таких «посланных». Они знали немногое, но были завидно-сильны верою; в простоте сердца они радостно шли, за 2–3 рубля в месяц, на учительский подвиг в захолустные, религиозно-волнующиеся деревни. Я помню юношу-учителя, которого язычествующая мордва встретила с кольями и избила до полусмерти; но юноша остался и, 2–3 года спустя, представил, удививший всех, мирской приговор... Эти же язычники постановили о том, что они выстроят не только новую школу, но и церковь, при условии, однако, чтобы их священником-учителем был именно этот, когда-то побитый... Я знали черемисина, – ныне игумена; этот питомец, став священником, сделался невольным обличением прозаических батюшек и камилавок: овдовев, он стал истый, кроткий монах-учитель и сущая «свеча Божия», сущая «соль земли русской». И таких – очень много.

«Переписка о трех школах Уфимской губернии» (Казань, 1885 г.) нарисовала совершенно ясную картину взгляда Ильминского на сельского учителя и дает отличные портреты «избранных» для уфимских школ. Появление их на месте вызвало недоумение уфимцев, предположивших «ошибку» Ильминского. Уфимцы, увидав таких странных учителей, даже резко отписали про «каких-то мальчиков, ничего не знающих, заучивших несколько молитв и едва умеющих читать и писать». «Извините за откровенность, – писал один из власть имущих Ильминскому, – я совершенно против ваших «апостолов»... С этими «апостолами» из крещено-татарской школы мы насеем таких сект, за которые потомство не скажет спасибо Миссионерскому Обществу; позволяю себе просить ваше-ство повременить открытием школы в А. впредь до более серьезного обсуждения этого важного вопроса».

«Душевно благодарен, – отвечал Ильминский, – за мысли и суждения, высказанный прямо, резко и без обиняков... Вы пишете, что основанная мною школа в У. была вне влияния училищного совета и директора училищ... что я «не поручил учителя надзору благочинного» и затем – целая поэма Ильминского на темы: «Местный священник свидетельствует об усердии Б. В. и его учеников, с любовью (заметьте – с любовью) стекающихся в училище»... Насчет «апостолов»:      «Такое

явление на первый взгляд странно, необъяснимо и невероятно; но оно объяснится, если припомним: ...«если не будете, как дети, не войдете в царство небесное»... «Бог избрал безумное миpa, чтобы посрамить мудрых»; и немощное миpa избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное миpa, и уничиженное, и ничего незначущее, чтобы упразднить значущее, ибо написано: погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну». – «Вот где разгадка»... «А смотря на дело практически, – продолжает Ильминский, – остерегайтесь ученых и слишком развитых учителей и подвергайте их более тщательному надзору, чем простых, безотчетно нравственных и в простоте души верующих»... «не глумитесь над этими, как вы говорите, «апостолами»... пусть ограничатся они немногими основными и существенными катехизическими понятиями, по слову апостола: «я вас питал молоком, а не твердою пищею, ибо вы еще не духовны»; для инородцев пока нужно немногое»... Длинное, искреннее письмо Ильминского кончается так: «Я не из тех, которым правда глаза колет... Или вы меня убедите, или я вас должен убедить... Мой взгляд не с ветра взят, а достался путем долгих изучений и путешествий… Терпеливо буду ждать порешения уфимского губернского училищного совета»...

Немного спустя, «новообращенный» уфимец писал Ильминскому: «Я спрашивал мужичков и башкир о школе в У. и отзывы получал самые приятные. В У. я приехал нечаянно. Учитель опрятностью, свежим и приятным личиком с первого взгляда располагает в свою пользу. В училище опрятно. Ученики moже чистенькие, незапуганные, отвечали на мои вопросы не торопясь, обдумывая ответы. В другой комнате я нашел девочек, которые тоже очень мило держат себя и очень порядочно читают и пишут.

«Уменье учителя склонить родителей поручить ему своих дочерей – вполне расположило меня к учителю... Я вот уже 3 года хлопочу о женских школах, а Б. В. уже успел убедить полумагометан начать образовывать будущих матерей» (курсив мой, – «Переписка», л. 47–56).

Дополню эту яркую картину тем, что Ильминский, получив на одну уфимскую школу 200 рублей, не задумался разделить их на три школы и послать «малых сих» на жалованье с содержанием школ по 60–70 рублей в год на каждую... (ibid., л. 12). Но вся «Переписка» свидетельствует еще о гораздо большем: из неё видно, какое глубокое и властное значение придавал Ильминский правильной и точной постановке дела извне, в сношениях со всеми власть имущими. Ильминский не самовольничал и не заводил самовольничавших школ.

Он был точный, искусный, но вместе с тем и исключительно душевный администратор. Он обставлял дело бумагами со всею подробностью, но стоял горой за свободу своих «посланных» учителей от всякого писанья. Учителям он оставлял только учительский подвиг. Ильминский не пахнул бюрократом, и его переписка за № так и бьет жизнью, убедительностью, выясняя душевную сторону дела и увлекая «в свою веру».

VIII

Самый типичный из «посланных» Ильминским «малых сих» был, несомненно, его сердечный друг и сотрудник о. Василий Тимофеев (род. 1836 г., умер 2 декабря 1896 г. в Казани).

Я живо помню вечер моего приезда с Ильминским в дер. Никифоровку. В возрасте 25–26 лет Василий Тимофеев плотничал поденно и был простой пахарь. Мы провели в Никифоровке 2–3 дня. В эти дни Ильминский сам уверовал в духовные силы найденного им самородка. До этой встречи Ильминский только слышал о Тимофееве, как о когда-то желавшем поступить в послушники.

Василий Тимофеев оказался, действительно, драгоценным самородком, притом очень крупным. Это была какая-то особенно ясная, добрая душа, живо чувствовавшая; его ум был совершенно простой, трезвый, способный сразу разобрать грязь и чистоту, ложь и правду; это был выносливый работник, совершенный бессребреник, истинный друг людей и ученья.

Оригинален формуляр этого необыкновенного человека с 1862 г.: сначала он – водовоз в Казанском женском монастыре, вскоре же учитель первых татарчат, приехавших в Казань. В 1864 г., к негодованию многих, он – «практикант» татарского языка в Казанской духовной академии (конечно, со студентами-слушателями Ильминского). В эту же пору он ездит миссионером с своими певунами-татарчатами и вскоре печатает свои несравненные «Дневники», приведшие в недоумение столичных деятелей. Последние не поверили наивной правдивости этих «Дневников» и заподозрили редакторские краски руки Ильминского... но более чуткие умы сейчас же угадали в Василии Тимофееве нечто глубокое и вполне новое. Затем Василий Тимофеев вырастает самостоятельно (а этот курсив – мой) в несравненного педагога, создавшего внутренний детский быт в крещено-татарской школе и подготовившего ряд превосходных учителей, закаленных им совместно с Ильминским.

Затем о. Василий Тимофеев делается возвышенно-служащим миссионером-священником. Он уже очень опытный переводчик и руководитель большого дела. Горестная для него смерть Ильминского передает ему в руки все дело просвещения крещеных татар. Но кротость о. Василия стала еще больше, и его труд уже вырастает из подвига в возвышенное, неустанное подвижничество. Он весь – любовь к ближнему, но осиротевшая его душа уже выходит из немощного тела, – он не долго живет без своего славного друга-учителя Ильминского!

И у такого-то самородка были лютые враги, прости Господи! Они так и не нашли в себе силы простить о. Василию Тимофееву непрохождение им духовной семинарии, неимение «прав» учителя, его церковную службу и проповедь по-татарски, мужицкое происхождение... Чистая душа о. Василия так и ушла на тот свет, не поняв, за что бы могли враждовать с ним те, которых он, недоумевая, все-таки любил и почитал? – за что могли ополчаться на труд его и Ильминского, если этот труд был очевидное благо ближним?

IX

Василий Тимофеев работал у самого фундамента дела, т. е. в школе. Его всеми силами оберегал Ильминский. Самого Ильминского поддерживали и оберегали всеми силами архиепископ Казанский Антоний (+1879 г.) и попечитель Казанского учебного округа Петр Дм. Шестаков (+1889 г.).

Эти двое «обращенные» были такие же чистые души, как и Ильминский с о. Василием Тимофеевым. Они, высоко состоявшие по службе в Казани, смело поступились недостатками своих ведомств и, как мужественные друзья, как дальновидные умы и горячие патриоты, благородно отбросили многое из недостойно обуревающего всяких администраторов. Они утвердили дело Ильминского и в Казани, и в С.-Петербурге.

Дело Ильминского, действительно, нуждалось в очень сильной и граждански-мужественной помощи и защите. Нужна была не только широкая материальная помощь, но и защита от многих самолюбивых и умничавших из «сильных мира сего». К тому же, как ни был могуч подъем духа в 60-х годах, все-таки упрямая бюрократия царила во всех департаментах, и канцелярская волокита для установления «законных оснований» дела Ильминского была вполне неизбежна и необходима. Будущая пора, спокойствие работы продолжателей дела прямо требовали прочного обеспечения, формулированного твердо, ясно, повелительно.

Как ни пламенно были увлечены архиепископ Антоний и П. Д. Шестаков делом Ильминского, они не могли не понимать всей трудности хлопот в С.-Петербурге, где им приходилось как бы открещиваться от опеки дела властью своих ведомств. В Казани такое открытое самоумаление было, конечно, много легче, так как здесь дело Ильминского стало уже гордостью и радостью лучших умов.

В то время все дело Ильминского состояло только еще из одной Казанской крещено-татарской школы, ставшей уже знаменитою. Но возможные расширения горизонтов были логически очевидны. Они ясно обозначились по этнографическим пунктам и местным в них силам. Вместе с тем все дело было совершенно ново и неожиданно не для одних только С.-Петербургских департаментов, еще не соображавших издали подробностей и ширины Казанского просветительного движения. Та же несообразительность была у многих близоруких и самолюбивых скудоумцев в тогдашней Казани. Но оригинальная Казанская школа так глубоко и точно отвечала прямым требованиям крещеных татар, так блестяще и убедительно отрицала на опыте тогдашнюю духовную и светскую школу, так очевидно не подходила ни к какому ведомству, что надобность изобретения нового «ведомства» стала неотложною. И Ильминский ничего так не боялся, как именно «передачи» своей школы; поэтому он всячески тянул время, чтобы установить по-своему законный вид школы, не попадаясь до той поры в шаблонный ряд какого-либо чиновничьего ведомства. «Передача» школы неизбежно вела чиновничий, шаблонный контроль, опеку, циркуляры, предписания и пр., – следовательно, сразу обезличивала школу, отнимая её полную свободу и нарушая её естественный рост.

Поэтому именно и до сих пор Казанская крещено-татарская школа, как частное учебное заведение, состоит разом в отношениях ко многим ведомствам, но, в сущности, не подчинена ни одному из них в мере общеизвестной зависимости и полной безответности. Поэтому эта школа светит еще до сих пор, хотя уже давно надорвана её бывшая полная свобода.

И именно тут поддержали Ильминского дальновидные и благожелательные архиепископ Антоний и попечитель учебного округа П. Д. Шестаков. Именно здесь должно почтить их память самым искренним благодарным словом. Они поддержали и осуществили мысль Ильминского о создании нового и самостоятельного «ведомства», притом же в самой Казани. Это «ведомство» было – «Казанское Братство святителя Гурия», наибольшая часть деятельности которого предполагалась для помощи делу Ильминского.

X

В тогдашней энергичной Казани с десятками светлых умов можно было смело открыть благодетельное «Казанское Братство святителя Гурия». Деятельность этого Братства была так энергична, что, спустя 25 лет, Казанский историк И. В. Знаменский (а он, несомненно, одно из ярких светил русской науки) говорит о ней, как о «незабвенном событии имевшем громадные религиозно-просветительные результаты для всего Казанского края».4 На открытии Братства, 4 октября 1867 г., председатель его, П. Д. Шестаков, в приветственной речи превосходно очертил предстоявшие задачи Братства, подробно остановившись на pro et contra инородческих школ по системе Ильминского.

Братство сразу и горячо поддержало это дело, нисколько не стесняя его свободы.

В Братстве были все авторитетные люди Казани. Они же собрали и немалые деньги. Вскоре Братство устроило себе заступу в Москве, где увлеклось делом Ильминского Православное Русское Миссионерское Общество. Здесь известный публицист и патриот И. С. Аксаков метко выразился за всех об Ильминском: «Благо есть такой человек, – надо им пользоваться». Мощная денежная помощь Общества помогла расширить число школ и переводных изданий. Таким образом, и Казанское Братство скоро оказалось, как Казанская школа, таким же зерном, хотя и брошенным на скудную почву, но давшим урожай сторицею. Понятно, что воодушевившийся Ильминский заработал без всякого отдыха, а за ним – и его сотрудники. Теперь дело находилось в желательном «ведомстве», – свободном, нечиновничьем.

Но архиепископ Антоний и Шестаков глядели вдаль еще прозорливее. Обеспечив на месте просвещение инородцев, они принялись утверждать в С.-Петербурге его популярность и добиваться его официального обеспечения, отстояв, однако, свободу дела в Казани. Этим должно быть обеспечено, думали они, все отдаленное будущее просвещения инородцев.

Известно, что в то время министром народного просвещения и обер-прокурором Святейшего Синода были граф Дм. Анд. Толстой. Разумеется, Казанцы не замедлили обратить в свою веру как его, так потом и его преемников, т. е. И. Д. Делянова и К. П. Победоносцева. Таким образом, граф Толстой, при проезде своем через Казань, еще в 1866 году, до открытия Братства, счел себя обязанным в среде Казанских профессоров особенно подчеркнуть меру своего внимания к делу образования инородцев. Поэтому, когда дело было перенесено в С.-Петербург, то была понятна мера внимания к нему во всяких комиссиях и комитетах, точно справлявшихся «для избежания разномыслия» с желаниями Казанцев. Казанцы настаивали, в свою очередь, на наибольшей гласности, строгой критике и получении оттого – известности и авторитета. Конечно, в комитетах и комиссиях, как всегда, «мельницы замололи по поставленному №», а « Казанские сироты, – по выражение одного остряка, – подпевали им: вы – наши милые дяденьки». Но на самом деле Казанцы были серьезны и тверды в своих домогательствах. И они добились издания целого ряда узаконений, утверждавших, по-видимому, их дело окончательно. Мотивировка этих узаконений со всею очевидностью вытекала из «Сборника документов и статей по вопросу об образовании инородцев», изданного Министерством народного просвещения в 1869 г. 5

Охраненное такими крепкими устоями, дело Ильминского сразу развернулось и начало приносить огромную пользу просвещению. Школы – отрасли Казанской крещено-татарской школы, (ставшей теперь «центральною»), быстро умножались, захватывая все большую и большую территорию. Все «апостолы», конечно, были вроде описанных выше Уфимских простецов. Нигде они не наделали глупостей, не попали ни в чьи сети, но везде увлекли население к энергичному ученью. Понятно, что такой труд мог быть только при охране руководителей дела законом и порядком, при отсутствии тревог учителя за свое достоинство, свободу, – при отсутствии у всех самой мысли о возможности оскорбления труда каким-либо произволом начальства, так легко прикидывающегося архизаконным и даже благожелательным. Именно это положение было гарантировано в лице Казанского Братства.

Этот определенный порядок был, в сущности, полною свободою, а вместе и строгою дисциплиною для всех, т. е. для самого Братства, его школ и его учителей. Оттого именно и началось процветание дела, оттого была возможна, плодотворна для дела деятельность самых простых, обыкновенных людей, как братчиков, так и учителей. Между искренними братчиками не было никого, кто бы не сознавал надобности самого простого труда. И все братчики, ничем не обезличенные, энергично трудились, как самые обыкновенные, рядовые работники; таковы же были и посланные по школам. Все они знали и почитали порядок и все были свободны в порядке, легком – для них и благодетельном – для дела.

Я не рисую какой-нибудь небывалой идиллии, но характеризую действительно бывшее в Казани дело. В Казани есть еще много людей, знающих, как блистала 25 лет деятельность Братства, вплоть до порчи его самолюбивыми пришлыми людьми, до горестной растраты денег в 1895 г., вплоть до изгнания из Братства его главной силы, т. е. именно «братской» общественности. Прежнее Братство, как местное общество братчиков, искренно дороживших просвещением инородцев, а не как нынешняя бездушная канцелярщина и заведомо, хотя и наизаконно, подтасованная обезличенность, – прежнее Братство св. Гурия жило так хорошо именно потому, что было дисциплинировано и одушевлено, в сущности, чрезвычайно строго и свободно. Идеи правды и вечной красоты успешно осуществлялись в Казани не приказом, не бумагами, а множеством простых людей именно с помощью порядка, одушевленного взаимным сочувствием и доверием со всех сторон, – от царя и министра до последнего малыша. Такое дело много лет существовало в Казани и радовало всех. И не идиллия, а какое-то просветление царило среди братчиков и в школах; то же просветление проявилось и в мирке простодушных инородцев-отцов.

Братчики помогали делу решительно всем; они трудились лично, хлопотали, собирали деньги, учили, переводили, заступались в беде, вразумляли, руководили и т. п.

Тогда и малыш, через 1–2 недели ученья, мог писать первое в своей жизни письмо, рисуя печатными буквами: «Батюшке поклон, матушке поклон, штаны нужно, а писал я сам». Сколько радости в этом «я сам» звучит у ребенка и откликается в сердцах родителей! Татарчонок понял – его осенило, и он кричит: «Эврика, радуйтесь со мною! Я пишу сам – через неделю ученья!» Это письмо из Казанской школы оживленно читают в деревне, как последнюю новость. Но и не в одной деревне эта радость: на эту же тему «я сам» в тиши кабинета пишет Ильминский письмо-поэму, обращая кого-либо надобного в свою веру.

Между тем, и Братство утверждало будущее дело обширной перепиской с Миссионерским Обществом, с министерствами или архиереями, управами, директорами училищ, священниками, волостными старшинами и массой лиц, соприкасавшихся в инородческом школьном деле. Нисколько не противоречил этот внешний официальный порядок внутренней свободе дела, но, напротив, прояснял и утверждал ее в самой ячейке, т. е. в оберегаемой школе. Не писал бумаг и отчетов только учитель. Ему некогда, да и не к кому было писать. Он, как было сказано, только изредка исповедовался «Василию-атею» или «Никола-бабаю», отводя душу или прося указаний. Недаром недавно были изданы «Письма Ник. Ив. Ильминского к крещеным татарам». Здесь нет никакой идиллии, но идиллическое в школе и в «посланном» приветствуется всею силою доброго доверия. Здесь же и наставления, но не ревизия и не контроль, совсем ненадобные в истинно добром и простом деле.

XI

Позволю себе сделать небольшое отступление от очерка инородческих деревенских школ.

Упрочение школьного инородческого дела закончилось открытием Казанской инородческой учительской семинарии под дирекцией Ильминского и учреждением «Переводческой комиссии». Если «апостолы» из крещено-татарской школы вспахивали новь, то правильно выученные тем же Ильминским народные учителя были очевидными продолжателями дела своих простецов-предшественников. Этот новый род учителей проводил в жизнь более высокую сельскую школу, чем школа инородческой грамоты. Но вместе с тем у Казанской учительской семинарии было и другое значение, такое же, как и Центральной крещено-татарской школы в Казани. Если система Ильминского так блестяще доказала себя на просвещении крещеных татар, то учителя-инородцы других племен, выходя из Казанской учительской семинарии, очевидно, объединяли просвещение всех инородцев по одной, доказанной уже системе. Таким образом, вторая часть дела выходила уже из рамок скромной деятельности Казанского Братства. Тем выразительнее было одобрение дела, подчеркнутое министерством народного просвещения в самом факте открытия Казанской инородческой учительской семинарии.

Министерство, оставив распахивание нови местным силам, взяло на себя продолжение и расширение дела в том же направлении, теперь уже общепризнанном и узаконенном.

Твердо подчеркнул эту мысль в своей речи на открытии (26-го октября 1872 г.) уч. семинарии и попечитель Казанского учебного округа Шестаков.

Вместе с тем недаром же учительская семинария сначала приютилась на 2 года в доме старшей сестры – Казанской центральной крещено-татарской школы; недаром же и новый дом семинарии отдаленно выстроен на месте бывшей за 100 лет назад инородческой школы. Однако, Захарие-Елисаветинской церкви, восстановленной в нынешней учительской семинарии, пришлось теперь стоять между двумя соседними мечетями...

В учительскую семинарию и при ней чувашскую, черемисскую и мордовскую школы поступило разом много разноплеменных инородцев, впервые братски соединившихся под ученье у Ильминского. Тут были и дальше, даже с Алтая. Позднее тут появились даже и корейцы.

Я только что кончил тогда курс в университете и, как написавший для инородцев уже немало церковно-певческих партитур, занял в учительской семинарии место учителя пения.

Трудно было внедрять в эту разноплеменную массу объединяющие начала. Особенно мутили нас «уездники», т. е. русские земские стипендиаты из кончивших курс в уездных училищах. «Уездники» лгали, курили, ругались, ленились, хитрили и, действительно, портили чистых инородцев, вызывая нас на самую напряженную педагогическую муку. Упоминаю об этом именно ради сопоставления результатов тогдашней русской и инородческой школ.

Но наш директор работал сам, не покладая рук, а собранная ими семья энергичных сотрудников, без всякого понуканья, не отставала от своего руководителя. После томительного ожиданья и здесь завелась чистая атмосфера Казанской крещено-татарской школы. Таким путем и наши ученики-санитары внесли ту же трудовую, кроткую жизнь в свои школы по окончании курса.

Я упоминаю об этом еще и для того, чтобы, защищая школьную систему Ильминского, яснее оттенить добротность внутренней атмосферы инородческой школы. Родители-инородцы всех племен Казанской губ. особенно ценили то, что в новых школах детей быстро выучивали, не наказывали, а дети не дрались, не ругались и не ленились.

Конечно, отцы и матери, по незнанию, не представляли себе никаких наук в школе; но сердца их глубоко умилялись пением и молитвою своих детей, скромно просвещавших свои же семьи. Дети глубоко радовались своей грамотности и пению, чувствуя, даже в своем возрасте силу света ученья на родном языке. Как же могли в такой школе явиться ложь, лень, брань или драка? Детский ум, кроме любознательности, догадывался и сразу решал, что терять время нельзя, так как грамотея и певца иной раз нетерпеливо ждала целая деревня. Деревня торопила.

Малыш-певец и грамотей, в роде указанного «я сам», был радостью для всех и, понятно, прежде всего познавал в школе своим умом нравственные правила, нарушение которых в школе ему и не приходило в голову. В этой радости грамотея-певца и его деревни зарождалось полное доверие к школе и благодарное чувство инородца за свет ученья и молитвы. Поэтому же и «посланные» шли в захолустную инородческую деревню на радостное учительство за жалованье по 2–3 рубля в месяц. Глубокая жажда населения удовлетворялась такими учителями, и потому время не тратилось; население неотступно требовало утоления своей жажды... Старик 70-ти лет, услыхав пение на родном языке, встал на колени и слушал; пели долго, а он все молился и плакал. По окончании пения он поклонился учителю и сказал: «Век изжил, умирать собираюсь, а только теперь в первый раз помолился Богу от всей души моей»... Затем старик принес полтинник и, когда не хотели его брать, сказал: «Духовным даю, что положено, а вы возьмите не от меня, а от большой любви моей»... Не единичны были такие поклоны учителю! В поклоне старика учителю-певцу кланялось в ноги все благодарное инородчество! В полтиннике старика была вся готовность инородчества отдать деньги за ученье!

И как просто такое событие!

Нужно ли прибавлять, что такая школа и такой учитель не нуждались ни в руководстве, ни в контроле? Школа эта была бесконечно мила народу, и неправильности в её действиях были прямо немыслимы. Инородцы стерли бы негодную школу с лица земли сами, – без всяких промедлений...

В подтверждение последнего, укажу один выразительный случай: лет 60 назад, на Волге, у одной графини, содрогнувшейся тьмою чуваш, была устроена школа, успехи которой, благодаря деятельности солдата-учителя, приводили графиню в сущее восхищение. Школа читала, писала по-русски, молилась и пела так хорошо, что графиня и поддакивавшая инспекция любовались школою без конца. Но та же графиня была изумлена, когда, выходя однажды после блестящего в школе экзамена, увидала перед собою на коленях весь мирской сход с хлебом-солью. Сход умолял графиню немедленно закрыть школу... Умная графиня, конечно, поняла, что её школа не была народною.

Итак, именно в соответствии ученья требованиям инородцев, – требованиям умным и глубоко-нравственным, именно в удобствах удовлетворения этих требований, – именно здесь лежит вся сила школьной системы Ильминского. В этой школе совершенно нет ничего мудреного и необыкновенного, ничего навязанного и искусственного, ничего «подозрительного». Школа эта требует только простеца-учителя, но непременно чистого душою и твердого волею. Таких учителей и теперь можно найти сотнями.

Иное дело училище для инородцев, где – другие курсы для второго инородческого поколения, уже русского в душе. Но и здесь та же чистая атмосфера школьной системы Ильминского делает все гораздо плодотворнее. И здесь служение сознанной правде неизмеримо сильнее и благотворнее служения предписанного и ревизуемого, хотя и патентованного.

В чем же заключается эта школьная атмосфера в инородческой школе и училище?

Я позволю себе ответить на это подробнее освещением известных мне нескольких сторон дела. Общий вывод, даже и возможность приложения вообще этого вывода не к одной только инородческой и начальной школе – дело читателя.

Казанская крещено-татарская школа была сплошь каким-то упоительным весельем в неустанном труде. Вместе с тем это была серьезная, особенная, самоуставившаяся общежительная детская дисциплина, при которой порядок и взаимное уважение, создавали возможность полнейшей свободы и сущего братского равенства. Этим устранялись решительно всякие наказания за проступки, ибо последние даже у детей были бы прямо нелепы. Дети были кротки, а более строптивые быстро смирялись сами собою перед деловитостью школы.

Молилась эта школа по 1/4 часа утром и вечером, а в праздники ходила в церковь, где пела на своем языке. Жила эта школа вполне бедно и оттого очень бережливо, очень чистоплотно, тихо и мирно. Все были в лаптях, в деревенской одежонке, спали вповалку на полу, ели привезенное отцами и пр. Играли татарчата на улице так весело, так изящно, как дай Бог играть детям в каждой семье.

Работа учебная была так же свободна, как и вся жизнь. Всякий старался получить поскорее и потверже всяких знаний; учили друг друга, сами составляли классы, отделения, группы, чтобы уберечь время учителя. В школе не было ни приёмных, ни переводных, ни выпускных экзаменов, ни журналов, ни отметок, ни аттестатов. Зато и выходили из этой школы люди совершенно дисциплинированные, скромные и умные. Они отлично умели экономить свое время и силы, отлично знали немногое, но надобное и годное себе и другим. Главное же, выходили из Казанской школы люди кроткие и благожелательные, совестливые и строгие к самим себе. Труд и свобода, впрочем, не могли и дать иных результатов. Конечно, Василий Тимофеев, был редко способный учитель. Но разве мог бы он развернуться в тисках? Как не оценить его примера и в учениках его – таких же учителях?

Не менее глубоко было значение церковного пения и слушания богослужения на родном языке. Мы, русские, особенно же горожане, не можем себе и представить силу впечатления на душу инородца всякого возраста от слушания им молитвы и пения на родном языке. Мы не можем и оценить меру радости жестоко голодавшего инородца, вдруг получившего понятную молитву, а тем более с льющимся в душу напевом. Именно эта радость за себя и детей давала инородцу твердую решимость остаться при своей чистоте душевной, крепнуть в ней и благодарно обрусеть до самого мозга костей.

XII

Я услыхал пениe татарчат с Василием Тимофеевым в первый же год их занятий, т. е. в 1863 г. Технически они пели неважно и притом только немногие самые обычные песнопения, вроде «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя», «Душе моя», «Милосердия двери» и т. п. Но равнодушно слушать это умилительное простое пение было прямо невозможно. Татарчата вкладывали в свое пение какую-то особую силу чувства и теплоту, заставлявшую трепетать сердца слушателей. Можно поэтому представить, что чувствовали сами татары, слыша вполне понятные им тексты? 25 лет спустя Казанская школа так же выразительно пела, как и в первый год. Это пение инородцев вообще лучшее, какое я когда либо слыхал в церкви.

Хорошо пели и взрослые инородцы, вообще очень способные к музыке и любящие ее. Но, кроме даровитости, в пение инородцев вкладываются их чистая душа и самое искреннее религиозное чувство. В этом смысле инородческому богослужебному пению, особенно же самому богослужению, в частности – требам, следует придать то значение, над которым многие, власть имущие, должны глубоко задуматься в тиши своих кабинетов.

Как ни давно миновала моя преподавательская деятельность в Казанской учительской семинарии, все же впечатление от пения инородцев волнует меня до сих пор. Оно было особенно выразительно в пасхальную заутреню. Для Светлого Праздника составлялись хоры на всех инородческих языках, представители которых, хотя бы по одному человеку, были в тот год между семинаристами. Товарищи братски помогали этим одиночкам пропеть радостное «Христос Воскресе». В ознаменование единения всех вся семинария громогласно пела по-славянски первое, после священника, «Христос Воскресе», а также и последнее, после того как все инородческие хоры встретили праздник на своих языках. Николай Иванович всегда стоял в эти минуты у дверей храма с Евангелием в руках. Его лицо было как-то особенно светло, хотя глаза его, влажные от слез, были опущены. Что чувствовал он в эти минуты христианского единения инородцев – может сказать только чуткое сердце, но лицо старца в этой радости было невыразимо светло. Такое пение на всех языках было в Казанской учительской семинарии еще в Троицу и в Духов день. «Видехом свет истинный, прияхом Духа небесного, обретохом веру истинную», или «Егда снизшед языки слия» пелись инородцами так выразительно, как я не слыхал ни разу, нигде, ни за одной русской службой...

Я полагаю, что именно здесь и лежит значительная часть успеха дела у всех инородцев, особенно же у дальних и не говорящих по-русски.

Мусульманство, как известно, совсем не поет в мечетях за повседневными службами. Кроме того, молитвы и чтения на арабском (следовательно, – непонятном) языке прямо ничтожны для инородца. Поэтому заповеди любви и смирения, поучения из библии столь понятные на родном языке, приводят инородца в полное восхищение, и «русская вера» является для него источником множества счастливых минут. Поэтому, в целях обрусения, родной язык при богослужении совершенно незаменим, и было бы безжалостно, грубо и неполитично касаться этой нежной области инородческого сердца. Здесь инородческий язык делается могучим средством для обрусения. По «русской вере» и Василий Тимофеев, и все его ученики, хотя и часто ошибавшиеся в русской речи, были все-таки люди, искренно преданные России. А это – все.

И православная церковь не без глубокого такта усвоила обычай богослужения у каждого народа на его родном языке. Напр., в Сирии, Греции, Грузии, у всех славян, даже у онемечившихся русских в Берлине службы совершаются на местных языках; в Буковине и Румынии я сам слышал смешанные службы на двух языках.

Если мы вспомним о мере бывшего усвоения нами чужих языков напр. в гимназиях, то мы должны признать это усвоение только недостаточным. В деле же молитвы все высшие душевные движения могут быть понятны только при знании тонкостей языка, на котором они изложены. Поэтому, напр., мы, pyccкиe, более чем на половину, лишены наслаждения молитвою вследствие непонимания нами славянских текстов. Спросите даже у образованного русского человека, что значит, напр.: «Глаголы моя внуши, Господи, разумей звание мое» или «Положуся во спасение, не обинюся о нем»6.

Где же инородцу достигнуть надобного знания славянского языка, для наслаждения в совместной с нами молитве, даже и нам самим едва понятной?

Между тем, эти же трудные для нас тексты глубоко волнуют и трогают инородца своею умилительною, вполне доступною простотою. Уже только поэтому, минуя даже разрешение по церковному праву, мы должны уважать язык инородцев, если мы считаем надобным завоевать их культурно. И еще: утеснение в храме инородческого богослужения, будто бы ради скорейшего приучения инородцев к русскому (?) богослужению, будто бы ради избежания соблазна (?) русских людей при слушании инородческих молитвословий, разве не есть отталкивание инородцев от православия? разве это не есть воображаемое только в кабинете оскорбление чувства русских людей?

Ильминский отлично понимал, что школа может только познакомить инородца с русским языком, а довести до полного владения языком может только многолетняя практика, да и то только способнейших. Знание инородцами русского языка, как и всюду, находится в прямой зависимости от влияния соседнего русского населения. Напр., в старообрядческих местностях, по берегам Волги и Камы, инородцы говорят по-русски лучше; но любопытно отметить, однако, что, напр., касимовские и петербургские татары, говорящее порядочно по-русски, как мусульмане, в сущности нисколько не обрусели. Наконец, известно, что русские, как прирожденные лингвисты, оказываются сами более склонными к усвоению соседних инородческих языков. Так как наш язык фонетически и грамматически невообразимо труден для инородцев, то представляется прямо несправедливым требовать, чтобы после школьного курса инородец владел русскою речью с достаточною свободою. Думать о добровольном обрусении инородца с таким знанием русского языка, о доступности инородцу славянской молитвы – по меньшей мере наивно. Русский язык труден даже для инородцев, имеющих хорошую разговорную практику. Не говоря о знакомом для всех ломанье русской речи живущими между нами иностранцами, кто же, напр., в Казани не знает коренных казанцев-татар, иногда не знающих по-русски ни одного слова? Кто же не знает богатых татар- «купса», говорящих по-русски ежедневно и все-таки плохо?

Не ясно ли, что в деле владения языком практика также находится в определенных отношениях к племенной способности к усвоению языков?

Конечно, Ильминский отлично понимал и эти отношения. Он все-таки крепко настаивал на значительной, но не насилующей доле русского языка в своих школах.

Мерою требований от инородца по этой части было и понимание Ильминским ненадобности уравнивать всех под один ранжир. Ильминский вполне сознательно не принес в жертву русскому языку главную цель своего дела, т. е. душевное, религиозное обрусение инородцев. Исполнение канцелярского требования было бы равно в его глазах ненадобному насилию над инородцами. Исполнение программы изучения русского языка, одинаковой для всех инородцев, не только нелепо само по себе, не только бесцельно, но в некоторых случаях и совершенно неосуществимо, как бы оно ни было настойчиво.

В этом смысле для обрусения инородцев Казанский Комитет еще в 1866 году высказался вполне категорично: «Изучение чужого языка есть дело чисто рассудочное и, так сказать, схоластическое; изучение же религии (не богословское, а такое, какое свойственно детскому возрасту) есть действие всей совокупности духовных сил, цельной природы человеческой, а потому религиозно-нравственное образование инородческих детей должно даже предшествовать изучению ими русского языка, или, по крайней мере, идти с ним совместно... Практическое заключение: поручить первоначальное религиозно-нравственное образование инородческих детей, вместе с обучением грамоте на их родном языке, можно лишь такому лицу, которое владеет этим инородческим языком».

Ильминский был слишком горячий и прозорливый патриот, и было бы недобросовестно утверждать, что он предпочитал инородческий язык даже в ущерб изучению языка русского. Еще в середине 60-х годов об этом недоразумении было исписано много бумаги, от министерской до газетной, и дело еще тогда было растолковано Ильминским к полному успокоению недоумевавших всякого сорта. До сих пор еще живы некоторые, трепетавшие тогда от воображавшейся сепарации, будто бы насаждаемой школами Ильминского. Они пророчествовали о грозящем «создании инородческих письменностей» (!?); они вопили об «извращении Ильминским русского алфавита» и т. п. нелепостях. Однако опыт многих последовавших лет доказал, где была правда. Просвещение инородцев и искреннее, добровольное слияние их с русскими на почве православия были достигнуты к выгоде и удовольствию обеих сторон. Несмотря на упорство врагов, рассуждавших теоретически и не без претензий на глубокомыслие, – правда все-таки взяла свое.

А нынешние «просветители», идя против системы Ильминского, очень отмалчиваются об этой правде!

XIII

Выше было сказано, что от глагола «обрусеть», т. е. добровольно стать русским, производится слово «обрусениe», напр., инородцев, т. е. полное их слияние с русскими. Наоборот, от глагола «обрусить» производится слово «обрусение», т. е. ряд насилий с целью заставить быть русскими. Первое, т. е. обрусъние (через «ъ»), есть система Ильминского, второе, т. е. «обрусение» (через «е»), есть система его противников, особенно поднявших головы в последние годы. Причины подъема понятны сами собою.

Противники Ильминского, конечно, вооружены рядом резонов, изложенных Молчалинским «образцовым слогом»; не брезгают они и всякого рода «жупелами», не брезгают и иными средствами, и разными дорогами... И эти вещи также понятны сами собою.

Конечно, «образцовый слог» не оглашается... Действия разных средств и концы разных дорог мы постигаем лишь тогда, когда «дело сделано». Об «образцовом слоге» разных ходатайств будут рассуждать наши потомки, не без пожимания плечами, лет через 30, по страницам «Русской Старины». Но резкие результаты всяких «средств» уже огласились, оставив надолго память о себе, по одним – добрую, а по другим – очень недобрую; пресловутый «жупел», т. е. нелепое запугивание будущим «сепаратизмом» инородцев, вторично объявилось в устах и мерах противников Ильминского.

Я позволяю себе гласно утверждать и настаивать, что давнишнее заподозривание инородцев в сепаратизме может быть объяснено либо самым неизвинительным незнанием, либо трусливым исканием умышленно-воображаемых опасностей, либо, наконец, самым бесцеремонным упражнением в писанье якобы остроумных бумаг. Такой «сепаратизм» есть именно «жупел», никак не более.

Попробую кратко объяснить это застращивание, как нечто глубоко ошибочное и очень вредное для России.

История свидетельствует, что народы, принадлежащие к граждански -благоустроенному исповеданию, равно и утратившие почему-либо бывшую у них политическую самостоятельность, неудержимо и неизлечимо сепаративны. Этот сепаратизм слабеет только ко времени дряхлости народов.                                                 Только ошибающееся правительство может считать сепаратизм, как любовь к родине и хранение своей веры, за нечто подлежащее искоренению. Такой сепаратизм, несомненно, вполне законен и почтенен. Дразнить и давить его – сущее преступление не только против угнетаемой народности, но и против Poccии, ибо угнетенная сторона только крепнет в обостренном, чувстве и сепарация оттого только усиливается.            Иное дело – регулирование народного ума и чувства в сторону господствующего исповедания и государства; эта есть уважительное и обоюдовыгодное, мирное культурное завоевание.                        Сотни религиозных и народных войн, продолжительных и самых ожесточенных, отлично выяснили, как горько и как безрезультатно, по краткости торжества, наказываются обе враждующие стороны, особенно же неумело регулировавшие правительства.                              Но та же история свидетельствует, что народы, не имевшие граждански благоустроенного исповедания и политической самостоятельности (каковы все, за исключением татар, наши северные поволжские и уральские язычники и новопросвещенные инородцы), совершенно лишены склонности к сепаратизму. Они даже с трудом поддаются искусственному созданию сепаратизма, под досадными впечатлениями от систематических мер неумелого правительства. Создавшийся таким образом сепаратизм есть уже прямая вина близоруких местных деятелей. В частности – бывшие когда-то инородческие бунты вполне отжили свое время. Они давно заменились глубоким неуважением к нашим местным властям и полным, заслуженным нами, равнодушием ко всему русскому. Система Ильминского вполне сглаживает эту давно созданную рознь между инородческим и русским населением.            Явные примеры обеих вышеуказанных групп налицо. Первая группа – почти все наши западные инородцы от Черного моря до норвежской границы, кстати же и мы, русские, в части нашего племени, живущего под гнетом Австрии и Венгрии. Вторая группа – почти все инородчество от норвежской границы до Амура и Камчатки.            История Европы давно констатировала распри её народов, как неудержимое стремление к социально-племенному обособлению. Распри религиозные и их разрешения истолкованы в науке также достаточно ясно.      Совершенно иное мы видим на пространстве нашего инородческого севера и, в частности, в Поволжье и Приуралье. Здесь не бывало ни чувашских, или мордовских империй, ни вотятских, или черемисских королевств... Опасаться возникновения внутри России таких государств, по меньшей мере, наивно. Но здесь было царство Казанское, здесь твердо знают, что был недавно Кавказ с Крымом и Туркестан с Хивою... что за ними есть еще Бухара с Афганистаном. Ильминский живо чувствовал это возможное будущее. Всего за полгода до своей смерти он писал (27-го июня 1891 г.) одному высокопоставленному лицу, горой отстаивая родной язык в инородческих школах: «Если из опасения отдельных народностей не допустить инородческого языка в инородческие школы и церкви в достаточном количестве для твердого и полного убежденного усвоения христианской веры, в таком случае все инородцы сольются в одно племя по языку и по вере – в татарское и магометанское. Если же допустить инородческие языки, в таком случае, если бы даже и поддержались народности, то остались бы разные, мелкие, к татарству не расположенные, но с русским народом соединенные единством веры. Выбирайте!»            Надо поэтому и нам, русским, твердо помнить, что может в будущем устроить с нами это кольцо, помнящее об утраченном прошлом и крепкое требованиями Корана. Надо помнить и то, что за нами вообще зорко следят и не одни мусульмане умеют пользоваться нашими ошибками вообще, в том числе и по части инородческой. Поэтому сочинять при такой обстановке будто бы глубокомысленные запугивания России воображаемою сепарациею чувашей, или вотяков, по меньшей мере, странно, чтобы не сказать более; в частности: ослаблять испытанную систему обрусения инородцев, радостную для них и глубоко гуманную, есть дело уже совсем нехорошее и совсем недальновидное. Таким господам, т. е. в сущности радетелям мусульманства за счет православия, следовало бы поразмыслить о возможных (не дай Бог!) результатах их настойчивости и о надобности сдержать свой пыл. Какая нужда раздражать мусульманство? Если в Казани увлекаются миссионерством по своей системе – то дело доброе, в случае обдуманности системы, и никто не решится мешать доброму делу. Но доброе дело не делается за счет другого; оба могут существовать, не мешая друг другу. Много у нас инородцев, за образование и обрусениe которых не рискнул взяться осторожный ум Ильминского. Он сделал только посильный труд. Его поняли и поддержали, утвердив и спокойное продолжение труда. Нераспаханные осторожным Ильминским поля еще очень обширны и ждут умелых работников. Отчего же в Казани не поднимают именно эту новь? Или легче обрабатывать по-своему бывшее поле, чем добиться на нови урожая сторицею?

XIV

Для облегчения инородцам чтения русской грамоты Ильминский воспользовался в своих инородческих переводах старою мыслью о употреблении русского алфавита. Ильминский развил только этот алфавит диакритическими знаками, надобными для изображения разных фонетических особенностей. Понятно, что в период опытов по выработке диакритических знаков Ильминский работал «без надлежащего разрешения». Этого, как и многих «соображений», было достаточно для противников, чтобы забить тревогу и чтобы привлечь к обличению Ильминского всякие авторитеты от с.-петербургских ученых до туркестанского генерал-губернатора К. П. Кауфмана.

Инородческие языки, скудные для выражения многих отвлеченных понятий, оказались неожиданно трудными для изложения наших молитвенных текстов. Для облегчения инородцам получения точного смысла переведенных молитв и песнопений, Ильминский выработал целую систему практических приемов переводческой техники. И здесь нашлись добровольные «ревнители», распинавшиеся каждый за свои убеждения и несомненную будто бы их общую пользу. Однако их разноголосица давала очевидную цену достоинству их убеждений. Ярые нападки этих неожиданных ревнителей, огромные трудности установления правописания русскими буквами на инородческих, огромность массы требовавшихся переводов создали и доказали в переводческом деле надобность самой обстоятельной, гласной творческой исповеди.

Ильминский высоко ценил гласность и умную критику. Он сам поэтому издал решительно все существенное из бывших официальных и частных переписок, равно и из серьезной полемики. Эта благородная сторона деятельности Ильминского дала нам ряд книг и брошюр, рисующих во весь рост силу эрудиции Ильминского и общий склад его мыслей. Таковы, напр., «Практические замечания о переводах и сочинениях на инородческих языках» (Казань. 1871), «Размышление о сравнительном достоинстве в отношении языка разновременных редакций церковно-славянского перевода Псалтири и Евангелия» (ib. 1882), «Из переписки по поводу применения русского алфавита к инородческим языкам» (Казань. 1883) и мн. др. Работая над переводами, отечески трудясь над своим делом, служа учительской семинарии, Ильминский все-таки успевал думать о защите и этого своего дела для далекого будущего и о разъяснении его практических подробностей.

Прибавлю к этому: разросшееся переводческое дело вызвало открытие при Казанском Братстве (1877 г.) «Переводческой комиссии», значившейся, однако, как принадлежность Православного Миссионерского Общества. Ильминский был её председатель. Несмотря на то, что получение жалованья было sine qua non бывшего участия в комиссии (в новом уставе 1903 г., § 10), Ильминский все-таки не взял ни одной копейки за свой колоссальный 15-ти летний труд. Припоминаю я здесь случай, бывший на моих глазах: инородец вздумал однажды наивно спросить Ильминского о плате за какие-то добровольно сделанные им переводы; нужно было видеть в эту минуту огорченного Ильминского! Он, как ужаленный, вскочил и чуть-чуть не вытолкал простодушного переводчика. «Деньги! – вскричал он. – Какие деньги за радость молитвы твоих братьев? Кто торгует счастьем своих братьев?» и т. д. Интересен и такой случай. Якутский перевод печатался в Казани по поручению тамошнего владыки Дионисия; Ильминский, не знавший якутского языка, усомнился в частностях перевода, руководясь сравнениями якутских форм с формами в других языках. Он остановил печатание и письмом запросил разрешения недоумений. «Изумляюсь, – телеграфировал епископ Дионисий, – прозорливости вашего п-ства, благословляю всякие будущие поправки».

И нельзя не сказать, что бескорыстие и идейное служение, вложенные в основу труда переводческой комиссии, только и могли утвердить дальнейшую её работу. Обязательное по уставу «вознаграждение переводчиков», о котором указано выше, нисколько не умаляет самоотверженности труда главных продолжателей дела Ильминского, по-прежнему вполне бескорыстных, трудящихся именно «во славу Божию».

Отчет переводческой комиссии (1892 г.) указывает всю обширность начала её труда. Отчет за 1903 г. наглядно показывает, как успешно трудились до последнего времени в Казани продолжатели дела Ильминского, развернувшие деятельность комиссии до размеров действительно внушительных. Однако, недавняя брошюра «К вопросу о переводах на инородческие языки» только и говорит между строк, как иногда жутко живется на свете даже и Казанским переводчикам.

XV

И мы, и другие государства не раз убеждались на горьком опыте, как тяжело переживаются попытки навязать школу ненадобную и несимпатичную населению. Примеры слишком общеизвестны. Общий протест бывает тем более энергичен, чем упорнее внедряют такую школу.

В деле инородческого образования по системе Ильминского имеются две стороны: 1) узаконенность системы, доказанность системы на опыте 40 лет, считая и доказанный труд массы продолжателей дела, наконец, и симпатии населения и 2) несомненная политическая важность этой системы.

Со стороны нынешних противников системы Ильминского мы не знаем гласного и подробного изложения их взглядов. Если они живут бывшим, то в свое время был тому гласный суд; если они живут будущим, а тем более только настоящим, то зачем же они не доказали гласно своих целей, ради которых им понадобилось поступиться доказанным и добрым делом?

Особенно горько было слышать о недавнем преобразовании Казанского Братства святителя Гурия и об изменении его устава с явно бюрократическою тенденциею.

Постоянная смена председателей, конечно, не могла не привести дела Братства к запутанности, усугубленной к тому же привлечением к деятельности безответного Казанского священства, ныне «назначаемого» в Совет ради понятных всем гарантий возможности хозяйничать без всякого удержу. Особенно печальна в этом смысле замена председателя Братства городским протоиереем, вместо бывшего викарного епископа... В Казани, как кажется, давно и накрепко забыли, что прежде бывшее общественное учреждение, притом именно «братское», никому не казалось «status in statu». Нынешнее «Братство» с курьезным составом его Совета и с крутым ограничением области его административной компетенции, прежде всего, не есть общественное учреждение и, конечно, отнюдь не «братское». «Назначаемые» члены Совета, вместо прежних выборных, свыше указываемая им «деятельность», как и явная тенденция умалить и опорочить прошлую деятельность с помощью всяких ревизий и других приемов суть не только плохие, но и зловещие задатки для будущего. Неизбежное следствие таких порядков – специфический личный состав, бумажные писания, самодовольные уверения в процветании дела и пр. Не надо, однако, быть пророком, чтобы предсказать преобразованному Казанскому Братству самое полное крушение. Пример Казани – далеко не первый в этом роде. Бездушное не живет, даже и по приказанию.

Но еще более, как думается, ошибочно иное Казанское предприятие, имеющее целью – устроить, на месте существующего захиревшего, новое дело, дорогое, широковещательное, но, по-видимому, заблаговременно лишенное той теплоты, которою было так проникнуто во всем инородческое образование по системе Ильминского. Приветствуя всякую новую школу, приветствуя всякого нового учителя-инородца, всякого нового грамотного человека, мы все же ставим коренной вопрос: неужели ново-казанское просветительное предприятие должно, прежде всего, осуществиться хотя бы отчасти при загублении хорошего дела, существующего и доказанного, каково бывшее дело бывшего Братства св. Гурия? А что, если новое дело не удастся, и останутся инородцы и без нового, и без прошлого просвещения?

Но дело, думается, еще поправимо.

Здесь можно предложить Казанцам два вопроса: почему старые братчики, в руках которых окрепло образование инородцев, не вступились за свое дело и не отстояли бывшего Казанского Братства святителя Гурия? Почему, если явились в Казани миссионеры и средства для дела, не было основано новое Братство, или отдельная миссия?

Конечно, трудно забыть Казанскому Братству печальный конец 1895 года и еще более печальные воздействия от часто переменявшихся администраций, когда так неожиданно пошатнулись братские дела, отразившиеся и на инородческой школе. Но неужели же потому следовало изменить направление просвещения инородцев и успокоиться на самооправдании, на келейно проведенном в С.-Петербурге новом уставе? Неужели вновь прибывшие люди не могли быть уговорены и вразумлены братчиками, лично работавшими с Ильминским? Ведь прошло всего 5 лет после его смерти, как на Братство обрушились первые удары пришлых и властолюбивых людей. Да и эти, как всегда, пришли, самоуверенно напортили и ушли прочь. Но как могли Казанцы допустить новый устав Братства столь резко и неблагодарно сметающий 25 лет их честного труда? Зачем старые братчики пропускали случаи, когда преобразователи Братства, повышенные по службе, уезжали из Казани и взамен их являлись опять новые люди? Или и тут Братство не было своевременно и подробно обо всем осведомлено? Неужели же и преобразование Братства было проведено секретно от братчиков? Где же были более самостоятельные друзья света и правды?

Никто не откажет в почтении всякому миссионерству, в том числе и ново-казанскому, кроме, разумеется, опасной проповеди православия между мусульманами. Возмущения татар по деревням, напр., даже ради бестактно повешенных когда-то пожарных колоколов, – казанские скандалы при крещении мусульман достаточно подчеркивают нервные порывы оскорбляющегося населения. Выше были указаны главные черты живого общения мусульманской Казани с Туркестаном... Ильминский отлично понимал опасность от задирания мусульманства. Sapienti sat ad futurum.

Иное дело миссионерство среди остальных инородцев, в котором, конечно, никто посторонний не решится наставлять Казанских миссионеров. Дело это не ново в Казани, и многолетнее его прозябание действительно жалко. Но зачем же это миссионерство не учредило для себя Казанского отделения Православного Миссионерского Общества, а обратилось именно на Братство святителя Гурия и притом в самый явный ущерб его же бывшему делу?

Мы встречаемся здесь с самым удивительным, в сущности, противоречием между Казанским Братством и Православным Миссионерским Обществом. Миссионерская деятельность Братства была в свое время поддержана Обществом именно за инородческие школы. В частности поддержка за те же школы была получена добровольно и была исходатайствована с очень многих сторон. Теперь Братство отодвигает школьное дело на второй план, увлекаясь прямым мисcионерством, и как бы ищет возможности хоть как-нибудь поприличнее развязаться со своими же школами, ради своих миссионеров... Неужели же, однако, эти прелестные школы все-таки не избегнут «передачи» в какое либо «ведомство»? Неужели же нынешняя глубокая неурядица, выдаваемая за начало благоустроения и оживления Братства, не подвигнет никого из братчиков к водворению в нем действительного «братства» братчиков, действительного продолжения просвещения инородцев?

Если старые Казанские братчики оказались слабыми и малодушными на месте, то отчего же они не искали гласной помощи себе в Москве и С.-Петербурге?

Назад 5–6 лет там было еще много старых друзей братчиков, бывших влиятельными и в Православном Миссионерском Обществе, и в Синоде, и Министерстве Народного Просвещения.

Зачем же было пропущено время Казанцами? Не спрашивают ли о том из могилы все почившие братчики и незабвенный Ильминский? Не плачут ли, по своей прелестной школе осиротелые инородцы?

Мы, образованные русские, действительно, малодушны и нерешительны в отпоре. Частые перемены в разных администрациях, склонных самоуверенно исправлять и подтягивать энергично, «по закону», а не «по-божески», действительно парализует нашу стойкость и действительно вредны для любого хорошего дела.

Тем не менее, нельзя же совсем отступаться от хорошего, хотя и временно-захиревшего дела, и нельзя же думать, что каждый протестующий уподобится «гласу вопиющего в пустыне». Казань, несомненно, допустила сделать непростительный шаг назад, но ведь и не «пустыня» же эта Казань! Ошибки Казанцев со всею очевидностью, как кажется, поняты в Москве, в Православном Миссионерском Обществе, будто бы уже отказавшем в дальнейшем содействии добить прежнюю деятельность Казанского Братства. «Передача» Казанских инородческих братских школ, которой так боялся Ильминский, как слышно, уже дважды отклонена в Москве. Следовательно, в Москве еще помнят свое недавнее содействие делу Казанскому. Чего же теряют время старые Казанские братчики? Или же они не верят в возможность им помощи и в Москве, и в С.-Петербурге?

Нынешнее миссионерство Казани нисколько не критикуется само по себе, но по своему содержанию оно неизбежно должно принимать лишь епархиальный характер. У этого миссионерства, впрочем, и не может быть того широкого размаха, той мощи впечатления на сотни тысяч людей, той массы работников, какие были у Казанского школьного миссионерства при Ильминском. Тогда Казань была, действительно, восточная столица и энергичный, крупный центр просвещения, – теперь же что такое Казань?

Напрасно ссылаются в Казани, что дело Ильминского «утратило жизнеспособность в других руках», «нет людей» и т. п. Не заключаются ли в этих признаниях неосторожные аттестаты, добровольно выданные самим же себе? Кто доказал, что Ильминский, всю жизнь работавший для будущего, именно этого-то будущего не устроил? А с другой стороны: «другие руки» при Ильминском были, конечно, не его, а руки apхиeп. Антония и Петра Дм. Шестакова... Что нет «людей» у нынешнего братства – это, конечно, жестокая правда, так как бывшие «люди» действительно отшатнулись от дальнейшего в нем участия. Таких людей, действительно, нет, ибо ненадобно ни ума, ни таланта, чтобы властно отстранить от какого угодно дела «неудобных» людей, и, заменив их подходящими, смело утверждать затем, что, наконец то начинается законный порядок и благоустройство! Но восклицанье «нет людей» есть, с одной стороны, сущее самообличение, сущая трагедия, совершенно горестная и жалкая. С другой стороны, то же утверждение «нет людей» есть сущая ложь и клевета. В кругу серьезных людей всякий знает, как легко найти «людей» в Казани, даже и между работавшими недавно.

Конечно, недавняя смерть Ильминского – большая утрата. Но все знают, что только для создания и утверждения дела нужны были силы творческие и энергия Ильминского, В. Тимофеева, архиепископа Антония и П. Д. Шестакова. Но надобны ли творческие силы для простого продолжения дела? Неужели кто-либо решится отрицать у уцелевших Казанских деятелей даже и силу, надобную для продолжения дела? Для братчиков продолжение дела Ильминского совсем уже просто, а наладить его после временного угнетения – еще того проще. Нужна лишь небольшая доля гражданского мужества. И нынешние братчики должны же, наконец, понять надобность общего протеста в своем деле.

XVI

Я не могу не подчеркнуть, что нужно продолжить именно систему Ильминского, так как только ею одушевлялось все дело. Содержание её указано выше.

Система Ильминского захватывала к совместной деятельности многих людей из ведомства Св. Синода, Министерства Нар. Просвещения, Православного Миссионерского Общества, равно и всех Казанских братчиков; это был, так сказать, первый этаж системы; во втором этаже работали сотни провинциальных деятелей до учителей включительно; в третьем этаже помогали делу сами благодарные, обруселые инородцы.

Огромная территория и тысячи лиц искренно увлеклись новым делом. Но неужели же затем они все только и глядели глазами Ильминского и работали только из-под его рук? Разве расширившаяся по кончине Ильминского деятельность, например, переводческой комиссии, Казанской учительской семинарии не доказывает настойчивого «продолжения дела»? Ставим эти вопросы совершенно открыто!

Я смею гласно отрицать пользу преобразования Братства святителя Гурия. Полагаю к тому же, что если Казанцы встрепенутся к бывшей деятельности, то, конечно, их поддержат всюду. Для того следует «придти в себя» и прежде всего, как бы то ни было трудно, надо восстановить старый устав Братства святителя Гуpия. Только при нем оно было таким чудесным «отдельным ведомством» для своего оригинального и жизненного дела. Это восстановление устава Братства должно спасти все существующие школы от грозящей теперь передачи в казенные ведомства с их всякими ревизиями, отчетами и циркулярами. Это значит – спасти свободу школы, спасти самую душу дела.

Ведь недаром же Ильминский боялся казенщины, и недаром же отступились от нее Казанский архиерей и попечитель, да еще 40 лет назад!

Конечно, теперь число бывших Казанцев, сочувствовавших образованию инородцев, сильно убавилось; многие отошли с малодушием, многие – с досадою, но многие же и здравствуют... Но ведь и не одни же былые Казанцы умели убеждать надобных для дела людей и получать их помощь в беде. Да и прежде не один же Ильминский, apхиерей Антоний и П. Д. Шестаков помогали делу в С.-Петербурге. Конечно, стоит Казанцам только «клич кликнуть», как без промедления встрепенутся сотни людей, понуривших теперь головы не в одной Казани. Я убежденно утверждаю, что еще найдется не мало «людей», способных похлопотать и продолжить дело, но... только по системе Ильминского и именно «по-божески», а не специфично «по закону». «Люди» эти пока отступились и понурили головы потому, что принимать участие в шаге назад невесело, да и стыдно.

Энергичное восстановление инородческого образования по системе Ильминского нисколько не может умалить деятельность нынешнего Казанского миссионерства. Это два дела, совершенно разные между собой, хотя и внешне – связанные. Не зачем говорить, как радостно забьются вновь сердца инородцев от возвращения Братства свят. Гурия к своей первоначальной деятельности; – как воспрянут духом не только Казанские уезды, но и всякие Белебеи, Стерлитамаки, даже и далекие Якутски, куда давно дошли просветительные идеи Ильминского. Казань для всех инородцев и для дальних инородческих городов долго давала xopoшиe примеры и уроки. Потому Казань продолжала быть восточной столицей, а не губернским только городом. Давняя роль Казани, как «татарской столицы», была с честью восстановлена Братством в смысле создания в Казани мощного просветительного христианского центра, именно «восточного». Низведение деятельности бывшего Братства до степени как бы нового отделения Казанской духовной Консистории, не может не отразиться на просвещении даже и очень далеко от Казани. Нельзя терять время и по другим причинам.

Несомненно, что нынешнее угнетение дела и обезличение Братства вызовет немедленное усиление мусульманской школы в среде инородческого населения. Последнее всего очевиднее в печати. Как ни отрадно приветствовать усиление у нас свободной печати (а такова более всего у нас мусульманская), но Ильминский недаром еще в 1866 г. напечатал брошюру: «О количестве печатаемых в Казани магометанских книг». Знаю я одного человека в Казани, который может указать по этой части нынешние цифры, более чем внушительные, более чем укоризненные для русского дела. Знаю я по этой части одного человека и в Туркестане; и здесь слышны для нас совсем невеселые речи! В итоге: когда-то мы крепко спали, затем проснулись, умылись, а теперь нас опять укладывают спать, да еще силком! Да и кто же!..

Насколько мало успели вникнуть в государственное значение системы Ильминского кратковременные министерства Боголепова, Ванновского и особенно г. Зенгера, видно из того, что в их годы как бы, чуть не открещивались от образования инородцев вообще. Министерства глядели на дело сквозь пальцы на очень многое, разве изредка рекомендуя такую прелесть для инородческих школ, как пресловутый «естественный метод». «Обрусение» (через «е») отчасти потому далее обозначилось с печальною ясностью и резкостью. Прежние заботы министерства в 60-х и 70-х годах, выразившиеся в узаконении системы Ильминского, в издании «Сборника документов и статей», вдруг как бы вычеркивались в самой памяти обывателей. Но в последнее время эти заботы сменились потоком секретных бумаг, негласными хлопотами в Москве и Петербурге, ревизиями, служебными перемещениями, грозными резолюциями и т. п. Обнаружились в сущности самые обычные бюрократически: приемы. Но друзей просвещения инородцев истинно оскорбило внезапное уничтожение должностей окружных инспекторов в Симбирске для чуваш и в Оренбурге – для киргизов с башкирами; какой-то смутный скандал затуманил несостоявшееся открытие съезда инородческих учителей 1-го августа 1903 года... Обнаружилась какая-то необъяснимая посылка русских учителей в инородческие школы; какая-то престранная, чтобы не сказать более, статья «инспектора Краснодубровского», – (конечно, в «Московских Ведомостях»...) начала трактовать дело со стороны совсем уже нелепой... Но Казанцы молчали и лопнуло их терпенье, даже и у выносливых, только после статьи г. «инспектора». Они нещадно изобличили этого педагога в целом ряде опровержений. Да! Нельзя не пожелать большего света и лучших надежд от местных сил Министерства, начавших разрушать свой же труд, сделанный когда-то с такой любовью к свету, с доверием к свободе школы и учителя. Неужели же и тут усилиями Казанцев не загладится столь печальный и самообличающий шаг назад?

Несомненно, что Святейший Синод, уважая память и огромную услугу Ильминского, прямо откажется от приема Казанских братских инородческих школ в свое ведомство. Ему гораздо последовательнее поддержать по-прежнему систему образования инородцев, как истинно-христианскую и глубоко-народную. Для того, несомненно, в Святейшем Синоде найдутся авторитетные люди. Они отстранят предполагаемую « передачу»...

Крайне нехорошо, вредно и недальновидно нынешнему Братству, как явно обнаружилось в его последнем Отчете, отсовывать от себя Казанскую крещено-татарскую школу, уже 40 лет работавшую в интересах Братства и всегда составлявшую его главную честь и красу. Школа эта, конечно, и не ведомства Министерства Народного Просвещения, куда, как слышно, хотят ее всунуть во что бы ни стало. Но, ведь, оно не давало школе ни устава, ни штата, а имело с нею лишь внешнюю связь, по Ильминскому. Ныне, его преемник, как слышно, был вынужден выйти из Братства и тем невольно ослабить связь Братства со школою. Но Братство, по смыслу всей истории своей бывшей деятельности, должно же вернуться опять к своему благодетельному участию в судьбе Казанской крещено-татарской школы, оставив ее непременно за собою и отнюдь не передавая в чиновничье заведывание Министерства Нар. Просвещения, или консисторско-епархиального ведомства. В крайности, если уж неизбежно то, что было сознательно и радостно избегнуто 40 лет назад, – единственною формою, сколько-нибудь удобною для дела и удовлетворительною для любителей всяких бумажных корректностей, может быть передача всех школ Миссионерскому Обществу, но все-таки, ведя далее школы через Братство старым духом, как бывшею радостью Братства и Общества. Не консисторское, или инспекторское заведывание надобно теперь, не нивелирование, не бумагомарание, а возвращение к живому делу, как выше видно, совсем уже не чиновничьему и не консисторскому.

Наконец, в каком положении очутится Казанское Братство, когда ему придется объяснять и испрашивать указания у многих здравствующих Высочайших Особ: Мы-де уже отреклись от Казанской крещено-татарской школы и не знаем, куда бы сбыть ее... ту самую школу, которую Вы осчастливили Своим сочувствием и одобрением лет 30 – 35 тому назад; как соизволите поступить с деньгами, жалуемыми с тех пор ежегодно? А что, если Высочайшие Особы вступятся за школу, система которой собственно и привела их в восхищение и к учреждению стипендий?

Да и вообще, что можно сказать теперь и чем помянут наши дети тех казанцев, которые получили по завещанию заповедное благоустроенное доброе дело, но извратили это дело и, наконец, повели к явной погибели?

Не лучше ли воздержаться от «передачи»? Не лучше ли Казанцам обратиться, например, в Св. Синод с просьбою поблагоприличнее уладить дело хотя наружно? Мало ли способов для устройства дела тихо, мирно, без возмущения чувств населения, даже и к удовольствию лиц, наконец-то, пришедших в себя? Дело очень простое, и Св. Синод, наверное, вступится, – поддержит Московский Совет Православного Mиссионерского Общества, благословив разредить собравшиеся тучи, пожалуй, и к общему удовольствию.

Между тем, и Министерство Народного Просвещения, несомненно, порадуется благополучной развязке дела, в сущности, крайне неприятного и обидного и в Казани, и в Москве, и в Петербурге. Несомненно, что и Министерство выправит скоро часть ошибок от воздействий пришлых в Казани людей. Сознаться в их ошибках – никогда не поздно, и население ответит на это только безграничною благодарностью.

Как же рисуется будущее Казани в случае благополучного разрешения местной просветительной неурядицы? Я представляю это себе очень просто: мы, бывшие сотрудники Ильминского, вместе со всеми сочувствующими просвещению инородцев по системе Ильминского, прежде всего «простим вся воскресением»; затем, нисколько не демонстрируя, отслужим панихиду у раки св. Гурия об упокоении, несомненно, возмущенных душ рабов Божиих: apхиепископа Антония, Петра, Николая и иepeя Василия; потом в восстановленном Казанском Братстве святителя Гурия выберем членов Совета по старому уставу.

Первою заботою затем будет изыскание способов обеспечения Братства от всякого насилия будущих пришлых людей.

Затем мы, памятуя прошлое, начнем посильно, просто и сообща трудиться во славу Божию и во славу земли русской, радуясь вместе с инородцами.

Дело у нас ведь знакомое и немудреное. Трудно его было создать и отстоять сначала, продолжить же с простецами-учителями – чего проще и легче? Можно даже уповать и на расширение дела, ибо любовь и труд суть вся душа нашего дела, – переводы ширятся, добрые люди не могут не придти сами.

Затем мы с готовностью будем помогать и любезному земляку Братства, т. е. Казанской православной миссии, но, конечно, не противомусульманской. Почему – сказано было хотя и кратко, но ясно и без обиды.

Затем, памятуя об оказавшемся великодушии и глубине кротости «пришедших в себя», мы будем твердо памятовать и о нашем бывшем малодушии, укротив бывшее огорчение, совсем ненадобное для спокойного труда. Так именно нам велят наша совесть, наш ум и послушание покойным нашим учителям.

Мы, верящие в свои силы для восстановления и развития просвещения инородцев, верим твердо, что нам удастся вернуть инородческому просвещению прежние общественные симпатии и найти новых сотрудников; наконец, мы бесповоротно верим в благодетельную мощь гласности, свободы и доброго союза в нашем благочестивом и народном деле, именно «Божеском».

До многих полей и мы, по завету Ильминского, не рискнем дотронуться, оставив их более смелым и сильным работникам. Укажем однако намеком на поле, которое следовало бы оберечь и от других, предостерегая и прося пока не трогать его. Пусть его пустует, ибо силы русские не объединены, даже и дробятся извне, хотя земля наша велика и обильна. К тому же, давно и только по-латыни говорят нам: «Ех oriente lux». Для России – в известном смысле, это есть зловещее предсказание. Недаром нет ходячего у нас перевода этих трех слов. Мы живем, несомненно, между двух очень грозных огней, и зажигать один из них совсем неблагоразумно, хотя и велик Бог земли русской. Наш «1uх» – пока из нашей веры, света науки и бывшего опыта.

Если же не удастся достигнуть требуемой уступки, – следует вести борьбу далее и не без надежды, что наш голос все-таки будет услышан не в одной Казани.

Дописываю эти строки в час всенощной на 5 декабря, т. е. к начавшемуся празднованию Русской Землей памяти Казанского святителя Гypия, просветителя инородцев. Вспоминаю письмо к нему царя Ивана Грозного: «О Боже, как бы счастлива русская земля была, коли бы владыцы тацы были, якоже ты, и толико о сем пеклися». Я верю, что скоро минует запустение родной мне Казани, и не могут быть мои слова «гласом вопиющего в пустыни». Дело, за которое я стою, дело хорошее и надобное; для него есть в Казани xopoшиe и надобные люди, да и время терять совсем не зачем. Итак, за работу, пока еще не поздно!

С.– Петербург вечером 4-го декабря 1904 г.

* * *

1

Эта статья была напечатана в виде ряда фельетонов в Московской газете „Русская Правда» (№№ 251, 256, 263 и 270 за 1904 г. и №№3 и 13 за 1905 г.). В настоящем издании, во внимание к указаниям критики и С.-Петербургских друзей дела, в этой статье сделано несколько поправок и дополнений.

2

Из речи П. Д. Шестакова, сказанной 26-го октября 1872 г. при открытии Казанской учительской инородческой семинарии, временно поместившейся в большом доме крещено-татарской центральной школы. Царские слова увековечены в школе на большой мраморной доске.

3

Т. е. с „отцом Василием“ и „дедом Николаем».

4

„На память о Ник. Ив. Ильминском», л. 205.

5

Книга эта теперь – величайшая библиографическая редкость. Непоявление ее 2-го издания понятно само собою, так как ныне не 60-е годы. По справедливому отзыву П. В. Знаменского, „этот сборник, как официальный, представляет чрезвычайный интерес не только по образованию инородцев, но и по многим другим научным вопросам, церковно-историческим, этнографическим, лингвистическим и даже по вопросам чисто практическим, административным» („На память о Ник. Ив. Ильминском», Казань, 1892, л. 220). Не трудно представить, сколько мыслей, годных и для будущего, высказано в этой книге!

6

Внуши = услыши, звание = воззвание. Понятно, что есть гораздо более трудные выражения, напр.: „Углебох в тимении», или: „Ужя нападоша ми в державных моих“ т. е., „Удел выпал мне в местах прекрасных“.


Источник: Издание Общества ревнителей русского исторического просвещения в память императора Александра III. Выпуск XIV. Ст. В. Смоленский. С. — Петербург. Типография И. И. Скороходова (Надеждинская, 43). 1905г.

Комментарии для сайта Cackle