Порфирий Петрович Мироносицкий

С.А. Рачинский и церковная школа 1

Беспристрастный исследователь, который взял бы на себя неблагодарную задачу проанализировать то положение, в каком находится теперь вопрос о народном образовании, не мог бы не признать, что здесь много неясного, противоречивого и подчас тревожного... Правда, мы видим некий залог отрадный в том, что и у правительства, и в законодательных сферах, и в обществе, и в печати на­родное образование пользуется в настоя­щее время исключительным вниманием, каковое раньше едва ли когда-нибудь на­блюдалось. Но лишь только мы коснемся тех решений, к которым приходят в этом вопросе – теория и практика, законо­дательство и исполнение, интеллигенция и сам народ, – то увидим, что здесь не только отсутствует единодушие, но напротив – царствует разлад: решения за­частую произносятся наугад и исполняются ощупью, расчеты не оправдываются, и жизнь никак не хочет взлететь на тех крыльях, которые построены по безуко­ризненным, казалось бы, теоретическими чертежами.

Надо ли приводить много примеров?

По теоретическим заявленьям, то и дело раздающимся в нашей печати, вы­ходит, что народ наш рвется к про­свещению и к школе, что он требует знаний, что он давно созрел для самых смелых полетов, и напрасно сдерживает его правительственная осторожность.

А если мы послушаем наблюдателей самой народной жизни и посмотрим побольше видов, снятых с натуры, то услышим более сдержанные речи и увидим более скромные картины.

Одни из этих живых наблюдателей скажут нам, пожалуй, что в народе пробуждается жажда просвещения. Но другие приведут множество фактов в доказательство того, как часто приходится будить эту жажду, и как редко прихо­дится встречаться в народе с пробужденным вниманием к школьному делу. Нам приведут тьму случаев, показы­вающих, что благо просвещения ценится крестьянином иногда ниже стоимости па­ры лаптей и онуч; – расскажут, как весной, уже в начале апреля начинают «таять» наши школы, без различия типов и наименований, и школьники, пови­нуясь распоряжению родителей и инстинкту свободы, один за другим перебираются из пыльного класса на лоно природы, от скучных орфографических правил и арифметических задачи в милое об­щество ягнят, телят, гусят и про­чей животной детворы, поручаемой весною их педагогическому надзору. Расскажут об учителях и учительницах, которые пред днями годичными экзаменов собирают по межам и пригоркам свое рассеянное стадо. Сошлются на низкий и мало повышающийся процент учащихся девочек и на классическое народное убеждение, что «девчонкам грамота ни к чему». И только в виде исключения и, как ред­кость, укажут нам несколько местностей, где население как будто сознательно це­нит заслуги школы и учителя и бережет их.

И даже теперь, когда, во имя предпо­лагаемой неутолимой жажды народа к просвещению, на страну накидывается школьная сеть, мы слышим и о пустую­щих школах и о недочетах в школьных комплектах. Из-за спины вопроса о всеобщей доступности обучения уже выглядывает вопрос о школьной повин­ности, и можно с большой вероятностью предсказывать, что, закинув свою сеть в народное море, наши ловцы просвещения, прежде чем поймать желанную золо­тую рыбку всеобщего обучения, вытянут сначала неприятную тину обязательности, т. е. принудительности обучения.

Словом, столь часто провозглашаемая ныне борьба с невежеством пока есть не что иное, как борьба с самим народом за блага, сулимые ему просвещением, с народом, который в то же вре­мя желают представить и созревшим и требующим, и рвущимся к просвещению...

Но ныне вокруг вопроса о народном образованы завязалась и разгорается и дру­гая борьба, и она внушает нам еще более тревожные мысли. Это междоусоб­ная борьба в рядах самих просвети­телей, в рядах борцов с народным невежеством. Эту борьбу теперь мягко называют организацией единства в школьном управлении. Но в сущности – это борьба идей или принципов, на которых предполагается созидать великое дело народного просвещения.

Я уклонюсь от подробного изложения фактов, характеризующих эту борьбу, фактов недавнего времени и хорошо известных высокому собранию. Достаточно отметить здесь одни общие, хорошо выяснившиеся положения. Две борющиеся за народную школу стороны заняли в настоящий момент следующие определенные, по моему мнению, позиции.

Одни утверждают: народная школа должна быть церковной.

Другие требуют: церковная школа дол­жна сделаться министерской.

Если эти позиции будут долго и упорно удерживаться борцами, то нравственная и культурная бесплодность и безысход­ность их борьбы может считаться обеспеченной, потому что нельзя же не ви­деть, что полемика происходить в двух, говоря по-современному, разных плоско­стях.

Защитники первой позиции разом выставляют с полной определительностью и руководящий принцип и образ действования: всякая народная школа, кем бы она ни содержалась, кем бы ни управлялась, должна быть церковной по своему духу: не-церковная школа не на­родна. В виду этого принципа, Цер­ковь, – и в силу своего призвания свы­ше и в силу своей исторически дока­занной правоспособности, могла бы, как это показывают примеры некоторых западных государств, взять на себя управление и руководство всякими и всеми народными школами. Тем более она ни­кому не может передать управления и руководства своими, ею учрежденными для народа школами.

В защите второй позиции дело обстоит, к сожалению, не столь ясно и открыто. Прежде всего необходимо иметь в виду, что здесь – лагерь союзников, имеющих в виду одну победу, но разные последствия этой победы. Одни из них, по-видимому, искренно убеждены, что школь­ный дуализм есть зло и что ведомству, искони именующему себя «учебным начальством», больно видеть другую школу, вне лучей его внимания. Быть может, они искренно верят в благо централизации, по образу французскому, и сознательно хотят заменить добрые русские оглобли одним заграничным дышлом.

Но для их союзников «учебное на­чальство», несомненно, служит только заслоном для более лукавой, подземной сапы. Ненавидя Церковь и церковность, они, однако, не уважают и учебного на­чальства. Освобождение от Церкви в их плане стоить лишь на первом месте. И когда при помощи своих союзников они достигнут этого, тогда союзники пре­вратятся во врагов, и начнется новая, роковая борьба, за последствия которой расплачиваться будет тот же народ, – его грядущие поколения.

Таков современный момент в истории нашей бедной начальной школы. Он смутен и не открываете светлых и далеких перспектив. Диссонанс возбужден и звучит томительно. И нет ему разрешения...

И вся острота его, вся гнетущая его томительность досталась на долю деятелей церковной школы. Ибо они оказываются в положении осажденных и обреченных. Их дело не только не признается, но и всячески унижается в печати и в речах раздающихся во всю землю...

В такие гнетущие минуты душа ищет нравственной опоры и высоких стимулов для нового подъема на свое делание, ибо враги и их приспешники стремятся всеми силами потрясти то, чем жива церков­ная школа, поколебать в ее деятелях веру в святость того, что они делают для своей Родины.

К счастью нам дана такая нравствен­ная опора, – нам, деятелям церковной школы.

Это – имя Рачинского. Это – светлый образ педагога, озарившего своею личностью и литературными трудами все до­роги, все мелкие тропинки, которыми наша школа углублялась в толщу и глубь на­родной жизни, внося в нее свой тихий свет.

Рачинский это – имя мирового значения. Когда западноевропейская педагогическая мысль займется изучением его принципов (а начало этому уже положено в Англии), она, быть может, о нем первом скажет, что он был не педагог-переводчик западных идеалов на рус­скую почву, а творец самобытных русских идеалов просвещения.

Но школа Рачинского – церковная школа. Но идеалы Рачинского – православные идеалы. И в этом душа каждого церковно-школьного деятеля почерпает себе отраду и удовлетворение.

В настоящем кратком сообщении я не ставлю своею задачею представить пол­ную характеристику педагогических взглядов Рачинского, да это пока и невоз­можно в виду того, что главный источник для изучения его деятельности, его многочисленные письма, этот, как он говорит, «обоз к потомству», остаются еще не опубликованными и даже несобранными.

Я позволил бы себе более или менее сжато отметить лишь главные, важные для нас именно в переживаемый цер­ковной школой момент, стороны его значения для нашего дела.

И вот в каком виде формулировал бы я одну из самых существенных сторон его подвига на пользу церковной школы.

Рачинский своею личностью, своею дея­тельностью и своими литературными творениями представил удивительный при­мер гармонического синтеза между вы­соко-развитою научною мыслью и религиозно-церковным сознанием и ввел идею церковной школы в содержание самого высокого миросозерцания, до кото­рого только поднималась русская философ­ская мысль. Тем самым он раз-на­всегда парализовал узкое предубеждение, будто религиозность несовместима с нау­кой и прогрессом и будто церковность в народной школе есть показатель ее отста­лости или затаенных ретроградных замыслов ее насадителей и глашатаев.

Посмотрим же сначала, какого умственного кругозора был этот наш педагог, этот наш учитель церковной школы.

20-ти лет от роду, в 1853 году, он уже был кандидатом естественных наук Московского университета, а вскоре выдержал и магистерский экзамен. Годы 1856 – 58 он провел заграницей, подго­товляясь к профессорской деятельности. Его специальностью была ботаника. Но одни сухие занятья не удовлетворяли его. Превосходно владея немецкими языком, он сделался желанным членом лучшего интеллигентного общества городов Вей­мара, Йены, Берлина. Он был не только популярными коллегой среди веселых немецких студентов, которые охотно рас­певали сочиняемые им студенческие песни, но близко сошелся со многими выдающи­мися людьми того времени: например, с великим пианистом и композитором Листом, который даже сочинил музыку на сочиненный Рачинским на немецком языке гимн в честь Франциска Ассизскаго; с Йенским профессором Куно Фишером, который уговаривал его по­святить себя филисофии; с известным уче­ным – ботаником Шлейденом, который письмо Рачинского об отношении искус­ства к природе напечатал в виде предисловия к своему классическому труду «Die Pflanze».

Но, живя в Германии, Рачинский не забывал Родины. Памятником его любви к ней остался его перевод на немецкий язык «Семейной Хроники» Аксакова. Пе­ревод этот был в 1858 году напечатан в Лейпциге.

В 1858 году после защиты магистер­ской диссертации «О движении высших растений» С. А. получил кафедру физиологии растений в родном Московском университете.

В 1866 году он защитил и доктор­скую диссертацию « О некоторых химических превращениях растительных тка­ней» и сделался ординарным профессором университета.

В Москве, с первых же шагов своей университетской жизни, Рачинский сблизился со славянофилами и со всеми лучшими представителями Московского об­щества того времени. С особою ласкою относился к нему Хомяков. Рачинский по матери был родным племянником поэта Баратынского, известного друга Пуш­кина. Хомяков, дороживший Пушкинскими воспоминаниями, уже по одному этому приблизил к себе молодого Рачинского, не говоря уже о том, что он должен был ценить его талантливость, образованность и развитой художественный вкус.

Особенно же близок был Рачинский с домом Сушковых, у которых тогда собирался избранный круг: попасть в него, по отзывами старожилов, значило получить диплом на выдающаяся достоин­ства умственные, нравственные и, вообще, духовные.

Наконец, у самого Рачинского в его Московских квартирах собиралось многочисленное общество ученых, литераторов., гр. Л. Толстой – одним из постоянных посетителей этих собраний.

Словом, жизнь молодого профессора была полна научных, литературных и художественных интересов.

И вот этот аристократ духа, идеалист с глубокими научными познаниями, с философским складом мысли, с тонко развитым художественным чувством, оставляет университет и столицу и, по­селившись в родном своем Татеве, где родился и провел первые 11 лет своей жизни, становится сельскими учителем.

Для нас весьма важно здесь отметить, что этот внешний переломи в его жизни не предварялся каким-нибудь нравствен­ным переворотом или душевным потрясением, не сопровождался отречением от прежних убеждений, отрицанием цивилизации, наук и искусства, как это мы видим в примере других интеллигентных отшельников от города. Нет. Гармония души его осталась по-прежнему целостной.

Но теперь, когда он ближе припал ко груди родной земли, припал к ней чут­ким ухом, – как учитель, приблизился вплоть к миросозерцанию народа, ища в своей многогранной душе связующих с ними нитей, – из глубоких тайников души поднялось в нем с детских лет взлелеянное религиозное чувство и овла­дело самым горнилом его сознанья.

Несомненно, основы религиозности зало­жены были в нем еще в годы раннего детства. К сожалению, о годах его воспитания в родной семье мы пока не имеем сведений. Только г. Горбов, ученик и постоянный корреспондент его, со слов самого С. А., передает рассказ о светлом религиозном впечатлении, которое он пережил весною 1848 г., когда, 15-ти лети от роду, переехал с родными в Москву. В Троицын день зашел он в церковь Успения Божьей Матери на Покровке. Высокий, прекрасный храм, ярко освещенный солнцем, весь украшенный березками, цветами, травой, остался в его памяти, как светлое и счастли­вое впечатление от Москвы, и он в старости еще вспоминал об этом утре.

«За 20 лет нашей постоянной никогда не прерывавшейся близости, – пишет тот же Горбов, – я многократно видал, как самые интимные и частные подробности его мысли, его обиходной жизни опреде­лялись его церковными убеждениями. И он постоянно любил вспоминать свои беседы по религиозным вопросами с своим, не менее его веровавшим, другом С. М. Соловьевым».

Как естествоиспытатель-философ, он горячо любил природу. Когда он сде­лался учителем, его школа была увита виноградом, цветы окружали ее. Школь­ному цветоводству посвящена им пре­красная статья, убеждающая учителей раз­водить цветы вкруг школ и на школь­ных окнах и тем воспитывать в уча­щихся любовь к природе, к пониманию красот ее, – ибо это «один из лучших плодов истинного образования».

Но всюду в природе он искал духовного содержания, за ее красотою он видел Бога и к Нему направлял взоры своих учеников, возбуждая в них любовь к природе. Так, начиная упомянутую статью о школьном цветоводстве и отметив од­нообразный вид сереньких изб, составляющих наши захолустные деревни, он говорит: «Радуешься, когда при иной по­стройке усмотришь несколько яблонь и вишень, старую уцелевшую липу. Еще более радуешься, когда пред домиком уви­дишь скромный полисадничек, с двумя- тремя георгинами, с двумя-тремя кусти­ками сирени или дикого жасмина, когда из окон выглядывают яркие цветочки... С отрадою подумаешь, что тут живут люди, коим добывание хлеба насущного оставляет минуты досуга и кои не о хлебе едином живут».

И далее прибавляет: «Датский ботаник Скоун говорит, что где на окнах красуются цветы, – в доме непременно найдется и полочка с книгами. Примета эта приложима, – говорить Рачинский, – и к нашей глуши. Если не полочка с книга­ми, то в домике, радующем наш взор цветами на окнах, непременно найдется на столике пред божницею Псалтирь, Но­вый Завет, два-три акафиста, а по разным углам – разные другие книжицы, приобретенные более или менее случайно».

В классическом описании школьного похода, который он совершил с учени­ками Татевской школы в Нилову пустынь, изобразив тонкими штрихами красоту летней северной ночи, он восклицает: «Есть что-то торжественное, что-то при­зывное в этом непрерывном бдении, в этом могучем напряжении всех сил природы: это время бессонных ночей, время широких замыслов, время порывов духа к высшему свету»...

И, вспомнив по этому поводу об из­вестной молитве – «Благословен еси, Вла­дыко Вседержителю, просветивый день светом солнечным, и ночь уяснивый зарями огненными»..., он говорить: «Словно не под небом юга, с глубоким мраком его ночей, написана эта молитва Василия Великого, а в середине северного лета, когда и днем, и ночью нас будит и нудит обилие света и разлитая повсюду ненаглядная красота, и невольно просятся на уста слова другого великого поэта:

Die Geisterwelt ist nicht verschlossen:

Dein Sinn ist zu, dein Herz ist todt. –

Auf! Bade, Schüler, unverdrossen

Die ird’sche Brust in Morgenroth!2

(Goete. Faust).

Один из таких порывов к вечному и горнему, или, по любимому им не­мецкому выражению из поэта, zu ewigen und ernsten Dingen, вылился однажды у него в следующем вдохновенном гимне-экспромте, который записан им для Н. М. Горбова:

Хвала Тебе! Твое названье

Не смею я произносить. –

Но до последнего дыханья

Дерзаю я Тебя хвалить.

Хвала Тебе за неба своды,

За солнце, небо и луну,

За горы, лес, поля и воды,

За утро, юность и весну.

Хвала за каждое мгновенье

И мук и радостен земных,

Хвала за смерть – и воскресенье

В Твоих обителях святых.

Для характеристики религиозности Рачинского стоит здесь упомянуть о том знаменательном для его миросозерцания факте, что он был первым переводчиком известного сочинения Дарвина «О происхождении видов». «Может показать­ся удивительным, говорит г. Горбов, что именно Рачинский познакомил русское общество с этой книгой. Но не следует забывать, что сам Дарвин был человек безусловно верующий, и Рачинский точно так же не видел логической связи между теорией происхождения видов и теми крайностями, которые покрываются термином дарвинизма. Уже занимаясь в Татеве, он написал предисловие к воз­можному 2-му изданию своего перевода, где он ссылками на Василия Великого утверждал свою религиозную точку зрения и находил путь соглашения с теорией Дарвина». «Истины веры, – пишет он в одном из писем к Н. Горбову, – не противоречат нашему разуму, а только превышают его; и в самой этой разум­ности и трансцендентальности их убеждают нас, лишь углубленные и расши­ренные, то же наблюдение и тот же опыт, которые в приложении одностороннем и узком послужили основанием узких современных теорий о мире и человеке».

В истории русской культурной мысли мы едва ли найдем другой пример такой гармоничности и цельности миросозерцания, какую мы видим в миросозерцании Рачинского. И разве не рука самого Провидения привела в ряды защитников цер­ковности в народной школе этого ученого и философа, который был не каким-ни­будь дилетантом в области точной на­уки, но вождем других в ней, в развитии которого наука была не временными увлечением, а естественными элементом, гармонически слившимся со всем остальным содержанием его душевного мира.

Его широкое, европейское образование, его предыдущая ученая деятельность в области положительных наук – могли бы, кажется, наталкивать всякого на мысль, что он-то в качестве сельского учителя и явится глашатаем принципа: «Знаний и только знаний!», которым и те­перь еще увлекаются у нас многие.

Но изучение запросов народного духа, но честность мысли – сделали то, что профессор естествоведения стал апостолом церковности. Церковность сделалась отселе его стихиею.

Уже самое решение отдать себя на служение непросвещенного народа в его уме и чувстве обосновалось на религиозном мотиве, который своею оригинальною поста­новкою способен заинтересовать всякого педагога с развитым вниманием к во­просам богословского мышления. Вот этот любопытный мотив, изложенный им в одном из писем к Н. М. Горбову:

«Церковь наша учит, – что крещение со­вершается над младенцами по вере восприемников и родителей... Под верою мы отнюдь не в праве разуметь тут вре­менное возношение души к Богу в момент совершения таинства, а должны разуметь постоянный душевный строй, руко­водящий жизнью родителей и восприемников,... ибо лишь такая вера заключает в себе ручательство за сознательное восприятие младенцем, по пришествии его в возраст, благодати крещения, за сознатель­ное рождение его Духом. – Но с осложнением человеческих отношений, все боль­шая доля обязанностей восприемников и родителей переносится на воспитателей и учителей всякого рода. Нельзя не возлагать на них и доли ответственности, принятой на себя указанными церковным учением лицами. Не сомневаюсь, что могут быть найдены разъяснения в этом смысле в источниках авторитетных... Но не ума­ляется ли этим рассуждением значение самого таинства, совершаемого иереем в определенный день и час, нераздельного, не повторяемого? Нисколько. В соверше­нии всякого таинства, невидимо, но дей­ственно участвует вся Церковь, и это участие не связано ни временем, ни местом... По этому самому благодатная сила таинства крещения значительно затмевается перед нашим умственным взором неисполнением родителями, восприемниками и на­ставниками принятых ими на себя обязательств. Ребенок растет в незнании доброй вести, в дремоте духовной. Мы видим в нем лишь отражение дурных примеров житейских, в нем разраста­ются лишь семена наследственных пороков... Но в праве ли мы поэтому сомне­ваться в действенности таинства, совершенного над этим порочным ребенком, сомневаться в том, что эта сила про­явится, как скоро будут исполнены условия, налагаемые Церковью на участников в таинстве?»

В другом месте Рачинский говорит: русский «народ крещен, но еще не оглашен». Учитель, в его глазах, помимо всяких возлагаемых на него профессиональных обязанностей, как член Цер­кви, является прежде всего катехизатором, огласителем приводимых к нему детей, их восприемником и руководителем для царствия Божия.

«Учительство в русской сельской шко­ле, – говорит он, – не есть ремесло, но призвание, низшая степень того призвания, которое необходимо, чтоб сделаться свя­щенником».

Эпиграфом к своим «Заметкам о сельских школах» он ставит слова: «Камень, его же не в ряду сотвориша зиждущий, сей быть во главу угла».

Этим камнем и единственным камнем, на котором может быть обоснована народная школа, он считает православ­ную веру и церковность.

«Для дела народного образования, – гово­рить он, – как для всякого творческого дела нужна воля, нужна вера хоть с зерно горушечно, – в данном случае вера в несокрушимость Церкви, как вечного союза и мирян и духовенства, как живого тела, с Главою Небесным, – твердая воля осуществить этот союз во всех проявлениях жизни духовной».

Отсюда сам собою вытекал у него про­стой и ясный вывод: необходим союз школы с Церковью, школа без Церкви не народна.

Формулируя основание своей народно-­школьной педагогики, он говорит: «за­дача школы типа шестидесятых годов, – – «сделать из ребенка человека» – абсолютно непонятна родителям наших школьных ребят; они основательно полагают, что дитя сделается «человеком» и не видавши азбуки; стремление же школы сделать из детей добрых христиан – это всякому по­нятно и всякому любезно». И потому наша школа «должна быть не только школой арифметики и элементарной грамматики, но, первее всего, – школой христианского учения и добрых нравов, школой христианской жизни под руководством пастырей Церкви».

Нельзя не видеть, что в этом основном своем тезисе раскрытию которого посвящено много страниц его книги «Сель­ская Школа» и, в частности, целый исчерпывающий трактат под заглавием «Цер­ковная школа», Рачинский близко примыкает к мировоззрению таких самобытных русских мыслителей, как Хомяков, Аксаковы, Достоевский. Вопросов школы эти мыслители, правда, не решали. Но дан­ное ими толкование народного духа было, несомненно, предрассветною зарею для того педагогического, школьного идеала, который впервые выведен Рачинским над горизонтом русской педагогической мысли.

Не могу здесь удержаться, чтобы не привести нескольких строк из Достоевского, в которых он определительно касается вопроса о воспитании народном.

«Русский народ – народ веры, – гово­рит он, – и верою живет... Чему мы, интеллигенция, могли бы научить народ? Прежде всего, конечно, тому, что учение полезно и что надо учиться. Так ли? На­род еще прежде нашего сказал: ученье свет, неученье тьма».

Раскрывая частнее мысль о том просветительном значении, какое имела в народной жизни православная вера и Цер­ковь, Достоевский пишет:

«Я утверждаю, что наш народ про­светился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение Его. Мне скажут: он учения Христа не знает, и проповедей ему не говорят, – но это возражение пустое: все знает, все то, что именно нужно знать, хотя и не выдержит экзамена из кате­хизиса. Научился же в храмах, где ве­ками слышал молитвы и гимны, которые лучше проповедей. Повторял и сам пел эти молитвы еще в лесах, спасаясь от врагов своих, – в Батыево нашествие еще, может быть, пел: « Господи сил, с нами буди», и тогда-то, – может быть, и заучил этот гимн, потому что кроме Христа у него тогда ничего не оставалось, а в нем, в этом гимне, уже в одном вся правда Христова. И что в том, что народу мало читают проповедей, а дьячки бормочут неразборчиво... За то выйдет иерей и прочтет: «Господи и Владыко живота моего», – а в этой-то молитве вся суть христианства, весь его катехизис, и народ знает эту молитву наизусть. Знает тоже он наизусть многое из житий святых, пересказывает и слушает их с умилением. Главная же школа христианства, которую прошел он, – это века бесчисленных и бесконечных страданий, им вынесенных в свою историю, когда он, оставленный всеми, попранный всеми, работающий на всех и на вся, оставался лишь с одним Христом-утешителем, Которого и принял тогда в свою душу на веки и Ко­торый за то спас от отчаяния его душу».

Значение православного богослужения для воспитания народной души, намеченное Достоевским в вышеприведенных строках лишь легким штрихом и как бы мимоходом, в педагогическом воззрении и в практической деятельности Рачинского было установлено, проверено и про­чувствовано с полнотою и изложено в его писаниях с убедительностью и одушевлением, не оставляющими сомнения в том, что этот камень, большею частию, небрегомый нашею образовательною шко­лою, он полагал во главу религиозного, нравственного и эстетического воспитания народа. В его «Сельской Школе» мы найдем беспримерные главы, посвященные описанию красот и содержатель­ности богослужебных песней, здесь мы найдем убедительные страницы об открытом им «педагогическом кладе» – церковно-славянском языке: здесь мы встретим полный восторга и веры гимн в похвалу «Псалтири». Но, читая эти вос­торженные страницы, вы видите пред собою не пресыщенного эстета, который на склоне лет, оригинальничая, стал искать красоту там, где ее никто не ищет... Нет, в его словах вы слышите посто­янно отголоски народной души, – как она переживала, как она чувствует ту кра­соту, от которой интеллигенция давно ушла на страну далече.

«Случалось ли вам, – говорит он, например, о Псалтири, – при вынужденной ночевке в крестьянской избе, осмотрев от скуки всю скудную ее обстановку, раскрыть ту единственную книгу, в почерневшем от времени переплете, кото­рая лежит под полкой с образами? В огромном большинстве случаев, эта кни­га – Псалтирь. Запятнаны ее страницы, обтерты их углы. Но не одна грязь мозолистых рук оставила эти пятна. Тут есть капли воска, есть капли слез, мед­ленно падавших на эти страницы во время долгих ночных чтений по дорогим по­койникам. Не рассеянною небрежностью истрепаны эти углы, но благоговейными переворачиванием этих страниц, быть может, многими поколениями. И при всяком чтении, для чтеца, по мере его умственного и нравственного роста, ярким пламенем вспыхивал внутренний смысл того или другого речения, до тех пор для него непонятного; и с каждым чтением все дороже и дороже становилась ему старая книга, лежащая под образами»...

Нередко Рачинский обращался к интеллигенции с призывным словом – приблизиться к народу и там искать правду жизни, хранимую Церковью. Он спрашивал, например: «тот поворот к деятельности пастырской, к учитель­ству духовному и школьному, тот пово­рот, которому пошло на встречу обновление школы церковной, не заглохнет ли он бесследно в силу отчуждения от Церкви необходимого ей элемента мирского?» И отвечал: «Это зависит от нас».

Доказывая, что надзор за школами, истинное руководство ими «посильно только органам Церкви, только духовенству», он прибавляет к этому, «сплотить его ряды, поднять его нравственный уровень – должно быть заботой не одного только духовного ведомства, но всякого, кому близки интересы духовные, и все люди достатка материального и мысленного обя­заны поддерживать благое веяние, подняв­шееся на лоне нашей Церкви, в связи с размножением школ».

Мы знаем, что сам он весь свой материальный и мысленный достаток без­раздельно отдал на дело народной школы. Проходя теперь мимо этой черты его светлого образа, невольно проникаешься благоговением, как пред святынею, пред тою Евангельскою простотою, с какою он расточал на благо малых сих свои духовные дарования и материальные средства.

Чтобы оценить эту черту его образа в педагогическом отношении, мы должны вспомнить, что в своих сочинениях, вы­рисовывая тип истинно-народной школы, он доходил до такого идеала христиан­ской школы, до которого не возвышался еще ни один из мировых педагогов. И осуществление этого идеала он уже приметил в бедной сельской школе.

«Наша бедная школа,– – пишет он в одной из своих статей, – при всех ее несовершенствах, при всей ее жалкой заброшенности, обладает одним неоцененным сокровищем. Она – школа хри­стианская, христианская потому, что уча­щееся ищут в ней Христа, – потому что учащее только Христа ради могут под­нять те труды, при коих возможен ка­кой-либо успех».

Ради Христа трудился среди серых деревенских ребяток и Рачинский, ради Христа он отдал на просвещение их все свои достатки. И это делалось без шума, без огласки: здесь шуйца действи­тельно не вступалась в движения десницы. Самоотвержение для него не было краси­вым поведением, вызывающим похвалы: оно, как у истинных праведников, воз­вышалось у него до степени подвига.

В ответь на приглашение одного из знакомых – приехать в Гапсаль купаться в море – Сергей Ал. пишет:

«Вам очень хорошо известно, что у меня нет свободного дня, ни лишней копейки: на школьное дело я трачу более, чем свои доходы, следовательно подвергаю опасности будущность устроенных мною школ, и тратить что-либо на себя было бы просто преступлением. Летом у меня на руках пять школьных учителей, двое юношей, готовящихся в учителя, пять живописцев, один семинарист, один ученик духовного училища и т. д. – всего до 20 человек. Вы скажете, что всему этому народу Сам Бог велел летом отдыхать..., но это не так: только постоянным трудом вырабатываются люди, и в этом труде необходимы руководство и пример. Какие тут морские купанья»!

Нищета духовная, нищета Евангельская, ради стремления к вечным и горним сферам, сделалась как бы девизом его жизни. Вот почему так часто вспыхивает на страницах его писаний Евангельское слово: не о хлебе едином. Мы видели выше, что цветы на окнах крестьянской избы шептали ему это слово. Первая глава его превосходного трактата о церковной школе оканчивается этими же словами. «Нужнее всего, – заключает он, – для школы по­стоянное памятование слов Писания: «не о хлебе едином жив будет человек, но о всяком глаголе, исходящем из уст Божиих». И этим же словом он поучает нас теперь и из-за могилы. Один из ранних учеников его, ныне учитель Татевской школы Серяков, – передает такое трогательное воспоминание:

«Раз, проходя чрез кладбище, мы с С. А. занялись чтением надписей на па- мятниках. Вдруг он ко мне обращает­ся и говорит:

«А скажи мне, друг мой, когда я умру, что вы напишете на моем могильном камне»?

Я был в затруднении

– «Не о хлебе едином жив будет человек, но о всяком слове, исходящем из уст Божиих, – вот что напишите вы», сказал мне С. А.

Исполнилось ровно восемь лет, как он безмолвно почиет под сенью любимого храма, вблизи своей милой школы. Но его подвиг, его идеалы не умрут, не могут умереть. А тем маловерным из нас, которые усомнились бы в этом, он позаботился оставить бодрые, полные восторженной веры в достоинство чело­века, слова, которыми он заключает свой прекрасный труд «Школьный поход в Нилову пустынь». Вот этот замечатель­ный отрывок, являющийся трогательным посмертным утешением осиротевшей семье его последователей:

«Велико обаяние общего чистого дела, не умирающего со смертью отдельных деятелей. Велико обаяние нравственной свободы, достижимой только чрез отречение от многого. Немногим посильна дея­тельность одинокая. Немногим доступны высшие ступени жизни созерцательной. Но люди, мучимые потребностью отдавать себя без остатка на служение Богу и ближ­нему, всегда были, есть и будут. Нет более полного сочетания этих двух слу­жений, чем христианское учительство, то учительство, которое не полагает своим трудам ни меры, ни конца, которое при­лагает к милостыне духовной дивные слова Пушкина о милостыне вещественной».

И он приводите затем замечательные, но менее других популярные стихи Пушкина, столь приложимые к человеколюби­вому подвигу учительства, – звучащие для одних из нас укором, для других – ободрением, и для всех благим заветом. Вот эти стихи:

Торгуя совестью пред бледной нищетою,

Не сыпь своих даров расчетливой рукою:

Щедрота полная угодна небесам.

В день грозного суда, подобно ниве тучной,

О, сеятель благополучный,

Сторицею воздаст она твоим трудам.

Но если, пожалев трудов земных стяжанья,

Вручая нищему скупое подаянье,

Сжимаешь ты свою завистливую длань, –

Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,

Что с камня моет дождь обильный,

Исчезнут – Господем отверженная дань.

Я должен бы был теперь перейти к выяснению другой стороны значения Рачинского для дела церковной школы и раскрыть второе важное положение, а имен­но: Рачинский был не только педагогическим писателем-теоретиком, но и педа­гогом-творцом живого школьно-воспитательного дела; он оставил после себя не только мысли и сочинения, но и живых учеников, воспринявших его заветы, школу последователей, продолжающих его дело. Он дал нам не только начала и принципы народного воспитания, но и живые педагогические факты.

Для нашей педагогики значение его, в этом отношении, неизмеримо велико. Он один из всех наших педагогических писателей дал нам в своем лице воплощение типа народного сельского учи­теля и, таким образом, первый явился живым представителем учительства. Не­сомненно, придет время, когда имя его будет для нашего учительства такою же путеводною звездою, таким же лозунгом, каким служит для западно-европейских учителей имя Песталоцци и для всего мира педагогов имя славянина Ам. Коменского.

Давно сказано, что «слова научают, а примеры увлекают». В жизни Рачинского учитель на каждый шаг своей практики найдет увлекающий пример.

Но о делах его – недостанет ми вре­мени повествующу... Будем ждать, и, может быть, и мы дождемся его биографии, которая нарисует нам во всю величину живой образ нашего народного педагога, нашего Песталоцци. Быть может, и мы доживем до его славы.

Я позволю только отметить в заключение, что личная и живая школьная деятельность Рачинского имела громадное значение в истории законодательного созидания того типа народной школы, который представляет теперь школа церковная. Стоявшие поближе к этой истории знают, что в процессе разработки планов и правил действия церковной школы, ее программ и учебников, Рачинский был, так сказать, законодательною инстанцией; они помнят, как разработанные предположения путешествовали из столицы в деревню; и помнят ту благотворную дружбу, тот союз, который заключили между собою петербургский анализ с татевским синтезом...

Плодом этой дружбы явилась жизнен­ность школы, ее отзывчивость на запросы народа, ее приспособленность к извивам народного быта и – что выше всего – ее одухотворенность высокою идеей.

Если бы эта школа была только начертанием на бумаге, ее можно было бы зачеркнуть; если бы это была только свеча, ее мог бы угасить, кто на это дерз­нул бы.

Но это – идея.

Напрасный труд – покорить идею форме пли упразднить благодать законом.

Идеи сильнее законов. Они сильнее огня и меча.

* * *

1

Речь, сказанная в присутствии членов Чрезвычайного Собрания Училищного Совета при Св. Синоде, и других лиц, 6 мая 1910 г.

2

Духовный мир не сокровен:

Твой замкнут дух,

Ты сердцем глух.

Востань же! Бодр и вдохновен

Душою будь!

И озари в небесном свете

Земную грудь! П.М.


Источник: С.А. Рачинский и церковная школа : [Речь, сказ. в присутствии членов Чрезвычайного собр. Училищ. сов. при Св. синоде, и др. лиц, 6 мая 1910 г.] / П.П. Мироносицкий. – Санкт-Петербург : Синод. тип., 1910. – 36 с., 1 л. портр.; 18.

Комментарии для сайта Cackle