Азбука веры Православная библиотека архимандрит Пимен (Благово́) Архимандрит Пимен, настоятель Николо-Угрешского монастыря


Архимандрит Пимен, настоятель Николо-Угрешского монастыря

Содержание

Глава I Глава II Глава III Глава IV Глава V Глава VI Глава VII Глава VIII Глава IX Глава X Глава XI  

 

– Не для людей, знавших отца Пимена, – писал автор книги, – считаю нужным его жизнеописание; в их воспоминании надолго сохранится светлый образ этого почтенного старца, но для будущей братии Угрешской, как драгоценность, собираю все те сведения, которые могу сообщить, как более всех его знавший; и хотя память о том, что это был за человек, как он жил, думал, действовал, говорил, и как после полезной, многотрудной своей жизни успел он и на одре болезни преподать всей братии последнее наставление, последний пример, всегда и везде самый назидательный и душеспасительный для каждого: как безбоязненно, тихо и мирно умирает тот, кто во всю жизнь с такой ревностью, готовностью и любовью делал дело Божие и служил Ему всем сердцем...

Книга составлена автором, из чувства глубокого смирения пожелавшим остаться неизвестным, и повествует нам, детям конца XX столетия, об удивительном человеке, архимандрите Пимене, жизнь которого глубоко поражала и вдохновляла всех, близко знавших его.

Издатели сего труда постарались донести практически без изменений литературный стиль эпохи, в которой жили современники и почитатели этого великого Старца, светлой памяти которого и посвящается сей труд.

Ихже бо предуведе, тех и предустави...

А ихже предустави, тех и призва: а ихже призва,

сих и оправда: а ихже оправда, сих и прослави.

Посл. к Рим.8:29–30.

Имев счастье поступить в Николо-Угрешскую обитель при столь опытном настоятеле и столь редко-даровитом человеке, каков был блаженной памяти архимандрит Пимен, почти неотлучно находившись при нем в продолжение последних тридцати лет его жизни (1867–1880 гт.) и быв под непосредственным его руководством, я не только считаю непременною своею обязанностью по чувству сыновней любви и по долгу преданного и наиближайшего его ученика описать его жизнь, как постоянный свидетель-очевидец его деятельности, как самый частый его собеседник и как единственный его сотрудник при составлении им книги его Воспоминаний, но я оказался бы неизвинимым, не сделав этого, и был бы достоин всякого порицания, не постаравшись сохранить подробности жизни человека замечательного и как управителя обители, процветшей благодаря его умению, и как одного из современных старцев, наиболее выдававшихся в среде монашества, искренно и глубоко им чтимого.

«Люди, подобные отцу Пимену», – говаривал преосвященный Леонид, викарий Московский (впоследствии архиепископ Ярославский), дружески его любивший, – великая редкость: это самородки золота.»

Не получив никакого образования и научившись только читать и кое-как писать, отец Пимен оставил мирскую жизнь и вступил в монашество, имея от роду двадцать два года, но силой и действием прирожденных ему способностей он сам себя образовал и сумел подняться на такую нравственную высоту, что стал в уровень людей высшего образования, и в среде, для многих представляющейся недеятельной, сделал столько, сколько приходится сделать на своем веку весьма немногим из образованнейших и деятельнейших людей, живущих в самом круговороте мирских сует, среди пучины житейской.

Для людей посредственных и маломощных границы деятельности определяются той средой, в которой они родятся; для людей даровитых, исполненных сил воли, ограничений нет – они сами устанавливают границы своей деятельности и по мере надобности расширяют их, отодвигают, и где бы ни были, действуют свободно и устраняют препятствия, могущие казаться людям обыкновенным непреодолимыми.

Таков был и отец Пимен.

Будучи весьма осторожен и осмотрителен в своих действиях, он быстро соображал все выгоды или невыгоды какого-нибудь предприятия, никогда не действовал круто, не шел на перелом обстоятельствам, но умел выжидать удобного времени, и когда случай представлялся, он искусно и своевременно им пользовался, и потому-то меры, им принимавшиеся, и были так целесообразны и действия его по большей части увенчивались желаемым успехом. Но он никогда не превозносился удачей, все относя к Богу: и малое и великое. Он с истинно монашеским смирением успех приписывал Господу, признавая себя только видимым орудием невидимо действующей высшей силы, а в тех редких случаях, когда он испытывал неудачу, не упадал духом, не малодушествовал и, упрекая себя в неосторожности или поспешности, подчинялся временной невзгоде и выжидал более благоприятных обстоятельств, не отлагал намерения снова попытаться достигнуть раз предположенной цели.

Как человек с характером пылким, не выработанным через тщательное воспитание, он не всегда умел владеть собой и потому иногда весьма резко высказывал свое неудовольствие и в порыве негодования обыкновенно долго держал виновного, в особенности же, если видел провинившегося не раскаивающимся в своем поступке или считающим оный маловажным; но когда виновный не старался извинять себя, говорил ему: «Виноват, батюшка, простите Бога ради, впредь не буду», он быстро укрощался в своем гневе и, пожурив виновного, тотчас отпускал его. В последние годы своей жизни он стал, видимо, снисходительнее, но всегда строго взыскивал за невнимательность и медленность в исполнении приказанного.

Многие из обстоятельств его жизни им самим описаны в его Воспоминаниях, составленных им по неоднократному настойчивому требованию преосвященного Леонида; но, подробно говоря о том, что он видел, слышал, или о тех людях, которых он знал, к великой его похвале и к крайнему вместе с тем сожалению, он, по большей части, остается в положении рассказчика-зрителя, по возможности умалчивая о самом себе или говоря уже только там, где был лицом действующим и где невозможно было вовсе о себе умолчать. Из этого вышло, что в довольно объемистой книге, весьма интересной по разнообразному ее содержанию, собственно о нем самом только местами попадаются отрывочные сведения, исчезающие во множестве говоримого о других лицах, разных местах и событиях.

Постараюсь виденным мной и слышанным восполнить пробел в биографическом отношении, оказывающийся в книге его Воспоминаний. С любовью к опочившему, но и с беспристрастием повествователя принимаюсь за труд, чтобы составить сколько возможно полное жизнеописание человека замечательного, весьма многим известного и всеми, его знавшими, искренно чтимого и уважаемого.

В свою очередь, описывая жизнь человека, которого я душевно уважал и любил искренне как духовного моего наставника, постараюсь так же остаться совершенно невидимым для читателя, но прошу его знать, что пишет и повествует свидетель, передающий только то, что ему известно как самовидцу, что он ничего не измышляет и совершенно искренне и беспристрастно старается очертить личность и характер отца Пимена.

Не для людей, знавших отца Пимена, считаю нужным его жизнеописание; в их воспоминании надолго сохранится светлый образ этого почтенного старца, но для будущей братии Угрешской, как драгоценность, собираю все те сведения, которые могу сообщить, как более всех его знавший; и хотя память о том, что это был за человек, как он жил, думал, действовал, говорил, и как после полезной, многотрудной своей жизни успел он и на одре болезни преподать всей братии последнее наставление, последний пример, всегда и везде самый назидательный и душеспасительный для каждого: как безбоязненно, тихо и мирно умирает тот, кто во всю жизнь с такой ревностью, готовностью и любовью делал дело Божие и служил Ему всем сердцем.

1880 г. октября 15,

Угреша.

Глава I

Место рождения архимандрита Пимена; родители и родство; учение грамоте в Вологде. Поступление в монашество. Новоезерский монастырь. Возвращение в Вологду. Отец Пимена отправляется на богомолье в Киев; монастыри по пути. Возвращение в Оптину пустынь; отец Иларий; поездка в Вологду. Назначение отца Илария в Николо-Угрешский монастырь; приезд в Москву.

I

Отец архимандрит Пимен, в мире Петр Дмитриевич Мясников, родился 10 августа 1810 года. Местом его рождения была Вологда. Родители его, Дмитрий Афанасьевич и Авдотья Петровна, люди честные, достаточные и благочестивые, были из торгового сословия и природные вологжане, имевшие свой дом. Издавна в их семействе переходивший из рода в род этот прародительский дом находился в приходе Николы на Площади и в совокупности принадлежал двум братьям Мясниковым, когда родился в нем младенец Петр. Восприемниками его от купели были родная его бабка с материнской стороны Ирина Ивановна Сурина, рожденная Скулябина, и брат ее Федор Иванович Скулябин.

Вскоре после того братья Мясниковы разделились: по жребию родительский дом достался старшему брату Дмитрия Афанасьевича, а он купил себе новый дом у Николы на Глинках.

Отец будущего монаха женился в 1790, имея от роду тридцать лет; жене его было только пятнадцать. Он был довольно крут характером, торговлю вел успешно, и хотя не имел больших денег, жил в довольстве. Авдотья Петровна была худощава, слаба здоровьем. В молодости она одевалась по-русски: носила сарафан и душегрейку, но а по времени сняла этот наряд и заменила его обыкновенным платьем. Петр помнил, что в дни его детства, около 1820-х годов, горожане Вологды в будничные дни нашивали еще лапти, а в праздники коты с красной оторочкой; шляпы употребляли поярковые, зимой – высокие бобровые шапки, как и теперь у духовенства, некоторые носили высокие шапки с разрезным околышем и тремя бантами спереди.

Ирина Ивановна Сурина, мать Авдотьи Петровны и восприемница от купели Петра, высокая и стройная старушка, смолоду была красавицей; оставаясь верною старине, она продолжала до конца жизни носить сарафан, душегрейку, воротушки (т.е. широкие рукава), на голове фату, а сверху – чабак (меховую шапку) из собольего или куньего меха; когда выходила со двора, – кокошник и повязку.

Она имела двух братьев: Алексея и Федора. Алексей был человек лет сорока, холостой и весьма благочестивый; он заболел и умер. Когда священники пришли для выноса его тела, умерший внезапно ожил, встал совершено здоровым и так прожил еще сорок дней, но в продолжение этого времени ничего не говорил, питался только сладким или овощами, сидел у окна и подавал милостыню нищим.

Второй брат, Федор Иванович Скулябин, с молодости жил в приказчиках у некоего Рыбникова, который вел торговлю с Сибирью; потому он часто туда уезжал до самой старости, бывал на Китайской границе и весьма любил рассказывать про китайцев. В 1820 году ему было уже за восемьдесят лет; это был высокий, худощавый, осанистый, весьма благообразный старец, очень строгой и воздержанной жизни. Дмитрий Афанасьевич, кроме Петра, имел еще нескольких человек детей.

Когда Петру минуло лет 7–8, его стали учить грамоте. Народных училищ в то время (в 1817 – 1818 гг.) в Вологде не было, и дети людей среднего класса учились грамоте, где придется, а для детей дворянских существовали казенные гимназии и частный пансион для благородных девиц. Содержатель пансиона был немец по фамилии Дозер, который поселился в Вологде в конце 1820-х годов. Неподалеку от дома Мясниковых жила одна старушка – Крылова, из духовного звания, родом – зырянка из города Никольска, отстоящего от Вологды более 600 верст.

Старушка эта имела небольшой домик и занималась печением сдобных ватрушек; у нее были три дочери немолодых уже лет; старшая, Пелагея Егоровна, была портниха, а обе младшие – башмачницы и неугомонные певуньи. Пелагее Егоровне выпало на долю быть преподавательницей грамоты мальчику Петру. Он и еще один его товарищ по имени Андрюша ежедневно ходили к этой учительнице. Комната, где происходило преподавание, была о двух окнах: у первого стоял стол, за которым обыкновенно сидели учащиеся, у второго одна из младших сестер башмачничала, а за перегородкой, в каморке, старушка занималась производством своих печений. Пелагея Егоровна считала, как видно, учение делом второстепенным, потому что, когда ей представлялась надобность на столе кроить что-нибудь или утюжить, она преспокойно отгоняла своих учеников от стола, сама на нем располагалась, а их усаживала тогда на свободное окно, и там они продолжали свой прерванный урок. Но должно думать, что ученая портниха не в равной мере обладала способностью шить и способностью преподавать: прошло два года, что мальчики учились, а все еще читать порядком не умели. Тогда учеников от Пелагеи Егоровны взяли. Андрюшу отдали в медники, а Петрушу поместили к дедушке Скулябину, который и довершил образование своего крестника, доучив его грамоте. Впрочем, и тут был успех не полный: читать крестник выучился хорошо и бойко, но что касается чистописания – эта наука ему вовсе не далась, и он усвоил себе почерк мелкий, малоразборчивый. Он сохранил его таковым до конца жизни; о правописании, разумеется, не было и речи. Этим ограничилось домашнее воспитание будущего архимандрита, собеседника святителей и высших сановников, уважавших его и ценивших его здравый и проницательный ум.

Отец Пимен очень любил вспоминать свое детство и весьма часто говаривал в шутку:

– Ну где вам, ученым умникам, тягаться со мною в учености! Ведь вы не были в академии у Пелагеи Егоровны, так и не толкуйте, а я всю мудрость ее поглотил.

Когда Петру было уже лет десять-одиннадцать и он мог свободно читать, он принялся за чтение Библии, большой книги в листе крупной и четкой печати Елизаветинских времен, бывшей в родительском доме. Чтение божественной книги имело большое на него влияние и оставило в уме отрока неизгладимые следы: он охладел ко всему временному и, помышляя более о небесном, нежели о земном, начал думать, как бы ему поступить в монашество. Отец его был церковным старостой в своем приходе у Николы на Глинках, и Петр, когда только мог, непременно бывал в церкви. Он часто хаживал также в Духов монастырь и, встречаясь там с одним старцем, познакомился с ним. Старца звали Григорий Васильевич. То был человек благочестивый, кроме храма Божьего почти нигде не бывавший. Он жил в уединенной келейке, которую для него выстроили у себя на дворе жившие на Вологде пожилые, всеми уважаемые девицы Алябьевы. Этот старец, к которому Петр начал ходить, поддерживал в юноше его благочестивое настроение.

Достигнув семнадцатилетнего возраста, Петр добыл себе где-то книгу Алфавит Духовный, сочинения святителя Димитрия Ростовского, и, почитав эту книгу, окончательно утвердился в мысли отказаться от мира.

Зная крутой и несговорчивый характер отца своего, не слишком расположенного к монашеству, Петр весьма опасался открыться ему, предвидя с его стороны сильное сопротивление. К счастью, две из его младших сестер отпросились у отца вступить в Горицкий Троицкий монастырь. Это облегчило и Петру объяснение с отцом, и тот, хотя и не весьма охотно и не вдруг, однако согласился не мешать благочестивому брату последовать примеру сестер. Это было в 1830 году.

II

Приходским священником у Николы на Глинках в конце 1820-х и в начале 1830-х годов был отец Александр Юшков; до поступления на это место он был священником в селе Покровском, верстах в 10 или 20 от Вологды, которое принадлежало Александру Семеновичу Брянчанинову. Когда у Брянчанинова родился в 1805 году сын Димитрий (впоследствии столь известный епископ Игнатий Брянчанинов, составитель Аскетических Опытов), его крестил отец Александр. По переходе своем в город, отец Александр остался в прежних дружественных отношениях с семейством Брянчаниновых, которому был душевно предан, а может быть, и многим обязан. Бывая в городе, Брянчаниновы его посещали, и он, в свою очередь, очень любил о них говорить как о людях, ему весьма близких и к нему расположенных. Дмитрий Александрович Брянчанинов учился в Петербурге в Инженерном училище, и по выходе своем оттуда, будучи выпущен в какой-то полк, находился некоторое время на действительной службе. С ним вместе был в корпусе в числе его товарищей почти сверстник его по летам Михаил Васильевич Чихачев, с которым он был весьма дружен. Выйдя из корпуса и живя в Петербурге вместе, они часто посещали Невскую Лавру, так как они оба были очень благочестивы и набожны, и там познакомились с одним монахом по имени Иоанникеем. Он в Лавре в то время находился при свечной продаже, был Валаамский постриженник, племянник известного старца Феодора и ученик старца Леонида, некоторое время жившего в Лавре, но в то время уже побывавшего в Александро-Свирском монастыре. Будучи сам весьма ревностным монахом живого, общительного характера, видя набожность молодых людей, отец Иоанникий к ним весьма расположился, много рассказывал им про монашество, о различных старцах, в особенности о Валаамских, и об отце Леониде. Брянчанинов, по этим рассказам узнав его заочно, вздумал познакомиться с ним через переписку, в которую с ним и вступил; писал ему о своих обстоятельствах и намерениях и просил советов его, как опытного старца. Отец Леонид отвечал ему, разрешил все недоумения молодого человека и утвердил его в благих его мыслях оставить мир. Очень вооружались против задуманного Брянчаниновым его знакомые, родственники, начальство и великий князь Михаил Павлович, который любил видеть в военной службе молодцов и красавцев, а Брянчанинов был высок ростом и очень красив. Но все эти препятствия оказались бессильными: Брянчанинов умел преодолеть их, выждал удобное время, все-таки вышел в отставку и поехал в Свирский монастырь к старцу Леониду. Это было в 1828 году, когда Брянчанинов имел от рождения двадцать три года.

Он вполне подчинился руководству старца Леонида и, пробыв некоторое время в Свирском монастыре вместе с Леонидом, сперва переехал в Площанскую пустынь (в Орловскую губернию, в Дмитровский уезд), а по вступлении старца в Оптину пустынь, возвратился в Вологду и гостил у крестного своего отца Дмитрия Ивановича Самарина.

Об этом-то молодом подвижнике отец Александр Юшков часто рассказывал, и рассказы эти еще более укрепляли мысль Петра сделаться монахом.

В 1830 году случай свел молодых людей и сблизил их стремлением к одной и той же цели.

Вот что сообщает отец Пимен сам в своих Воспоминаниях: «В том же (1830) году, на сырной неделе, я отправился на богомолье в Глушицкий монастырь, в котором Брянчанинов был приукажен. В то самое время, как я пришел в монастырь и подходил к гостинице, Брянчанинов садился в сани (наподобие длинной лодки, какие в употреблении у чухонцев) и отправлялся в Семигородную пустынь, куда и я также направлялся. Переночевав в Глушицком монастыре с четверга на пяток, я наутро отправился пешком и пришел в Семигородную пустынь уже в субботу и пристал на гостинице, а Брянчанинов, гораздо заранее до меня приехавший, остановился у настоятеля, игумена Мельхисидека, в так называемых архиерейских покоях. В субботу я был у вечерни и под воскресенье ходил к утрени. Церковь там трехпрестольная, довольно обширная; настоящая во имя Успения Пресвятой Богородицы и аркой отделяется от трапезной, в которой по сторонам приделы, а посредине столб, поддерживающий своды, и на этом столбе устроен киот с чудотворною иконой Божией Матери, именуемою Семигородною; празднество оной совершается в Успеньев день. В прощальное воскресенье я был у обедни. Когда я пришел в церковь, Брянчанинов был уже там и стоял в настоящей церкви за правым клиросом, а я стал налево за столбом, под аркой. Во все время обедни Брянчанинов ни разу не обернулся и, следовательно, не мог видеть, что кто-либо стоит за ним. Ему поднесли просфору и, когда по окончании обедни служащие и братия пошли в предел совершать установленное молебствие, которое бывает после литургии, Брянчанинов обернулся и, подошедши прямо ко мне, дал мне просфору и, спросив где я остановился, сказал мне: «Я к вам приду». Мы совершенно друг друга не знали и до этого никогда не разговаривали. Я был поражен от удивления. Он вышел, а я остался дослушивать молебен и, когда пришел в гостиницу в свой номер, то нашел его уже там меня поджидавшим. Мы посидели весьма недолго и, немного поговорив, расстались, потому что ударили к трапезе: я отправился в братскую трапезу, а Брянчанинов пошел к настоятелю и обещал мне, что как только отобедает, то пришлет за мной. Выходя из трапезы, я действительно увидел игуменского келейника, присланного за мной, и он повел меня к Брянчанинову. Беседа наша началась в первом или во втором часу дня и продолжалась, пока не ударили к утрене. Невзирая на его молодые лета, видно было, что он много читал отеческих книг, знал весьма твердо Иоанна Лествичника, Ефрема Сирина, Добротолюбие и писания других подвижников, и потому беседа его, назидательная и увлекательная, была в высшей степени усладительна. Эта продолжительная беседа его со мной меня еще более утвердила в моем намерении удалиться из мира и вступить в монашество. Поутру мы расстались: мой собеседник отправлялся обратно в Глушицкий монастырь, а я пошел в Спасокаменный.»1

III

Изо всех монастырей, которые посещал Петр, ни один столько ему не нравился, как Новоезерский-Кириллов, и хотя он был в чужой епархии, но пришелся ему по мысли более, чем все монастыри Вологодские.

Кириллов монастырь, в тридцати верстах от Белозерска, основан на Красном острове в 1517 году препод. Кириллом (постриженником пр. Корнилия Комельского), который преставился в 1532 году февраля 4, когда и установлено совершать его память. Первоначально деревянный, этот монастырь, благодаря усердию боярина Бориса Ивановича Морозова (свояка царя Алексея Михайловича, так как он был женат на сестре царицы Марии Ильиничны, Анне Ильиничне Милославской), начал отстраиваться из камня и в царствование царя Алексея Михайловича значительно улучшился. В 1722 году он был посещен Петром I. Общежительный устав, пришедший в течение времени в упадок, был в 1790 году возобновлен при игумене Луке, но преемником его, игуменом Гедеоном2, монастырь доведен был до крайнего разорения, так что новый настоятель, отец Феофан, переведенный в него в 1799 году из Моденского монастыря, нашел его в совершенном упадке и колебался даже: браться ли ему за его управление. Жители города Белозерска, наслышавшись о добродетельной и строгой жизни старца Феофана и просившие об определении его в Кириллов монастырь, видя, что он колеблется, стали упрашивать его не отказываться от управления, обещаясь со своей стороны помогать ему, сколько могут, для внешнего восстановления обители; и один весьма достаточный человек, Маньков, дал деньгами 5.000 рублей ассигнациями (что в то время по стоимости денег и при тогдашней дешевизне было весьма значительною суммой) и обещался пожертвовать свой дом в Белозерске под монастырское подворье. Другие белозерцы жертвовали тоже, кто чем торговал и сколько кто мог: муку, рыбу, масло, холст, лес и т. п.; один послал целый воз деревянной посуды; набралось столько всего, что из Белозерска потянулись обозы в Кириллов монастырь.

Восстановитель Кириллова монастыря, отец Феофан, в мире Феодор, по фамилии Соколов, сын пензенских дворян, родился 11 мая 1752 года. Он с детства имел желание идти в монашество; будучи четырнадцати лет от роду, он сказал однажды своему двоюродному брату (по фамилии тоже Соколову, с ним вместе воспитывавшемуся в доме его родителей), что желал бы поступить в монастырь. Двоюродный его брат, круглый сирота и годом моложе его, был также расположен к монашеству, и так как никто ему не препятствовал, то в скором времени действительно ушел в Саровскую пустынь, где и был потом пострижен, а впоследствии находился архимандритом в Переяславль-Залесском Никитском монастыре. Феодору родители его не позволяли поступить в монастырь и послали его в Москву определиться на службу в Вотчинную Коллегию. После чумы в 1771 году Феодор вышел в отставку (вероятно, родители его умерли) и 19 лет от роду пошел в Санаксарскую пустынь, которая находится в трех верстах от Темникова и в недальнем расстоянии от Сарова. Строителем в то время (1764–1774) там был известный своею строго подвижнической жизнью и старческою опытностью отец Феодор Ушаков, ученик и постриженник Нямецкого молдавского старца Паиссия Величковского. В 1774 году по наветам темниковского воеводы по фамилии Нилов (которого он обличал за жестокосердие и мздоимство) старец был невинно предан суду, несправедливо осужден сообщниками Нилова, по суду отрешен от должности и сослан на покаяние в Соловецкий монастырь. Лишившись своего наставника, Феодор поступил в пустынь Введенскую (Владимирской епархии, в 4 верстах от города Покрова), где был настоятелем отец Клеопа, долгое время пребывавший на Афоне и в Молдавском Драгомиловском монастыре и бывший в близком духовном общении с Паисием Величковским. Кроме того, там жил и еще один опытный старец, Игнатий3. Вместе с Феодором из Санаксарской пустыни перешел и друг его Матфей, который жил с ним в одной келии и в монашестве наименован Макарием4.

По прошествии двух лет Феодор, выпросившись у строителя Клеопы на богомолье в Иерусалим (с бывшими в России для сбора молдавскими старцами), по пути пришел в Тисманский монастырь (в Валахии), где по совету настоятеля, архимандрита Феодосия, остался, и через три дня после того был им пострижен под именем Феофана. Когда по заключении мира России с Турцией турки стали притеснять монашествующих Тисманского монастыря, Феодосий послал Феофана к князю Потемкину с просьбой дать монастырь в России, куда бы со всею братией можно было переселиться, и тогда была им определена Молченская-Софрониева пустынь. В начале 1780-х годов, когда митрополитом Петербургским был Гавриил Петров, по указу Св. Синода потребовали из Софрониевой пустыни в Невскую Лавру пять человек из братии, трудолюбивых и в монашестве опытных. В числе таковых был послан и Феофан, в то время уже иеродиакон. В Невской Лавре он был сперва канонархом, потом ключником, и, наконец, взят в келейники ко владыке, митрополиту Гавриилу, как человек, отличавшийся примерной кротостью и особенно благочестивой жизнью. В 1791 году он был посвящен во игумены Моденского монастыря (Новгородской епархии); а в 1793 году, по прошению белозерцев, назначен в Кириллов-Новоезерский монастырь, который вполне ему обязан своим восстановлением. В 1819 году он был возведен в сан архимандрита, а в 1829 году пожелал отказаться от управления и пребывал на покое.

IV

При поступлении Петра в Новоезерский Кириллов монастырь в июне месяце 1832 года настоятелем там был игумен Аркадий, избранный по указанию архимандрита Феофана, оставшегося жить в своих келиях. Аркадий поселился в казначейских. Он всегда относился к своему предместнику с великим уважением и редко что-либо предпринимал без его совета и благословения. Оставив управление монастырем, Феофан неупустительно бывал у всех служб и распоряжался чтением Шестопсалмия, Пролога, Благовестника и проч. С детства возлюбивший монашество, он на деле своим примером преподавал Новоезерской братии наставления к богоугодной жизни, стараясь водворить дух подвижничества и смирения в обители, им восстановленной и обновленной. При нем и при его преемнике обитель процветала и славилась строгостью своего устава и внешним, и внутренним благоустроением.

Юный послушник Петр находился на послушании в келарной, помощником келаря или подкеларем. Не без пользы провел он время своего новоначалия в монастыре Новоезерском и, по прошествии многих лет, воспоминая о своем там жительстве, рассказывал многие подробности виденного им и различные обстоятельства тамошнего житья-бытья, глубоко врезавшиеся в его память.

Без сомнения, там усвоил он особенное пристрастие к уставу общежительных монастырей, который только и считал вполне соответственным монашескому званию, а о монастырях штатных всегда отзывался весьма неодобрительно и говорил, «что устав штатных монастырей есть видимое отступление от монашества и гражданским постановлением одобренное и узаконенное нарушение монашеских обетов».

После кончины архимандрита Феофана, последовавшей 3 декабря 1833 года, Петр прожил еще несколько месяцев в Новоезерском монастыре, а в июне отправился на родину, в Вологду, хлопотать о своем увольнении от общества.

Пока это дело шло своим чередом, он вздумал идти на богомолье в Киев. Вместе с ним вызвались идти два послушника, возвращавшиеся с богомолья из Соловецкого монастыря. Один из них был родной племянник монахини Клеопатры, старицы Горицкого монастыря (где были сестры Петра), следовательно, человек не совсем чужой, и Петр весьма обрадовался, что ему придется идти не совершенно одному, но с товарищами.

Когда Петр и два его товарища совсем снарядились в путь, его родители пошли их провожать и по пути зашли в дом умалишенных, где содержался некто Николай Матвеевич Рынин, которого одни считали помешанным, а другие юродивым и предсказывающим будущее. Он был из вологодского купечества, лет с лишком сорока, высокий, с длинными, растрепанными волосами и с черною бородой; говорил отрывисто и скороговоркой, густым хриплым басом. Он имел обыкновение ходить по некоторым домам, хаживал и к родителям Петра, которые его принимали приветливо, считая его человеком Божиим.

«Мы были еще детьми, сестры и я, – рассказывал архимандрит Пимен. – Думаю, что это случилось в начале 1820 годов; мы как-то раз сидели и учились, вдруг вбежал в комнату Николай Матвеевич Рынин и громко и каким-то неистовым голосом стал кричать: «Готовьте на ризы, на рясы, на шапки, на шапки.» Приговаривал и еще что-то такое, но только тогда никто из старших не обратил на это внимания, а мы, дети, не поняли, а может быть, и перезабыли...»

К этому-то Рынину и зашли провожавшие Петра, чтоб узнать: не скажет ли он чего-нибудь в напутствие отправлявшимся на богомолье. Рынин ходил по комнате, был в веселом расположении духа, встретил вошедших с посохом в руке и, постукивая им по полу, повторял неоднократно: «Никола, никуда не ходить. Никола, никуда не ходить».

Впоследствии отец Пимен вспомнил, что, действительно, вся жизнь его прошла под особым покровительством святителя Николая: он родился в приходе Николы на Площади, рос у Николы на Глинках и, поступив в 1834 году к Николе на Угрешу, находился до своей кончины, более 46 лет, на одном и том же месте.

Молодые паломники отправились в путь; зашли сперва в Корнилиев Комельский монастырь (в 5 верстах от уездного города Грязовца), основанный преподобным Корнилием в 1497 году. После того посетили Троицкий Обнорский монастырь (основанный на Обноре в 1414 году преподобным Павлом), провели трое суток в Ярославле; несколько дней в Ростове, где столько монастырей и святыни; проходя через Переяславль, помолились в тамошних трех монастырях: двух мужских – Троицком-Данилове и Никитском и в женском – Феодоровском – и далее направили путь свой к Троицкой Лавре. Всегда величественная, славная своими древними храмами и зданиями, обитель преподобного Сергия была некоторое время, а именно в последние годы жизни наместника архимандрита Афанасия (1818–1831), если не в упадке, то в большом запущении: здания требовали значительных поправок, число братии было не так велико, как впоследствии; пение было посредственное, гостиница старая и худосодержанная – словом сказать, нужна была рука опытного и искусного правителя, чтобы привести в надлежащий вид эту великую и славную обитель, столь глубоко чтимую русским православным людом. Митрополит Филарет, без сомнения, чувствовал все эти недостатки и видел жалкое состояние Лавры, но, снисходя к немощи и старости наместника Афанасия, не желал огорчать его, а может быть, и, не имея кем заменить, терпел и молчал, пока Афанасий был жив. Когда его не стало, митрополит немедленно написал к преосвященному Нижегородскому (Афанасию Протопопову, 1826–1832 года) и попросил его отпустить в лавру бывшего тогда строителя Высокогорской пустыни Антония, который в марте 1831 года и поступил в Троицкую Лавру наместником. Владыка незадолго перед тем с ним познакомился и, умея понимать и ценить людей, с первого взгляда увидел, что это за человек и понял, чего можно было от него ожидать. Преосвященному Антонию вполне обязана Лавра тем благолепием и благоустройством, до которого она достигла во время почти полувекового управления этого необыкновенного, даровитого и деятельного настоятеля, опытного в жизни монашеской и проникнутого духом старчества, заимствованного им от блаженного подвижника, Саровского старца Серафима, который предсказывал ему, что он будет настоятелем Великой Лавры, и часто назидал его своими душеспасительными беседами. Отец Антоний находился, следовательно, более трех лет в Лавре и многое уже успел привести в порядок. Понятно, что молодые послушники, уроженцы Вологды, пришедшие в такую обитель, как Лавра, были поражены удивлением и объяты благоговением. Послушник Петр в ней еще не бывал.

«Сравнивая ее с нашими убогими иноческими обителями, – пишет он в своих воспоминаниях, – я был поражен каким-то благоговейным страхом при виде ее величественного благолепия, так что даже и подумать не смел о том, чтобы познакомиться с кем-нибудь из монашествующих».

Потом богомольцы отправились в Москву и пристали на Пятницкой, на каком-то постоялом дворе. Можно себе вообразить, что почувствовали они при виде Кремля – соборов, теремов и всего этого древнего священного благолепия, которое так сильно поражает и не таких путешественников, каковы были эти три юноши-пешехода. В то время славилась своею подвижническою жизнью Николо-Пешношская пустынь, основанная в 1360-х годах преподобным Мефодием, учеником преподобного Сергия, верстах в 80 от Москвы, в Дмитровском уезде. Монастырь этот долгое время находился в упадке, наконец, в 1764 г. был совершенно упразднен, затем снова был восстановлен в 1766 году, но пока не обратил на него своего внимания митрополит Платон (любивший восстанавливать монастыри) и пока не поступил в него в 1781 году отец Игнатий, строитель Введенской, Островской пустыни,5 монастырь не мог придти в надлежащий порядок. Преемник архимандрита Игнатия был отец Макарий, друг и сподвижник архимандрита Феофана (в одно время с ним находившийся в Санаксарском монастыре).6 Он довершил начатое Игнатием, и в продолжение его двадцатитрехлетнего управления монастырь пришел в такое внутреннее благоустройство, что славился строгостью своего устава, подвижнической жизнью своих старцев и был как бы образцом и рассадником монашества в Московской епархии.

Товарищ Петра, племянник монахини Клеопатры, имел дядю по имени отец Димитрий, бывшего на Пешно-ше ризничим; он намерен был с ним повидаться и возбудил и в своих спутниках желание идти туда вместе с ним. Строителем Пешношским был тогда старец Максим, муж строгой жизни и ревнитель монашества.

По возвращении с Пешноши в Москву, Петр расстался со своими двумя товарищами. Они отправились к себе на родину в Смоленск, а он, прежде Киева, намеревался побывать в Оптиной Введенской пустыни в Калужской епархии, неподалеку от города Козельска.

Отец Игнатий Брянчанинов, бывший в то время уже игуменом Лопотова монастыря, снабдил Петра двумя письмами, из которых одно было адресовано известному Оптинскому старцу и учителю отцу Леониду, другое – к отцу Иларию младшему, жившему тоже в Свирском монастыре вместе с Брянчаниновым.

Благодаря этим двум письмам, Петр был радушно принят в Оптиной пустыни, где тогда на пасеке жительствовал отец Леонид, который ему дозволил погостить у отца Диомида (на пасеке) и благословил его приходить в свою келию к вечернему правилу.

Старец Леонид, в миру Лев, по прозванию Наголкин, был уроженцем города Карачева (род. 1769 г.); он полагал начало в Оптиной пустыни (куда поступил в 1797 г.), потом перешел в Белобережскую пустынь, где был пострижен и посвящен в иеромонахи. После того он жительствовал в разных монастырях и, наконец, опять возвратился в 1829 году в Оптину пустынь, откуда уже более никуда не переходил, несмотря на то, что его пребывание там вследствие разных причин было для него нередко весьма скорбным.

По сказанию отца Пимена, «в 1834 году, когда ему было более шестидесяти лет от роду, он был довольно полный, ростом выше среднего, лицо имел круглое, взгляд быстрый и проницательный, бороду – небольшую, седую, и длинные густые волосы, спускавшиеся до плеч. Келия старца никогда не запиралась, ни днем ни ночью. К нему доступ был свободен во всякое время; приходил кто хотел, и он принимал каждого, выслушивал внимательно и врачевал духовно недуги душевные и сердечные, но бывали и такие случаи, что и немощам телесным приносила помощь его молитва». «Келия старца, довольно вместительная, была совершенно простая, с бревенчатыми стенами, и все ее украшения составляли две большие иконы в углу, преп. Александра Свирского и Ангела Хранителя, перед которыми теплилась неугасимая лампада и стоял аналой с крестом и Евангелием, и тут совершалось полуночное правило. Так как старец по своей обычной болезненности и немощности все более лежал, то приходившие к нему на откровение ученики его, приняв его благословение, становились пред ним на колени и так исповедовали ему свои помыслы. В последние годы своей жизни, когда он снова стал без стеснения принимать мирских посетителей (от чего ему пришлось одно время воздерживаться вследствие неблагоприятных для него обстоятельств), он не мог уже столько времени посвящать своим ученикам».

Побыв до Успеньева дня в Оптиной пустыни, Петр собрался, наконец, в Киев и пришел туда к вечеру 29 августа. Остановившись на квартире в Печерской части, он ходил ко всем службам в Лавру и обходил все пещеры. В то время в числе пришедших в Киев на поклонение святым угодникам был Коневский иеродьякон Иона, с которым Петр познакомился и, когда ему пришлось идти обратно, то и пошел с ним вместе. Пробыв в Киеве две недели, они отправились в Софрониеву пустынь, в 20 верстах от Курска. Монастырская братия, преимущественно из малороссов, обошлась очень радушно с богомольцами. Некоторые особенности в церковном порядке обратили на себя внимание Петра, так как в Новоезерском монастыре их не было. Во время Хвалите имя Господне за всенощным бдением два иеродиакона предшествуют иеромонаху и несут на плечах кацеи, то есть серебряные фимиамницы с рукоятию; пение киевского напева, а не столповое. К концу трапезы по столу передают крошню, в которую собирают оставшиеся укрухи; когда все встали из-за стола и иеродьякон начал говорить ектенью, служащий ударяет в колокольчик; «пречистую» не раздробляют, как принято везде, а подносят ко всем, и каждый отламывает от нее частицу. Затем чередной иеромонах становится в конце трапезы с иконой, пред которой ставят две зажженные свечи, и все по старшинству подходят к иконе, прикладываются к ней и становятся в два ряда, а у выходной двери повар ложится лицом ниц и у всех выходящих просит прощения, причем каждый говорит ему: Бог простит.

Потом Петр и его товарищ Иона заходили в Глинскую пустынь (в 20 верстах от Глухова и в 35 от Путивля). Оттуда Иона пошел в Москву и вступил в Симонов монастырь, где был впоследствии наместником, а Петр отправился опять в Оптину пустынь, куда возвратился 26 сентября.

Его приняли в монастырь, дали ему келию в башне, послушание назначено сперва на поварне, а после того сделали его столовщиком.

V

Иеромонах Иларий, к которому Петр также имел письмо от отца Игнатия Брянчанинова, был в Оптиной пустыни ризничим, и так как кроме него был еще и другой Иларий, то в отличие от того этот назывался младшим. Ему в то время было сорок лет. Он родился в городе Мологе Ярославской губернии, в 1796 году, при крещении был назван Илией и, когда ему исполнилось 13 лет, был отправлен в Петербург учиться торговать и жил сидельцем в магазине до 20 лет. В 1817 году он пожелал оставить мир и вступить в монастырь, что и привел в исполнение: сперва поступил в Белобережскую пустынь Орловской губернии, потом жил в Коневском монастыре, на Валааме, и в 1821 году ушел в Соловецкий монастырь. Там был в то время настоятелем архимандрит Макарий, человек весьма замечательный по своему природному уму и считающийся одним из лучших настоятелей Соловецкой обители.

Он был из крестьян (поморян) Архангельской губернии, был женат, овдовел на 24 году и через год после того пришел в Соловецкий монастырь и стал просить, чтоб его приняли. Он был безграмотный и потому, приняв его, послали на послушание на рыбную ловлю куда-то далеко от монастыря. Там во время досугов он выучился грамоте; был иеромонахом в Валаамском монастыре, и оттуда вызван, и по желанию братии в 1818 г. посвящен в игумена. Не получив никакого образования, но щедро наделенный природным даром слова и образовав себя сам чтением священного писания и отеческих книг, он говорил братии поучения, удивительные по простоте, возвышенности мысли и силе живого слова, которые более всякого искусственного красноречия действуют на сердца слушателей. Отец Илия был пострижен архимандритом Макарием и с его согласия и одобрения перешел в 1824 г. в Александро-Свирский монастырь, где в то время находились великие старцы: Леонид (Оптинский), схимонах Феодор и иеромонах Антиох. В 1825 г. архимандрит Макарий скончался. В Свирском монастыре отец Иларий получил степень диакона, для чего был отправлен в С.-Петербург (Свирский монастырь стоял тогда еще в Петербургской епархии) и посвящен греческим митрополитом, бывшим тогда в России за сбором. В 1828 году он был послан в Киев и Москву за св. мощами и св. миром для вновь открываемой тогда Олонецкой епархии и по этому случаю посвящен в иеромонаха.

В Свирском монастыре отец Иларий подружился и сблизился с учеником отца Леонида, Брянчаниновым, а когда старцы Феодор и Антиох преставились, а отец Леонид водворился в 1829 году в Оптиной пустыни, то и отец Иларий не пожелал долее оставаться в Свирском монастыре и в 1830 году тоже перешел в Оптину пустынь.

Зная его высокую нравственность и строго-подвижнеческую жизнь, отец Игнатий, в то время уже игумен Лопотова монастыря, неоднократно приглашал его перейти к себе, на что, наконец, и склонились. Отец Иларий собрался в путь вместе с послушником Петром, к которому расположился за его чистую нравственность и особенную сметливость и исполнительность. Декабря 12-го они отправились в дорогу. Вследствие остановок в разных местах по пути они приехали в Вологду накануне Рождества Христова и пристали в доме у родителей Петра.

Отец Иларий поспешил явиться к преосвященному Стефану, который сообщил ему, что отца Игнатия Брянчанинова в Лопотовом монастыре уже нет, так как по Высочайшему повелению Государя императора его вызвали в Петербург.

– Теперь я вами распорядиться не могу; хотите писать к отцу Игнатию – пишите; если желаете, и я извещу его, что вы по его вызову приехали, но вам придется дожидаться известий из Петербурга. Есть у меня свободное место, настоятельское, в Лальском монастыре, его я могу вам дать, но только вот вопрос: по отдаленности местности пожелаете ли вы его принять?

Лальск от Вологды в расстоянии почти 600 верст.

Отец Иларий поблагодарил преосвященного, но, извиняясь своим слабым здоровьем, отказался от предложенной ему чести.

Он немедленно написал в Петербург к Брянчанинову; преосвященный тоже формально известил о его приезде. В скором времени из Петербурга пришло уведомление к преосвященному и письмо к отцу Иларию, что он назначен настоятелем Николо-Угрешского монастыря Московской епархии.

Этой неожиданной перемене в своей судьбе отец Иларий был обязан отцу Игнатию Брянчанинову, который знал людей, близких ко Двору, и лично был известен покойному Государю. При свидании с митрополитом Московским Филаретом Государь спросил, не знает ли он, где находится Брянчанинов. Митрополит отвечал, что не знает, но справится и доложит. По справке оказалось, что Брянчанинов состоит игуменом какого-то Лопотова монастыря в Вологде. Митрополит затруднился доложить об этом Государю и, устроив перевод Брянчанинова в Московскую епархию, доложил уже Государю, что Брянчанинов переведен в Николо-Угрешский монастырь, поблизости от Москвы. Государь этим не удовольствовался, повелел его перевести в Сергиевскую пустынь и немедленно вытребовать в Петербург. Когда он приехал и явился к митрополиту Филарету, тот, желая сделать ему приятное, выразил сожаление, что не будет иметь его в своей епархии, и просил, не может ли он кого-либо указать вместо себя на место, ему предназначавшееся?

Отец Игнатий хорошо понимал, в какое неловкое положение ставил отца Илария его выход из Лопотова монастыря, и потому он поспешил воспользоваться любезным вызовом митрополита Филарета и предложил отца Илария, который был принят, и тотчас же последовало распоряжение о переводе его в Николо-Угрешский монастырь.

Пробыв в Вологде до конца февраля месяца, нареченный настоятель Угрешский и его келейник Петр снарядились в путь и через Мологу, родину отца Илария, где ему пожелалось побывать, направились к Москве. Пробыв несколько дней в Мологе, в доме родительницы отца Илария, они прибыли в Москву в пяток на Сырной неделе и остановились в Зарядье; потом Петр переместился к знакомому Иринею, в Знаменский монастырь, а отец Иларий по сделанному из Петербурга распоряжению митрополита Филарета по приезде своем в Москву, до принятия в управление Угрешского монастыря, должен был иметь пребывание в Чудове монастыре, где он и жил в келиях у казначея.

Глава II

Краткие сведения о Николо-Угрешском монастыре. Его состояние в 1834 году. Приезд в монастырь. Сдача и прием. Различные послушания Петра. Возвращение владыки из Петербурга. Отец Иларий ему представляется.

I

Николо-Угрешский монастырь, куда был назначен отец Иларий, находится в расстоянии пятнадцати верст от Москвы, по старой коломенской дороге. Он был основан по повелению великого князя Московского Димитрия Иоановича в память бывшего ему на том месте явления иконы Святителя Николая в 1380 году перед походом его на Куликово Поле. Неподалеку от монастыря, на противоположном берегу Москвы-реки, верстах в четырех или немного далее, на высоких холмах раскинулось село Остров, очень древнее7. Оно издавна служило Московским великим князьям летним увеселительным местопребыванием и называлось Потешным великокняжеским селом. Эта близость села Острова с монастырем была причиной, что Московские государи посещали часто Угрешу. По пути в Остров или обратно они заезжали и в монастырь; поэтому настоятелям приходилось всегда быть настороже, не зная, когда будет государь, и держать монастырь в порядке. Государи жаловали монастырю деревни и вотчины, из коих некоторые были в ближайших местностях; перед отобранием от монастырей населенных имений в соседственных вотчинах Угрешского монастыря числилось до полутора тысяч душ крестьян. Цари давали монастырю разные льготы, несудимые и послушные грамоты. Было отведено место для подворья в Кремле, внизу на подоле (1479 года), под горой, соляные варницы в Тотьме и т. д. Настоятели пользовались милостями государей, и некоторые удостоились святительского сана. Царь Михаил Федорович посещал монастырь неоднократно, однажды с родительницей своею, великою старицей Марфой Ивановной, приходил пешим хождением, а Угрешских походов его, записанных в дворцовых разрядах, известно девять. Царь Алексей Михайлович (по записи дворцовых разрядов) посещал монастырь тринадцать раз. В ризнице хранятся царские вклады.

Со времени основания новой столицы на севере и удаления царского двора из Москвы, монастырь Угрешский, как и многие иные, не посещаемый более царями и лишенный их помощи и щедрот, начал клониться к упадку, мало-помалу пришел в такое оскудение средствами, что

е мог содержать более десяти человек братии и не в состоянии был поддерживать и исправлять своих зданий, пришедших в совершенное обветшание.

Митрополит Филарет был в недоумении: что ему делать с этим монастырем, и ходили уже слухи, что едва ли Угрешский монастырь не будет упразднен.

Такому упадку его в особенности содействовали последние два настоятеля, игумены Израиль и Аарон; они оба были отрешены от должности, первый из них был впоследствии даже по суду лишен монашества, а второму воспрещено священнослужение.

Ввести нового настоятеля, отца Илария, предписано было Даниловскому архимандриту Платону, а сдавать ему монастырь Сретенскому игумену Сергию. Временно монастырем тогда заведовал Сретенский иеромонах Викентий, казначеем был иеромонах Иоаникий.

Накануне своего отправления на Угрешу отец Иларий предварительно послал туда своего келейника Петра со Сретенским иеромонахом Викентием; это было во вторник второй седмицы четыредесятницы, марта 13-го. Они приехали в монастырь во втором часу дня и прошли прямо в настоятельские келии.

Петр пошел обходить келии и нашел их весьма непривлекательными: первые две комнаты – передняя и зала (остаток прежних государевых келий) – с низменным шатровым сводом, в первой – залавок и стол; во второй – два-три продавленных стула и еле-еле стоящий стол; в остальных небольших трех комнатках – не лучше: где ободранное кресло, где изувеченный стул или едва годный к употреблению стол – словом, все было черно, грязно, старо и ветхо. По всей вероятности, после выезда настоятеля все, что не увез он с собой и что казалось не совсем еще дурно, было заменено самым плохим и ветхим в монастыре. Это часто водилось в прежние годы, когда описи бывали не так подробны, да, вероятно, и при теперешних описях не совсем еще вывелись подобные случаи.

В четыре часа, когда Петру нужно было ставить самовар, ему пришлось идти мимо двери Успенской церкви, что возле настоятельских сеней. Это было время службы, в церкви, шло повечерие.

«Я поставил, – рассказывал не раз впоследствии отец Пимен, – самовар на площадке сеней, подошел к самой двери и стал прислушиваться к пению. Всей братии было тогда в монастыре человек до десяти, а поющих, стало быть, было каких-нибудь человека четыре или пять, и пели совсем не особенно стройно или согласно, а мне слышалось самое сладостное, какое только можно себе представить пение. Я сам себе дивлюсь. Что было это такое? Предчувствие ли, что этот монастырь на всю жизнь будет моим жилищем, и оттого я радовался, что достиг будущего и тихого пристанища? Не знаю, что было такое. Но что бы ни было, это воспоминание о пении, впервые слышанном мною сквозь заключенную дверь в самый день моего приезда на Угрешу, остается в моей памяти неизгладимым; не один десяток лет прошел с тех пор, и признаюсь чистосердечно, что никогда, ни прежде, ни потом, нигде и никакое пение не производило на меня столь сильного впечатления».

На следующий день, поутру, прибыл в монастырь отец Иларий в сопровождении Даниловского архимандрита Платона и Сретенского игумена Сергия, отслужили преждеосвященную литургию, потрапезовали в настоятельских келиях и приступили к сдаче и приему монастыря. Сдачу производил Сретенский игумен Сергий, а архимандрит Платон только присутствовал как бы в качестве свидетеля. В ризничной палате были древние и весьма ценные вещи из церковной утвари, но самая ризница, т.е. церковные облачения, была доведена до крайней скудости. Все здания были запущены и приходили в разрушение; древняя каменная ограда была ветха, а тесовые крыши на башнях в таком состоянии, что птицы чрез них насквозь летали на чердаки в свои гнезда. Лошадей было две; экипажи состояли из крытой повозки, тележки и санок с верхом; коров было тоже только две, дареные графиней Орловой, не очень хорошие.

Братии было всего только десять человек: казначей, два иеромонаха, иеродиакон, два монаха, два послушника да белый священник и диакон под запрещением.

Владения монастыря ограничивались пространством, заключавшимся в черте ограды, и небольшим количеством земли в окружности, что составляло менее сорока десятин. Кроме того, он имел издавна принадлежавшее ему подворье на Маросейке, возле Ильинских ворот, и со времен царствования императора Павла владел мельницей, пожалованной ему в Бронницком уезде.

Весь доход не превышал пятнадцати тысяч рублей ассигнациями.

Считаем необходимыми эти подробности, чтобы показать, в каком состоянии находился Угрешский монастырь при поступлении в него в марте 1834 года послушника Петра и в каком благоустроенном и цветущем положении он остался, когда этот же самый Петр по прошествии сорока шести лет скончался в 1880 году заслуженным и всеми уважаемым архимандритом Пименом.

II

При поступлении своем на Угрешу Петр был совершенный юноша, и хотя от роду ему шел уже двадцать четвертый год, он казался на вид несравненно моложе: небольшого роста, крепкого телосложения, но не слишком плотный, с живыми, проницательными глазами, которые все видели, все замечали; с темными широкими бровями и густыми, как шелк, темно-каштановыми волосами, он был весьма привлекательной наружности; бороды и усов не было еще и признаков.

Он приехал из Вологды в подряснике из толстого черного сукна Оптинского покроя и в кожаном поясе из тюленя (какие известны под названием Соловецких поясов). Такое одеяние показалось очень странным Угрешской братии; много над ним трунили; говорили, что в штатном монастыре так не одеваются; называли его кожухом; однако Петр нисколько этим не обижался и, не обращая внимания на то, что говорят другие, и хорошею ли, дурною ли находят его одежду, продолжал носить свой подрясник, пока он ему годился.

Недели через две по приезде он подал прошение о своей приуказке к монастырю и о принятии в братство.

При настоятельских келиях для келейника особой каморки не было, а в передней был отгорожен угол с окном, и здесь прожил Петр первые пять лет своего пребывания на Угреше.

Так как братия была малочисленна и не было достаточно людей для послушаний, то и приходилось Петру одному заменить нескольких человек и принять на себя исполнение многих послушаний. Он был в одно и то же время келейником настоятеля, трапезным, погребничим, келарем и свечником, и несмотря на разнородность этих весьма хлопотливых послушаний, умел, однако, с ними сладить. В праздничные дни ему приходилось хлопотать еще более, но и тут он успевал. Вот его собственный об этом времени рассказ: «Так как по большей части келейником бывал только я один, то по праздникам, в то время, как отец Иларий готовился к служению (ибо до самого своего выхода к обедне он никогда не отворял своих дверей), я мог свободно отлучаться и распоряжался в это время выдачей всего нужного для трапезы. По существовавшему издавна обычаю на Угреше, после обедни у настоятеля поставлялась закуска, о которой приходилось заботиться мне же. Сделав то и другое, я подготовлял самовар: наливал в него воду, всыпал уголья, клал лучину и даже серные спички и шел в церковь по должности свечника, приготовлял налегши, и когда отец Иларий выходил в церковь для служения, я запирал келию и отправлялся в трапезу набирать стол. Потом я снова возвращался в церковь, становился к свечному ящику для продажи свечей и оставался там до причастного стиха; тогда я запирал свечной ящик и шел в келию, клал в самовар огонь и приготовлял чай для угощения братии. По окончании чая и закуски я оставлял в настоятельской передней кого-нибудь повернее из послушников, а сам спешил на поварню для того, чтобы распорядиться по трапезе».

По хозяйственной части много помогал молодому келарю своими советами старик повар, живший у отца Илария. Его звали Зиновьич. В прежнее время, в бытность свою в Рязани, он был в доме у Гаврилы Акимовича Рюмина. Этот старик, в свое время великий мастер своего дела, научил Петра, как обращаться с молоком, как приготовлять творог, сметану и как их хранить. Так как послушания келаря, погребничего и трапезного исправлял Петр, то весь удой от двух коров приносили к нему и он распоряжался им; это продолжалось года с полтора и, может быть, продолжалось бы и долее, но случай избавил его от хлопот с молоком. Кринок молока накоплялось иногда по несколько, носить их поодиночке из чулана (который был при настоятельских келиях) оказывалось неудобным, и поэтому Петр придумал ставить их на доску, перенося таким образом по нескольку зараз на погреб. Однажды во время Петрова поста игумен Иларий только что уехал в Москву, а Петр, управившись со всем, что было ему нужно сделать в игуменской келии, наставил несколько кринок молока на доску и на голове понес их в погреб. Приехавшая в этот день из Москвы одна из немногих посетительниц Угреши, Авдотья Васильевна Аргамакова, шла в монастырь и повстречалась с игуменским келейником. Ей показалось это смешным, и она спросила его:

– Что это вы такое делаете, или записались вы в молочницы?

– Что же делать, сударыня, – отвечал с улыбкой Петр, – поручить некому, так и в молочницы запишешься.

Аргамакова через несколько дней прислала к игумену в услужение для монастырских коров свою крепостную старуху Минодору, которая и приняла на свои руки молочное хозяйство. Она жила в монастыре около девяти лет и на этом послушании и умерла, заслужив всеобщее сожаление и оставив по себе добрую память, как женщина богобоязненная, трезвая, честная и старательная.

III

В мае месяце, по возвращении митрополита из Петербурга, где он был на череде, отец Иларий отправился в Москву, чтоб ему представиться, и так как он являлся к нему в первый раз, то и поднес икону и просфору по принятому обычаю.

Владыка обошелся с ним весьма милостиво и приветливо, обласкал его, сказал ему, между прочим, что находит его на вид еще довольно молодым и выразил ему свое желание, чтобы на Угреше было впоследствии введено общежитие, «которое могло бы послужить к благоустроению обители, внутреннему и внешнему».

В скором времени после этого первого посещения отцу Иларию пришлось ехать ко владыке вторично, просить нового казначея, потому что иеромонах Иоаникий, которого Иларий застал в этой должности при своем поступлении на Угрешу, оказывался человеком весьма неблагонадежным.

От природы простосердечный и откровенный, сам не мысливший никому зла и потому не предполагавший его в других, отец Иларий слишком легко располагался к людям, ему малоизвестным, и через то сам себе навлекал скорби. В такую ошибку впал он при вторичном своем посещении владыки. Не зная характера владыки и не дождавшись, чтобы тот первый спросил его, кем он думает заменить казначея Иоаникия, он прямо стал просить перевести в казначеи на Угрешу из Чудова монастыря иеромонаха Филарета, с которым познакомился во время своего жительства в Чудовом монастыре в продолжение с небольшим недели. Когда он назвал его митрополиту, тот пристально на него посмотрел и спросил его:

– Довольно ли хорошо ты знаешь того, кого избираешь себе в казначеи?

– Как же, владыка святый, знаю, – отвечал отец Иларий.

– Ну, смотри же, коли знаешь, бери ты его на свои руки, – сказал митрополит.

Отец Иларий не вник в значение этих слов и не понял, что поступил опрометчиво.

Владыка, по всей вероятности, знал, что за человек был Филарет, но, чтобы проучить отца Илария (за то, что сам вздумал выбирать себе казначея, будучи в Московской епархии внове и никого порядком не зная), не стал ему противоречить, и Филарет был определен на Угрешу казначеем в том же мае месяце, а Иоаникий послан в Белопесоцкий-Троицкий монастырь, что под Каширой.

В начале июня месяца скончался в Москве государственный канцлер князь Кочубей, которого отпевали в Чудовом монастыре, а так как у семейства Кочубеев был свой родовой склеп в Сергиевской пустыни (что на Петергофской дороге), в котором они погребаются, то после отпевания туда и повезли тело, и для сопровождения оного владыке угодно было назначить новопроизведенного Угрешского казначея Филарета. В благодарность за труд и проводы семейство покойного подарило ему золотые часы и сто рублей ассигнациями, что по тому времени была сумма довольно значительная.

Определение в должность казначея, честь сопровождать тело первого государственного сановника по назначению самого митрополита, подарок золотых часов и денег – все это вместе неблагоприятно повлияло на отца Филарета; он возмечтал о себе и задумал добиваться места угрешского настоятеля. Для достижения этой цели нужно было сперва низвергнуть отца Илария, что при доверчивости последнего было весьма нетрудно, но прежде всего необходимо было удалить от него преданного ему келейника Петра, который, между тем, чуял, что новый казначей что-то замышляет. Казначей с самого начала к Петру очень не расположился: «Вишь, птица какая, особящаяся на зде, ни с кем из нас и знаться не хочет, все только около настоятеля егозит; мальчишка, а туда же, из непьющих! Ну да это мы еще увидим, кто кого пересилит... Сперва его выпроводим, чтобы не мешал, а там видно будет, что будет».

Так во всеуслышание отзывался казначей про Петра, и эти речи до него доходили. Он стал еще зорче смотреть и, видя нерасположение казначея к настоятелю, не раз предостерегал отца Илария, но тот долгое время считал все это пустыми сплетнями, пока, наконец, несмотря уже на всю свою доверчивость, должен был и сам придти к убеждению, что в действиях казначея есть что-то действительно подозрительное.

– Ну где ему усидеть на своем месте, – говорил иногда казначей некоторым из братии, – он человек внове, порядков здешних не знает; владыка шутить не любит. Несдобровать ему.

В начале сентября месяца владыка совершенно неожиданно потребовал к себе отца Илария. Он ужасно этим встревожился, не зная, чему приписать такой внезапный вызов, и, имея в виду нерасположение к себе казначея, опасался, не сделал ли тот какого доноса. Отправился он в Москву в большом смущении. Когда он явился на Троицкое подворье и о нем доложили, владыка тотчас же и очень милостиво его принял и приказал ему готовиться на 5 сентября к посвящению в игумена, так как он только еще числился управляющим, а не был вполне настоятелем. Это его успокоило и порадовало, но привело в новое затруднение: никак не ожидая ничего подобного, он отправился из монастыря в стареньком нанковом подряснике, которого под мухояровой рясой не видно; мантии с собой не захватил и пришлось ему просить у кого-то из подворских иеромонахов в день своего посвящения подрясник и мантию. Владыка посвятил его у себя на подворье, вручил ему посох, сделал приличное наставление и с миром отпустил в обитель.

Этот новый сан отца Илария, делавший его самостоятельным начальником монастыря, уязвил честолюбивого казначея. Он не имел благоразумия отложить свои замыслы. В числе непривлекательных качеств его была еще нетрезвость. Развязка последовала в день Пасхи 1835 года: он был в очень нетрезвом виде.

– Заодно уж погибать, так погибать, – громко говорил он при посторонних, – по крайней мере, жарко будет и игумену. Вот как подожгу монастырь, так он после того и ведайся, как знает. Кто-то из братии или из рабочих пришел передать это келейнику Петру:

– Смотри за казначеем, он похваляется, что монастырь подожжет.

Петр, и без того всегда следивший за казначеем, тут еще удвоил внимание, опасаясь, не наделал бы пьяный в самом деле чего. Игумену он ничего не сказал, чтоб его по-пустому не тревожить, но несколько раз в продолжение вечера выходил на крыльцо, и, наконец, очень поздно, собираясь ложиться, вздумал еще раз везде обойти. На монастыре все было тихо и спокойно; он пошел далее, к Святым воротам, и, проходя через конный двор, услышал, что кто-то громко храпит, огляделся и увидел возле крыльца, на сеновале, казначея в совершенно уже бессознательном состоянии. Он разбудил двух вратарей, принесли фонарь и, подымая казначея, увидели возле него жестяной подсвечник, взятый им из поварни, а наутро найдена была на лестнице, у самого сеновала, свеча, выпавшая из подсвечника. Игумен узнал все эти обстоятельства только уже поутру и должен был довести их до сведения владыки, который приказал благочинному немедленно произвести следствие, после чего Филарет был лишен казначейства и, запрещенный в служении со снятием монашества, послан под начало сперва в Екатеринскую пустынь (где полагал начало и где был пострижен), потом в Давыдову, а после того (в 1839 году) в Старо-Голутвин монастырь, что под Коломной, где жил около 18 лет и умер в 1857 году.

После его смены владыка уже сам назначил казначеем иеромонаха Серафима, бывшего прежде в Вологодской епархии в Прилуцком монастыре.

IV

В 1836 году, августа 24, в день памяти святителя московского митрополита Петра, Игумен Иларий постриг в рясофор своего келейника Петра в самый день его именин.

Избавившись от неприятных столкновений с казначеем – с этой стороны он был спокоен при новом казначее Серафиме, – Петр испытал неприятности другого рода, которых ни предвидеть, ни предотвратить было невозможно. К отцу игумену приехала гостить из Мологи его мать, старушка. Она была весьма благочестивая и набожная женщина, но характера беспокойного, сварливого и строптивого. За неимением в то время при монастыре гостиницы, она жила в домике у одного из монастырских штатных служителей (дворики которых были напротив Святых ворот через дорогу, там, где теперь обширные монастырские гостиницы), но большую часть дня проводила в монастыре у сына. Так как Петр заведовал всем, что касалось хозяйственной части в монастыре и в игуменских келиях, то и казалось ей, что все не так идет, как бы следовало. Сама ли она по своему недоверчивому и подозрительному характеру заподозрила Петра, или по зависти к нему кто-нибудь из братии говорил ей про него, только она очень часто расстраивала отца игумена, наговаривая ему про его келейника.

– Вчуже, батюшка, жаль видеть, как монастырское добро идет не путем, – говорила она сыну.

– Как не путем? – спрашивал он. – Разве вы что заметили? В таком случае, скажите, и я буду знать...

– Чего тут знать, когда все это видят и знают, да только сказать-то нельзя.

– Отчего же нельзя?

– Да от того, что не поверите и скажете, что это наговор.

– Должно быть, это вы опять Петра в чем-нибудь заподозрили и на его счет бьете? Слыхал я это от вас, матушка; я его честность и усердие знаю, и вы мне про него не говорите...

– Да, вот то-то и есть, про Петра Дмитрича слово не смей сказать никто... Оттого, стало, и молчать... Знают его честность и усердие, только не к монастырю...

– А к кому же, матушка? – спрашивал игумен, начиная уже горячиться.

– Ну что, батюшка, слова на ветер пускать, все равно не поверишь; не пидено не пдено8, а так прахом все за ворота...

– Вот что, матушка, я вижу, вам пора идти отдохнуть, а мне нужно по монастырю походить...

И так они расставались, недовольные друг другом.

Хотя игумен и знал Петра и вполне был уверен в нем, но как человек довольно раздражительный, раздосадованный матерью, и не всегда умея владеть собой, он нередко после таких разговоров довольно долгое время не мог придти в себя и, будучи не духе, что понапраслине обидели Петра, на Петра же и обрушивал свое неудовольствие.

Сначала Петр не догадывался, отчего после разговоров с матерью игумен бывает расстроен и ему от этого потом достается, но как-то раз дверь из залы была открыта во вторую комнату, и он случайно услышал подобный разговор.

Это его очень оскорбило...

«Вот я тружусь и хлопочу, ни днем ни ночью себе покоя не даю, хлопочу обо всем по хозяйству, – думал он, – и через это-то самое на меня же неудовольствие; откажусь лучше от всего, буду просто келейником, а хозяйничай кто там хочет; за что я напраслину терплю?»

Однако он долго крепился, продолжал по-прежнему обо всем хлопотать и не говорил игумену ни слова; но однажды старуха ему чем-то особенно досадила, и когда она ушла к себе, Петр пришел к игумену и стал его просить хозяйство от него взять и поручить кому-нибудь другому из братии.

– А ты отчего же отказываешься? Ведь ты прежде занимался же всем, и я доволен...

– Да, батюшка, вы-то довольны, да недовольны другие – извольте поручить кому угодно.

– Знаю, Петр, тебя смущает, что матушка на тебя иногда поворчит, что в монастыре много всего выходит; ей и кажется, что иное так без нужды тратится. Ты знаешь ее недоверчивый характер, прошу тебя, не обращай на это внимания.

Игумен успокоил Петра и еще более прежнего стал его защищать от нападок матери, которая тем сильнее против него восставала.

– Вот вы, батюшка, все хвалите Петра Дмитриевича, – сказала она раз, – а не знаете, как он живет, и не видите, что у вас под самым носом делается.

– Ну-ка, ну-ка, расскажите, пожалуйста, что вы еще там такое про него открыли, будем знать: я чай, опять какая-нибудь пустяковщина...

– Да, пустяковщина, – говорила старушка, начиная горячиться,– да, вот вы все его покрываете и горой за него стоите, а не знаете и не видите, что он без вашего ведома проделал калитку в ограде и в неё ходит...

– Где это, про какую калитку говорите вы, уж не про ту ли, что в огороде возле башни у моей келии?9

– Про нее самую.

– Да кто же это вам сказал?

– Кто бы уж не сказал, да я знаю...

– Ну так я вот что вам скажу, матушка, что вы ничего не знаете: я эту калитку застал в ограде, а ей может быть не один десяток лет, а ключ у меня, а не у Петра... Хорошо же вы знаете и верите всякому вздору, что вам наговорят... Вы только задираете братию и на них мне наговариваете, вот чем вы отплачиваете за монастырскую хлеб-соль...

– Так ты, стало, мне попрекаешь, этак я ведь, пожалуй, и уеду, – говорила, обидевшись, старуха...

– И хорошо сделаете, матушка, погостили немалое время, ну и пора возвратиться домой...

Этот разговор окончательно открыл глаза и доказал ему, что все, что мать ему ни говорила про Петра и других, было не что иное, как представления ее беспокойного воображения, возбужденного недоверчивым и мнительным характером.

После этого разговора отношения игумена и его матери сделались очень холодны; старушка вскоре собралась в обратный путь к себе в Мологу и с сыном после того уже не видалась.

Родители Петра также приезжали его навестить в марте месяце 1838 года и прогостили в монастыре две недели; отцу его было уже 77 лет. Это было последнее свидание отца с сыном, старик окончил жизнь в Вологде, в мае месяце того же года. В этом же 1838 году, марта 26, в Лазареву субботу, отец игумен постриг келейника своего Петра и дал ему имя Пимена в честь великого подвижника монашества, как бы предвещая ему, что и его имя в современном монашестве будет чтимо и останется приснопамятным. После того он целую неделю неисходно пребывал в Успенской церкви, где был пострижен, и в скором времени, уволенный от должности келейника, получил отдельную келию. На его место поступил один из послушников, Александр Вершинский. Все прежние послушания отца Петра остались за отцом Пименом, а вместо келейного он получил послушание церковное.

Через год, в феврале месяце 1839 года, он был посвящен в иеродьякона преосвященным Виталием (викарием Московским, епископом Дмитровским) в церкви странноприимного дома графов Шереметевых.

Угрешский казначей отец Серафим, очень хороший монах и человек способный, по назначению владыки был переведен в начале 1839 года в Московский Знаменский монастырь, а на его место в марте месяце, по собственному же усмотрению владыки, назначен исправляющим должность иеродьякон Пимен, несмотря на то, что ему было едва тридцать лет и в монастыре были иеромонахи гораздо старше его летами и, казалось, тоже способные. Но ни на кого из них не пал выбор владыки. Менее чем через год (в 1840 году) без представления настоятеля было ему предписано отправить иеродьякона Пимена к викарию Московскому для посвящения во иеромонаха.

Игумен Иларий мало входил в вещественные нужды обители, помышляя более о духовном ее строе. Пимену приходилось иметь попечение о ее благосостоянии, и на нем лежали все тяготы управления. Мало-помалу он осваивался и с ними и незаметным образом подготовлялся к той многосторонней деятельности, какой потребовала от него впоследствии многолюдная и обширная обитель, благодаря ему процветшая и прославившаяся.

Глава III

Деятельность отца Пимена как казначея; заслуга его перед монастырем; при каких обстоятельствах приобрел он опытность как строитель и управитель. – Посещение в 1837 году митрополитом Филаретом Угреши. – Перестройка собора. – Освящение в 1843 году. – Происки благочинного.– Гнев митрополита. – Поездка в 1847 году в Вологду. – Игумен Феофан Комаровский. – Наговор на Пимена в его отсутствие. – В 1849 году знакомство с Александровой. – Новая церковь. – Александров. – Нестяжательность Пимена. – Обновление Успенской церкви. – Приезд Филарета на освящение. – Игумен Иларий просится на покой; его характер; отъезд. – Пимен назначен управляющим Угрешского монастыря.

I

Назначение отца Пимена исправляющим должность казначея не более как через три месяца после его посвящения во иеродьякона10 доказывает, какое хорошее имел о нем понятие митрополит московский Филарет, который, несмотря на свои постоянные и многотрудные занятия по управлению епархией, ученые труды и обширную переписку со множеством лиц светских и духовных, весьма бдительно следил за всеми монастырями своей епархии и даже находил еще время, довольно часто посещая их, вглядывался везде в братию и, как человек проницательный, умел высматривать людей способных и могущих быть полезными для церкви. Самое посвящение во иеродьякона прежде узаконенных тридцати лет, а менее чем через год и во иеромонаха, и притом человека чрезвычайно моложавого, служит еще новым доказательством, что владыка московский имел верный взгляд на людей и, как видно из опыта, редко ошибался в своих соображениях и заключениях о способностях того или другого человека.

Благочинным Николо-Угрешского монастыря и некоторых других загородных монастырей в то время был высоко-петровский архимандрит Гавриил, не благоволивший почему-то к игумену угрешскому, отцу Иларию, и старавшийся ему вредить во мнении владыки. Свое неблагорасположение простер он и на его келейника и помощника Пимена, которого называл не иначе как мальчишкой или молокососом. Владыка слушал, что наговаривал ему благочинный, и потому еще зорче следил за Уг-решей, но и это не повредило ни Иларию, ни Пимену, хотя благочинный и пользовался немалым доверием митрополита. Игумен после восемнадцатилетнего настоятельства, чувствуя себя более не в силах нести бремя правления, добровольно и честью удалился на покой, а келейник его между тем созрел, приобрел опытность в управлении и, заступив на место своего старца и игумена, выказал всю свою способность и сделался обновителем и преобразователем Угреши.

Две весьма известные пословицы: русскую – не место красит человека, а человек красит место, и не русскую – обстоятельства слагают человека11 – отец Пимен оправдал вполне.

Угреша, бедная средствами, убогая зданиями, скудная братией, известная не благочестием своих иноков, а их распущенностью, даже и при строго подвижнической жизни игумена Илария не могла никого особенно польстить своим настоятельством, но благодаря неусыпным трудам, изобретательности ума, быстроте соображения, а главное, добросовестной нестяжательности и неутомимому усердию отца Пимена, она поднялась на такую высоту во всех отношениях, что после Троицкой Лавры и некоторых еще из первостепенных монастырей Московской епархии стала во главе прочих как по внешности своей, так и по численности братии. В теперешнем ее положении настоятельство в оной не показалось бы унизительным и для святителей, желающих удалиться от дел управления и жительствовать на покое, если бы по уставу общежительному братия не имела права сама избирать своих настоятелей. Всем этим Угреша обязана отцу Пимену. В свою очередь, и отец Пимен обязан может быть Угреше, ежели он стал тем, чем его видели мы в последние годы его жизни: он сложился и выработался под влиянием, скажем не обинуясь, под гнетом мудрого, но крайне взыскательного правления митрополита Филарета и при побудительных обстоятельствах нуждой удрученной Угреши, заставлявших его изыскивать средства выйти победителем из стесняемого положения обители, не потерять доверия владыки и сделать все возможное.

«Когда начиналось дело о перестройке Угрешского собора, – говорит отец Пимен в своих воспоминаниях, – я был еще послушником и не мог принимать в нем участия, но когда пришлось приступать к перестройке, я был уже иеромонахом и казначеем, и волей-неволей должен был приняться за дело, для меня вовсе чуждое».

Вот что про это время рассказывал отец Пимен, и что сообщил он про те обстоятельства, вследствие которых оказалось неизбежным приступить к обновлению соборного храма в Угрешском монастыре.

За монастырем издавна состояло в Москве на Маросейке подворье и, несмотря на то, что оно было на очень бойком и выгодном месте, до того было запущено, что приносило всего только 6.500 рублей ассигнациями. Перестроить его было необходимо, на это было испрошено дозволение начальства. Преступлено весной 1837 года, а к концу октября вся работа была окончена и подворье вчерне готово, но так как у монастыря не было на что отделать внутренность здания, то и было придумано средство – сдавать подворье внаймы с условием, чтобы съемщик заплатил за год вперед. Консистория предписала, чтобы сделана была об этом публикация в ведомостях, чтобы назначены были торги с переторжкой и происходили в монастыре. Это было в последней половине октября того же 1837 года. В день переторжки, в исходе девятого часа утра, незадолго до обедни, совершенно неожиданно приехал на Угрешу митрополит Филарет, а потом начали съезжаться и купцы, намеревавшиеся снять подворье.

Было ли известно владыке, что в монастыре назначено быть переторжке, или приезд его в этот день только случайно совпал с переторжкой, этого никто не знал. Он сам не счел за нужное что-либо о том сказать, а игумен, конечно, не посмел спросить его. Монастырю неожиданно посчастливилось, ибо подворье, никогда не приносившее более 6.500 р. ассигн., было вдруг сдано с лишком за 15.000 ассигн., а так как тогда на бумажные деньги был большой лаж, то и составило это около 20.000 р. ассигн.

В это посещение владыка сказал игумену Иларию: «Во всей епархии нет у меня беднее и хуже ваших церквей».

Нелегко это было слышать игумену, который вполне сознавал, что сказанное владыкой – совершенная истина, потому что как Николаевский собор, так и Успенская церковь были действительно весьма ветхи, запущены от времени, грязны, черны, бедны.

При прежних скудных средствах обители (отчасти, может быть, и во зло употребляемых предместниками отца Илария) невозможно было бы и помыслить о каком-либо улучшении храмов, но совершенно неожиданное, почти вдвое увеличение дохода монастырского новой и выгодной сдачей подворья в аренду облегчало отчасти разрешение этой трудной задачи, от которой отец Иларий до сих пор постоянно уклонялся, ссылаясь на скудость средств монастырских. В сущности, главной причиной его бездействия была не столько бедность монастыря, сколько его непреодолимое отвращение от всяких вещественных попечений, несовместных с его наклонностью к подвижнической и созерцательной жизни.

Весьма вероятно, что владыка вполне понял и оценил доброе устроение отца Илария как инока (но не как настоятеля) и, не видя возможности, по скудости обители, требовать обновления храмов и зданий, до тех пор молчал, но с увеличением средств он как бы вдруг стал требовательным и не замедлил высказать игумену свое неудовольствие.

После слов владыки отцу Иларию поневоле пришлось подумать о том, как бы обновить и украсить небольшой и, как видно, когда-то благолепный собор, но от времени и нерадения приходивший почти в разрушение.

Сперва думали собор совершенно перестроить и сделать его трехпрестольным, но такой составленный план, представленный митрополиту, не был им одобрен.

– Собор сам по себе хорош, – сказал владыка, – его разрушать и заменять новым не следует, он должен остаться как есть, только низменные паперти, которые его окружают, по моему мнению, надлежало бы отнять и пристроить паперть большего размера, одну, к западной части храма, и это даст простор, и будет хорошо.

Несколько помолчав, он прибавил:

– Ты обратись к лицу доверенному и от правительства одобренному, потому что потребуется делать представление вследствие состоявшегося Высочайшего повеления, чтобы древние храмы не были ни перестраиваемы, ни обновляемы самопроизвольно, без предварительного осмотра и Высочайшего разрешения.12 Это надлежит иметь в виду, чтоб опрометчивостью нашею, прося разрешения, нам не получить вместо того отказа и, очень статься может, не без замечания, что было бы и тебе неприятно, а мне не извинительно.

Губернским архитектором в то время был Дмитрий Фомич Борисов, к нему и обратился игумен Иларий для составления плана по указанию владыки.

План, составленный Борисовым, был представлен владыке. Он внимательно и подробно рассмотрел его и, оставшись им доволен, представил его в Петербург на утверждение. Так как тут потребовались осмотры, освидетельствования и проч., завязалась продолжительная переписка, дело тянулось около трех лет, и, начатое в 1837 году, окончилось уже в 1840 году, когда последовало, наконец, и Высочайшее разрешение.

Со времени вступления отца Илария в Николо-Угрешский монастырь в 1834 году и до 1840 года никаких значительных построек произведено не было, а от времени до времени только кое-что подправлялось или подновлялось, и то, когда нужно было сделать что-либо подобное, казначей отец Пимен должен был всегда действовать весьма осторожно с игуменом, объясняя ему, в чем дело, или испрашивая благословения, из опасения, чтоб ему не расстроить и не нарушить его мира душевного, который тотчас возмущался, когда дело доходило до каких-либо хлопот хозяйственных, в сущности, даже ничтожных и незначительных.

Тут уже предстояло дело весьма немаловажное, требовавшее опытности, неутомимой деятельности и бдительного надзора, и не имей отец Иларий казначеем отца Пимена, Бог знает, что бы вышло и чем бы окончилась перестройка собора.

При малочисленности угрешской братии, кроме отца Пимена, к тому же и казначея, поручить наблюдение за постройкой собора было совершенно некому, но Пимен при всей своей готовности служить монастырю был молод и малосведущ по строительной части. Однако игумен не усомнился доверить ему это дело.

Вот что отец Пимен сам рассказывал про это время: «Когда я припоминаю все тогдашние обстоятельства, я не могу сам себе довольно надивиться, как я мог, при моей неопытности, иметь довольно отважности, чтобы решиться на дело очень опасное и которое требовало и терпения, и умения. Я стал просить отца игумена дозволить мне заняться этим делом, и он на это согласился. Ни он, ни я – мы нимало не подозревали, какой мы подлежим ответственности, так как постройка должна была происходить с Высочайшего разрешения, почему, следовательно, должно было ожидать строжайшего и тщательного осмотра, что потом действительно и было. Теперь я сознаюсь чистосердечно, что, удивляясь своей тогдашней смелости взяться за это дело, удивляюсь еще более тому, что отец игумен, нисколько не испытав моих способностей, не усомнился поручить мне строение собора. Это доказывает только его доверие ко мне, которого я тогда ничем еще не мог заслужить».

Не считаю нужным входить в подробный рассказ о перестройке собора, весьма обстоятельно сообщенный архимандритом Пименом в его Воспоминаниях, потому, быть может, что в его жизни это было событием немаловажным и послужило к великой его пользе, вовлекши его в круг деятельности, дотоле совершенно ему чуждый, но для читателя это были бы утомительные и вовсе не интересные страницы, и потому ограничиваемся только несколькими строками об этой продолжительной постройке, длившейся три года.

Собор этот, во имя святителя Николая (древняя и чудотворная икона которого13 и составляет главную святыню Угреши) когда именно отстроенный – неизвестно, был освящен при начале воцарения Михаила Федоровича, и на освящении оного присутствовал и сам юный царь 5 мая 1614 года. Иконостас, сохранившийся до настоящего времени, по своему зодчеству действительно относится к началу XVII века, и должно полагать, что в то время он и был вновь устроен. Что же касается построения храма, то по многим признакам оно относится к древнейшему времени, но так как в несчастную для России годину междуцарствия монастырь Угрешский переходил из рук в руки, от русских к полякам, и был занимаем то Самозванцем, то казаками, и, по всей вероятности, не остался без повреждений, то через год благополучного затишья, после опустошительной бури трехлетнего безначалия собор и был обновлен и освящен при молодом государе, в первый год посетившем тогда Угрешу, и очень легко быть может, что это было первым освящением в его присутствии14.

От времени, вследствие нерадения настоятелей, их весьма частой перемены, а по отобрании населенных имений у монастырей – по скудости средств, соборный храм пришел в такую ветхость, что пришлось местами разбирать стены, на которых оказывались значительные трещины, но верхние своды казались прочными, и потому думали их оставить в том виде, как они были, нетронутыми. Их ветхость обнаружилась совершенно случайно, и едва при этом казначей Пимен не поплатился жизнью – это было в 1842 году. Осматривая однажды работы, он ходил по лесам и с одной стороны постройки хотел перейти на другую, причем ему пришлось переходить по своду над алтарем, и вдруг его нога повисла сквозь свод, и посыпались вниз кирпичи. Он встал благополучно, без малейшего вреда, и, как он рассказывал, не очень даже этим испугавшись, и продолжал еще некоторое время присутствовать при работе, пока рабочие не разошлись обедать и отдыхать. Спустя часа два после того вдруг послышался треск и грохот, спавшие рабочие, многие из братии и казначей поспешили на стройку и увидели, что весь надалтарный свод обрушился, но, к счастью, рабочие еще не успели возвратиться, и потому никто от этого не пострадал.

Это очень поразило отца Пимена, он некоторое время воздерживался от хождения по лесам, но вскоре, позабыв случившееся, стал опять по-прежнему смотреть за работами и, жертвуя своею безопасностью, заботился о выгодах монастыря и о возможно скором окончании перестройки собора.

II

Благочинный архимандрит Гавриил, как мы уже упомянули, не расположенный к игумену Иларию, доложил митрополиту, что собор на Угреше вышел неудачен. Не принимая на себя никакой ответственности за построение, владыка представил по принадлежности, что постройка собора окончена и что он просит прислать сделать осмотр. Наряжена была комиссия для ревизии, прибыли на Угрешу два архитектора и академик из Петербурга, которые, все тщательно осмотрев, нашли, что все сделано не только правильно и удовлетворительно, но и что все выполнено как нельзя лучше.

Так происки благочинного оказались безуспешными, владыка, успокоившись, ободрил игумена, который, и без того не очень отважный, немало натрусился, и назначено было быть освящению собора 2-го сентября (1843 г.). Накануне этого дня владыка приехал в монастырь поутру. Вышедши из кареты, он прямо направился к собору. Внутри и снаружи стены были только выбелены, но еще не расписаны. За митрополитом направо шел благочинный, а полевее игумен Иларий и казначей Пимен. Взойдя на крыльцо, что с западной стороны ведет на паперть, вновь пристроенную, Филарет все окинул своим быстрым орлиным взглядом и, прошедши в самый собор, остановился перед иконостасом, опершись рукою на решетку, идущую вдоль солеи. Он с большим вниманием начал рассматривать иконостас, который был оставлен без изменений, только вновь позолочен. При ясном освещении ясного осеннего утра и окаймленный белыми сводами и стенами собора, он поражал своим блеском, а древние большие иконы в петь ярусов, также поновленные, но довольно темные, как обыкновенно бывают древние иконописные изображения, резко выделялись между золоченых витых столбов и узорчатых подзоров. Все это вместе произвело на владыку весьма хорошее впечатление, и, полуобернувшись к благочинному, он повторил несколько раз ясно и внятно:

– Хорошо, очень хорошо. А тебе как кажется, отец благочинный, не правда ли, что хорошо?.. И решетка очень кстати и уместна.

Это замечание о решетке было сделано с намерением, потому что благочинный доказывал владыке, «что в соборе наделали каких-то решеток». Осмотрев алтарь и выйдя оттуда, митрополит, остановившись посредине храма, снова стал любоваться иконостасом и опять повторял вслух: «Воля ваша, а хорошо, очень хорошо». При обыкновенной умеренности и сдержанности митрополита в похвалах, эти немногие слова одобрения в его устах были весьма многозначительны.

Вышедши из собора, митрополит спросил игумена:

– А что, какова лестница на колокольню?

Игумен ответил, что она несколько крута, но хороша, и владыка направился к колокольне, чтобы посмотреть храм во имя Усекновения Главы Иоанна Предтечи, незадолго пред тем там устроенный московским купцом И.П. Пятницким и которого владыке еще не довелось видеть. Предтеченская церковь, весьма невеликая, с белым иконостасом, по местам с небольшими золочеными окаймлениями около окон и с весьма незатейливыми резными украшениями, стоила всего-навсего около тысячи пятисот рублей и не представляла ничего особенного, изящного взорам владыки. Но, вполне довольный собором, он снисходительно одобрил и этот малый храм и похвалил его, к немалому прискорбию благочинного, оказывавшегося лицеприятным в своих показаниях.

Желая наказать его за несправедливое его недоброжелательство, митрополит вскоре по приходе в келию спросил у него: «Где все привески, которые были прежде на иконе, и почему они сняты, и где одна, в особенности замечательная по своей древности, цата?»

Благочинный, не предчувствуя, что над ним собирается гроза, отвечал спроста:

– Почему же мне знать, владыка святый, это дело игумена, он про то знает, куда девались привески...

– Как почему тебе знать? – строго заметил митрополит. – Какой же ты после этого благочинный, ежели ты не знаешь и не видишь, что у тебя делается в благочинии, а видишь то, чего вовсе нет, я тебя под суд отдам. Отыщи мне древнюю цату, не игумен за нее ответит, а ты...

И долго, и очень строго ему выговаривал, хотя тут находился налицо и сам игумен, но владыка не обращался к нему с вопросом и замечаниями, и все свое неудовольствие излил на благочинного, который, в сущности, в этом нисколько не виновный, понял, что митрополит им весьма недоволен за совершенно иное, а только воспользовался этим предлогом, чтобы наказать его за недоброжелательство.

Митрополит потребовал все привески с иконы, которые оказались в ризнице и, рассмотрев их и указав игумену на древнюю цату, сказал:

– Берегите, это редкость.

А благочинному прибавил, обратясь к нему:

– Счастлив ты, что цата нашлась, твое дело смотреть и знать, что делается; я с тебя бы взыскал, а не с него, – добавил он, указывая на игумена, – и в ответе пред судом был бы ты, а не он... Помни это.

На следующий день совершилось освящение возобновленного собора. Для сослужения с владыкой им были назначены, кроме благочинного и игумена Илария, Знаменский архимандрит Митрофаний15 и игумен Перервинский – Пармен. Обоих игуменов митрополит наградил палицами и по случаю обновления храма произнес слово16.

К вечеру митрополит уехал в Перервинский монастырь.

Так это посещение владыки, с злорадством ожидавшееся благочинным, желавшим удаления игумена, для него самого обошлось не совсем благополучно, и чашу горечи, которую он готовил другому, пришлось испить самому, а к игумену и к молодому казначею владыка, видимо, расположился еще более.

III

В 1847 году Угрешу посетил настоятель Сергиевской близ Петербурга пустыни архимандрит Игнатий Брянчанинов, который некогда, будучи назначен на Угрешу в игумены, вместо себя предложил митрополиту отца Илария, и только уже тридцать лет спустя увидел ту обитель, где не пришлось ему настоятельствовать. Он вследствие происков недоброжелателей и завистников испытал неприятности, отчего здоровье его стало расстраиваться и он начал проситься на покой в Костромскую епархию в Николо-Бабаевский монастырь17. Но достаточно повредив ему, чтобы не опасаться его восхождения слишком высоко, и вполне сознавая, что он выдающаяся личность в среде духовенства, его не уволили совершенно на покой, а только дали ему временный отпуск для поправления здоровья, и он, проезжая через Москву, пожелал посетить отца Илария в его обители. Митрополит Филарет обошелся с ним отменно приветливо, сделал ему самый почетный и радушный прием, неоднократно принимая его у себя и посещая его в доме И.А. Мальцова, где он останавливался, и, пригласив его к себе на обед, собрал высшее московское духовенство, чтоб его с ним познакомить. Свидание с отцом Игнатием, пробудив в отце Пимене воспоминание о его юношестве, об оставленной им родине, внушило ему желание побывать в Вологде и повидаться со своим семейством. Родителя его в живых уже не было, но родительница, братья и сестры были еще все живы.

Отпросившись у игумена, он отправился в 1848 году на третьей седмице Великого Поста в Вологду и по пути заехал навестить в Николо-Бабаевском монастыре архимандрита Игнатия и провел у него около двух суток.

«Отец Игнатий мне очень обрадовался, принял меня радушно, – рассказывал отец Пимен, – и как прошли эти двое суток, я не видел. Беседа его преимущественно о монашестве и об известных старцах, про которых он любил говорить и говорил хорошо, была в высшей степени увлекательна. Он обладал удивительною памятью и, перечитав много отеческих книг, умел воспользоваться прочитанным и нередко приводил на память целые отрывки из того или другого им усвоенного творения Исаака Сирина, Иоанна Лествичника, Скитского Патерика и иных.

«Я пристал на гостинице, которая от монастыря саженях в двадцати; она каменная, двухэтажная, весьма хорошая и просторная. Западную сторону монастыря составляет длинное здание, лицом обращенное к Волге, и в нем совмещались в то время: архиерейские покои, келии настоятеля, братская трапеза, братские келии, просфорня, пекарня и прочее. С остальных трех сторон монастырь окружен каменной оградой, очень небольшой, с маленькими по углам башеньками. Игуменом был тогда отец феоктист, бывший эконом Московского Троицкого подворья. Церквей в монастыре было только две: первоначальная, каменная, строенная, должно полагать, при Алексее Михайловиче, двухэтажная, пятиглавая, и другая – новейшего построения, судя по внешности, Александровских времен».

После двухдневного пребывания отец Пимен отправился в Ярославль и оттуда в Вологду. Преосвященным в то время там был епископ Евлампий, который имел ту особенность в служении, что совершал литургию с необычною медленностью, так что, начиная служение в обыкновенное время – часов в десять, он оканчивал оное весьма различно – в первом часу, во втором и в третьем, на что сослужащие с ним сильно роптали. Приняв благословение от преосвященного, отец Пимен неоднократно служил в Вологде и ездил не на долгое время в Горицкий-Белозерский женский монастырь, где находилась в числе монахинь одна из сестер его, впоследствии постриженная под именем Арсении, и посетил Новоезерский Кириллов монастырь, в котором он полагал начало при игумене Аркадии и при жизни архимандрита Феофана, как мы уже сказали о том выше.

По смерти игумена Аркадия (1847), продолжавшего поддерживать строгий порядок, введенный его предместником и старцем блаженной памяти архимандритом Феофаном (Соколовым), по избранию братии игуменом был сделан Феофан Комаровский.

Заимствуем отчасти из Воспоминаний архимандрита Пимена и из словесных рассказов его о посещении им Кириллова Новоезерского монастыря и подробности о настоятеле оного Феофане Комаровском, одновременно с ним бывшего там в 1832 году послушником.

«Комаровский (Александр Федорович), родом из белоезерских дворян, лет 22 или 23, года с три уже как находился в монастыре. Родительница его жила в Горицком-Воскресенском монастыре, что на Белоезере, при игуменье Маврикии, женщина характера весьма неспокойного и сварливого, почему и смиренной игуменье она была в тягость и не была за то никем любима из монашествующих. Александр Федорович, напротив того, имел характер, как казалось, самый мягкий, кроткий, смиренный, и так как он был весьма ласков и услужлив, то был всеми любим и уважаем, не только братьями, но и самим игуменом Аркадием. Старец Феофан в особенности к нему благоволил, считал его своим самым искренним учеником: видимо отличал его от всех прочих, и, глядя на его приближенность к старцу и дерзновение, и особое того к нему расположение, невольно, бывало, ему позавидуешь и подумаешь про себя: «Экой какой счастливец, как старец его любит!» Многие про него говорили, что он со временем будет для обители вторым старцем Феофаном, и будь он не так молод, его готовы были бы избрать себе в настоятеля – таково было к нему всеобщее расположение братии, и так об нем все разумели. Впоследствии времени это всеобщее желание видеть его начальником обители действительно и осуществилось, но только не на пользу для него самого, к явному вреду благоустроенной обители и к великой скорби всей братии, к которой он видимо изменился. Всех старших братий, стоявших за прежний порядок и напоминавших ему об оном, он стал преследовать и мало-помалу из монастыря вытеснил; окружил себя людьми неблагонадежными и неодобрительного поведения, но выигравшими в его глазах тем, что ему потакали, и через это в непродолжительное время обитель Новоезерская до того расстроилась и изменилась, что ее и узнать стало невозможно.

Когда через шестнадцать лет после моего выхода из Новоезерского монастыря я посетил его, и Комаровский был уже игуменом Феофаном, я не нашел в нем, к крайнему моему сожалению, ни единой черты, которая могла бы мне напомнить того юношу, чей привлекательный образ сохранился в моем воспоминании. Вместо благообразного и смиренного юноши с белокурыми волосами, с первого взгляда к себе невольно каждого располагавшего, я увидел пред собой сорокалетнего мужчину, весьма отучневшего, все черты как-то огрубели, волосы порыжели, голос, мягкий и приятный, сделался резким и хриплым, и во всех движениях и приемах проглядывало что-то жесткое, самоуверенное и весьма неприятное. Словом сказать, не было и тени того милого, смиренного и ласкового юноши, которого я оставил.

За несколько дней до моего приезда только что окончилась Алексеевская ярмарка (17 марта), с которой сбор бывает преимущественно медными деньгами.

Когда я пришел посетить игумена отца Феофана, он был занят поверкой ярмарочной выручки: в одной из комнат игуменских келий на полу были рассыпаны медные деньги, и четыре послушника, нагнувшись над кучей, считали. На столе стояла грибная закуска и графин с водкой. Отец Феофан встретил меня довольно приветливо, не скажу, чтоб обнаружил особое удовольствие после столь долгого времени, что мы с ним не виделись, но обошелся прилично; это все, что можно сказать, не так радушно и ласково, как бы следовало ожидать по его прежнему приветливому обхождению.

Мы тут же уселись и занялись разговором, который послушники то и дело что прерывали, подходя к игумену и прося его благословения подкрепиться, иными словами, выпить водки, жалуясь, что у них считаючи заболевала спина, и отец Феофан соизволял...

Меня ужасно коробило, глядя на эти проделки, и сперва я делал вид, что не вижу этих штук, но как я не крепился, однако не вытерпел, мне противна стала эта пошлая комедия, и в особенности досадно на игумена, что он был в ней участником, и потому насколько мог спокойнее сказал ему:

– Зачем это, отец игумен, делаете вы такие послабления и дозволяете в этих келиях ставить водку? Помните ли вы, как строго относился к этому блаженной памяти старец Феофан, который здесь жил; с каким благоговением переступали мы его порог? Бывало, придешь к двери и со страхом и трепетом берешься за скобку, тихонько сотворишь молитву; где страх – там и благочестие. И в этих-то самых келиях, где жил старец Феофан, вы теперь дозволяете пить водку!

Мое замечание, по-видимому, не совсем-то понравилось игумену, и он мне на это довольно резко сказал:

– На все есть свое время, и что было хорошо и возможно тогда, того не можем мы требовать теперь: не должно возлагать на слабого бремена неудобоносимые... Что всякое излишество предосудительно, это я не отрицаю и с вами спорить не стану, но всегда скажу, что, по-моему, несравненно терпимее слабость, чем высокоумие: кто ничего не пьет, тот часто этим гордится, а кто испивает, тот лучше смиряется, зная свою немощь...

– Конечно, это в вашей воле... Поставить вино было очень легко, и вы едва ли встретили в этом сопротивление, но попробуйте-ка теперь убрать его, вот и увидите, что выйдет. Вы этим поколеблете всю обитель до основания.

Мои слова, к сожалению, осуществились.

После этого свидания с отцом Феофаном нам не суждено было более свидеться.

Главные отступления его от устава преподобного Кирилла и от постановления старца Феофана, пред которым и он сам, казалось, так благоговел, состояли в следующем: 1) в несоблюдении устава церковного, за чем весьма строго следил и старец Феофан, и игумен Аркадий, не допускавшие никаких сокращений и отступлений; 2) в невнимательности к жизни и нравственности братии и 3) наконец, в допущении в обители винопития, строго воспрещенного основателем ее, преподобным Кириллом, и преследовавшегося старцем Феофаном, обновителем оной, – строгость, которую, казалось, надлежало бы и ему усвоить, так как был и сам воспитан в этом духе.

И вследствие всех этих отступлений мало-помалу братия стала отступать от прежних установлений, что повлекло за собой всеобщую распущенность, оскудение средств и упадок обители».

Феофан Комаровский был потом, однако, сделан архимандритом и переведен в большой Кирилло-Белозерский монастырь, который тоже под его управлением стал приходить в упадок. Но имея связи и сильных покровителей, он шел вперед и подымался выше, так что был переведен в Соловецкий монастырь и здесь довел себя до того, что наряжено было следствие, которое окончилось бы для него весьма неблагоприятно, но большой карбункул, образовавшийся у него на спине, положил конец его жизни прежде, нежели ему было объявлено состоявшееся о нем в Святейшем Синоде решение.18

В Лазареву субботу отец Пимен возвратился из своего путешествия в свой монастырь на Угреше.

IV

Поездка отца Пимена на родину не обошлась для него без прискорбных последствий, ибо отсутствием его воспользовался один из приближенных к нему братий, чтобы повредить ему в глазах настоятеля; по крайней мере, он желал поколебать его доверие к отцу Пимену, имея в виду занять его место. Он старался внушить отцу игумену, что казначей поехал, де, не просто на родину, чтобы только повидаться со своими родственниками, ищет, де, себе другого места, будучи недоволен своим на Угреше и добивается даже быть где-нибудь настоятелем. Передавал он это игумену не как обвинение, а как бы с удивлением и с сожалением, что Пимен недоволен его милостями и что он желает еще большего, тогда как и то, что в действительности уже имеет, далеко превосходит его заслуги и т.п. Отец Иларий, как и всегда бывает с людьми правдивыми и не мыслящими никому зла, был излишне доверчив и, не предполагая даже и возможности, чтобы кто-нибудь решился из своекорыстной цели наговаривать на ближнего и искреннего своего, все, что было ему говорено про Пимена, принимал за истину и немало смутился мнимою неблагодарностью к нему самому и ко святой обители.

Когда отец Пимен возвратился, отец Иларий сперва ему обрадовался, но вскоре после того стал чувствовать какую-то неловкость в его присутствии и, видимо, начал его избегать. Пимен сначала этого не заметил, и, зная неровность характера игумена, думал, что он чем-нибудь расстроен, нисколько не подозревая, что тот из братии, которого он считал к себе расположенным, строит ему такие ковы и старается подставить ему ногу, чтобы вынудить его выйти и завладеть его местом, как это впоследствии оказалось. Отец Иларий, со своей стороны, ежедневно ожидая, что вот-вот казначей придет к нему откланиваться и объявит, что хочет выйти из монастыря, был настороже, дулся на него и, видимо, тяготился его присутствием и потому по возможности избегал оставаться с ним наедине, как будто даже чего-то опасаясь. В прежнее время он часто захаживал в келию казначея, и ежели тот пьет чай, он садится у него и скажет: «Ну-ка, угости чайком» или «Хорошо бы сварить кофейку». После же возвращения Пимена игумен ни разу не заходил к нему и у себя не оставлял его пить чай. Мало-помалу глаза у Пимена открылись, и он, уверившись, что есть действительная перемена в обращении с ним игумена, стал себя допрашивать: уж не подал ли он сам ему повода к неудовольствию? Но так как его совесть была совершенно чиста и он не знал никакой вины за собой, то и решил, наконец, не обращать внимания на перемену к нему игумена и продолжал жить и действовать по-прежнему, а наговорщик, видя что его ковы ни к чему не привели, нашел какую-то причину, из монастыря вышел и поступил в другой. После его выхода в обращении игумена стала заметна некоторая перемена: он по-прежнему иногда делался доверчив и откровенен, как бывало и до того, но потом опять, как будто спохватившись, начинал избегать отца Пимена и обнаруживал неловкость и неудовольствие в его присутствии. Такие отношения между игуменом и его казначеем, одинаково томительные для того и для другого, продолжались около года. Наконец, Пимен, улучив удобное время, совершенно неожиданно спросил игумена:

– Скажите, батюшка, чем вы недовольны мной и в чем я заслужил ваше неудовольствие, что вы меня избегаете и чуждаетесь? Я желал бы это знать. Ежели я в чем невольно вас оскорбил, скажите мне, и я повинюсь, если же вы желаете, чтоб я вышел, то так мне и объявите напрямик без дальних околичностей – ищи, мол, себе другое место, а мне ты не нужен.

Игумен, никак не ожидавший, что Пимен так просто и прямо, безо всяких обиняков, сделает ему такой допрос, очень смутился, замялся и не нашел, что отвечать, а только пробормотал едва слышно:

– Да что ты, отец казначей, с чего ты это взял... я ничего, это тебе так показалось... ты ошибаешься...

– Нет, батюшка, не ошибаюсь я и не показалось мне, потому что прошло немало времени, чуть ли не год, что я вижу в вас перемену. Прошу вас, сделайте милость, скажите мне, чем я мог вас оскорбить, если я вам не нужен, то отпустите меня.

–А что разве ты местечко уже приискал себе и здесь не хочешь более оставаться? – спросил игумен. – Ты уж лучше не лицемерь и прямо скажи, что не хочешь здесь оставаться...

– Как же могу я это вам сказать, когда и не думаю отсюда выходить?

Игумен посмотрел на Пимена с удивлением.

– Как не думаешь, когда ты для этого и ездил в Вологду? Ведь ты был же недоволен мною и монастырем, так уж лучше покончим разом.

– Я этого и в помышлении никогда не имел, – отвечал Пимен с неменьшим удивлением. – Да кто же мог вам это сказать, батюшка, прошу вас, скажите, чтоб я знал, кто это нас старается поссорить.

– Ну, не все ли равно, кто бы это мне ни сказал, – ответил игумен, избегая прямого ответа на вопрос казначея.

– Нет, я прошу вас, – настаивал Пимен, – надобно изобличить клевещущего оглогольника...

– Его теперь уже нет в монастыре, он вышел, так тебе его имени и знать не нужно.

– А! – воскликнул отец Пимен. – Теперь я знаю, кто мне эту службу сослужил... Спаси его, Господи, добром заплатил он мне за мое к нему расположение. И вы, батюшка, зная меня столько времени, поверили новому человеку, что он про меня вам наговаривал?

– Прости, Господа ради, я даже очень на тебя оскорбился... Но ежели ты меня уверяешь, что ты не думал выходить... И не искал настоятельского места...

– Вот еще что! А вы всему этому и поверили... Благодарствуйте, батюшка... Признаюсь вам, я от вас этого никак не ожидал... Так он вам сказал, что я недоволен вами и хочу уйти с Угреши?

– Сказал, – ответил нехотя игумен.

– Что я желаю настоятельства, – продолжал допрашивать Пимен, – он говорил вам это?

– Говорил... Да, кажется... – Ответил игумен, запинаясь и чувствуя, что он проговаривается, и вместе с тем совестясь признаться, что поверил наговору.

– Ну, а еще что он вам на меня наплел? – приставал отец Пимен. – Вижу, что вы не все высказываете...

– Да нет же, ничего, так, пустое...

– А что именно, надобно же мне знать, ведь это меня касается...

– Ничего... Только еще про книги, да я не верю.

– А что такое про книги, про какие книги?

– Про расходные, – чуть слышно выговорил игумен. – Он говорил...

– Что же, что я их не так веду, что ли? Это говорил он вам?

– Ну да, и это...

–А! Вот, видите ли... В чем же винит он меня?

Этот разговор неоднократно передавал архимандрит Пимен пишущему эту биографию, но не заблагорассудилось поместить в свои Воспоминания.

«Видно было, – рассказывал отец Пимен, – что игумену было совестно предо мной, что он так легко поверил наговору, и наконец, он все мне высказал, что было ему на меня наговорено. Его хотели уверить, что я некоторые поправки и починки записывал по три раза, в доказательство указывали на какое-то окно, которое действительно было упомянуто в расходных книгах три раза, ибо за него платили каменщику, штукатуру и плотнику, но обвинявший меня или сам не сообразил этого, или умышленно не объяснил этого отцу игумену, который, не вникнув в дело, поверил обвинению и заподозрил меня в недобросовестности.

Признаюсь, что это по-видимому незначительное обстоятельство меня глубоко уязвило, и я не столько скорбел на оклеветавшего меня, сколько на игумена, который, зная меня и видя труды мои и старания для обители, мог поверить пошлым и хитрым обвинениям человека, желавшего вытеснить меня из монастыря, и долгое время я не мог придти в себя, пересилить и быть с отцом игуменом в прежних отношениях».

Нельзя не сказать: к чести отца Пимена, что хотя он и не забыл обиды, причиненной ему оговорившим его братом, но никогда ему об этом не намекал, остался с ним, по-видимому, в прежних отношениях, отдавал ему полную справедливость в его хозяйственной распорядительности и впоследствии времени, когда по своей дружественной близости с преосвященным Леонидом имел возможность повредить ему, никогда не думал отплатить ему злом за зло и при свидании всегда бывал с ним приветлив и оказывал ему радушное гостеприимство.

Будучи весьма откровенен с преосвященным Леонидом и часто рассказывая ему многое из своего прошедшего, отец Пимен никогда не упоминал ему о рассказанном нами обстоятельстве, касавшемся человека, зависевшего от преосвященного, вероятно, из опасения поколебать его к нему доверие и через то повредить своему бывшему собрату в уме непосредственного его начальника, весьма строго преследовавшего всякое лукавство, ложь и в особенности искательство и клевету.

V

К 1849 году относится знакомство отца Пимена с женой Павла Матвеевича Александрова, принявшего такое деятельное участие в положении Угрешской обители и через то имевшего и на судьбу Пимена большое влияние.

Вот что сам отец Пимен рассказывает в своих воспоминаниях об этом приснопамятном для Угреши дне.

«Мая 9, 1949 года, день был жаркий и прекрасный; перед обедней приехала к нам в монастырь Мария Григорьевна Александрова, жена мануфактур-советника Павла Матвеевича. Она приехала с одной из своих родственниц, старушкой Елизаветой Ивановной, в дормезе в шесть лошадей, и так как гостиницы при монастыре тогда не было, то пристала у меня в келиях. Александровой было в то время с чем-нибудь лет пятьдесят; она была среднего роста, довольно тучная, лицом несколько смуглая и весьма некрасивая наружностью. Отец ее был персиянин по происхождению, а мать, по имени София, русская. Они имели сына Андрея и трех дочерей. Жена Григория умерла; старшая из дочерей, Татьяна, вышла замуж за штатного служителя Богоявленского московского монастыря, а вторая – Мария, будучи всего тринадцати лет от роду, выдана была за одного сельского причетника Звенигородского уезда. Он был лет сорока, во второй раз уже вдовый, имел пятерых детей; был высокого роста, рыжий; человек добрый, но очень скудный средствами. Прожив в замужестве не более года, Марья овдовела и возвратилась жить в Москву, где и познакомилась с купцом Александровым. Он был тогда еще молодых лет, человек весьма достаточный средствами и прекрасный собою. Вступивши в самые близкие отношения с молодой вдовой, он вознамерился было жениться на ней, но мать Александрова, старуха весьма настойчивого характера, об этом и слышать не хотела, так что во все время ее жизни связь Александрова с Марьей Григорьевной не могла быть освящена браком, и уже только после кончины матери Александров женился, наконец, на своей давнишней приятельнице».

Александрова обедала у казначея в келии и просила его, чтоб он ее всюду водил. Приезд ее монастырь в день храмового праздника мог бы показаться обременительным для казначея в другом монастыре, так как ему приходилось с ней заняться исключительно, но при тогдашнем состоянии Угреши, и в самый праздник не особенно посещаемой богомольцами, отец Пимен не был в большом затруднении, что ему приходилось угощать случайную гостью, а удовлетворить ее любопытство и всюду ее выводить было весьма легко, потому что, кроме теплой Успенской церкви, которой она еще не видела, и вести ее было некуда.

В каком состоянии была в то время Успенская церковь, мы говорили уже о том выше: тесна, бедна, грязна, а другой теплой церкви не было. Вероятно, состояние этой церкви поразило и посетительницу, и она спросила казначея:

– А где же бывают у вас ранние обедни? – как бы удивляясь, что в такой церкви служат.

– Кроме этой, у нас еще теплого придела нет, – отвечал Пимен, – а потому зимой служится всего только одна литургия, а ранней вовсе не бывает.

– Ну, это что же такое? – спросила Александрова, указывая на дверь с левой стороны церкви.

– Это просто чулан для дров, – отвечал отец Пимен и отворил дверь.

– Нельзя ли бы вот здесь сделать престол? – спрашивала посетительница.

– Да отчего же нельзя? – сказал ей в ответ казначей, нисколько не сообразив, что на пространстве четырех квадратных аршин никакого алтаря сделать невозможно.

Но желание его иметь еще теплую церковь было так велико, что он и не подумал об этой несообразности, радуясь мысли, что будет где служить раннюю литургию.

– Когда вы будете в Москве, – сказала Александрова, – прошу вас, пребывайте у нас, мы квартируем в Певческой у Косьмы и Дамиана, в доме Касаткина более двадцати лет; спросите только, где мы живем, и вам всякий укажет куда пройти, нас все там знают.

Действительно, Александровы в свое время были известные люди не только в Певческой, но и во всем торговом мире. Павел Матвеевич слыл за человека весьма богатого, считавшегося одним из крупных капиталистов Москвы. Он был единственным сыном одной купеческой вдовы по имени Прасковья Федоровна Александрова, оставшейся по смерти мужа молодых лет с малолетним сыном. Она вела торговлю красным товаром при помощи ходебщиков, ездивших по городам и домам, и таковых разносчиков она содержала до семидесяти человек, потому что делала большие обороты...

Александров был человек весьма умный, деятельный, оборотливый и который в жизни не раз испытывал превратности судьбы, но, будучи одарен редкой силой воли, он умел выходить из самых затруднительных и стесненных обстоятельств, и когда другие считали его накануне совершенной несостоятельности, он, к великому удивлению всех, выходил победителем из временного затруднения, еще более прежнего расширив круг своей деятельности.

Он имел суконную фабрику, устроенную им в Калужской губернии, в Мещовском уезде, в имении Александра Андреевича Рябина. Большую часть своих сукон он ежегодно отправлял в Китай, так что сбыт его доходил иногда до двадцати тысяч половинок.

Посещение Александровой и приглашение ей отца Пимена к себе чрезвычайно его обрадовали, подавая ему много надежд на будущее. Когда он проводил гостью за Святые ворота до ее кареты, он возвратился к себе в келию в самом радостном настроении духа и начал обдумывать, как поладнее передать отцу игумену о предложении Александровой устроить на Угреше еще теплый храм, ибо, зная отвращение игумена ото всяких построек, он стал опасаться, чтобы тот как-нибудь не вздумал тут воспрепятствовать... И потому не без некоторого опасения пошел он после вечери к игумену и, как умел лучше, так и сообщил ему, что вот, дескать, Александрова вызывается дать денег на устроение теплого придела, где бы зимой можно было служить ранние литургии.

К крайнему удовольствию Пимена, игумен нисколько не воспротивился предложению Александровой, напротив, принял даже с радостью и только заметил мимоходом:

– Ох, опять это будет возня и ломка у нас, мусор и всякая нечистота...

– Вы на этот счет не беспокойтесь, батюшка, – отвечал казначей успокоительно, – это ведь не собор, того, что тогда было, теперь уже быть не может, это только небольшая переделка... Может быть, нам и Успенскую церковь они же подновят.

– Хорошо бы, коли так, – сказал игумен, – но только сам ты и хлопочи обо всем, а меня уж, сделай милость, избавь ото всех этих хлопот и денег не проси...

VI

Несколько дней спустя отец Пимен отправился в Москву и посетил Александрову. Мария Григорьевна занимала главную половину дома, т. е. парадные комнаты, а муж ее имел всего две комнаты, из них одна была его спальня, а другая контора. Муж и жена жили отдельно, хотя и в одном доме, каждый имел свою прислугу и свои особые часы для обеда, чая, потому что Александров был уже давно в расслаблении; сперва его водили к обеду на половину Марии Григорьевны, но потом ему и это сделалось в тягость, и он почти безвыходно сидел и лежал у себя в комнате.

Александрова встретила отца Пимена приветливо и тотчас объяснила ему, что ей давно желалось в каком-нибудь монастыре устроить придел во имя преподобной Марии Египетской, ее ангела, что она с этой целью была на Перерве и в Екатеринской пустыни, но что ни та, ни другая ей не пришлись по мысли, а Угреша ей нравится, и она желала бы там осуществить свое давнишнее желание и готова на это употребить до пяти тысяч рублей.

Начали переговоры об устроении нового придельного храма. Отец Пимен, бывая довольно часто у Александровой, мужа ее ни разу не видал. Так прошло все лето, осень и наступила зима. План на предполагаемый придел был составлен, представлен владыке, им одобрен и утвержден, и после этого стали заготовлять материал.

В начале зимы 1850 года, когда однажды вечером отец Пимен сидел за чаем у Марии Григорьевны, в комнату вошел человек и доложил, что Павел Матвеевич просит отца казначея пожаловать к нему.

Отец Пимен к нему отправился...

«Я пришел к нему, – рассказывал он, – комната была довольно просторная, в два окна; вся мебель была очень хорошая, но давнишняя, и, как это в прежнее время водилось, из красного дерева: конторка, шкаф, стол, два-три стула и кровать с высокими щитками. Сам Александров сидел в старинном белом кресле с позолотой. Более семнадцати лет он был уже в расслаблении, и когда не лежал, то сидел в этом кресле, а ходить он на мог; его водили под руки и ноги ему передвигали, потому что сам он не мог их двигать. Он был лет шестидесяти, среднего роста, весьма тучный, с круглым и белым лицом, нависшими бровями и с головой почти без волос. Невзирая на свое болезненное состояние, Александров ежегодно два раза ездил в Брынь (Калужской губ.), где была его суконная фабрика, и при телесном своем убожестве сохранял все умственные способности и такую имел твердую память, что помнил, куда в своей конторке какое письмо или бумагу велел положить. Познакомившись с Александровым, отец Пимен в скором времени с ним весьма сошелся, и оба они друг друга очень полюбили: и тот и другой были от природы люди умные, не получившие образования, но сами себя образовавшие и потому умевшие ценить и понимать друг друга.

Это сближение Александрова с отцом Пименом тем еще более удивительно, что он был весьма предупрежден против монашествующих и даже старался избегать их.

Он говаривал впоследствии отцу Пимену:

– Знаешь ли, что я тебя опасался?

– Отчего же это так?

– А вот отчего: оттого что ваша братия монахи все ханжат, да клянчат, выпрашивают, а уж в особенности настоятели, всем бы готовы завладеть, что ни дай им – все им мало, ничем не бывают довольны.

Несмотря, однако, на такое неблагоприятное мнение о монашестве, Александров, слыша иногда от жены своей в разговоре: «отец Пимен» или «казначей», однажды сказал ей: «Да приведи ты мне когда-нибудь своего монашка, покажи мне его, кто такой, познакомь с ним».

Мария Григорьевна этим воспользовалась и в первый раз, что после того был у нее Пимен, она и послала о том мужа своего уведомить, вследствие чего он велел звать к себе отца казначея. Несмотря на скудость тогдашних средств (при запущенности монастырских зданий), отец Пимен был весьма осторожен и никогда ни у кого ничего не выпрашивал, он говорил:

– Просить никогда ничего не проси для монастыря, высказывай, ежели представляется удобный случай, какие монастырь имеет нужды, но отнюдь не вымогай ничего, этим только можешь отбить охоту у желающего что-нибудь сделать; гораздо же лучше предоставить каждому сделать по своему желанию и по усердию с охотою, что Бог ему по сердцу положит, нежели по нашей усиленной просьбе и, может быть, даже и с досадой, потому только, что мы выклянчили.

И действительно, отец Пимен всегда так и действовал. Бывали и такие случаи, что он отказывался принять предлагаемое, чтобы не подать именно повода сказать, что монахи попрошайки. Так однажды одна очень достаточная вдова из купечества, собираясь поступить в монастырь, навязывала ему мебель из красного дерева на целую гостиную, он не захотел принять.

– Нет, благодарю вас покорно, я не приму, пожалуй, еще скажут ваши родственники, что я вас обираю.

– Усердно прошу вас, батюшка, примите, у вас такая плохенькая мебель, эта все-таки получше будет, утешьте меня, примите...

– Вы лучше ее продайте, вам деньги в монастыре пригодятся.

– Я продавать ее не намерена, а желаю подарить, и именно вам...

Но Пимен настоял на своем и так и не принял.

Может быть, именно эта-то сдержанность отца Пимена в его отношениях с Александровым так и расположила того к нему и была причиной, что Александров сделал для Угреши несравненно более, нежели сколько отец Пимен решился бы у него просить.

VII

В 1850 году мая 1, следовательно, после уже того, как Александров познакомился с отцом Пименом, совершили на Угреше закладку предложенного придела преподобной Марии Египетской, в течение лета успели все выстроить вчерне, а к декабрю месяцу покрыли.

Декабря 1 Александров приехал на Угрешу, где до того времени никогда еще не бывал, и, посетив церковь и осмотрев сделанное, остался всем доволен и, обратившись к жене тут же в церкви, сказал ей:

– Ну, благодарю тебя, друг мой, ты свое дело сделала, а теперь позволь уже распорядиться и мне самому.

И с этого времени стал он благодетельствовать Угрешскому монастырю, и в такой мере, в какой он не благодетельствовал никакому другому монастырю, хотя он жертвовал и во многие и строил и украшал храмы. Но при случае скажем, что хотя его пожертвования на Угрешу и были весьма значительны, однако далеко не достигают той цифры, как некоторые предлагают, желая этим укорить отца Пимена и доказать, что можно было сделать более, нежели сколько сделано на такую сумму, какую пожертвовал Александров.

Какую же сумму пожертвовал он?

Одни говорят, один миллион рублей серебром, другие – два миллиона, третьи – три миллиона ассигнациями, то есть около 900 тысяч серебром, но и это несправедливо.

По самым достоверным счетам оказывается, что с 1849 по 1858 год, когда последовала кончина Александрова, им пожертвовано в разное время до трехсот тысяч рублей серебром на постройки, ризы, иконы и обновление храмов, и по завещанию его куплен для монастыря доходный дом в Москве (на Таганке) за 110.000 рублей серебром.

Следовательно, Александровым пожертвовано только в половину того, сколько предполагали называвшие наименьшую цифру.

Преувеличенность эту мы приписываем двум побуждениям: одни этою громадностью пожертвований хотели доказать, до какой степени отец Пимен умеет выпрашивать и обойти всякого человека; а другие, более пристрастные обвинители, говорили: «Помилуйте, как у Пимена не быть деньгам, сколько он перебрал у Александрова, более двух миллионов, и что же он сделал? На такие деньги можно было бы сделать несравненно больше… Как у него не быть деньгам!»

Но мы увидим, сколько у отца Пимена осталось, когда он скончался.

В 1851 году 16 сентября последовало освящение придела (при Успенской церкви) во имя преподобной Марии Египетской. Освящение совершал сам митрополит Филарет, и с ним участвовали в служении Андроньевский архимандрит Платон (после Гавриила сделанный благочинным) и игумен Иларий. Погода была ясная, жаркая, совершенно летняя, и потому стекалось такое множество богомольцев, что за длинными столами, расставленными по всему монастырю, обедало до 8.000 человек. Угощение всем присутствующим было сделано на счет Александрова, по его желанию.

К освящению были сделаны три серебряные ризы на местные иконы и четвертая на Иверскую икону Божией Матери, находящуюся на столпе под аркою между Успенской церковью и приделом Марии Египетской. Александров после освящения придела выразил владыке свое желание обновить Успенскую церковь, казавшуюся еще более грязной, закоптелой и убогой в сравнении с вновь отделанным приделом изящной отделки и где все блестело золотом.

Почти целый год продолжалась работа в Успенской церкви, и только к августу 1852 года все было вполне окончено, и когда игумен отправился к митрополиту с докладом, владыка сказал, что он будет сам освящать, и назначил освящение на 10 августа.

Накануне владыка приехал, как почти это всегда было, перед литургией и после того отправился осматривать отделанную церковь; все обозревал весьма тщательно, остался всем весьма доволен и сказал:

– Это совершенный раек.

В этот же день, только несколько позднее, приехал на Угрешу и обновитель храма Александров, велевший тотчас нести себя в Успенскую церковь, и так как она только через сени от настоятельских келий, в которых останавливался всегда владыка, он пожелал его видеть и послал спросить, угодно ли ему будет принять его? Владыка знал, чего стоит расслабленному старику перехождение с места на место, и потому не допустил его трудиться и послал сказать, что тотчас же сам придет.

Отец Пимен рассказывал об этом свидании так: «Обоим поставили кресла одно против другого, и когда владыка благословил болящего и оба они сели, Александров первый сказал:

– Благодарю вас, владыка: вы нам оказали доверие в устройстве обители.

Митрополит отвечал;

– Меня вам благодарить не за что, это, напротив того, мы обязаны благодарить вас за оказанные благодеяния и молить за вас Бога; вы не только исправили нужды монастырские, вы сделали из Угреши вторую Лавру.

Во время этого свидания совершенно неожиданно для всех нас находившихся со владыкой Александров вдруг спросил у митрополита:

– А что, владыка святый, может ли здесь быть общежитие?

– Да почему же не может быть? – возразил владыка. – Я даже, кажется, именно с этим намерением и определил сюда отца игумена, но почему это не состоялось – не знаю.

После этих слов отец игумен, тут же находившийся несколько поодаль от митрополита, подошел к нему, поклонился и сказал:

– Ваше святейшество! Я два раза докладывал вам об этом, но вы ничего не сделали, и я даже, признаться сказать, на вас за это и сердит.

Владыка улыбнулся, слыша такое странное признание игумена, и, указывая на него, сказал смеющимся голосом:

– Вот, я думал, что он виноватый-то, а поэтому выходит, что это я.

По возвращении из церкви в келию, владыка потребовал к себе игумена, и когда он пришел, весьма ласково спросил:

– Ну, что мне скажешь, как ты себя чувствуешь и успокоился ли ты теперь?

Игумен был взволнован и на приветственный вопрос отвечал довольно отрывисто:

– Я подал уже прошение на покой, потому и не намерен уже продолжать более служения.

У митрополита мелькнуло на лице выражение удивления и досады, однако он подавил его и тихим сдержанным голосом сказал игумену: «Ну хорошо, как хочешь, я тебя уволю».

По всей вероятности, если б игумен не так отвечал и не повторил бы своего желания идти на покой, владыка на следующий день при освящении храма произвел бы его в архимандриты, но, вероятно, не суждено ему это было».

На следующий день, 10 августа, погода была ясная, теплая, и потому стечение народа было весьма значительно, даже более в полтора раза, чем на предыдущем освящении, за год перед тем. Кроме благочинного архимандрита Платона, отца игумена Илария и монастырских иеромонахов, посторонних никого в сослужении не было.

Александров еще до освящения за несколько времени выразил свое желание, чтобы сотские оповестили по селениям, что тогда-то будет освящение, что все присутствующие приглашаются к трапезованию, что будет раздача денег. Столы были расставлены по всему монастырю, трапезовавших оказалось до 12.000 человек, кушанье изготовлено московским кондитером, а денег роздано более тысячи рублей серебром, потому что раздавали не медью, а серебряной монетой.

Кроме отделки самого храма и строения нового, с резьбой, золоченого иконостаса, Александров поусердствовал, сделав несколько серебряных больших риз на иконы, хоругви, утварь служебную, оклад на царские древние врата по древнему образцу, облачения глазетовые, серебряную церковную утварь, подсвечники, паникадила, большие висячие лампады и пр., что в сложности стоило, без того что употреблено на храм, конечно, не менее десяти тысяч рублей, если еще не более.

Митрополит остался вполне всем доволен, очень благодарил Александрова еще раз за его усердие и в самом лучшем расположении духа уехал пред вечером из монастыря.

VIII

Несмотря на то, что отец игумен повторил митрополиту, что не отложит мысли идти на покой, он, тем не менее, и после освящения все еще оставался на Угреше. Быв у митрополита, чтобы благодарить за освящение, он ему не напомнил о прошении на покой, а владыка, думая, может быть, что дело так обойдется, тоже ему ничего не сказал, и отец Иларий продолжал по-прежнему спокойно настоятельствовать, пока ничтожный случай не смутил его и не решил его окончательно проситься на покой и оставить Угрешу. Даже странно сказать, что именно побудило его уехать с Угреши: пропали белые сушеные грибы.

Вот рассказ отца Пимена об этом странном обстоятельстве: «Так как наш монастырь был еще тогда штатным монастырем и настоятель не участвовал в братской трапезе, то готовили его кушанья на особой поварне, которая была в связи с настоятельскими келиями, и столовые припасы закупались для него отдельно от братских. Пред Успенским постом было куплено сколько-то белых грибов, они вышли не все и несколько осталось. Наступил Рождественский пост, отцу игумену вздумалось заказать себе грибную кашицу; стали искать грибов – их не оказалось; куда они девались, никто не знал; да и всего-то было, быть может, не более полуфунта. Из этой мелочи была такая буря, что себе представить невозможно: отец игумен ужасно обиделся, рассердился, расстроился и, невзирая на худую осеннюю погоду, немедленно поехал в Москву, явился ко владыке, стал усиленно проситься на покой. На этот раз владыка не стал его отговаривать и, видя его твердое намерение удалиться, тотчас же согласился принять его прошение и назначил исправляющим должность игумена меня, угрешского казначея. Это было 16 ноября 1852 года».

Конечно, митрополиту не было известно смешное обстоятельство, что игумен окончательно решился на покой потому, что у него пропало с полфунта сушеных грибов!

Отцу Иларию представилось, что это было сделано с умыслом; и, конечно, не сама пропажа раздосадовала его, но мысль, что нарочно ему досаждают, его взволновала, а когда он был в таком расстройстве, то успокоить его было весьма трудно. После отъезда его открылось, что грибы упали со шкафа, на который были положены, завалились за него и потому их не могли найти, а они были все целы. Вот это вышло, как говорится по пословице, что от малых причин бывают иногда важные последствия.

Митрополит весьма благодушно отнесся к выходу игумена Илария с Угреши, оттого ли что убедился в его малоспособности к настоятельству, потому ли что видел в лице молодого казначея задатки, обещавшие более искусного правителя. Как бы там ни было, он милостиво предложил отцу Иларию даже выбор обители, где он пожелает жительствовать: в Николо-Пешношском ли монастыре или Берлюковской пустыни. Отец Иларий предпочел Пешношу и, возвратясь на Угрешу, тотчас стал собираться в путь и через три дня, 19 октября, положил выехать.

Приводим рассказ отца Пимена, ближайшего ученика отца Илария, которого он знал лучше других, любил, чтил и, несмотря на все его странности и угловатости характера, высоко ценил, отдавая ему полную справедливость как иноку и до конца своей жизни с любовью и уважением вспоминая о нем как о богомудром и строгом подвижнике, которого считал своим отцом и старцем.

«В день отъезда отца игумена, после трапезы вся братия собралась в Успенскую церковь, куда пришел и отец Иларий. Ему было в то время лет около 56, но так как и смолоду, и после он был всегда и во всех отношениях весьма воздержанной и строгой жизни, то хотя и казался моложе своих лет, начинал уже однако, видимо, ослабевать здоровьем. Обителью он управлял в продолжение 18 лет. Проведя большую часть своей монашеской жизни в общежитиях, он был весьма не расположен к монастырям штатным, почему и к Угреше не лежало его сердце, а для преобразования у него не доставало решимости, потому что он понимал, какую ему пришлось бы вынести бурю, и сознавал, что это было бы ему не по силам. Он мало входил в нужды и положение братии.

Келии его были постоянно затворенными: в часы, свободные от богослужений, он занимался, главным образом, чтением отеческих книг и преимущественно на славянском языке, почитая их не испорченными в переводе, или, лучше сказать, не вполне доверяя переводам, и в этом он следовал внушениям своего старца Феодора, с которым они жили в Александро-Свирском монастыре и от которого много заимствовал.

Сделавшись настоятелем, он мало против прежнего изменил свой образ жизни: неопустительно ходил к утрени в 4 часа, к литургии в 9 и к вечерне в 4 часа. До литургии чая не пил. По будням он в братскую трапезу никогда не ходил, и ему стряпал кушанье обыкновенно его келейник; поваров не было. По праздникам и иногда и по воскресным дням служил; прямо приходил в церковь, встречи ему не делали. Когда нужно было топить у него в келии печь, то келейник только приносил и складывал у печи дрова, а он сам, когда не был чем-нибудь особенно занят, надев варежки или перчатки («Потому что, – говаривал он, – иеромонах, совершающий таинства и прикасающийся ко Святым Дарам, должен наблюдать свои руки»), сам клал дрова в печь, всегда с молитвой, и если в это время приходилось кому-нибудь быть в келии, он непременно говаривал монашествующим: «Благослови, отче», а послушникам или своему келейнику: «Благослови, брате». Он строго воспрещал и топить печь, и закрывать ее без молитвы, и сам это всегда в точности соблюдал. Впрочем, в прежнее время, когда строже сохранялись предания старцев и не допускали еще тех послаблений, которые вкрались в монастыри впоследствии, не один только наш игумен, но и все монашествующие вообще соблюдали эти правила.

Вот какой однажды был случай в келиях у отца игумена. Это случилось в последний год моего келейничества, в 1838–1839 гг. В зимнее время приехал строитель Екатеринской пустыни, отец Мельхисидек, и в то время как он с игуменом сидел в гостиной на диване, возле которого была печь с топкой, мой помощник, второй келейник, послушник Гавриил, принес охапку дров и, сложив их у печи, в недоумении посмотрел на меня (так как мне тут пришлось быть с подносом в ожидании, чтобы принять пустую чашку). Я подошел к нему, он и спрашивает меня шепотом:

– А что, молитву сотворить?

– При госте – с какой стати, – отвечал я.

Так он и стал класть дрова без молитвы, не благословясь.

К великому нашему удивлению, строитель вдруг прекратил свой разговор и, обернувшись к Гавриилу, спрашивает его:

– А что, раб Божий, давно ли ты здесь живешь в монастыре?

Тот отвечает: – Недавно.

– А почему же у тебя так длинны волосы, если ты в монастыре недавно?

– А я полагал начало в Оптиной пустыни, – отвечал тот тихим голосом, – и жил там три года.

– Ну, и что же там, под старцем жил или нет?..

– Как же, батюшка, под старцем.

– Ну, а старцы там как же учат, например, печь надобно топить с молитвой или можно и без молитвы?

Гавриил ужасно сконфузился, стал просить прощения и, сотворив уже молитву, начал класть дрова в печь и с упреком посмотрел на меня: «Ты, дескать, подвел меня под это замечание».

Я тоже смутился, а иумен, вскочив с дивана, стал ходить по комнате скорыми шагами и, потирая себе руки, приговаривал:

– Вот хорошо, вот, спаси Господи, отец строитель, что вы моих дурней учите, вот это я люблю, это по-монашески, по-старчески, так и следует пробирать, ничего, мол, без молитвы и без благословения не начинай и не делай.

Когда отец игумен принимался «за чай, он также всегда сперва прочитывал «Пресвятая Троица», а потом говорил присутствующим: «Благословите». Чай он пил умеренно, вина никогда никакого, когда бывал один, а при гостях наливал себе для виду и никогда не допивал рюмки; очень любил кофе, но дозволял его себе редко, как лакомство и баловство. Простота и воздержанность отца игумена простирались и на его одежду и на обувь, все было очень неизысканно и тщательно им сберегаемо, так что когда он приметит, что у него ветшает белье, чулки, платки, он сам штопал и клал заплаты и починивал одежду, нимало не стесняясь ничьим присутствием... Когда случалось, что расстраивалось печение просфор (которых до открытия общежития не продавали, пекли только для своего обихода), то отец игумен, как бывший когда-то просфоряком в Свирском монастыре, шел в ту келию, где пеклись просфоры (просфорни не было), надевал фартук и сам показывал, как печь просфоры, и те, которые он пек, выходили очень хороши и вкусны. До поступления на Угрешу отец Иларий вел жизнь келейную, был под руководством строгих старцев и, проходя разные послушания, имел мало случаев быть в непосредственном соотношении с людьми и потому не приобрел навыка распознавать людей и весьма часто в них ошибался и поддавался обману людей хитрых, которые под личиной искренности проводили его, пользуясь его неопытностью и слабостью, проистекавшей от излишней доверчивости, свойственной людям, готовым всегда видеть одно хорошее и не предполагающим в ближнем зла, которому сами не причастны.

После молебна игумен приложился к святым иконам и стал прощаться со всею братией; это его очень растрогало, он долго и горько плакал, может быть, уже и сожалея, что поспешил и так настоятельно отпросился на покой, и продолжая плакать, провожаемый всеми нами до Святых ворот, он поехал...

Я столько лет провел с ним вместе, и мне было очень грустно с ним расставаться».

Отец Иларий первоначально избрал для своего местопребывания монастырь Николо-Пешношский, в Дмитровском уезде, верстах в 80 от Москвы. Этим монастырем управлял тогда архимандрит Сергий, прежде того бывший игуменом, Сретенского монастыря. Он обошелся довольно холодно и сухо с отцом Иларием, который, пожив не более трех месяцев на Пешноше, возвратился в Москву, жил месяца два в Покровском монастыре и, наконец, поступил в Гефсиманский скит, где и прожил последние одиннадцать лет своей жизни, приезжая, впрочем, на Угрешу погостить на довольно продолжительное время. Так однажды он прожил в Угрешском монастыре около года. В Гефсиманском скиту он нашел для себя желаемое успокоение в сообществе богомудрых старцев и, приняв за несколько лет до своей кончины схиму с прежним мирским именем Ильи, там и скончался в 1883 году.

О последнем свидании отца Пимена со схиигуменом Ильей мы расскажем в своем месте.

Глава IV

Казначей Пимен по назначении его управителем Угреши в первый раз у митрополита Филарета. – Свидание с Александровым. – Приготовление к открытию на Угреше общежития. – Переговоры с отцом наместником Антонием. – Открытие общежития в 1852 г. – Приезд митрополита Филарета на Угрешу. – Пимен – игумен. – Устроение нового храма. – Недоброжелатели. – Мещовский строитель, находчивость игумена Пимена. – Знакомство с ректором Московской семинарии архимандритом Леонидом. – Сравнение характера того и другого. – Свидание отца Пимена с Александровым, решившее судьбу Угреши.

I

По прошествии нескольких дней по отъезде игумена Илария, казначей Пимен, назначенный временно исправляющим должность настоятеля Угрешского монастыря, отправился в Москву, чтобы явиться к митрополиту, доложить ему о принятии монастыря и получить его приказания. Это было 22 ноября 1852 года.

В десять часов утра он был на Троицком подворье с донесением и бумагами, в трепете ожидая, когда его позовут к владыке, размышляя о том, что он спросит и как ему отвечать. Но владыка, приняв бумаги, не рассматривая их и ничего не спросив у отца Пимена, положил их на стол и приказал ему только вторично явиться в четыре часа того же дня.

«Эти пять-шесть часов ожидания с утра и до вечера были для меня самым томительным временем», – рассказывал отец Пимен, – я был в лихорадочном ожидании вторичного явления к владыке и еще более взволнован, чем поутру. Я воображал, что владыка станет подробно расспрашивать меня о принятии монастыря и опасался, что я что-нибудь позабуду или не так ему отвечу.

Часть утра я провел у Александрова, который, видя, что я очень взволнован, старался успокоить и ободрить меня. Сижу с ним, разговариваю, а сам все посматриваю на часы, как бы не опоздать... Пробило три часа, вот-вот скоро, и что ближе, то страшнее; ударили к вечерне, пора ехать. Павел Матвеевич и Марья Григорьевна крестят меня, желают, чтобы все обошлось благополучно, и требуют, чтоб я с подворья тотчас же опять к ним возвратился и им все подробно рассказал. Поехал, помолился у Иверской, спешу на подворье... Ни жив, ни мертв вхожу на лестницу, в просительскую; пробило четыре часа, пошли докладывать... открылась дверь. – Пожалуйте.

Когда я принял благословение владыки, он указал мне на стул и промолвил: – Садись!

До этого раза он никогда меня не сажал. Я сел. Владыка молча смотрел на меня минуты с две, я опустил глаза, но все чувствовал, что его проницательный взгляд обращен на меня и с трепетом ожидал первого вопроса...

И что же спросил он меня? Совсем не то, что я мог бы ожидать или предположить даже...

– А можешь ли ты открыть общежитие у себя в монастыре? – спросил он меня тихо и ласково.

Я встал и, поклонившись, ему отвечал:

– Ежели Богу угодно и вашему высокопреосвященству, я готов стараться...

– Садись... Что касается до меня, готов, буду помогать во всем, что от меня зависит...

О принятии монастыря не было и речи, о бумагах, мною представленных, ни слова.

У меня как гора с плеч свалилась. Помолчав еще минуты с две, владыка встал, я тоже встал – прием, значит, был кончен.

– Старайся же, – сказал владыка, меня благословляя, – оправдай доверие.

Когда я входил к владыке, у меня ноги подкашивались от страха, когда я выходил каких-нибудь десять минут спустя, я не чувствовал ног под собой от радости... Никогда, ни прежде, ни после, я не ощущал такого страха, скажу прямо, такого ужаса, как в этот раз.

Я поспешил с подворья к Александровым, оба меня ожидали с нетерпением...

– Ну что, как? – спросил меня Павел Матвеевич, едва я только успел войти.

– Все, слава Богу, благополучно! – отвечал я, сел и стал рассказывать.

Дослушав до конца рассказ о моем свидании с владыкой, Павел Матвеевич, в свою очередь, перекрестился и воскликнул, обнимая меня со слезами:

– Ну, слава Богу, стало быть, Богу угодно, чтоб исполнялось мое давнишнее желание устроить общежитие».

Желание Александрова устроить на Угреше общежитие давно уже созревало в его уме и родилось вследствие одного разговора, который у него был однажды с отцом Пименом за год перед тем, т. е. зимой 1851 года.

Однажды, когда отец Пимен сидел вечером у Александрова, тот ему и говорит:

– Мне, бы хотелось какое-нибудь доброе дело сделать, и не знаю какое именно. Подумай-ка об этом хорошенько, и в следующий раз, как ты у меня будешь, скажи мне...

Несколько времени спустя, когда отец Пимен опять был у Александрова, он привез ему разрешение этого вопроса.

– В прошедший раз, как я у вас был, Павел Матвеевич, вы говорили, что желали бы какое-нибудь доброе дело сделать, но не знаете, какое именно, и поручили мне придумать, и вот что я придумал.

– Ну-ка!

– Если вы устроите больницу, – начал отец Пимен, – вы действительно исполните заповедь Христову иметь попечение о больных: «Болен бех, и посетисте Мя». Но спросите больных, добровольно ли они вступают в больницу» желают ли они подольше пробыть в ней или поскорее выйти?

– Конечно, каждый скажет, что желал бы и никогда не бывать в ней, – заметил Александров.

Пимен продолжал:

– Если вы сделаете богадельню, то это будет тоже по заповеди евангельской: «Странен бых, и введосте Мя». Но посудите сами, кто именно поступает в богадельню? Те люди, которые потеряли всякую возможность сами снискивать себе пропитание, или по болезни, или по старости, или по немощи и бедности. И как думаете вы, явись у них завтра средства жить безбедно, остались бы они в богадельне?

– Ну кто же заставит их еще там оставаться? Конечно, поспешат выйти.

И помолчав немного, Александров спросил в недоумении:

– Так что же после этого остается делать? Ты, стало быть, находишь, что все богоугодные заведения не нужны?

– Да я разве сказал вам это? Нет, но я желал бы, чтоб и заведение было Бога ради, но чтоб и вступающие в него шли не по немощи и по недостатку и нужде, а добровольно, непринужденно, по свободному своему произволению, Бога ради.

– Так какое же это такое заведение, – спросил Александров, – в которое вступают не по нужде, а Бога ради? Нут-ка, скажи!

– Вы, Павел Матвеевич, устройте в каком-нибудь монастыре, положим в Угрешском, общежитие, тогда будет все сделано Бога ради и с той и с другой стороны: вы Бога ради упрочите обитель, и приходящие в нее, пользующиеся вашим благодеянием, будут вступать добровольно, жительствовать будут в ней по собственному желанию, Бога ради и для спасения души. Тогда все будет сделано Бога ради, и тот, кто совершает благодеяние, подает Бога ради, и тот, кто призревает и дает кров, и тот, кто входит под оный, все будут работать Господеви, а не себе и не мирови.

На это Александров не сказал ни слова, задумался, и видно было, что он недоумевает, что и сказать, потому что слышанное им было для него нечто совершенно новое.

После этой беседы отец Пимен бывал неоднократно у Александрова, но об общежитии не было и речи, ни малейшего намека на этот разговор ни с той ни с другой стороны.

Что мысль об учреждении общежития зародилась в уме Александрова, он доказал это вопросом своим, сделанным владыке пред освящением: «А может ли быть открыто на Угреше общежитие?» Но и после весьма положительного ответа владыки, «что препятствий нет и что он сам бы этого желал», при свидании с казначеем угрешским опять не было сказано ни слова.

«Я совершенно недоумевал, что мне следовало из этого заключить? – говорил отец Пимен. – Напоминать или расспрашивать я не решался из опасения моим нетерпением повредить делу, которое мне было так близко, и потому я, скрепя сердце, ожидал, что выйдет; молчал он, молчал я». Таково было положение этого дела, пока отец Пимен, назначенный управителем Угреши, не передал Александрову о сказанном ему митрополитом; тогда только Александров вполне высказался. Зная мысли владыки, он решился осуществить намерение.

– Тебе одному я бы не поверил, – сказал он, – во всем, что касается общежития, но моли Бога за Святогорца; я прочитал все его книги и убедился вполне, что общежитие – действительно, дело душеполезное и спасительное. И теперь я готов начать это дело с полным усердием.

Эта медлительность Александрова показывает, что он не спеша решался на предлагаемое ему, а отец Пимен умел с терпением выжидать согласия благотворителей, но не любил на лету какое-нибудь проронившееся их слово, чтобы тотчас же воспользоваться сказанным и не дать времени человеку одуматься.

II.

Отец Пимен должен был снова и неоднократно являться ко владыке, чтобы передать ему подробности о решениях Александрова и испрашивать указания и благословения, как действовать.

Владыка потребовал от отца Пимена докладную записку о порядке, существующем в Угрешском монастыре, с присовокуплением того, что он полагал бы полезным изменить и ввести вновь.

Когда эта записка была представлена, тогда владыка, пробежав ее глазами и положив на стол, сказал:

– Снесусь с лаврским наместником отцом Антонием и истребую его мнения для общего обсуждения. А ты между тем объяви братии Угрешской, что воля начальства такова, чтоб Угрешский монастырь был преобразован в общежительный; кому не желательно оставаться, понуждать их не следует, но о нежелающих представить мне особую записку.

Митрополит Филарет не любил действовать поспешно, опасаясь неосмотрительности, неизбежной при поверхностном и не вполне внимательном обсуждении дела, и потому хотя и сам был весьма опытен и искусен в правлении, но не считал для себя унизительным прибегать к совету подчиненных, даже и младших его летами, которых он почитал более себя сведущими в каком-нибудь деле. А так как он знал всю опытность отца наместника Антония в духовной жизни, немалое время жившего в Оранской и Высокогорской пустынях и часто пользовавшегося советами и назиданиями богомудрого и праведного старца Серафима, особенно к нему благоволившего, то и счел нужным прибегнуть к нему в этом случае. Отец наместник более двадцати лет уже управлял Лаврой и своими действиями доказал вполне свою способность и умение управлять, сделав из весьма запущенного и оскудевшего монастыря, какова была Лавра при поступлении его туда, обитель вполне благоустроенную и процветающую. Владыка желал, чтобы отец Пимен лично переговорил с отцом наместником, и приказал ему для этого съездить в Лавру и обо всем обстоятельно передать отцу Антонию, про которого и тогда уже говорили: «Он потому и наместник называется, что на своем месте».

«Сознавая свою неопытность в деле правления, – говорил отец Пимен, – и в особенности при столь важном и существенном преобразовании обители, я поспешил исполнить приказание владыки и отправился к Троице».

Приняв Пимена с тем радушием, которое было отличительной чертой отца Антония, он внимательно выслушал все, что тот считал нужным ему передать, и после того преподал ему мудрый совет:

– Если вы желаете мира, спокойствия и порядка, отец казначей, то хорошо сделаете, ежели выметете всю прежнюю братию и наберете вновь, хотя бы даже опять из той же братии; тогда только водворите вы надлежащий порядок, иначе никогда его не достигнете; если оставите кого из прежней братии, то останется прежняя закваска, а мал квас всякое смешение портит, и это повредит всему порядку...

«Так и следовало бы поступить, – говаривал потом отец Пимен, – но я не вполне последовал доброму и благоразумному совету и душевно о том сожалею, потому что через это избежал бы многих скорбей и неприятностей, которые имел впоследствии».

Всей братии было семнадцать человек; когда им было объявлено сказанное митрополитом, никто не изъявил желания выйти, все остались в монастыре, опасаясь быть помеченными на записке, которую следовало представить владыке, и, разумеется, не на хорошем бы счету были они у него... Все изъявили согласие на общежитие, но ничье заявление не было искреннее, и все они пользовались малейшим поводом к сопротивлению; между прочим, и столповое пение, преимущественно введенное в обителях общежительных, и которому начинали обучать на Угреше, не пришлось им по мысли, и старшие из братии, сторонники старого порядка вещей, всеми силами вооружались против него потому только, что оно составляет принадлежность обителей общежительных.

Случайно посетивший в 1853 году Угрешу преосвященный епископ Дмитровский Алексий, приехавший во время отсутствия отца Пимена, узнав от ризничного иеромонаха Сергия, что поют столповым пением, пожелал, чтобы обедню пели этим напевом, и так остался им доволен, что по окончании обедни, когда стал благословлять братию, посоветовал совершенно оставить придворное нотное пение и более упражняться в столповом, чтобы скорее в нем усовершенствоваться. Это и было с тех пор соблюдаемо, к немалому прискорбию всех тайно не благоволивших к уставу общежительному, но после того, по крайней мере, не смевших уже ничего говорить против пения столпового, одобренного архиереем. Преосвященный Алексий был первый из викариев с незапамятных времен, посетивших Угрешу, где бывали владыки Платон и Филарет, освящавшие храмы; но викарии почему-то дотоле никогда на Угрешу не заглядывали.

Почти целый год продолжались приготовления на Угреше для преобразования монастыря штатного в общежительный, т. е. с ноября 1851 до октября 1853 года. Отец Пимен находился в постоянных переговорах с Александровым, который, желая этого, щедрою рукою давал все для того нужное: он определил ежегодного содержания на 30 человек по 50 руб. и единовременно ко дню открытия изъявил желание на свой счет приготовить для всех тридцати человек все нужное одеяние. По недостаточности в то время келий пришлось вновь отделать еще восемь, которые и были устроены в башне над входными Святыми вратами.

Когда все было уже, наконец, приготовлено, отец Пимен явился с докладом ко владыке, который и назначил открытию быть 16 октября. Накануне он прибыл на Угрешу поутру; сам совершал соборно всенощное бдение в Успенской церкви, приказав заранее, чтобы новые одежды для всей братии, приготовленные во время бдения, были положены около престола, и, когда бдение окончилось, он совершил про себя тайную молитву, после чего отец Пимен подносил ему каждую одежду и он каждую благословлял и окроплял святою водой. На следующее утро вся братия облеклась в эти новые одежды и так явились все к литургии, которую соборно совершал сам митрополит, и в этот день посвятил отца Пимена в сан игумена, что было для него совершенной неожиданностью.

Митрополит произнес поучение братии о нестяжательности, заимствованное из рассказа евангельского о богатом юноше, пришедшем к Иисусу и вопросившем Его: <Что благо сотворю да имам живот вечный?>

Пред выходом из храма новому игумену владыка вручил настоятельский посох и сказал ему краткое наставление.

После литургии митрополит пошел в настоятельские келии, где кушал чай, потом возвратился в Успенскую церковь и, облекшись в мантию, направился в братскую трапезную палату в предношении панагии и в предшествии всей братии, за которой следовал новый игумен с посохом в руке. Во время трапезы было чтение из житий святых, жития мученика Логгина Сотника и преподобного Евфимия, а по совершении трапезы впервые последовало возношение панагии, чин сего возношения совершается почти только в одних обителях общежительных ежедневно и в весьма немногих в особенно великие праздники.

Так совершилось это немаловажное для Угреши преобразование, приведенное в исполнение отцом Пименом не только добросовестно, но и с великой любовью, как человеком вполне преданным уставу общежительному. И не удивительно это предпочтение, скажем, даже пристрастие к монастырям общежительным, ибо он полагал начало в монастыре Новоезерском, возобновившемся благодаря учреждению в оном общежития при архимандрите Феофане в 1800 году, а юноша Петр туда поступил в 1831 году. Великая разница в настоящее время с тех пор, что существовало за 80 и даже за 50 лет тому назад и, хотя монашеские обеты и уставы неизменно одни и те же, но так как потребности современного поколения значительно изменились против прежнего, то и требования и с той и с другой стороны, от настоятеля и от братии, не могут остаться неизменяемыми, не в самой сущности, конечно, и не в главных и основных положениях устава, но в приложении оного к действительности. Поздно или рано это должно свершиться для того именно, чтобы прекрасное само по себе установление не шло совершенно вразрез с необходимыми потребностями современного монашества. Отец Пимен в этом отношении был чрезвычайно строг и не хотел понять, что необходимо делать не отступления от устава общежительного, но отчасти смягчить его для удобоисполнимости современными подвижниками, самыми даже строгими и вполне добросовестно желающими проходить поприще монашеской жизни.

«Пристрастие отца Пимена к уставу общежительному так сильно, что сделалось у него как бы пунктом помешательства», – говорил про него один настоятель, почему-то не весьма к нему расположенный.

Такой отзыв слишком преувеличен, но, с другой стороны, и предубеждение отца Пимена против монастырей штатных было так велико, что по его мнению, в штатных монастырях невозможно было найти иноков, благочестиво живущих и непритворно и искренно помышляющих о душевном своем спасении.

Эта односторонность воззрения, усвоенная им с юных лет от отца игумена Илария (говорившего, что общежитие учреждение Божественное, а штатные монастыри человеческое), объясняет отчасти его пристрастное расположение к монастырям общежительным и непреодолимое предубеждение, неизвинительное в столь неоспоримо умном человеке против монастырей штатных; подводить их все под один уровень невозможно, ибо есть многие из них, где благодаря внимательной взыскательности настоятелей, чин церковный и строй монастырский не только не уступают некоторым общежитиям (приходящим в упадок), но и далеко оставляют их за собой.

Но человеческое несовершенство таково, что и самое лучшее в нем – стремление к добру, к хорошему и возвышенному порождает в нем пристрастие, и вопреки его воли, без его ведома, делает его суждения погрешительными и несправедливыми, побуждая, его с одной стороны, видеть хорошее в преувеличенно лучшем виде и от того хвалить оное без меры; с другой стороны, представляя ему менее хорошее совершенно уже дурным, до того приражает его, что препятствует ему сознаться, что и порицаемое им совсем не так худо, как оно представляется его неумеренно строгому суждению и далеко не беспристрастному взгляду.

По прошествии недели после открытия общежития на Угреше, игумен Пимен с просфорою и св. иконою отправился в Москву ко владыке благодарить его, и при этом по старой привычке надел камилавку с креповым клобуком, который нашивал прежде. «Владыка тотчас обратил внимание на мой клобук, – рассказывал Пимен, – и таким пронзительным посмотрел на меня взглядом, что я понял свою вину и ошибку, что надел не тот клобук, который владыка благословил, когда было открытие общежития, т. е. суконный, а не креповый. Возвратясь к себе, я креповый снял, и с тех пор таковых более не употребляю».

III

После открытия общежития Александров пожелал устроить небольшой, смежный со старой братской трапезной (ныне перенесено в иное место) храм во имя Св. Апостола Матфея и мученицы Параскевы, в память по своим родителям, дабы в нем совершать ранние заупокойные по ним литургии, а жена Александрова пожелала выстроить за монастырем напротив Св. ворот небольшой деревянный дом для своего приезда. На то и на другое Александров определил по три тысячи рублей. Приступить к устройству того и другого игумен Пимен медлил, ожидая при каждом посещении Александрова, что он вспомнит, а Александров упорно молчал, Пимен же опасался упоминать; однако он однажды как-то решился намекнуть, но весьма некстати, потому что Александров его остановил на первом слове и сказал ему:

– Прошу тебя, никогда об этом не напоминай, а то я и совсем ничего не сделаю.

Поневоле приходилось отцу Пимену после таких слов умолкнуть и терпеливо ожидать, чтобы Александров сам вспомнил о своем обещании.

В таком томительном ожидании прошел почти целый год.

Что же было причиной этой нерешительности Александрова?

Вот рассказ самого отца Пимена:

«Некоторые из окружавших Александрова и пользовавшихся его доверием, не упуская из вида собственных своих выгод, встревожились, когда увидели, что Павел Матвеевич, не ограничиваясь открытием общежития в Угрешском монастыре, намеревается еще и кроме того благотворить обители, и потому старались всеми возможными мерами отклонить его, представляя ему современное монашество с самой невыгодной стороны, в самых черных красках.

«Опасно иметь дело с монахами, – стращали они его, – выпросят они на что-нибудь тысячу, а потом, гляди, втянут в расход, так что и несколькими тысячами не отделаешься.»

Но все эти проделки и препятствия были мне тогда еще неизвестны, и окружавших Павла Матвеевича я считал столь же. благорасположенными к нашей обители, как и его самого... Впоследствии он сам мне это высказал. Это-то влияние и было причиной медлительности в устроении придела и в постройке дома; их, собственно, пугала не трата этих 6.000, а характер Павла Матвеевича, ибо они опасались, что ежели только им не удастся охладить его при самом начале, то он втянется, увлечется, и тогда им уже невозможно будет с ним сладить и остановить его».

В одно из посещений игумена Пимена Александров стал ему рассказывать, что накануне у него долго сидел новый строитель Мещовского Георгиевского монастыря и очень горевал, что монастырь бедный, а братские келии все развалились. «Я и сам знаю, что они ветхие, – сказал Александров игумену Пимену, – я бы и желал их выстроить, да вот что вижу: что строитель-то неспособен, не сделать ему этого дела». И сказав это, Александров замолчал.

Отец Пимен неприметно улыбнулся и, помолчав, переспросил Александрова:

– Так у вас вчерашний день был мещовский строитель?

– Да, – последовал ответ.

– И говорил вам о ветхости братских келий?

– Ну да, говорил.

– И вы говорите, что и сами сознаете, что ветхи келии и что вы готовы были бы выстроить их, но только признаете, что отец строитель неспособен к этому делу и поэтому его оставили?

– Ну да, – опять повторил Александров, – так что же?

Тогда игумен стал сам повторять слова Александрова ему вслух.

– Вы, Павел Матвеевич, для Мещовского монастыря готовы были бы пожертвовать, но признаете неспособность отца строителя и потому оставляете это дело так?

Александров кивнул головой. Игумен продолжал:

– И в этом деле вы совершенно правы. Теперь я у вас хочу спросить: почему же вы не строите в Угрешском монастыре ни придела, ни дома, когда сами же говорите, что признаете настоятеля способным?

Эти слова игумена, видимо, встревожили Александрова, он засуетился на своем кресле и, обращаясь к бывшему при нем человеку Дмитрию, сказал:

– Вот как попал, вот так попался.

Он был в хорошем расположении духа; видно было, что эта находчивость игумена понравилась ему, и потом он ему сказал:

– Ну, поди поздравь жену – дом будет.

После этого игумен приступил к устроению придела и к построению дома, и к 26 октября 1855 года храм был освящен и дом выстроен.

Так осторожно и осмотрительно должен был действовать отец Пимен, идти шаг за шагом, не спеша, и с терпением выжидать благоприятного случая, чтобы можно было сказать о нуждах монастыря. Похоже ли после этого на истину, что Александров раскрыл перед отцом Пименом свою сокровищницу и только что не промолвил: «На, бери, черпай, сколько тебе нужно, не стесняйся»...

В действительности это было иначе, как мы увидим далее.

IV

Приостановившись теперь в продолжении рассказа нашего о постройках в Угрешском монастыре, мы должны по порядку времени перейти к знакомству игумена Пимена с тогдашним ректором Московской духовной семинарии и настоятелем Заиконоспасским, отцом архимандритом Леонидом, так как это знакомство впоследствии имело немалое влияние во всех отношениях на отца Пимена и послужило началом к той искренней, обоюдной, непрерывной и едва ли не единственной привязанности с той и с другой стороны, которую они имели один к другому и которая продолжалась до самой кончины первого из них.

Передадим словесный рассказ, слышанный нами от самого отца Пимена.

«Был я как-то раз у владыки с докладом, а так как у него кто-то в то время уже находился в приемной, то и пришлось мне посидеть и пождать в просительской. Пока я дожидался, вошел какой-то худощавый, средних лет монах, с архимандритским крестом, не то чтобы лицом красивый, нет, напротив того, но особенно благообразный, стройный, спокойный и смиренно вежливый. Вошедши и помолившись, он поклонился мне, я отдал ему поклон, и оба мы уселись поодаль друг от друга, с любопытством изредка поглядывая один на другого. Лицо его было мне совершенно незнакомо, по кресту я видел, что это архимандрит, но откуда – я не знал и заключил из этого, что должно быть, какой-нибудь проезжий архимандрит или ректор, потому что настоятели Московской епархии были мне все известны. Следовательно, этот, подумал я, нездешний, ежели я его не знаю. Ряса была на нем черная, шерстяная, очень простая, но складно сшитая, и низенькая камилавка, каких у нас не носят, вроде афонских.

Немного погодя вошел в приемную секретарь владыки (Николай Васильевич Данилов), выходивший от него, и, подошедши к незнакомому мне архимандриту, поздоровался с ним:

–Ах, здравствуйте, отец ректор.

– А! Так это вот кто, – подумал я и посмотрел на ректора с большим вниманием. Потом Николай Васильевич обратился ко мне:

– Что, по делу, отец игумен? – спросил он. – Давно ли вы с Угреши?..

Тут ректор посмотрел с любопытством в мою сторону и, на несколько еще шагов подошедши ко мне, воскликнул:

– Так это вы, стало быть, отец Пимен, а я все воображал себе, что вы большого роста...

– Да разве вы незнакомы? – перебил нас секретарь владыки. – Как же это так случилось, что вы один другого не знаете?

И он рекомендовал нас друг другу. Отец ректор меня спросил:

– Вам долго нужно говорить со владыкою, отец игумен?

– Да, – отвечал я, – у меня есть дело...

– В таком случае я буду просить вас пропустить меня вперед, мне всего только на пять минут; завтра должен говорить проповедь один из учеников семинарии, и мне нужно представить владыке, я вас не задержу... Очень я рад, что случай свел меня с вами.

И пошел ко владыке, а я остался дожидаться его, но ждал весьма недолго, он вскоре вышел; мы еще обменялись несколькими словами: звали друг друга к себе – и разошлись; он уехал, а я пошел ко владыке.

Это было в начале осени; все мы собирались посетить он меня, а я его, и ни который из нас один к другому попасть никак не умел. Так наступил ноябрь месяц, сделалась слякоть, пошли заморозки. Раз как-то вечером на Угреше мне подали уже свечи, слышу я: в передней отворяют дверь, возня, голоса разные и суета, какая бывает, когда кто-нибудь приедет. Не успел я позвонить, чтоб узнать, что такое в прихожей, бежит ко мне келейник доложить, что приехал отец ректор, архимандрит Леонид. Это было первое его посещение; он ехал, не помню с кем, на Перерву и попал вместо того на Угрешу».

Невозможно было бы проследить постепенное сближение архимандрита – впоследствии епископа Дмитровского Леонида с игуменом – впоследствии архимандритом Пименом, или подробно передать их свидания, беседы и посещения друг друга: это вышло бы далеко за черту той не весьма пространной биографии отца Пимена, каковую мы предложили себе написать, и потому, не вдаваясь в излишние подробности, в общих чертах передадим самое главное, что нам известно из дружеских отношений обоих и о взаимном их воздействии и влиянии друг на друга. Теперь нет уже в живых ни которого из них, следовательно, можно без стеснения говорить сущую правду о том и о другом, отдавая преимущественно каждому из них, не опасаясь, чтобы похвалы почлись за лесть, а истина за пристрастие к которому-нибудь из них.

Имея возможность видеть обоих весьма близко в продолжение почти десяти лет (1867–1876) в их взаимных отношениях и разных случаях искренней неразрывной их дружбы, знав коротко и того и другого и обоих чистосердечно любив и уважав, постараемся (насколько возможно самовидцу и свидетелю) беспристрастно передать, в чем один другого превосходил, в чем они походили друг на друга, в чем состояла разница между ними и в чем, наконец, выразилось их взаимное влияние.

Так как о рождении, воспитании и первоначальной жизни отца Пимена говорено нами уже столько и так подробно, то мы повторять не станем, но почитаем необходимым в кратких чертах передать, что нам известно о происхождении, воспитании и восхождении преосвященного Леонида – этого единственного друга отца Пимена – дабы при сопоставлении их вместе характер каждого еще лучше очертился, дал точное понятие о том и о другом и помог представить из без лести и без преувеличения их достоинств, каковыми они в действительности были.

Преосвященный Леонид, в миру Лев Васильевич Краснопевков, родился 16 апреля 1817 года в С.-Петербурге, где тогда жили его родители и где отец находился на службе. В молодости отец Краснопевков был кабинет-секретарем или докладчиком при императрице Екатерине, а умер в звании помощника герольдмейстера, как значится в подписи на его надгробном камне, но в каком именно чине, мы в точности сказать не можем. Состояние Краснопевковых было весьма незначительное, но родители воспитывали старшего сына Льва как только могли лучше: сперва дома, а потом отдали его в одну английскую школу, где с детства он усвоил так хорошо английский и отчасти французский и немецкий языки, которые впоследствии принесли ему такую великую пользу, сделав доступными иностранных писателей. Пробыв некоторое время в английском училище, Лев Краснопевков поступил в Горный институт, а в 1834 году в феврале зачислен юнкером в Балтийский флот, в XIV флотский экипаж; в 1836 году произведен в офицеры, а в 1838 году вышел в отставку с чином лейтенанта – следовательно, вся служебная деятельность молодого моряка ограничилась четырьмя годами службы.

Светская жизнь и суета житейская не манили его; может быть, тому причиной была отчасти и та скудная обстановка, которая окружала его в доме родительском. Во всяком случае, тайное внутреннее стремление влекло Льва Васильевича оставить мир и вступить в монашество.

Отец его, по благоразумию, свойственному людям еже пожилым, не давал своего согласия: «Ты еще молод, неопытен, послужи, потрудись; монахом всегда успеешь быть».

Старичок умер, и Лев Васильевич, посоветовавшись с митрополитом Филаретом и с его благословения, решился поступить в Духовную Академию сперва в С.-Петербургскую, а потом перешел в Московскую, которую окончил в 1842 году. Между тем небольшое поместье его матери, в котором она и жила со своими детьми, было продано, и все семейство осталось безо всяких средств. Митрополит Филарет, расположившийся к молодому академику, принял деятельное участие в его судьбе и по возможности помогал ему: вещественно изыскивал средства доставить ему такое положение, которое бы дало ему возможность оказывать достаточное пособие всему семейству. Его заботливость о молодом академике, а потом иеромонахе Леониде, вполне высказывается в его письмах19 к отцу наместнику Антонию, с которым он советуется: как бы ему помочь и что сделать для него такое, что упрочивало бы благосостояние его и всего его семейства?

Эту заботливость владыки о положении Краснопевкова и его семейства разделял с ним и досточтимый его советник, его помощник и наместник в Лавре, отец архимандрит Антоний, который не довольствовался тем, что напоминал владыке о претерпевавших нужду, но и сам неоднократно подавал руку помощи.

В 1845 году решился наконец совершенно расстаться с миром магистр Краснопевков и 28 сентября был пострижен в Троицко-Сергиевской Лавре в монашество, 30 сентября посвящен в иеродиакона, а 1 октября того же года во иеромонаха. В 1949 году 19–21 декабря назначен ректором Спасо-Вифанской духовной семинарии и настоятелем Московского Златоустовского монастыря, в 1850 году 1 января посвящен в сан архимандрита; 31 декабря того же года назначен быть настоятелем Московского Знаменского монастыря; в 1853 года – ректором Московской духовной семинарии, а в 1854 году – настоятелем Московского Заиконоспасского монастыря.

Здесь мы остановимся и не станем говорить о дальнейшем его возвышении до времени, но передадим, что нам известно из рассказов отца Пимена и из писем к нему отца ректора архимандрита Леонида20, об их духовном общении и о постепенно возраставшей их дружбе.

Весьма жаль, что многие письма утрачены, а иные не поступили в печать по совершенно официальному или совершенно личному их характеру, но и тех, которые мы имеем пред глазами, достаточно, чтобы судить о взаимных отношениях, связывавших в продолжение двух десятилетий этих друг другу искренне преданных друзей.

V

Отец Пимен был на десять лет старше отца Леонида; щедро наделенный от природы умом проницательным, живым, сметливым и удивительною памятью, сохранявшую в своих запасах однажды прочитанное, виденное и слышанное с изумительными подробностями, он был и опытнее как в монашеской жизни (ибо находился уже более двадцати лет в монастыре), так и в хозяйственных делах и в вещественных потребностях жизни, как человек, уже давно упражнявшийся в них, и в этом были его преимущества перед отцом Леонидом.

Но, не получив надлежащего образования, а только приглядываясь и прислушиваясь к обращению и к разговору людей благовоспитанных, он старался усвоить то, что видел и слышал, что по большей части и удавалось ему, и в особенности, когда ему приходилось бывать по-долее в сообществе людей умных и безукоризненного образования, он умел стать в уровень с ними, не делая ни в чем слишком больших погрешностей или ощутительных отступлений; но когда он оставался один, недостаточно следил за собой, тогда прорывались и проглядывались выражения и приемы, с детства и в иной среде им усвоенные и изобличавшие несовершенный еще навык держать себя, как принято людьми вполне благовоспитанными. В этом отношении превосходство было на стороне отца Леонида, и в особенности, когда сделавшись преосвященным и сам уже свыкшись со всеми приемами и требованиями своего высокого сана, он мог свободнее делать свои замечания, и тогда он весьма часто останавливал отца Пимена и оговаривал его, а тот, как человек умный, сознавая справедливость замечания насчет сказанного им неладно или сделанного иначе, чем принято, простодушно извинялся, благодарил, нисколько не оскорбляясь, и никогда уже вторично не впадал в ошибку, однажды ему замеченную.

– Послушайте, – говорил ему иногда преосвященный, – вот вы давеча сказали в разговоре то-то и то-то – так не следует говорить, это не принятое выражение, вот как бы можно было это сказать.

Или когда случалось, что не так употреблял отец Пимен какое-нибудь прочитанное им в газетах или слышанное иностранное слово, преосвященный опять останавливал его: «Ну зачем вы вставляете в разговор нерусские слова, значение которых не вполне вам ясно? Во-первых, вы не так их произносите, как следует, это слово вот как говорится – это первая ваша ошибка, а во-вторых, тут это слово даже и неуместно, потому что вот что значит оно, а вы хотели совсем не это сказать, вероятно, а вот что... Говорите уж лучше все попросту, по-русски, на что нам иностранные выражения? Они только засаривают и пестрят наш прекрасный и богатый язык; да лицу духовному и неприлично без надобности прибегать к иностранным словам».

Но когда нужно было в каком-нибудь затруднении поступить осторожно и искусно, преосвященный, в свою очередь, обращался за советом к отцу архимандриту Пимену, который, выслушав намерения преосвященного, иногда вполне одобрял и соглашался, что будет, дескать, хорошо; а иногда соглашался отчасти, говорил, что в исполнении вот бы что и вот как ему казалось бы не хуже было; доказывал самыми простыми доводами и так ясно, что нельзя было не согласиться, что, действительно, как он советует, будет несравненно лучше и скорее или полезнее.

Но иногда он бывал совершенно противоположного мнения и тогда из деликатности, сначала не вполне отвергая высказанное ему намерение, весьма ловко и искусно начинал выставлять такие последствия, могущие от того произойти, что преосвященный, которому дело представлялось совершенно иначе и который упускал из виду то и то, начинал мало-помалу сам отказываться от своего первоначального намерения и вполне усваивал мнение отца Пимена и никогда не раскаивался, что послушался его; это был опытный и добрый советчик.

Что касается монашества, чина и благолепия церковного, и в особенности построек, то первенство как по опыту, так по умению и по исправлению было на стороне отца Пимена, несравненно более в этом сведущего, чем преосвященный.

Но в постройках своеобразность, а иногда и недостаток вкуса были поводом к прениям между архимандритом и преосвященным, который имел вкус несравненно изящнее и утонченнее, и тогда отец Пимен признавал себя побежденным, и мастер, и учитель в техническом деле, он оказывался учеником неопытным и весьма неискусным в вопросах художественного свойства. Поэтому все то, что было сделано в постройках на Угреше без совета или не по совету преосвященного, выходило своеобразно, весьма часто не изящно, а иногда даже и вовсе нехорошо и неудачно. Тогда завязывался спор между преосвященным и отцом архимандритом: первый порицал и хулил, второй доказывал, что порицаемое хорошо, оспаривался, как мог, хотя и сам чувствовал, что спорил он не право, но не хотелось ему признаться, что он видит и сознает свою вину, и нередко по отъезде преосвященного с Угреши говорил своим приближенным: «Вот преосвященный находит то-то и другое не так, не нравится ему! Ну чем же не хорошо? Нет, по-моему это очень хорошо... Пожалуй, можно бы и лучше сделать, да что бы это стоило? Тысячи! А мы это сделали сотенками, и право хорошо, и лучше не надобно». Но это были редкие случаи, когда каждый оставался при своем мнении, ни который не уступая другому; но и подобные несогласия не нарушали их взаимных, неизменно дружеских отношений.

Особенностью в характере отца Пимена было какое-то странное иногда упорство оставаться при своем мнении, несмотря на все доводы, хотя бы и очень основательные и вполне справедливые; случалось, что чем более ему противоречили, тем менее он соглашался даже с тем, что было весьма очевидно, и напротив того, когда понемногу и незаметным образом, не противореча ему прямо, но отчасти соглашаясь с ним, спор прекращали, тогда он уже мало-помалу сам начинал уступать, и впоследствии, переменив свое мнение, но не сознаваясь, что он отступился от своей первоначальной мысли, действовал совершенно иначе.

Многие из знавших эту особенность его характера, не противореча ему, соглашались с ним или слегка только делали намеки и таким образом достигали, что он действовал или решал не так, как самому ему сперва хотелось, а как подсказывали ему другие; и этим искусно пользовались не всегда искренно желавшие пользы ни ему лично и ни для блага обители.

И весьма странно было иногда видеть со стороны, что такой неоспоримо умный и опытный человек так легко и так непонятно мог поддаться и быть обманываем и ослепляем очевидной ложью и лукавством или своекорыстием людей далеко не умных, но только хитрых и представлявших ему белое черным и наоборот, а он по непостижимой доверчивости своей, а может быть, и по излишней самоуверенности, что его провести нельзя, не подозревая лукавства под личиной преданности, усердия и простоты, совершенно поддавался самому грубому и наглому обману, не почувствовав, что попадал в подставленную западню.

Как и чем объяснит он, который часто предусматривал и разгадывал то, чего не дано видеть и ведать каждому, людям даже не с обыкновенным и дюжинным умом, напротив того, там именно, где и ограниченный человек заметил бы ловушку, он же видимо для всех делал промах и попадал впросак?

Почти одних и тех же лет оставили родительский дом и отец Пимен, и отец Леонид. Один вступил в монастырь, другой, пробыв в Горном Корпусе и в морской службе, вышел в отставку и в скором после того времени поступил в Академию; следовательно, оба с юных лет были предоставлены сами себе. И тот и другой находились под строгой дисциплиной, один под монашеской, другой под военной. Оба сами себя воспитали: один не получил никакого образования, но сам себя образовал; другой получил начало образования в мире и продолжал образовываться в замкнутой среде Духовной Академии; но самостоятельной мирской жизни со всеми ее приманками, бурями, скорбями и переворотами не испытали ни тот ни другой, удалившись от мира в юношеском возрасте. Жизнь самостоятельная началась для обоих, когда им было уже более сорока лет, и вследствие этого вся природная пылкость, не истощенная на удовлетворение страстей, не охлажденная нравственными скорбями и не растраченная бесполезно в суетах житейских, оставалась неприкосновенной в них, когда они почувствовали твердую почву самостоятельности под своими ногами и почти неограниченную власть в своих руках. Оба зависели только от одного лица, от митрополита Филарета, которого, хотя любили и уважали, однако и трепетали; но вне его присутствия они сами становились полновластными владыками и давали чувствовать своим подчиненным силу, а иногда и жесткость своей власти, потому что не всегда могли умерять и сдерживать природную живость и пылкость своего характера. Наказывая виновного за поступок, достойный порицания, они иногда сами по излишней строгости становились виновными пред виновным, ибо не умели соблюсти надлежащей соразмеренности между виной и наказанием. Но скоро сознав свою излишнюю строгость, происходившую не от недостатка сердечной доброты и любви к ближнему, а под влиянием минутного раздражения, оба они начинали сожалеть о том, что увлеклись за пределы благоразумной умеренности, и в наказание себе за свою вину внутренне смирялись пред обиженным и оскорбленным или даже и перед виновным загладить собственную вину, что, конечно, весьма похвально как признак самоукоренения, но не всегда имело хорошие последствия относительно подчиненных.

– Вот что, человека обидел, оборвал как нельзя хуже, а теперь жаль стало и начал смиряться и заискивать; сняв голову с плеч, по волосам нечего плакать, – говаривали между собой подчиненные...

Оба они имели живое, пылкое воображение, но различно проявлявшееся: один, как человек более положительный и не столь образованный, высокое, прекрасное понимал и выражал в более вещественных образах – в зданиях и благолепных украшениях (не всегда, впрочем, непогрешительно изящных), мало чувствовал красоты поэтических произведений, находя в них слишком много мирской страстности, и потому считал их непригодными для монашеского чтения; другой, напротив того, не охотник до вещественных, строительных хлопот, в зданиях и храмах преимущественно дорожил только изяществом древнего зодчества, в котором был знаток, и глубоко был проникнут красотами поэтических произведений, живо чувствуя возвышенность мыслей, изящество и художественность выражений, и, будучи аскетом в душе, читая поэмы, умел отвлекаться от слишком пластических образов и останавливался более на отвлеченных красотах, на счастливом сочетании и созвучии слов и на художественности выражений читаемого писателя. Так он высоко ценил талант Пушкина и с молодости знал многие его произведения наизусть, как напр. Пророк, Клеветникам России, Отцы-пустынники и жены непорочны; знал также «Молитву» Лермонтова, «Землетрясение» и «Самсона» Языкова, многие из стихотворений графа Толстого, Глинки и т. п. Когда он наизусть читал их отцу Пимену, то и тот, так как в них не было ничего суетного и мирского, страстного, отдавал справедливость писателю и способен был понять возвышенность, глубину мысли и красоту слова.

Способный оценивать художественность и изящество слова в других, преосвященный Леонид и сам имел этот дар и писал свободно, хорошо, картинно и, будучи в частном и постоянном общении с митрополитом Филаретом, искуснейшим ваятелем отечественного языка, был проникнут его духом, озарен ярким светочем его ума и ощутительно и мало-помалу начал отражать в своих проповедях и письмах это им усвоенное умение. Некоторые хотели видеть в этом подражание: «Он копировал Филарета», – говорили эти откапыватели чужих недостатков. Нет, скажем мы, он не копировал его, но, быв из его школы, усвоил себе его пошиб и был проникнут точностью его мышления и изяществом выражения. В особенности это сделалось ощутительно в последнее десятилетие его пребывания в Москве, когда подлинника уже не было налицо и потому чувствовалось, что не списывает он с рукописей Филарета, но свое перо макает в его чернильницу, преемственно к нему перешедшую. Беседа преосвященного Леонида была приятна, назидательна и усладительна, но при всей приветливости в приеме и обращении все-таки не производила того впечатления, которое получалось при чтении им написанного.

Отец Пимен имел совершенно противоположные дарования: говорил мастерски и, может статься, и писать мог бы так же, если бы при писании не затруднялся самым процессом писания и сочетанием слов. Но его живое слово (по выражению Гомера) было действительно крылатое, орлиное; это был широкий, стремительный поток, который течет, катит волну за волной, мысль за мыслью, и все он полон, и все новое и новое является при каждом всплеске и переливе. Получи он надлежащее обучение, он был бы великий оратор.

«Когда я сажусь писать и возьму перо в руки, – говаривал он, – у меня как будто замерзают все мысли, потому что для меня писать затруднительно, а когда я говорю, я свободен, говорю то слово, которое мне приходит на ум и попадает на язык. Рассказывать я могу, а записать, что рассказываю, не в силах; заставь меня рассказывать, а другой пиши – это иное дело; но делать самому и то и другое, зараз припоминать да и писать еще, эти два дела вдруг не по моим силам».

Относительно нравственных качеств отца Пимена достаточно сказать, что для себя он не был ни корыстолюбив, ни стяжателен, ни вещелюбив. Имея в руках десятки и сотни тысяч, он не сберег собственно для себя ни одного рубля, и все, что осталось денег, велел записать монастырскими. Но, не будучи стяжателен для себя лично, нельзя сказать, чтоб он был вовсе чужд стяжательности для обители. Напротив того, он постоянно помышлял о том и прилагал все свое старание, чтоб увеличить и упрочить вещественное благосостояние Угреши и, как мы уже видели, радовался, когда делалось что-нибудь для обители, и скорбел, если желаемое им не осуществлялось или было замедляемо. Но, повторяем, что при всей своей преданности интересам монастырским и при всегдашнем и неусыпном в них попечении он прежде всего памятовал свое монашеское звание и потому с великой осторожностью делал каждый шаг, опасаясь подать повод к невыгодному отзыву о монашестве, и с великой осторожностью и осмотрительностью принимал предлагаемое благотворителями, а совсем не выпрашивал и не вымогал, как это хотелось некоторым других в том уверить.

Не будучи лично стяжателен, он нимало не был и скуп как для самой обители, так и для братии, и в некоторых случаях даже, скорее, излишне щедр, чем расчетливо бережлив. Для обители он делал все траты, которые почитал не только необходимыми или нужными, но и только даже полезными, и без которых очень бы возможно было обойтись.

Будучи в отношении к братии вообще весьма взыскателен, он, когда требовалось утешить кого-нибудь, наградить, помочь, не стеснялся и давал полною мерою, добро натканною. Старшим из братии, когда отпускал их побывать в Москве, давал по пяти, по десяти рублей и более, а когда по прошествии многих лет жительства в монастыре кто-нибудь из иеромонахов отпрашивался на богомолье в Киев или на родину и это было далеко, он давал значительное и с избытком достаточное для путешествия количество денег, сообразуясь с потребностями каждого, и были случаи, что он давал и по несколько сот рублей. Он умел требовать, умел взыскивать и, наказывая иногда даже слишком строго, он любил и утешить человека достойного из братии и умел щедро и не стесняясь наградить и поощрять. Он всегда носил в кармане множество серебряных монет, и когда при встрече с ним просил у него прохожий, нищий, погорелый, рабочий или странник, он не отказывал никогда и, опустив руку в карман и смотря по тому, кто был просящий, давал ему столько, сколько почитал нужным и достаточным.

Он не отказывал послушникам, живущим в монастыре и хорошо себя ведущим, платил за них подати или оброк, хотя бы это составляло и несколько десятков рублей. «Он трудится для монастыря и братии, – говорил отец Пимен, – почему же монастырю и не помочь ему?»

Для себя собственно отец Пимен хотя и не тратил излишнего и ни в чем не роскошествовал, но и не отказывал себе в том, что понадобится.

О преосвященном Леониде мы скажем совершенно иное: мало того, что он не был любостяжателен, он был совершенно не стяжателен, и, несмотря на то, что в молодости испытал великую нужду, он и впоследствии, когда имел во всем изобилие и излишество, умел сохранить себя в чистоте от сребролюбия и стяжательности; он не только не собирал и не копил денег, он не прикасался к ним, как к чему-то, оскверняющему руки. Он не заботился о своих собственных интересах, но мало помышлял и о внешних выгодах как монастыря, ему подведомственного, так и подворья, на. котором жительствовал и которое по своей местности могло быть приведено в более цветущее положение и приносить в десять раз более, нежели сколько оно приносит теперь.

Ему об этом многие говорили, неоднократно говорил и отец Пимен; он не захотел и слушать об этом и однажды сказал ему: «Знаю, что вы говорите правду и что точно можно бы многое сделать с пользой и получать более, но я сам этого сделать не умею и не желаю себя на это употреблять, потому что все это аферы и барышничество, о чем архиерею хлопотать совсем не прилично, а поручить это мне некому, да и вообще, ежели бы и было кому, я не стал бы в это ввязываться. Что же мне, мало что ли того, что я имею? До меня викарии довольствовались меньшим и об этом не заботились: с какой же стати стану я вдруг об этом хлопотать? Нет, это не по моим убеждениям, это просто было бы неприлично и послужило бы не к пользе мне, а ко всеобщему соблазну, а я ближнего моего соблазнять не желаю; я, напротив того, должен помышлять о духовном назидании, а не служить предметом или поводом к соблазну».

Все, что получал преосвященный, он все издерживал и раздавал просившим у него пособия, и давал щедрою рукой.

Безденежье преосвященного было таково, что, когда его назначили архиепископом в Ярославль, он не знал, с чем ему ехать, и если бы не явилась неожиданная помощь от одной благочестивой и щедрой особы, прослышавшей о его затруднении, ему не с чем было бы и подняться; а когда он скончался, то собственных денег у него осталось менее двух рублей!

О воздержании отца Пимена и преосвященного Леонида мы скажем то же, что и их нестяжательности. Оба они были весьма воздержаны как в пище, так и в питии, но не в равной мере. Отец Пимен, по своему телосложению и по усвоенному с юности навыку, употреблял пищу простую, не изысканную и весьма умеренно, но в достаточном количестве, чтобы не ощущать голода: он обедал в обыкновенные будничные дни у себя в келии, требуя иногда братской пищи, или заказывал себе какую-нибудь похлебку, кашу, пирог или что-нибудь тому подобное, незатейливое и неприхотливое; перед вечернею пил две или три чашки чая, и вечером, часов в семь или восемь, ему подавали что-нибудь закусить. Питья за стол, когда он был один, ему не подавали никакого – ни воды, ни квасу, а вина он и совсем не употреблял до последних пяти-шести лет перед кончиной, когда по настоянию врачей он стал пить во время обеда по очень маленькой рюмке десертного сладкого вина в помощь пищеварению, а до того времени кроме чаю он весь день ничего не пил.

Когда случалось, что к нему приезжал какой-нибудь гость из настоятелей, он заказывал хороший и сытный, но незатейливый обед, и почти всегда приглашал еще человека три, четыре и до шести из старшей братии, и если день был не постный, то непременно спросит у келейника: «А кофейком ты нас попоишь?»

– Как благословите.

– Нечего, нечего тут говорить как благословите; подавай, мы и благословим, и попьем.

Очень часто по воскресным дням или в праздник после трапезы келейник подходит к иеродиаконам и говорит им: «К отцу архимандриту на кофей».

И так соберется к нему человек пятнадцать и более, он угощает всех кофием, чаем, лакомствами, и когда бывал в особенно веселом расположении духа, шутит и, услышав что-нибудь особенно смешное, смеется до слез. И всегда при подобном собрании он заведет речь о старчестве и начнет рассказывать про какого-нибудь замечательного старца, про которого слышал от покойного отца-игумена Илария, или кого он сам знал в Новоезерском монастыре, в Оптиной пустыни. Рассказ его живой, плавный, в высшей степени бывал тогда занимателен, приятен и назидателен.

В постные дни и во время положенных постов отец Пимен, согласно с уставом, употреблял, как и всегда, умеренно надлежащую пищу и в продолжение великой четыредесятницы хотя и строго воздерживался от рыбы, когда был здоров, но не удручал себя чрезмерным воздержанием, а говаривал: «Дай Бог соблюсти в точности и то, что нам положено по уставу, не мудрствовать, а в простоте исполнять». Так он всегда и делал, пока после продолжительной болезни, постигшей его за семь лет до его кончины, не пришлось ему, по указанию врачей и по благословению владыки, разрешать по временам на более питательную пищу, каковой требовалось при питии вод или для подкрепления и восстановления утраченных сил.

«Я за послушание исполню, что предписано врачами, – говаривал он, – я ем не в угодность себе, а по указанию принимаю и лекарства, и пищу, которые мне предписаны».

Воздержание преосвященного Леонида было совершенно иного рода. Это было воздержание почти чрезмерное, так что однажды митрополит Филарет сказал ему: «Ревность твоя – не по разуму». Во всю первую седмицу и в страстную преосвященный только однажды в четверток подкреплял свои силы, принимая немного пищи; во все же прочие дни до субботы он совершенно не ел и даже не пил, а только иногда рот полоскал водой, не дозволяя себе даже и глотка воды. Такое чрезмерное самоумерщвление довело его однажды до обморока, который с ним сделался в церкви, когда в среду он собирался читать у себя мефимоны, так что его почти замертво вынесли из церкви. Это передали владыке, и тогда-то и сказал он, выговаривая преосвященному, что ревность его – не по разуму. Под предлогом, что постное масло ему нездорово, он в посты пищу употреблял без масла, о рыбе, конечно, не могло быть и речи. Каждую неделю у него было положено в среду или в пяток оставаться совершенно безо всякой пищи, даже без чая, и, желая скрыть свой пост, он говорил:

– Мне врачи сказали, что полезно для желудка, когда раз в неделю дают ему отдыхать.

По этому поводу один из слышавших это сказал ему: «Отдых, владыка святый, когда человек обходится без обеда, ограничиваясь чаем поутру и вечером, и это точно может иногда быть полезно, но проводить целые сутки без пищи и питья для желудка не отдых, а истома».

Эта мнимая польза для желудка от чрезмерного воздержания причиняла весьма нередко несомненный вред, так как желудок то оставался в совершенном бездействии, то должен был усиленно работать. Это нередко сопровождалось воспалениями, в которых приходилось прибегать к помощи врача, и весьма правдоподобно, что такая непоследовательность в употреблении пищи была одной из главных причин, до основания поколебавших его здоровье, которым он и с детства похвалиться не мог, и может быть, даже и причинила его преждевременную смерть.

Отец Пимен был всегда усерден к церкви и, глубоко проникнутый духом монашества, строго придерживался устава церковного и не дозволял никаких отступлений ни в самой службе, ни в часах богослужения, которые, однажды установленные, никогда не были изменяемы. Сам он, пока дозволяло ему здоровье, всегда приходил к утрене, начинавшейся в три часа по будням, а в воскресные и в праздничные дни часом или получасом ранее; сам назначал, кому из иеромонахов или иеродиаконов читать шестопсалмие, и выбирал из пролога чтение по шестой песне и оставался до конца, но раннюю обедню слушать не оставался, а приходил к поздней. Весьма часто в будни он сам читал кафизмы или канон, не очень громко, но так внятно и явственно, что во всей церкви слышалось каждое его слово. Чтение его отличалось особенной простотой и плавностью: он не понижал, не возвышал голоса, читал мерно, не спешно, но и не медленно, и на слушающего производил весьма приятное впечатление. Он не одобрял тех, которые при чтении, как он выражался, виляют голосом. «Читай просто и внятно, а голосом не виляй; слово божественное имеет свою собственную силу и не требует, чтобы мы старались своим голосом придавать ему выражение; я почитаю это даже за самомнение, будто я могу своим чтением произвести более впечатления, чем смысл того, что церковь положила читать; слово Божие более подействует, чем наш голос». Когда ему приходилось по занятиям не бывать в церкви, он не смущался тем, что пропустил службу: «Послушание паче поста и молитвы; если я в церкви не мог быть, стало быть, я был занят для монастыря же, а не по своей прихоти, или я не здоров, стало быть, Господь и не взыщет за это. Иное дело – я мог бы идти, да не пошел».

По воскресным дням, и в праздники, и в поминовеные дни по благотворителям он постоянно служил собором, выходил на литургию за всенощной и совершал после литургии молебствие или панихиду. При служении он был весьма взыскателен и к служившим с ним иеромонахам, и к пономарям; он требовал, чтоб иеромонахи были внимательны и клали положенные по уставу поклоны в определенное время, а неположенных в церкви не делали.

«У себя в келии молись и клади поклонов сколько угодно, а во время служения исполняй, что предписано уставом, а сам не мудрствуй; имеешь усердие, молись наедине, а не при народе, словно напоказ; другой еще соблазнится этим, почтет за лицемерие». Пономари и диаконы должны были делать все своевременно – и подать ему свечу и кадило, и выйти из алтаря, – и если случалась малейшая в чем-нибудь остановка, то он, бывало, так строго посмотрит на виновного, что того обдаст, как жаром, и от этого при служении в его присутствии был всегда величайший порядок. Пономарям и диаконам за неисправность или за ошибку во время соборного служения или звонарю за то, что не вовремя ударял в колокол, приходилось нередко во время трапезы класть поклоны. «За что это молится такой-то?» – спросит кто-нибудь из братии один у другого. «Не знаю, чем-то провинился в обедню, кажется, кадила архимандриту не подал вовремя», или «Звонарь прозевал, не вовремя ударил к достойной» и т. п.

Если диакон или чтец очень торопились, то весьма часто отец Пимен подзывал пономаря и приказывал ему: «Поди скажи такому-то, чтобы читал как следует, куда спешит? Точно кто его погоняет, не то я его велю сменить... Скажи диакону, чтоб он не смел так говорить ектенью; если он так спешит и некогда ему служить порядком, он у меня и без стихаря походит».

Точно так же, если чтец читал медленно или невнятно, посылал ему делать выговор, и не раз случалось, что посылал переменить чтеца во время службы: «Что за тянучка такой, мямлит, слова не разберешь, точно кашу жует. Не вели ему читать, пусть читает такой-то». И потом, кроме того, призовет да и голову намылит, а не то и на поклоны не угодно ли становиться. От его внимания ничто не ускользало: криво свеча стоит, лампада не оправлена, ковер не вытрясен, стихарь распоролся и не зашит или залит воском и воск не выведен – словом сказать, он все видел и за все взыскивал, с кого следовало, спуска никому не было. Зато при служении все по струнке ходили и все трепетали пред ним. Многие очень его трусили: «Того и гляди, что не потрафишь, беда». Во время служения или во время службы, когда он и не служил, стоял всегда, как вкопанный, не обернется никогда на сторону и никуда не взглянет, и тогда подойти к нему не по делу или не по особенно важному делу значило заранее идти на выговор и напрашиваться на неприятность; а так как его очень легко было смутить или расстроить иногда безделицей, то от неосторожности одного человека могли пострадать все: ибо когда он расстраивался, то все уже было не по нем и угодить ему было весьма трудно, почти невозможно, и тогда и правый и неправый – все были виноваты. Зная эту особенность его характера, во время служения все были весьма осторожны и, как только могли, старались охранить его спокойное и мирное настроение духа.

В те дни, когда он служил литургию, он до выхода в церковь редко отворял свою дверь, и нужно было что-нибудь особенно важное и притом не неприятное, чтобы решиться постучаться в его дверь и сотворить молитву, иначе беда и нарушителю покоя, и, может быть, и всем, ежели вследствие этого он шел в церковь не со спокойным духом.

На первой седмице Великой Четыредесятницы он всегда сам читал мефимоны и служил преждеосвященные литургии; в субботу приобщал братию и после литургии сам читал благодарственные молитвы по принятии Св. Таин.

Начиная с Лазаревой Субботы, и до Фоминой недели ежедневно совершал все службы, и на Страстной неделе, когда здоровье не препятствовало, сам читал все Евангелие, что было весьма продолжительно, в особенности в понедельник, когда чтение Евангелия от Матфея и Марка продолжается более четырех часов, и столько же литургия с часами и вечернею. В этот день литургия, начавшись в семь часов, оканчивалась обыкновенно в исходе третьего часа и в следующие дни немного ранее. Неутомительность его во время служения многих удивляла, и такое служение он совершал в продолжение более двадцати пяти лет, и только в последние два-три года его жизни по болезненности он должен был кое-что отменить для себя: так чтение всего Евангелия на Страстной неделе, чтение канонов, кафизм и т. п., самое служение литургии и прочего продолжал по-прежнему без упущения.

Тем не менее как в воздержании от пищи, так и в подвигах духовных отец Пимен не обременял себя безмерно, не приневоливал себя идти к службе, когда не совсем здоровилось или было дело, и от этого не смущался. Он был глубоко и искренно благочестив, никогда не суемудрствуя и не сомневаясь в учениях святой церкви или святых отец. Ему часто случалось говорить мирянам в ответ на какое-нибудь сомнение или на извинение, что они не исполняют в строгости по уставу церкви: «Нам тут сомневаться не в чем, этому учит святая церковь, и извинять себя не можем своими мудрствованиями; почитайте-ка, что об этом говорят святые отцы, вот и увидите, а они Богу угодили, да и поумнее были многих ваших теперешних ученых умников, которые только мудрствуют и сами заблуждаются, и других вводят в соблазн и в грех. От своих дел никто из нас не оправдится, а если чувствуешь, что делаешь отступления, так не оправдывай себя, а смиряйся, сознавай, что ты согрешил и живешь худо, не так, как следует, не по божественному слову, и прибегай к милосердию Божьему, а не говори: экая важность, что я это делаю или этого не делаю. Очень велика важность; ты не хотел знать, что об этом говорили святые отцы, прославленные угодники Божии, которые были не нам чета, ты делал заведомо отступления от устава церкви, стало быть, ты отступник и не исполнил закон Христов, стало быть, ты повинен чему? Знаешь ли? Ни много ни мало, только геене огненной. Так кайся, а не оправдывайся. Сознай свою слабость, проси прощения у Бога, а не смей говорить: экая важность! Сугуб грех имаши. Так-то, сударик, больше церкви, выше святых не будешь».

И в этом духе отец Пимен очень часто говаривал мирским людям, нисколько не стесняясь значительностью лица. «Ежели мы говорить не будем, кто же скажет? Не спрашивают – не навязывай своих убеждений, не лезь с непрошеными советами; а ежели спросили тебя, дали тебе повод говорить, желают услышать слово на пользу, тут нечего стесняться и деликатничать; говори дело, как есть, не на лицо зряще. Господь с тебя же взыщет: мог сказать правду, предостеречь брата твоего от греха и погибели и не сделал этого из пустого, глупого мирского угождения. Двум господам слугой не будешь: служи Богу, а не человеку; а рассердится на тебя за правду, что тебе от этого? И он человек такой же, как ты; дурно ему, а не нам, мы сказали слово истины, не человекоугодствовали».

Однажды одна довольно важная барыня, с которой его познакомил преосвященный Леонид, желая похвастаться своим постничеством, сказала отцу Пимену, как будто себя укоряя:

– Знаете ли, отец архимандрит, я часто себя браню, что не могу поститься, как бы желала: здоровье не позволяет...

– Коли здоровье не позволяет, то вы не виноваты в этом... А вы поститесь?

– Ах, как же, по средам и пятницам у меня стол рыбный, мяса не бывает.

– А молочное кушаете в посты?

– Употребляю, как же иначе.

– А в Великий Пост?

– На первой и последней неделе даже молочного не бывает, только рыбное.

– И на Страстной?..

– Если рыбы не будет, что же тогда есть?

– Вот что: смущаться вам нечего; если вы поститься не можете, кушайте, что угодно, только не обольщайте себя мыслью, будто бы вы поститесь. Какой это пост – молочное и рыба? Это разрешение поста.

– Правда, это пост католический.

– А вы разве католичка?

– Ах, что вы! Я православная, как это можно.

– Вот что, ваше сиятельство, католик, который живет по своему закону менее ответит, чем мы, православные, которые не исполняем своего. Так кушайте, что хотите, но укоряйте себя и скажите, что вы совсем не можете поститься, но не говорите, что поститесь не столько, сколько бы следовало: ваш мнимый пост – совсем не пост.

После этого разговора эта особа очень охладела к отцу Пимену, что он заметил при первом с ней свидании у преосвященного и, кажется, более у нее и не был.

– Вот, извольте думать, сердится на меня за то, что я ей растолковал, что она не постится. Она хотела передо мной потщеславиться, думала, что я подивлюсь... Не люблю я этих мирских лицемерщиц... Не вздумай она похвастаться предо мною, я ничего бы ей не сказал, а то сама назвалась на правду. Уж не знаю, жаловалась ли она на меня преосвященному, только он меня к ней больше не посылал и не говорил мне о ней, – видит, что я не умею себя вести с такими знатными боярами. Куда нам, мы учились в академии у Пелагеи Егоровны! И очень рад, избавился от излишней докуки.

Приводим эти мелочи потому, что они вполне обрисовывают характер и лучше нашего описания представляют читателю отца Пимена, каковым он был в действительности, а что касается истинности передаваемого нами, скажем, что не раз случалось нам быть свидетелями подобных разговоров, а многие передавались нам самим отцом Пименом. Следовательно, читатель может быть уверен, что разговоры, которые мы приводим, передаются почти с дословной точностью.

Преосвященный Леонид удручал свое тело, не щадя здоровья, и церковными службами, и чрезмерным воздержанием. Он положил себе за правило ежедневно слушать все службы, и если ему что-нибудь препятствовало быть у утрени или вечерни, он непременно вычитает их или заставит кого-нибудь у себя в келии вычитать. Очень часто он служил у себя вдвоем со своим келейником, и если не мог вечером, то отправит поутру. Ежедневно ходил в церковь, когда бывал у себя дома или в Саввинском монастыре, а на Угреше бывал иногда и у двух литургий.

Вот еще, может быть, немногим известный анекдот из его жизни, доказывающий, какую он имел над собой власть. До пострижения он имел привычку курить, и однажды, когда он набивал трубку, к нему пришли сказать, что ректор Академии его зовет; он трубки закурить не успел и пошел к ректору. Тот ему объявил, что назначен день его пострижения. Возвратившись в келию, он не позволил уже себе выкурить трубку и так совершенно отстал от этой привычки, неприличной и несвойственной монахам. Он монахом еще не был, но как бы почитая себя уже таковым, потому что ему объявлен был день его пострижения, не дозволил себе то, от чего хотел отстать по пострижении.

Неутомимость его при служении, несмотря на его воздержание, ослаблявшее силы, невообразима: он по несколько дней сряду служил то у себя, то где-нибудь в Москве, освящал храмы, совершал погребения, ездил на панихиды в дома близких и знакомых и некоторых сам соборовал; ходил в крестные ходы, невзирая ни на какую погоду, холод ли, дождь ли – положено, он идет. Однажды, после какого-то крестного хода, мантия его до того была мокра, что более к употреблению оказалась вовсе негодной. Он часто говорил поучения у себя на подворье, в монастырях, в церквах.

Достойно замечания, что в течение его семнадцатилетнего викариатства ни одна сельская церковь не упразднена, несмотря на неоднократные ему о том напоминания и даже неприятности. Он говорил: «Очень легко, сидя на месте, издали приказывать: сделай то, сделай это; на бумаге все возможно. Но посмотри на деле, сходи, съезди, вникни в дело. Я сам объезжал подведомственные мне церкви и знаю, что не только нельзя ни одной убавить, но следовало бы еще много прибавить. В особенности, где в народонаселении много старообрядцев, там и остальные православные уйдут в раскол, когда мы лишим их храмов: ни одной церкви не закрою».

Нужно было видеть его печаль, когда разнесся слух, что в Москве будут разрешены театральные зрелища во время четыредесятницы. Он написал отцу Пимену, чтобы тот приехал в Москву, желая прочитать ему письмо, которое он собирался послать к митрополиту Иннокентию в Петербург. Он в самых сильных выражениях убеждал владыку принять деятельное участие в этом деле. «Петербург, – говорил он, – город почти не русский, там иностранцев столько же, а может-быть и более, чем русских, там это введено, делать нечего, а не соблазняй нас ходить на позорище в то единственное время в году, которое оставлено для богомыслия и покаяния».

Митрополит, по своей немощности и по нерешительности своего характера, затруднился исполнить моление своего викария. Театры были разрешены. С грустью преосвященный принял это известие. Он не осуждал владыку, но сильно скорбел и в кругу близких нередко говаривал:

«Я уверен, что, если б дело было своевременно представлено в надлежащем виде, ничего бы этого не было. Что значит для государства десятки тысяч в сравнении с нравственной распущенностью народа? Покойный митрополит (Филарет) протестовал против театров накануне праздников и воскресных дней, и его послушали; то же было бы и теперь... Я ни за что отвечать не буду: и у меня здесь паствы нет, моя паства в Дмитрове, здесь я только викарий; я сделал, что мог, что считал своим долгом по совести; меня не послушали, я в этом не виноват».

VI

Прошло около года со времени открытия общежития на Угреше. Игумен Пимен, надеясь на обещания Александрова сделать некоторые затраты, все выжидал, что он догадается, что монастырь в стеснении, и неоднократно ему намекал. Тот делал вид, что не понимает, и продолжал упорно молчать. Не зная, что делать, игумен решился наконец открыться владыке: со слезами рассказал ему, в каком находится затруднении, и просил у него указания, как ему действовать.

– Что же можем мы сделать? – сказал владыка. – Это не в нашей власти... Мы не имеем права подводить благодетелей ни под какие условия или расписки; они жертвуют – на то их добрая воля... А должны мы молиться за них и молить Господа, чтоб Он продлил жизнь и утвердил их намерения.

Но и это свидание игумена с владыкой его не облегчило и, быть может, даже увеличило его беспокойство, убедив его, что, стало быть делать было нечего, когда и сам владыка ничего не мог придумать!

«Я чувствовал, что стою между двух огней: с одной стороны – владыка, который по своему доверию ко мне, основываясь на моих словах, разрешал мне делать расходы на постройки и на другие нужды для общежития; с другой стороны – Александров, который обещал, но откладывал исполнение обещанного. Понуждать и напоминать было не безопасно, пожалуй, опять скажет: «Не смей ты мне напоминать, сделаю, когда захочу, а будешь приставать, так ничего не сделаю». Я чувствовал, что есть какая-то препона на моем пути. Думал, что мне делать, помолился и решился чистосердечно открыться Павлу Матвеевичу и объяснить ему мое тяжелое положение.

Не без страха исполнил я это... Он выслушал меня очень спокойно и сказал мне: «Хорошо, подумаю, соображу, побывай вот тогда-то» и назначил срок через несколько дней. Эти немногие дни показались мне весьма многими, продолжительными и томительными... Чего, чего я не передумал в ожидании рокового дня решения! Что ежели мое ожидание не осуществится? Как я предстану пред лицо владыки и чем буду пред ним оправдываться? Он мог мне сказать: «Ведь ты же мне сказал, что Александров обещал, я тебе верил, а так ли оно было, почему могло мне быть известно?» Он веру давал каждому моему слову, и вдруг окажется, что все наговоренное мной не более как ложь, или пустая мечта... Зная характер владыки, я чувствовал всю опасность и скользкость моего положения, потому, должен признаться, что действительно трепетал... Кроме этого, меня мучила и та мысль, что собрал братию, что также не весьма легко… Каково это – спроси настоятелей, они тебе скажут... И вдруг придется распускать, если не будет средств, чтобы содержать... И все мои распределения, какие я делал по церкви и по монастырю, придется переиначивать соответственно со скудостью доходов; я буду вынужден ограничить себя и придти снова в то стесненное положение, из которого я силился вывести обитель...

От всех этих дум и смущавших меня сомнений у меня, как говорится, голова просто шла кругом.

Наступило время, и наконец настал назначенный решительный роковой день. Трудно передать то, что я чувствовал тогда: ожидал поражения, как будто дело касалось меня лично, или великой радости, ежели после испытанного мною томления последует благополучное решение, осуществление моих надежд...»

Когда отец Пимен вошел к Александрову, он нашел его сидящим, и тот ему сказал:

– Ну, молись Богу, дело уже кончено.

И потом, весьма растроганный и почти плача, стал ему рассказывать, что с ним случилось в тот день:

– Сегодняшнюю ночь я почти не спал, меня тревожили разные мысли, я очень изнемог и хотел отдохнуть после обеда. Меня стали укладывать спать, а я в то время думал: Ну хорошо, я обстрою монастырь и келии, а где же он монашков-то возьмет? Так как теперь сказывают, все больше из монастырей вон идут, а не вступают. И только это я подумал, чувствую, что я как будто совсем здоров и стою на какой-то площадке; предо мною луговина, и вся трава покрыта густой росой, которая так и серебрится, точно иней, а из-за меня справа вижу летят и очень невысоко какие-то птицы, мне совершенно неизвестные, которые как будто стремятся к одной цели. Птицы крупные, но какие – не знаю и назвать их не сумею, и должно думать, что стало быть, близко ко мне, потому что я даже слышал, как они машут крыльями. Я гляжу на них и думаю себе: что же за птицы такие, и куда это они летят, и слышу, что кто-то мне говорит: они летят на Угрешу. Я очнулся, велел себя поднять и спрашиваю у моих двух людей, которые меня укладывали: что вы такое между собой говорили? А они меня уверяют, что они ничего не говорили и разговору никакого не было. Тогда я сам стал рассказывать, что я видел.

Что это такое было, сон ли, видение ли, Бог знает, но только это виденное Александровым в этот день навсегда решило судьбу Угреши, и он остался в том убеждении, что это знамение воли Божией.

И с этого времени он стал уже не стесняясь благодетельствовать Угрешской обители, будучи вполне убежден в богоугодности своих начинаний, так что и тайные недоброжелатели не могли уже ничего более сделать; но, будучи не в силах препятствовать явно, они старались, по крайней мере, замедлять его действия, так чтобы двух вместе не делалось, и вследствие этого многое предположенное не могло быть довершено, когда последовала кончина Александрова.

Это свидание отца Пимена с Александровым его вполне успокоило.

– Мне казалось, что я как будто переродился, и в преизбытке радости я поспешил ко владыке и подробно доложил ему все обстоятельства этого свидания с Павлом Матвеевичем, на которое я полагал такие большие надежды, и эти надежды по большей части осуществились, сколько позволило время.

Глава V

Постройки на Угреше; частые приезды архимандрита Леонида; беседы с Пименом, начало будущего скита; приезд митрополита на Угрешу в мае 1850 года. – Игумен Пимен возведен в сан архимандрита, 24 августа 1858 года. – Покупка дома на Таганке для Угрешского монастыря. – Построение колокольни, доклад об этом владыке; его доверие к отцу Пимену. Кончина Александрова; его погребение; завещание. – Хиротония преосвященного Леонида. Петр Иванович Куманин; его сближение с отцом Пименом. – Построение скитской церкви; освящение митрополитом двух церквей на Угреше великим князем Сергеем Александровичем и великой княгиней Марией Александровной. – Письмо преосвященного Леонида. – Послушник Алексий.

I

После того сновидения, которое имел Александров, он начал гораздо легче соглашаться на предложения отца игумена Пимена, и ветхие здания Угреши стали обновляться и воздвигаться новые. Ограда около монастыря была весьма ветха и требовала не только поправки, но местами и совершенной перекладки. В продолжение 1855 – 56 годов ее понемногу переправляли, и так как внутренность монастыря была чрезвычайно стеснена, то игумен с благословения владыки решил пруды включить во внутренность монастыря, потому что прежде они были извне, возле почти самой ограды, так что между прудами и оградой оставался только один весьма узкий проезд. И ограду с западной стороны игумен повел по самой меже монастырской. Для бута привозились огромные камни в зимнее время и сваливались в кучи. Когда стали работать, каменщики выбирали преимущественно те камни, которые были не так велики и удобнее для переноски, а большие все обходили, и так они остались без употребления. Пока производились работы, игумен не обратил на это внимания; но когда работа окончилась и стали свозить мусор и остатки материалов, обнаружились и эти огромные камни, которых было несколько весьма больших размеров. Сперва предполагалось свезти их, но за это потребовали большую цену, и отец Пимен был в недоумении: что ему с ними делать; к счастью, в числе работавших землекопов случился тут догадливый человек, который посоветовал камней не свозить, а углубить их в землю. Это было на той местности, где теперь находится скит; место было топкое, болотистое, на котором сочилась и текла красноватая от ржавчины вода около кочек, покрытых болотным мхом, и не было никакой растительности, кроме немногих полусгнивших корявых ольховых деревьев. Когда камни вкопали в землю, вода из недр ее стала еще более выступать, ее спускали, почва стала уплотняться, твердеть и просыхать, после чего сверху сделали земляную насыпь, и местность совершенно изменила прежний свой вид. Оставшуюся избу, выстроенную для временного помещения, рабочих, по миновании надобности игумену стало жалко ломать; он велел ее вычистить и придумал обратить в келии. В то время весьма часто бывал наездом на Угреше ректор семинарии архимандрит Леонид, иногда и гостивший по несколько дней в вакационное летнее время. Не желая стеснять игумена, помещаясь у него в келиях, он испросил его согласие останавливаться в этой новозданной келии, и таким образом обновил жительство на этом месте и, можно сказать, был первым жителем будущего скита.

Вскоре поступил на Угрешу один увечный молодой человек из московского купечества, Павлов, пожертвовавший тысячи две на келии, а там незаметным образом стал устраиваться скит.

Отец игумен Иларий жительствовал уже тогда в Гефсиманском скиту; кто-то из московских богомольцев и стал ему рассказывать, что и на Угреше устраивается что-то вроде скита.

– Где же это? – спрашивал он.

– А туда, повыше пруда, за кленовыми деревьями, поближе к полю и к деревне.

– Да там непроходимая топь и болото!

– Там сухое и ровное место, – возражал рассказчик.

– Мне ли не знать, я прожил на Угреше без малого двадцать лет, – трясина.

– Я там был недавно, сухое и возвышенное место.

– Не могу понять, что там отец Пимен сделал, поверю только, когда сам там побываю.

Несколько времени спустя отец Иларий приехал на Угрешу и мог собственными глазами убедиться, что, действительно, вместо той трясины, которую он там оставил, было ровное и сухое место, обнесенное небольшой оградой, внутри которой было несколько деревянных небольших, но весьма уютных келий. Одну из них, более просторную, он облюбовал и, поселившись в ней, прогостил на Угреше около года. Он, может быть, прожил бы и долее, может быть, остался бы и навсегда, но, к сожалению, у него вышло несогласие с находившимися тогда в скиту иеромонахом отцом Анатолием, не слишком уступчивого характера, что для игумена, также довольно раздражительного, было весьма ощутительно, и как отец Пимен ни уговаривал его, он не помирствовал на Угреше и возвратился в Гефсиманский скит, откуда более уже и не выезжал до своей кончины.

Так как в первое время в ските еще не было церкви, но была уже особая трапеза, деревянная, как и все прочие келии, то в ней-то и совершалось скитское богослужение: вечерня, утреня и часы, и это продолжалось до 1860 года, пока не была выстроена и освящена деревянная церковь во имя первоверховных св. апостолов Петра и Павла.

О сем скажем после.

В эти-то три года (1855–58) весьма частые посещения Угреши ректором архимандритом Леонидом и довольно продолжительные его там пребывания, столь же отрадные для него самого, сколько и для отца Пимена, принесли несомненную духовную пользу тому и другому: они находили удовольствие во взаимной беседе, и ученый заимствовал у неученого опытом добытые познания о монашестве, к которому принадлежал по своему положению, которое любил по сердечному влечению, знал по учению богословскому, но дотоле мало видел вблизи. Вот почему впоследствии преосвященный Леонид всегда называл отца Пимена своим учителем в монашестве и высоко ценил его ум и опытность в жительстве монашеском, что можно видеть из следующего случая. В 1870-х годах поступил в Московскую епархию настоятель из одной соседственной епархии, и когда явился к преосвященному викарию Леониду, тот, между прочим, посоветовал ему познакомиться с архимандритом Пименом, настоятелем Угрешским.

–А он из какой академии? – спросил новый настоятель.

– Он в академии ни в какой не был, – отвечал викарий, – но человек он от природы весьма умный и даровитый; опытный монах и не академик, но может научить любого академика монашеству и превзойдет многих в умении управлять монастырем.

II

Со времени открытия общежития на Угреше в продолжение четырех-пяти лет многое там вновь прибавилось и ветхое обновилось, владыка-митрополит с тех пор там еще не был, и не было повода его приглашать, а сам он почему-то не вздумал еще побывать, давая, быть может, и строителю, и благодетелю побольше времени, чтобы в его отсутствие побольше успеть сделать. Случай, наконец, сам собой представился: будучи однажды у владыки, игумен Пимен сказал ему, что Александрову желалось бы видеть архиерейское служение.

Владыка посмотрел на игумена с удивлением:

– Да разве он никогда не видывал? – спросил он.

–Он неоднократно бывал при архиерейских служениях, высокопреосвященнейший владыка, – отвечал игумен, – но, как водится, мало обращал внимания, а теперь он очень желал бы видеть святительское служение... Не явите ли вы милость, не пожалуете ли как-нибудь на Угрешу, где много у нас новых построек, которых вы еще не изволили видеть?

Владыка согласился и назначил день для своего приезда.

28 мая 1858 года он приехал на Угрешу поутру; слушал позднюю литургию в Николаевском соборе; после окончания оной прошел в настоятельские келии, откушал чаю, приказал подать себе обед и часа в два пожелал обозреть весь монастырь21. Прежде всего игумен повел его в новый братский корпус, совершенно вновь выстроенный, во всю длину монастырской площадки, напротив собора с восточной стороны. Из келий верхнего яруса владыка осмотрел только две, но нижние обошел все, желая, вероятно, удостовериться, что в них нет сырости. Хотя строение было сложено только за год перед тем, благодаря предосторожности обшить стены тесом и потом уже их штукатурить, сырости нигде не оказалось. Обошедши келии, митрополит спросил игумена:

– А кто был у тебя архитектором?

– Никого, ваше высокопреосвященство, – ответил игумен.

– И ты решился на такое дело! – заметил митрополит и пошел далее.

Может быть, отец Пимен и не стал бы строить без архитектора, ежели бы не воспротивился тому Александров, который ему прямо объявил: «Ты знай, что я тебе на архитекторов гроша не дам, даром только деньги берут...»

Причиной такого отзыва Александрова было то, что он потерял к архитекторам всякое доверие после того, как у него на Брыни при его фабрике рассыпалась церковь и упала колокольня, стоившие ему более двухсот тысяч рублей серебром.

Идя по направлению к колокольне и поравнявшись с сосной, на которой икона святителя (напротив соборного алтаря), владыка, не оборачиваясь к игумену, который следовал за ним, сказал:

– Воля ваша, а этот фасад тяжел.

Это замечание относилось к корпусу, в котором богадельня и рухлядная.

– Вот этот, – продолжал он (указывая на вновь выстроенный братский корпус), – хорош, а этот (больничный корпус) курьезен.

И, сделав эти замечания, он пошел далее. Проходя мимо оградной стены, вновь сложенной (напротив нижнего засыпанного теперь и засаженного различными деревьями пруда) и украшенной подобием окон, он спросил:

– А это что за здание? s

– Это оградная стена, ваше высокопреосвященство, – отвечал отец Пимен.

– Для чего же окна?

– Это для украшения, просто фальшивые окна, – отвечал игумен, не подозревая, что с Филаретом нужно взвешивать каждое слово, чтобы не подать ему повода к неудовольствию.

В монастыре ничего не должно быть фальшивого, – строго и поучительно заметил митрополит, – даже и фальшивых окон, украшения ради, – прибавил он с улыбкой, быстро переходя от довольно строгого тона к совершенно ласковому. – Излишние украшения потребуют впоследствии излишних хлопот и излишних издержек22.

Кроме этого небольшого нравоучительного замечания, митрополит остался, по-видимому, весьма доволен обзором и возвратился в келии в самом лучшем расположении духа.

Владыка был разговорчив и завел речь о столповом пении, которым, как видно, он был весьма доволен.

– Кто у тебя заведует пением? – спросил он игумена.

– Голосовщик иеромонах Геронтий, а регент – Николай Егоров, – отвечал отец Пимен.

– Покажи ты мне их.

Игумен тотчас распорядился, и немного погодя певчие обоих клиросов собрались в первую комнату настоятельских келий и по благословению владыки стали петь всю обедню столповым напевом. Владыка слушал из другой комнаты; по окончании пения он приказал позвать голосовщика и регента и, похвалив пение вообще, благословил их и сделал им только замечание, что когда они поют тройное Господи, помилуй, то неправильно делают ударение на слоге луй, а не поми, как следует. Это замечание принято было к сведению, и в тот день за всенощной «Господи, помилуй» пели уже по указанию владыки, и он остался весьма доволен такой скорой исполнительностью. В течение дня приехал из Москвы Александров и остановился в своем новом деревянном доме, который выстроил для своих приездов напротив Святых ворот и вместо которого впоследствии была выстроена новая летняя гостиница, потому что дом несколько лет спустя сгорел от неосторожности временно проживающей там богомолицы.

Всенощное бдение совершал сам владыка, и ему угодно было служить не в соборе, а в Успенской церкви, из внимания, быть может, к Александрову, который так изящно отделал этот храм на свое иждивение.

На правом клиросе пели митрополичьи певчие, а на левом – монастырские братии. После благословения хлебов владыка пожелал сам передать хлеб Павлу Матвеевичу, который, на креслах сидя за правым клиросом, напротив иконы святителя, слушал всенощную, а после величания владыка вторично подошел к нему помазать его святым елеем.

После всенощной, когда владыка возвратился в келии, ему доложили, что Александров желает посетить его. Владыки не было в комнате, когда его привели и посадили, так что он застал его уже сидящим, но когда после непродолжительной беседы Александрову нужно было уходить и его подняли и повели, владыка содрогнулся: чтобы вести его, нужно было четыре человека: двое поддерживали его под руки и вели, а другие два переставляли ему ноги. Видя ужасное его положение, владыка советовал, ему чтоб он велел носить себя на креслах, что ему было бы легче, однако он на это никак не мог решиться и так продолжал добровольно себя мучить до конца жизни.

На следующий день в той же Успенской церкви владыка совершил литургию в сослужении с игуменом Пименом и монастырской братией, а по окончании было молебствие со многолетием благотворителям и ктиторам обители, Павлу и Марии. Владыка опять сам пошел к болящему со крестом и дал ему просфору. Откушав у себя в келии и отдохнув, владыка, в сопровождении отца Пимена пожелал посетить Александрова в новом его жилище, очень его благодарил за все щедрые пожертвования Угрешскому монастырю и неоднократно повторял ему, что благодаря его усердию Угрешская обитель сделалась второй Лаврой.

Это было последнее свидание митрополита Филарета и Александрова: дни и лета их жизни были уже сочтены – одному оставалось прожить только девять месяцев, другому еще девять лет.

В тот же день, к вечеру, владыка собрался в обратный путь. С особенным благоволением простился он с отцом Пименом, главным виновником, что в течение немногих лет Угрешский монастырь так видимо обновился и украсился столькими новыми зданиями, благодаря его неусыпным трудам и попечениям. Его провожали до Святых ворот, и он оставил Угрешу, по-видимому, вполне довольный всем, что видел.

III

В то время благочинным монастырей общественных был архимандрит Платон, настоятель Спасо-Андроньевского монастыря; он к отцу Пимену, в противоположность своего предместника, весьма благоволил и искренно радовался, видя, что владыка к нему расположился и оценивает его труды.

В конце июля месяца, после соборного служения в какой-то торжественный день, архимандрит Платон заехал к Александрову и передал ему, что он имеет поручение от владыки, как благочинный сделал представление об всех пожертвованиях Александрова Угрешскому монастырю.

В ответ на это Александров сказал ему: «Вы, пожалуйста, предупредите владыку, чтоб он не вздумал представить меня к какой-нибудь награде, – ничего для себя не желаю, на что мне? Я даже счел бы это за великое для себя оскорбление, но ежели уже владыка так милостив и желает сделать для меня приятное, то прошу его вместо меня перенести награду на лицо отца игумена Пимена, и этим я буду действительно обрадован».

При свидании Александров передал это отцу Пимену, но как принял митрополит ответ Александрова, про то никто не знал, пока это не выяснилось на самом деле.

После Успеньева дня ректор семинарии архимандрит Леонид, вместе и настоятель Заиконоспасского монастыря, приехал на Угрешу и подговорил отца Пимена вместе с ним съездить в Давидову пустынь, в Серпуховском уезде, верстах во ста от Угреши и в двадцати от Серпухова. Пробыв двое суток в Давидовой пустыни и посетив Серпухов и два его монастыря: Высоцкий и Владычный, на возвратном пути они заехали в Екатеринскую пустынь, в двадцати верстах от Угреши, и возвратились 22-го августа.

На другой день в послеобеденное время оба друга, архимандрит и игумен, сидели вместе в гостиной и читали какую-то книгу, и в это время принесли игумену с нарочным присланную повестку от митрополита, чтоб он в тот же день явился к четырем часам на Троицкое подворье.

Отец Пимен стал тотчас собираться в Москву, и отец ректор предложил ему взять с собой его человека и сказал ему:

– В случае, ежели вам что понадобится, прошу вас не стесняться отнестись в Заиконоспасский монастырь и потребовать от моего келейника все, что окажется нужным.

Видно, что отец ректор знал уже заранее о намерениях владыки относительно отца Пимена, но крепко хранил тайну и только при отъезде его высказал кратко, предлагая нужное. Сам он остался на Угреше, а игумен поехал в Москву.

Когда отец Пимен явился к владыке, он милостиво и ласково принял его и объявил ему, что он на следующий день посвятит его в архимандрита и приказал ему готовиться и потом спросил его:

– Имеешь ли все нужное для посвящения?

– Ничего не имею, ваше высокопреосвященство, но благодаря расположению отца ректора, архимандрита Леонида, могу получить все нужное для посвящения; он мне кратко сказал, чтобы в случае надобности я взял у него в монастыре что потребуется.

Митрополит улыбнулся и еще благословил игумена, отпустил его с миром и радостью.

На следующий день, 24 августа, в день своих прежних именин, игумен Пимен прибыл пред литургией на Троицкое подворье, служил со владыкой и был посвящен им в сан архимандрита. После служения митрополит вручил новому архимандриту посох и сказал ему краткое назидательное слово. Совершенно случайно вздумала в этот день помолиться на Троицком подворье жена Александрова, Марья Григорьевна, и каково же было ее удивление, что отца Пимена посвящают в архимандрита. Она поспешила домой, чтобы возвестить эту радость мужу, зная, как он этого желал.

Когда архимандрит Пимен пришел в покои владыки благодарить его, тот ему сказал:

– Мы в ожидании прибытия Государя Императора, 26 дня имеет быть Высочайший выход, можешь остаться и быть в соборе при встрече.

Александров ожидал с нетерпением приезда архимандрита и, обрадованный, обнял его, поздравлял, плакал, целовал, но так как это было время отдыха для больного, он архимандрита не стал удерживать, а звал его снова приехать к себе в пятом часу пить чай.

Александров не был нисколько тщеславен, что он и доказал, высказав отцу благочинному, что счел бы даже за обиду, ежели бы владыка вздумал представлять к награде за его пожертвования, но нельзя сказать, чтоб он не был самолюбив, и, быть может, даже самое его положение недвижимости усиливало в нем это чувство: «Вот, несмотря на то, что я калека, лежу на одном месте, все-таки ведь я же, через меня же митрополит наградил Пимена...

Чтобы выразить новому архимандриту свое удовольствие, Александров осыпал его подарками: «Отец архимандрит, – говорил он ему, – закажите себе золотой наперсный крест с бриллиантами, ценой в 600–700 рублей; потом две митры, одну бархатную, шитую золотом, другую шитую жемчугами, цены не назначаю и не ограничиваю, чтобы они были хороши и приличны, и малиновое бархатное, шитое золотом полное облачение, приблизительно в 1.000 руб. и до 1.200... Это будет вам на память обо мне»...

Подарки эти в сложности стоили тысяч около шести.

Александров был искренно обрадован, что наконец благодаря его содействию на Угреше будет не просто игумен, а архимандрит, которого с незапамятных времен там не бывало, и к Угреше располагался все более и более.

Новый архимандрит участвовал 26 августа во встрече Государя в Успенском соборе, а на следующий день, 27 числа, в день празднования Владимирской иконы Богоматери, а вместе и в день своих именин, преподобного Пимена Великого, в первый раз служил он со владыкой в новом своем сане в Сретенском монастыре.

На следующее утро погода была весьма ненастная, сырая, осенняя, но отца Пимена ожидали в монастыре, и он, однако, отправился из Москвы. Когда приехал на Угрешу, был торжественно встречен братией у Святых ворот, направился к Николаевскому собору и совершал там литургию, а на другой день у праздника в Предтеченской церкви, что под колокольней.

IV

Александров, не довольствуясь тем, что он воздвигал новые здания на Угреше и обновлял старые, решил, что нужно монастырь обеспечить и определил на то восемьдесят тысяч, а так как в то время с монастырских капиталов получалось только всего полтора процента, то он вознамерился на эти деньги купить доходный для монастыря дом и поручил комиссионерам иметь таковой дом в виду. Долгое время ничего походящего не представлялось: или дом слишком дорог, или по местности не выгоден; наконец, в декабре 1858 года, комиссионеры сообщили, что продается дом Колесова на Таганке и что за сто тысяч можно будет его купить. Этот дом совмещал все желаемые условия выгодной местности и доходности и хотя был несколько дороже, чем первоначально думал Александров, он на этом не остановился и послал за архимандритом одного из своих приказчиков, чтобы при нем решить покупку дома, и когда он приехал, объявил ему, что для монастыря дом покупает.

Архимандрит Пимен испросил его согласия и на другой день доложил владыке.

– Ну, хорошо, – сказал митрополит, – Бог благословит, молись Богу.

– Не благоугодно ли будет вашему высокопреосвященству благословить Павла Матвеевича иконой? – сказал архимандрит.

Митрополит отвечал:

–Теперь нет еще причины благословлять иконой; дело только что начинается; иное дело, если бы все покончили.

Архимандрит Пимен, однако, с настойчивостью, ему вовсе несвойственной, продолжал настаивать:

– Нет, уж явите милость, при начале и благословите...

Тогда митрополит, как бы вынужденный и будто нехотя, промолвил: «Подожди» и пошел в свою молельню, откуда вынес икону Святителя Николая, без оклада, не за стеклом, и, отдавая ее отцу Пимену, сказал с улыбкой:

– Вот он вам будет помощник и покровитель.

Икону эту архимандрит передал Александрову, который в начале нового (1859) года письменно благодарил владыку за присланную икону и в своем письме весьма подробно объяснял о покупке дома для монастыря у Колесова. Это письмо впоследствии оказалось весьма важным и послужило главным основанием для укрепления дома за монастырем.

Александров, точно предчувствуя свою кончину, спешил дело покупки окончить, но оказались препятствия: Колесовы, много лет владея домом, не позаботились о том, чтобы их ввели во владение, и вследствие этого дело позамедлилось и не могло быть тотчас окончено.

Александров, весьма недовольный неожиданным замедлением, желая утешить и себя, и архимандрита, вызвался еще что-нибудь сделать для монастыря. Архимандрит предложил ему надстроить Угрешскую колокольню, которая, будучи заложена в 1758 году, при настоятеле Иларионе Завалевиче, не была, можно сказать, вполне достроена, ибо на первые два яруса величественных размеров, вероятно, по скудости средств был временно наложен третий полуярус, весьма низменный и мало соответствовавший нижним. Александров изъявил полную готовность.

Покончив по этому делу переговоры с Александровым, отец Пимен явился ко владыке и доложил ему о новом пожертвовании благотворителя на построение колокольни.

–Бог благословит и усердствующего, и дело, – сказал митрополит, выслушав донесение Угрешского настоятеля.

– Не благоугодно ли будет приказать представить план? – спросил отец Пимен.

– Я плана утверждать не стану, – перебил он архимандрита, как будто недовольный таким предложением.

Отец Пимен смутился, мысленно себя допрашивая, что он такое сказал, что бы могло вызвать неудовольствие владыки?

Но митрополит тотчас же спросил его:

– А разве тебе не нравится модель колокольни, которую ты мне показывал?

– Нет, владыка святый, она мне нравится, – отвечал архимандрит, удивленный, что митрополит помнит ту модель, которую ему он показывал на Угреше несколько лет тому назад и про которую в то время он не сказал ни слова и не сделал ни малейшего замечания.

– Ну так по ней и делай, – заключил владыка.

Как полновластный хозяин в своей епархии, митрополит Филарет не заставлял консисторию трудиться над тем, что могло быть разрешено его собственным словом или почерком его пера, и потому многое во дни его правления совершалось по словесному, даже не письменному благословению. От этого все выигрывали: консистории не задавалась лишняя работа, и просители получали немедленно разрешение или отказ на их просьбу, что очень важно в делах, требующих поспешности. Почти подобный же ответ митрополитом Филаретом был сделан еще и прежде отцу Пимену, когда тот стал однажды выражать владыке опасения, что все, что строено им на Угреше, строено без консисторских указов.

– А разве ты со мной не хочешь дел иметь? – строго спросил его митрополит.

– Напротив, владыка святый, я очень счастлив, – отвечал отец Пимен, – но только опасаюсь...

– Чего же опасаешься ты? – перебил его строго митрополит.

– Ответственности перед кем? – спросил он и, не дожидаясь ответа, прибавил: – Успокойся, не тебе пришлось бы за это ответить, а мне... Не тебя отдали бы за это под суд, а уж скорее же меня за то, что я разрешил... Не тревожься, и как прежде с моего благословения уже строил, так продолжай и теперь, и впредь.

Так как это обстоятельство предшествовало тому времени, когда последовал доклад о перестройке колокольни, то весьма вероятно, что вследствие этого-то именно владыка и отозвался с видимым неудовольствием на вопрос архимандрита Пимена «не представить ли план?» Не пришло ли ему тогда на мысль, что Пимен окольными путями добивается письменной резолюции, в которой ему было уже однажды навсегда отказано, и как будто хотел он сказать, отказавшись утверждать план: «Да разве тебе мало словесного благословения, не достаточно – ты добиваешься утверждения плана и вымогаешь от меня письменной резолюции?»

После этого отец Пимен был уже осторожнее и никогда не просил письменных резолюций владыки и не раз говаривал:

– Почти всю Угрешу заново перестроил и кроме Никольского собора, перестроенного с Высочайшего разрешения, в делах Московской духовной консистории не найдешь ни строчки о постройках и перестройках на Угреше – все сделано по словесному благословению владыки.

Это доказывало вполне все его доверие к настоятелю Угрешскому.

V

Пока дело о покупке дома тянулось вследствие замедления, происшедшего от несоблюдения некоторых формальностей со стороны продавцов, и пока, пользуясь зимним временем, отец Пимен приготовлял материалы для начала кладки колокольни, здоровье Александрова видимо ухудшилось. Он сам, казалось, или не замечал этого, или старался уверить себя, что нет ухудшения в его положении, и продолжал заниматься собственными делами и заботился о благосостоянии Угреши, принимая живое участие даже в малейших подробностях, до нее относящихся. Так около десятых чисел марта месяца, услышав, что в Москву привезли из Тулы мелкой живой рыбы для садки в пруды, он распорядился, чтобы пудов тридцать – для Угрешских прудов, и пожелал видеть, вследствие чего монастырский эконом, иеромонах Нил23, возил ему показывать. Он улыбался и смеясь говорил эконому:

– Ну, вот будет вам теперь рыба, и уха будет, и жаркое, и рыба станет в пруде гулять, а вы будете ею любоваться.

Это проходило утром, а к вечеру Александров стал себя чувствовать не совсем хорошо, и отца Пимена известили. Он поспешил приехать и 11 марта был у него; снова приехал навестить его и 12 числа, и заметил, что он говорит не совсем так внятно, как обыкновенно, однако не заметил, чтобы в его положении было что-нибудь опасное.

От него архимандрит поехал на Троицкое подворье ко владыке и понес ему просфору...

– Что же это такое? – спросил его митрополит.

– В завтрашний день исполнится двадцать пять лет со дня моего поступления на Угрешу, святейший владыка, и я осмелился явиться к вам благодарить вас за все ваши ко мне милости и поднести просфору, за ваше здравие вынутую.

Митрополит принял просфору и, весьма ласково поблагодарив его, благословил и стал ему высказывать свои благожелания.

После того архимандрит доложил владыке, что с третьего дня замечается ухудшение в состоянии здоровья Павла Матвеевича.

–Он ваш благодетель, молитесь о нем и поминайте его на ектениях, да подаст ему Господь здравие... И в особенности следует приложить попечение, чтоб он был напутствован Св. Таинствами. Этот долг на тебе лежит. Передай ему благословение и можешь сказать ему от меня, чтобы, прибегая ко врачам земным, он не замедлил призвать к себе и Врача душ и телес, всякие недуги врачующего...

С подворья отец Пимен опять заехал к больному передать ему сказанное владыкой и еще взглянуть на него.

«Я пробыл у него недолго, – рассказывал отец Пимен, – и очень пристально наблюдал; он ничего не говорил, но на вид казался покоен, что и меня несколько поуспокоило. Несколько раз собирался я уходить и опять оставался. Наконец, я встал и, взяв его руку, сказал ему:

– Надобно поправляться, Павел Матвеевич; мы будем за вас молиться, а вы выздоравливайте.

Он ничего не ответил, но только улыбнулся, и меня так в сердце и кольнуло. Я от него вышел, и мне стало ужасно грустно, так что, сев в сани, я прослезился, точно я совсем с ним простился и как будто предчувствовал, что нам уже с ним более не видаться. Я старался успокоить себя тем, что опасности незаметно, и поехал обратно в монастырь, но с весьма неспокойным духом.

На следующий день, 13 марта, было соборное служение и по окончании литургии благодарственное молебствие, что Господь, приведший меня в Угрешский монастырь, сподобил меня принять в нем монашество и неисходно провести двадцать пять лет на одном месте, и за все те благодеяния, которыми не по достоинству моему Ему благоугодно было осыпать меня со дня моего вступления в обитель скудную и убогую, но в то время уже возрождавшуюся и начинавшую уже процветать... Но как ни радостны были эти чувствования и размышления для моего сердца, я невольно ощущал неотразимую безотчетную грусть, которая меня тяготила, и в особенности мне прискорбно было подумать, что главный виновник всего благосостояния обители не может быть в этот день участником в нашем духовном торжестве и не может видеть всю искренность нашей глубокой к нему признательности... И какое-то смутное тайное предчувствие вещало моему тревожному сердцу, что этим для меня знаменательным днем и окончатся дни благосостояния обители...

По окончании братской трапезы, тревожась насчет здоровья Павла Матвеевича, я решился немедленно отправиться в Москву. К несчастью, мое печальное предчувствие меня не обмануло: на полдороги меня встретил нарочно посланный гонец с роковой и печальной вестью о кончине Павла Матвеевича.

Я горько заплакал и поехал обратно в монастырь, чтобы сделать некоторые нужные распоряжения, после чего снова поехал в Москву и прибыл туда уже весьма поздно вечером...

Это было 13 марта, в пяток, на крестопоклонной неделе».

Александров скончался на 68 году от рождения.

Отец Пимен глубоко был тронут смертью человека, к которому был искренно расположен сердцем и который был, кроме того, еще и благодетель обители, следовательно, можно сказать, что, лишаясь его, он ощущал двойную потерю и сугубо о нем жалел.

Как человек весьма сдержанный, отец Пимен редко допускал себя до слез, но зато когда он не мог пересилить себя и слезы им овладевали, он уже не в состоянии был справиться с собой и тогда плакал так долго и так сильно, что плач его наконец переходил в истерические рыдания, которые невозможно было ничем прекратить и которые оканчивались только от утомления и совершенного изнеможения близкого к обмороку, чему неоднократно нам приходилось быть очевидцами...

Приблизясь к телу человека любимого и благодетеля, отец Пимен так был опечален, расчувствован и поражен, что с ним от усиленного и непрестанного плача сделалась совершенная истерика, которую невозможно было ничем унять, пока она сама собой не прекратилась... Вдоволь наплакавшись и отслужив панихиду, во время которой он неоднократно должен был сдерживаться, чтобы опять не дойти до истерики, отец Пимен вспомнил, что ему следует немедленно явиться ко владыке, донести ему о кончине и испросить и разрешение перевезти тело его на Угрешу.

При входе отца Пимена ко владыке, тот по лицу его мог уже угадать, с какой он к нему явился вестью, и тихо и с участием его только спросил: «Что?»

Отец Пимен начал доказывать, но голос дрожал, слезы текли по лицу и подступали к горлу, так что он несколько раз должен был останавливаться, и только после неимоверных над собой усилий мог он несколько оправиться, доложить, что следовало, и узнать, какие сделает владыка распоряжения касательно погребения. Последовало приказание:

1) Сопровождать тело из Москвы четырем иеромонахам и двум иеродьяконам.

2) Торжественно встречать во Святых воротах со звоном, в облачении, с хоругвиями и со крестами.

3) Провожать со звоном, со крестами и хоругвиями до могилы.

4) Хоронить в склепе под трапезной церковью.

По желанию покойного его должен был отпевать настоятель Угрешский и два священника, что было в точности исполнено при совершении литургии, но на самое отпевание явилось множество городских священников, пожелавших участвовать, и потому отпевание было весьма торжественно и многолюдно. Последние три или четыре года Александров жил на Поварской, в доме Демидова, в приходе и напротив церкви Ржевской Божией матери; там его и отпевали.

По окончании всей службы все трапезовали в доме покойника, а гроб между тем поставили в футляр, и когда трапеза окончилась, процессия двинулась в ход.

Погода в тот день стояла хорошая, и хотя путь начинал уже портиться, так как было 16 марта, но с утра был мороз, дорогу несколько захватило, потому она была довольно хорошая.

Печальное шествие следовало с Поварской Воздвиженской, Охотным Рядом, Солянкой и Таганкой в Спасскую заставу. За колесницей тянулись более двадцати карет и столько же троичных саней.

Отец Пимен провожал тело до самой заставы пешком, потом сел в карету и поехал вперед, чтобы сделать встречу. Колесница была запряжена четырней в ряд с простым ямщиком; так как покойник терпеть не мог факельщиков, погребальных возниц с их черными плащами и с широкополыми шляпами, то не хотели, чтоб и по смерти его было сделано что-нибудь такое, чего он не любил при жизни. Тело во всю дорогу было сопровождаемо четырьмя иеромонахами и двумя иеродьяконами, которые переменялись; выехав из Москвы в третьем часу, к монастырю подъехали уже в восьмом. Против дома была лития, и гроб, снятый с колесницы, понесли ко Святым вратам на руках. Было уже темно; архимандрит, и все иеромонахи, и иеродьяконы в облачениях, и вся братия со свечами ожидали во Святых воротах и встретили гроб благотворителя обители земным поклоном и по совершении литии тело понесли со звоном и хоругвиями в Успенскую церковь, где тотчас же началась заупокойная всенощная.

На следующий день совершал литургию и отпевание архимандрит и с ним двадцать служащих, и после того с хоругвиями и крестами при колокольном звоне проводили тело благотворителя до последнего его жилища – склепа под алтарем Троицкой церкви апостола Матфея и мученицы Параскевы и там опустили в могилу.

Поминовенная трапеза для всей братии и духовенства была в трапезной палате, а для родственников и прочих мирян – в гостинице.

Когда после трапезы отец Пимен пришел в свою келию, подавленный горем и чрезвычайно расстроенный, тогда Петр Иванович Куманин (будущий благотворитель Угреши), видя его глубокую скорбь, обнял его и, как бы желая его утешить, сказал ему с чувством: «Не скорбите, вы его не возвратите; все, что вы в нем потеряли, вы найдете во мне; постараюсь вам его заменить».

И с этого времени началась между ними та дружественная связь, которая продолжалась до самой смерти Куманина.

Приобретение монастырем дома Колесовых в Таганке последовало уже после смерти Александрова, и то письмо, которое он писал ко владыке, благодаря за икону, послужило главным основанием для укрепления дома за монастырем. Дом был куплен за сто тысяч серебром и Высочайше утвержден за монастырем в октябре 1859 года.

В духовном завещании Александрова было двенадцать пунктов, относящихся к Угрешскому монастырю, именно: доход, получаемый с дома (и в то время не превышавший 7.000 руб. сер.), распределялся так:

1) На содержание 30 братий Угрешского общежития. 2–3) На содержание десяти престарелых и немощных старцев в монастырской богадельне.

4) На странноприимный при монастыре дом.

5) На служение ранних заупокойных литургий в приделе Марии Египетской.

6) На служение заупокойных литургий в трапезном храме во имя апостола Матфея и мученицы Параскевы.

7–8) На лампадное освещение, на свечи и на поддержку монастырских зданий.

9–10) На совершение заупокойной литургии в некоторые определенные дни (рождений, именин и кончин) по родителям завещателя и жены его, а по их кончине и по них самих.

11-й пункт: «Представляется на усмотрение настоятеля делать изменения или ограничения в распределении сумм на все означенное в 10 пунктах завещания».

12-й пункт: «Так как он, Александров, наследников по себе, которые бы наблюдали за точным исполнением сего завещания не имеет, то и возложить наблюдение на настоятеля обители и просить все вышеозначенные желания его, Александрова, исполнять непременно во всей точности, с полным усердием, так как он, завещатель, от полноты усердия своего ради Бога жертвует на святую обитель достояние свое в вечное пользование... Да будет им, настоятелям обители оной, собственная их совесть судией, и да воздадут они отчет в день суда страшного мздовоздаятелю Христу».

«Прошу не выводить никуда архимандрита Пимена, а оставить его до смерти настоятелем Николо-Угрешского монастыря».

Завещание было Высочайше утверждено.

VI

Дружественные отношения между отцом архимандритом Пименом и ректором архимандритом Леонидом все более и более упрочивались, и между ними установилась довольно частая переписка, из которой сохранились некоторые письма, после кончины преосвященного Леонида отчасти напечатанные.

Вот письмо отца ректора к отцу Пимену, которое (по времени) здесь приводим; оно от 13 апреля 1859 года.

«Христос воскресе!

Вам, высокопреподобный и высокоуважаемый отец архимандрит и братии св. обители вашей братское мое приветствие с величайшей радостью христианского мира.

Прошу вашу любовь о сугубой о мне молитве, в которой, надеюсь, ни вы, ни братия не откажете моему недостоинству ради искренней моей преданности к вам и к обители. Молитвы эти мне особенно нужны: 4 апреля Государь утвердил доклад Св. Синода о назначении меня на место переводимого на Уфимскую кафедру преосвященного епископа Дмитровского Порфирия24.

Знаю, что вы порадуетесь. Странно было бы не радоваться и мне; но признаюсь, что радуюсь со страхом великим зело, и говорю это не для фразы, а как чувствую и чтобы подвигнуть вас на молитву. Благословите!

С совершенным почтением и преданностью

вашего высокопреподобия покорный слуга

архимандрит Леонид ».

Отец Пимен принял живое участие в изменении положения своего друга, архимандрита Леонида, и ко дню его хиротонии приготовил, панагию с изображением Спасителя благословляющего (римское каме), прекрасно оправленную в золото, и поднес от имени Угрешского монастыря; облачение было подарено новому епископу князем Валерианом Михайловичем Голицыным, который весьма любил архимандрита Леонида. Хиротонию совершал митрополит Филарет в Московском Успенском соборе апреля 26 (1859 года) и свой собственный омофор возложил на новопосвященного, что некоторые считали как бы предзнаменованием, что он будет преемником Филарета, но ин суд Божий, ин человеческий. При посвящении участниками еще были кроме митрополита: 1) преосвященный Евгений, бывший архиепископ Ярославский (пребывавший тогда на покое в Московском Донском монастыре); 2) преосвященный Порфирий, епископ уфимский и 3) преосвященный Никанор, епископ Фиваидский (впоследствии патриарх Александрийский). При служении участвовали: синодальный ризничий архимандрит Савва (ныне архиепископ Тверской) и протопресвитер Новский.

Возвышение в сан епископа не охладило дружбы между преосвященным Леонидом и отцом Пименом, но только лишило его возможности посещать Угрешу так же часто, как прежде; но редкая, проходила неделя, чтобы, бывая в Москве по делам и нуждам монастыря, настоятель Угрешский не побывал у епископа Дмитровского на Саввинском подворье и не провел с ним вечера или не потрапезовал у него.

В продолжении лета 1859 года довершена кладка колокольни. С мая месяца начали разбирать верхний ярус, и предполагалось сложить только ярус или два, но вопрос, сделанный однажды митрополитом отцу Пимену, решил его не медлить построения:

–А что вы нынешним летом колокольню докончите? – спросил митрополит.

– Нет, владыка святый, – отвечал архимандрит.

– А почему же нет? – снова вопросил владыка. Отец Пимен промолчал, но из вопросов митрополита

заключил о его желании видеть строение скорее довершенным и, как бы ободряемый его словами, он решился ускорить кладку, и к концу сентября вся каменная работа была окончена.

«При кладке колокольни, – рассказывал отец Пимен в своих воспоминаниях, – во избежание осадки (как это незадолго перед тем случилось с колокольней Симоновской) я наблюдал, чтобы кирпич мочили, чтобы ряд клали в густой известковый раствор, заливали бы чистым алебастром и после того все излишнее очищали бы дочиста; через каждые два аршина клали длинные железные брусья в переплет для связи, и этот способ кладки оказался вполне успешным. Кирпичная работа продолжалась менее четырех месяцев, и выведено было вверх более двенадцати сажен, и не оказалось ни малейшей трещины, и не было осадки». Так колокольня, начатая в 1758 году, была вполне докончена только через столетие, в 1859 году... В вышину угрешская колокольня имеет несколько менее 38 сажен; она в шесть ярусов.

VI

Петр Иванович Куманин, о котором мы упомянули выше, был уроженец Переяславля-Залесского, родом из купеческого сословия. Будучи еще мальчиком, он жил некоторое время у родственника своего, Константина Алексеевича Куманина, потом был приказчиком и в продолжение многих лет ездил на Кяхту, где подолгу жил, равно как и в Сибири; впоследствии сделался комиссионером чайных торговцев и, наконец, сделался и сам одним из самых значительных чайных торговцев и имел дело прямо с Китаем и в весьма больших размерах.

Телосложения он был весьма здорового, по наружности был очень красив. Одаренный от природы умом быстрым и сметливым, он, хотя и не получил надлежащего воспитания и не был, что называется, ученым человеком, но сам себя образовав чтением и обращением с людьми благовоспитанными и образованными, многому научился и нагляделся; держал себя весьма прилично, с большим достоинством и был приятным собеседником.

Жена его, которую звали Анна Ивановна, умерла за много лет до него, так что он остался вдовцом, будучи еще довольно молодых лет. Он был человек очень воздержанный, чужд всякой суетности и большой нелюбитель театров, собраний и подобных удовольствий, поглощающих много времени и стоящих немалых издержек.

Бывая у Александрова, Куманин познакомился с отцом Пименом и, как человек умный и умевший распознавать и ценить людей, он весьма к нему расположился, но, довольно сдержанный и не скоро общительный, он не спешил сблизиться с ним, всматриваясь и вглядываясь в него, потому что и он, как многие из мирян, не был чужд некоторого предубеждения против монашествующих, почитая их, как и все духовенство вообще, слишком любо-стяжательными. Но скоро убедившись в неоспоримо прекрасных качествах отца Пимена и уверившись, что он, как истинный монах, а не ханжа или фарисей, совершенно чужд всякой личной любостяжательности, и что, ежели и желает что приобрести, то ради только пользы обители, вполне к нему расположился, ожидая только случая, чтобы с ним сблизиться. Этот случай представился по смерти Александрова.

«На третий день после кончины Павла Матвеевича», – рассказывал отец Пимен, – 15 марта, в воскресенье, после панихиды, за которой полагали тело во гроб, Петр Иванович Куманин, видя мою глубокую скорбь, отнесся ко мне с искренним участием и после панихиды увез меня к себе в дом, и с этого дня между нами установились искренно-дружественные отношения.

Он говорил мне: «Не скорбите, батюшка; что вы потеряли в Павле Матвеевиче, я постараюсь то восполнить».

И действительно, он на самом деле оправдал это. С этого времени, бывая в Москве, я непременно бывал у него и согласно его желанию преимущественно обедал у него, когда вздумается, не ожидая приглашений. Но когда располагал быть у него к обеду, то накануне извещал о том и ехал с полной уверенностью, что буду принят с удовольствием. Он жил на Знаменке, рядом с домом князя Гагарина».

К этому времени относится одно обстоятельство, которое послужило к ускорению устройства скита при Угрешском монастыре. Из числа часто посещавших Угрешу и лично уважавших отца Пимена была весьма достаточная и немолодых уже лет вдова из московского купечества, которая имела близкого родственника в числе братии Гефсиманского скита. Будучи весьма расположена к отцу Пимену, она сперва желала было, чтобы этот молодой ее родственник поступил на Угрешу, на что согласен был и отец Пимен; но когда она стала просить совета у митрополита Филарета, к которому уезжала, и сказала ему, что ей хотелось бы, чтоб ее родственник поступил на Угрешу, владыка, в свою очередь, сказал ей:

– Если вы моего требуете совета, то я указал бы ему не на Угрешу, а на Гефсиманский скит – там много опытных старцев.

После этих слов владыки и молодому человеку неладно было уже идти на Угрешу и, зная сказанное ему митрополитом, неловко было отцу Пимену принять его к себе. С поступлением родственника в Гефсиманский скит, богатая его родственница возымела желание построить там на свое иждивение храм, о чем передала отцу наместнику Антонию, который доложил о том владыке, но владыка на это ему сказал: «Храм уже есть, к чему же еще другой строить, не излишне ли будет?»

Наместник передал ответ желавшей построить храм, но она этим не удовольствовалась и осталась при своем намерении. Вторично наместник передал об этом владыке, и тот сказал:

– Буду в ските, осмотрю место, поговорим об этом.

Прошло немало времени, владыка не раз бывал в ските, но решительного насчет храма ничего не сказал и, как заметно было, как будто и не желал этого.

– Я владыке не раз докладывал, – передавал отец Антоний желавшей строить храм, – но владыка все еще ничего не решил.

– Ну, нельзя строить в Гефсимании, – решила старица, – и не надобно, построю в Угреше.

И стала она предлагать отцу Пимену выстроить храм в ските на Угреше. Конечно, тот был весьма доволен подобным предложением, но, не решаясь сам докладывать о том владыке, сказал старице: «Ежели вы имеете это усердие, то и доложите сами владыке и испросите на то его благословение, а то он подумает, что я отвожу вас от мысли строить в Гефсимании, мне самому неловко об этом говорить». Та послушалась совета отца Пимена и, явившись к митрополиту, говорит ему: «Вот, владыка святый, я хотела было построить храм у вас в ските, но отец наместник сказал мне, что вам докладывал, что вы ничего не решили, и думает, что это вам не угодно»...

– Там есть уже храм, – сказал владыка, – требуется ли еще другой?

– Я и не настаиваю, ваше высокопреосвященство; я решилась, ежели вы благословите, построить храм этот на Угреше...

– На Угреше? – переспросил митрополит. – А где именно?

– Там, за прудом, где вновь сделана ограда.

– А настоятель что говорит, соглашается на это?

– Отец Пимен сказал мне, чтоб я сама испросила ваше благословение...

Митрополит помолчал.

– Стало быть, вы совсем раздумали строить в Гефсиманском ските? – спросил он.

–Я желала, и очень, но ежели нельзя, я не осмеливаюсь.

– Я скоро сам туда поеду, будьте там в Гефсимании, посмотрим вместе и поговорим.

И построение храма в Гефсиманском ските было решено и разрешено.

Это обстоятельство несколько опечалило отца Пимена, желавшего иметь отдельный храм для начинавшегося скита, но послужило к лучшему.

Это было в начале лета 1859 года.

В скором после этого времени приехал однажды на Угрешу Петр Иванович Куманин с большим обществом и, посетив архимандрита, все вместе пошли гулять по саду. Впереди шли приехавшие с Куманиным, а он шел позади с архимандритом. Проходя мимо пруда напротив скита, он несколько умедлил шаг с намерением, чтоб отстать от общества, вполголоса спросил у отца Пимена:

– Ну, а что церковь?

– Постройка не состоялась, – отвечал архимандрит, невольно вздохнув.

– А что вы думаете, церковь выстроить деревянную или каменную? – спросил Куманин.

– Я бы думал – деревянную, – отвечал отец Пимен.

– И я тоже думаю, что деревянная лучше... И потом прибавил:

– А как вы полагаете, сколько на это может быть нужно?

– Тысяч семь, восемь, – ответил архимандрит.

– Ну, с Богом, начинайте, – и, сказав это, тотчас переменил разговор и, ускорив шаг, догнал общество, несколько ушедшее вперед.

Не откладывая этого дела, архимандрит Пимен тотчас же доложил владыке о том, что есть желающий построить на Угреше новый храм, а так как митрополит уже однажды отвлек от построения этого храма, то не воспротивился теперь и разрешил составить план и представить оный на рассмотрение. Весьма легко могло быть, что при иных обстоятельствах владыка этого храма строить вовсе бы не разрешил, но то, что казалось, по-видимому, воспрепятствовало устроению скита на Угреше, именно и споспешествовало к скорейшему и беспрепятственному осуществлению желания отца Пимена, чтобы в зарождавшемся ските дозволено было построить храм.

По составлении плана отец Пимен представил его владыке, но он не одобрил его, потому что церковь была подобием Гефсиманской, и сказал: «Такое построение неудобно, и если где такие существуют, то сохранились как древность, а вновь можно строить и проще». Но второй представленный план (ныне существующей церкви) был одобрен и утвержден.

Отцу Пимену очень желалось, чтобы закладку храма совершил преосвященный Леонид, и он испросил на то благословения владыки, который разрешил пригласить преосвященного, но это дело не состоялось, и в письмах преосвященного к отцу архимандриту Пимену есть письмо, по сему поводу написанное:

«Высокопреподобнейший отец архимандрит! Приятным вашим приглашением, с благословения архипастыря мне сделанным, извините, воспользоваться не могу. На 18 число октября у меня есть дело, по которому должен остаться в Москве. Извините, что поздно уведомляю: сейчас только сам узнал об этом. Откладывать до другого дня или, не откладывая, совершить заложение храма без меня в назначенный уже день, предоставляю вашему решению. Я же полагаю, что откладывать неудобно и нет причины. Непредвиденное и самое законное препятствие принять ли за знак, что Первоверховные Апостолы хотят, чтобы не моя грешная, а преподобная рука учредителя пустыннического жития на Угреше положила первый камень храма для молитв пустынников? На деле вашем да почиет благословение Божие! Об этом молит усердно не умеющий молиться

Леонид, епископ Дмитровский.

Москва.

16 октября 1859».

Так закладку скитского храма и совершал сам архимандрит Пимен, без участия преосвященного: откладывать было действительно неудобно, потому что 18 числа, когда оно должно было происходить, на Угрешу прибыл и храмоздатель Куманин, который отсрочкой был бы, может статься, не слишком доволен. Накануне этого дня, то есть в субботу, погода была ненастная и совершенно осенняя, так что домашние отговаривали Куманина ехать за пятнадцать верст, ибо он чувствовал себя не совсем хорошо; но он отвечал им: «Я уже сказал, что во что бы то ни стало, а поеду, и поеду».

Но в воскресенье, утром, погода разгулялась, и день был не только ясный и теплый, но оказался даже жарким летним днем, и во время закладки храма солнце пекло в голову и птицы щебетали и пели в скитской роще.

В продолжение этой осени успели вывести весь фундамент и цоколь, во время зимы срубили стены, а весной храм покрыли, и он был совершенно готов к сентябрю месяцу 1860 года.

VIII

Пока скитская церковь приближалась к окончанию, другая церковь в самом монастыре была уже совершенно готова и ожидала только освящения – церковь, что при монастырской больнице во имя иконы Богоматери Всех Скорбящих Радости. Устроение больницы и при оной церкви было еще задумано покойным Александровым, и по его желанию для раздачи в день освящения заказано в Ростове тысячу небольших финифтяных икон Всех Скорбящих Радости.

С докладом об окончании храма отец Пимен являлся ко владыке в конце июня, но владыка, обещав сам освящать церковь, не назначил, однако, дня и сказал только, «что может быть на Угреше не прежде, как в будущем месяце».

Преосвященный Леонид просил отца архимандрита от владыки заехать к нему и передать подробности свидания, что он и сделал, но преосвященного, когда он заезжал к нему, не было дома, и вероятно, в тот же день или на следующий он написал к отцу Пимену письмо, которое весьма ясно показывает взаимные отношения между ними, и как они оба смотрели на владыку и с какой предусмотрительностью обдумывали обо всем, что его касалось и что могло быть ему приятным.

«Высокопреподобный отец архимандрит!

Чрезвычайно сожалею, что не был дома, когда вы ко мне заезжали от владыки. Пользуюсь случаем уверить вас, что самые усерднейшие благожелания и молитвы мои – чтобы архипастырь наш остался всем вполне доволен. Заметно, что он едет к вам с удовольствием – пожалуйте, не простудите его. Избрав меня, не сомневайтесь высказать ему на месте все предположения, затруднения и все вопросы свои. Не пожелает ли он объехать монастырь? Владыке не бывает неприятно, если после литургии комнаты настоятельские наполнены бывают гостями почетными. Не забудьте сказать о земле, прилегающей к Петропавловским землям, которую желали бы взять в аренду, а еще лучше приобрести во владение.

Итак, прощайте: вам некогда читать. Бог вас да благословит! Желаю всего наилучшего. Бели будет все благополучно и Бог благословит, надеюсь еще посещу Угрешу согревающую 28 числа.

Леонид. Е.Д.

Москва,

27 июня 1860".

Через два дня, 29 июня, преосвященный опять писал к отцу Пимену:

«Высокопреподобный отец архимандрит!

Вчера утром посылал я на ваше подворье справиться, нет ли кого от вас, чтобы уведомить о встретившемся для меня препятствии быть на Угреше 28 июня и, к крайнему сожалению, узнал, что ваше высокопреподобие изволили оставить Москву часа за два до прихода моего посланного. Я посетовал на вас, что вы не хотели мне показаться. Я рассказал бы вам следующее: 27 июня после литургии был в Чудовских келиях у владыки разговор о вашей обители. Лишь только гости уселись, владыка спросил высокопреосвященнейшего Евгения:

– Бывали ли вы на Угреше?

– Бывал, только давно, когда монастырь был в упадке; сказывают, теперь его узнать нельзя.

– Совершенно переродился. Помните рощу за стеной?

– Помню.

– Теперь в ограде.

– Там были пруды.

– И пруды также в ограде. Колокольня была какая-то недоконченная, неуклюжая – теперь возвысили, и сделали это очень удачно.

– Должно быть, вид из-за реки хорош?

– Не знаю: там я не был, а внутри вид очень хорош. Мы хотим, если Бог благословит, пробраться к вам

после доклада с отцом архимандритом Знаменского монастыря25. На случай, если опять встретится препятствие, посылаю к вам с сестрой книжку «О браке и безбрачии духовенства».

Ожидаемое освящение Скорбященской, больничной церкви совершалось только 23 июля – этот день угодно было избрать владыке.

Как и всегда, он прибыл накануне, в утреннее время пред поздней литургией, которую слушал в соборе.

В этот день митрополит обозревал весьма подробно весь монастырь; пожелал видеть и Петропавловскую церковь, приближавшуюся к окончанию, но еще не вполне готовую. Вышедши из келии, он направился к настоятельской келии и, идя туда, спросил отца Пимена:

–А как у вас называется это место?

Архимандрит, как и всегда, весьма находчивый, ответил истинно и как нельзя удачнее: «Простите, владыка святый, я никак не называю, а другие почему-то назвали скитом".

На это митрополит сделал замечание, которое, казалось, было скорее ответом на какую-то тайно мелькнувшую у него мысль, которую он не высказал:

– Некоторые выстроят и дадут громкое наименование, а живут, как придется... Самое лучшее название – когда братия живет хорошо.

В это же посещение, видя всюду множество цветов, владыка, проходя мимо цветников, спросил отца Пимена:

– Кто имеет у тебя наблюдение за цветоводством?

– Здесь есть садовник, – отвечал архимандрит.

– Это дело не одного человека, – заметил митрополит, – тут потребно много рук...

– Садовнику помогают послушники...

– Что же хочешь ты сделать из них: садовников или монахов? – с улыбкой спросил митрополит, как бы желая тем смягчить смысл сделанного замечания.

Всенощное бдение владыка совершал в новоосвященном храме и выходил на литию и величание.

На утро следующего дня, при совершении освящения, кроме Угрешского настоятеля со владыкой, служил еще благочинный монастырей архимандрит Паисий, настоятель московского Покровского монастыря, и двое из угрешской братии.

В Скорбященской церкви обе местные иконы из келейных икон Александровых: храмовая Божией Матери была пожертвована Марьей Григорьевной, которая считала ее чудотворной, а Спасителева – Нерукотворенная – весьма древняя (была из числа икон Павла Матвеевича), и полагают, что она работы известного московского изографа Андрея Рублева, инока Спасо-Андроньева монастыря, жившего в конце XIV и начале XV века.

Владыка обошел все больничные палаты, аптеку, келию смотрителя и служителей и везде кропил святою водой.

В это же день открыта была и богадельня на 10 престарелых и немощных старцев, устроенная по воле Александрова.

После литургии раздавались финифтяные иконы присутствовавшим в храме. В этот приезд митрополит был в особенно веселом расположении духа, и после богослужения пришедши в настоятельские келии, когда отец Пимен поднес ему чай, он спросил его:

– А много ли лет, что ты здесь живешь, в монастыре?

– Около 27 лет, ваше высокопреосвященство, – отвечал тот.

– А я думал, что гораздо более.

И пожелав ему прожить еще многие лета, говорил ему много лестного и отрадного, что в особенности утешило отца Пимена, потому что при всегдашней умеренности митрополита Филарета к похвалам сказанное им казалось чем-то неимоверным и необычайным. Когда подали закуску, владыка стал опять весело шутить:

– Где же тут кулебяка, я ее не вижу? – спросил он.

– Простите, владыка святый, – отвечал архимандрит, – я виноват, кулебяки нет.

– Ну что же за угощение, когда и пирога нет?

В начале сентября (того же 1860 года) Петропавловский храм в ските был совершенно готов, и архимандрит Пимен, отправляясь доложить о том владыке, намеревался просить его благословения пригласить на освящение преосвященного Леонида, так как сам владыка был уже на Угреше месяца за два перед тем и снова приглашать его архимандрит не смел. Но когда он доложил владыке, то, к крайнему его удивлению, услышал от него: «Хорошо, приеду и буду освящать, сентября 15 дня», – прибавил он, несколько подумав и соображая, какой день удобнее ему избрать для этого.

Он прибыл на Угрешу сентября 14, в 4 часа пополудни, из кареты вышел у колокольни, и мимо собора прошел садом прямо в скит, и остановился в настоятельской келии.

Всенощную он располагал сперва слушать у себя в келии, но, пожелав осмотреть церковь (от которой вплоть до ограды был устроен довольно обширный шатер, внутри кого было повешено паникадило), владыка вдруг переменил настроение и сказал, что и всенощное бдение будет совершать сам. Погода была тихая, ясная, теплая, и лития была под шатром на открытом воздухе – это было очень торжественно.

На утро было освящение; за мощами сам владыка ходил с крестным ходом в собор. По окончании литургии владыка возвратился в свою скитскую келию, куда был приглашен Куманин и все прочие почетные гости; подавали чай, и к закуске в этот день (как в предыдущее освящение) кулебяку не забыли приготовить.

В этот раз владыка из скита в монастырь не выходил и ничего, кроме храма, который освящал, не осматривал. В 4 часа он сел в карету у скитских ворот и поехал прямо в Москву. Это было его последнее посещение Угреши. Им было освящено пять церквей: 1)Николаевский собор в 1843, 2) Церковь препод. Марии Египетской в 1851, 3) Успенская в 1852 и 1860, 4) Скорбященская и 5) Петропавловская скитская.

На следующий день по освящении приехал в скит преосвященный Леонид, совершал всенощное бдение и литургию. В продолжение трех дней скит оставался открытым для женщин, а на четвертый, после вечерни, его затворили и впускают в него женщин только дважды в год: 26 мая, в день кончины храмоздателя Куманина, когда совершается по нем поминовение, и 19 июня, в день храмового праздника.

IX

О происшествиях на Угреше в 1861 году и в Воспоминаниях отца Пимена, и в Историческом Очерке Угрешского монастыря, кроме краткого упоминания о посещении Угреши преосвященным Игнатием Брянчаниновым (епископом Кавказским, проезжавшим через Москву и отправлявшимся на покой в Костромской Николо-Бабаевский монастырь), мы не находим никакого сведения. Но в приложениях к Письмам преосвященного Леонида к отцу Пимену находится подробное описание «посещения Угрешской обители Их Императорскими Величествами князем Сергием Александровичем и великой княжной Марией Александровной 3 июня 1861 года». Как событие весьма важное и отрадное для монастыря, оно было описано самим отцом Пименом, и потому мы передаем его здесь вполне.

«О приезде Их Императорских Высочеств мне дали знать в то самое время, когда они остановились у Святых ворот обители. Пока, по выходе из экипажей, они стряхивали с себя дорожную пыль, я успел надеть на себя рясу и встретил их уже в аллее, ведущей от Святых ворот к колокольне, и, не доходя до них, в нескольких шагах остановился и сделал им поклон.

Великая княжна Мария Александровна шла впереди одна, несколько позади шла фрейлина Тютчева26, вела за руку великого князя Сергия Александровича, за ними следовали прочие дамы и придворная свита.

Тютчева спросила меня:

– Вы отец архимандрит, настоятель этой обители? Я отвечал утвердительно.

Тогда она сказала:

– Благословите Их Высочества.

Я благословил их и при благословении великого князя Сергия Александровича и великой княжны Марии Александровны мы целовались рука в руку (как это принято за обычай для царственных лиц). После того я пошел рядом с ними под колокольню, по направлению к собору, где между тем братия уже успела собраться. Дорогой Тютчева спросила меня:

– Давно ли существует Угрешская обитель, и кто был ее основателем?

Я кратко отвечал, что основателем ее был великий князь Димитрий Иванович Донской, как говорит предание, а существует обитель около пятисот лет.

Когда мы стали подходить к соборному храму, я обратился к Тютчевой с вопросом:

– Не прикажете ли сделать молитвословие по уставу церкви в подобном случае?

Ответ ее был:

– Нет, ничего не нужно, а только потрудитесь вы подвести Их Высочества к чудотворной иконе святителя Николая.

Когда все это было исполнено, они стали за амвоном на постланном ковре, и я поднес великому князю Сергию Александровичу икону святителя, а великой княжне Марии Александровне икону Божией Матери и по просфоре и окропил их святою водой.

Рассмотрев с большим вниманием внутренность соборного храма, все вышли в западные двери и следовали по направлению к зимней Успенской церкви.

Когда мы стали подыматься на церковную площадку, я хотел было поддержать под руку великого князя, но он не принял моей услуги и сам восходил по ступеням лестницы; тогда, оставив его, я обратился с той же услугой к великой княжне, она приняла оную и, сделав мне поклон, сказала: «Благодарю».

Осмотрев внутренность Успенского храма и придел во имя преподобной Марии Египетской, они очень хвалили украшение церкви и потом спрашивали меня, давно ли я нахожусь в здешнем монастыре. Я отвечал: «Двадцать седьмой год».

– И вероятно, все это устроилось в вашу бытность? – заметила Тютчева.

– Так точно, – отвечал я ей.

– Говорят, один купец вам много пожертвовал на устройство здешнего монастыря?

– Это совершенная правда, – отвечал я, – но немало и других лиц, которые также помогают обители.

Потом мы ходили в ризницу и вскоре из оной вышли. По выходе оттуда я предложил им:

– Не угодно ли будет посетить монастырскую больницу с церковью?

Великая княжна отвечала:

– Непременно.

Спускаясь по церковной лестнице, они повернули влево, вошли в часовню, где хранится гроб преподобного Николы Святоши, и спрашивали:

– По какому случаю хранится этот гроб в здешнем монастыре?

Я объяснил, что, к сожалению, достоверных сведений об этом не имеется и что соседние жители говорят, что никто не помнит, кем и откуда был привезен этот гроб в Угрешскую обитель.

Выйдя из часовни, они вошли в братскую трапезную палату и осматривали находящуюся с оной в связи церковь во имя св. ап. Матфея и муч. Параскевы. По выходе из трапезной они спрашивали: «Этот купец, ваш благодетель, уже умер»? «Точно так», – отвечал я.

Дорогой до больницы также расспрашивали о числе живущей в монастыре братии, и я отвечал, что прежнее положение обители было совершенно иное, чем в настоящее время. «Почему это так?» – Потому что монастырь был штатным до 1853 года, а в этот год учреждено общежитие, и со времени его учреждения число братии стало увеличиваться, так что в настоящее время оно возросло до 100 человек.

Выйдя в больничный корпус, великий князь и великая княжна рассматривали, во-первых, галерею, которая им очень понравилась, потом больничные палаты, аптеку и церковь. Здесь был сделан мне вопрос: «Есть ли кто здесь (в монастыре), занимающийся учеными трудами?» Я отвечал, что нет.

– Чем же занимается братия? – вторично спросили меня.

На это я объяснил, что всякий, поступающий в монастырь, проходит возложенные на него послушания; главное дело – церковная служба, а в промежутках времени каждый имеет свои келейные занятия. Больничное заведение очень понравилось (больных в это время не было) и, идя по церковной лестнице вниз, я предложил посетить и богадельню.

Великая княжна опять сказала:

– Непременно.

Пройти в богадельню было довольно трудно: такое множество собралось зрителей из соседних деревень! Богадельню нашли очень удовлетворительной; подходили к аналою, у которого стоявший старец читал Псалтирь за здравие и за упокой. Между прочим, останавливались у койки одного убогого мальчика, страждущего болезнью ног, расспрашивали его о состоянии его болезни. На все вопросы мальчик отвечал очень хорошо, и великая княжна дала ему 5 руб., а он в знак благодарности поцеловал ее руку.

По выходе из богадельни я осмелился предложить:

– Не благоугодно ли будет Их Высочествам осчастливить своим посещением настоятельские келии?

Великая княжна опять повторила:

– Непременно.

Пройдя первые комнаты и остановившись перед портретом П.М. Александрова, они его рассматривали и спрашивали: сколько времени он был благодетелем обители, когда умер и здесь ли похоронен. А великая княжна, войдя, сказала первая:

– Ах, какие маленькие комнатки!

После того все пошли в беседку и сели на диваны.

Я предлагал Их Высочествам чаю, но Тютчева отвечала за них, что они чаю вовсе не кушают, а только молоко, но, к сожалению, молока приготовлено не было.

Тогда я спросил, не угодно ли монастырского хлеба. «Очень хорошо», – последовал ответ, и я поднес им две порции братского черного хлеба и пять благословенных хлебов, которые, приняв, они взяли с собой.

Из настоятельских келий, из беседки, по отлогому спуску мы сошли вниз на дорожку и через рощу направились к скиту. Войдя в оный, сперва осматривали церковь, потом высокие гости пожелали видеть одну из келий и спрашивали у меня:

– А схимники здесь есть?

На это я отвечал им, что нет, потому что наш скит существует только несколько месяцев со дня своего открытия, подобные же люди приуготовляются не вдруг, а долгим временем.

– Не тесно ли здесь? – заметили они, между прочим. Я отвечал, что скит расширить более невозможно, ибо

за стеной оного уже чужая земля.

Когда они вошли в мою скитскую келию, я встретил их и поднес им по иконе св. апостол. Петра и Павла, и Их Высочества приняли оные. Тютчева сказала великому князю: «Вы отдайте эту икону вашему брату, потому что на ней написан его ангел», но великий князь отвечал ей: «Я не отдам, она моя», сел на скамью возле печи и сказал: «Я здесь посижу». Наконец Тютчева сказала: «Поблагодарите отца архимандрита за его к нам внимание».

Они поблагодарили меня и приняли, как при начале, мое благословение.

Великий князь во все время держал в руке просфору.

Они вышли в скитские ворота, где ожидали их экипажи и, еще раз все приняв от меня благословение, отправились.

В числе сопровождавших были, кажется, и иностранки.

Во все время нахождения высоких гостей в обители был звон.

Прибыв в шесть часов пополудни, отбыли в семь часов с четвертью.

Июня 9 того же года Государь император и Государыня императрица изволили посетить Саввин монастырь, где принимал Их Величества преосвященный Леонид, и в донесении своем о сем посещении митрополиту Филарету он между прочим писал: «Слышал я так же от Ее Величества Государыни императрицы о ее сожалении, что не видала она Угреши, и надежду видеть эту обитель, которая очень понравилась ее детям, и где особенно нравится ей мысль учреждения больницы и богадельни».

Через два дня после этого донесения преосвященный Леонид писал отцу Пимену следующее письмо:

«Высокопреподобнейший отец архимандрит!

Государыня императрица разрешила мне передать вашему высокопреподобию, что детям Ее Величества очень понравилась ваша обитель, что в ней удивительный во всем порядок; что ей особенно приятна ваша мысль привить к монастырю человеколюбивые учреждения, что она очень, очень надеется посетить Угрешскую обитель.

Как были Их Величества в Саввине, вы узнаете из прилагаемой копии с моего письма – донесения его высокопреосвященству, которую прошу возвратить при первом случае.

Говорил я и о скитском послушнике Алексии. Государыня в первый раз услышала, что родной брат преосвященного Игнатия (Брянчанинова) губернаторствует в епархиальном его городе, и передали мой рассказ Государю.

Радуюсь о благоприятном впечатлении, которое ваша обитель, дитя ваше, произвела на царственных особ, но присоединяю желание, чтоб она все более и более процветала и благоухала святынею жития пред Богом и человеки.

Дух-утешитель да исполняет сердце ваше!

Вашего Высокопреподобия усердный собрат Леонид, епископ Дмитровский.

Москва, Троицын день.

Июня 11-го 1861.»

Послушник Алексий, о котором преосвященный Леонид упоминает в своем письме, был родной племянник преосвященного Игнатия Брянчанинова (епископа Кавказского и Черноморского) Алексей Петрович, сын его брата. Будучи 18 лет студентом Московского университета, он возымел непреодолимое желание вступить в монастырь, может быть, увлеченный примером своего дяди, и стал просить отца Пимена принять его на Угрешу. Но, не полагаясь на желание его, отец Пимен опасался принять его, отчасти не слишком доверяя влечению юноши, отчасти опасаясь подать повод сказать, что он заманивает молодых людей в монастырь, но когда отец молодого человека, а после того и дядя, преосвященный Игнатий, написали ему, что им приятно видеть, что молодой человек избрал путь монашества, он согласился принять просившегося к нему юношу и поместил его в устраивавшийся скит. И владыке было известно о его поступлении на Угрешу. Это было в конце 1859 года. Он имел весьма хороший характер, и был юноша вполне благочестивый и обещавший, по-видимому, быть хорошим монахом. Так прожил он на Угреше более года, и ежели бы не вздумал после того перейти в Николо-Бабаевский монастырь, куда ехал жить на покой его дядя, то весьма вероятно, что он утвердился бы в своем намерении, но перешедши с Угреши и попав в Бабаевский монастырь, вследствие стечения некоторых обстоятельств, от него не зависевших, волей-неволей ему пришлось оставить монастырь и, сознавшись, что он слишком легко поддался юношескому благочестивому увлечению, он возвратился в мир.

Отец Пимен до конца жизни сожалел, что он не остался на Угреше и не последовал примеру его дяди, умевшего отречься от мира и его сует.

Глава VI

Кончина Александровой (1862); ее характер, отношения ее с отцом Пименом; ее прошлая жизнь, перемена по смерти мужа; последнее время жизни, погребение. – Поминовение Александровых; уважение отца Пимена к их памяти. – Наводнение на Угреше от промытой плотины. – Кончина отца игумена Илария – схииеромонаха Ильи; его письма к отцу Пимену. – Возобновление Московского Вознесенского монастыря, под наблюдением отца Пимена. – Болезнь Куманина, его обещания для Угреши; кончина его и погребение. – Его завещание, письменное и словесное. – Исполнители оного. – Открытие в 1866 году народного монастырского училища. – Записка о подначальных, составленная отцом Пименом. – Угрешский казначей Сергий назначается строителем Старо-Голутвина монастыря. – Последнее свидание с митрополитом. Известие о его кончине, погребение; описание оного по запискам отца Пимена. – Впечатление, произведенное на жителей Москвы кончиной митрополита Филарета.

I

Кончина Александровой, Марии Григорьевны, первоначальной благотворительницы Угреши, последовала 15 апреля 1862 года. По смерти своего мужа по духовному его завещанию она получила всего только 20 тысяч и движимость, что в сравнении с ее прежним изобилием и излишеством были, можно сказать, мелкие крупицы; но она оставалась этим вполне довольна и никогда не пороптала на своего мужа и не упрекала его, что он оставил ей недостаточно или мало.

По происхождению своему персиянка (т. е. отец ее был перс), она имела порывы характера необузданного, раздражительного, сварливого, отчего муж ее немало и нередко терпел; немало бурь и огорчений пришлось от нее переносить и отцу Пимену, но как монах, как настоятель обители, обязанной всем ее мужу и ей, и как человек, умевший ценить благодеяния, он кротко и благодушно претерпевал оскорбления Бога ради, не без некоторого смущения, будучи также довольно раздражителен и весьма впечатлителен. Ее расстраивали иногда безделицы, которые порождали невообразимые бури, разражавшиеся над увечным ее мужем и над отцом Пименом, иногда вовсе не виновным. Так однажды, вследствие одного письма (в котором ее извещали о смерти ее брата, и которое Александров, прочитав, отдал отцу Пимену и велел после своего отъезда с Угреши ей передать), она пришла в такое раздражение, что тотчас уехала с Угреши и, мало того, что архимандрита разбранила самыми обидными словами, до того на него озлобилась, что не пускала его к себе более полугода.

– Что бы ты с женой помирился, – говаривал неоднократно Александров отцу Пимену, – видишь сам, какая она!

– Я много раз пытался, Павел Матвеевич, и душевно готов, да не пускает меня Марья Григорьевна и войти к себе...

– Прошу тебя, уладь это как-нибудь, сам знаешь, какой у нее бешеный характер; меня ваша ссора очень тревожит.

Наступил Великий Пост. Отец Пимен вошел однажды к Александровой в то время, как она после обеда сидела за чаем и, поклонившись ей в ноги, сказал:

– Настало время поста и покаяния, и я пришел просить у вас прощения, ежели чем-нибудь вас невольно оскорбил, простите Господа ради...

Александрова тоже поклонилась ему в ноги:

– Батюшка, простите меня окаянную и глупую, виновата я перед вами, много виновата... Садитесь, прошу; не угодно ли чашку чайку?

И так мир был восстановлен, и когда потом отец Пимен пришел к Александрову и передал ему, что он с его женой помирился, старик до того был этим доволен, что заплакал от радости.

– Ну, слава Богу, слава Богу! Ты уж не сердись на нее, прости ей... Она добрая, да характер такой скверный, бывает точно бешеная...

И при этом старик рассказал отцу Пимену, что однажды она до того на него рассердилась, что, схватив со стола большие ножницы, его чуть-чуть ими не запорола; к счастью, бывшие тут два человека выхватили ножницы из ее рук.

Смерть мужа произвела на Александрову благотворное влияние: «Овдовев, она совершенно изменилась в своем характере, – рассказывал отец Пимен, – и из женщины раздражительной и сварливой сделалась замечательно кротка и благодушна. При жизни ее мужа весьма трудно было ей чем-нибудь угодить, и редко случалось, чтоб она бывала чем-либо довольна; тут, напротив того, при средствах очень ограниченных, она стала вести жизнь чрезвычайно умеренную, даже скудную сравнительно с ее прежней роскошной обстановкой и, как видно было, оставалась всегда всем довольна.

Угрешский монастырь она посещала не особенно часто и живала не подолгу.

В скором времени по смерти мужа она переехала на жительство за Москву-реку, купила на Донской улице, у Риз-Положения, небольшой дом для своего племянника и переехала туда жить».

Отец Пимен, говоря в своих Воспоминаниях об Александровой, приводит, между прочим, один забавный и типичный рассказ, который он от нее слышал и который он сумел передать весьма художественно и картинно:

«Будучи уже замужем за Александровым, она ездила однажды в Новый Иерусалим на богомолье. Неподалеку оттуда находилось то село, в котором первый муж ее был причетником. Она вздумала туда заехать и отслужить панихиду на его могиле. Между селом и дорогой из Воскресенска был глубокий овраг, который, видно, приходилось или слишком далеко объезжать, или, быть может, путь был слишком тесен для большой кареты в шесть лошадей, не сумею заподлинно сказать ничего, но только Марья Григорьевна велела остановиться у оврага, вышла из кареты и пошла в село пешком.

Много лет прошло с тех пор, как молоденькая женщина бедного причетника оставила это убогое село и, сделавшись из неизвестной причетницы женой богатого человека, приобрела приемы и обхождения знатной барыни.

Она послала впереди своего лакея просить священника, чтоб он велел отпереть церковь, потому что ей желательно отслужить панихиду.

Трудно передать, что перечувствовала путешественница, проходя селом: она взглянула на то убогое жилище, где прожила недолгое время с человеком добрым, обремененным большим семейством и едва-едва имевшим достаточное пропитание.

Церковь была все та же, и дом священника, несколько покачнувшийся, стоял в тени знакомых ей когда-то, с тех пор разросшихся деревьев.

– Кто же такая эта госпожа? – вполголоса спрашивал священник у лакея.

– Александрова, – отвечал тот кратко.

Сельскому священнику редко приходится видать таких гостей и служить панихиды знатным господам. С трепетом и страхом встретил он незнакомую ему барыню и не без замешательства вопросил ее:

– По кому же угодно будет милости вашей отслужить панихиду?

Священник был тот же самый. Александрова узнала его, но из пожилого он сделался уже престарелым.

– Помните, батюшка, – говорила она ему, – здесь был причетник Иван, вдовый, женатый в третий раз.

– Как же, матушка, помню, – не без удивления отвечал старичок, посматривая на заезжую барыню.

– Так вот по нем-то и отслужите панихиду.

Панихиду служили в церкви, а потом пошли на могилу, которую едва отыскали, и то не священник, а барыня, и когда она положила земной поклон, священник еще более изумился.

Узнал ли ее священник или нет, неизвестно, по крайней мере, он не подал виду, что узнает.

– Не пожалуете ли ко мне откушать чайку, сударыня? – предложил священник.

Александрова пошла к нему.

– Так вы хорошо помните покойного причетника Ивана? – спрашивала она дорогой.

– Ну как же, матушка, кому же и помнить, как не мне, сколько годов живу в этом селе: со мною долго жил, добрый был человек, вдовый был, с большим семейством.

– Первую его жену вы помните, батюшка?

– Помню, сударыня, хоронил ее.

– А вторую?

– Вота: и венчал, и хоронил ее.

– Ну а третью его жену помните? – неожиданно спросила гостья.

Священник взглянул изподлобья на свою собеседницу, кашлянул и пошел вперед...

– А как третью? – снова повторила Александрова, настаивая на своем вопросе.

– Третью, третью – твердил священник, как будто себя допрашивая или стараясь припомнить. – Третью, да разве он три раза был женат?

– Да как же? – подхватила Александрова, – три раза, и вот третья-то жена его была я, помните, Машутка?

Священник робко взглянул на барыню.

– Стар, матушка, становлюсь, все, что было давно – помню, а что вечером случилось сегодня – позабыл.

– Да ведь это я, – твердила барыня, – я самая та Машутка, что вам и белье стирала, и полы мыла, ну, вспомнили теперь?

– Совсем, сударыня, память потерял, скоро позабуду, как меня зовут.

Как ни билась и ни усиливалась Марья Григорьевна напомнить священнику о последней жене причетника, ни он, ни попадья вспомнить не могли... И муж и жена все знали, все помнили, а как дело доходило до матушки – они приходили в тупик, а старичок только и твердил:

– Старость, сударыня, память отшибла.

Ясно было, что он все помнил, но боялся оскорбить богатую барышню; а может быть, и хорошо сделал старичок, что с разбором умел помнить и забывать.

Александрова его щедро наградила, звала к себе в Москву, сделала пожертвования в церковь, помогала старику и детям его и очень его ласкала.

Она не забыла и детей своего первого мужа, и Павел Матвеевич им делал много добра. Я рассказал этот случай (замечает отец Пимен), потому что считаю достойным уважения, когда человек, возвысившись, не гнушается воспоминанием своего прежнего убожества и этим еще более доказывает, что он благодарен Богу и достоин его благодеяний».

До самой кончины Александровой сохранились самые дружественные отношения между ней и отцом Пименом, который, не ожидая от нее никаких вещественных пожертвований для обители, продолжал ей оказывать всевозможное внимание, которое она заслуживала теперь вполне, совершенно изменившись в своем характере и внушая к себе уважение. Ей было уже лет за шестьдесят, и здоровье начинало ей видимо изменять.

«Всякий раз, что я бывал в Москве, я старался бывать у Марьи Григорьевны, – говорил отец Пимен, – и после тихой и мирной беседы мы дружественно расставались, довольные, что повидались.

Вскоре после Нового Года (в январе 1862 года) я посетил ее: она была несколько слаба, но, впрочем, ходила и даже выезжала, и в этот раз ей вздумалось отдать мне на хранение ее духовное завещание.

Я потужил ей: «Что это, Марья Григорьевна, уж не умирать ли вы собираетесь?»

– Нет, батюшка, возьмите, сохраннее будет, не ровен час, кто знает, когда Бог по душу пошлет...

Точно она имела предчувствие, что мы уже более не увидимся.

Во время Великого Поста я дважды заезжал к ней, она была нездорова и не могла меня принять по своей болезни...

На Святой неделе я опять хотел побывать у нее и получил известие, что 15 апреля, в понедельник на Фоминой неделе, она скончалась.

Я тотчас отправился в Москву.

Покойница, должно быть, давно помышляла о смертном часе и задолго до своей кончины, еще при жизни мужа, сама выбрала себе парчу на покров и приготовила платье и платочек для головы.

На четвертый день по ее кончине, 18 апреля, я отпевал ее у Риз Положения с несколькими протоиереями и нашей братией».

По благословению владыки проводы ее тела из Москвы, встреча в монастыре и погребение совершались точно тем же порядком, как и для покойного Александрова.

По духовному ее завещанию для Угреши было назначено ей 2.000 руб. сер. и столько же на погребение и на 11.000 расписано в разные монастыри и церкви.

По смерти Александровых, не имевших детей, не осталось и близких родственников.

«Наша Угрешская обитель, всем обязанная их благодеяниям, – говорил отец Пимен, – изо всех прочих ими облагодетельствованных более всех получившая и, вероятно, более других пришедшаяся им по сердцу, ибо ей именно предоставили они покоить их тела и завещали молиться об их душах и о родителях их». Александров не ошибся, избрав отца Пимена своим духовным наследником, поручив ему молитвенно заботиться о душе своей и своих родителей: чувство благодарности не охладевало в сердце настоятеля облагодетельствованной обители, он до конца жизни глубоко чтил память Александрова, и не только как благотворителя, но и как человека, к которому, как видимо, он имел искреннее сердечное расположение, внушенное личными достоинствами, а не порожденное вещественными приношениями, побуждавшими и нудавшими его совесть совершать поминовение, чтобы по смерти благотворителя молитвами оплачивать при жизни расточаемые им для обители щедроты и благодеяния. Это был сын, это был друг, памятующий и молящийся о любезном ему человеке... Те вещи, которые принадлежали Александрову и после него были отданы в монастырь, и хранились с любовью, с усердием и почетом.

Так, например, белое с позолотой кресло, на котором страдалец сидел семнадцать лет, стояло в гостиной под чехлом, и редко бывало, чтобы, садясь на него, отец Пимен не вспомнил про Александрова и не почтил его памяти словом похвалы или благодарности. Большая фарфоровая чашка хранилась в футляре в шкафу у отца Пимена: «Это чашка покойного Павла Матвеевича», – говорил он, с благоговением показывая ее.

Что же касается поминовений в дни рождений, именин и кончин Александровых, это были духовные торжества: заупокойное всенощное бдение с освящением всего храма, соборная литургия с панихидой и заупокойным каноном и праздничная трапеза с литией, и в храмовые праздники на молебствии было возглашение имен Павла и Марии и вечная память – словом сказать, самый строгий и притязательный недоброжелатель не мог бы ни в чем упрекнуть отца Пимена относительно неуклонного, добросовестного и усердного поминовения благотворителей обители. Желательно, чтоб и преемники в Бозе почившего аввы подобно ему памятовали, что на них лежит священная обязанность поминать вкладчиков и благодетелей, молиться и пещись о душах их.

II

В 1862 году 1 мая над Угрешей разразилась сильная гроза, и едва часть монастыря не была совершенно разрушена от прорвавшихся прудов. Время, предшествовавшее этому дню, было ненастное, постоянно шли дожди, и вся земля была уже пропитана водой. Мая 1-го с 2 часов пополудни пошел сильный дождь, продолжавшийся часов до 6 вечера, все было покрыто водой, везде текли ручьи, с гор текли потоки, и верхний пруд, что за монастырем, переполнился и выступил из берегов. Плотина была давнишняя и, казалось, надежная, но впоследствии открылось, что она была сделана весьма непрочно, не только без свай, но даже и без фашиннику, из одной земли.

Отец архимандрит, еще с конца апреля месяца страдавший от лихорадки, никуда не выходил и настолько чувствовал себя нехорошо, что должен был по настоянию преосвященного пригласить из Москвы врача, который и жил постоянно в монастыре.

Часу в 7-м вечера к отцу архимандриту пришел монастырский эконом иеромонах Нил и стал передавать, что на верхнем пруде вода идет уже через плотину, в которой сделала значительную промоину. Это известие не встревожило отца Пимена, и он преспокойно сказал эконому: «Рабочих много, велите созвать их и спешите укрепить».

Около 10 часов вечера эконом опять пришел, весьма встревоженный, и объяснил, что напор воды до того усилился и что такие сделались большие промоины и от того провалы, что верхний пруд спасти едва ли будет возможно.

Отец Пимен чувствовал себя в этот вечер в особенности нехорошо и лежал в постели, но сказанное экономом его так встревожило, что он велел себя одеть и решился идти видеть собственными глазами, что такое делается у пруда. Врач, пришедший к нему в это время, уговаривал его не идти, однако он не послушался и все-таки пошел.

«Сперва я отправился осмотреть средний пруд, что пред моими окнами: он был весьма спокоен; у середины пруда был садок, полный рыбы. Жалею, что мне не пришло тогда на мысль велеть отвести его в сторону, потому что я и вообразить себе не мог, что минут через двадцать его разобьет и не останется от него следов. Я вышел за ворота.

Тут мне представилось ужасное зрелище: была темнота, небо заволокло черными тучами, ветер выл и бушевал, вода ревела и клокотала, более ста человек суетились около пруда и плотины; крик, гам, бегали с фонарями, народ кричал с каким-то отчаянием. Опираясь на руку келейника, я потихоньку дошел до плотины, до самого провала, посмотрел на все, что было перед моими глазами, и убедился, что, действительно, никакие старания, никакие усилия человеческие не в состоянии спасти пруда, и только сказал казначею отцу Сергию и эконому, чтоб они берегли самих себя и народ, и обратно пошел в келию.

Мне сделалось дурно, я послал за врачом, который тотчас и пришел, и не успел он мне еще дать лавровишневых капель, как раздался такой ужасный удар, что задрожали стены и задребезжали рамы.

– Какой сильный удар грома! – воскликнул врач.

Но я был уверен, что это не громовой был удар и что или прорвало плотину, или опрокинуло стену ограды.

Мы оба бросились к окнам моего кабинета и увидели, что под окнами сделалось озеро. Я тотчас послал келейника сказать, чтобы немедленно отворили задние ворота на дровяном дворе, так как вода ворвалась уже в монастырь.

Спустя десять минут пришел ко мне казначей отец Сергий и успокоил меня, сказав, что никто не погиб, и объявил мне, что верхнюю плотину прорвало, ограду повалило на протяжении 12 сажен и вышиной в 13 аршин и опрокинуло одну башню; вот от чего произошел тот ужасно сильный удар, который мы слышали.

На среднем пруде (мимо которого я шел минут за двадцать перед тем и видел садок) плотину снесло, садок разбило. Вода, опрокинув ограду с северной стороны, хлынула на средний пруд, снесла плотину и понесла нижним прудом; потом сделала напор на ограду с полуденной стороны и, повернув влево, по склону земли, устремилась к задним воротам, у которых успели открыть одну только половину, а отворить другую вода уже не допустила, и через несколько минут вода нашла себе исход, для обители менее разорительный, по принятому направлению напротив нижнего пруда: от сильного напора в ограду она прорыла под ней землю на 16 аршин в ширину и на 9 в глубину. Причиной того, что вода нашла себе исход именно в этом месте была слабость почв, а так как за оградой тут начинается овраг, отчего стена и построена на арках, то она в оные устремилась и вышла на луг к Москве-реке, увлекая за собой все, что разрушила, кирпичи, камни, глыбы земли и прочее.

Все это продолжалось не более часа времени, а принесло обители убытку, по крайней мере, на 6.000 р., а может быть, и более, не говоря уже о рыбе, которой в обоих прудах было насажено множество и которую выносило за ограду и разметало по лугу так, что из соседних деревень приходили наутро и собирали в изобилии.

На малом пруду приготовленный шатер для водоосвящения на день Преполовения остался цел и невредим, но множество всякого сора, ветвей, мочал и прочего нанесло к нему и прибило к столбам.

Во время суматохи, когда собирали камни и всякий материал в надежде еще на возможность отстоять плотину, один из рабочих с лошадью находился неподалеку от ограды, около моста, ближайшего к скиту, и ограда внезапно рухнула, лошадь с телегой от испуга бросилась и вбежала в скитские ворота, бывшие незатворенными, а рабочего напором воды приперло к одному из каменных столбов моста, и таким образом он спасся, иначе и его бы увлекла стремительность течения и он бы погиб в этом ужасном водовороте. Но это не единственный случай сего ужасного вечера, ибо земля во многих местах обвалилась огромными глыбами и, благодарение Господу, никто не погиб.

Памятен мне этот страшный вечер 1 мая 1862 года по непредвиденности события, ужасающего в своих подробностях, но, по милости Божией, за предстательство Его великого угодника, явная опасность, которая угрожала жизни многих людей, чудесно миновала безо всякого несчастного случая».

Нельзя не подивиться художественности и картинности описания и бойкому, живому, красноречивому языку, читая этот рассказ, переданный так отчетливо, так последовательно человеком малограмотным и сознававшемся весьма простодушно, что ему затруднительно писать!

Для того, чтоб изгладить следы этого неожиданного, внезапного происшествия, требовалось много времени и немало издержек, и когда отцу Пимену стало несколько лучше и он мог ехать в Москву, он не без смущения и не без боязни предстал пред лицо владыки, опасаясь выговора и замечаний, что не было принято своевременно мер для сохранения плотины, но владыка, напротив того, старался утешить Угрешского настоятеля и сказал ему в ободрение:

– В сем случае винить никого нельзя, это несчастье, которое ни предусмотреть, ни предотвратить было невозможно. Не смущайся, а старайся скорее исправить и восстановить то, что разрушено.

III

В 1863 году, в июле месяце, скончался в Гефсиманском ските бывший угрешский игумен отец Иларий. По выходе своем с Угреши и пожив несколько времени на Пешноши, где ему не понравилось, также и в Покровском монастыре, наконец, он нашел для себя желанное успокоение в ските Гефсиманском, где были богомудрые старцы, пришедшиеся ему по духу. Оставляя Угрешу, он продал все, что имел несколько ценного, например: золотые часы, столовые серебряные ложки и прочее, а рукописные книги – Исаака Сирина, Никона Черной Горы и т. п. – купил у него отец Пимен, и таким образом он составил себе до двух тысяч рублей ассигнациями, и, поселившись в ските, отдал все свои деньги отцу наместнику Антонию, прося его, чтоб он давал ему помесячно по сколько-нибудь рублей для келейных потребностей. Из скита он приезжал иногда погостить на Угрешу, иногда ездил в Саввин монастырь, и в свой приезд на Угрешу в 1858 году прогостил там около года.

При всей своей строгой и подвижнической жизни он не всегда умел обуздывать порыв своего духа и не совсем мирно смотрел на ту торжественную обстановку при богослужении, которую отец архимандрит Пимен, ученик его, успел уже ввести на Угреше. Он, как видно, почитал это проявлением тщеславия, неясно сознавая, может быть, что он смотрел на это нововведение не без некоторого неудовольствия потому именно, что это не было при нем, да и быть не могло – при прежних средствах обители и при служении игуменском, которое не столь торжественно и благолепно, как служение архимандрита.

Он с отцом Пименом ладил, однако видел, что на Угреше хорошо, лучше, чем было при нем; был он уважаем и честим, как надлежало, и совсем тем он не вполне был доволен, и вследствие размолвки со скитским старцем Анатолием он воспользовался этим предлогом и с Угреши уехал; это было в 1858 году, и с тех пор он более уже не приезжал туда гостить подолгу; но отец Пимен, бывая в Лавре, всегда его навещал и возил ему и посылал гостинцы.

Приводим здесь несколько отрывков из тех немногих писем отца Илария к отцу Пимену, которые сохранились; из них можно видеть о духовном общении бывшего старца и его ученика и о духовном настроении обоих. Первое письмо писано в 1853 году, декабря 28, следовательно, с небольшим через год по выходе отца Илария с Угреши и месяца через два по открытии общежития:

№ 1. «Ваше высокопреподобие, достопочтеннейший отец игумен. Приношу вам сердечную благодарность за памятование обо мне, недостойном, и за поздравление с праздником Рождества Христова и с Новым Годом, с коими равно и вас поздравляю, да родщийся Господь излиет на вас обильно милости и благодать Свою к прохождению вашего служения в мире и здравии.

Письмо ваше от 21 декабря сего года и ящик от иеромонаха Аврамия Лаврского я получил и всеусердно вас за оные благодарю.

Новооткрытое общежитие усовершенствовать да укрепит ваши силы и да поможет вам Господь Бог во славу Свою точно по вашему слову и писанию: со временем и стропотное углаждается в пути гладки.

Но от старой братии (хотя и не всех) можно ли ожидать доброго от них существования в обители?

Прошу ваших святых молитв. Недостойный сомолитвенник ваш, игумен Иларий».

№ 2. «Воистинно Христос воскресе!

В сих строках и вас поздравляю с праздником праздников и желаю вам всеусердно получить от Божией благодати со здравием мирных и премирных благ.

В полученном мною вашем письме, от 15 апреля, вы еще вкупе со светлым днем Воскресения Христова изволили поздравить меня и с получением великого ангельского образа и (пишете), что желаете мне душевной пользы и радости о Господе.

И я, убогий, событию сему сердечно радуюсь, что милосердием Божиим удостоился исполнить давно желанное мною – повторить иноческие мои обеты, и с пострижением облекшися в святый великий образ, к миру и спасению душевному ведущий.

Пострижение совершалось в субботу четвертой недели св. Великого Поста, марта 20 дня. Имя мне нареченное прежнее, данное мне при святом крещении – Илия. Старцем избрал я отца наместника, архимандрита Антония; он постригал, также и принимал от св. Евангелия. Во время пострижения (ощутил я, что) действовало особенное какое-то впечатление, более ко смирению прежней моей гордости клонящееся. И после оного мир и тишина мысленная утешала мое убогое сердце. Проявилась и пробудилась также, хотя на краткое время, и та самая прежняя ко Господу ревность, с которой я пришел в монастырь из многомятежного мира.

Вот, брате, по любви моей к вам изъявил я мои сердечные чувства, что ощущал я во время пострижения и после того...

За сим прошу вас, брате и отче мой, всеусердно и со всею о Господе врученною (вам) братией поминать меня (многогрешного пред всеми вами) в своих святых молитвах. Помолитесь, чтоб и мне, немощному, иго благое понести в добром подвиге и в терпении находящих скорбей. И вас Господь Бог милосердием своим да простит всех и да благословит.

Кланяюсь вам низко с почтением и остаюсь ваш недостойный сомолитвенник иеросхимонах Илия.

Апреля 22 дня 1854 г.

Св. Гефсиманский скит.»

№ 3. «Ваше высокопреподобие, достопочтеннейший отец игумен, о Господе Иисусе Христе брат!

Всеусерднейше благодарю за вашу о Господе братскую любовь, что удостоили посетить меня и радушно приняли в общей нашей обители, вновь вами с помощью Божией благоустрояемой и видимо благоукрашаемой красными постройками; равно и за ваше благорасположение, которое усердствовало до изобилия – благодарствую.

Хорош гость: немного дней погостил, а много расходов и затруднений наделал вам!

Паки благодарю вас, батюшка, за угощение ваше; а при всем прошу вас Господа ради простить меня, грешного: я, убогий, по чувству совести сознаюсь, что, гостив, многие несвойственные моему званию поступки словом и делом учинил. Особенно согрешил в лихоимении: воспользовался вашим щедрым благотворением мне – с головы до ног, сей грех также прикройте Христа ради своей любовью.

За сим прошу святых ваших молитв, кланяюсь вам низко. Ваш многогрешный сомолитвенник иеросхимонах Илия.

1857 июля, 7 дня.»

Гефсиманский скит.»

№ 4. «Ваше высокопреподобие; достопочтенный отец Пимен! Приношу вам, о Господе Иисусе Христе мой брате и отче, искреннейшую благодарность за воспоминание ваше обо мне, убогом старце, и за поздравление... Письмо ваше я получил апреля 3 дня...

Соболезную о вашем нездоровии; прошу вас, о Господе моего брата, и молю не отчаиваться и не ослабевать в духе мужества о своем здравии: вы знаете, что без промысла Божия ничего с нами не бывает! Покойный старец, отец Леонид27, говаривал, «что истинная польза душевная проходящему спасительный подвиг познается не в спокойствии плоти, а в непрестающих скорбных приключениях, находящих на нас; и если это с нами бывает, то есть надежда, что мы (принадлежим) состоим и не чужды лику спасаемых.

Предлагаю вам убогий мой совет: мнится мне, что к вашему душевному спокойствию не полезно ли было бы вам пылкие соображения и воображения свои (?) о начатых делах и предприятиях, сколько возможно, смягчать благодушным терпением и не давать места мыслям безнадежия видеть их окончательное устройство за помощью Божией.

Еще вам, отче, предложу от своего опыта в прохождении настоятельской должности, какие приходят скорби, (хотя) много опечаливают душу и приводят в недоумение, но они улыбкой своей тогда же радуют. Вступите же на порог уединенной жизни – скорби придут (также и ежели будут) сноснее и легче, но той отрадной улыбки (уже) ни в чем не увидите, а только одну безотрадную печаль. Поэтому ваши нынешние скорби и недоумения не превышают (вашего) терпения: вас теперь все занимает, а в уединении (живущему) все чуждо. К сему же (присовокуплю еще): продолжение нашей жизни и кончина наша составляют тайну в неиспытанных судьбах Божиих, весьма сокровенных от нас. Пока мы живем на сем свете, в нашей воле состоит только то, что мы можем пользоваться настоящим временем. По слову Св. Отец: покуда торжище не разошлось, и дверь покаяния (остается) в него пред нами отверзта.

Прости, батюшка, ежели много что не по разуму написал: я уверен, что сие вы на меня не посетуете.

Благодарю вас, батюшка, за сообщение о новом сане и месте (пребывания) преосвященного Игнатия (Брянчанинова). Прошу вас сообщить мне, если возможно, в непродолжительном времени адрес, как вы пишете к нему в его епархию. За сим прошу ваших святых молитв и кланяюсь низко; равно и от братии вашей о Господе прошу св. молитв. Остаюсь ваш грешный сомолитвенник, иеросхимонах Илия.

1858, апреля 4 дня.

Гефсиманский скит.»

№ 5. Начало то же.

«Письмо ваше от 12 апреля я получил и сердечно благодарю за продолжение о Господе любви вашей. Прочитав, я, убогий, душевно порадовался, что вы предприняли и к общей пользе (братии) возымели ревностное желание с верою в промысел Божий путеводительствовать вверенному вам стаду Христову по правилам и чину святых отец, ввести старчество. Силен Господь через сие устроение умствования всего братства ко благу его в единодушие соединить, чем облегчить для вас пастырское иго ваше. Самолюбивые нравы нынешнего поколения сами себя изобличают своим скорым уклонением от сего спасительного пути. Это примечается и здесь, в Словущем ските, который, несмотря на то, что в нем жительствуют опытные старцы, богатые здравым рассуждением, не может водворить старчества изо ста братии или более, старчество соблюдается и уважается самым малым числом, да и в сих день ото дня охладевает произволение к отсечению своей воли; а прочии (не изъявляют желания) прибегать ко благим старческим советам!

Прости мне, батюшка, Господа ради, ежели я сим доводом ослабляю или охлаждаю, может быть, ваше усердие к сему делу и смущаю ваш дух, но не подумайте, что я вас отговариваю – я не желаю быть противником. На все воля Божия: что по ней начинается и совершается, то всегда бывает нерушимо; я от ваших мыслей не отступаю. По Св. Писанию: Что сеешь и на какую землю, то и пожнешь, и по евангельскому слову: От плодов их познаете их.

За сим, о Господе брате мой и отче, желаю вам на сие доброе дело и предприятие получить от Господа Бога благословение и удостоиться видеть добрую землю, по слову Господню приносящую и плоды добрые, и для ищущих спасения да будет она местом спасительного пристанища.

Прошу святых молитв ваших и кланяюсь низко и остаюсь ваш недостойный сомолитвенник, многогрешный иеросхимонах Илия.

1858, апреля 22 дня.

Гефсиманский скит.»

№ 6. «Ваше высокопреподобие, достопочтеннейший отец архимандрит. Приношу вам благодарение за усердие ваше ко мне, непотребному, за присылку лично мне в утешение чаю и сахару, за доставление на мое имя письма и за возвращение мне потерянных мною у вас вязаных четок. О себе вам изъявляю: я отправился из вашей обители в Москву; по прибытии почувствовал, что усиливается у меня боль, и был принужден отправиться в скит на лошадях отца наместника, взяв в аптеке по рецепту доктора примочку для пользования пальца.

По прибытии расположился с помощью Божией по-прежнему продолжать житие в Большом ските: постигшая меня старость и немощи невольно смиряют и нудят к терпению, но мятежные мысли мои парят, и сердце мое жаждет уединенной жизни и бегства от человека; а к прохождению сего (образа жизни), как и ныне чувствую я, не имею ни силы, ни средств... Не могу понять, откуда эта мысль является и запечтлевает усердием мою грешную душу при всей слабой моей (в подвигах) ныне жизни.

За сим, изъяснив вам мои душевные чувства, с пожеланием вам от Господа Бога получить благодати ко благоустроению вверенной вам святой обители, прошу ваших святых молитв и кланяюсь.

Остаюсь ваш недостойный сомолитвенник, грешный иеросхимонах Илия.

1862, октября 2 дня.

Гефсиманский скит.»

Выезд отца Илария из скита в 1862 году был последний, и в его письмах не сохранилось писем позднейшего времени.

Отец Пимен ежегодно посещал его раз или два, когда он сам не бывал на Угреше, и получив известие, что отец игумен ослабевает, он для свидания с ним поехал в скит в первых числах июля месяца 1863 года. Он был у него июля 3 и нашел его весьма ослабевшим, но, впрочем, он был еще на ногах и бродил. Случилось так, что в это время в келии келейника не было, и пришлось отцу игумену и отцу Пимену самовар ставить самим.

Отец игумен при этом сказал весьма благодушно бывшему своему келейнику Пимену:

– Вот уже три месяца, как стал чувствовать себя гораздо спокойнее; помнишь мою раздражительность? Теперь она от меня отошла: вот келейник ушел, куда-то запропал, я больной один остаюсь, и мне нужды нет, я покоен... А по-прежнему я непременно бы этим раздражился.

Через день после этого, в самый праздник преподобного Сергия, июля 5-го, отец Пимен собрался в Москву в обратный путь и перед отъездом пожелал еще раз повидаться со старцем. Он нашел его уже лежащим в постели по слабости и не могущим встать.

Он предчувствовал приближение кончины: кротко, мирно и дружественно беседовал с отцом Пименом, просил у него прощения во всем прошлом и благословил его иконой Владимирской Божией Матери.

При этом он спросил его:

– А как ты думаешь, настоятельствовать до самой смерти или заранее сложить с себя эту обузу?

– Признаюсь вам, батюшка, я об этом никогда не размышлял, трудно сказать заранее, что сделаешь... Не знаю, что и как будет, как Бог даст...

– Ну, я так не советовал бы тебе начальствовать до смерти, очень полезно положить преграду между настоятельством и кончиной, необходимо отрезвиться и придти в себя и оставить заблаговременно все эти мирские попечения... Я благодарю Господа, что я теперь на покое, и хотя об этом в прежнее время я и скорбел, вижу, что понапрасну, и скорблю теперь о том, что скорбел тогда...

Это было последнее свидание отца игумена с отцом Пименом.

Несколько дней спустя он получил письмо от одного из скитских братий, который писал ему:

«Нынешнего числа, то есть 9 июля, в четвертом часу утра, отец игумен Илия волею Божией скончался смертию праведника, до самой смерти пребывая в памяти, и почти в самую минуту смерти приобщен Св. Тайн, а накануне, перед вечерней, пособорован св. елеем. Отец наместник хотел было во вторник 10 числа хоронить, но, узнав о желании вашем быть на похоронах, отложил оные до вашего приезда. Хоронить будут согласно воле усопшего в пустыне Параклита.

Ежели почему-нибудь вам нельзя будет приехать на похороны, то покорнейше прошу вас дать знать о том немедленно.»

Отец Пимен поспешил приехать и воспользоваться предложением отца наместника Антония, сам совершал отпевание тела своего старца и провожал оное до Параклита, где в церкви, с правой стороны возле окна, оно и было предано земле.

IV

В 1863 году для Угрешского монастыря не произошло ничего замечательного, но для архимандрита Пимена он ознаменовался новым знаком доверия к нему владыки по случаю перестройки Вознесенского девичьего монастыря что в Московском Кремле.

Монастырь этот был основан супругой великого князя Димитрия Донского – великой княгиней Евдокией – в последней четверти XIV века; овдовев, она там приняла иночество, с именем Евфросинии, там преставилась, и там под спудом почивают ее святые мощи в Вознесенском соборе.

Монастырь неоднократно горел во время нашествий вражеских на Москву и во время опустошавших столицу пожаров, и хотя в 1720-х годах, при Петре I, был обновлен и после того опять исправляем, от этих именно переделок он пришел в такой нестройный вид и беспорядочное состояние, а притом и обветшал, что недоумевали, что удобнее: возобновлять ли оный или перевести всех сестер в какое-либо иное место. Тогдашняя игуменья, Паисия Нудольская, очень желала последнего, ей хотелось, чтобы монастырь был не в средине города, а где-нибудь за заставой, в поле. Она была весьма благочестивая старица и опытная в правлении, находясь в монашестве более тридцати лет и быв уже настоятельницей Страстного, Алексеевского и Новодевичьего монастыря, из которого и поступила в Вознесенский.

Для осмотра монастыря и для приведения в известность его положения митрополит Филарет учредил особый комитет и потребовал от него и от настоятельницы мнения: «Что удобнее: исправить ли здания монастыря или перевести сестер на иное место?»

Последнее, то есть перенесение, было признано удобнейшим, и владыка дозволил приискивать места, и все единогласно решили, что самое удобное для монастыря место, это в предместии Бутырках, где и храм был пространный и прекрасный.

Казалось все уже решенным, но нетерпение игуменьи, желавшей скорее перенести монастырь из Кремля в загородное место, совершенно изменило ход дела и вместо того, чтобы ускорить перенесение окончательно, тому воспрепятствовало.

Будучи в родстве с весьма знатными и влиятельными лицами, имевшими в то время значение при дворе, игуменья Паисия писала в Петербург и просила, чтоб оттуда написали владыке и его поторопили.

Получив известие, что желание ее исполнено и что владыке послано уже письмо о том, чтоб ускорено было перенесение Вознесенского монастыря на Бутырки, игуменья Паисия, в полной уверенности, что она подвинула дело вперед, отправилась к митрополиту. Он принял ее весьма сурово.

– Ты писала в Петербург о твоем желании перенести Вознесенский монастырь? – спросил он ее с недовольным видом.

– Писала, владыко святый, – отвечала она.

– Ты избираешь косвенные пути... Кто же дозволил тебе ходатайствовать о сем деле помимо начальства? И ты думала этим ускорить дело? Но прихожу теперь к совершенно иному заключению и полагаю, что монастырь вовсе не следует переносить.

– Так это как же, – спросила игуменья с изумлением, – ведь и вы же сами изволили соглашаться...

– Да, соглашался и вижу, что ошибался, а теперь изменил мнение: монастырь исторический, переносить его не следует, а должно сохранить и восстановить...

Игуменья ужасно оскорбилась и начала говорить владыке колкости и дерзости. Митрополит позвонил.

– Проводи, – сказал он вошедшему человеку, указывая на игуменью, а сам встал и вышел.

После этого свидания игуменьи и митрополита дело приняло совершенно иное направление: комитету велено было сделать новый осмотр и более точное исследование, и оказалось, что монастырь переносить не следует по многим неудобствам и препятствиям к его уничтожению. Действия комитета не соответствовали, однако, желаниям владыки; он упразднил его и представил собственное мнение, что переносить монастырь не видится надобности, и это мнение было утверждено Святейшим Синодом. Игуменья Паисия, желавшая перенесения монастыря и намеревавшаяся основать его на новом месте на общежительных началах, была ужасно оскорблена внезапной переменой обстоятельств и на владыку сильно негодовала.

Потеряв доверие к комитетам, митрополит Филарет решился доверить возобновление Вознесенского монастыря одному лицу и потребовал к себе архимандрита Пимена.

–Я хочу дать тебе поручение, – сказал он и, объяснив ему все предшествовавшие обстоятельства, спросил его: «Что ты мне на это скажешь, возьмешься ли за это дело?»

Архимандрит отвечал ему, что он отказываться не смеет, но опасается только, сумеет ли угодить ему и довольна ли останется его действиями игуменья.

– А тебе какое до этого дело? Действуй, как почитаешь нужным, а об остальном не заботься и ничего не опасайся.

Тогда архимандрит снова сказал:

– Нужны будут на это деньги, имеются ли они в монастыре?

– Это тебя не касается, это дело игуменьи, она должна дать деньги, не имеет – достанет.

В августе месяце 1863 года последовал указ консистории на имя архимандрита Пимена, извещавший его, что учрежден новый комитет по случаю перестройки Вознесенского монастыря и что он назначен быть председателем комитета.

Когда он после этого явился ко владыке и тот словесно ему повторил, что было уже в указе, он просил благословения осмотреть монастырь, ознакомиться со всеми подробностями и потом доложить ему о своем мнении.

По осмотре он нашел следующее:

1) Что на перестрой потребуется совсем не два года, как сказано было в указе, а всего только три или четыре месяца.

2) Что нет никакой надобности выводить из монастыря 70 сестер за неимением помещения и что есть возможность всех оставить в монастыре, умножив только число келий, что также удобно привести в исполнение, сделав в здании вместо двух этажей три.

Докладывая после осмотра владыке, он сказал ему, что так как находит возможность оставить в монастыре 70 сестер, которых предполагалось вывести, то поэтому должна быть передержка против сметы, в которой назначалось на расход 62 тысячи.

«Так как переписка о перестройке монастыря длилась более трех лет, – говорил отец Пимен, – и владыка был запуган всеми мнимыми трудностями возобновить монастырь, то видно было, что когда он выслушал меня, он колебался – верить ли ему мне вполне или нет. В особенности ему странным показалось, что я предполагал совершить в три или четыре месяца дело, на которое назначалось не менее двух лет, и при этом он посмотрел на меня с удивлением, как будто хотел мне сказать: «Да ты понимаешь ли, что ты говоришь?»

После того, как он окончательно дал свое благословение, приступили к делу – это было в начале сентября месяца.

Во все время перестройки отец Пимен жил постоянно в Москве, на Саввинском подворье, у преосвященного Леонида, и ездил в монастырь только на воскресные и праздничные дни и, переночевав там, на рассвете возвращался в Москву, спеша попасть к началу работ. Игуменья сперва очень недружелюбно приняла отца Пимена, досадуя на него, что он разом разрушил все те затруднения и препятствия, которые поставлялись на вид владыке ей в угодность, и неоднократно были у них споры и столкновения, так что, наскучив этим, архимандрит ей сказал однажды:

– Ежели вы будете мне препятствовать, матушка, делать дело, как следует, я буду вынужден доложить об этом владыке и просить его, чтоб он меня уволил и поручил бы дело другому, тогда и делайте, как хотите...

Это игуменью несколько смирило.

Видя, что этим она не может озадачить отца Пимена, она старалась делать ему затруднения в деньгах, нужных для расплаты, и жаловалась на излишние издержки.

На этот раз, чтобы положить конец непрерывным прекословиям, отец Пимен упомянул об этом владыке.

– Пришли ко мне игуменью, я с ней переговорю. Каково было это свидание, игуменья не передавала, но только после того не было уже никаких столкновений между ней и отцом Пименом и задержек в деньгах. Архимандрит ежедневно приезжал в Вознесенский монастырь на рассвете, приходил в келию старицы казначеи, где он оставлял свое рабочее платье, в котором ходил по лесам и помостам на постройке.

Обедал он поочередно у преосвященного Леонида или у Петра Ивановича Куманина и изредка у Вознесенской игуменьи Паисии. Вечером он опять надевал свою обыкновенную одежду, а рабочее платье оставлял у казначеи, и благодаря ее заботливости оно всегда было высушено и вычищено.

Работы шли успешно благодаря деятельности архимандрита Пимена, который заботился, чтобы не было задержки в материалах и недостатка в рабочих, так что у него работало в одно и то же время по две и по три артели вместе. Когда случилось, что старицы замедляли работы и не хотели выбираться из своих келий, он прибегал к принудительным мерам, заставлял вынимать рамы из окон, снимать двери, и, хотя не без ворчания, старицы выбирались и давали простор.

Архитектором при этой перестройке был А.С. Каминский, членом комитета – священник Антушев.

Работы, начатые в начале сентября, были совершенно докончены к концу декабря, так что сестры могли снова все разместиться по своим прежним келиям, и к новому 1864 году все было окончено: и работы, и расчеты, и комитет закрыт.

Против сметы не только не было передержки, напротив того, израсходовано на 22 тысячи менее, ибо издержано вместо 62 тысяч только 40, несмотря на то, что против сметы сделано вновь 18 каменных погребов и кладовых и прибавлено помещении на 70 человек, которых предполагалось вывести; и все это было приведено в исполнение не в продолжение двух лет, на то назначенных, а в течение только четырех месяцев, и притом еще осенних.

Можно было ожидать, что за такую немаловажную услугу митрополит Филарет выразит свою особенную благодарность если не видимой какой-нибудь наградой, то, по крайней мере, скажет ему за труды его и старание спасибо, которое из уст владыки было бы отцу Пимену несравненно дороже всяких наград, но он не заблагорассудил сделать и этого, что можно объяснить только его особенной сдержанностью в изъявлении благодарности, для того чтобы трудившийся не возмечтал о себе и не возгордился, воображая, что сделанное им достойно великой похвалы или награды.

V

Петр Иванович Куманин, так сочувственно отнесшийся к отцу Пимену, видя его скорбь о кончине Александрова, и сказавший ему: «Что вы потеряли в Павле Матвеевиче, я постараюсь то восполнить», – сдержал слово и, сердечно расположившись к нему, внушил и ему полное к себе уважение и мало-помалу приобрел его доверие и нелицемерную искреннюю привязанность.

В вещественном отношении Куманин оказался еще сдержаннее Александрова. Были около него люди, тайно вредившие интересам монастыря.

Петр Иванович Куманин по летам жил на даче, и в 1862 или в 1863 году он провел лето в Сокольниках, где отец Пимен у него иногда бывал.

«Однажды, – говорит он, – я приехал к нему и застал его читающим бумагу, которую при моем входе, сложив, он положил на стол. Я стал извиняться, что помешал ему.

– Ничего, батюшка, – сказал он мне, – это я переписываю свою духовную в третий раз, первая была у меня написана еще в 1835 году; обстоятельства с тех пор изменились, нужно было переменить и духовную.

И немного помолчав он прибавил:

– Я надеюсь, что у меня будут остаточки; для вашего монастыря что-нибудь сделаю; мы с вами посоветуемся.

Прошло после этого разговора лет около двух, в продолжение которых он ни разу не повторял мне о своих намерениях, и видя, что он молчит, не говорил ему ничего и я, только однажды, не помню теперь, я намекнул ему про что-то, что он хотел сделать, но на это он ответил довольно резко и, как видно было, с неудовольствием:

– Вы думаете, что я что-нибудь при себе сделаю? При жизни ни на грош я не сделаю.

Что же мне оставалось после этого, как не молчать?

Так я ему ничего и не говорил, пока не представилось удобного случая, и когда настало время, что более молчать уже не следовало. Именно: в 1864 году Петру Ивановичу делали операцию – разбивали камень. После первой и второй операции он чувствовал себя еще довольно хорошо, так что мог свободно ходить, но после третьей он слег и уже не вставал и не ходил более до самой кончины. Однажды после операции, как я посетил его, был он слаб уже и лежал в постели, он меня спросил:

– А где вы, батюшка, похороните меня?

– Под алтарем скитской церкви, – отвечал я ему.

– Ну, хорошо, батюшка, мне больше ничего не нужно; хотел только знать, где буду лежать.

При этом случае и видя, в каком он положении, я подумал: не время ли напомнить ему о тех остаточках, о которых он сам же говорил мне по поводу своего духовного завещания. И напомнил ему про это.

– Да, – сказал он, – я это помню. Ну, а что же нужно для вашего монастыря сделать? – спросил он.

– Вы обещали на ограду десять тысяч рублей.

– Хорошо, а еще что?»

И отец Пимен стал исчислять ему, чего бы он желал и что было бы, по его мнению, нужно для монастыря.

Куманин слушал и продолжал считать.

Дошедши до 67 тысяч, он остановился и сказал:

–Да что тут, батюшка, считать, вы просто напишите все, что вам нужно, я надеюсь, что у меня на все станет. Я к вам пришлю верного человека, и вы отдадите вашу записку.

Все, что отец Пимен почитал нужным, он написал в записке, и когда от Куманина приехали двое присланных в монастырь, он ее им передал, а они назначили день, в который ему приехать к Петру Ивановичу за решением.

Через несколько времени отец архимандрит отправился в Москву, чтобы на утро быть у Куманина, но пока он был еще на своем подворье, собираясь уже ехать, вошел к нему один из тех двух, которым он передал составленную им записку, и сказал ему:

– Мы записку вашу прочитали Петру Ивановичу и разделили ее на три части: первую – исполнить: сделать ограду, задний корпус отделать на богадельню и покрыть ограду – всего 21 тысяча, а прочее все признали для монастыря ненужным и для души Петра Ивановича бесполезным.

– Для чего же вы это сделали, – воскликнул отец Пимен, – разделили на три части и умирающего человека от доброго дела отводите?

Но присланный от Куманина ответил ему весьма развязано:

– Ну уж так сделали!

Когда отец Пимен пришел к Куманину, тот спросил его слабым голосом:

– Ну что, батюшка, слышали?

– Да, Петр Иванович, слышал, – отвечал отец Пимен, – и очень сожалею.

Куманин сделал знак рукой и сказал:

– Это, батюшка, дело уже кончено.

– И помолчав немного сказал: «Я им, батюшка, на словах поручал кое-что сделать для вашего монастыря и уверен, что они исполнят мою волю. Я надеюсь на них, как сам на себя».

Непонятно до чего и умные люди способны бывают иногда ослепляться и заблуждаться!

Отец Пимен не такого ожидал исхода этого дела.

После того один из двух этих верных исполнителей воли умирающего сказал ему:

– Вы, Петр Иванович, хотели батюшке что-то сказать.

– Вот что, батюшка, я хочу вам сделать гостинчик, – сказал Куманин, – хочу подарить вам двести тысяч рублей.

Отца Пимена покоробило от этих слов, и у него в уме промелькнула мысль: «Это они надоумили подкупить меня, чтоб я, получив для себя две тысячи, позабыл о том, чего лишился монастырь». Но, сдерживаясь, он поблагодарил Куманина и насколько мог сказал спокойным голосом:

– Я денег не приму, никогда не собирал и не для чего мне их собирать.

– Вы можете этим оскорбить Петра Ивановича, – сказал ассистент Куманина, – ежели не хотите принять для себя, можете распорядиться ими по вашему усмотрению.

Отец Пимен на это согласился.

– Если так и милость будет, то отдайте их лучше в Горицкий монастырь, о котором я вас просил, – сказал он Куманину.

Тот отвечал:

– Я уже для Горицкого монастыря назначил пять тысяч.

–А в таком случае прошу вас и эти две тысячи приобщить к тем же: там в монастыре моя родная сестра – монахиня; пусть пользуется она пожизненно процентами с этих денег, а после ее смерти они поступят в монастырь на ее поминовение.

Желание отца Пимена было исполнено.

В продолжение своей болезни Куманин неоднократно приобщался Св. Таин, а накануне кончины он пожелал приобщиться еще раз и непременно хотел особороваться, и чтоб ему и отходную прочитали. Он был весьма слаб и от того говорить более не мог, но был в полном сознании своего положения и в совершенной памяти и высказал свое желание, чтобы возле него вслух читали Евангелие, что и продолжали попеременно до самой его кончины, последовавшей к утру 26 мая 1865 года. Он скончался весьма тихо, на 72 году от рождения.

В самый день кончины Куманина его душеприказчики телеграфировали его сыну, находившемуся тогда в Вологде, но он ответил, что по болезни быть не может.

Мая 29 последовало отпевание тела в церкви Знамения на Знаменке, где тогда жил Куманин, и в тот же день к вечеру тело привезли на Угрешу. С разрешения владыки встречу сделали торжественную, в Св. вратах: архимандрит, монашествующие и множество белого духовенства при встрече служили литию и провожали гроб до Николаевского собора, где совершали всенощное заупокойное бдение, а на следующий день – литургию и панихиду, пели Чудовские певчие, тело торжественно провожали до скитской церкви, под которой в склепе под алтарем оно и было предано земле.

Сын Куманина, хотя и отозвался, что болен, однако приехал в самый день похорон, и ежели бы пожелал, мог бы еще попасть на погребение, но этого не сделал.

Он остался в Москве и жил довольно долго, но ни разу не был на Угреше на могиле отца.

Но недолго и сам пережил отца. По завещанию ему тотчас выдали сто тысяч, он отправился в Петербург, куда за ним в скором времени последовала одна из жительниц Вологды, и вместе они поехали во Францию, откуда привезли после того его тело; осталось ли что после него и кто воспользовался оставшимся – неизвестно.

Петр Иванович Куманин к невестке своей был расположен, сознавая, что его сын пред нею очень виновен, и по завещанию своему оставил ей несравненно более, чем сыну.

По духовному завещанию Куманин оставил в пользу Угрешского монастыря сто восемь тысяч руб., распределенные так: на постройки 21 т. р., на обеспечение скита 40 т. р., на богадельню 40 т. р., на разные предметы 7 т. рублей.

VI

К 1866 году относится событие, весьма важное для Угрешского монастыря, принесшее великую честь отцу Пимену и заслужившее ему всегдашнюю, нескончаемую благодарность сотней тысяч людей – это учреждение и открытие монастырского народного училища.

Учреждение училища на Угреше совершилось, можно сказать, случайно и при первом своем зарождении встретило со стороны отца Пимена некоторое даже противодействие и нерасположение, как он и сам в том весьма чистосердечно признавался.

В начале 1860-х годов в Московской палате государственных имуществ служил советником Я.И. Попов. Он был человек набожный, доброжелательный и весьма правдивый и, посещая довольно часто Угрешу, всегда бывал у отца Пимена, который любил с ним беседовать, как с человеком умным, начитанным и откровенным. И всякий раз заведет он разговор на пользу народного образования и начнет советовать отцу Пимену открыть училище при монастыре.

– Великая нужда монастырю тратиться для крестьянских ребятишек, которые и спасибо не скажут, – говорил иногда отец Пимен.

– Верьте мне, ваше высокопреподобие, великую пользу изволите принести всему ближайшему населению...

– И ровно никакой, никто и не пойдет, только убыток монастырю будет...

– Богу будут за вас молить, что вы им свет истины откроете... Право, хорошо бы...

– Ну ладно, ладно... Когда вот обстроюсь да устроюсь, тогда вот и училище заведу...

И подобными разговорами оканчивалась беседа об устроении училища.

Иногда отец Пимен подшучивал над Поповым, зная его конек, и скажет ему:

– Ну так как же, сударик, училище-то открыть? Тот так и привскочит на стуле.

– Откройте, ваше высокопреподобие, заставьте за себя Богу молить, земно вас молю...

– Ну хорошо.

Отец Пимен слушал эти советы, как говорится, в одно ухо впуская, а в другое выпуская.

Но Попов, нимало не смущаясь, продолжал все-таки приставать к архимандриту. Наконец, это стало даже надоедать ему: «Добрый и хороший человек этот Яков Иванович, а уж куда бывает иногда надоедлив со своим народным образованием», – думал иногда отец Пимен.

На Святой неделе в 1866 году опять приехал Попов на Угрешу и остался на несколько дней и, конечно, ежедневно приходил к архимандриту, то после обедни, то вечером пить чай или поужинать, потому что отец Пимен ко всем посетителям был весьма внимателен и гостеприимен.

Вечером, после вечерни 7 апреля, он пригласил его к себе чай пить. Когда чай отпили и из столовой перешли в гостиную, Яков Иванович сел, а отец Пимен стал ходить по комнате и с усмешкой говорить Попову:

– Ну что же, Яков Иванович, когда же станем училище-то открывать? А, на Фоминой, что ли?

– Вы все, ваше высокопреподобие, изволите шутить, а я не в шутку, убедительнейше прошу вас согласиться...

– Ну ведь я и соглашаюсь – вот какой, ничем ему не угодишь.

– Нет, я серьезно, кроме шуток, прошу вас и дал себе слово не отступиться в этот раз, божусь Богом, что не уеду без того, чтобы не открыть училище...

– И прекрасно, – подшутил архимандрит, – очень буду рад, мне же лучше, что Яков Иванович поселится на Угреше и будет сидеть у пруда и ждать погоды. Ну что, так, что ли?

– Вы откроете училище? Я только прошу вашего согласия... Я все устрою и улажу.

«На этот раз я стал сговорчивее, – рассказывает отец Пимен, – и согласился открыть училище в старом здании упраздненного монастырского постоялого двора, на берегу Москвы-реки, думая про себя: – Скоро сказка сказывается, да не скоро делается; когда еще что будет, и учеников не собрали, а что там выйдет – будет видно».

Так мысленно рассуждая, отец Пимен желал потешить Якова Ивановича, согласился и сказал ему:

– Стало быть, дело решенное – на Угреше будет училище теперь, а с Фоминой начнутся уроки? Что, так, что ли?

– А завтра, батюшка, после обедни открытие? – спросил Попов.

– Видишь ты, прыткий какой.

И так это смешно показалось отцу Пимену, что он расхохотался до слез, как это с ним бывало, когда он начинал смеяться...

Но только он ошибся в своих соображениях; он думал, что он перехитрит Попова, вышло наоборот. «Якову Ивановичу не доставало только моего согласия, а все уже им было подготовлено, и едва успел он у меня выманить согласие, как тотчас же разослал он повестки по соседним деревням, чтобы все переписанные мальчики на следующее утро в назначенный час собрались в монастырь. На следующее утро, к крайнему моему удивлению, я увидел в церкви до 60 мальчиков, готовых поступить в будущее предполагавшееся училище.

Скажи, пожалуйста, каков, какой лукавый, как подкрался ко мне за согласием!

Делать было нечего: по окончании обедни велел я с малым крестным ходом поднять икону святителя и пошел с братией в будущее училище, и отслужили мы там с водосвятием молебен. Итак, апреля 8-го 1866 года открылось наше народное монастырское училище.

Яков Иванович был в восторге.

Я только удивлялся ему и каюсь, что считал, что все это пустая затея, которая ничем не кончится, и скажи мне тогда кто-нибудь, что у нас училище утвердится и дойдет до тех размеров, до которых потом оно дошло, я бы никогда этому не поверил».

Учреждению монастырского училища немало содействовал и преосвященный Леонид, потому что когда отец Пимен передавал, как пристает к нему Попов с открытием училища, тот ему очень серьезно отвечал:

– И очень хорошо сделаете... Помните, как Государыня императрица одобрительно отзывалась об Угреше по рассказам детей и похвалила, что при монастыре благотворительные заведения, больница, а тут было бы еще училище. И мой совет, ежели бы вы у меня его спросили, был бы тоже открыть училище.

Вероятно, мнение преосвященного и перетянуло дело в пользу Попова и склонило отца Пимена к согласию.

В числе братии нашелся и преподаватель, который был уже года с два в монастыре в числе послушников и, будучи человек поведения одобрительного и характера мягкого, он обратил на себя внимание архимандрита, а так как он был из духовного звания, человек учившийся и ученый, служивший до поступления в монастырь обер-аудитором, то он был избран в преподавателя. В то время он назывался Дмитрий Григорьевич Байков; впоследствии он был пострижен под именем Десифея, получил степень священства и по сие время находится в Угреше к пользе обители и училища.

Впоследствии времени отец Пимен понял, какое значение может иметь училище при монастыре, в особенности когда увидел, с каким сочувствием и с какой благодарностью оно было принято окрестным населением и, совершенно отстав от своего первоначального предубеждения, приохотился, пристрастился к монастырскому училищу и не щадил ничего для того, чтоб обставить его надлежащим образом. Когда ветхое каменное здание, где помещалось первоначально училище, стало приходить еще в худшее положение и оказалось недостаточным для помещения всех желавших учиться, он прикупил у соседних крестьян неудобный для них участок земли, смежный с монастырской, и выстроил там новое каменное прекрасное здание, в котором теперь и находится Николо-Угрешское монастырское народное двухклассное училище.

VII

Занимаясь внешним благоустроением обители, ему порученной, отец Пимен зорко следил за современным положением монашества и, будучи вполне проникнут духом монашества и искренно ему предан, он с прискорбием видел распущенность некоторых монастырей и чистосердечно признавался, что в нестроении монастырей городских-штатных он почитал причиной их упадка самый их устав; а в монастырях общежительных, в которых устав признавал совершенным, в беспорядках и ослаблении братии винил более всего настоятеля и частую их перемену...

Часто беседуя с преосвященным Леонидом о монашестве, к которому и тот был весьма привержен, и имея понятие об оном по теории (хотя и был сам по убеждениям и по жизни великим подвижником и строгим аскетом), он любил слушать монашеский разговор отца Пимена, заимствуя неизвестные ему сведения о практической стороне монашества, и называл его столпом монашества28 и своим учителем в монашестве.

Изыскивая средства к утверждению оного и к его охранению от причин, тлящих добрые нравы и мудрые уставы, преемственно перешедшие к нам от великих подвижников Востока, он сильно восставал против полумер, против «отправления в монастыри виновных под начало» и против «исключения из монастырей людей неблагонадежных».

«Через ссылку виновных монахов и белого духовенства в монастыри, – говорил отец Пимен, – начальство ничего не достигнет, это нецелесообразная, даже пагубная мера, ибо через это редко приносится польза людям, нравственно испорченным, но всегда причиняется великий вред обителям: это тлит нравы монашества вообще и вредит ему во мнении мирян, которые, слыша о буйствах и бесчинствах, творимых в обителях (где есть подначальные), не зная, от кого происходят беспорядки, обвиняют всю братию и осуждают все монашество, тогда как набуянил, может быть, какой-нибудь пьяный причетник, за пьянство и сосланный.

Поздно или рано епархиальное начальство должно непременно придти к этому заключению, что виновного всего лучше исправлять в том самом месте, где он провинился, ибо 1) все знают, в чем его вина, и ему, следовательно, нельзя сказать, что он страдает безвинно; 2) к его характеру приноровились и скоро найдут средства к уврачеванию язвы; 3) не заражаются нравственно неиспорченные люди от сопребывания с людьми, зараженными и закоснелыми во зле (с неповинным неповинен будеши и со строптивым развратишися); 4) легче искоренять зло единичное, нежели там, где совокупляется зло разнородное и 5) наконец, виновный скорее исправится в своем месте и не впадет в отчаяние. Нужно не утеснение человека, но исправление виновного.»

Подобное изложение своего мнения человеком неученым и малограмотным дает понятие о правильности и последовательности его мышления, о том, что он вдумывался в серьезные вопросы, когда была в том нужда (а не всегда лазил по лесам и высчитывал кирпичи), и умел найти точные и соответственные выражения, чтобы передать свои мысли.

Преосвященный всегда с удовольствием слушал простую, неизысканную речь отца Пимена, неоднократно просил его и приступал к нему, чтобы он составил записку о тех мерах, которые он почитал полезными для благочиния монастырей и для исправления монашествующих.

– Вы составьте такую записку, а я найду удобный случай и представлю ее на благоусмотрение владыки; за это он вас под начало не пошлет, а только поблагодарит вас.

– Как могу я, преосвященнейший, сочинять и составлять записку, назначенную для подачи владыке, когда я вовсе писать не умею, грамматике не учился и правописания совсем не знаю.

– Ах, отец архимандрит, отложите, пожалуйста, в сторону все эти мелочи, мы знаем очень хорошо, что вы не доктор богословия, а настоятель авва, опытный монах, и потому не станем от вас требовать изящной литературы, нужна ваша мысль, желаем слушать ваше мнение... Пишите, как знаете, как умеете; все ваши ошибки в языке и правописании будут исправлены... Не в этом сущность, нужно дело... Слышите, за послушание извольте заняться этой запиской и скорее мне ее пришлите.

Эти переговоры о монашествующих и о подначальных происходили в начале 1867 года, когда не только вся Московская епархия, но, можно сказать, вся Россия и все православие Востока готовились к празднованию пятидесятилетнего юбилея владыки в святительском сане, и поэтому и преосвященный, и отец Пимен были весьма озабочены и, следовательно, не до записок о монашестве было ни тому ни другому, как участникам в этом всеобщем торжестве всей русской иерархии, и Москвы в особенности.

Описывать празднование юбилея владыки почитаю излишним, так как в свое время было о нем столько и так подробно везде писано, что краткое сказание о дне 5 августа 1867 года, помещенное в воспоминаниях отца Пимена, не заслуживает особого внимания, будучи довольно сжатым рассказом, в котором преимущественно говорится о лицах, участвовавших в торжестве, почему и не станем передавать его здесь читателям.

Владыка, как известно, был весьма обременен после юбилея перепиской с некоторыми высокими лицами, поздравлявшими его, и которым надлежало ответствовать письменно, так что и по прошествии более двух месяцев он еще не всем успел ответить, и смерть, внезапно его похитившая, не дала ему времени докончить благодарственного послания к одному из вселенских патриархов. Но, посвящая часть дня этим личным своим занятиям, он не менее усердно и бдительно занимался делами епархии и, пробыв до октября в Лавре, возвратился в Москву и, по всей вероятности, вследствие какого-нибудь разговора о монастырях, монашестве и подначальных, который имел с ним преосвященный Леонид, последний написал отцу Пимену письмо следующего содержания:

«Высокопреподобнейший отец архимандрит! Очень желал бы видеться с вами. Если бы вы, пользуясь ясной погодой, которая, может быть, и до завтра простоит, приехали ко мне завтра к вечеру, то этим доставили бы удовольствие людям, давно вас не видавшим, и делу, к обоим нам близкому, пользу (ибо оно касается монашества).

С совершенным почтением остаюсь душевно вам преданный Леонид, Еп. Дм.

Суббота, 14 октября 1867 года.»

В напечатанном собрании писем преосвященного к отцу Пимену под этим письмом ( 36) помещено примечание отца Пимена: «Записка о подначальных, в которой я излагал свое мнение, что подначальные из чужих монастырей только портят братство того монастыря, в который их посылают.» Таковая записка действительно была начерно набросана отцом Пименом, но по переписке переделана и заменена той, из которых предлагаем отрывки.

Не станем обременять читателей и вполне приводить всю записку, что для многих показалось бы весьма утомительным, мы не можем, однако, вовсе опустить ее и, заимствуя из нее самые главные черты, желаем доказать этими отрывками, что люди от природы умные и даровитые, хотя бы и вовсе не получили никакого образования и сами считающие себя малограмотными и невеждами, могут написать (положим, диктуя другому) такое ясное и последовательное изложение своих мыслей, что никакой умный и с тем вместе ученый человек не устыдился бы поставить своего имени под подобной запиской и едва ли бы мог написать что-нибудь более полезное по сему вопросу и яснее изложенное.

Зная, что преосвященный имеет намерение представить владыке на благоусмотрение, отец Пимен не решился составить записки собственно о подначальных, но предпочел изложить в ней общие причины упадка современного монашества, дабы не показалось, что он как бы дает советы начальству, как действовать, потому и озаглавил ее:

Об исключении из монастырей людей неблагонадежных как о мере предупредительной для охранения благочиния монастырского.

«I. Исключение из монастыря людей неблагонадежных – дело весьма обыкновенное, мера, которая представляется нам первой как самая легкая и к которой оттого постоянно и прибегают, но которая безусловно сама по себе не только есть полезная, но, скорее еще, может оказаться вредной, ибо изгоняемый из одного монастыря переходит в другой, в третий и т. д., вследствие чего происходят только излишние хлопоты и затруднения, нарушающие монастырское благочиние и не приносящие никакой пользы... Люди с дурными наклонностями, переходя с места на место, способные к восприятию только того, что дурно, и сами в каждой обители почерпывают что-нибудь худое и везде после себя, как следы своего пребывания, оставляют хоть малую частицу душевредной прилипчивой своей заразы. Следовательно, безусловное исключение из монастырей людей неблагонадежных оказывается, в сущности, мерой вредной... Из наблюдений давно замечено, что один дурной пример причиняет несравненно более вреда, нежели сто хороших приносят пользы... Все старания предупредить зло оказались бы совершенно тщетными, ежели бы мы удовольствовались тем, что косвенно противодействует злу. Этого далеко не достаточно. Мы должны заглянуть в глубину, чтоб удостовериться: не там ли таится зло, нами искореняемое и, как роса, постоянно выступающее снаружи.

Ежели в жизни духовной, имеющей значение высшее самосовершенствование человека, почитается великим злом не только малейшее уклонение от добра, но вменяется во грех и то добро, которое мы могли бы совершить и не совершили...

Ежели и невольное уклонение помыслов инока от небесного и вечного к земному и временному должно быть почитаемо духовным любодеянием и святотатством (как замечает преп. Кассиан), то что же придумаем мы сказать себе в оправдание, что постоянно оказывали нерадение при дознании причин зла, от которого происходит явное, частое и грубое нарушение благочиния монастырского! Зло это, однако, так явно и так поражает своей очевидностью, что нельзя его не видеть. Мы хотим снаружи исправить то зло, причины которого таятся внутри. Такой образ действия может повлечь за собой рано или поздно неминуемое разложение монашества и нравственный совершенный его упадок. Где же таится причина этого зла?

В монастырях штатных, городских, зло таится в самом уставе штатного монастыря; в общежитиях зло происходит от уклонения настоятелей от устава общежительного и от частой перемены настоятелей.29

II. Монастыри штатные.

Устав монастыря штатного частью попускает, а частью понуждает отступать от монашеских правил и нарушать обеты, которые, однако, везде одни и те же... Штатный монах вчера был пострижен и произнес обеты целомудрия, нестяжания и послушания; сегодня призывается к участию в дележе братской кружки и таким образом становится совершенно законно безнаказанным нарушителем одного из произнесенных им обетов нестяжания30.

Рассматривая совершенно беспристрастно положение штатного монаха, приходишь к заключению, что невозможно слишком строго судить его за нарушение обетов, ибо те правила, которым он подлежит (в городских монастырях), не только не преследуют его отступлений, но отчасти к тому содействуют, а иногда и вынуждают и ставят его на скользкую стезю соблазна, на которой трудно не преткнуть ноги своей о камень. Именно, пришедший из мира в штатный монастырь: 1) поставлен в необходимость заботиться о вещественном (келейные принадлежности, одежда, обувь, белье, чай и прочее), 2) привыкает слишком легко смотреть на частые сношения старшей братии с женщинами (которые шьют платье или белье, стирают, моют полы) и не почитает того нисколько предосудительным и, наконец, 3) не приобретает необходимого для монаха навыка отсекать своей воли; ибо между часами богослужений невозбранно выходит за ограду, и ежели даже не во зло употребляет свою свободу, то уже тем погрешает, что, оставив мир, опять возвращается к его суетам и по своей воле идет и делает, что хочет...

Следовательно, с самого своего вступления в штатный монастырь, вследствие действующих там правил (а главное, по причине вкоренившегося в уме штатных, городских, монахов непонятного убеждения, что штатный монах может жить, как хочет и делать, что ему угодно), новоначальный не побуждается к духовному преуспеянию, привыкает ложно смотреть на действительные требования монашества (которое одно и то же везде) и, готовясь или желая со временем получить монашество, заранее приучается нарушать те обеты, которые ему придется произнести...

При подобных условиях монашество есть, следовательно, не более как одна внешность...

Ежели еще не суждено осуществиться желанию истинных ревнителей монашества – видеть все монастыри преобразованными в общежития, – надлежит, по крайней мере, печься об охранении монастырского благочиния. Для сего недостаточно безусловного исключения из монастырей людей неблагонадежных, что дознано и из опыта... Необходимо устранить причины, порождающие зло, именно:

1) Не выдавать денег из братской кружки не умеющим с пользой употреблять их для себя, таковым покупать все нужное, остающиеся деньги хранить как их собственность.

2) Воспретить женщинам входить в келии под предлогом стирки или шитья белья, платья, мытья полов и проч.; ежели окажется невозможным распространить сие правило на всех без исключения, то дозволить только старцам строгой жизни или духовникам в крайних случаях принимать у себя известных почтенных особ или ближайших родственников... Но и духовным отцам полезнее дозволять отлучаться для посещения духовных чад, чем принимать женщину у себя в келии, что и для них могло бы быть допускаемо в особых редких случаях в виде исключения; остальным же всем безразлично, без исключения, вовсе запретить принимать у себя в келии никакую женщину, кто бы она ни была. Нужно видеть мать, сестру, дочь, тетку – отпросись сходить повидаться, а у себя не смей принимать.

Ежели помещения монастыря и число братии не дозволяют устроить свою собственную стирку белья (ибо она служит иногда предлогом для приема женщин), полезно было бы избрать одного из пожилых, известных нравственностью и честностью брата, которому было бы вменено в обязанность в определенное время обходить келии и собирать или разносить белье; а для мытья полов (как и для чистки труб) можно иметь мужчину, а не женщин.

3) Никому из братии без ведома казначея или благочинного ни в какое время никуда из монастыря не отлучаться ни на самый краткий срок.

4) Настоятелям, вполне понимающим свои обязанности и желающим в точности исполнять оные, как следует пастырям добрым, а не наемникам, как отцам любвеобильным и попечительным, а не как недоступным начальникам, презирающим подчиненных им братий, надлежало бы по возможности не удаляться от общения с братией, не гнушаться сотрапезования с ними (отчего и трапеза будет чище, лучше и чиннее) и самим иметь неусыпный над ними надзор, вникая в нужды и положение каждого, дабы все благоденствовали, а не полагаться на поверхностные и не всегда беспристрастные объяснения старших (ежели, к сожалению, они не вполне благонадежны, а заменить их некем), ибо и они, будучи не без слабостей, дабы не возбудить недоброжелательства (в младших, могущих обнаружить их собственные погрешности), волей-неволей иногда вынуждены бывают утаивать, прикрывать и мирволить, и потому, обманывая настоятеля, только для формы ему кое-что передают (а иногда без нужды наушничают) или преувеличивают (делая из мухи слона), одних теснят, другим покровительствуют, а зло между тем растет и зреет и тогда только обнаруживается, когда беде помочь уже невозможно.

5) Наконец, должно упомянуть, в частности, и о тех бедных загородных штатных монастырях, которые по скудости средств посылают за сбором по книге или по установившемуся обычаю в ходы с иконой, таковых прежде всего следует: а) ограничить число братий соответственно с возможностью к безбедному их существованию (но ежели и этого недостаточно для того, чтобы не посылать по сбору), б) обратить особое внимание на посылаемых сборщиков: избирать их из числа самых благонадежных братий, честных, трезвых, строгой нравственности, рачительных к обители и не юных летами, но искусившихся в жизни и опытных в монашестве. Это одно из необходимых условий, дабы сборщики, находящиеся в постоянном общении с мирянами, и сами бы не повреждались от мирских обычаев (несвойственных монахам) и не только бы не соблазняли мирян своей предосудительностью, слабой жизнью, но могли бы и их воздерживать от худого и сказать им слово на пользу, и, наконец, чтобы не расточая или не утаивая подаемого усердием мирян, действительную бы приносили помощь своим обителям и своими сборами помогали бы им в их оскудении.

Но к сожалению, это редко соблюдается, и, имея в виду только вещественную прибыль, посылают, по большей части, именно худших людей, не нужных для обители, совершенно упуская из вида, что миряне всегда с недоверием глядят на сборщиков, видя в них только праздношатающихся бродяг, тунеядцев, живущих за счет общества и достойных всякого осуждения. По ним составляют они себе превратное понятие об обители и монашестве вообще и, не уважая сборщиков, а чаще презирая, отпускают с пустыми руками, нередко же и гонят от себя, как людей подозрительных и опасных... Таким образом, возвращение сборщиков в их обители скудную приносит им пользу и в вещественном отношении, и великий вред в нравственном, присовокупляя ко злу, уже существующему, семена новых зол, от мира собираемые... Что же касается высылки или исключения из монастыря людей неблагонадежных, полезным полагаем при этом наблюдать следующие условия:

1) Вменить настоятелям в непременную обязанность немедленно заявлять своим благочинным о высылаемых и исключаемых из монастырей лицах с прописанием, за какой именно проступок удален виновный.

2) Чтобы такое заявление было без замедления тотчас же циркулярно сообщено всем монастырям епархии, в особых важных случаях не мешало бы сообщить для напечатания в епархиальных ведомостях и

3) Обязать настоятелей, чтоб они таковых по неблагонадежности исключенных людей к себе не принимали под опасением строгой за то ответственности...

В таком виде исключение может, бесспорно, принести пользу: каждый поймет, как затруднительно поступать из одного монастыря в другой и, опасаясь исключения, будет вести себя внимательнее и дорожить тем монастырем, в котором находится.

III. Монастыри общежительные.

По самому существу своего устава и по многочисленности братства монастыри общежительные долженствовали бы служить рассадниками для других, изобилуя людьми способными, иноками, искусившимися в жизни подвижнической и опытными в деле боговедения, но, к несчастью, мы не всегда это встречаем, ибо и общежития весьма часто ощущают недостаток в подобных людях... Нравственная порча в общежитиях происходит от трех причин: 1) от невнимания и нерадения новоначальных в исполнении послушаний; 2) от уклонения настоятелей от устава общежительного и 3) от частого перемещения настоятелей.

1) По мере того как новоначальный пребывает в монастыре, вместо того чтобы преуспевать ему в подвигах под руководством опытного старца и восходить от силы в силу, им овладевают разленение, беспечность и равнодушие к деланию духовному, начинают обнаруживаться различные недостатки, появляются слабости, возникает своеволие, и человек идет быстрыми шагами к совершенному упадку в нравственном отношении.

Но таковые недостатки – недуги современного монашества – не суть, впрочем, явление новое, они всегда проникали в иноческие обители, и против них искони вооружались святые отцы и ревнители благочестия, иерархи наши, жившие в XV и в XVI столетиях, так Симеон, архиепископ Новгородский (1416–1432), Московский митрополит Даниил, митрополит Макарий, Максим Грек и мн. др. И сам царь Иоанн Грозный в послании своем к игумену Кирилло-Белозерского монастыря упрекал его в послаблении знатным боярам и князьям, которые там, иночествуя, своевольничали и самочинствовали и своей жизнью тлили благие обычаи и строгий устав древней обители. Но многие из этих бояр-иноков были насильственно пострижены по царскому повелению и поневоле жительствовали в монастырях, возможно ли же было и ждать от них особенно благочестивой жизни? По крайней мере, при всей грубости тогдашних пороков, происходившей от всеобщего невежества и полудикой простоты нравов, дух сокрушения пробуждал раскаяние, а искреннее сознание своих недостатков отчасти искупало их. В настоящее время это встречается весьма редко, можно даже сказать, почти как исключение.

Просвещение, проникшее во все слои общества, много смягчило нравы народные, а князья и бояре (тлители благих обычаев монастырских и самовольные нарушители уставов, по словам Грозного), утратив младенческую простоту веры своих предков, не только давно уже перестали сами вступать в обители иноческие, но даже и вовсе чуждаются их, зло же и нестроение за три-четыре века, до нас существовавшие в монастырях, между тем не умаляются, а возрастают... Кого же мы обвиним в этом?

2) Зло происходит от настоятелей. Они жалуются на своеволие братий и не думают допросить себя: сами-то они не уклоняются ли от правил св. отец? В точности ли они стараются соблюсти устав общежительный, выполняя обязанности, оным на них возлагаемые? Не умолчим горькой истины и скажем, что настоятели по большей части руководствуются не правилами св. отец, не уставами общежительными, искони действовавшими, но собственным своим произволом.

Вследствие этого происходит упадок в общежитиях как во внешнем устроении, так и в настроении духовном: ежели настоятель, который долженствовал бы служить примером и быть образцом для словесного стада, препорученного ему, как опытному руководителю и доброму пастырю, сам себе дозволяет произвольно уклоняться и отступать от правил общежительных, составленных великими и мудрыми подвижниками, благоугодившими Господу, и бывших в действии в продолжение тысячелетнего своего существования, – может ли таковой настоятель ожидать, имеет ли он право требовать от подчиненного своего, чтобы тот строго соблюдал монашеские правила и безусловно подчинялся бы его требованиям, часто, быть может, совершенно личным, а нередко даже и не вполне благоразумным, когда подчиненный видит неуважение настоятеля к закону, и отступления его, и нарушения? Это немыслимо.

Наконец, 3) Частые перемещения настоятелей из обители величайшее зло: преемник, не проникнутый духом своего предшественника, а иногда и не мирившийся с ним, начинает с того, что все, до него бывшее, хотя бы оно и действительно было хорошо, разрушает потому только, что оно введено не им самим, не при нем, не довольствуется тем, что пополняет или исправляет те недостатки, которые точно могли ускользнуть от внимания его предместника, он вводит новый порядок, и нередко бывают случаи, что прежде чем он успеет привести свою мысль в исполнение, его назначают в иное место, и таким образом существовавшее до него уже отменено и разрушено, а начатое и предположеное им не довершено. Вот почему обители, где часто сменялись настоятели, по большей части представляются неблагоустроенными, и напротив того, где в продолжение долгого времени власть сосредотачивается в руках одного и того же благонамеренного и, следовательно, опытного уже от навыка руководителя, мы видим благоустройство и благоденствие.

Нельзя не сознаваться беспристрастно, что в этом отношении в странах католических (несмотря на все недостатки и злоупотребления разнородных орденов их монашества) монастыри оттого так и процветали и славились, что уставы основателей или первоначальников всегда были строго и в точности соблюдаемы, ибо дух и мысль предшественника с ним не умирали, но с новой силой воскресали в его преемнике, который продолжал дело, до него начатое, не опасаясь (ежели он не довершит предположенного им), чтобы после него оно было отменено или оставлено: там была наследственность, преемственность власти, действовавшей на основании правил однажды введенного устава того ордена, к которому причислялась обитель.

Вот почему латинское духовенство могло иметь столь сильное влияние на народ и постепенно прибрести такое высокое значение: во всегдашнем всеобщем единодушии и единомыслии всего духовенства Запада таилась причина его непоколебимой силы нравственной и власти духовной на общество.

Сравнивать труды и подвиги духовные современного монашества с молитвенными подвигами, с воздержанием и неослабным духом ревности преподобных отец, до нас живших (жития которых служат только обличением нашим временам маловерия и безверия), – дело немыслимое, и чтоб их возобновить и воссоздать, для этого нужно бы пересоздать все современное общество, нас окружающее, следовательно, об этом не может быть и речи, но есть множество таких монашеских правил и обрядовых действий, которые нисколько не обременительны и вполне совместны с немощами современного монашества, которые за несколько десятков лет тому назад по древнему преданию преемственно сохранялись еще во многих обителях и которые в настоящее время где пришли в упадок, где вовсе утрачены. Так во всех пустынях и монастырях Московской епархии: 1) был устав общежительский; 2) существовало старчество; 3) было пение столповое; 4) соблюдался чин трапезы – возношение Панагии; 5) хранили нестяжательность и проч.

Теперь это все – только обличительные воспоминания, свежие, однако, в памяти немногих благочестивых старцев, доныне еще живущих, и которые, как несокрушимые памятники прошедшего, могут свидетельствовать об отступлении современного поколения!

Московская епархия, как всегда первенствовавшая по своему духовно-нравственному историческому значению, так и по многочисленности своих монастырей и монашествующих, долженствовала бы, казалось, быть средоточием духовной жизни и представительницей монашества: обители ее, благоустроенные по внешности и вполне обеспеченные по средствам, должны бы были преимущественно пред всеми прочими привлекать людей самых благонамеренных в число братий; но совершенно иное видим мы, к несчастью, в действительности: в былые годы и другие епархии заимствовали от нее для своих монастырей настоятелей, ныне же так оскудела она людьми, созрелыми для управления, что едва-едва и сама находит, кого избирать из среды своей.

Следовательно, не во внешнем благоустроении обители, не в их обеспечении средствами и не во многочисленности братии таится та великая духовная сила, которая монашество и укрепляет в истинном разуме людей, добровольно оставивших мир и поревновавших всецело послужить Господу, идя не путем обычным, открытым для всякого православного мирянина...

Никогда самые злейшие враги христианства и заклятые гонители монашества не нанесут столь тяжкого удара и не причинят такого вреда, как нерадение, разленение и беспечность братий, с одной стороны, и самочиние, небрежность, а может быть, даже иногда и недобросовестность и слабость правителей: какой же отдадут они ответ Господу, столь же строго истязующему инока за самые сокровенные помышления и движения и чувствования сердца, как мирянина за произнесенное им слово или совершенные им дела.»

VIII

В последних числах июля этого же (1867) года отец Пимен испытал прискорбие, не лишенное, впрочем, и некоторой отрады: он провожал казначея Угрешского иеромонаха Сергия, назначенного строителем в Коломенский Старо-Голутвин Богоявленский монастырь. Очень грустно было настоятелю Угрешскому лишаться хорошего и верного сотрудника и ревностного во всех отношениях блюстителя благочиния монастырского; но с другой стороны, отец Пимен не мог не радоваться, что Угреша настолько уже успела созреть под его управлением, что из числа своих постриженников могла уделить одного из братий в настоятели общежительному Старо-Голутвину монастырю.

С 1800 и по 1829 год там был строителем старец Самуил, полагавший начало на Пешноше при настоятеле и строителе Игнатии, поступившем из Введенской Островской пустыни (в 1781), который потом (в 1788) был переведен в Большой Тихвин монастырь и умер (в 1796) архимандритом в Московском Симонове монастыре. Отец Самуил более 20 лет провел под руководством опытного и богомудрого старца-игумена Макария (впоследствии архимандрита и схимонаха), и когда Старо-Голутвин монастырь был преобразован в пустынный общежительный, при митрополите Платоне (в 1799), и владыка, уважавший отца Макария за светлый ум его, монашескую опытность и искусство управлять (хотя он был вовсе не из ученых), обратился к нему, прося указать ему на такого же инока-подвижника, которого мог бы сделать настоятелем в Голутвин Богоявленский монастырь, который предположено было преобразовать из второклассного штатного в общежительный заштатный31, отец Макарий указал ему на Самуила. И благодаря этому простецу-подвижнику, весьма малограмотному, даже хорошо не знавшему Священного Писания, но исполненному усердия, побуждавшего его поучаться и день и нощь в законе Господне, Старо-Голутвин монастырь скоро процвел и, подобно Пешноше, возродившейся под рукою Макария, стал славиться своим внутренним благочинием, исправным служением, столповым пением и жизнею благоговейных и богомудрых старцев.

Неотступно тридцать лет управлял обителью старец Самуил, и когда он отошел ко Господу, то на его место поступил отец Назарий I, постриженник Белобережской (Орловской) пустыни и ученик отца Леонида, бывшего там до перехода в Оптину пустынь строителем. После того отец Назарий жительствовал некоторое время в Старо-Голутвине монастыре при отце Самуиле, а в 1823 году назначен строителем в Екатерининскую пустынь, откуда и был переведен в Голутвин монастырь по смерти отца Самуила в 1829 году. Подобно своему предшественнику, он строго соблюдал монашеские правила и, пока был в силах, неусыпно следил за братией и службой церковною, но в 1854 он был поражен параличем и, передав правление братскому духовнику отцу Авраамию, скончался в 1857 году.

Авраамий оказался не в уровень со своим положением, имел слабости, и ему предложено было отказаться от управления и проситься на покой, что и пришлось исполнить. Хотя в монастыре и было тогда старцев немало, но в братстве недоставало единодушия для избрания из среды своей для себя настоятеля, почему и был назначен пешношский иеромонах Назарий, старец весьма преклонных лет, который после трехлетнего своего управления скончался в 1867 году.

То же самое, что было до его вступления, повторилось опять и после его смерти: братия не могла сговориться между собою, кого избрать, так что пришлось снова помышлять, кого бы туда послать.

Недоумевая, кого избрать, митрополит спросил однажды преосвященного Игнатия, не знает ли он кого-нибудь из монашествующих, кто бы мог занять эту должность. Преосвященный назвал ему Угрешского казначея отца Сергия и еще кого-то другого.

При первом после этого свидании с архимандритом Пименом владыка спросил его:

– Доволен ли ты своим казначеем?

– Весьма доволен, ваше высокопреосвященство: распорядителен, усерден и имеет много хороших задатков.

– А что бы ты сказал, ежели бы я его у тебя взял? – спросил митрополит и прибавил: – Умер строитель в Голутвине монастыре, старцы есть, но братия не может придти во взаимное между собою соглашение для избрания из своей среды, и предвидится надобность в настоятеле из других монастырей.

– Я пожалел бы о нем за себя, владыко святый, – отвечал Пимен, – и порадовался бы за него, если бы выбор вашего высокопреосвященства на нем остановился.

– Определительно ничего еще не скажу теперь, мне нужно было только знать, можешь ли его отпустить, есть ли кем заменить его?

– В этом отношении, слава Богу, не могу пожаловаться и думаю, что теперешний эконом, иеромонах Нил, достаточно уже подготовлен и без ущерба для обители может занять его место.

После этого разговора, в начале весны отец Пимен был еще раз или два у владыки, но тот не возобновлял разговора об Угрешском казначее. Хотя отец Пимен и передал казначею слегка о вопросе, сделанном насчет его владыкой, но так как прошло некоторое время и распоряжений никаких не было, то оба они, и настоятель Угрешский, и казначей, почитали дело несостоявшимся, и никоторый из них о том нисколько не пожалел.

Казначей отец Сергий, по прозванию Свешников, был из московского купечества; отец его был весьма достаточный человек, имевший собственный дом и заведение в Москве у Крымского Брода в Бабьем Городке, и когда умер, жена его, Анна Павловна, женщина весьма умная, распорядительная и хорошая хозяйка, продолжала вести дела очень успешно.

Эти Свешниковы имели несколько сыновей, из которых один и вступил в Угрешский монастырь в начале сороковых годов, при игумене отце Иларии и при казначее отце Пимене. Проходя различные послушания, быв келейником, просфорником и пономарем, он был пострижен с именем Сергия, был посвящен в иеромонаха и сделан ризничим, а когда по отъезде отца Илария отец Пимен из казначеев был назначен управляющим монастыря, то, по его указанию, ризничий был сделан казначеем, удержав за собою и прежнюю свою должность. Хотя отец Пимен был весьма крут и строптив в обращении со своим казначеем, тем не менее он отдавал ему полную справедливость, в особенности в последнее время, когда после отца Нила пришлось в эту должность избирать людей, не всегда вполне соответствовавших важности занимаемого ими места.

И действительно, отец Сергий имел много хороших качеств: он был поведения благочестивого, трезвого, честного; поручения настоятельские исполнял ревностно и усердно; к братии относился ласково и мягко, но впрочем, когда нужно было, и взыскательно, не потворствуя провинившимся в важных случаях, а с другой стороны, и не докучая настоятелю пустыми дрязгами и мелочными проступками братий, не превышающими исправительных мер казначейской власти. Вообще, он не старался вооружать настоятеля на братию, не ссорил их и, не будучи сам ничем замаран, не чернил и других, что нередко делают казначеи и благочинные, дабы, увеличивая чужие недостатки, чрез то скрадывать свои собственные, так чтоб и грязное в сравнении с совершенно черным представлялось все-таки более чистым. Отцу Сергию не было нужды прибегать к подобным каверзам, потому что он держал себя так, что не опасался нравственного превосходства других, но при всей своей благонамеренности он не избег тайных ков некоторых лиц, имевших доступ к отцу Пимену, и много скорбей претерпел на Угреше в продолжение своего более чем двадцатилетнего пребывания. Однажды до того постарались вооружить против него настоятеля, до того сделались их отношения не мирны, что отец Сергий был уже готов покинуть Угрешу и, решившись во что бы то ни стало выйти из своего невыносимого положения, пришел к отцу Пимену и просил его, чтобы тот его отпустил.

Нелегко было человеку крайне самолюбивому сознаться пред самим собою в несомненной и очевидной своей несправедливости, доведшей его до неразумного ожесточения против казначея вследствие происков недоброжелателей; трудно было одержать над собою победу и заставить себя просить прощение у подчиненного, который был им же доведен до того нравственного возбуждения, когда еще капля горечи в переполнившуюся чашу скорби – и человек, впадший в отчаяние, готов решиться на самые крутые, безумные и в здравом состоянии немыслимые меры. Прошло более недели, как отец Пимен не принимал уже к себе казначея: когда тот приходил к нему, он отказывал ему чрез келейника и, наконец, велел ему сказать, чтоб он шея в свою келью и ожидал, когда он за ним пришлет. Положение обоих было одинаково тягостно: один старался во что бы то ни стало вырваться из этого удручающего гнетущего положения; другой чувствовал, что справедливость не на его стороне, что он-то и есть настоящий виноватый пред мнимо виновным. Он сознавал это, желал успокоить и страждущего, и облегчить собственное бремя, но не вдруг мог сладить с собою; однако, добро одержало верх, и когда он свиделся с казначеем, пришедшим к нему, он первый упал ему в ноги, обливаясь слезами и прося у него прощения, что он его огорчил и так долго мучил своим жестоким с ним обращением. Оба друг друга обнимали, плакали навзрыд, просили один у другого прощения, взаимно сознаваясь, что считают себя виноватыми. Эта размолвка и это примирение окончательно восстановили доброе между ними согласие. Было это незадолго до их совершенного разлучения.

Немного времени спустя после Николина дня, в мае месяце, отец Пимен куда-то отлучился на несколько дней, и во время его отсутствия казначей получил извещение от тогдашнего благочинного монастырей (Данилова-Московского монастыря архимандрита Иакова), чтоб он немедленно явился к нему в Москву. Препоручив монастырь старшим из братии, отец Сергий отправился к благочинному, который велел ему неотлагательно явиться ко владыке.

Не без трепета и не без смущения предстал он пред лицом владыки, хотя неоднократно он и видал его во время его посещений Угрешского монастыря, но тут он был с ним с глазу на глаз, в точности даже не зная, зачем был вытребован, ибо если отчасти и предугадывал причину, то тем более имел повод смущаться, потому что, значит, являлся как бы на смотр владыки. Зорко посмотрел на него митрополит своим проницательным испытующим взглядом и, спросив сперва о настоятеле, сделал ему еще вопрос, которого тот не ожидал и с первого раза даже и не понял:

– Чем же ты занимаешься? Казначей отвечал:

– По должности казначея исполняю поручения настоятеля, ваше высокопреосвященство...

– Я разумею, что ты делаешь в свободное время, – повторил владыка, – чем занимаешься?

– Читаю отеческие книги, – ответил казначей. Митрополит не удовольствовался этим общим ответом и снова спросил:

– Какие?

Ефрема Сирина, Иоанна Лествичника, Добротолюбие и другие.

Желая удостовериться, действительно ли говорит казначей правду и с толком ли читает он, митрополит стал его расспрашивать подробнее о книге Иоанна Лествичника: о чем говорится в такой-то и такой-то степени; отец Сергий отвечал удачно. Владыка сделал еще несколько вопросов и, помолчав немного, благословил его и сказал: «Бог благословит, иди».

– Для чего же меня требовал владыка? – мог спросить себя казначей, потому что, по-видимому, не было ни особой причины, ни особого дела и ни малейшего намека о должности настоятеля. Но свидание это не осталось без последствий и, как после того оказалось, произвело на владыку весьма хорошее впечатление, потому что в скором после того времени последовал из Московской Духовной Консистории указ на имя Угрешского казначея Сергия, назначавшегося в Коломенский Старо-Голутвин монастырь исправляющим должность строителя.

Июля 24 того же года отец Пимен и вся братия Угрешская со слезами провожали его до Святых ворот, а отец Пимен пожелал довезти его до Люберской станции железной дороги.

Место отца Сергия заступил эконом отец Нил.

IX

Монастырское училище существовало уже более полутора лет и было принято всем окрестным населениям с великим сочувствием, потому что небогатые родители поняли, какое благодеяние предлагал им Угрешский монастырь для их детей, и все спешили этим воспользоваться.

Отец Пимен, видя что училище действительно может принести несомненную пользу, был весьма озабочен надлежащим его устройством и, без ограничения усердствуя вещественно из монастырских средств, сколько оказывалось нужным, понимал, что необходимо было выработать еще и программу, определить предметы преподавания, подразделить их на классы и проч.

Он обращался за советами к людям сведущим, неоднократно говорил с преосвященным Леонидом, и когда был составлен проект программы, он посоветовал ему явиться к самому владыке, доложить ему о намерении учредить при монастыре народное училище (оно существовало только частным образом в виде опыта), принять на то его благословения и вместе представить ему программу предполагаемого объема преподавания.

Не зная, как владыка посмотрит на учреждение училища при монастыре, с докладом об одном этом деле отец Пимен ехать не решился. Но он имел нужду в разрешении владыки на построение часовни на новом братском кладбище, которое предполагалось перенести на новый участок земли, у соседних крестьян прикупленный, находящийся между монастырем и скитом, напротив архиерейских палат, впоследствии времени там построенных. На устроение часовни было кем-то пожертвованно около двух тысяч рублей. По этим двум делам отец Пимен и отправился ко владыке 13 ноября 1867 года.

После празднования юбилея владыки, августа 5-го, отец Пимен его еще не видал, ибо он долее обыкновенного оставался в этот год осенью в Гефсиманском ските и в Лавре, потому, быть может, что более находил для себя там удобства и свободного времени, будучи озабочен ответить на многочисленные адресы, которыми его приветствовали в день его торжества со всех концов православного мира.

В продолжение этого довольно долгого, более чем двухмесячного пребывания в ските и в Лавре имел владыка извещение «блюсти 19 число». Вследствие этого в первое после того бывшее 19 число, которое пришлось в простой, не праздничный день, находясь в Лавре, он пожелал приобщиться Святых Тайн, и когда отец наместник Антоний, узнав об этом, пришел его поздравить, то спросил его:

– Что это, владыко святый, вздумали вы сегодня приобщаться в простой день?

– Я видел сон, что «19 число надобно блюсти», – отвечал он наместнику, которому он уже и передавал, что видел, но тот, желая, может быть, показать, что не придает сему обстоятельству особой важности потому именно, что видел сильное впечатление, произведенное им на владыку, полушутя спросил его:

–Да с каких же это пор стали вы, владыко, снам верить? Тогда тот отвечал ему уже яснее.

– Ведь отец являлся мне и велел блюсти 19-е число. Подробно говорим об этом потому, что это произвело

сильное впечатление на владыку, что отозвалось отчасти и на его внешнем виде. Когда архимандрит Пимен явился к нему 13 числа с докладом, он нашел его озабоченным, несколько согнутым и как будто утомленным, но, впрочем, не заметил в его наружности никаких видимых и особых признаков немощи или нездоровья.

Он сперва объяснил владыке о причине, по которой почитал нужным перенести кладбище на новое место и доложил, что есть усердствующее лицо, пожертвовавшее небольшую сумму на часовню.

Выслушав это, владыка разрешил перенести кладбище и устроить часовню.

После этого отец Пимен стал докладывать насчет училища и представил ему программу преподавания на утверждение. Владыка взял ее, внимательно прочитал и, отдавая ее обратно, сказал:

– Слишком обширна... впрочем, посоветуйся об этом с преосвященным Леонидом.

И после некоторого молчания он еще прибавил:

– Полезно ли и хорошо ли слишком многому учить крестьянских детей? Для них достаточно было бы, кажется, знать грамоту и уметь писать. Воспитание выше природного положения человека оказывается нередко не столь полезным и благотворным, сколько гибельным, оно посевает много плевел, порождая неудовольствие в уме людей, стремящихся перейти из низшей среды в высшую... Трудно решить, полезны ли эти народные школы, где слишком надмевают умы людей из рабочего класса? Что до меня – я не одобряю.

Владыка довольно продолжительно говорил об этом предмете и в заключение опять повторил: «Посоветуйся, впрочем, с преосвященным Леонидом».

Это был последний раз, что отец Пимен виделся со владыкой.

«Думал ли я в этот день, оставив владыку, что уже более не суждено мне было его видеть живым!» – говорил отец Пимен, припоминая подробности этого последнего предсмертного свидания.32

X

Известие о кончине владыки дошло до отца Пимена только 20 числа во время вечерни. Вот как он сам об этом отчасти рассказывает в своих воспоминаниях.

«Печальная весть об его (митрополитовой) кончине достигла нашего монастыря 19 числа к вечеру; но так как незадолго пред тем были уже подобные слухи, оказавшиеся ложными, то я и не обратил внимания на этот говор. И тем менее поверил я этому, что казначей отец Нил был в это время в Москве, следовательно, думал я, ежели бы это было справедливо, то он, конечно, поспешил бы или известить меня с нарочным, или сам бы тотчас же возвратился. Так я и оставался в неведении до малой вечерни 20 числа под праздник Введения.

За малою вечерней я начал читать акафист Божией Матери, во время акафиста привезли в монастырь газету с известием о кончине владыки, но я продолжал читать, не зная этого, и догадался только тогда уже, когда увидел, что приготовляют черный панихидный столец... Это меня смутило, но я старался утишить внутреннее волнение и довольно спокойно дочитал акафист. Когда я, окончив чтение, возвратился в алтарь и мне показали Московские Ведомости, я велел собираться к служению соборной панихиды, а сам сел. Это неожиданное известие меня так смутило, что я заплакал и со мной сделался припадок истерики, после которого я не вдруг мог оправиться, однако я вышел на панихиду, в продолжение которой неоднократно слезы подступали к горлу, и я делал над собою большое усилие, чтобы опять не разрыдаться и быть в состоянии докончить панихиду.»

На следующий день по окончании праздничной службы отец архимандрит отправился в Москву и поспешил на Троицкое подворье. Хотя кончина и погребение митрополита Филарета и были в свое время подробно описаны, но так как отец Пимен был непосредственным участником во всех панихидах и служениях и с большими подробностями изложил все обстоятельства, предшествовавшие погребению, то мы приведем его рассказ о сем печальном событии.

«Вторник, 21 числа. Я застал тело владыки еще на Троицком подворье, но уже положенное во гроб, который был кипарисный, внутри ничем не обитый, изголовье – белое атласное. Еще задолго до кончины своей владыка приказал сделать для себя простой гроб, но отец наместник по своему усердию и по любви к преставившемуся простой гроб заменил кипарисовым; облачение было белое глазетовое, митра белая, Евангелие и крест серебряные, золоченые. Гроб был прикрыт сверху накинотою святительскою мантией, осенен трикирием и рипидами и поставлен в крестовой церкви на возвышении напротив царских врат, которые во все время до выноса тела оставались открытыми, как бы при архиерейском служении.

Стечение народа со всей Москвы и издалека и днем и ночью было непрерывное и неисчислимо; теснота и давка в церкви и в сенях Троицкого подворья были постоянно, и жар невыносимый, но тело нисколько не разлагалось, не портилось, а только желтело и как будто сохло.

Среда, 22 числа. Литургия на Троицком подворье началась в 8 часов; совершал ее митрополит Киевский Арсений, преосвященные Владимирский Антоний и Тульский Никандр, архимандрит Даниловский отец Иаков, и я, и два иеромонаха; после литургии была панихида.

От жара и духоты в церкви на всех нас были мокры не только наши подрясники и подризки, но даже и на оплечьях наших риз показывались пятна, а переодеваться было некогда. На дворе было несколько градусов мороза, и тотчас по совершении панихиды следовало отправиться в Кремль в Чудов монастырь, куда назначено было перенести тело. Киевскому владыке предложили было переодеться, но он отказался и сказал:

– Надеюсь, что за архипастырские молитвы Господь нас сохранит.

И действительно, мы все вышли на холод совершенно мокрые, до Кремля шли неспешно более четырех часов, так что во время ходьбы платье на всех успело уже просохнуть и, по милости Божией, никто из нас не простудился и не захворал.

Шествие началось в 11 часов. Когда тело вынесли на крыльцо, ударили на ближайшей колокольне у Троицы в Троицком, и мгновенно по всей Москве разлился заупокойный перезвон, продолжавшийся во все время; это было весьма трогательно. Шествие следовало с подворья по Самотеке, по Садовой, к старым Тверским воротам, по Тверской, мимо Иверской часовни; у всех церквей была встреча и лития.

Вот порядок, в котором все шли:

1) Впереди причетники в стихарях попарно, 2) диаконы также по два в ряд, 3) священники и протоиереи, 4) хор Чудовских певчих, 5) архимандриты, 6) хор Синодальных певчих, 7) преосвященные с посохами в облачениях, 8) владыка Киевский митрополит Арсений, 9) фонарь, хоругвь, запрестольный крест и запрестольная икона с Троицкого подворья; предносный крест покойного владыки, и лампады, и на подушках ордена; 9) предгробная икона, изображение московских святителей и 10) гроб (покрытый мантией, а сверху парчевым покровом) несли восемь архимандритов до Самотеки. Здесь их сменили протоиереи и священники, которые, меняясь, несли до Иверской часовни. Немного не доходя часовни, гроб приняли опять архимандриты и, внесши его, поставили пред иконой Божией Матери; хор певчих пропел Высшую Небес, и гроб опять понесли архимандриты до самого Чудова монастыря. В продолжение всего пути с Троицкого подворья до Спасских Ворот певчие пели Помощник и Покровитель, а когда приблизились к Спасским Воротам, запели Свете Тихий.

Это было весьма умилительно: день был ясный, небо совершенно чистое, безоблачное, и последние лучи светила денного начинали вдали погасать и в последний раз озаряли это также яркое светило, более полвека сиявшее православной церкви и также склонившееся к своему закату. Невольно сделал я тогда это сравнение, и у меня и у многих опять навернулись слезы.

По внесении тела в Чудов монастырь оно было поставлено в трапезе пред храмом святителя Алексия на приготовленном возвышении со ступенями.

Во все время со дня кончины и до погребения московское белое духовенство, переменяясь, читало у тела Евангелие.

Был учрежден погребальный комитет под председательством Киевского владыки и вместе с ним участвовали преосвященный Леонид, два наместника Лаврские, отец Антоний и Чудовский отец Вениамин и благочинный Даниловский, архимандрит Иаков.

Для погребения определено было взять из перервенских сумм десять тысяч рублей. Из Петербурга между тем приехал обер-прокурор Св. Синода граф Толстой. Будучи у преосвященного Леонида, я спросил его: «А вы, преосвященнейший, у обер-прокурора были уже?»

– Нет, не был еще... А что, разве нужно?

– Я не знаю, – отвечал я, – я только спросил.

– С какой это стати преосвященному ехать к графу? – сказал сидевший тут какой-то господин. – Точно он заискивает его милости.

– Покойный владыка, однако, обыкновенно первый езжал к обер-прокурору, как скоро узнает о его приезде, не дожидаясь его визита.

– По-моему, не следует, – повторил опять тот же господин.

– Это правда, отец архимандрит, – подтвердил преосвященный, – неловко при теперешних обстоятельствах, как будто я и в самом деле заискиваю.

Мне нельзя же было настаивать и как бы советовать, я замолчал.

В четверг 23-го прибыл из С.-Петербурга великий князь Владимир Александрович для присутствия при погребении. В пять часов пополудни, по поручению преосвященного Леонида, я поехал в Кремль во дворец и передал его письмо графу Перовскому, сопровождавшему великого князя. Ответ был словесный, что Его Высочеству угодно быть за панихидой в Чудове монастыре в восемь часов вечера и что там же московское духовенство может ему представиться. Панихиду совершал соборне владыка Киевский и после того поднес великому князю икону с изображением святителя Алексия, благодарил его от лица московского духовенства, что он посетил столицу в скорби ее и принял участие в ее утрате, и представлял Его Высочеству белое духовенство.

В пятницу 24-го служил литургию преосвященный Владимирский. На следующий день должно было последовать отпевание в десять часов утра, а затем поминовенная трапеза в Мироварной палате. Были приготовлены приглашения такого содержания: «Преосвященные викарии и все московское духовенство покорнейше просят вас пожаловать завтра, 25 числа, на отпевание тела в Чудов монастырь в десять часов и по русскому обычаю помянуть новопреставленного митрополита Филарета – хлеба-соли откушать в Мироварную палату.»

Преосвященный желал, чтоб я развез приглашения некоторым из светских сановников, в том числе и обер-прокурору. Я опять настаивал, чтоб он сам к нему съездил и отвез бы приглашение, но то же опасение, что эта предупредительность будет принята за заискивание, воспрепятствовало ему последовать моему усиленному убеждению. И потому в шесть часов вечера с приглашением поехал я. Меня не приняли, и я приглашение оставил.

В субботу 25-го в 10-м часу собралось в Чудове монастыре все духовенство. Литургию совершали: 1) Киевский владыка; 2) преосвященный Ярославский Нил; 3) Владимирский Антоний; 4) Калужский Григорий; 5) Тульский Никандр и 6) Можайский Игнатий; четыре архимандрита: наместники Лаврский и Чудовский, Лужский архимандрит Виктор, и я, и два иеромонаха. Проповедь говорил протоиерей И. Н. Рождественский от Черниговских Чудотворцев, и в это время гроб перенесли из трапезы в самую церковь святителя Алексия.

При совершении литургии и отпевания присутствовал великий князь, а к отпеванию прибыли преосвященный Евгений (Канцев), бывший Ярославский владыка, который, лишенный зрения, пребывал на покое в Московском Донском монастыре, сверстник и соученик владыки, и преосвященный Дмитровский Леонид; архимандритов набралось до тридцати.

По окончании отпевания крышею тело не покрывали для того, чтобы еще дать народу время для прощания, и в эти последние сутки церковь постоянно была полнехонька.

Из церкви все приглашенные прошли в Мироварную палату. Великий князь находился только на литии, которая предшествовала трапезе, но кушать не остался.

Всенощное бдение в этот день было не заупокойное, а обычное, воскресное.

В воскресенье 26-го во всей Москве литургии были ранние, ибо всему духовенству назначен был сбор в Чудов монастырь к 8 часам. Литургию совершали почти те же, которые были при отпевании, только вместо преосвященного Игнатия служил преосвященный Леонид, а вместо архимандрита Виктора ректор Московской Духовной Академии, протоиерей Горский. Надгробное слово произнес ректор Вифанской семинарии, архимандрит Сергий.

По окончании панихиды, при которой присутствовал великий князь и в которой участвовали все архимандриты, находившиеся на отпевании, с гроба сняли мантию и покров, тело покрыли белою кисеей, и владыка Киевский, прочитав молитву, возлил елей, посыпал землею и, в последний раз осенив свечами, погасил их над гробом, на который и наложили крышу.

Когда все было уже готово к шествию, гроб приняли архимандриты. Великий Князь стоял вправо на своем месте, и за ним – сановники, а старшее духовенство направилось к выходу. Вследствие тесноты храма и многолюдства присутствовавших произошло замешательство, когда нужно было повернуться с гробом; отец наместник Антоний, заметив это, тотчас первый запел громким голосом Помощник и Покровитель, к нему присоединились другие, также стали ему вторить, и замешательство стало не столь заметным.

Никто из служивших не разоблачался; владыки пошли с посохами; гроб несли архимандриты. Из Кремля вышли в Никольские Ворота; у Казанского собора архимандритов сменили протоиереи; шествие совершалось тем же порядком, как в день перенесения тела, при всеобщем звоне во всей Москве. За гробом верхом следовал великий князь, московский генерал-губернатор и все прочие, их сопровождавшие. Против всех монастырей и церквей, бывших на пути, была встреча и лития.

Шествие совершалось по Никольской улице, Лубянскою площадью, по Мясницкой, мимо Красных Ворот до вокзала Троицкой железной дороги. Здесь великий князь сошел с лошади, простился с покойным и, приняв благословение от владыки, дождался, чтобы поезд тронулся, и возвратился в Кремль.

Гроб был поставлен на катафалк, приготовленный на открытой платформе, на четырех углах развевались водруженные хоругви. Пред гробом был поставлен аналой для чтения Евангелия, чтение начал преосвященный Леонид.

Для всех владык, архимандритов, для духовенства и для всех, сопровождавших тело, были приготовлены от Общества Ярославской (Троицкой) железной дороги особые даровые вагоны, обитые черным, и разместившись в них, никто не разоблачался.

На всех колокольнях, бывших в виду железной дороги, слышался трезвон.

Первая остановка была в Пушкине, куда собралось духовенство из многих соседних сельских приходов с иконами и хоругвями, и здесь была соборная лития.

Вторая встреча была на Хотьковской станции: из монастыря вышло встречать духовенство с крестами и хоругвями и игумения в сопровождении всех сестер. По совершении литии все монашествующие подходили прощаться, в это время пели Помощник и Покровитель.

Когда поезд достиг Лавры, совершенно уже стемнело. От железной дороги до Святых ворот гроб несла лаврская братия. Поравнявшись с часовней, что вправо от дороги, все старшее духовенство, шедшее впереди, поджидая, чтобы несшие гроб приблизились, приостановились, и когда взглянул вниз под гору, я был невольно поражен тем необыкновенным чудным зрелищем, которое представлялось нашим взорам. Это была такая картина, которую трудно передать словами. Весь путь от железной дороги был освящен особенными, почти сплошными фонарями и большими ручными восковыми свечами, ярко блиставшими среди ночной темноты при совершенной неподвижности в воздухе; все пространство до Святых ворот было наполнено густою толпой бесчисленного множества народа с горевшими свечами в руках, и среди всего этого потока народного, отовсюду стекавшегося к дороге со своими мелькавшими огоньками, виднелся вдали гроб, покрытый ярким блестящим белым покровом, сопровождаемый и окруженный множеством огней, осененный развевавшимися хоругвями и предшествуемый многочисленным духовенством в облачении со свечами и кадилами. Неумолкаемо гудели лаврские и все посадские колокола, от которых дрожала земля под ногами, слышались тысячи голосов, сливавшихся в какой-то неясный и непонятный гул, походивший на шум большого бора во время бури или на рев волны... и все это покрывалось умилительным пением трех хоров, неумолкаемо певших Помощник и Покровитель. Зрелище было действительно необычайное, торжественное, поразительное, производившее на всех потрясающее впечатление. Киевский владыка выразился при этом так: «Видимое нами не походит нисколько на погребение: это что-то совершенно особенное... Кажется, ежели бы мы переносили мощи прославленного угодника Божия, и то не могло бы быть торжественнее этого... Много видал я на своем веку погребений, но ничего подобного еще не видывал.»

У Св. ворот была встреча и лития, и гроб пронесли в Троицкий собор на приготовленное место, затем последовала краткая лития, по окончании которой бакалавр Академии, архимандрит Иоанн, произнес надгробную речь, и владыка Киевский со всеми прочими сослужившими с ним вошел царскими вратами в алтарь и прочитал молитву Ныне отпущаеши раба Твоего, и сделал отпуст литургии, совершенной в Москве. Это был, без сомнения, единственный случай в жизни каждого из участвовавших в этот день в служении: служить со столькими иерархами, с таким множеством духовенства, совершить семьдесят верст, не разоблачаясь, и услышать в Троицкой Лавре отпуст литургии, совершенной в Москве.

Владыки разошлись по своим кельям; некоторые из приехавших ходили в трапезу; в 7 часов началось заупокойное всенощное бдение архиерейским служением.

В понедельник 27 числа была литургия в 9 часов; совершали ее владыка Киевский и все прочие преосвященные, четверо из архимандритов и два иеромонаха; после литургии была панихида, на которую вышла вся лаврская братия, и потом все прошли в трапезу, где был соборный стол, к которому был приглашен и московский генерал-губернатор князь Долгоруков и в этот день приехавший Андрей Николаевич Муравьев.

Этот день был девятый со дня кончины владыки, и поэтому погребение было отложено до следующего дня.

В 7 часов вечера было заупокойное всенощное бдение; служил владыка Киевский и двое из преосвященных с прочим духовенством.

Преосвященный Леонид Дмитровский пожелал провести эту ночь у гроба владыки и, после бдения оставшись в соборе, неисходно пребывал там до ранней литургии: то сам читал Евангелие, то, сидя на ступеньках катафалка, слушал, как читают другие.

Во вторник 28 числа во всех лаврских церквах было соборное служение по особому расписанию, а архиерейское только в Троицком соборе. Мне было назначено с двумя священниками, родственниками владыки, служить обедню в церкви у преподобного Никона в 5 часов утра, а при гробе – соборную панихиду, по окончании которой служили другую старцы московского единоверческого Николаевского монастыря, в котором теперь настоятелем известный отец Павел Прусский.

После поздней литургии в Троицком соборе, которую совершал владыка Киевский со всеми преосвященными и с четырьмя из архимандритов, была общая панихида, и на нее вышло сто человек служащих, все в белом облачении, и во все время служения был редкий благовест в царь-колокол.

Пред выносом тела произнес надгобное слово архимандрит Михаил, инспектор Московской Духовной Академии, О монашестве.

Гроб был вынесен лаврскою братией, обнесен около Троицкого собора, после чего его принесли в придельный храм во имя Праведного Филарета, строившийся смежно с храмом во имя Сошествия Святаго Духа (напротив трапезы), и там опустили в могилу, приготовленную за правым клиросом к стене у второго окна от входа.

В могиле, выложенной кирпичом, был поставлен большого размера дубовый гроб, в который и поставили гроб с телом, и поверх дубовой крыши свершили свод.

Во время перенесения тела и погребения был красный звон на Лаврской колокольне и во всем Посаде.

Разоблачившись, все владыки, настоятели и некоторые из почетного белого духовенства прошли в митрополичьи покои, где была приготовлена поминовенная трапеза человек на сорок, остальные все прошли в братскую трапезу. По выходе из-за стола все начали собираться в обратный путь в Москву.

На 30-е число ноября князь Долгоруков пригласил к себе на поминовенную трапезу всех владык и некоторых из настоятелей, в том числе и меня.

Этим днем заключились печальные торжества, продолжавшиеся со дня кончины владыки.»

Замечательно, что архимандрит Пимен имел в наружности некоторое сходство с покойным владыкой.

Будучи небольшого роста, как митрополит Филарет, и усвоив его неспешность, спокойствие и невозмутимость при служении, он, в особенности издали, весьма напоминал владыку. Но черты лица его были приятнее; глаза, весьма впрочем живые и быстрые, не имели однако той пронзительности, приводившей в смущение, которою отличался взгляд митрополита, что и составляло его особенное свойство не столько, должно думать, природное, сколько приобретенное вследствие сознания своего высокого положения, ставившего его несравненно выше всех тех, с которыми он был в постоянном общении.

Смерть митрополита произвела на Москву всеобщее весьма сильное впечатление, которое отозвалось и во всей России.

Большинство жалело о Филарете, и только некоторые недовольные, испытавшие, как жестка была его рука, исправляющая или наказывающая, про себя порадовались, что можно будет теперь жить посвободнее, но это были исключения.

В частности, отец Пимен, хотя никогда и не был в особенно близких отношениях со владыкой и не пользовался его ласками, но как человек умный, деликатный, честный, лично совершенно бескорыстный, не имевший никогда никаких предосудительных страстей и слабостей, несвойственных монашескому званию, он пользовался великим доверием владыки, и, может быть, только наместник Лавры Антоний – советник, таинник и единственный друг его (как он его называет в своих письмах) мог похвалиться, что имел несравненно больше доверия владыки, нежели настоятель Угрешский.

Один из угрешских братий, почему-то недовольный отцом Пименом (впоследствии вышедший и теперь скитающийся по Афону), вскоре после смерти митрополита Филарета со злорадством говорил:

– Чего мудреного, что отец Пимен жалеет митрополита, ему хорошо было при нем, делал, что хотел; неизвестно еще, кто будет преемник, вот-то как-то еще на него посмотрит.

Но и преемники Филарета оценили все достоинства отца Пимена, отдавали ему полную справедливость и не только не уменьшили к нему своего доверия, но оказывали еще большее, чем покойный владыка.

Глава VII

Впечатление, произведенное на Москву смертью митрополита Филарета. – Преосвященный Леонид, управитель епархии. – Программа Угрешского училища. – Архиерейский дом. – Покупка строений в Острове. – Приезд нового владыки в Москву. – Первое его посещение Угреши. – Личность митрополита Иннокентия. – Первый экзамен в Угрешском училище. – Болезнь отца Пимена, пребывание его на Саввинском подворье. – Заботливость преосвященного. – Назначение преосвященного Леонида в Нижний Новгород. – Отказывается от епархии. – Поездка отца Пимена в Петербург. – Подробности его там пребывания, им самим описанные. – Отец Пимен, благочинный загородных общежительных монастырей. – Второй приезд владыки на Угрешу. – Начало Островской богадельни. – Вторая поездка отца Пимена в Петербург. – Подробности. – Окончание архиерейского дома. – Третий приезд владыки. – Освящение Казанской церкви. – Освящение Крестовой церкви в архиерейском доме. – Ново-Голутвин монастырь преобразован в общежительный. – Открытие и освящение Островской 1-й богадельни.

I

Кончина митрополита Филарета произвела на Москву сильнейшее впечатление. Он принадлежал к числу тех значительных лиц, продолжительное влияние которых до того сроднило всех с мыслью, что это лица незаменимые, необходимые, что без них, кажется, и существовать ничто не может и что все, что держалось ими, после них должно рухнуть...

– Кто же будет его преемником? – в недоумении спрашивали друг друга пораженные и опечаленные приверженцы Филарета. – Кто может после Филарета занять его место?

Большинство высшего общества и людей влиятельных весьма сочувственно отзывались о преосвященном Леониде, признавая, что он уже достаточно подготовлен под руководством опочившего святителя, чтобы сделаться его преемником.

Временным управляющим Московской епархией до назначения нового митрополита был назначен и Высочайше утвержден преосвященный Леонид, и это обстоятельство еще более подавало повод всем его сторонникам надеяться и ожидать, что впоследствии он будет утвержден в должности, временно им исправляемой. Само собой разумеется, что отец Пимен желал этого ото всей души, как по дружбе своей к преосвященному, так и в той уверенности, что при нем, если он будет митрополитом, не будет в управлении никакого существенного изменения, ибо глубоко проникнутый духом Филарета и благоговея пред его памятью, преосвященный Леонид, по всей вероятности, не дозволил бы себе делать отступлений от порядка, установившегося в Московской епархии и строго и неизменно соблюдавшегося в продолжение целого полувека.

В начале января 1868 года отец Пимен испросил разрешение на построение на Угреше дома для приезда владык, с домовою крестовою церковью во имя преподобного Сергия.

Подобный дом при довольно частых посещениях Угреши владыками составлял существенную необходимость, и отец Пимен сделал весьма благоразумно, что воспользовался самым удобным временем для осуществления давнего своего желания. При покойном митрополите Филарете о приведении сего в исполнение нечего было бы и помышлять. Он был слишком бережлив на монастырские деньги, хотя сам лично не был нисколько стяжателен и совершенно бескорыстен, ибо свои деньги он щедро раздавал просившим у него помощи, а иногда и не просившим, но когда он знал или предполагал, что нуждаются известные ему лица, что видно из многих его писем к наместнику Антонию. Но он весьма дорожил каждым монастырским рублем и потому с особенной осторожностью разрешал употребление монастырских денег, и то в крайних только случаях, по необходимости, а не для прихоти. Отец Пимен слишком хорошо усвоил образ мыслей владыки и потому, конечно, никогда бы не посмел даже и заикнуться ему о построении на Угреше дома для приезда владык, из опасения, чтобы митрополит тотчас не остановил каким-нибудь неожиданным вопросом, на который и ответить трудно, и после которого и оправиться невозможно.

– Для каких владык? Для меня, что ли? Я у тебя останавливаюсь, а если ты находишь, что я тебя стесняю, я могу на будущее время тебя и вовсе от этого избавить...

Отец Пимен сам это понимал и сознавал, и потому при жизни владыки не было об этом и намека. Но теперь решился приступить к делу, так как преосвященный Леонид вполне сознавал, что особый дом для временного пребывания владык при посещении Угреши составлял не прихоть, а существенную потребность монастыря, для удобства владык и для спокойствия настоятеля.

В прежнее время, когда цари и патриархи посещали Угрешу довольно часто, несмотря на то, что в четырех верстах далее было дворцовое село Остров, где находились царские чертоги, на Угреше все-таки были и царские палаты и патриарший кельи, как это видно из старинных монастырских описей. Где именно были эти палаты и кельи, теперь нельзя сказать утвердительно, ибо при перестройках многое изменилось, но есть повод думать, что настоятельские кельи составляли некоторую часть царских палат, впоследствии разобранных. С прекращением царских посещений эти палаты упразднились, монастырь беднел, приходил в упадок, и владыки московские со времени митрополита Платона, освящавшего в 1788 году теплую Успенскую церковь, и до вступления Филарета в управление Московской епархией на Угрешу, кажется, и не заглядывали в продолжение более сорока лет (1788–1824); стало быть, не ощущалось и потребности в особом, более приличном помещении для приема владык, чем настоятельские кельи. Каждый раз, когда митрополит Филарет приезжал на Угрешу и пребывал там более суток, отец Пимен выбирался из своей спальной и переходил на время в самую тесную келейку своего келейника (в которой едва есть достаточно простора для кровати, стола и двух-трех стульев), а для прислуги, сопровождавшей владыку, в настоятельских кельях вовсе не было нигде помещения. Все эти неудобства, неизвестные, может быть, митрополиту Филарету, очень хорошо знал преосвященный Леонид, который понимал, как приезд митрополита и его или других архиереев стеснителен для хозяина, и потому неоднократно сам даже советовал отцу Пимену перестроить и распространить свои кельи. Это и предполагалось сделать при содействии Куманина, и вероятно, было бы сделано, ежели б его словесные поручения были исполнены после его смерти распорядителями оставшегося после него имения.

Следовательно, желание отца Пимена построить на Угреше отдельный дом для приема владык не только не встретило со стороны преосвященного Леонида ни малейшего препятствия, но еще, напротив того, полное сочувствие. Была тут отчасти еще и личная причина, вследствие которой преосвященный содействовал к построению этого жилища для владык на Угреше, причина, которую отец Пимен не заблагорассудил высказать в своих воспоминаниях, но которую в настоящее время, когда нет уже в живых ни преосвященного, ни отца Пимена, можно передать безо всякого стеснения и не в укоризну ни которому из них. Так как в то время неизвестно еще было, кто будет избран на Московскую митрополию, и ходили слухи, что будет митрополитом архиепископ Ярославский Нил, который, кажется, и сам этого ожидал33, то предрешено было преосвященным, что он немедленно удалится на покой, будет просить, чтоб оставили в его управлении Саввин монастырь, а часть года будет жительствовать и на Угреше, которая несравненно ближе Саввина от Москвы. Хотя это было келейно говорено между отцом Пименом и преосвященным, но должно думать, что слух об этом насколько-нибудь проник и в Москву, потому что многие тогда же заговорили, что преосвященный строит будто бы для себя дом на свой счет на Угреше.

Построение этого дома ускорилось еще и облегчилось для монастыря приобретением с торгов в селе Остров каменных построек и деревянного графского дома, который был из весьма толстого соснового леса на каменном нижнем жилом этаже.

Все эти постройки в селе Острове были куплены с торгов в марте месяце 1868 года менее чем за три тысячи рублей; говоря впоследствии о построении дома, мы скажем и о ценности материалов, извлеченных изо всего приобретенного в Острове.

II

Назначение нового митрополита последовало 5 января и обмануло ожидания многих: назначен был весьма достойный по жизни своей и по апостольским своим трудам, известный просветитель сибирских стран, преосвященный Иннокентий Вениаминов, но Москве совершенно незнакомый. Еще при жизни митрополита Филарета он стал проситься в Москву на покой, но владыка советовал ему «лучше остаться в Сибири и там довершить апостольский подвиг на свей кафедре».

Сам преосвященный Леонид весьма благодушно принял назначение нового митрополита. Получив о том известие, он немедленно предписал, чтобы во всей епархии во время богослужения на ектениях возносились молитвы о благополучном путешествии и прибытии новонареченного архипастыря. В Казани ожидал его Высочайший рескрипт, и был подан ему белый клобук, который он на себя возложил, и оттуда уже как митрополит Московский продолжал свое путешествие.

Когда он прибыл в Москву, 25 мая, по Нижегородской железной дороге, он был встречен на станции преосвященными викариями, настоятелями обителей и почетным духовенством.

Преосвященный Леонид поднес ему икону и сказал приветственное слово; после этого владыка поехал в Иверскую часовню, а все встречавшие его отправились на Троицкое подворье дожидаться его прибытия. Преосвященный Леонид представил ему всех настоятелей монастырей, которые поднесли иконы, и прочее духовенство.

В день, назначенный для первого служения, владыка прибыл в Казанский собор, там облачился и, предшествуемый крестным ходом, направился к Успенскому собору, где была ему торжественная встреча; он совершил литургию и после того произнес свою речь к пастве московской, весьма простую, проникнутую смирением и глубоко тронувшую всех слушателей.

Из загородных обителей он посетил прежде всех Николо-Перервинскую, как непосредственно от него зависящую, а оттуда 17 июля, в 5 часов пополудни, прибыл на Угрешу.

У Святых ворот новому архипастырю была торжественная встреча: архимандрит и все иеромонахи в облачениях и также иеродиаконы с кадилами ожидали его выхода из кареты, архимандрит поднес ему на блюде животворящий Крест; приложившись и возвратив оный, он облекся в мантию и с посохом в руке, предшествуемый всеми и крестным ходом, при колокольном звоне направился к Николаевскому собору. Приложившись ко святым иконам, владыка вошел в алтарь и после краткой литии и возглашения многолетия он благословлял всю братию и множество народа, собравшегося посмотреть на того просветителя Сибири, имя которого уже гремело, и чтобы получить его благословение. Из собора он прошел в настоятельские кельи, всенощное бдение слушал в Успенской церкви, находясь в алтаре. На следующий день, то есть 18 числа, было соборное служение; со владыкой литургию совершали: архимандрит Пимен, строитель Старо-Голутвинский отец Сергий, протоиерей Гавриил Вениаминов (сын владыки) и три иеромонаха.

Владыка осматривал весь монастырь, подробно обо всем расспрашивал, входил в кельи, посетил скит, церковь и также пожелал видеть одну из братских келий; потом кушал в настоятельских покоях в монастыре, пригласив к трапезе отца архимандрита Пимена, отца-строителя Сергия и протоиерея Гавриила. Остальную часть дня провел в назидательной беседе, много рассказывая о своих путешествиях по Сибири и о разных случаях во время своего там пребывания.

Владыке было далеко за семьдесят лет, когда он прибыл в Москву, ростом он был высок, довольно полный, но вследствие долгой привычки к жизни деятельной, живой и легкий в своих движениях. Лицо его, почти совершенно круглое, с местным отпечатком жителей северовосточных стран, несколько выдающимися скулами и углубленными прищуренными глазами, было приятное, благообразное, спокойно-величественное. Как все движения, так и разговор его отличались безыскусственною, совершенно первобытною простотой, приветливостью и добродушием, и он смеялся весьма громко и искренно, нисколько никем не стесняясь, и вообще, про него можно сказать, что он остался до конца своей жизни таким, каковым был прежде, каковым привык быть, нимало не ставя себя в зависимость от своего нового высокого положения и не стараясь казаться важнее, сдержаннее и суровее; может быть, в этом-то и выразилось сознание и чувство собственного своего достоинства: «Хорош ли я, дурен ли, каков бы я ни был, но изменяться и перевоспитывать себя я не намерен: чем был прежде, тем останусь и теперь.»

Он составлял весьма резкую противоположность со своим предместником, митрополитом Филаретом, так что невозможно было даже их и сравнивать: тот был в высшей степени сосредоточен, сдержан в словах, с движением во взгляде; этот, напротив того, вполне откровенен, словоохотлив, общителен, приветлив почти без различия личностей, ровен в обращении и редко до того кем-нибудь не доволен, чтобы резко высказать свое неудовольствие жестким словом. Он был проникнут истинным, глубоким смирением, которое в его высоком положении становилось еще приметнее и ощутительнее, и вследствие этого его действия и распоряжения были запечатлены удивительною добротой, скажем даже, чрезмерною и не всегда полезною, которую иные приписывали слабости характера, что, может быть, и действительно могло казаться таковым при сравнении со строгою взыскательностью митрополита Филарета.

Москва, с самого приезда нового владыки пораженная его неподдельною патриархальною простотой, быстротой и апостольским видом и обращением34, приняла его с соответственным простосердечием и искренним сочувствием, которого он вполне заслуживал и внушал своими великими проповедническими трудами и высокими подвигами самоотвержения. Эти чувства взаимной любви и доверия, упрочиваясь более и более с каждым годом, сохранились бы до конца его жизни, без его обстановки, весьма плачевной и для него вполне неблагоприятной. В особенности это посторонее влияние сделалось весьма ощутительным в последние годы его жизни, когда, лишившись зрения, он был только видимым представителем высшей духовной власти Московской епархии, но все чувствовали и видели, что личные побуждения и выгоды прикрывались этою властию и, во зло употребляя расположение и доверчивость владыки, заставляли его действовать несоответственно общественной пользе и не ко благостоянию епархии, не говоря уже о том, что весьма нередко отдельные личности испытывали небеспристрастность решений, иногда совершенно противоположных сказанному на словах владыкой или обещанному им, что подавало повод предполагать, что владыке читали одно, а подписывать подавали иное, без его ведома.

Отец Пимен с первого раза обратил на себя внимание нового владыки, не столько отличавшегося высоким образованием или глубокою ученостью, сколько светлым природным умом, который без стеснения и без посторонних влияний развился сам по себе и усовершился и созрел от опытов жизни, и потому владыка почувствовал тотчас, каков Угрешский настоятель, отдал ему полную справедливость и возымел к нему великое доверие. Простота обращения митрополита, не стеснявшая отца Пимена, дававшая ему возможность вполне высказываться без принуждения, без натяжки и без постоянного и тяжелого напряжения, которое ощущается, когда приходится взвешивать каждое слово из опасения сказать что-нибудь излишнее или невпопад, – все это давало отцу Пимену возможность предстать владыке тем, чем он действительно был, что было для него весьма выгодно, и поэтому их взаимное общение весьма скоро до того их сблизило, что между ними установились самые искренние отношения и настолько дружественные, насколько это возможно между самым высшим начальствующим лицом и его подчиненным. Может быть, владыка и еще более к себе приблизил бы и преосвященного Леонида, и отца Пимена, ежели бы ближайшие его и неотлучно при нем находившиеся блюстители и стражи не старались охранять его от слишком большого сближения с такими лицами, которые могли быть проводниками истины не всегда желательной и безопасной для людей, не любящих действовать при свете и открыто, но пробирающихся окольными путями, кажущимися им более верными и безопасными при невсегдашней добросовестности действий... В особенности это устраняющее влияние давало себя чувствовать преосвященному, который чаще, удобнее и смелее других мог бы сказать владыке то, что слишком уже ясно могло повести его к открытию тех злоупотреблений, в которых, совершенно без его ведома, его заставляли быть участником. Однако при всей бдительности внутреннего надзора удавалось не однажды и преосвященному Леониду, и архимандриту Пимену намекать владыке на такие обстоятельства, которые от него таили и обнаружение которых полагало преграду к дальнейшим и большим злоупотреблениям.

Преосвященный Леонид очень хорошо знал, что не все его жалуют на Троицком подворье, чувствовал отстранявшую руку, пытавшуюся захватить многое, вовсе ей не подлежавшее, и хотя вследствие этого испытывал иногда противодействие своим благим намерениям, он во всех своих действиях высказывал свое глубокое уважение ко владыке и, когда сам не мог или не решался иногда обращать внимание его на некоторые обстоятельства, с которыми он не мирился, но опасался поставить владыку в весьма неловкое и жалкое положение, объясняя ему, что вокруг него делается, он прибегал к содействию отца Пимена, который, как человек посторонний в епархиальном управлении, при случае, мимоходом, слегка намекал владыке, что ему и удобнее было делать, потому что его сначала менее опасались, чем преосвященного и не столько были с ним настороже... Когда в позднюю осень владыка был потребован в Петербург на череду в Святейший Синод, временное управление епархией было опять вполне передано преосвященному Леониду, который, однако, весьма ограниченно пользовался обширными правами, ему представленными, и, можно сказать, что ничего несколько важного не предпринимал и не решал без согласия или разрешения владыки.

III

В октябре месяце 1868 года в первый раз происходил в Угрешском народном училище экзамен в присутствии преосвященного Леонида и тогдашнего ректора Московской духовной семинарии архимандрита Никодима, впоследствии настоятеля Богоявленского монастыря, потом наместника Невской Лавры, епископа Старорусского, и, наконец, викария Московского.

Вот письмо преосвященного к отцу Пимену по поводу этого экзамена:

«Высокопреподобнейший отец архимандрит!

Для производства экзамена в вашем монастырском училище нахожу более других дней удобным следующий воскресный, 6 октября. Отцу ректору семинарии я об этом говорил, он соглашается. Итак, в субботу, после обеда, мы, аще Бог изволит, приедем к вам, чтобы принять участие, с благословением Божиим, в трапезе Господней в день недельный и после того отправиться в училище. Хорошо, ежели бы в этот день ученики присутствовали при богослужении. Если вы находите препятствие к произведению в сей день экзамена, то известите; если же не находите, то не о чем и сноситься. Мы приедем, Богу помогающу.

Христос с вами!

Леонид, епископ Дмитровский.

Москва, октября 3

1868 года."

Это первое испытание, происходившее в училище в присутствии преосвященного, ректора, отца архимандрита и некоторых из старших братий доказало всю пользу, которую принесло училище со времени своего учреждения, то есть с небольшим в три года. Главным учителем был тогда рясофорный монах отец Димитрий Банков, которому училище и обязано первоначальным своим устройством. Преосвященный предлагал ученикам вопросы из священной и русской истории и географии; наиболее отличившимися были крестьянские мальчики из ближайших деревень: Матросов, Орлов, Щербаков, Козлов и другие. Козлову Ивану было с небольшим шесть лет, но он так хорошо отвечал, что обратил на себя всеобщее внимание. Впоследствии он был выпущен как первый ученик и принят в Ломоносовское отделение Лицея цесаревича Николая, так же как и Щербаков.

Наиболее оказавшим успехи были раздаваемы книги в награждение.

Первоначально в числе учащихся было и несколько крестьянских девочек, но впоследствии найдено неудобным присутствие девочек, которых было весьма немного в числе мальчиков и притом в училище при мужском монастыре, и в скором времени принятие их было прекращено, во избежание могших от того возникнуть неустройств.

Отец Пимен, так неохотно и, можно сказать, с принуждением открывавший училище, был в полном удовольствии, когда убедился, что доброе семя падает на добрую почву и начинает приносить столь хорошие и ранние плоды и, вполне расположившись к училищу, продолжал с тех пор весьма усердно о нем заботиться, не жалея никаких затрат на содержание учащихся и на приобретение всевозможных учебных книг и пособий.

В этот же год, в конце ноября, вследствие простуды отец Пимен занемог. Сперва стал чувствовать жар и головную боль, но, перемогаясь, не хотел ехать в Москву, куда его звал преосвященный, что можно видеть из двух писем, относящихся к этому времени; наконец, решился отправиться в Москву, где провел целый месяц.

«Высокопреподобнейший отец архимандрит!

Чем более был я уверен, что вы будете на нашем монастырском или подворском празднике, тем прискорбнее узнать, что этого не будет и что причиною ваша болезнь. Могу благодарить вас за то, что не оставили меня в неизвестности, а так же и за то, что не сделали себе принуждения.

Призываю на вас милость Божию и благодать исцеления. Да не надобно ли вам полечиться серьезнее? Не надобно ли вам пожить для этого в Москве? Моя столь известная вам гостиная келья для вас всегда отворена. Владыка, могу вас уверить, взглянет на это одобрительно, и в обители вашей, даст Бог, все будет благополучно. Подумайте об этом, а так же сделайте милость, часто извещайте меня о состоянии вашего здоровья. Я не решился ехать в Саввин по причине бесснежной обледенелой дороги, на которой надобно пробыть часов восемь вместо четырех или пяти. Несмотря, впрочем, на основательность этого решения, чрезвычайно сожалею, что не у мощей преподобного буду праздновать вот уже второй год. Простите! С совершенным почтением и дружескою преданностью остаюсь вашего высокопреподобия смиренный богомолец Леонид, епископ Дмитровский.

Москва.

2 декабря 1868.»

«Высокопреподобнейший отец архимандрит!

Словно вы подслушали: в то самое время, как я начинал беспокоиться, приходит от вас известие, за которое глубоко вас благодарю. Усердно желаю, чтобы болезнь ваша скоро окончилась, и пришли к вам те силы, которые нужны вам еще надолго и долго. Пожалуйста, повторяйте мне извещения о ходе болезни...

Владыка в Петербурге удивил всех быстротою и апостольским видом и обращением. Дай-то Бог. Простите.

Душевно преданный вам Леонид епископ Дмитровский.

6 декабря 1868.»

Болезнь отца Пимена ежедневно усиливалась, так что вопреки своему желанию в день праздника святителя Николая, декабря 6, он не только был не в состоянии служить, но не мог даже и в церковь идти и потому решился на следующий день ехать в Москву. Погода, до того времени довольно теплая, заметно изменилась, и чтобы путешествие до Москвы не усилило еще болезни, были приняты меры, и возок, в котором отец Пимен намеревался ехать, с утра нагрели раскаленными кирпичами, которые, переменяя, клали в возок в большой медный таз, в него поставленный. От паров все стенки прогрелись, и когда больного вывели сажать, в возке была уже комнатная температура, до самой Москвы незначительно понизившаяся. Отец Пимен прямо проехал на Саввинское подворье и занял в нижнем этаже гостиную келью.

Тотчас было послано за тогдашним монастырским врачом Тяжеловым, который прибыл и, освидетельствовав больного, нашел, что у него воспаление в ухе. Были приняты самые решительные меры, припарки, ножные ванны и проч., и через несколько дней болезнь стала уступать врачеваниям, и больной почувствовал значительное облегчение, и по настоянию преосвященного призванные еще два врача на совещание единогласно решили, что всякая опасность миновала и что оставалось только продолжать припарки и беречься простуды.

Как очевидец, неотлучно находившийся во все время болезни при отце Пимене, пишущий сие жизнеописание, может свидетельствовать о дружеской заботливости и попечительности преосвященного Леонида к его больному гостю. Пока врачи не дозволяли болящему оставлять своей кельи и через сени, хотя и теплые, подыматься вверх в покои владыки, где было значительно свежее, преосвященный ежедневно и по несколько раз посещал больного: ехал ли он куда-нибудь поутру, он заходил взглянуть на отца Пимена; возвращался ли он, прежде чем идти к себе вверх, он опять входил к нему; иногда вечером, когда не было посетителей и дела дозволяли, он приходил и беседой старался утешить больного и заставить его на время позабыть докучающий недуг. Когда же отцу Пимену было дозволено выходить из комнаты, он шел вверх, присутствовал при богослужении в крестовой церкви, стоя или сидя в моленной преосвященного, а остальную часть дня проводил с преосвященным. Впоследствии, под конец болезни, почти прошедшей пред Рождеством, отец Пимен стал участвовать в богослужении, а в отсутствие владыки служил соборно с братией, и по желанию преосвященного при входе в церковь перед литургией приказано было делать ему встречу, как бывает для настоятеля в его собственном монастыре и на которую он не имеет никакого права ни в чужом монастыре, а тем еще менее в архиерейском доме. Но преосвященный желал и этим выказать другим свое особое уважение и почет к настоятелю Угрешскому.

Здоровье отца архимандрита настолько поправилось, что он мог бы, приняв те же предосторожности, возвратиться к празднику в монастырь, но преосвященный не решался его отпустить, опасаясь, чтобы, возвратясь на Угрешу, он не утомил себя продолжительностью служений, от которых, он был уверен, что архимандрит никак не захочет отказаться, и в особенности он очень опасался сеней между настоятельской кельей и теплою церковью, в которых постоянно сквозной ветер, и этому переходу преосвященный приписывал и болезнь отца Пимена.

– Я вас прошу, отец архимандрит, дружески прошу теперь не думать о возвращении к себе, а ежели нужно, то как архиерей запрещаю вам; я вас знаю, вы не утерпите, станете служить, утомите себя, в Крещение вздумаете идти на воду и опять простудитесь так, что тогда еще труднее будет помочь, чем теперь, а главное, и что хуже всего, это ваши убийственные сени, в которых ходит и свистит сквозной ветер... вот вы где простужаетесь... После Крещения можете ехать, тогда продолжительных служений не будет, а вы между тем окрепнете... Церковь у меня есть, без службы не будете, а без меня, когда я в соборе буду, на подворье все-таки будет торжественное соборное служение... Так, отец архимандрит?

Во время болезни многие из общих знакомых преосвященного и отца архимандрита посещали его, и владыка митрополит, пребывавший уже в Петербурге, с участием осведомлялся о его здоровье в своих письмах к преосвященному и посылал ему свое заочное благословение. Наконец, через день после Крещения отец архимандрит собрался в обратный путь. Преосвященный повел его в церковь, у престола читал благодарственную молитву о выздоровлении и другую, в путь шествующему, и благословил его иконой Саввы преподобного и после трапезы с миром, но не без сожаления, отпустил своего гостя обратно на Угрешу.

При приближении отца архимандрита к монастырю ударили в колокол и стали трезвонить; у крыльца зимней церкви его встретил казначей и возвестил ему, что вся братия собралась в церкви и ожидают его, чтобы совершить благодарственное молебное пение пред иконой святителя о возвращении его в вожделенном здравии. Поэтому, не входя к себе, отец архимандрит прошел прямо в церковь и так был доволен своему возвращению и видимому изъявлению всеобщей радости, что от радости и умиления не мог воздержаться от слез, и не только прослезился, но и отрадно поплакал...

На следующий день он написал письмо к преосвященному, благодарил за оказанное гостеприимство и извещал о своем благополучном возвращении и о встрече и получил в ответ следующее письмо:

«Высокопреподобнейший и возлюбленнейший о Господе отец архимандрит!

Разделяю и понимаю радость братии о возвращении вашем в обитель.

Благодарю Бога, возвратившего вам здравие, благодарю вас за иноческое послушание, с которым вы, вняв моему дружескому приглашению, решились прибыть в Москву, и доверие оказали мне, приняв от меня келью. Прошу с земным поклонением простить мне недостаток внимания, радушия, предупредительности. Право, желание есть, но никакого умения. Поверьте, что я томлюсь тяжкою мыслью, что не сделал всего, что требовалось для успокоения вашего, что пропустил случай единственный доказать вам, как чувствую себя благодарным за любовь вашу, за ту отраду, которую имею в обители вашей, за то назидание монашеское, которое предлагает мне ваша беседа. Простите Христа ради, простите!

Радуюсь я, что вы здоровы, но опасаюсь, что вы не сумеете сберечь так трудно приобретенное здоровье. Остерегайте себя мыслью, что возвратившуюся болезнь труднее вылечить. Ваш переход в теплую церковь ужасен. Едва ли решусь я быть на Угреше зимой, пока эта статья не будет приведена в порядок. Вы исправление всего дома, а от этой малости вредите своему телесному храму.

Господь да хранит вас!

Душевно и глубоко вам преданный Леонид, епископ Дмитровский.

Москва.

10 января 1869.»

Преосвященный совершенно напрасно упрекал себя в недостатке предупредительности, потому что более того, что было сделано для архимандрита Пимена в продолжение его месячного пребывания на подворье, невозможно было бы и ожидать, и он действительно доказал в это время всю свою любовь, дружбу и благодарность за всегдашнее радушие, с которым был встречаем на Угреше.

IV

В конце 1868 года и в начале 1869 произошли некоторые передвижения в иерархии, которые отозвались и в Москве, именно: митрополит Литовский Иосиф Семашко (из прежде бывших униатских епископов, принятый в 1839 году в общение православной церкви) после своего тридцатилетнего правления скончался 23 ноября 1868, вследствие чего переведен был на его место архиепископ Харьковский Макарий, в декабре месяце того же 1868 года, а на его место в последней половине 1869 назначен из Нижнего Новгорода Нектарий, и тогда в числе представленных к перемещению был и преосвященный Леонид, которого думали перевести в Нижний Новгород. Но покойный император, зная, как Москва любила преосвященного и как он привязан к Москве, был так милостив, что не пожелал опечалить столицу, столь недавно еще лишившуюся досточтимого ею архипастыря, и чтобы не огорчить и преосвященного, не изволил назначить его на кафедру Нижегородскую, но приказал спросить его, желает ли перейти из Москвы в новую епархию. Это сильно встревожило преосвященного Леонида, но так как ему предоставлено было право принять и отказаться, он пожелал не расставаться с Москвой и в этом духе и отвечал на сделанный ему запрос из Петербурга. Вот письма, которые он писал в это время к отцу Пимену.

«Высокопреподобнейший отец архимандрит!

В нынешний век события быстро движутся. От г. синодального обер-прокурора получил я приглашение на кафедру Нижегородскую. Приглашение сделано по воле Государя императора и по согласию владыки. Я отвечал, что к слову благодарю не могу присоединить и приемлю и выразил желание удалиться в Саввин монастырь, а если нельзя, то, по крайней мере, на первое время на Угрешу. Сделал так, не спросясь вас (ибо некогда было спрашиваться), положился на дружбу вашу и сказал осторожно: на первое время. Написав это, чувствую себя совершенно спокойным по упованию на Господа. Ставленники (ваши) хорошо приготовились, похвалите их; но множество готовых заставило меня возвратить их, но до времени.

Душевно вам преданный Леонид, епископ Дмитровский.

Москва. Января 28,1869.»

Через два дня после этого письма преосвященный опять писал к отцу Пимену:

«Прекрасно делаете, ваше высокопреподобие, что не решаетесь в такую погоду ехать. Думаю, что для здоровья вашего надобно, чтобы вы оставались в монастыре безвыездно, пока дорога и погода не исправятся совершенно.

Рассуждав по поводу письма из Петербурга довольно и послав ответ, какой представился моему уму, я не хочу более об этом думать ибо это бесполезное дело.

Будьте здоровы, благодушествуйте и поминайте молящегося за вас Леонида, епископа Дмитровского

Москва. Января 30, 1869.»

Это предложение преосвященному Нижегородской кафедры ускорило на Угреше построение дома для приема владык и быстро продвинуло к окончанию. Хотя преосвященный и не без основания отказался от предложенного ему перемещения, имея на то полное право, ему предоставленное милостивым вниманием Государя, но он сознавал, что его присутствие в Москве многим не по мысли (и мешает и тем, которым хотелось беспрепятственно влиять на митрополита, и тем, которые, будучи к нему приближены, чувствовали, что не могут действовать вполне свободно, пока преосвященный стоит на страже) и потому ожидал, что этим неудавшимся предложением не ограничатся попытки вытеснить его из Москвы, и заранее предрешил не расставаться с Москвой и скорее идти на покой, чем куда-нибудь удалиться.

Вскоре после ответного письма от преосвященного на имя обер-прокурора графа Толстого один из высших сановников Москвы, душевно расположенный к преосвященному, собирался ехать в Петербург, и так как был повод думать, что при докладе об ответе и отказе преосвященного будет доложено только о содержании письма и неизвестно, в каких выражениях, то он просил отъезжавшего из Москвы взять с собою копию с его письма и при удобном случае в подлиннике, ежели возможно, его представить, что действительно и было исполнено и оказалось весьма небесполезным при неблагоприятствовавших тогда ему обстоятельствах. Как ни старался преосвященный казаться спокойным, в чем он и себя хотел уверить, мысль оставить Москву сильно его смущала и вопреки его высказывалась и в его письмах к отцу Пимену, и в личных беседах.

Так, писав ему в конце января, что он не хочет более об этом думать, потому что это дело бесполезное, он почти через месяц после этого писал ему опять:

«Прошу молитв ваших; ибо я переживаю от начала года и доныне важные дни жизни: колеблется тело и смущается дух. Впрочем, за все благодарю Господа. Написал письмо ко владыке очень откровенное.

Леонид.

27 февраля 1869 года.»

Отец Пимен вполне сочувствовал преосвященному и старался, сколько мог, успокоить его, но спешил на всякий случай достраивать архиерейский дом на Угреше.

Место для его построения было избрано между монастырем и скитским садом. Еще с осени был сложен фундамент и на него поставлен двухэтажный сруб, сделанный из дома (графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской), купленного в Острове. Лес, из которого он был строен, был сосновый, замечательной толщины и твердости; в размерах значительно против прежнего плана убавлен и приспособлен к удобству для жительства владык. Решено было, что все будет деревянное, без штукатурки, внутри в верхнем этаже – с деревянной узорчатой облицовкой стен и потолков, с дубовыми дверями, колодами окон и панелями Островского дома и с сосновыми паркетами, что было приведено в исполнение и вышло удачнее сверх всякого ожидания.

В продолжение зимы производились подготовительные работы, и как только возможно было, стали продолжать строение.

В марте месяце дом был уже вчерне настолько подвинут, что можно было судить о том, что будет, и преосвященный приехал на Угрешу взглянуть на дом и выждать окончательных известий из Петербурга о том, какие последствия будет иметь отказ от предложенного перехода из Москвы.

Целую неделю, с 10 до 17 марта, преосвященный прогостил на Угреше и в продолжение этого времени несколько раз совершал литургию; осматривал будущий архиерейский дом, и рассуждая о некоторых монастырских вопросах, решение которых зависело от владыки, находившегося в то время в Петербурге, преосвященный уговорил отца архимандрита самого туда съездить и лично доложить обо всем владыке, а с тем вместе, может быть, узнать и о последствиях отказа от епархии.

Это последнее поручение было, конечно, такого рода, что про него в то время не было никому известно, а видимые побуждения к этой поездке были следующие: 1) испросить увеличение монастырского штата; 2) испросить пожалование лесной дачи монастырю для содержания училища; 3) разрешение покупки дома Лаврентьевых, смежного с монастырским подворьем, на Маросейке.

V

Отец Пимен отправился в Петербург марта 21, взяв с собою вместо келейника одного из послушников, Николая Ипатова, малого весьма сметливого и расторопного.

Имея пред собою уцелевшую черновую тетрадь, в которой собственноручные, весьма подробные наброски отца Пимена об этом путешествии, мы воспользуемся ею и извлечем из нее, что может познакомить нас со взглядом человека саморазвившегося, впервые посетившего Петербург и своеобразно выражающего свои впечатления при виде необычных и новых для него предметов. Предлагаем рассказ от его лица.

«В том небольшом вагоне первого класса, в который я сел, со мной ехал неизвестный мне человек, средних лет, невысокого роста, приятной и благообразной наружности, но с резкими чертами, по которым я заключил, что он из грузин или армян. Он первый вступил со мной в разговор, прося у меня позволения курить. Потом мы перешли к причине моей поездки, и когда, между прочим, я ему объяснил, что еду хлопотать о пожаловании монастырю лесной дачи для народного монастырского училища, этот господин очень любезно мне предложил свои услуги и сказал: «Я очень рад, батюшка, что случай свел нас, потому что, может быть, и я не буду вам бесполезен и могу отчасти вам содействовать, так как это и меня несколько касается, как служащего в Министерстве Народного Просвещения; я товарищ министра, моя фамилия Делянов."

Можно себе представить, как я был доволен подобной встрече, которая действительно содействовала впоследствии успеху дела о пожаловании лесной дачи в пользу училища.

Прибыв в Петербург поутру марта 22, я немедленно, прямо с железной дороги, отправился на Троицкое подворье ко владыке. Он обошелся со мною, по обычной своей приветливости, весьма милостиво и ласково. Я передал ему письмо, которое имел к нему от преосвященного Леонида, объяснил ему о причинах моего приезда и просил его благословения хлопотать о монастырских делах. Он благословил меня и обещал со своей стороны содействовать во всем, что от него будет зависеть.

Просидев у владыки более часа, я отправился искать себе помещения в какой-нибудь гостинице, поближе к Троицкому подворью, и нашел таковую на углу Невского проспекта и Владимирской улицы, гостиницу Москва.

Немного отдохнув, я отправился в консисторию и в канцелярию обер-прокурора предъявить свой вид, а после того в Казанский собор. Я с любопытством и с большим вниманием рассматривал этот храм, про который столько слыхал прежде, и который, сказывают, построен в уменьшенном размере наподобие Святого Петра в Риме, но ни по наружности, ни по внутренности своей этот собор мало того, что не поразил меня, но даже мне и не понравился: в нем нет той церковности, к которой мы привыкли с детства, видя преимущественно древние храмы более или менее византийского зодчества. Снаружи Казанский собор по своей растянутости представляется несколько придавленным, а внутри хотя он и высок, но величественности нет. Он крестообразный, множество гранитных колонн, иконостас, царские врата и балюстрада серебряные, весьма искусной работы и очень ценные, но все это не поражает сдоим благолепием, во всем есть что-то мирское, светское, а не церковное... Весьма любопытно собрание знамен, отбитых у неприятелей, есть несколько фельдмаршальских жезлов французских маршалов и ключи разных крепостей... Икона Богоматери, именуемая Казанская, говорят, та самая, которую Иоанн Грозный из Казани перенес в Москву, откуда она впоследствии была взята Петром I. На ней очень драгоценная риза, оцениваемая более чем во сто тысяч рублей. Некоторые из каменьев, ее украшающих, пожертвованы императрицами Мариею Феодоровной, родительницей императора Александра I, и его супругой Елизаветою Алексеевной, и один весьма крупный и ценный синий яхонт – дар великой княгини Екатерины Павловны. Странно было бы сказать про Казанский собор, что он не хорош или не обширен, но при всей своей громадности и несмотря на его драгоценности и великолепие, я не нашел в нем ни величественности, поражающей и приводящей в благоговение, ни того благолепия, которое мы привыкли видеть в храме Царя Славы.

Зимний Дворец обширен, изящно украшен изваяниями и, невзирая на его низменность в сравнении с растянутостью, имеет вид строгого величия; видно, что это жилище царское и памятник, достойный великой его строительницы...

От Дворца я пошел пешком по направлению к Адмиралтейству и оттуда в Исакиевкий собор.

Наружность его поражает громадностью всего здания, и великолепием, и размерами бесчисленных цельных порфировых колонн, обширностью фронтонов, дверей и окон. Внутренность его удивляет изящною отчетливостью малейших подробностей; много в нем сокровищ, которых ценность, можно сказать, неисчислима, но все это прекрасное, художественное исчезает, меркнет в полумраке, видишь подробности только вблизи, но общего понятия о целом составить себе не можешь – недостаток света все поглощает. Мозаические иконы удивительны по исполнению, и говорят, что подобных размерами и в таком множестве нет ни в одном храме по всей Италии, где колыбель мозаики, но иконы разглядишь только в нескольких шагах: отошел немного – и не видать... Внутренность, удивительная по изяществу частей и поразительная по своей громадности, приводит в изумление, но не располагает к молитве. Здесь нет той божественности, которою запечатлены древневизантийские храмы православного Востока, откуда воссиял и проникнул к нам свет истины. Возможно ли сравнить эту чудную базилику с нашими древними храмами Кремля? Успенский собор составляет, может быть, всего какую-нибудь четвертую часть Исаакиевского, но какая разница!

Сужу может быть с предубеждением, пристрастно и далеко несовременно, но что же делать: не умею чувствовать и думать иначе.

После обеда, часа в три, я вздумал ехать в Невскую Лавру и прошел прямо в церковь, где только что началось великое повечерие, продолжавшееся, впрочем, не очень долго, так как в тот день не было ни канонов, ни акафиста, и по окончании службы пошел к отцу наместнику, архимандриту Ювеналию Половцеву. Я совершенно его не знал и до этого раза и в лицо не видывал. Он принял меня приветливо. На вид ему лет сорок или несколько более. По наружности и по разговору он совершенный монах, и видно, что он жил под руководством старцев и многое от них себе усвоил. Разговор наш сперва как-то не клеился и шел довольно туго, но когда я коснулся Оптиной пустыни, где наместник полагал начало, и тамошних старцев, он приметным образом одушевился, сделался разговорчивее и откровеннее. Говорили мы про преосвященного Игнатия Брянчанинова, но из его слов я понял, что он не имел к нему сочувствия, а так как я сам душевно любил и уважал преосвященного, то и старался перейти к другим предметам разговора, более общим. В то время шла речь в Святейшем Синоде о преобразовании всех монастырей в общежительные, и так как тут отчасти был и я участником, то и желательно мне было узнать мнение отца Ювеналия, как воспитанника оптинского и как наместника Невской Лавры и, следовательно, лица, приближенного к первоприсутствующему члену Святейшего Синода. Вопрос этот возник совершенно случайно и неожиданно, и еще неожиданнее оказался я в нем участником.

Сперва скажу об этом вопросе, то есть об общежитиях.

В самом начале 1855 года Андрей Николаевич Муравьев пожелал иметь краткий исторический очерк общежительных монастырей, и так как он был в постоянной переписке с митрополитом Филаретом, то писал ему о своем желании, но владыка, и без того обремененный делами, при всем своем желании утешить Муравьева, конечно, не имея времени составлять для него подобный очерк, требовавший времени и справок, и потому отвечал ему кратко, что «составить историю общежитий не может, но что в Четьих-Минеях, в отдельных житиях, видно, как образовались общежития».

Не довольствуясь этим ответом, Муравьев стал многим говорить о своем желании, и когда года два или три спустя он посетил Угрешу, передал и мне. Я отвечал ему, что я не ученый человек, а просто монах, и если что о монашестве знаю, то про себя, из того, что читал, и указал ему на ректора семинарии архимандрита Леонида. Он на это мне сказал: «Вы, монахи, знаете монашество, да писать не умеете, а эти ученые писать умеют, да монашества не знают, то есть знают по науке, понаслышке и поверхностно; в этом им у вас учиться».

Этим дело, полагал я, и окончится. От себя отклонил я это и потому, что никак не решился бы писать по своему безграмотству; было бы и курам на смех, что бы я за нелепицу нагородил; а к тому же Муравьев был близок ко владыке и откровенен с ним; этак что напиши я что-нибудь и дай ему, он того и гляди показал бы владыке, и могла бы из ничего выйти такая история, что и с головы бы ее не стрясти.

Муравьев стал приставать к ректору Леониду, который тоже пришел в затруднение и просил меня написать краткое изложение различия общежитий от штатных монастырей и как преобразовалась У греша в общежитие.

– Вы, прошу вас, не стесняйтесь ни выражением, ни правописанием: нужен смысл и чтобы разобрать было можно, а литература тут не нужна... выправить после того всегда можно будет.

Пока я все еще собирался приняться за составление этой записки, ректор был посвящен во епископа, и он стал мне снова говорить о составлении этой записки и, чтобы меня еще более подвинуть к скорейшему составлению, сказал мне, что граф Александр Петрович Толстой, обер-прокурор Синода, очень расположен к монашеству, и поговаривают о преобразовании монастырей в общежития.

После этого я медлить не стал, набросал на бумагу несколько мыслей о различии монастырей общежительных от штатных и о преобразовании этих, велел перебелить и отвез к преосвященному. Что стало с моею запиской, я не спрашивал, и после того совершенно про нее позабыл.

Между тем произошли большие перемены: граф Александр Петрович Толстой отказался от должности обер-прокурора. После него был А. П. Ахматов и, наконец, граф Д. А. Толстой; митрополит Филарет преставился, и его преемником был назначен теперешний владыка (Иннокентий), который на первых порах высказался в пользу общежитий, чему я немало порадовался, потому что пока монастыри не преобразуют в общежития, монашество не может быть вполне восстановлено.

Вдруг слышу, что митрополит намеревается представить в Св. Синод записку об общежитиях, которая была дана кому-то графом Александром Петровичем Толстым и, наконец, попала в руки владыки, и каково же было мое удивление, когда я удостоверился, что это именно моя записка, только, конечно, исправленная и несколько измененная. Скажу о ней далее.

В приезд свой на Угрешу владыка много говорил об общежитиях и спрашивал мое мнение. Я вполне ему высказался и в подтверждение благотворного действия устава общежительного указал на Угрешу. Тогда и владыка рассказал следующее про Иркутский Вознесенский монастырь, в котором почивают мощи первосвятителя Сибири Иннокентия.

Монастырь этот был штатный: там не было ни чина, ни порядка; братства мало, и то не было прилично одето. В таком положении он был в конце 1850 годов. Когда же владыка ехал в Москву в 1868 году, то монастырь был уже совершенно в ином виде: братии человек до 70, все в одинаковой одежде, чин, порядок, благолепие – монастырь был неузнаваем. Я изумился и когда стал спрашивать преосвященного Парфения о такой перемене в столь короткое время, то есть лет в восемь или в девять, то он ответил, что монастырь во всей этой перемене обязан учреждению общежития.

Средства обители не увеличивались, местные условия нимало не изменились, и однако обитель обновилась. Причина такой перемены в перемене управления и в действии устава общежительного: не столь важны вещественные сами по себе, сколько нравственные начала, лежащие в основании монастыря общежительного и одинаково действующие в местностях, совершенно различных.

Как монастырь Угрешский обязан своим обновлением учреждению общежития, точно так же и Вознесенский Иркутский; один находится вблизи многолюдной и древней столицы, другой в четырех верстах от Иркутска (почти в двадцать раз менее населенного против Москвы), следовательно, местные условия обоих монастырей совершенно различные, но оба они (и Николо-Угрешский, и Вознесенский), будучи штатными, дошли до одинаковой степени обнищания и упадка, и точно так же оба восстали из развалин, обновились и благоустроились, когда были преобразованы и введен был в них устав общежительный.

По приезде моем в Петербург, при первом моем свидании со владыкой он мне сказал:

– А я ведь хлопочу об общежитии монастырей и хочу вместе с запиской подать в Св. Синод свое об этом мнение, частно говорил со многими.

Так как я знал, что наместник, отец Ювеналий, был из Оптинского питомника, то, основываясь на этом, я был вполне убежден, что встречу в нем большое сочувствие к уставу общежительному, но оказалось, однако, что я ошибся; он мне сказал:

– Ваш митрополит, говорят, стоит за общежития... Это, пожалуй, вы наведете его на мысль все монастыри сделать общежитиями... Я слышал, что он и то уже кое-кому сообщал об этом намерении.

– Что же тут худого? – возразил я. – Мне казалось бы, что тут нет ничего предосудительного; дай Бог, я вижу в этом только одно хорошее и полезное, то же скажет и всякий благонамеренный человек...

– Но нет, я первый с вами в этом не буду согласен: разве общежитие возможно везде? В таком монастыре, например, как наш, да и вообще во многих городских, это немыслимо...

– Но ведь это, однако, было, – заметил я.

– Вы правду сказали, что это было, точно было, но когда? Вот в чем различие... Не оспариваю все превосходство устава общежительного, только теперь он не современен.

– Потому, может быть, – сказал я, – что мы не хотим принести в жертву наших мелочных расчетов, мы вносим их и туда, где им вовсе не следует быть... Если мы не будем отступать от наших обетов, тогда, возможно, будет и теперь то же, что было прежде.

– С этим и я согласен, это так, но глаголяй сие и нам досаждает, – прибавил он с полуулыбкой.

Я продолжал:

– Для настоятелей, как для лиц начальствующих, могли бы сделать исключения, предоставив им право пользоваться тем же, чем они пользуются и теперь, также и другим некоторым лицам можно было бы выдавать определенное вознаграждение на утешение. При введении повсеместно устава общежительного было бы в монастырях несравненно более равновесия и менее бродяжничества из монастыря в монастырь: к чему было бы тогда и ходить с места на место, когда везде одно и то же положение...

– Тогда монастыри лишились бы казенного оклада, ими получаемого, – заметил он.

– Об этом даже и говорить не стоит, то, что приходится на долю каждого монастыря, – такая малость, что, право, за этим гоняться нечего... Отыми казна, что она выдает теперь монастырям, они не упадут от этого, ежели только будет более обращено внимания на их внутреннее устроение, на нравственность братии... Это важнее всего.

– То есть, иными словами: Ищите прежде царствия Божия, сия же вся приложатся вам; против этого кто же спорить может?

Хотя мы не соглашались друг с другом в главном, то есть в необходимости ввести устав общежительный везде, но мы скорее рассуждали, чем спорили, и никоторый из нас не старался убедить другого и заставить его думать по-своему; однако, во многом отец наместник был одного со мною мнения.

Видно было, что он доволен своим положением и своим монастырем; и, избегая хлопот и ломки, не одобрял повсеместное введение общежительства, а может быть, также и то, что, полагав начало в общежительном монастыре, он имел повод к неудовольствию, и заноза навсегда осталась в его воспоминании. Мне очень хотелось заставить его побольше высказаться, в той надежде, что в его личных убеждениях и соображениях я уловлю проблеск мысли Св. Синода, но мои ожидания остались без успеха, из чего я заключил, что он или слишком осторожен и, зная мнения высших правительственных лиц, не высказывает, что ему известно, или не говорит потому, что сам об этом знает не более моего.

Своею личностью и обращением он произвел на меня весьма приятное впечатление, и видно, что он монах. Он пошел провожать меня и при прощании сказал мне весьма приветливо: «До свидания.» Засидевшись у него, я нашел, что идти осматривать Лавру было уже слишком поздно и отложил это до следующего дня, намереваясь явиться и ко владыке, что я не иначе мог исполнить как утром.

Вечер я окончил на Троицком подворье, досидев до девяти часов у секретаря владыки, с которым имел нужду повидаться. От него я узнал, что владыка уже сдал ему бумаги, представленные мною поутру (о покупке дома и об исходатайствовании лесной дачи) с резолюцией, согласною с преосвященным Леонидом.

На следующее утро я снова поехал в Невскую Лавру пораньше, чтобы застать еще начало обедни, и приехал в благовест, так что в соборе читали еще часы. Я приложился к раке с мощами благоверного князя Александра Невского, обошел и осмотрел всю церковь и послал келейника узнать, будет ли владыка принимать в этот день, и узнал, что владыка уже принимает. Я к нему отправился. Здание, в котором покои митрополита, весьма величественно и так же, как и вся Лавра, начатая при императоре Петре I и достроенная при императрице Елизавете Петровне, должно полагать, судя по внешности, того же времени; говорят, что приемные комнаты (которых я не видал) сохранились в своем первобытном виде.

Владыка принимал в маленькой гостиной, которая не очень велика, но хороша; на нем была коричневая ряса с двумя звездами и бархатная камилавка; он стоял у стола, и когда после моего поклона он благословил меня, то сделал мне несколько вопросов: зачем я приехал, где остановился, где наша обитель и т.п. Опять благословил меня, и тем кончилось мое ему представление. Вышедши от владыки, я пошел осматривать всю Лавру. По своей внешности и по расположению всех построек и церквей она мало походит на монастырь и кажется скорее каким-нибудь обширным казенным заведением, кадетским корпусом, больницей, казармами, институтом, но только не монастырем; по крайней мере, на меня сделала она такое впечатление.

Кладбище не находится в черте ограды самого монастыря, а только как бы окаймляет его с северной стороны, и дорогой, ведущею в монастырь, разделяется на две части: направо и налево – и обнесено не очень высокою каменною стеной. Не нахожу его весьма обширным, думаю, что будет не более трех десятин с каждой стороны, и на всем этом пространстве весьма густо и близко теснятся роскошные и пышные памятники один к другому. Я прошелся между рядами этих могил, читал имена и надписи на мраморе, граните и бронзе под гербами, и княжескими, и графскими коронами... Сколько уроков и назиданий для живущих их потомков и родственников в одних только их именах, ежели они захотят поразмыслить, глядя на них, и вслушаться в этот немой, но живой язык опочивших. Много сильных и славных земли погребено в этом вертограде смерти! Может быть, посещение многих из них было торжеством и праздником для Лавры: все двери отверсты для них, все склонялось пред ними; смерть похитила их, и прах их не проник в ограду, но смиренно покоится вне, у врат монастырских! Про собор скажу, что он очень хорош и величествен снаружи, но, когда войдешь в него, находишь, что внутренность как-то пуста и мало соответствует внешности и не представляет совершенно ничего монастырского. В этот же день я посетил графа С. Д. Шереметева, которого не застал дома. После обеда был у П. И. Саломона, сенатора, прежде того временно заведовавшего делами в Святейшем Синоде, исправляя должность товарища обер-прокурора. В этот же вечер был я в Воскресенском женском монастыре, который был прежде на том месте, где теперь Смольный монастырь, основанный при императрице Елисавете Петровне, а при Екатерине совершенно упраздненный. Но блаженныя памяти император Николай Павлович восстановил этот монастырь под тем же названием на совершенно ином месте в 1845 году, и для учреждения вызвана была из Горицкого монастыря полагавшая там начало при игумении Маврикии монахиня Феофания. Она была рожденная Щулепникова Александра Сергеевна. Она родилась в Солигалицком уезде, в имении отца своего; воспитывалась в Петербургском Екатерининском институте и была лично известна в Бозе почившей императрице Марии Феодоровне, к ней весьма благоволившей. Вышедши за генерал-майора Готовцева, она прежде года после замужества овдовела и, схоронив и единственную дочь в младенчестве, через несколько после того лет вступила в Горицкий монастырь, где прожила двадцать семь лет. В начале тридцатых годов, когда я бывал в Гориц-ком монастыре, посещая моих сестер, там находившихся, я видал мать Феофанию. Ей было в то время немного более тридцати лет; она была высока, стройна, величава и лицом очень хороша. Игуменья Маврикия и все сестры очень ее любили, уважали за ее примерную строгую жизнь и доброту, боялись ее и имели к ней великое доверие. Когда ее вызвали в Петербург для восстановления монастыря, вся обитель плакала, ее провожая, потому что во все время своего пребывания в монастыре она и словом никого не обидела, и потому оставила по себе самые отрадные воспоминания, которые и теперь еще, по преданию, сохраняются в Горицком монастыре. С нею вместе выехало из монастыря несколько монахинь, между прочими и та, которая теперь настоятельница Воскресенского монастыря, игумения Евстолия.

Был уже вечер; я осмотрел только главный храм, весьма благолепный и содержимый с удивительною чистотой, возможной только в женских обителях, где более усердия к храму Божию, чем в наших мужских монастырях, – должен в этом сознаться во обличение нашего нерадения и лености. Между тем ударили ко всенощному бдению, и я остался, желая послушать пение, намереваясь уехать после кафизм, но игумения, узнав, что в церкви есть какой-то архимандрит, прислала ко мне одну из старых монахинь предложить мне пройти в алтарь, где я нашел ковер и стул, для меня приготовленные. После всенощной я пошел к игумении, которой лично до тех пор я не знал. Она чтит память своей предместницы и этим внушает к себе еще большее уважение и хранит порядок, при ней установленный, и, не стараясь выставлять своей личности, не говорит, как это часто бывает, что это сделано мною, при мне, я это завела, напротив того, все больше говорила о матери Феофании, а не о себе. Она намеревалась выстроить гостиницу при монастыре и спрашивала моего мнения, хорошо ли будет, ежели она сделает два хода: один снаружи, а другой на монастырь.

Я не посоветовал ей делать этих двух ходов, потому что вход в гостиницу с монастыря мог иметь неблагоприятные для него последствия и сказал ей:

– Имейте в виду, что из желания угодить людям вы можете сделать неугодное «Богу.

Чтобы иметь более точное понятие о монастыре, я вторично посетил в утреннее время и видел его во всех его подробностях.

Я приехал к преждеосвященной литургии. Пение превосходное.

Весь монастырь совмещается в одном весьма длинном трехэтажном здании, в середине которого церковь почти квадратная, с крышей шарообразною и с большою, несколько приплюснутою главой. Протяженность здания не соответствует вышине, что при низменности церкви производит неприятный вид. Церковь в одной связи с настоятельскими кельями, с помещениями сестер и со всеми прочими принадлежностями монастыря. Внутренность весьма хороша и благолепна; есть хоры; расположение покоев и келий удобно, видно, что все сделано по образцу иноземных женских обителей. С восточной стороны монастыря весьма обширное пространство земли, предназначенное для кладбища.

В продолжение моего десятидневного пребывания в Петербурге я был в Петропавловской крепости, в Смольном бывшем монастыре, в Покровской Общине и в Домике Петра I. В Петропавловскую крепость я ездил поутру. Везли меня на Николаевский мост и на Тучков парком, что мне показалось очень далеко, прямо ехать было бы несравненно ближе, но вследствие дурной весенней дороги езды не было.

Когда мы стали подъезжать к крепости, я начал смотреть в окно кареты, ожидая увидеть высокие стены, огромные башни, рвы, цепные мосты, казематы и тому подобное. Спрашиваю извозчика: «Да где же крепость?» – «А вот это-то и есть самая крепость», – отвечал он.

Въехали мы в ворота; думаю: верно, внутри все эти укрепления и бастионы, которых снаружи не видно.

Вышел я из кареты, окинул глазами кругом – тоже ничего особенного: в средине – церковь, а несколько поодаль раскинуты около неё не в равном расстоянии небольшие каменные домики, одноэтажные и в два этажа, о трех и о пяти окнах, а кругом всего низменное одноэтажное здание с толстыми железными решетками в окнах. Не знай я, что нахожусь в крепости, я подумал бы скорее, что меня привезли в монастырь, и нахожу, что внутренность двора Петропавловской крепости более имеет сходства с монастырем, нежели внутренность Невской Лавры.

Церковь одноэтажная, в два света, обширная, высокая, заложенная Петром I в 1712 году, была достроена чрез двадцать лет, при императрице Анне; но колокольня начата и довершена Петром I. Она имеет, говорят, более тридцати сажен высоты, и в особенности замечательна тем, что остроконечный её шпиль почти равнялся её высоте, что при первом взгляде поражает своею необыкновенностью, и не скажу, чтобы первое впечатление было приятно, но потом глаз свыкается с этою несоразмерностью. Наружностью своею церковь очень напоминает один из прекрасных московских храмов – Никиты Мученика, что в Басманной, только, конечно, в увеличенных размерах. Иконостас весьма возвышенный, в несколько ярусов, внизу весь сплошной вызолоченный, прорезной, со множеством резных изображений Апостолов, Ангелов, Херувимов, Серафимов, по золоту расцвеченных красками. Это придает иконостасу вид совершенно своеобразный, и хотя он кажется от того несколько тяжеловатым, но при обширности и возвышенности храма в целом эта необычность нравится.

Но что всего более привлекает внимание в Петропавловской крепости и сильно поражает каждого – это царственные гробницы, начиная с Петра I, все его императорское потомство, кроме Петра II, умершего и погребенного в Москве...

Всех гробниц я насчитал двадцать шесть: с правой стороны, впереди лежат Петр I и Екатерина I, а в западном углу не помню чей-то одинокий памятник, а с левой стороны император Павел и за ним его семейство. Гробницы белые, мраморные с осьмиконечным крестом сверху и бронзовыми орлами по углам, и в возглавии бронзовая доска с именем погребенного лица.

На памятнике императрицы Александры Феодоровны засохший пучок цветов под стеклянного покрышкой и засушенный венок, и цветы на гробнице цесаревича Николая Александровича тоже под стеклом; без сомнения, какие-нибудь особые воспоминания.

Нигде ничтожество человека не поражает так, как при виде этих царских гробниц: как велики, могучи и славны были те, чей прах покоится под этими мраморными плитами!

По окончании литургии, осмотрев в подробностях всю церковь и вышед, я увидел часового, ходившего взад и вперед пред одним из зданий, и направился было к нему с намерением спросить его: нельзя ли посмотреть какой-нибудь каземат, но едва я сделал несколько шагов вперед, как он мне крикнул, чтоб я не шел далее. Из этого я мог понять, как строго наблюдают за каждым посторонним.

Марта 24. Я ездил к министру Государственных Имуществ Александру Алексеевичу Зеленому, к которому имел письмо от преосвященного Леонида, просившего его содействовать нам в исходатайствовании лесной дачи для народного училища, но в этот день был доклад Государю, и я министра уже не застал дома. От него я отправился к товарищу министра Народного Просвещения Ивану Давидовичу Делянову, живущему на Невском проспекте в доме армянской церкви. Он женат на двоюродной внучке известного основателя Московского Лазаревского Института восточных языков Ивана Лазаревича Лазарева (1734–1801). Я остался весьма доволен его приемом: безо всякой напыщенности и мелочной спеси, которою иногда веет от важных сановников, он обошелся со мною приветливо, любезно и уважительно, не ко мне, конечно, но к духовному моему сану, несмотря на то, что он даже и не нашего исповедания. Он обещался содействовать нам при исходатайствовании лесной дачи для училища.

В этот день я был у вечерни на Троицком подворье и после того у владыки, который продержал меня довольно долго и много говорил со мною об общежитиях и сказал мне, что ту записку, которую он требовал от меня об учреждении везде общежитий, он показывал графу Толстому, обер-прокурору, и что она будет доложена.

Владыка весьма подробно говорил о Иосифо-Волоколамском монастыре, что сделать, а так как настоятель оного и ветх, и хил, то рассуждал: совсем ли его сменить или дать ему помощника, и сказал мне, что в случае преобразования этого монастыря потребуются люди, и чтобы тогда я в этом содействовал и дал бы от себя опытного человека, который мог бы руководствовать при этом немаловажном преобразовании. Владыка пригласил меня с ним назавтра служить на подворье.

Марта 25, Благовещение. Служил со владыкой на подворье, после того он пригласил зайти к нему напиться чаю, но оставался я у него недолго, так как он спешил куда-то ехать, и простившись с ним, я зашел к секретарю и, поговорив с ним недолго, уехал.

В этот день я по делам ни у кого не был и посетил только некоторых знакомых.

Марта 26. Прием у министра Государственных Имуществ начинается с десяти часов. Выехав от себя в начале десятого, я вторично посетил Исаакиевский собор, чтобы досмотреть днем то, чего не видал в первый раз, когда было уже не довольно светло. В этот раз я осматривал все три алтаря. В главном я обратил особое внимание на запрестольное изображение Христа Спасителя, составленное из отдельных небольших стекол, в чугунном переплете и вставленное в среднее окно огромного размера; изображение прозрачное, по матовому фону весьма ярко, художественно начертанное, можно назвать его мозаическою работой. Большая дарохранительница наподобие храма, золоченая, серебряная, а может быть, и золотая, весьма изящной работы... С правой стороны главного алтаря придел благоверного князя Александра Невского, с левой – великомученицы Екатерины. Староста церковный мне весьма любезно объяснял многое в соборе; так он передал мне, что стоили некоторые части храма, он мне сказывал, что малахитовые колонны обошлись по 70 тысяч, лаписовые по 90 тысяч, царские двери удивительно художественной работы стоят 500 тысяч, боковые бронзовые громадных размеров с выпуклыми бронзовыми изображениями имеют по 700 пудов. Но как ни хороши эти двери, они портят весь собор, который и без того мрачен, а они его еще затемняют.

Тихвинская икона Божьей Матери украшена драгоценною ризой, в которой 17 фунтов весу, в дорогом золотом киоте, который оценивают в 16 тысяч.

Но повторю, что Исаакиевский собор своим великолепием, богатством и художеством производит впечатление на глаза, поражает ум, и что все, что видишь, приводит в рассеянность и мешает человеку сосредоточиться, войти в себя и молиться с тем усердием и умилением, которое ощущается в храме не столь обширном и великолепном.

К 10 часам я поспешил к министру А.А. Зеленому, живущему поблизости от Исаакиевского собора и дворца великой княгини Марии Николаевны. Просителей было довольно. В одной из приемных комнат множество больших тропических растений, расставленных весьма искусно у окон и по углам. В одном окне стеклянный, порядочной величины водоем с рыбками и разными водяными животными. Видя, что другие просители кто ходит, кто сидит, я подошел к акварию и стал рассматривать. Ко мне подошел чиновник и, спросив мое имя, пошел доложить обо мне министру и, возвратившись, сказал: «Не угодно ли присесть? Генерал скоро примет».

Я сел, и минут через пять отворилась дверь, из которой выглянула голова министра, который сказал: «Не угодно ли войти?» Я вошел в полуоткрытую дверь. Он принял от меня благословение, сел на диван и указал мне на кресло.

Я сказал ему, что преосвященный Леонид ему кланяется, посылает благословение и поручил мне лично передать ему письмо, которое ему и подал. Прочитав письмо, он спросил меня:

– Вы настоятель? Вы имеете при монастыре землю?

Я отвечал, что в 1867 году монастырь получил 136 десятин, а теперь бы желал ходатайствовать о даровании лесной дачи для монастырского народного училища.

– Это превышает мою власть, и сам по себе сделать это не могу, и потому не могу вам и слова дать, что это будет непременно сделано, но повидаюсь с обер-прокурором, переговорю и должен буду представить на Высочайшее благоусмотрение... Все, что могу сделать, постараюсь, это вам обещаю, для общеполезного и доброго дела.

От министра я поехал на Васильевский Остров, на Смоленское поле, в Покровскую Общину сестер милосердия, учрежденную игуменией Серпуховского Владычного монастыря Митрофанией. Оканчивались часы, и должна была начаться преждеосвященная литургия. Я вошел в алтарь, где и простоял во все время службы. Пели сестры милосердия, и весьма хорошо; пономарскую должность исправлял мальчик лет восьми, а двум мальчикам, выходившим со свечами в рубашечках, было лет по шести, я думаю, не более. Община эта на краю города на очень обширном месте, обнесенном деревянными заборами, посредине возвышается храм не очень большой, но прекрасной архитектуры, все здания заведения в связи с церковью. Иконостас совершенно необыкновенный – лаковый и расписанный наподобие простых деревянных чашек.

Игумения Митрофания, в миру Параскева Григориевна Розен (дочь кавказского генерал-губернатора барона Григория Владимировича, женатого на Елизавете Дмитриевне Зубовой), была фрейлиной императрицы Александры Феодоровны. Лишившись своего отца и матери, вступила в монашество в Московский Алексеевский монастырь, при игумении Паисии, впоследствии она перешла в Серпухов, во Владычный монастырь, где была пострижена, а по времени была сделана игуменией35.

По окончании обедни игумения подошла ко мне и повела меня по всему заведению. Внутренность расположена весьма удобно и удачно. Детей было тогда до ста семидесяти, старшего возраста и младшего. В одном отделении – грудные младенцы с их кормилицами и няньками, все одеты весьма прилично. В другом отделении дети лет восьми; они пропели «Символ веры» и еще какое-то духовное стихотворение, весьма длинное и для слуха приятное; жалею, что не спросил, как оно называется. Для детей сделана деревянная гора, с которой они катаются. В рухлядной палате в больших шкафах за медною сеткой вместо стекол хранится белье и одежда детей. На каждого ребенка 11 перемен белья, и все разного цвета. Следовательно, на 170 человек без малого две тысячи рубашек.

Все заведение вообще мне весьма понравилось, я порадовался такому хорошему устройству и пожелал игумении, чтоб оно утвердилось и осталось в таком же виде, как теперь.

В этот же день, в четвертом часу пополудни, я отправился в Сергиевскую пустынь, что на Петергофской дороге, и прибыл туда в пять часов. Меня привезли прямо в слободу, потому что монастырская гостиница в предыдущее лето сгорела и не была еще отстроена. Я пошел из слободы пешком и вошел в церковь, где шло повечерие. Пения было немного, и настоящего себе о нем понятия я составить не мог. По окончании службы я расспросил, как мне пройти к архимандриту, а вышедши из церкви, направился к его кельям. В одно время со мною подошел к крыльцу еще какой-то монах в беличьей рясе и с тростью в руке, я не знал, кто это, и, думая не приезжий ли, как и я, спросил его:

– Вы, батюшка, здешний?

– Да, – ответил он, – здешний. Тогда я снова ему сделал вопрос:

– Сюда ли я иду? Мне к отцу архимандриту нужно. Но он вместо того, чтобы мне ответить, сам спросил меня:

– А вы, батюшка, откуда?

– Из Москвы, с Угреши.

– Так, стало быть, вы отец Пимен, – воскликнул он, – я все представлял себе, что вы толстый и высокого роста, а выходит, что вы вовсе маленький.

Это был отец Игнатий, архимандрит и Сергиевский настоятель, он роста среднего, как и я, приятной наружности, приветливый и общительный. Он петербургский уроженец, из купечества, по прозванию Макаров; полагал начало в Сергиевской пустыни, при архимандрите Игнатии Брянчанинове, и прошел все монастырские послушания, а когда тот был сделан (в 1858 году) епископом Кавказским и Черноморским, он был уже достаточно подготовлен к высшей, должности и занял его место; ему лет около 60. Вместе с ним в монастырь вступили и два брата его, один был схимонахом и весьма строгой жизни, и другой тоже был почтенный старец, и оба помощниками брату, теперь ни того ни другого нет в живых. Много хорошего слышал я об отце Моисее.

Вошедши в келии, мы сели на балконе в стеклянном фонаре, где пили чай и беседовали об общих, для обоих занимательных вопросах, касающихся монашества. Потом отец Игнатий предложил поводить меня по монастырю, пока еще светло, и показать мне все церкви, которые между тем велел отпереть.

Соборная Троицкая, времен императрицы Екатерины Петровны, кажется, самая старинная из существующих в Сергиевской пустыни, она посредине монастыря, и сохранилась почти без изменений. В алтаре запрестольная икона, или правильнее, картина – изображение Святыя Троицы работы известного художника Брюллова, при всей даровитости прославленного мастера мне не слишком понравилась, я нашел, что в ней мало божественности и слишком много земного и человеческого; не берусь судить о самой художественности, но говорю о впечатлении, которое она произвела на меня.

Кочубеевская церковь теплая, весьма хорошая, также и Кушелевская, которая-то из них стоила до 300 тысяч рублей, это семейные усыпальницы. В Воскресенской также погребаются: весь пол устлан чугунными плитами, некоторые просто узорные, а другие с именами лиц, под ними положенных. Все пространство, начиная от входной двери и до солеи, разгорожено (под плитами) на могилы, заранее приготовленные и выложенные. Над Святыми вратами церковь, кажется, во имя Св. Саввы, не была еще тогда освящена. В инвалидной богадельне, устроенной на иждивение графов Зубовых, церковь во имя мученика Валериана. Кроме того, есть еще две церкви со склепами, не припомню во имя кого. Хороши склепы Нарышкиных и Полторацких, но в особенности замечательна усыпальница семейства принца Ольденбургского: она в виде длинного стеклянного фонаря, наподобие тех, которые бывают при оранжереях, и вся наполнена цветами и растениями. Эту особенность должно объяснить себе тем, что, не будучи греко-российского исповедания, члены герцогского дома, хотя они состоят в близком родстве с императором Всероссийским, не могут быть погребаемы в Петропавловском, ни иметь усыпальницу в котором-либо из храмов монастыря, то сооружен над телами их склеп, совершенно отличный от всех прочих. В связи с настоятельскими келиями и с трапезой прекрасная церковь наподобие базилики.

Пока мы ходили, уже стемнело. Вечером был у архимандрита в гостях князь Суворов, а после того пришел схимонах отец Михаил Чихачев, с которым вместе были мы некоторое время послушниками в Новоезерском монастыре в 1833 году. Тогда ему было около 22 лет; впоследствии он перешел в Лопотов Пельшемский монастырь к другу своему, соученику и сослуживцу, отцу Игнатию Брянчанинову, он вместе с ним последовал и в Сергиевскую пустынь. Здесь он был пострижен и назван Мисаилом. Он священства не желал и не принимал никаких видных должностей. Он ведет жизнь уединенную и воздержную, как теперь, так и прежде, и всегда и везде, где ни был, всеми был любим и уважаем за приветливость и общительность. Единственный его недостаток, впрочем, не от него зависящий и происходящий от природных способностей, это слабость характера и неимение собственного мнения и своего суждения, почему и в старческих летах он остается в этом отношении совершенный младенец. Теперешний отец архимандрит постриг его в великий ангельский образ, в схиму, с возвращением ему прежнего мирского имени Михаила. Так он почти уже сорок лет живет в одном монастыре, ничего не желая и ничего не добиваясь, – истинно великая заслуга.36

Не видавшись более тридцати пяти лет, мы очень друг другу обрадовались и с удовольствием и вместе с грустью вспоминали о прошедшем...

Отец архимандрит показывал мне иконы своей живописи, некоторые мне весьма понравились, он имеет замечательный дар как живописец, и кроме того, вечером пожелал прочитать мне и узнать мнение насчет им написанного, именно: 1) о театрах, 2) о теперешнем состоянии монашества сравнительно с белым духовенством и 3) о Валаамском монастыре.

Переночевав в келиях архимандрита, я на следующее утро еще походил с ним по монастырю и, побывав в церкви, собирался в обратный путь, но он не хотел отпустить, не угостив меня трапезой, что замедлило мой отъезд, так что в Петербург я возвратился уже часу в пятом. О посещении мною этой пустыни я сохранил приятное воспоминание, как о радушном приеме, так и всем, что я там видел изящного и великолепного.

Весьма жалею, что не могу составить себе надлежащего понятия о местности монастыря, так как везде еще лежал снег. Очень хотелось мне посмотреть на море, которого я не видывал. Одно меня весьма удивило: ни от кого я не слыхивал, что в Сергиевской пустыни нет ограды, а только невысокая гранитная аршина в два вышины изгородь, и то с одной только стороны... Знаю, что есть у нас в России монастыри, и видал я их у себя на родине в Вологодской губернии, где нет ограды, но на то есть причины и совершенно иные местные условия. Так, например, Спасокаменный монастырь, не имеющий ограды, – но отчего? Оттого, что он на небольшом острове, который среди обширного озера, и материк расстоянием от монастыря в 4, в 8, в 20 и в 40 верстах. Понятно, что при таком положении нет нужды монастырю в ограде, и со всем тем, однако же, это отсутствие ощутительно в зимнее время. Говорю это не в укоризну Сергиевской пустыни (в которой это отсутствие ограды мне только и не понравилось), но потому, что наша мысль искони сроднилась с оградой как необходимым условием монастыря. Я полагаю, что, если и в древние, и отдаленные от нас времена, когда монашество изобиловало строгими подвижниками и великими старцами, которые, созидая свои обители в местах безлюдных, среди непроходимых дебрей, отдаленных от обиталищ человеческих, все-таки почитали необходимым ограждать себя оплотом вещественным от соблазнов житейских, нам ли при испорченности наших нравов и при совершенном несходстве монастырского быта с мирским, и еще в самой пучине суеты и молвы житейской, самонадеянно пренебрегать предосторожностями, признанными на самом опыте как существенная потребность монашества, запечатленными давностию времени? Великие старцы, которых воля была надежнее всяких оград, не доверяя себе или младшим своим собратиям, не почитали себя в безопасности без ограды – нам ли самонадеянно и безрассудно подвергать себя соблазнам и искушениям... Не похваляю и не извиняю подобной оплошности и неуместной доверчивости, которые могут оказаться не безвредными при совершенной смежности Стрельны и ее бесчисленных дач с монастырским кладбищем Сергиевской пустыни.

Марта 28-го. В этот день я расположился побывать в Зимнем дворце у Д. С. Арсеньева, к которому имел письмо от преосвященного Леонида. Я отправился в десять часов утра к Салтыковскому подъезду; обо мне доложили Дмитрию Сергеевичу Арсеньеву (состоящему воспитателем при младших великих князьях Сергии и Павле Александровичах). Лично я его не знал и видел его в первый раз: на вид ему не более 24 или 25 лет, но, вероятно, он только моложав, а в действительности ему много более; его лицо самое приятное и привлекательное, и вообще наружность представительная.

Я передал ему письмо от преосвященного; он прочитал его, весьма любезно извинился, что будучи занят с великими князьями, не может со мною быть долго, но предложил мне вторично приехать часам к двенадцати, когда великие князья завтракают и когда он свободнее, и прибавил, что тогда я могу иметь случай видеть и великого князя Сергия Александровича, ежели я того пожелаю.

Чтобы не слишком отдаляться от дворца, я поехал в Казанский собор и, постояв там у обедни, возвратился во дворец к двенадцати часам.

Зная уже, как пройти к Арсеньеву, я добрался до него без проважатого, и, вошед в ту комнату, где уже был, уселся дожидаться на диване. Прошло с четверть часа, все было совершенно тихо, вдруг слышу детские голоса, и в комнату вбежали два мальчика: один лет семи, в красной шелковой рубашке бежал впереди и промелькнул мимо меня, не останавливаясь, а за ним бежавший, года на три постарше, в курточке, увидев меня, остановился и, сделав мне поклон, продолжал догонять младшего. Вслед за ними шел белокурый молодой человек весьма привлекательной наружности, в военном мундире с серебряными аксельбантами; он тоже, видя меня, приостановился, сделал мне поклон и прошел далее. Чрез несколько минут после того вышел ко мне из противоположной двери Арсеньев и с ним пробежавший мальчик в курточке – оказалось, что это великий князь, и Арсеньев сказал мне: «Вот, отец архимандрит, это великий князь Сергий Александрович, так извольте же сами передать Его Высочеству поклон от преосвященного», что я исполнил и благословил его.

Мы прошли в следующую комнату, довольно просторную, о трех окнах, которые выходят на площадь. Я окинул комнату взглядом: стены без обоев, просто выкрашены одним цветом; мебель красного дерева, но не то чтобы прежняя, а, как видно, новейшего времени, обитая ситцем с крупными разводами; посреди комнаты накрытый стол с приготовленным завтраком: жареный картофель, грибы, белый круглый хлеб и еще что-то, но все весьма простое, незатейливое, и ничего рыбного. Я душевно порадовался, видя, что с юных лет дети царские приучаются к соблюдению правил святой церкви.

Несколько ближе к двери стоял тот молодой военный, который прошел мимо меня. Арсеньев вполголоса подсказал мне: «Великий князь Алексий Александрович» и подвел меня к нему. Великий князь принял от меня благословение, мы поцеловались рука в руку, и после того он мне сделал несколько вопросов: из Москвы ли я? Давно ли приехал, долго ли пробуду и по делам ли? И наконец спросил еще: «Вы каждый год бываете здесь?» Я отвечал: «Напротив, Ваше Императорское Высочество, я здесь в первый раз, и нужен был особый случай, чтоб я приехал». Потом великий князь обратился к каким-то двум мужчинам в черных фраках, стоявшим возле него, и продолжал на иностранном языке, кажется, на французском, прерванный для меня с ними разговор.

Великий князь Сергий Александрович сел на диван; Арсеньев указал мне на кресло возле него, делая знак, чтоб и я сел. Великий князь сказал: «Прошу вас, поклонитесь и от меня преосвященному и просите его благословения».

Арсеньев спросил у великого князя:

– Помните ли вы, как вы были на У греше?

Он отвечал: «Нет, не помню».

И Арсеньев стал у меня расспрашивать о нашем монастыре: давно ли он существует, и разные иные подробности; и так разговор наш продолжался минут с десять, во все время великий князь молчал и весьма внимательно слушал; потом взял со стола, возле которого мы сидели, лежавшую на нем свою карточку и передал ее Арсеньеву, который мне ее подал, прибавив: «Передайте преосвященному Леониду, что великий князь ему кланяется, посылает ему свою карточку, благодарит за память и просит благословения». Я встал и был в нерешимости: подойти ли мне опять к великим князьям или просто поклониться, но они сами вывели меня из затруднения, вторично подошед под благословение; а потом Арсеньев и двое мужчин в черных фраках со мною вежливо раскланялись; кажется, это были два иностранца, по крайней мере, судя по наружности, я такое составил себе о них понятие.

Младшего великого князя Павла Александровича я не видал; он не показался после того, как пробежал.

В этот же день я успел вторично побывать у графа С. Д. Шереметева, познакомившего меня с его милою молодою графиней,37 и был у Татьяны Борисовны Потемкиной, к которой имел письмо от преосвященного Леонида.

Дом Потемкиных выходит главным фасадом на Миллионную улицу и своею наружностию нисколько не хорош: мрачен, старообразен и не обещает того, что внутри, где также все старо, потому что дом остался в том виде, как был отделан в царствование императора Александра I, около 1820-х годов. Но при всей своей устарелости и отчасти поблеклости с первого взгляда поражает отпечатком вельможественности и устарелой роскоши, к которой видно что хозяева привыкли, которою они дорожат и не считают нужным заменять новизной. Татьяна Борисовна, урожденная княжна Голицына (дочь князя Бориса Андреевича, женатого на княжне Грузинской, сестре известного князя Георгия Александровича, которому принадлежало Лысково под Нижним Новгородом), была одна из наиболее приближенных особ к покойной императрице Александре Феодоровне. Весьма уважаемая двором, всем городом и всем духовенством, заслужила всеобщее расположение и, можно сказать, благоговение она за свое благочестие и всегдашнюю неутомимую готовность оказывать свое покровительство и услуги всем и каждому, кто к ней только ни обращался за помощию, помогая и словом и делом. В особенности она благоволила к духовенству и монашеству.

Ее усердию и благочестию обязан своим восстановлением Святогорский Успенский монастырь, находящийся в Изюмском уезде в имении ее мужа. Монастырь этот, основанный неизвестно кем в первой половине XVII века, существовал около полутораста лет, пока не был упразднен при императрице Екатерине, в 1780 годах, по просьбе любимца ее, светлейшего князя Потемкина Таврического, которому были пожалованы земли, прилегавшие к этому монастырю, чего ради он и просил о его упразднении, желая воспользоваться монастырскими владениями. Татьяна Борисовна это знала, и ее совесть не мирилась с мыслию, что ее муж владеет землями, отнятыми у монастыря, который для того и был упразднен, и уговорила его монастырь восстановить, что по их ходатайству и было Св. Синодом дозволено и Высочайше утверждено в начале 1840-х годов. Монастырь открыт на общежительных правах, обеспечен Потемкиным и называется Святогорско-Успенскою пустынью, и благодаря их щедротам находится, говорят, в цветущем положении.

Потемкина вышла меня встретить в первую комнату и повела меня к себе в кабинет. Я отдал ей письмо преосвященного, он уведомлял ее о каком-то деле, о котором она его просила, принимая в оном участие. Потом она стала расспрашивать меня, из какого я монастыря; и когда я ответил ей, что с Угреши, она мне сказала весьма любезно: «Так вы из того прекрасного монастыря, о котором я столько слышала? Я там никогда не бывала, но надеюсь, что когда-нибудь побываю.»

Изо всех вопросов, которые она мне делала, можно было видеть, что она хорошо знакома со внутренним бытом монастырей. Ей было лет около шестидесяти; видны остатки прежней красоты; она высока, стройна, худощава; одета весьма просто и без подражания моде, а по-своему, как ей удобно; в обращении безо всякого напыщенного чванства, весьма приветлива; но при всей ее простоте в обращении чувствовалось, кто и что она: от лея веяло большою барыней. Не припомню, в который из дней я был еще у одной петербургской старушки, тоже с письмом от преосвященного, у графини Пелагеи Васильевны Муравьевой, жены известного графа Михаила Николаевича, бывшего виленского генерал-губернатора, скоропостижно умершего в 1866 году, что подало повод к разным толкам о его кончине. Дом Муравьевых на Сергиевской улице, которая почитается одною из самых барственных: почти все дома заняты самими владельцами, и как на других улицах редко встретишь дом без лавок и вывесок, так на этой почти их не увидишь; дома все барские, особняки, не очень большие и скорее похожие на московские, чем на петербургские.

Меня сперва принял один из сыновей графини в своем кабинете, а потом провел к своей матушке. Она очень милая, ласковая и приветливая старушка, весьма небольшого роста; коротко знакома с министром Зеленым, к которому писала насчет лесной дачи, и думаю, что ее ходатайство было небезуспешно.

Будучи после этого у одного из знакомых в гостях, я сказал ему, что имею дело к министру, к которому у меня и письмо от преосвященного; но он у меня спросил:

– А есть ли у вас какая-нибудь барыня-ворожея, которая бы министру напоминала и докучала?

– Да разве это нужно? – сказал я.

– Необходимо, без них дело не обойдется, и ежели не имеете никого из знатных барынь, что бы министры ни обещали вам, ничего не выйдет из этого: они забывают при множестве дел...

Тогда я сказал, что был у графини Муравьевой и что она обещала замолвить слово и хотела написать записку.

– Ну вот это другое дело, ее слово веско, а записочка полновеснее всякого прошения... Теперь могу вас поздравить с успехом.

Графиня водила меня в кабинет покойного графа и показывала мне много любопытного: разные достопамятности, альбомы и подарки, которые были ему поднесены от разных лиц и подчиненных в Вильне.

Марта 30. Я вторично служил на Троицком подворье, но только не со владыкой в этот раз, а с преосвященным Василием, бывшим Полоцким и заседающем теперь в Св. Синоде. Он небольшого роста, седенький и весьма благообразный старичок; чувствуешь в его выговоре что-то малороссийское, не то белорусское. Он имеет Св. Владимира 1-й степени и Александра Невского с алмазами.

После литургии мы прошли ко владыке пить чай. Тут был Аскоченский, редактор Домашней Беседы; он рассказывал, что его дед был священником и имел одиннадцать сыновей и четырнадцать дочерей; отец его был самый младший.

Марта 31-го. В этот день я собирался выехать и все еще не побывал в часовне Спасителя, что в домике Петра Великого, и поэтому положил непременно туда съездить утром. Домик этот на Петербургской Стороне; летом можно туда ехать на лодке, но теперь меня везли довольно далеко: со Владимирской улицы на Литейный мост. Домик в длину имеет пять сажен, в ширину более трех; сени разделяют его на две половины: налево часовня, направо большая комната, где сохраняются вещи, принадлежавшие Петру I: несколько стульев с высокими резными спинками и большой шкаф из темного дерева; крыша из деревянной черепицы; чтобы предохранить дом от разрушения, над ним выстроен большой шатер с навесами со всех сторон; так можно обойти кругом; оконницы свинцовые с мелким переплетом и со слюдой вместо стекол.

Икона Спасителя – вершков десять, не более; изображение, согласное с преданием западной церкви, ибо лик Спасителя на убрусе, но в терновом венце, чего на иконе Едесской, присланной Авгари, нет. Должно думать, что икона итальянской живописи, весьма темная, но лик от этого как будто еще более выделяется. Риза драгоценная, украшенная множеством камений – алмазов, жемчугов, которые при свете свечей, постоянно горящих пред иконой, окружают лик Спасителя необыкновенным сиянием. И зимой и летом часовня постоянно наполнена богомольцами и молебны следуют один за другим. Эта часовня в Петербурге столь же посещаема, как Иверская в Москве.

Рядом с домиком хранится под парусиной лодка Петра I.

Отправляясь на железную дорогу, я заехал к Петру Иванову Саломону, проститься с ним и с его семейством и, позавтракав у него, поехал на Николаевский вокзал.

Туда приехали провожать меня: протоиерей Гавриил Иванович, архимандрит Владимир из Алтайской миссии и Семен Григорьевич Котов.»

VI

В июне месяце того же года митрополит сделал преобразование в благочинии монастырей Московской епархии. Прежде было четверо благочинных, между которыми были распределены все места, именно: 1) Богоявленский архимандрит отец Никодим; 2) Лаврский наместник отец Антоний; 3) Даниловский архимандрит отец Иаков; 4) Иосифо-Волоколамский архимандрит Гедеон.

Отца Иакова потребовали в Петербург для присутствия в консистории, отец наместник Антоний отказывался от должности благочинного по слабости своего здоровья, а отец Гедеон по преклонности лет и по слабости; оставался, следовательно, один только Богоявленский архимандрит Никодим. Это подало владыке мысль сделать перемену, и весьма основательную, разделив все монастыри только между двумя благочинными: одному подчинив монастыри городские и все штатные, другому все общежительные. Отец архимандрит Никодим остался благочинным штатных монастырей, а для общежительных нужен был и благочинный из монастыря общежительного, и так как отец Пимен был один из старших настоятелей, самый заслуженный и опытный, то на нем и остановился выбор владыки, как нельзя более удачный.

В ведении Лаврского наместника остались монастыри, поблизости от Лавры находящиеся и от нее зависящие, и кроме того, Спасо-Вифанский, Хотьковский и Махринский; а у отца Гедеона только его собственный монастырь, Иосифо-Волоколамский.

У отца Никодима в благочинии оказалось двадцать монастырей, одиннадцать мужских и девять женских, именно, мужские: 1) Андроньевский, 2) Богоявленский (который впоследствии времени поступил в управление викария, а Высокопетровский, где жил викарий, перешел в ведение благочинного), 3) Лужецкий-Можайский, 4) Знаменский, 5) Златоустов, 6) Данилов, 7) Покровский, 8) Перервинский, 9) Сретенский, 10) Борисоглебский-Дмитровский и 11) Высоцкий-Серпуховской; женские: 1) Вознесенский, 2) Новодевичий, 3) Алексеевский, 4) Рождественский, 5) Никитский, 6) Страстной, 7) Зачатиевский, 8) Брусенский-Коломенский и 9) Владычный-Серпуховской, хотя и общежительный, но о причине его исключения из числа других общежительных мы упомянем впоследствии.

К отцу Пимену в благочиние поступили следующие монастыри общежительные, мужские: 1) Троицкий-Коломенский-Ново-Голутвин (бывший до 1872 штатным, но после преобразованный в общежительный), 2) Николо-Угрешский, 3) Николо-Пешношский, 4) Старо-Голутвин-Коломенский, 5) Бобренев, 6) Белопесоцкий (близ Каширы), 7) Николо-Берлюковский, 8) Давыдовская пустынь, 9) Екатерининская пустынь и 10) Спасо-Гуслицкий монастырь; женские: 1) Бородинский, 2) Аносин-Борисоглебский, 3) Одигитриевская-Зосимова пустынь, 4) Спасо-Влахернский и 5) Крестовоздвиженский-Лукинский.

У городского благочинного числом было более монастырей, но так как большая часть их в Москве, то представлялось менее затруднений для осмотра и посещений оных, тогда как общежительные загородные монастыри почти во всех уездах губернии, и посещать их так часто невозможно. Сделавшись благочинным монастырей, отец архимандрит весьма ясно понял значение и обязанности своей новой должности и тотчас же умел стать в уровень своего нового положения. Он не был притязателен и мелочен и не слишком строго следил за рублями и копейками, переплаченными за что-нибудь, как это делывали до него некоторые из благочинных при поверке книг. Он смотрел на главные расходы монастыря, на верность итогов и подписывал представленные ему книги, не истязуя настоятелей, как будто подозревая их в злоупотреблениях и недобросовестности.

Он говаривал: «Я нахожу неуместным и неприличным, когда благочинный ввязывается в дрязги и придирается к мелочам; смотри за главным, обращай внимание на внутренний быт монастыря, на нравственное настроение братии, на благолепие храмов и на чистоту в оных, на служение, на трапезу, на порядок в монастыре, на хозяйство, где оно есть, а куплена ли мука гривной дешевле или дороже, это дело настоятеля; может быть, он оттого дороже заплатил за свою муку, что она лучше, чем у меня; как за этим уследить? Вступаться в эти мелочи – значит ронять достоинство своего звания. Был один благочинный, который по страницам проверял книги, держал их подолгу, и целую историю сделал одному настоятелю за то, что у него оказалась где-то неверность в пятнадцати копейках: это непростительно...»

Но когда отец Пимен приезжал в какой-нибудь монастырь, в особенности, когда он делал свой первый объезд, он все осматривал в монастыре, на все обращал внимание, и прежде всего на церковную службу, на то, чтобы пение было в мужских монастырях преимущественно столповое, которое почитал самым приличным для монастырей общежительных. Требовал, чтобы часы богослужений были правильно установлены соответственно уставу. Так, приехав во время четыредесятницы в один монастырь, он был удивлен, узнав, что часы начинаются в 8 часов утра, и сделав за это строгое замечание, запретил во время поста начинать часы прежде 11 часов, а литургию прежде 10. Как в своем монастыре, так и в прочих, ему подведомых, он требовал, чтобы на утрене и во время всенощного бдения было правильное чтение кафизм и положенное чтение из Благовестника и Пролога...

Во многих монастырях было отменено возношение панагии после трапезы, он его везде восстановил, а где оное не существовало, ввел его, даже и в женских монастырях, и послал от себя панагиары.

Весьма сведущий в строительной части, он обращал большое внимание на состояние зданий, и когда замечал упадок или упущения, высказывал свое мнение, и весьма деликатно, но и настойчиво вынуждал настоятелей заботиться об исправлении указанных им упущений.

Вследствие замеченных им беспорядков в управлении некоторых монастырей и, видя в настоятелях упорство, он вынужден был подать свое мнение об их смене, но, не желая их срамить, он обыкновенно советовал им проситься на покой, чтоб им не так чувствительно было удаление от власти.

Так, в Берлюковской пустыни и Екатерининской он настоятелям посоветовал подать на покой, что они и сделали, и оба эти монастыря от перемены весьма скоро и много выиграли, в особенности Берлюковская пустынь, когда поступил в нее бывший на Угреше казначеем иеромонах Нил. Монастырь процвел и во всех отношениях стал неузнаваем.

В Гуслицком монастыре, при поступлении отца Пимена в должность благочинного, настоятелем игуменом был отец Парфений.38 Он был человек весьма самонравный и избалованный расположением митрополита Филарета и обширным своим знакомством в Петербурге. Имея чрез некоторых лиц довольно свободный доступ ко двору, он очень много о себе возмечтал, и хотя давно знал отца Пимена и был с ним в дружественных отношениях, встретил его в первый его приезд в Гуслицы не только что не радушно или холодно, но весьма недружелюбно и даже грубо и заносчиво. Зная характер отца Пар-фения, отец Пимен имел намерение обойтись с ним как можно ласковее и мягче; но это благое намерение ни к чему не послужило и, можно сказать, с первого шага заставило нового благочинного поставить себя в оборонительное положение, чтобы не дать себе наступить на ногу.

Гуслицкий монастырь оказался в самом жалком и запущенном положении, несмотря на весьма значительные суммы и вспомоществования, Высочайше ему данные при его основании в 1858 году; а так как преимущественно все строения были деревянные, строенные наскоро, все оказалось полусгнившим и пришедшим в упадок, а монастырь, хотя имел и весьма немалые доходы, был обременен долгами.

Не желая дать отцу Парфению повода к несправедливому обвинению себя в пристрастии и недоброжелательстве, отец Пимен, чтоб устранить от себя всякую ответственность в этом случае, сделав донесение владыке о состоянии, в котором он нашел Гуслицкий монастырь, настоятельно просил назначить комиссию для исследования положения монастыря и для обсуждения действий отца Парфения, и благодаря этой благоразумной предосторожности, он избег нареканий со стороны недовольного настоятеля, почитавшего себя притесненным. Но так как председателем комиссии был архимандрит Никодим и в действиях комиссии принимал участие и сам владыка непосредственно и чрез преосвященного викария, то волей-неволей пришлось отцу Парфению, хотя и не без ропота, подчиниться необходимости и проситься на покой. Это последовало в 1872. Но чтобы не возвращаться вторично к рассказу об отце Парфении и об обители, им основанной, считаю удобным досказать о них одним разом, не прерывая нити рассказа.

Отец Парфении по прошению его удалился на покой сперва в Гефсиманский скит, а впоследствии перешел в Троицкую Лавру, где прожил еще несколько лет до самой своей смерти, получая от Гуслицкого монастыря ежегодную пенсию в триста рублей серебром.

На его место был избран братией монастырский благочинный иеромонах Иероним, благодаря стараниям которого монастырь начал видимо и быстро улучшаться во всех отношениях и после немногих лет пришел в то цветущее положение, в котором находится в настоящее время.

Особого внимания заслуживают замечания отца Пимена, помещенные им в его Воспоминаниях при рассказе о Гуслицком монастыре, потому что они доказывают нам, как добросовестно он исправлял должность благочинного, на него возложенную, и до какой степени глубоко и мудро умел обсуждать все вопросы, касавшиеся монашества, так что и те особенности, и оттенки, которые зависят от совершенно местных условий и случайных обстоятельств, не ускользали от его зоркого и пытливого ока.

«Гуслицкий монастырь (заведенный в местности наиболее заселенной раскольниками, исстари там обитающими) основан в тех видах, чтобы туземное население мало-помалу обратить к православию; ни один из монастырей Московской епархии не имеет подобной задачи.

Отец Парфений, испрашивая разрешения устроить обитель, имел ввиду, что она послужит к совершенному искоренению в той местности раскола, и был уверен, что по прошествии трех-четырех лет не останется там ни одного раскольника.

Следовательно, обитель Гуслицкая должна быть светочем, во тьме сияющим, разгоняя мрак заблуждения истинным светом Христовым, всех просвещающим. Для достижения этой цели настоятели гуслицкие должны бы обращать внимание на то, чтоб иноки обители не только соблюдали все то, что надлежит соблюдать каждому иноку, но вообще, им следует идти далее и совершать то, чего не делают иные, чего от иных и не потребуют, но что здесь должно быть главною целью. Иными словами: общая задача монашества – покаяние, дабы при богоугодном жительстве достигнуть собственного своего спасения; следовательно, ежели инок верует (как учит веровать наша Святая церковь) и старается, по слову апостола, от всякия злыя вещи отгребатися (1Сол.5:22.), то есть удаляться от всего греховного, прилагая таким образом дела к вере, – ибо вера без дел мертва есть (Иак.2:26.); ежели он все это соблюдает, то нет сомнения, что достигнет желаемого – двоего спасения.

Для инока Гуслицкой обители сего не довлеет: он должен не только помышлять о своем собственном спасении, он должен всеми силами пещись и о спасении других; следовательно, задача его сугубая: старайся и сам спастись, но старайся спасти и другого, который погибает, тогда только исполнишь ты свое назначение. Что же для сего нужно? 1) Чтоб иноки жили душеполезно для себя и 2) душеспасительно для других; а для сего необходимо, чтобы жизнь их была и назидательна, и учительна. Назидательною их жизнь будет для мирянина (в особенности для раскольника, всегда зазирающего жизнь каждого православного, а тем паче и православного инока), ежели они не будут подавать поводов к соблазну, и учительною, ежели еще, кроме того, будут стараться возвратить на путь истины (в лоно церкви) уклонившихся от правыя стези.

Чтобы жизнь инока не была соблазнительною для мирянина, вообще, достаточно, чтоб он жил соответственно монашескому своему званию. Посему и в обителях городских (где, снисходя к немощности осуетившегося мира, поневоле приходится делать отступления от устава церковного и сокращать службы, дабы не обременить молящихся продолжительностью богослужения) иноки назидали бы мирян, живя благочестиво и пребывая во храме благоговейно. Сего недостаточно для раскольников: ибо они не столько вникают в смысл догмата и учения, сколько обращают внимание на внешность обрядовых действий и, хорошо зная устав церковный, легко могут заметить всякое отступление от оного. Следовательно, при церковном служении в Гуслицком монастыре необходимо неуклонное следование уставу церковному и пение столповое, а не нотное. Таким образом, раскольник, приходя во храм, будет обезоружен, ежели идет назирать братию, и находя точное исполнение устава, и вторично возвратится и послушает пения и чтения в сладость.

Относительно постов необходимо тоже строгое соблюдение правил, изложенных в уставе, как в самом качестве пищи, так потребно воздержание и в количестве употребляемого. Для того чтобы доставить раскольнику возможность видеть чин трапезы и простоту снедей соответственно уставу, полезно было бы, ежели бы настоятель старался оказывать гостеприимство, и почаще, и побольше приглашать их к трапезованию с братией, учредив, ежели то потребуется, для них особый стол. Это было бы первым шагом к сближению; ибо потом не трудно будет незаметным образом привести их и к сотрапезованию, чего они избегают, опасаясь общения с людьми, которые не по их вере.

Говорить о благочестивом поведении иноков и о благоговейном стоянии во храме почитаю совершенно излишним, ибо это должно быть соблюдаемо везде и прежде всего, да не како соблазниши брата твоего; это даже не есть и заслуга, но обязанность и долг каждого христианина, тем более всякого инока. Следует же прибавить, что в общении с людьми, закоснелыми в заблуждении, необходимо блюсти себя ото всякого слова суетного, постоянное смирение, кротость, благодушие, даже и не при совсем мирных отношениях ближнего. Вот все, что неуклонно должно быть соблюдаемо для предупреждения всякого повода к соблазну и для внушения уважения и благоговения, ежели уже невозможно достичь благорасположения. О живущих таковым образом можно будет сказать, что они живут назидательно; но это только еще половина дела: нужна еще и вторая половина – учительность.

Для достижения сего надлежит наблюдать следующее: 1)учить детей для предотвращения их от заразы лжеучения и 2) всеми мерами стараться обращать людей взрослых, коснеющих в заблуждениях от невежественного пристрастия к старому, что проистекает от неразумения истинного учения православным веры. Следовательно, для этого в числе братии должны быть люди, способные к научению и сами хорошо знающие догматы православные, и с тем вместе изучившие основательно все утонченные мелочности расколов. Братий, имеющих таковые свойства, найти не весьма легко или, лучше сказать, почти невозможно, так как потребны основательные знания и искусные приемы для прения. Эти познания может иметь только человек, изучивший богословские науки во всей их полноте, как преподаются в высших духовных училищах; ожидать же, что найдутся и сами по себе, придут в монастырь подобные лица, значило бы себя льстить тщетною надеждой и полагаться на мечту, а поручать словопрение людям, к тому неприготовленным, было бы безрассудно, ибо это неминуемо повлекло бы за собою постоянный перевес раскольников над православными самоучками и, само собою разумеется, подорвало бы всякое доверие, сделав подобных законоучителей посмешищем. То ли желательно? Этим ли способом можно достигнуть предположенной цели?

Обитель должна образовывать людей, которые были бы ее деятелями. Так Троицкая Лавра, когда пожелала ввести у себя иконописание, она учредила у себя и посылала монахов своих учиться в Академии Художеств. Понадобилась фотография – отправлены были из ее братии в Москву учиться этому искусству, и ныне она имеет своих фотографов. Но ни живопись, ни фотография не были существенною потребностью обители, тогда как люди, способные быть деятельными противоборниками раскольников, необходимы для Гуслицкой обители по местности, где она находится. Она должна, стало быть, заботиться и подготовлять людей к сему духовному деланию, указанному ей как цель ее. Протекло уже более пятнадцати лет со времени ее учреждения, а много ли сделано ею? Ежели же и сделано что-нибудь, то так немного, и притом такими средствами, что лучше об этом и не говорить. Неужели же в числе ее братии нет людей благонадежных как поведением, так и способностями, которых она могла бы послать в семинарию и академию изучить все то, что нужно для успешного действования на поприще, ей указанном? Нужно только положить начало – послать учиться двух или трех человек, и после того отправлять еще по одному. Так незаметным образом в непродолжительное время соберется в монастыре достаточное число людей обученных, чтобы было кому обучать и прочих братий и приступать к правильному способу действования для успешного обращения раскольников в православие.39

В этих видах полезно было бы тогда учредить, в известные дни или праздники, собеседование в монастыре, подобное тому, какое бывает на Святой Неделе, иногда и в другое время в Москве, в Кремле.

Кроме того, желательно бы, чтобы в Гуслицком монастыре учреждена была особая больница с аптекой и наемным при оной врачом для бесплатного лечения окрестного населения. Таковые дела любви и милосердия не могут не возыметь благотворного действия на сердца людей даже самых загрубелых и закоснелых в суеверии. Тогда монастырь будет доказывать на самом деле, что он постиг свое высокое назначение, и делом и словом будет подвизаться о Христе и за Христа; а доколе он не достигнет сказанного, дотоле он будет всуе труждаться и не только не искоренять раскол, но еще более распространять его, служа предметом нареканий и подавая повод к осуждению.

...Обитель эта, как видится ныне, на одном уровне с прочими обителями; что же касается главной ее цели и ее исключительного назначения... выразим не обинуясь всю истину: сокровенно от нас будущее, и чем она впоследствии станет, мы не предусматриваем, но прошедшее видимо, и несомненным оказывается, что не только не достигнута ею цель ее, сомнительно даже, было ли еще когда-либо сделано надлежащее начало к достижению предположенной цели?»

Читая эти замечания отца Пимена, тотчас видно, какое он обращал внимание на каждую обитель, находившуюся в его благочинии, и как он вдумывался во все потребности, недостатки и средства к устранению оных.

До него рапорты благочинных состояли в официальных только донесениях, что в обителях «все состоит благополучно», или доводили до сведения начальства только в важных случаях о каких-нибудь внешних беспорядках, когда бывали, например, растраты сумм или происходили какие-либо нестроения в монастыре, но исправность богослужения, чин монастырский, состояние братии – словом сказать, все, что относилось ко внутреннему быту и благоустроению, оставалось по-прежнему, потому что благочинные не заглядывали так глубоко и только смотрели на поверхность, далее которой не простирались их взоры. Отец Пимен, напротив того, как усердный и добросовестный врач, так сказать, аускультировал каждый монастырь и тщательно вникал во внешний и во внутренний его быт, и первое его донесение по обозрении всех обителей его благочиния есть не просто рапорт, но живая, общая картина, в которой очерчен каждый монастырь и в кратких словах представлен со всеми отличительными его чертами и особенностями, упущениями и недостатками, не встречаемыми в других. Богослужение, состояние храмов и ризницы, пение, трапеза, строения, хозяйство – все осмотрено, исследовано, обсужено.

С первого года своего назначения, с 1869 до 1872 года, отец Пимен ежегодно объезжал все монастыри, ему подведомые, по крайней мере, один раз, а в других, более близких, бывал и чаще и следил за улучшениями и за исправлениями замеченных им недостатков, но с 1873 года, когда его постигла тяжкая болезнь, потребовавшая неоднократных операций, и когда ему уже затруднительно стало ездить на колесах, он, однако, все-таки бывал в монастырях, но изредка и преимущественно зимой. Он поручал иногда делать обзор благочиния своему верному и надежному помощнику Новоголутвинскому архимандриту Сергию, который был временно дан ему от владыки в 1873 году, чтоб исправлять его должность в то время, когда, по настоянию врачей, он должен был пить воды в продолжение шести недель, и когда, спокойствия ради, врачи требовали, чтоб он удалился от всяких забот и хлопот монастырских; но и после того помощник благочинного остался и продолжал исполнять его поручения до конца его жизни, а после кончины был утвержден в звании благочинного.

Без лести и пристрастия должно сказать, что все общежительные монастыри Московской епархии под наблюдением и руководством отца Пимена пришли в более стройный вид. Как опытный и взыскательный старец и авва, он заботился о водворении везде порядка и благочиния.

Под его руководством преобразовалась женская Крестовоздвиженская община в 1873 году, дотоле существовавшая с 1856 года частным образом в селе Пахре Старый Ям, в Подольском уезде, на Каширской дороге, а в 1873 году она была переведена в село Лукино, того же уезда. Об этой общине упомянем далее.

По его старанию и при его содействии преобразован Троицкий Ново-Голутвин монастырь в городе Коломне из монастыря штатного в общежительный, по смерти архимандрита Тихона, умершего 7 февраля 1871 года; открытие общежития последовало 26 ноября того же года, в день тезоименитства покойного митрополита Иннокентия.

VII

Второе посещение Угреши митрополитом Иннокентием совершилось 9 августа 1869 года.

Владыка намеревался прибыть в монастырь накануне совершать бдение, а 9 числа – литургию. Но в этот день приходился сороковой день по кончине Татьяны Борисовны Потемкиной, которую владыка очень уважал и желал совершить по ней поминовение, что неудобно было бы в день праздника – смешивать службу праздничную с заупокойною, и потому, находясь в Екатерининской пустыни, в двенадцати верстах от Угреши, он прислал известить, что в этот день не прибудет, но на следующий – после полудня.

Приезд владыки и встреча его у Святых ворот последовали тем же порядком, как и при первом его посещении, и потому не повторяем однажды нами уже описанного. День был субботний, владыка располагал и следующий воскресный провести на Угреше и совершать литургию; в 7 часов ударили ко всенощному бдению, которое отец архимандрит служил в соборе, а для владыки было отслужено в Успенской церкви, где он стоял в алтаре.

Вместе с митрополитом прибыли Чудовской наместник отец Вениамин и отец протоиерей Гавриил и случайно приехавший в этот день наместник Саввинский Галактион, и они все трое и отец Пимен служили наутро со владыкой литургию в соборе. Трапезовать владыке угодно было вместе со всею братией в большой трапезной палате, и потому после литургии, откушав чай, владыка из настоятельских келий снова пришел в Николаевский собор, где ему подали мантию и святительский жезл, и в предшествии братии и в предношении панагии он торжественно направился в трапезу.

Владыка в то время мог еще довольно хорошо и далеко видеть; хотя его зрение, утомленное яркими снегами Сибири, и начинало уже приметным образом отуманиваться, но однако он не только читал и писал свободно, он и вдали различал предметы довольно явственно.

В послеобеденное время он вышел в это второе свое пребывание на Угреше на площадку, окружающую беседку, которая примыкает к настоятельским кельям, и оттуда, простирая свои взоры вдаль на окрестность, стал расспрашивать отца архимандрита, какие это села и селения видны за Москвой-рекой. Отец Пимен называл их владыке и, упомянув о селе Острове, стал ему рассказывать об этом селе все, что ему было о нем известно, и в заключение своего рассказа сказал ему:

– Вот, высокопреосвященнейший владыко, в селе Острове много прекрасных каменных зданий, строенных при министре Кисилеве, кроме тех, которые остались от графских усадебных построек; они пустые теперь и так пропадают и с каждым годом все более и более ветшают, а уж как хорошо было бы воспользоваться ими для какого-нибудь казенного заведения: строены прочно и больших стоили они денег.

– А кто же теперь заведует ими? – спросил митрополит.

– Они в ведении Московской Палаты Государственных Имуществ, – отвечал отец Пимен.

– Худое ли бы дело воспользоваться ими, – продолжал владыка, – да ведь, пожалуй, не дадут, а я бы не прочь употребить их на пользу ближнего... Мне давно приходило в мысль, как хорошо было бы устроить богадельню для вдов и сирот духовного звания... Чего же лучше, ежели бы можно было выпросить эти готовые постройки и приспособить их для помещения там призреваемых!

– Можно разузнать, владыко святый, и это мне весьма легко будет сделать, я знаком с советником Палаты...

– Да можно ли надеяться что-нибудь сделать? – спросил митрополит.

– Попытка не штука, спрос не беда, владыко святый, благословите разузнать, я разузнаю и вам в точности донесу.

– Почему же не узнать? Можете справиться, Бог благословит...

Этот случайный разговор решил судьбу Острова и был первым шагом к учреждению вполне благотворительного заведения, задуманного Московским митрополитом Иннокентием и приведенного в исполнение и устроенного под непосредственным неутомимым и бдительным надзором архимандрита Пимена. Но в подробностях о нем будем говорить далее.

В этот же день (10 августа) митрополиту угодно было осмотреть строившуюся при монастырской богадельне Казанскую церковь и архиерейский дом, вчерне уже совсем готовый, так что можно уже было судить о внутреннем его расположении. Владыка похвалил план дома и очень одобрил устроение крытой широкой галереи, окружающей весь дом в верхнем его этаже. Так было сделано в Острове, когда там еще находился этот дом, строенный при графе Алексее Григорьевиче Орлове-Чесменском. Вышедши из архиерейского дома, владыка вошел в деревянную часовню напротив дома на новом братском кладбище.

На следующий день после ранней литургии он посетил скит, входил в одну из братских келий и в 1-м часу, откушав у настоятеля, пришел в собор, где вся братия ожидала его, чтобы перед отъездом принять его благословение. Уезжая, митрополит неоднократно выражал отцу Пимену свою признательность за цветущее состояние обители, за радушное гостеприимство, повторяя несколько раз: «Обитель ваша – вторая Лавра в Московской епархии; я монастыри теперь все знаю, а лучше вашего не видал».

Несколько дней спустя по отъезде владыки отец Пимен отправился в Москву благодарить за посещение, как это всегда водится, но прежде, чем являться к нему, он вздумал сперва побывать в Палате и понаведаться насчет Острова и узнать, есть ли возможность надеяться на приобретение его или на дозволение воспользоваться существующими там зданиями.

В то время там служил советником некто Федор Самойлович Зиберт, человек весьма благочестивый, которого отец архимандрит хорошо знал, так как он, бывая в Острове, непременно заедет на Угрешу и побывает у отца Пимена, которого он любил и уважал. Он неоднократно жаловался, что строения в Острове, не принося никакой пользы, только поглощают деньги не ремонт. Но мало ли что говорится в разговоре и что может быть принято совершенно иначе, когда дойдет до дела.

Зиберт был в Палате. Отец Пимен тотчас приступил к делу и стал ему говорить об Острове.

– Я неоднократно слыхал от вас, что островские строения вам в тягость, требуя ремонта, теперь представляется случай вам от них избавиться, ежели только казна уступит их под благотворительное заведение; как вы думаете, сбыточное это дело, Министерство Государственных Имуществ не воспротивится этому?

– Да сделайте милость, избавьте только нас от них, от хлопот по Островскому селу, мы же первые вам в ножки поклонимся... Не желаете ли, я вам и планы дачи и строений передам; рассмотрите их... Что же касается нас, то будьте уверены, что мы не только не будем вам препятствовать, напротив того, все сделаем, что можем, чтобы поскорей от Острова избавиться.

И тотчас велел он планы приискать и передал ему их из рук в руки.

С этим известием отправился отец Пимен на Троицкое подворье и обрадовал владыку, который счел таковое начало за доброе предзнаменование успешности задуманного дела и как признак видимого благоволения Божия.

Но дело это тянулось долго: явились соперники, желавшие оттягать островские здания для училища в ведомстве земства; дело обсуждалось в общем собрании министров, доходило до Государственного Совета и Высочайше решено согласно с желанием митрополита Московского в мае месяце 1870 года.

Вся бывшая усадебная господская земля села Острова, в количестве 32 десятин, со всеми находящимися на оной строениями, была всемилостивейше безвозмездно пожалована духовному ведомству Московской епархии. После этого начали заготовлять материалы, нужные для постройки богадельни.

VIII

Дела, начатые отцом Пименом в Петербурге в марте месяце, плохо двигались вперед: наступил уже октябрь месяц, о них не было ни слуху, ни духу.

В числе братии Угрешского монастыря нашелся один, который имел знакомых и родственников в Петербурге и был в свойстве с тогдашним товарищем обер-прокурора Св. Синода. Отец Пимен, зная его усердие к обители, хотя он и был только послушником, не усомнился послать его в Петербург и, благодаря письмам к министру А. А. Зеленому от преосвященного Леонида и к некоторым другим высокопоставленным лицам, тяжелые запоры с дверей спали, и посланный от отца Пимена, не будучи лицом заметным и видным, прошел во все нужные двери и все подготовил, так что, когда архимандрит Пимен приехал в конце ноября в Петербург, он нашел все настолько подготовленным, что ему оставалось только идти проложенною тропой и довершать начатое.

Преосвященный снабдил и его письмами, и дело, лежавшее неподвижно, закипело и быстро подвинулось вперед.

Юрий Васильевич Толстой, знакомый только со столичными монахами, был видимо поражен почтенною наружностью и смиренно-спокойным обхождением настоятеля из пустынного монастыря и отнесся к нему с приметным уважением и несомненным участием. В подробностях дел, зависевших от Св. Синода, много помог один из обер-секретарей, Александр Петрович Крыжин, который был правою рукой товарища обер-прокурора и который, к сожалению, скоро за ним последовал в могилу.

Пребывание архимандрита Пимена в Петербурге продолжалось в этот раз почти три недели, с 22 ноября по 10 декабря.

Вот собственноручные заметки его об этой второй его поездке.

«Во время вторичного моего пребывания в Петербурге я снова посетил соборы, крепость, монастырь, общину... В этот раз я видел вновь только один Смольный монастырь, то есть главный его собор, который нашел действительно замечательным произведением зодчества. Он был, говорят, задуман и начат при императрице Елисавете, по предначертанию знаменитого итальянского художника графа Растрелли, вызванного в Россию И. И. Шуваловым, основателем Московского университета.

Высокая пятиглавая церковь находится посредине обширного двора, заключенного со всех сторон зданиями той же прекрасной архитектуры, как и церковь, которая замечательно высока и просторна. Вышиной она, говорят, превосходит Ивана Великого, Киевскую и Троицкую колокольни и может вмещать до 6 тысяч человек. Внутри шесть огромных столбов поддерживают громадные возвышенные своды. Вся внутренность храма белая; все три престола в ряд; алтари на возвышенной солее, имеющей двенадцать ступеней...

Этот величественный храм, начатый при императрице Елисавете, в 1740 годах, более восьмидесяти лет оставался недостроенным, и только уже при императоре Николае, в 1834–1835 году окончательно достроен и освящен. Он во всех отношениях замечателен и приходишь в недоумение, не знаешь решить, что лучше – внутренность или наружность: когда смотришь на его внешность, думаешь, что невозможно, чтоб и внутренность соответствовала этой величавой наружности; войдешь в него и позабудешь, что видел снаружи и восхищаешься тем, что представляется взорам: величественность, обширность, соразмерность частей, красота, изящество, благолепие, обилие света.

На этой местности прежде был дворец, построенный Петром I для цесаревны Елисаветы Петровны, а первоначально было селение Смольное, так называвшееся от того, что тут существовал дегтярный и смоляной завод. Императрица Елисавета пожелала учредить тут женскую обитель, которая и была названа Воскресенским-Смольным монастырем. При императрице Екатерине II монастырь был упразднен и в зданиях монастыря учрежден институт для девиц, но который продолжал именоваться Смольным Небольшое число монахинь было распущено и предоставлено им право избирать какие пожелают монастыри или возвратиться в свои семьи. Я слышал, что в 1820-х годах существовало в Петербурге пять-шесть монахинь Смольного монастыря.

По наружности здания теперешнего Смольного монастыря нимало не похожи ни на институт, ни на дворец, но сохраняют вполне отпечаток первоначального своего назначения.

Я был дважды в церкви Смольного монастыря: однажды у всенощной под воскресенье, в другой раз в будни у литургии. Величественен и благолепен храм при вечернем полумраке, но еще лучше и поразительнее при дневном сиянии.

Весьма сходственна с храмом Смольного монастыря, но только в несравненно меньших размерах церковь Владимирской Божией Матери, вправо от Невского проспекта, на улице, по имени церкви называемой Владимирскою. Ежели это не произведение самого Растрелли, то весьма удачное ему подражание.

Зимний дворец, дом графа Строганова у Полицейского моста и Царскосельский дворец (о котором сужу, впрочем, по изображениям, потому что в действительности его не видал) носят отпечаток того же характера. Не оттого ли так хороши и изящны все здания времен Елисаветы и Екатерины II, что тогдашние наши зодчие были под влиянием даровитого итальянца Растрелли и старались подражать ему?

Ноября 24, в день Св. великомученицы Екатерины, происходила закладка памятника императрице Екатерине II на площади напротив Публичной Библиотеки.

Ноября 26, в день памяти Иркутского первосвятителя Иннокентия, вместе и именин владыки, я служил с ним на Троицком подворье ранее обыкновенного часа, потому что в этот день память Св. великомученика Георгия и кавалерский праздник, в который свершали столетний юбилей со времени учреждения в 1769 году Георгиевского ордена; то всем трем владыкам, Новгородскому, Киевскому и Московскому, назначен был сбор во дворец для совершения торжественного молебствия, а пред дворцом на площади должен был происходить высочайший смотр войскам, угощение и для георгиевских кавалеров обед у Государя. Стечение народа на параде было неимоверное, и это отозвалось и в других ближайших местностях: я куда-то ехал по Невскому проспекту в карете и нужно было повернуть влево, но куда ни подъезжал извозчик, нигде нас не пропускали, и потому пришлось опять ехать обратно и делать большой объезд, чтобы попасть, куда мне было нужно, что вышло весьма далеко.

Декабря 6 я снова служил со владыкой на Троицком подворье и мне было весьма грустно, что в день нашего праздника мне приходится быть не в обители, но я желал дождаться решения наших дел. Так я пробыл еще несколько дней в Петербурге и, когда узнал, что покупка Лаврентьевского дома рядом с нашим подворьем Высочайше разрешена, я 10 числа отправился обратно в Москву, а 14-го благополучно возвратился в монастырь.

Эта вторичная поездка моя в Петербург принесла для обители великую пользу, ибо мы получили все, о чем просили, именно: 1) штат монастыря, состоявший всего из 12 человек, было разрешено увеличить еще на 80 человек, то есть 40 монахов манатейных и 40 указных бельцов (послушников), что в совокупности составило 92 человека на монастырском содержании; 2) дом Лаврентьева разрешено приобрести, а на покупку из Перервинских сумм владыка разрешил взять заимообразно из 5% и 3) по ходатайству Св. Синода и по представлению министра Государственных Имуществ Высочайше пожалована монастырю для училища и богадельни лесная дача, называемая Савеловская, мерой в 238 десятин, находящаяся на границе Александровского уезда, расстоянием от Троицкой Лавры в 18 верстах.»

IX

В 1870 году в начале мая месяца были совершенно окончены архиерейские палаты, выстроенные, как мы уже упоминали выше, из дома графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской, находившегося в селе Остров, купленного на своз40. Построение, начавшееся с поздней осени 1868 года, по много дельности внутренней отделки не могло быть приведено к совершенному окончанию прежде мая месяца 1870 года. Все здание с крестовою церковью, утварью, внутреннею обстановкой, мебелью, посудой и пр. стоило монастырю приблизительно до 15.000, что, по мнению людей сведущих и бывших в доме, оказывается весьма немного.

Вся внутренность здания деревянная: потолки, стены – все из дерева, ничто не штукатурено, но все штучное или наборное из сосны, кроме лестницы, ведущей из внутренних нижних сеней вверх, которая дубовая, старинная, переделанная из бывшей в Островском доме,– все сосновое, лакированное... Стены лестничных сеней из филенчатых тесниц в елку; но потолки везде: в церкви, в зале, в гостиной, в столовой и кабинете – узорчатые, сосновые, с крупными разводами, и так как слои дерева расположены совершенно противоположно (в узоре слои вдоль, а под узором поперек), то от этого происходит такой же перелив оттенков, какой бывает в одноцветной ткани штофа или в скатертях, что при всей пестроте узора придает ему приятную для взгляда мягкость.

Лестница, ведущая из нижних сеней, примыкает к площадке, с которой открываются три двери: налево – стекольчатая дубовая на внешнюю крытую галерею, окружающую весь дом; прямо – стекольчатая сдвижная в крестовую церковь, направо – дубовая в залу.

Крестовая церковь во имя преподобного Сергия с прорезным невысоким иконостасом, из-за которого виден почти весь алтарь, когда отдернута завеса, устроена наподобие находящейся в Вифании в доме митрополита Платона, с тем только различием, что там иконостас прорезной, золоченый, а здесь из темного полированного дерева. Восточная запрестольная стена алтаря с горним местом в углублении из белого кипариса украшена иконами фряжского письма. Из алтаря вправо есть отодвижная дверь в залу. Зала в четыре больших окна на полдень, с потолками и стенами из наборной сосны, крытой лаком, с высокими дубовыми панелями, косяками, дверями и широкими лавками из дуба. Гостиная такая же, но только лавки обиты дымчатого цвета шелковою материей; столовая в одно окно и кабинет в два окна стенами и потолками походят на прочие комнаты, но опочивальня облицована липовыми тесницами в елку, и стены не лакированы.

Нижний этаж состоит из нескольких келий, предназначенных для временного жительства лиц, приезжающих со владыками.

Крытым переходом соединяются с домом небольшая поварня и ледник. Южною стороной дом выходит на новое братское кладбище, а северною в скитский сад, куда из галереи, окружающей дом, есть ступенчатый сход.

При всей простоте внутренних украшений, при совершенном отсутствии всякой позолоты, картин и всяких предметов суетной роскоши посещающий архиерейские палаты чувствует, что он не в мирском жилище и, видя строгую монастырскую обстановку, его окружающую, сознает, что он не в келье простого инока, не в покоях настоятеля, но в хоромах архиерея. Лучше уловить всех оттенков, необходимых для жилища святителя, было невозможно, и это здание есть бесспорно одно из лучших построений на Угреше и памятник строительного искусства отца Пимена и несомненное доказательство его редкого умения согласить изящнейшую простоту с величественною и строгою изысканностью, чуждою всего мирского, которая единственно приличествует для монастырского загородного жилища высшего духовного сановника.

Нельзя не подивиться странной случайности, что жилище благочестивой графини Орловой, искренней чтительницы монашества и усердной почитательницы святителей, не поступило в собственность мирских людей, но по прошествии целой четверти века по смерти прежней его владелицы приобретено иноческою обителью и предназначено для приема и жительства владык, посещающих Угрешу.

Отец Пимен приглашал преосвященного Леонида на праздник святителя Николая, мая 9-го, желая, чтобы преосвященный первый обновил архиерейские палаты, на что он и согласился, обещав приехать накануне ко всенощному бдению или в самый день праздника к литургии, но поздно вечером отец архимандрит получил письмо преосвященного, в котором он сообщал, что сам не будет ни ко всенощной, ни к литургии, но будет наутро московский градоначальник князь Долгоруков, до тех пор никогда еще не бывавший на Угреше. Услышав от преосвященного его намерение ехать на Угрешу, и князь выразил свое желание там быть, много слышав о ней прежде: тогда преосвященный, не сказав ему ничего, решил сам уже не ехать утром, дабы, не отвлекая внимания отца архимандрита, предоставить весь почет приема первому гостю, градоправителю Москвы, и немедленно о том известил архимандрита.

Наутро князь Долгоруков прибыл во время благовеста к литургии и был принят в архиерейском доме, который он, следовательно, первый и обновил. Он присутствовал при литургии, участвовал в крестном ходу около монастыря, по приглашению архимандрита трапезовал в братской трапезе и, возвратившись в архиерейские палаты и получив там в благословение икону от настоятеля, поехал пред вечером обратно в Москву. На пути он повстречался с преосвященным, ехавшим на Угрешу; они остановились, друг с другом поговорили из своих карет, и каждый продолжал свой путь.

X

В сентябре месяце того же 1870 года совершилось на Угреше освящение двух храмов: 1) Казанского при богадельне и 2) Крестового во имя преподобного Сергия в архиерейских палатах. Первый был освящен владыкой митрополитом Иннокентием, сентября 6-го. Владыка прибыл сентября 3-го пред вечером прямо к архиерейскому дому, сказав заранее, чтоб ему большой встречи не делали, но что братия может принять от него благословение в архиерейском доме, и поэтому при приезде он был встречен настоятелем и всею братией у западных ворот. Вошедши в дом и благословив всех, он пошел вверх; осматривал церковь, весь дом обошел кругом по галерее и всем остался весьма доволен, и в особенности хвалил галерею. В следующие дни, 4-го и 5-го числа, владыка ходил в 7 часов утра в скитскую церковь к литургии и ходил по монастырю.

После обеда 5-го числа он пожелал посетить село Остров (уже Высочайше пожалованное в мае месяце духовному ведомству Московской епархии) и туда ездил с отцом Пименом. В Острове владыке была сделана у церкви встреча со звоном и со крестом. Архимандрит водил его, и показывал здания, и объяснил свои предположения. Возвратившись в монастырь, владыка слушал всенощное бдение у себя в Крестовой церкви, а архимандрит Пимен служил в Казанской; читал за малою вечерней акафист Божией Матери и всенощное бдение совершал соборно.

Погода, с вечера начавшая меняться, к утру превратилась в осеннее ненастье, и владыка из архиерейского дома ехал в новоосвященный Казанский храм в карете; за святыми мощами был крестный ход в Николаевский собор. В сослужении со владыкой участвовали: архимандрит Пимен, Перервинский игумен Никодим, Старо-Голутвинский игумен Сергий, Белопесоцкий игумен Иоанникий, Бобреневский строитель Феоктист, протоиерей Гавриил и два иеромонаха. После освящения владыка возвратился в архиерейские палаты, потом ездил в трапезу, по окончании которой благословил всю братию, и в исходе третьего часа отправился в обратный путь в Москву.

Освящение Крестовой церкви совершал преосвященный Леонид в самый день праздника преподобного Сергия, сентября 25-го дня.

Преосвященный прибыл на