Источник

Приложения

Приложение I. Памяти В.Н. Пасхалова

Из «Воспоминаний»

Скоро будет двадцать лет, как хор казанских студентов пел «Вечную память» Виктору Никандровичу Пасхалову… Стук посыпавшейся мерзлой земли о крышку его гроба больно отзывался в сердцах окружающих его безвременную могилу. В тот день, то есть 4 марта 1885 года, стояла чудная весенняя погода. Яркое солнце освещало только что прибывшую на казанское кладбище небывалую похоронную процессию. В огромной толпе народа высились на шестах всякие венки, шесты с эмблемами, с надписями, с рисунками вроде разбитой арфы и т.п. Оказалось вдруг – порывисто, нервно, горестно, – что Казань искренно любила покойного певца-поэта, что Казань глубоко взволновалась его неожиданной, трагической смертью, что в Казани нашлась не одна сотня его друзей, не одна тысяча его почитателей…

Я припоминаю также, как через несколько часов после смерти Пасхалова у меня уже была депутация казанских студентов, и мы живо кончили спешные уговоры о программе первой спевки студенческого хора. Вечером в тот же день создался отличный хор, чуть не в 100 человек. Нас сразу объединила общая тяжелая утрата, и сразу установилась отличная дисциплина. Много раз на своем веку я управлял всякими хорами, но пение казанских студентов на похоронах Пасхалова памятно мне до сих пор. Из этого хора лепилось все, как из теплого воска: звук хора был как-то особенно искренен, а стройность и чуткость – как бы нервная. Я помню, как и меня прошибала слеза при управлении таким чудесным хором. «Любители» пели на этот раз очень одушевленно, местами же – вполне артистически.

Я познакомился с Пасхаловым в первый же день приезда его в Казань. Он, сколько помнится, приехал к нам раннею весною для концертов.425 Из ранних романсов Пасхалова в Казани были известны и нравились очень многие; помню, что и я приходил в восторг от двух талантливых тактов со словами «песню спою про лучину-лучинушку». Романс «Дитятко», с легкой руки артистки Пусковой, сразу стал очень популярным в Казани.

По окончании концерта, в кругу немногих старых и новых приятелей, Пасхалов поужинал с нами, потом развеселился, перешел с нами опять на эстраду, начал петь, играть на фортепиано, рассказывать анекдоты и проч. В результате – позднее возвращение домой после очень оживленного вечера и затем неожиданное избрание Пасхаловым Казани как своего нового места жительства. Говорили потом много, и не без соли, как товарищи-артисты Пасхалова искали его по Казани, чтобы ехать дальше на концерты в других городах Поволжья, но Пасхалов, так сказать, «застрял» в Казани.

Судьба вскоре сблизила нас. Неожиданно я встретился с Пасхаловым в одной дружеской семье, где любили музыку, потом крепко полюбили Пасхалова. Первые впечатления от нового гостя были необыкновенно сильны, хотя и казалось, что Пасхалов, так сказать, выложил все, что только мог показать.

Он всего более пел в этот первый вечер. Пение Пасхалова было своеобразно до самой последней степени. У него не только не было никакого голоса, но и самая безголосица его была какой-то постоянной хрипотой, скрипом, совершенным отсутствием звука. Но зато он великолепно позировал и мастерски правдиво рисовал маленькие музыкальные картины; я помню, что мы не сразу разобрались в полученных впечатлениях. «Козел, он совсем дребезжащий козел!» – возмущался среди нас поляк-профессор, он был альтист в нашем квартете. Но в тот же вечер профессор нервно мигал и утирал слезы: «Ото-ж невозможно… ото-ж ничего в горле нет, а как поет!». Это было сказано после того, как Пасхалов только что пропел свою «Песню о рубашке» на знаменитые слова Томаса Гуда… «Затекшие пальцы болят…» – задребезжала разбитая безголосица Пасхалова, и слезы брызнули у всех нас; «Работай, работай, работай!» – доколачивал нас по нервам художник, бесподобно рисуя трагедию молодой швеи.

Пасхалов, однако, не всегда бил слушателей по нервам, хотя значительная часть его романсов толкует о погребальных «свечах», «мертвецах», о всяком горе и печали. Кроме своего известного «Дитятки» и целого ряда именно «жестоких романсов», у него был немалый запас изящных мелочей, полных грации, самого забирательного юмора. Особенно живы были его программные вещички для фортепиано. Мне припоминаются из них музыкальные картинки: «Господ дома нет» и «Масленица». Содержание первой в том, что «господа» только что уехали в гости и горничная «наверху» слушает серенаду лакея, тренькающего на гитаре: «хочешь – любишь, хочешь – нет, хозяина дома нет»; уморительный ход восьмушками рисует «тапы-тапы-тапы» горничной вниз по лестнице, прямо в объятия возлюбленного… Вдруг звонок, прерывающий пресладкую картинку: господа неожиданно возвратились домой, и негодующая барыня расправляется своеручно с горничной, а барин – с лакеем, следуют пощечины; восклицание барыни: «Вообразите!!! – туда же смеет чувствовать любовь», как и беготня лакея от барина были очень рельефны. И надо было видеть, и слышать Пасхалова, живая физиономия которого невольно отражала рисуемое им в звуках: он играх эту вещичку великолепно, задорно подчеркивая пикантные мелочи изложения. «Масленица» – такая же картинка из музыкального сумбура, происходящего из одновременно играющих оркестров в двух-трех соседних балаганах. Музыка тут не только комбинирует (как на бале в знаменитом «Дон Жуане» [Моцарта]) разные ритмы, но и разные тональности, причем как бы на заднем фоне картины местами слышится отдельными тактами народный гимн. Эта пьеска была, сколько помнится, написана технически еще лучше, чем «Господ дома нет». Она представляла собой совсем незаурядное мастерство в плане композиции и местами была написана прямо блестяще в смысле фортепианных требований.

Иной раз развеселившийся Пасхалов проигрывал нам чуть не всю свою «книжку», которую он бережно хранил и, как кажется, всегда носил с собою. Книжка это, примерно 4*5 вершков, заключала в себе все его сочинения, изложенные Пасхаловым «для себя», то есть в сокращенном виде, в виде только надобных набросков существа каждой композиции, но картинки «Господ дома нет», «Масленица», «Свадебная телега», «Яблоков садовых – яблоков» и другие были здесь написаны полностью, как и «Песня о рубашке», «Дитятко» и другие более удачные вещи. Здесь же были и записи народных песен, разные «комические куплеты» – а на них была тогда большая мода – марши, польки, всякие наброски и проч. Куда девалась после смерти Пасхалова эта драгоценная книжка, так и не удалось узнать никому.

Развеселившийся Пасхалов, особенно же после ужина, пел всякого рода сатирические куплеты (особенно памятны из них куплеты графа А.К. Толстого «Благоразумие», то есть «Поразмыслив аккуратно, я избрал себе дорожку…») или говорил краткие якобы проповеди немецкого пастора, с пафосом текстующего алфавит: например, после глубокомысленного и кроткого «И каэль, эм-эн» следовал взрыв «О! пэку, эрэсту» и т.п. Я не скажу, чтобы Пасхалов был хорошим пианистом, но он отлично умел аккомпанировать и еще лучше того – играть в четыре руки. Его любимые композиторы были Шуберт и Моцарт; он высоко ценил Бетховена, но старики-классики, сколько помнится, ему были знакомы весьма мало.

Ложные шаги в искусстве возмущали его душу, и он резко высказывался, без всяких обиняков. На первой же поре моего знакомства с ним он однажды, сейчас же после концерта, в присутствии хора, «отдергал» меня без всякой жалости. Я пропел с хором студентов несколько звучных вещей и услышал примерно такие слова: «Поете-то вы отлично, да я не могу понять, кто вы такой: русский или немец? Поете вы со студентами русские песни, переделанные на немецкий лад, черт знает зачем!». А полчаса спустя: «Вы же поете глупый немецкий марш, еще более глупый немецкий «танец» (то были «Würzburger Stützenmarsch» сочинения Беккера и «Tanz» «Heiter mein liebes Kind» сочинения Цёльнера). Люди стремятся, чтобы инструмент приближался к человеческому голосу, а вы коверкаете голос, уподобляя его трубе, барабану… Что за нелепость? Да еще со студентами! Ну на что походят ваши исковерканные «Не белы снеги» шли «Матушка, что в поле пыльно»! Стыдно! Ведь вы русский, да еще и в университете курс кончили! Музыканту можно было публично заявить себя посерьезнее» и т.д. И до сих пор я не раскаялся в том, что послушался тогда вспылившего на меня Пасхалова.

После таких указаний будет понятен общий склад Пасхалова как человека и художника. Последний в Пасхалове представлял все данные к блестящей деятельности, и потому понятно, как хотела заполучить Пасхалова знаменитая тогда «Могучая кучка». Пасхалов был ей известен уже довольно близко. Здравствующий доныне старец – Владимир Васильевич Стасов усиленно звал его в Петербург, чтобы заняться саморазвитием в кругу Балакирева и К°. «Нас всего сильнее поразил, – писал с обычной горячностью Пасхалову Стасов, – и ваш могучий свадебный марш (приходящийся сродни C dur’ному и другим инструментальным великолепиям Франца Шуберта), и мчащаяся с колокольчиками телега, наполненная поющими и хохочущими девками. Вот где ваш талант сидит, сила, национальная жилка, юмор, широкий размах. Мусоргский запомнил лучшие места, и, хотя играл их приблизительно верно, однако же тут можно было настолько заметить вашу натуру и способность, что весь наш музыкальный кружок был в восторге, и тут не было ни оного человека, который бы не признал в вас сильного и оригинального таланта, заставляющего ожидать от вас очень многого».426

Такое письмо, и притом не одно, можно было вынудить в те годы у Стасова, вероятно, только с общего согласия членов очень энергичной тогда (1872) «Могучей кучки». Но Пасхалову, как его самого ни тянуло к Мусоргскому, все-таки почему-то не пришлось поселиться в Петербурге, и он не развился около энергичных новаторов. Я никогда не слыхал ни одной ноты из отчасти написанных опер Пасхалова, то есть из «Демона» и из «Первого винокура». В Казани Пасхалов почему-то всегда отнекивался на все просьбы познакомить нас с этими отрывками. Между тем эти отрывки были играны им в кругу «Могучей кучки». Рукописи этих отрывков, как и указанной выше «книжки», как кажется, утрачены без всякого следа к их отысканию.427

Пасхалов имел в Казани много уроков пения и фортепианной игры; он часто аккомпанировал в концертах, терпеливо вынося пение «любителей» всякого сорта. Еще более он музицировал в немногих семьях, где его дружески любили и где он сам чувствовал себя в подходящем и симпатичном ему кругу. В одном из таких семейств мне случалось встречаться с Пасхаловым особенно часто. Здесь же я более всего вгляделся в его отзывчивую, добрую натуру, чрезвычайно мягкую, деликатную, даже порой и наивную. В сущности, он был человеком весьма слабой воли. Жил он в Казани, как птица Божия, – сущим артистом, не пекущимся о завтрашнем дне. Есть ли деньги, нет ли денег у Пасхалова – можно было узнать только по его езде на извозчиках или по пешему хождению, а никак не но настроению духа. Есть деньги у Пасхалова – он был готов их спокойно отдать первому встречному, нет денег – он занимал их у первого же встречного, конечно в обоих случаях без отдачи.

Временами, однако, находила на него сильная хандра, и тогда он поддавался тому же недостатку, который сгубил так много всяких дарований. В сущности, жизнь Пасхалова была жизнью глубокого неудачника, чувствовавшего, что из него не вышло того, что легко могло бы выйти при лучшей школе и при большей настойчивости в труде. В один их таких припадков хандры, под впечатлением от известия о кончине матери, мы лишались Пасхалова. Выше уже было указано, как почтила Казань своего любимого артиста совершенно необычными по торжественности похоронами. Не исполнено было, кажется, только неоднократно высказанное им желание, чтобы на памятнике была надпись: «Он написал музыку к «Песне о рубашке"». Куда девались автографы Пасхалова, никто из его друзей не мог добиться в то время. Мы тщетно искали их и перебрали все на аукционе вещей и книг, оставшихся после художника. Автографов тут, безусловно, не было. Присутствие в числе вещей всякой мелкоты ясно указывало на сохранность всего оставшегося, но ни расспрос среди казанцев, ни позднейшие поиски автографов не привели ни к чему. Много позднее попалась в мои руки консерваторская работа Пасхалова «Kyrie» – она хранится теперь в библиотеке Синодального училища в Москве.428

Русская музыкальная газета, 1905, № 9/10. Стлб. 257–263

Памяти С.А. Рачинского

Из частного письма

2 мая в Татеве (Бельского уезда Смоленской губернии), в своем родовом имении скончался Сергей Александрович Рачинский – один из даровитейших и своеобразнейших русских деятелей, который и в истории, и в жизни нашего народного музыкального искусства знал и провидел больше, чем многие и многие, даже посвятившие себя специально музыке… Я не хотел ограничиться одним официальным некрологом с указанием даты рождения (2 мая 1833 года) и смерти Рачинского; поэтому я счастлив, имея возможность посвятить памяти Рачинского следующие строки из частного письма ко мне Ст.Вас. Смоленского, другого русского музыкального деятеля, слово которого нельзя не уважать. Это слово в настоящем случае тем более искренно и ценно, что С.В. Смоленский был одним из наиболее близких и горячо сочувствующих друзей покойного Рачинского. В следующих строках светлый образ последнего вырисовывается с наибольшей справедливостью и верностью, которых, к сожалению, до сих пор недоставало едва ли не всем статьям и заметкам, посвященным памяти С.А. Рачинского.

Ник. Финдейзен

…Рачинский был человек серьезный, горячий, тонко чувствовавший и провидевший далеко вперед. Он умел различать здоровые корни истинного искусства общечеловеческого и русского; он понимал временность нынешнего, во многом жалкого, пустопляса и временность серьезного, хотя и одностороннего увлечения излишним, тенденциозным реализмом и народничеством; понимал и некоторую, невольную для него, суровость его осуждений современных кумиров и некоторое свое недоумение перед совершающимся на наших глазах как бы односторонним ростом русского искусства. Рачинский во многом и для многих был отрицательным типом, но для меня он был одним из больших русских людей – из тех, которым присваивается почетное звание «соль земли». Рачинский объединял в своем уме не только успехи русского музыкального искусства последних лет, но и всех вообще наших художеств, в связи с подъемом образования и с вычетом отсюда как болезней века и малодушных шатаний скороспелых умов, так и стремительности, и развязности многих малоподготовленных и малодаровитых художников. Огромный и изящный ум Рачинского, трогательнейшая его любовь ко всему родному не раз бурно волновались в его беседах о даровитости русского племени, о колоссальности бывших русских художников, начиная с Пушкина, Гоголя, Глинки, наших живописцев, скульпторов, архитекторов, наших Аксаковых, Крыловых, Суворовых, Скобелевых и проч. Рядом с этими поразительными художниками Рачинский благоговейно ставил сродство с русскою душою поэзии Евангелия, Псалтири, нашей церковной службы и ее роспевов, наших остатков трогательнейших старинных обрядов, наших песен, былин, живопись, русский орнамент архитектуры, даже и элементы рисунка народной ткани и народного платья. Рядом с тем же его оскорбляло нынешнее увлечение многим, столь одуряющим народный ум, как пьянство, печать в образе органов, вопиющих всякий вздор и расслабляющих наше народное здоровье всякой никому не надобной гадостью и цинизмом, как оперетка, калечение народных сокровищ и т.п. Нельзя не веровать во многие самые чистые, самые неудержимые народные добрые силы, говорил он; силы эти в народе скрыты, они огромны, здоровы и только поганятся недостойной частью тонкой пленки, покрывающей народ. Явятся новые художники, пройдет нынешняя свистопляска, подсохнет часть этой пленки, и засветлеет русское искусство XX века.

И как глубоко и искренно верил, как восторженно верил мой прекрасный друг в эти упования! Рачинский был человек необыкновенно чистой, живой, восприимчивой русской души, он гордился своей родиной и служил ей всем своим существом, душой и телом, денно и нощно, отдавая все всем – более же всего народу, который он любил пламенно, возвышенно, заразительно и с глубочайшею верой в свои силы. Только огромные душевные силы Рачинского, его огромная начитанность и тонкая наблюдательность, его несравненная чистота и чуткость могли создать такую любовь и такую веру в свою родину и воспитать такой долг и подвиг, с какими он служил родной земле столь беззаветно. Художник-Рачинский, разумеется, составлял немалую часть в его жизни и немалую долю в его мышлении, в его душевных волнениях. Он не был ни музыкант, ни живописец, ни пластик, ни поэт, но гармонично соединял в себе высшие ступени понимания всех искусств и осмысливал шаги русского искусства в своем уме с самой удивительной ясностью в их взаимных отношениях. Он радовался недоступной многим мерой радости и предвидения, угадывая появляющийся талант. Его нельзя было провести мишурой и шумихой, и он безжалостно обличал их. Зато настоящее дарование приобретало в нем самого искреннего, неизменного друга, самого горячего помощника и советника. В длиннейшем ряде талантливых людей, его друзей, начиная от людей старше его годами, чинами и положением, начиная незабвенным Чайковским, кончая скромным сельским учителем и дьячком, Рачинский умел находить самые разнообразные дарования, а у себя – ответ на них в богатой душе своей. Его ответы были всем одинаково дружественны и содержательны, вполне бескорыстны, чужды всякой зависти и полны всякой радости общения с каждым. Я не раз читал многие письма к нему от множества людей, приобщавшихся чистой его душе и исцелявшихся духовно этим общением. Тут, в этом «обозе к потомству», то есть в сотне с лишним томов его переписки, находятся письма и учителя, и министра, и светской барыни, и монаха, и алкоголика, и художника, сироты и богача, озлобленного и восторженного, верующего и неверующего, жадного хитреца и бессребреника-идеалиста… «И ни одно из этих писем, – говорил он мне неоднократно, – не оставлено мной без посильного моего ответа; как искренно пишут мне, так и искренно и любовно, большей частью экспромтом, я ответил каждому». Иногда его письма были рядом маленьких поэм, вроде стихотворений в прозе Тургенева. Таковы, например, его 39 писем о трезвости к студентам академии.

Как сильны его педагогические статьи, сущие бичи, которыми он жестоко бил столь ненавистные ему все предусматривающие программы, проекты, инструкции и прочие измышления разных комитетов и комиссий! Тут Рачинский был и пророк, и художник, скорбный мститель, говорящий жестокую правду в глаза всем, гласно и твердо. Здесь все силы его ума, знания, опытности и беззаветной любви вооружали его, художника и народолюбца, до завидной доли великого учителя, смело, наперекор всем говорящего грозную правду. Вот где Рачинский художник. Вот где значение его бурных и резких речей и обличений для будущих русских художников всякого рода, начиная от художника-педагога, продолжая художником-священником, кончая живописцем, музыкантом и певчим. Только глубокая скорбь, только глубокое убеждение могли водить его руку, писавшую эти обличения. Они совершенно исключительны по своему превосходному, художественному изложению, по своей выстраданной резкости, совершенно невозможны для другого по своему отрицанию общеодобренных и даже узаконенных порядков; только пылкая душа внутреннего художника, жившая в удивительно воспитанном и деликатном человеке, могла так горячо и правдиво вступаться за любимое дело.

Статьи Рачинского о народном образовании, о народном искусстве, о массе дарований среди русских людей полны высокого художественного интереса вообще и полны множеством самых тонких и изящных суждений о настоящем и будущем русского искусства, более всего русской живописи и музыки. Это уже поэмы более значительного объема, чем письма о трезвости, более отделанные и захватывающие иногда очень большие горизонты. Он носится в них от Листа, от римских студий к нашему древнему церковному напеву, к иконописи, к величавому содержанию псалмов Давида, от театра с Сарою Бернар к Пушкину, от умилительной первой недели [Великого] поста и говения в школе к пророчеству судеб русского искусства на народных основаниях, от общества трезвости к женскому образованию и к жестоким уязвлениям многих и многих… От интереснейшего «умственного счета» к неожиданно высказываемым самым беспощадным обличениям: «О, если бы в наших образованных классах замечалась хоть тень прямого, бескорыстного, духовного отношения к делу, хоть тень истинной веры в пользу просвещения»; или: «Я твердо верю в будущность этой бедной, темной, едва возникающей школы, ощупью создаваемой на наших глазах безграмотным народом. Ибо – не нужно обольщаться – все, что в ней есть живого, доброго, внесено в нее не нашими просвещенными стараниями, не мерами правительства, а здравым смыслом и нравственным строем этого безграмотного народа»; или: «Глохнут и гаснут в народе народная песня, народная сказка, эти живучие отголоски иной веры, иного миросозерцания… И если в настоящее время, в минуты пробуждения в нашем народе сознательного христианства соперником церкви является кабак, если пьяный разгул слишком часто заглушает всякое движение духа, если в этой борьбе не произойдет скорый, решительный поворот, – то вечный позор всем нам, людям досуга и достатка, мысли и знания, печатного слова и правительственной власти! Позор и проклятие нашему мертвому образованию, нашей праздной болтовне, нашей духовной пустоте и бессилию»; или: «Цвет русского искусства впереди. Вся громадная художественная работа России в XIX веке – работа подготовительная. Вся эта дивная выработка языка, все эти смелости и тонкости музыкальной и живописной техники, все это глубокое усвоение народных форм творчества, вся эта горячая и искренняя правдивость в изображении действительности – все, что восхищает нас с детства и начинает изумлять Европу, – все это есть наш драгоценный материал, из коего будет воздвигнуто величавое русское искусство XX века».

Степень компетентности и прозорливости Рачинского в области музыки, а особенно же русского искусства достаточно ценилась в нем при его жизни, ныне же может быть установлена вполне точно. Известно, что, стоило Сергею Александровичу прослушать только одно сочинение Чайковского, он мог приветствовать его, тогда еще юного, как будущую гордость России. Растроганный Петр Ильич ответил Рачинскому посвящением своего Квартета D dur, певучее, русское Andante которого общеизвестно. В отрывке из «Записок сельского учителя» Сергей Александрович сам рассказывает о своем знакомстве с артистом… Но наибольшую долю его заслуг все же придется отнести к области сельского церковного пения, где ряд его суждений, заявленных почти двадцать лет назад, свеж и поучителен и теперь для очень многих. Суждения эти, конечно, могли быть высказаны умом, вооруженным точными и обширными сведениями. В статье «Наше родное искусство и сельская школа»429 Рачинский высказывает целый ряд дальновидных мыслей и суждений, логически выводя их из самых простых положений, подкрепляемых самыми очевидными доводами, высказанными вполне общедоступно. Глубокомыслие и верность суждений в области наших песен и церковных напевов, их гармонизаций, их значения для будущего, конечно, есть результат и больших способностей, и большой подготовки, и беззаветной любви к искусству, особенно же к русскому. Сила его обобщений была именно в тонком понимании отношения разных искусств между собой, связи и взаимодействия в объяснении их, в верном предчувствии значительного прогресса всех русских искусств, сделанного на глазах Рачинского. Собственно говоря, лучшие годы своей жизни он провел преимущественно с художниками. Он, благоговевший перед Пушкиным, Глинкою, Брюлловым, – он или дружил, или внимательно следил за всеми нашими художниками, радовался появлению талантов, бодрил их при случае, помогал чем только мог… Художник сказывался в нем самом сполна при первой же встрече с выдающимся дарованием, особенно музыкальным. Фуга Баха, соната Бетховена, чистые вдохновения Моцарта или родные звуки Глинки скоро электризовали Рачинского, скоро вылечивали его от недомоганий или грустной задумчивости… Он страстно любил их, твердо знал и высоко ценил.

Кто же не знает, наконец, что за артист был Рачинский-учитель, что за трогательная идиллия была Татевская школа с таким несравненным учителем!

Рачинский всегда удивлялся огромности художественных способностей русского народа, столь выразительных как в мотивах нашего орнамента, нашей архитектуры, нашего вышивания, так и в наших народных мелодиях, древних церковных роспевах, в чудесном богатстве нашего языка, в удивительнейшей русской народной памяти прошлого. Не менее удивлялся он и строгости мышления, стыдливости народной, степенности устоев его внутренней жизни, так мало поддавшихся воздействиям всякого рода и всякой силы. Здесь он, может быть, увлекался многим, но его речи были полны такой упоительной гармонии, такого блестящего остроумия, такой теплейшей веры в будущее величие нашей родины, что забывал он сам свои же громы на «образованное общество», на всякие комитеты и министерства. Он – маленький, худенький, с блестящими глазами, сущий пучок нервов – вдруг начинал светлеть, одушевляться, и откуда только являлась у него, вообще плохо говорившего, восторженная речь… Пробуждался художник, пробуждался в нем пламенный, присущий ему внутренний неугасимый огонь, полный веры и самых радостных ожиданий. О, как прекрасен был этот старец в эти минуты! Какой чудный, искренний, великий русский художник-народолюбец был в этом болезненном, слабосильном человеке! Мир его праху и бурной, страстной душе его! Мир его скромной могиле в прелестном Татеве!

P.S. Рачинский, бывший профессор ботаники Московского университета, посвятил себя деятельности в сельской школе и провел в ней последние 25 лет своей жизни, уступив только своим недугам в самое последнее время, когда жизнь со школярами стала для него невозможной. Он, бывши очень зажиточным, отдал народному образованию не только все свое состояние, но и всего самого себя. Учительская деятельность высокообразованного человека, конечно, не могла не привести к потребности высказать печатно свои наблюдения, упования, столкновения… Ряд статей Рачинского выдержал несколько изданий в известном сборнике «Сельская школа». Для музыкантов особенно интересна его статья: «Народное искусство и сельская школа» и первый отрывок из «Записок сельского учителя». Из Татевской школы, в которой впервые, как кажется, было устроено сельское ученическое общежитие, вышла масса учеников-грамотеев, масса трезвенников, столь благодетельно поднявших грамотность, зажиточность и трезвость населения кругом Татева; немало вышло и образованных людей, закончивших свое образование, благодаря Рачинскому, в высших учебных заведениях; вышло немало священников, дьяконов, сельских учителей. Из художников-учеников известен Н.П. Богданов-Бельский.

Русская музыкальная газета, 1902, № 30/31. Стб. 714–719

Знакомство со старообрядцами

Отрывок

Единоверческая церковь Четырех Евангелистов в Казани была первою, в которой я услыхал древнерусские церковные напевы и увидал как старообрядческую службу за литургиею, так и два таких различных обряда, как погребение и венчание. Я был в первом классе гимназии, а сын священника этой церкви, мальчик Петя Никольский был в нашем классе так называемым «подстаршим». Мне помнится только, что виденное и слышанное мною произвело крайне тяжелое впечатление чего-то грубого, нехудожественного. Это впечатление было так сильно, что впоследствии, когда я ежедневно ходил в Учительскую семинарию мимо этой церкви, меня не потянуло ни разу зайти в нее. Только много лет спустя, когда я уже владел знанием древнерусского церковного нения, я понял, как много я потерял для своего развития, упустив возможность слушать какого-то уставщика этой церкви, бывшего очень известным между старообрядческими певцами. Церковь Четырех Евангелистов находится в Казани на берегу озера Кабан, очень недалеко от 2-й гимназии. Еще ближе к последней была Никольская церковь на берегу Булака, строившаяся на моей памяти. Эта церковь строилась на том же месте, где во времена Екатерины II была одна из немногих в восточной России гласных старообрядческих церквей. Я видел в одной купеческой казанской старообрядческой семье живописную картину с изображением этого храма во время крестного хода «посолонь», то есть по направлению из притвора на север, восток и юг, а не на юг, восток, север, как то принято в господствующей церкви. В этой церкви был очень большой и хороший подбор новых колоколов, в которые звонил большой мастер своего дела. И в этой церкви мне случилось получить неожиданное и тяжелое впечатление. Двери ее на улицу были почему-то всегда заперты, несмотря на свет свечей внутри, ясно слышимое пение и большой при церкви съезд экипажей. Однажды я увидал двери этой церкви открытыми и вошел в храм. Через несколько минут я увидал, как какие-то люди в кафтанах грубо выводили из церкви какую-то даму, одетую очень хорошо. Дама плакала от наносимого ей оскорбления, заявляла, что она приезжая, что она русская, православная… Я вступился за даму, но и меня постигла та же участь… нас чуть не вытолкали из церкви, чуть не столкнули с крыльца паперти. Только после, много лет спустя, я понял причину этого насилия: дама была в шляпке, а не в платке, дама позволила себе молиться в этой церкви…430 Понятно, что такое неожиданное и неприятное происшествие еще более отвернуло меня от старообрядчества. Я начал отрицательно относиться к древнему пению как одноголосному, первобытному, гнусавому, закоренелому в своих упрямых традициях и нисколько не интересному с музыкальной стороны. Но строгость стояния старообрядцев за службою, перебирания лестовки, уставные «метания» – мне нравились всегда, как и чистота, богатство этих церквей и какое-то особенное, истовое благоговейное моление, то есть все то, чего я не находил в желаемой степени в наших православных храмах.

В ту же церковь Четырех Евангелистов я попал на похороны моего товарища, оказавшегося единоверцем. Это было в 1878 году, когда я уже успел познакомиться с древнерусскими церковными напевами и мог разобраться в слышимом за единоверческою службою. Впечатление от этих похорон было так сильно, так потрясающе подействовало на мой ум, что я шел домой в каком-то растерянном состоянии. Сохранность некоторых обрывков наших похоронных напевов, всегда казавшихся мне образцами недосягаемой глубины и красоты, совпадение многих только что услышанных напевов с оборотами нашей народной песни удивили меня до самой последней степени. Я почувствовал, что у меня спадает с глаз пелена и открываются мне совсем новые горизонты. (…)

Я вдруг понял, что подлинное русское искусство, народное, для меня даже чуждо, дико, не кажется и родным, что его красота мною чувствуется как-то смутно, лишь относительно, что сравнения со всякими немцами и итальянцами наших композиторов, Глинки, Даргомыжского, Серова совершенно невозможны, а русские композиторы на иноземный лад – какие-то изменники родной земле. К последним я быстро причислил Бортнянского, Львова и Бахметева. Затем моя мысль пробежала по областям подражательной русской литературы, академической живописи, общеупотребительных тогда танцев, по области казенной архитектуры и т.п. (…)

Продолжу потом о буре, разыгравшейся в душе моей. В эти дни я дал себе труд разобраться в волновавших меня подробностях и решил прежде всего засесть за синодальные певческие издания, которые я знал все, хотя и недостаточно твердо. Мне казалось, что красота русских песен, которую я узнал уже во многих подробностях напевов, слышанных у старообрядцев, не записана еще ни в одном сборнике народных песен, что именно знаменный церковный роспев как результат возвышенно-сосредоточенного художественного русского мышления должен был мне раскрыть русскую красоту гораздо всестороннее. Тут, рассуждал я тогда, и скорбные напевы Страстной, и торжественно-радостные напевы Пасхи, тут и остроумие толкования одного и того же текста (например, Херувимской) разными напевами, и незыблемое толкование текстов Октоиха только одним «большим», «столповым» роспевом; тут, думал я, и умение «поскорее» пропеть наши длинные стихиры по данным формам «на подобен», тут же и все разнообразие творческих форм, как больших, так и малых. Одним словом, я засел вплотную за синодальные издания и при каждом удобном случае стал заходить к службе в попутные мне по дороге в учительскую семинарию церкви Четырех Евангелистов или Никольскую единоверческую. Мне кажется, что я долбил Октоих, Обиход и Праздники около года, или, по крайней мере, целую зиму, увлекаясь лишь мелодической их стороною и разумностью их декламации по отношению к данному тексту. В эту же зиму я вновь проштудировал книгу Разумовского «Церковное пение в России». Второе чтение этого превосходного труда навело меня на ряд мыслей, какой ранее не мог даже и прийти в голову. Знакомство с пением единоверцев и подготовка в области древних роспевов по синодальным изданиям подготовили меня к более полному пониманию сочинения о. Разумовского и к решимости пойти «в ученье» к старообрядческим певцам. Я не ошибся в это время, обдумав все главные положения моего катехизиса, по которому живу и до сих пор в области моей науки. У меня лишь не хватало, прямо по незнанию, представления о высокой цене крюкового письма, с помощью которого только и можно изучить тонкости строения древних напевов. Мне все еще казалось достаточным для дела подробное знание напевов и лишь приблизительное знакомство с крюковым письмом как грамотою, отжившею свое время и только примитивною.

Случайная моя поездка в Москву летом 1879 года привела меня к беседе с о. Разумовским именно на эту тему. Ряд мыслей, достаточно, по моему тогдашнему мнению, обоснованных и связных, дал мне странную решимость заспорить с почтенным ученым и настойчиво утверждать, что для анализа напевов достаточно знания их в нотном изложении, что мудреная крюковая нотация есть только нелишнее подспорье для уразумения подробностей, могущих быть понятными и без пения по крюкам, но при более широком и свободном взгляде на дело. О. Димитрий Васильевич заспорил со мною, вскипятился и, наконец, вероятно возмущенный моею самоуверенностью, вспылил: «Ведь ты, чертов сын (а так он в минуты гнева бранил и учеников консерватории), не умеешь петь по крюкам? А? Чего с тобою спорить? Пошел вон!». Только тут я понял свой промах. Ублажив всячески вскипевшего ученого, я пошел на уступки. Добрый старец сейчас же спохватился, и беседа наша опять наладилась мирно. Ученый собеседник развил мне некоторые подробности крюковой нотации так ясно, так вразумительно, что я лишь окреп в решении учиться у старообрядческих певцов. Это учение, однако, началось не сразу. По приезде домой я обошел весь состав певцов обеих единоверческих церквей и не остановился ни на одном из них, так как сведения их показались мне недостаточными. Мои знания напевов требовали уже большей отчетливости, а не одной только практической наметки учителя. Поэтому прошло еще года полтора-два, прежде чем я добрался до настоящего знатока дела, уставщика Карповской моленной австрийского согласия – Артемия Прокопиевича Пичугина. В это время я только продолжал самостоятельное изучение синодальных изданий и участил хождения в единоверческие церкви.

На половине дороги между Казанью и так называемой Раифскою пустынью, лежащею в 30 верстах вверх по Волге, находится деревня Осиповка. Мы жили по летам около пустыни в деревне Белой, и пешие прогулки в Казань для меня ничего не стоили в те годы. В одну из таких прогулок я случайно остановился отдохнуть у крестьянского дома, хозяйка которого угостила меня квасом. «Тетка Надежда Дунава» (то есть Дунаева) бросилась мне в глаза своим высоким ростом, спокойным, серьезным лицом, особенно же чистотою своего платья (дело было в праздник). Продолжительная беседа как с хозяйкою, так и с ее семьею скоро уяснила мне, что я попал к так называемым поморцам – придерживающимся беспоповщинского толка небракоборного, не отвергающего брачной семейной жизни. Дом Дунаевых показался мне простым, зажиточным и очень дисциплинированным. Чистота в доме, хотя и крестьянском, порядок во всем были удивительны. Тетке Надежде было около 40–45 лет. Она, очевидно, властвовала в своей большой семье; ее «мужик» был сущий красавец, и как к нему – «батюшке», так и к ней – «матушке» дети относились с какою-то особенною почтительностью. В семье уже были и малыши-внуки. Порядки в доме были какие-то тихие, толковые, сановитые. Оказалось, что вся семья «грамотна по-церковному», что в «Божьем углу» был том Иоанна Лествичника, беседы Златоуста, домашняя ладанка, с которою, «придерживаясь старинки», семья служила дома вечерни и утрени. В первый раз в моей жизни я окунулся в этот строгий, религиозно-дисциплинированный мирок и впервые был так неожиданно обласкан совершенно незнакомыми людьми. Чтобы не «обмирщиться» со мною в посуде, тетка Надежда угостила меня своим вкусным квасом из особого ковша, форму которого я запомнил и усвоил при сношениях с другими беспоповцами. Признаться, я затянул нарочно свою беседу в этой семье, запоминая все подробности, бывшие перед глазами. Мы потолковали и об «отлетевшей благодати», и о Никоне, и о пении «на он» (хомовом) (…)

Охотно допускаю, что вполне возможны и даже нередки за такою дисциплиною грубое самодурство, превеликая косность, но неотразимая прелесть такой семьи несомненна; в ней так много старинной Руси, так много такого, что совершенно утрачено в семьях русских привилегированных сословий, даже в семьях духовенства. Такие дисциплинированные семьи дают людей стойких, сильных духом, дорожащих всем родным и не падких без разбора на чужеземное. Позднее я видал старообрядческие семьи и за границею, видал и югославянские семьи, также крепко дисциплинированные церковным строем, и не мог не найти между ними очень много общего. (…)

Значение современного старообрядчества для желающих изучить древнерусское церковное пение

Появление старообрядчества, или, как прежде говорили, «раскола», объяснялось разными писателями совершенно различно. Духовные писатели громили этот раскол своими обличениями, доказывая одновременно пребывание церковной правды и истины только в области так называемой «господствующей церкви». Писатели эти давно умерли; но книжки их остались и теперь поучительно наставляют нас тому, в какой мере были слабы их обличения и как были бесплодны их попытки «вразумить» старообрядцев, как были невысоки цели писания таких обличений.

Светские писатели оставляли чуть не на третьем плане религиозно-догматическую сторону раскола, ставя на первый план политическое значение раскола, толкуя его появление как огромный шаг русского просвещения, подчеркивая глубоко народные черты старообрядчества и отклонения от бытового русского склада в среде не только политической России XVII века, но и в самой «господствующей» церкви. И эти писатели давно умерли. Как всегда бывает в случаях подобных споров и взаимообличений, правда занимает золотую середину между двумя непримиримыми сторонами. Оказалось много правды и неправды с обеих сторон не только в религиозной стороне дела, но еще более в озлобленности взаимных отношений, разъединивших то, что при некоторой обоюдной дальновидности и справедливости могло бы вовсе и не враждовать между собою.

Но жестокие преследования раскола и внутренние в его жизни […] события заставили его последователей перестрадать, продумать и выработать очень многое, стоящее не только внимания, почтения, но и тщательного изучения. Наши неизмеримые северные и сибирские леса, дающие возможность сделаться недосягаемым для воздействий правительственной администрации, продажность и медленность нашей полиции, наша твердость духа в чем-либо нами накрепко воспринятом – давно выработали в последователях старообрядчества не только твердое, мужественное стояние за «старину», но и благоразумный, симпатичнейший образ жизни по правилам этой «старины», совершенно отвергнувшей всякие «табели о рангах», подчинения «подлежащим властям», «последним указам» и т.п. В исключительных, и притом в очень многих, случаях так называемые «раскольники» дошли в своих отрицаниях «государственных основ» до таких пределов, что в нашем законодательстве появилось, наконец, и деление сект на «вредные» и даже «очень вредные» кому-то. Я лично не могу постигнуть такое деление сект, появившихся вследствие глубокого невежества их последователей, вследствие воспринятого от своих отцов и дедов восторженно-нервного упования на какое-нибудь облегчение от страданий, хоть в будущей жизни, от истинно жестоких преследований со всех сторон. Я лично знал немало последователей «вредных сект». Эти сектанты, все без исключения, оказались прекрасными, высоконравственными, трудящимися людьми. Кому и чем именно могли бы быть «вредными» их существование и верования – понять трудно, но в последние 50 лет, по их словам, многим из сектантов, по понятным причинам, жить стало с нашею администрациею, духовною и светскою, «много способнее». Прочитавшему известные романы Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах» должна быть понятна правдивость моих слов.

В истории церковного пения особенное значение следует придать тому, что древне певческое искусство первой половины XVII века до сих пор, и притом во всей полноте, сохранено у так называемых единоверцев и еще у «старообрядцев-поповцев», или «приемлющих австрийское священство». Более старое древне певческое искусство, примерно еще половины XVI века, той поры, когда еще не начиналось известное нам художественное движение, сохранилось в такой же чистоте и в поучительной, трогательной красоте у так называемых «беспоповцев». Таким образом, благодаря стойкости «раскола», мы имеем еще в настоящее время в живом изложении два рода нашего древнего певческого искусства: «переведенного на речь», или «наречного», по редакциям, бывшим в нашей церкви при первых патриархах до патриарха Иосифа включительно, то есть пение единоверцев и русских старообрядцев «австрийского священства», и пения более древнего «раздельноречного», или «хомового», или пения «на он», сохраненного у «беспоповцев».

Пение других сект, более рационалистических, более отклонившихся от цельности «древнего благочестия», сохранилось гораздо менее. Богослужение этих сектантов непублично, проникнуть к ним на их молитвенные собрания иногда не только очень трудно, но и прямо невозможно. Здесь для историка церковного пения в России обширна и интересна только область духовных и «покаянных», «умиленных» стихов, да и то позднейшего сочинения, XVIII и даже XIX столетий.

Первые годы раскола русской церкви обставлены такими сильными и влиятельными тогда сферами, как родные царицы Марии Ильиничны Милославской, первой жены «тишайшего» царя Алексея Михайловича, бояре Морозовы со страстотерпицею из них – боярынею Феодосией, князья Голицыны, князья Хованские и многие другие.

Среди них возвышается монументально-величественная фигура протопопа Аввакума. Далее идут выгорецкие деятели, известные Андрей и Семен Денисовы, они же в миру князья Мышецкие, и уже позднейшие, менее импонирующие фигуры, но все же из высших сфер – царевича Алексея Петровича, царицы Евдокии Федоровны Лопухиной и проч. Уже эти немногие имена указывают на то, что «раскол», ставший вскоре народным движением и утвердившийся всего более в великорусском крестьянстве и купечестве, появился прежде всего в самых высших слоях русского общества…

Отрывки хранятся:

первый – в РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 4,

окончание – в ОР РПБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2665;

второй – в РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 21, без окончания

Приложение II

Н.Ф. Финдейзен

Степан Васильевич Смоленский

Биографический очерк431

Среда, в которой вырос и воспитался С.В. Смоленский, дала прочную основу всей его будущей жизни; под ее влиянием постепенно складывалось и его мировоззрение. В своем родительском доме – в детстве, а далее, в годы учения – в кружке интеллигентных друзей и учителей своих Смоленский почерпнул ту настойчивую потребность любви – к людям, к знанию и труду, – которая вывела его из провинциальной тиши на широкий путь служения русскому искусству и русской науке. В своих воспоминаниях о родной Казани Смоленский с глубоко проникновенным чувством говорит о влиянии на него этой счастливой родительской среды. «С сущею любовью, с безграничною благодарностью поминаю я здесь моего удивительного, доброго отца, Василия Герасимовича Смоленского – рыцаря чести и свободной мысли, неумолчного заступника-секретаря по делам казанских студентов; не менее благоговейно поминаю я знаменитое имя просветителя инородцев – Николая Ивановича Ильминского, моего крестного отца и дяди по матери. Этим двум сильным умам я обязан складом всей моей жизни, направленной именно ими, вместе с руководившим меня Казанским университетом. Я вырос под гармоническим сочетанием семейных и учебных влияний, живших, в свою очередь, под впечатлениями огромных надежд, самых пылких упований, самого неудержимого служения правде и просвещению». Несомненно, с этой стороны характер Смоленского складывался под благотворным влиянием светлой эпохи 60-х годов, оправдавшей стойкое служение правде старших членов его отчего дома. Точно так же воспринятой с детства, или по наследству, оказалась другая отличительная черта характера Смоленского – непокорность и настойчивое проведение однажды решенных и выработанных взглядов на жизнь и цели своей научной деятельности. Степан Васильевич с таким же почтительным уважением вспоминал величавую фигуру своего деда со стороны матери, С.Д. Колерова, бывшего профессора Санкт-Петербургской духовной академии, впоследствии сосланного в родной ему Кашин.432 Наконец, уже в более позднюю пору жизни, серьезное влияние на будущую деятельность Смоленского имело его сближение со средой казанских беспоповцев, совпавшее с периодом его женитьбы и столь укрепившее его ревностную любовь к родной заветной старине. Родина Смоленского – старая Казань, с ее своеобразным укладом старинной провинциальной общественной жизни, вполне благоприятствовала сформированию той обособленной среды, в которой вырастал Степан Васильевич. Этой милой «старой Казани» он посвятил немало любопытных и живописных страниц в своих Воспоминаниях.

С.В. Смоленский родился в Казани (8 октября 1848 года; Степаном он был назван в честь своего деда Ст.Дм. Колерова), но первые годы детства протекли в Петербурге, где отец его служил в университете.433 После отставки В.Г. Смоленского, в 1855 году, семья Василия Герасимовича переехала в родную Казань; здесь он получил место сначала у местного архиерея, затем смотрителя Казанского училища для девиц духовного звания и, наконец, место секретаря правления Казанского университета. В Казани же протекли детство, юность и первый период самостоятельной деятельности старшего сына В.Г. Смоленского – будущего музыкального ученого.

Минуем воспоминания Степана Васильевича о его школьной поре; мы занесем попутно в наш краткий очерк лишь несколько отрывочных фактов, наиболее характерных для его биографии. Достаточно указать здесь на солидность и постепенность его общего образования. Первое обучение он получил в Kirchenschule при Евангелической церкви (1855–1858), затем поступил во Вторую казанскую гимназию (1858–1863), оттуда перешел в Первую гимназию (1863–1867) и, наконец, окончил Казанский университет по юридическому факультету (1867–1872). Не ограничиваясь дипломом юриста, доставившим ему место в казанском Окружном суде и Судебной палате (здесь он прослужил 3 года), Степан Васильевич в 1875 году выдержал еще экзамен по филологическому факультету. Судебная карьера оказалась противной его непокорному нраву, и он с более свободным сердцем посвятил себя педагогической деятельности в качестве преподавателя Казанской учительской семинарии.

За этими голыми хронологическими датами кроется молодая, мятежная натура, которая не мирится с будничным отбыванием школьной и служебной повинностей, но пытливо озирается вокруг и собирает богатый запас наблюдений и знания для будущего опыта и слепки собственной, столь же мало будничной, наступающей самостоятельной деятельности. Подводя на склоне лет итоги впечатлениям юности, Степан Васильевич так определял то доброе и дурное, что он мог вынести из своего гимназического периода. Первое – от доброго в самом своем содержании, от научных познаний, от нравоучительно-доброго и умного отношения старших и от «доброго товарищества». Дурное – от казенного ведения дела, от большой программы гимназического учения, от бессердечного чиновничьего отношения многих учителей, наконец от влияния дурного товарищества. Рассказывая о проводившихся публично экзекуциях (мимо гимназии часто возили преступников на высоких черных телегах «под надрывающий душу барабанный бой»; сзади шел палач с плетью), Степан Васильевич пишет: «На каждую такую казнь, в большую перемену, бегала чуть не половина гимназии. Я ни разу не видал исполнения казни, так как жестокий нервный припадок с одним товарищем-малышом, возвратившимся с Сенной, испугал меня, а узнавший о том отец мой взял с меня слово никогда не ходить на такие зрелища. Впрочем, в миниатюре проделывалось у нас в гимназии то же самое». Такое истинно злое начало в учебной жизни могло бы лечь тяжелым бременем на вырабатывавшийся характер молодого Смоленского, если бы на страже его человеколюбивых инстинктов не стояли его отец и крестный Н.И. Ильминский. То, чего не могла дать гимназия, дала отеческая среда. Горячие порывы молодости сталкивались с бессилием и невозможностью разобраться в них. Гимназия – в то время, как, увы, пожалуй, еще более в наши дни – оставляла юношество одинаково неподготовленным и к науке, и к жизни, даже и к службе. Недостаточный уровень развития гимназистов сказался на поверхностном знакомстве даже с крупными творцами русской литературы, Пушкиным и Гоголем, не говоря уже об отечественной истории. В своем докладе «О реформе в предметных планах народного образования в русских школах» (1907) Смоленский высказал немало наболевших и узнанных на опыте истин. Немудрено, что в свое время, в дни юности, недостаток школьного образования возмещался увлечением обличительной литературой и страстным поклонением Щедрину, Писареву, Некрасову и др. Но это литературное самообразование шло вразброд, бессистемно, а главное, вразрез тому, что проповедовалось со школьной кафедры. Гораздо более светлые воспоминания сохранил Степан Васильевич о своем университетском периоде. Бодрая «новь» освободительной александровской эпохи обновила и Казанский университет. «В мои студенческие годы, – читаем мы в Воспоминаниях Смоленского, – моя «mater» была именно «alma». Такова эта «mater» в моем сердце до сих пор, и с этой любовью и почтительной благодарностью лягу в могилу. Университету я обязан более всего развитием во мне чувства широкой терпимости и уважения ко всему существующему – преходящему, как подчиненному законам высшим, управляющим судьбами скрытого в нас стремления к самоуглублению…».

Познакомимся теперь с теми фактами поры детства и юности, которые вырисовывают нам музыкальную сторону биографии Смоленского. Здесь, на первых шагах, мы сталкиваемся с впечатлениями народно-песенного и духовного мира, то есть с той областью, которая навсегда осталась наиболее милой и близкой Степану Васильевичу. Вот отрывок из тех же воспоминаний о старой Казани:

«По окраинам города весною водились многочисленные и многолюдные хороводы. Казань была очень певуча вообще; песни пелись втихомолку у многих ворот почти каждый вечер; свадьбы сопровождались сполна всем циклом песен, красота которых была прямо поразительна». Точно так же твердо запечатлелся в памяти Смоленского казанский «колокольный звон». «У меня была устроена на чердаке своя колокольня из цветочных банок и глиняных корчаг, – рассказывает С.В. в своем прекрасном очерке «О колокольном звоне в России», – и я практиковался дома в звонарном искусстве очень усердно. Я умел уже по-своему воспроизводись «встречный» и «проездной» архиерейские звоны, теперь неупотребительные. Мой братишка скакал верхом на палке по условленным дорожкам нашего сада. Он изображал либо приезжавшего к нам, либо проезжавшего вдали, но мимо нас, казанского архиерея. Руководясь таким архиереем, я приветствовал его появление своими горшками, но, конечно, со всеми узорами «встречного звона"».

Все складывал в своей памяти пытливый мальчик: и народную песню, в то время еще не испорченную влиянием фабрики, и церковные песнопения, слышанные им в раннем детстве в Придворной капелле в Петербурге, а затем от архиерейских певчих в Казани; прошел он и своеобразную школу колокольного звона у самородка-звонаря Покровской церкви в Казани, благодушнейшего, но искуснейшего «Семена Семеныча». Из этих детских и юношеских впечатлений, накапливаясь, вырастал впоследствии любопытнейший, ни с чем не сравнимый материал для его будущих исследований. Покуда же важнее всего то, что музыкальное чувство Смоленского воспитывалось на своеобразной мелодике, на гармоническом и ритмическом строении народного творчества, совершенно исключительным знатоком которого Смоленский и проявил себя впоследствии. Достаточно познакомиться в этом отношении хотя бы с упомянутым здесь очерком о колокольном звоне.

Параллельно с музыкальными восприятиями в церкви и народе шла постепенная музыкальная подготовка Степана Васильевича и дома. И в этом отношении значение музыкальной домашней и знакомой среды было также благоприятное. Музыка была здесь настолько серьезным фактором в деле воспитания и образования, что впоследствии, по предложению известного просветителя инородцев Н.И. Ильминского – дяди и крестного отца Степана Васильевича, последний написал несколько обиходных партитур для инородцев Казанского округа. Близкое знакомство Смоленских с чрезвычайно образованным Леонидом Федоровичем Львовым, имевшим свой домашний квартет, имело настолько благотворное влияние на Степана Васильевича, что он посвятил Львову, своему «доброму и многолюбимому учителю» свой первый крупный труд «Курс хорового пения». Наконец, здесь еще следует упомянуть о тогдашней казанской опере, о которой С.В. в своих Воспоминаниях признается, что «русская опера была в свое время так хороша и так энергична в своей предприимчивости, что ставила казанскую сцену, после столичных, прямо в первый ряд русских сцен». А меломаном Степан Васильевич был из впечатлительнейших.

Первой учительницей музыки Смоленского была «тетя Катя» (Екатерина Степановна Ильминская); благодаря занятиям с ней он скоро познакомился с фортепианной литературой, операми «Норма», «Лукреция Борджиа» и др. Вслед за тем Степан Васильевич принялся также за скрипку; первым учителем его здесь был местный скрипач Мукк, а затем просвещенный Львов. Одновременно Степан Васильевич с удовольствием заслушивался органной музыкой, благодаря знакомству со старым пастором Пундани. Фортепиано (юношей С.В. немало «таперствовал» на домашних собраниях), скрипка, орган могли только развивать пробуждающиеся музыкальные способности юноши. Мы знаем, что в университете он дирижировал студенческим хором, неоднократно выступая с ним в концертах; участвовал Смоленский нередко впоследствии, в качестве скрипача, и в любительском оркестре под управлением Клеффеля, в публичных концертах. Одной из первых собственных композиций его оказалась скрипичная фантазия, вернее вариации на тему «Вот мчится тройка удалая» (1871). Наконец, в качестве преподавателя Казанской семинарии Смоленский не только организовал там вполне образцовый хор, но и выступил, почти одновременно, педагогом и композитором, составив, кроме упомянутых раньше обиходных партитур, обширный «Курс хорового пения», первый и солиднейший труд, которым Смоленский сразу же завоевал себе имя в музыкально-педагогической литературе.

Первый и наиболее продолжительный период общественной деятельности Смоленского принадлежит также его родной Казани. В 1872–1875 годах молодой кандидат прав занимал судебную должность. В его автобиографии, несомненно, занесено немало любопытных фактов об этом трехлетии, в течение которого, между прочим, Степан Васильевич явился сотрудником А.Ф. Кони, вводившего в то время в Казани судебную реформу. Мы уже знаем, однако, что служба в суде не удовлетворила Смоленского: сдав экзамен по филологическому факультету, он перешел преподавателем в семинарию, в которой и остался (1875–1889) вплоть до приглашения на пост директора Синодального училища церковного пения в Москве.

Параллельно со служебной и педагогической деятельностью Смоленский принимается в 1872 году за изучение основ старинного русского церковного пения. В этом отношении он нашел серьезную поддержку в знакомстве и сближении с двумя выдающимися личностями: прот. Д.В. Разумовским и С.А. Рачинским. Оба они, в особенности Рачинский, сыграли крупную роль в жизни Смоленского. Одной из причин изучения Смоленским старинного церковного пения было сближение с местными старообрядцами, а потом также знакомство и разбор нотных рукописей известной обширной Соловецкой библиотеки, находящейся в Казанской духовной академии. Не забудем также, что незадолго до этого в печати появился исключительный для своего времени труд ученого прот. Д.В. Разумовского «Церковное пение в России» (три выпуска – Москва, 1867–1869), впервые давший более или менее ясное и обстоятельное толкование нашей древней крюковой нотации. В лице Смоленского прот. Разумовский нашел себе совершенно исключительного по дарованию и трудолюбию единомышленника и последователя. В 1875 году они познакомились, вероятно, в одну из поездок Смоленского в Москву. В краткой речи, написанной ко дню номинальной трапезы через год после кончины Разумовского (2 января 1889 года), Смоленский с благодарностью вспоминает «отечески ласковое внимание» достойного протоиерея к его научным трудам. Сближение их ограничилось все-таки исключительно обсуждением научных вопросов.

Совершенно иной характер и значение для Смоленского имело знакомство, вскоре перешедшее в дружескую связь, с просвещенным педагогом С.А. Рачинским. Несомненно, Рачинский узнал и полюбил Смоленского сначала как педагога, старательно выбивавшегося из обычной учебной колеи – таким же был и чудесный татевский «сельский учитель». Затем, знакомясь все более с расширявшимся горизонтом ученого-исследователя не менее любезного Рачинскому церковного пения, последний в этой области стал крепким единомышленником и пособником Смоленского. Поездки Степана Васильевича в Татево, свидания и беседы там с Рачинским были истинными «праздниками души» для обоих корреспондентов. После первого такого личного свидания (июль-август 1886) Рачинский писал Смоленскому через три дня после его отъезда из Татева: «Все мы ежечасно вспоминаем о вас с благодарностью и любовью. И в школе, и в большом доме вы оставили пустоту, словно век жили с нами». Здесь кстати упомянуть, что Степан Васильевич написал для татевской церкви «Обедню», которая затем (в 1893-м), по желанию К.П. Победоносцева, была напечатана (вместе с предисловием Рачинского) в «Церковных ведомостях».

Добросердечный татевский педагог нередко являлся руководителем и заступником Степана Васильевича в его дальнейшей служебно-педагогической карьере. Несомненно, он оказался и благодетельным связующим звеном между последним и всесильным К.П. Победоносцевым, по протекции которого Смоленский получил субсидию на издание «Азбуки» Мезенца, а впоследствии и директорский пост в Синодальном училище в Москве. Памятником этих дружеских сношений осталась обширная переписка между Рачинским и Смоленским; на нее мне придется в дальнейшем ссылаться.

При такой дружеской поддержке нескольких выдающихся личностей (Н.И. Ильминский и Л.Ф. Львов – в Казани, С.А. Рачинский и Д.В. Разумовский – в Москве) Степан Васильевич из скромного преподавателя учительской семинарии скоро стал вырастать в выдающегося русского педагога и ученого. Его известность в качестве педагога-практика и писателя мало-помалу стала устанавливаться и за пределами родного города. Неоднократно приглашали Смоленского в Петербург для участия в разных комиссиях, созывавшихся министерством народного просвещения и Св. Синодом, как, например, (в 1880-м), в комиссиях по изданию церковно-певческих книг и по обсуждению программ школьного пения. Одновременно он выступает по этим же вопросам и в печати. Его статьи печатаются в журнале «Семья и школа» (заметка об обучении пению в учительских семинариях и народных хорах, 1881), в «Церковных ведомостях» («По поводу предполагаемого преобразования программы преподавания уроков пения в духовных семинариях и училищах», 1886), а также в официальных циркулярах Казанского учебного округа. Свои взгляды на метод преподавания пения Смоленский практически приложил в своем крупном и популярном труде «Курс хорового пения», первое литографированное издание которого вышло в 1885 году, а затем в 1888–1904 годах вышли еще пять повторных, во многом дополненных изданий. Две особенности отличают этого обширный и обстоятельный труд. Ссылаясь на практику инородческих школ Казанского края и свой личный 15-летний опыт, автор «Курса» нашел наиболее практичным употребить цифирную нотацию для начального обучения русскому церковному пению (светское– исключено из «Курса»). Если справедливость утверждения, будто цифирная нотация наиболее практична и пригодна хотя бы только для начального обучения нотной грамоте, оспаривалась некоторыми критиками – все-таки всякий обучившийся пению в дальнейшем должен переучиться для уразумения обычной пятилинейной нотации, в которой изложена вся музыкальная литература, – то другая особенность «Курса» заслуживала глубокого внимания и подражания: именно – его требование хорового исполнения не по отдельным голосовым партиям, а по партитуре. Несомненно, это требование вызывает более сознательное отношение поющего к исполняемому произведению. «Изучение главных оснований гармонии и ясных пониманий самых простых музыкальных построений, – говорит Смоленский в начале своего «Курса», – дает возможность учащимся хоровому пению не только сознательно изучать музыкальные произведения, но и получать истинно художественное наслаждение. Без знания начал гармонии хоровые исполнители успевают ознакомиться обыкновенно каждый только со своей партией, запоминая вскользь партии других голосов; наслаждение таких исполнителей вызывается лишь слуховыми ощущениями, а не полным сознанием красоты формы и содержанием исполняемого произведения; они не могут точно судить о достоинстве музыкального сочинения как в целом, так и в частностях». Все это устраняется прохождением курса начальной певческой грамоты и исполнением по партитуре. Мы знаем, что Смоленский постоянно и с неизменным успехом проводил свой принцип и в дальнейшей своей деятельности, в бытность директором Синодального училища и Придворной капеллы.

Изданием во многом образцового «Курса хорового пения» Степан Васильевич как бы решил первую из основных задач своего назначения: прийти на помощь любимому им с детства делу хорового церковного пения, то есть дать художественно образованного и подготовленного церковного певчего. В дальнейшем он мог только практически наблюдать (а где нужно, дополнять и совершенствовать свою систему) за проведением ее в жизнь. Он более не возвращался к ней в своих музыкально-литературных трудах. Другая, не менее важная и любимая им задача была – выяснение исторически верных основ самого круга церковных песнопений, переданных русскому народу по наследству седой стариной. И этой задаче он теперь мог со спокойной совестью посвятить свой досуг. Отныне жизнь Смоленского делится почти равномерно между практикой – преподаванием, а затем и административной деятельностью, и научными изысканиями в области старинного православного церковного пения.

Мы уже знаем, что с первых шагов своей самостоятельной деятельности Смоленский занялся изучением памятников нашего древнего музыкального искусства. Этому способствовали также многие обстоятельства, указанные выше: сближение со своеобразным миром старообрядцев, составлявших коренное население Казанского (Поволжского) края, – сближение, ставшее особенно заметным и благоприятным со времени женитьбы его в 1882 году на Анне Ильиничне Альсон, долгое время жившей, вместе с матерью своею, в доме купцов Фоминых, «самых закоренелых главарей беспоповщицкой секты в Казани», как рассказывал Смоленский; богатая Соловецкая библиотека «певчих рукописей» и любовное сочувствие в деле изучения церковно-певческой старины, встреченное Смоленским со стороны авторитетного московского прот. Д.В. Разумовского, а затем и С.А. Рачинского. Все эти обстоятельства не могли не подкреплять Степана Васильевича в его неустанных серьезных трудах в данной области.

Почти одновременно с изданием «Курса хорового пения» он подготовляет к печати два новых капитальных труда: каталог Соловецкой библиотеки и издание «Азбуки знаменного пения Александра Мезенца». Судьба этих трудов весьма любопытна. Уже в 1885 году было закончено Смоленским «Описание знаменных нотных рукописей церковного нения, находящихся в Соловецкой библиотеке Казанской духовной академии», заключающее «руководящий и критический указатель содержания» 152-х нотных рукописей. Это была первая крупная научная работа Смоленского, но она и до сих пор осталась неизданной, несмотря на все хлопоты автора и желание видеть ее напечатанной! Рукопись ее сохранилась в бумагах Смоленского; на титуле ее имеется даже разрешение к напечатанию духовной цензуры (помечено 8 октября 1885 года). Тогда же в надежде, что найдутся средства для напечатания этого важного для музыкальных исследователей каталога, автор приступил даже к литографированию наиболее любопытных и ценных образцов – снимков с рукописей Соловецкой библиотеки (у меня имеется оттиск такого «приложения» к описанию, без титула, 152+IV страницы, печатанные в литографии Данилова в Казани); но это оказалось преждевременным. Через 20 лет Смоленский возобновил свое ходатайство перед Казанской духовной академией об издании «Описания» на счет последней, но представление Совета Академии, отнесшегося, по-видимому, благоприятно к предложению Смоленского, об ассигновании 2.500 рублей на это издание было отклонено. К сожалению, и в настоящее время трудно предсказать судьбу этого ценного каталога Смоленского.

Вместо него мы имеем только небольшой «Общий очерк исторического и музыкального значения певчих рукописей Соловецкой библиотеки и «Азбуки певчей» Александра Мезенца», напечатанный в 1887 году одновременно с другой подобной же работой – «Краткое описание древнего (XII- XIII вв.) знаменного Ирмолога». Обе эти статьи должны были служить как бы предвестниками указанных раньше двух крупных трудов Смоленского. Более самостоятельное значение имеет вторая из них, в которой автор дал научное исследование любопытного древнего Ирмолога, принадлежащего Воскресенскому монастырю, с объяснением знамен и 34-ю снимками.

Через год после этих первых этюдов из области древнерусского церковного пения в печати появляется «Азбука знаменного пения старца Александра Мезенца» (1668 года); этот замечательный труд доставил Смоленскому известность и укрепил за ним авторитет в этой области, а также во многом повлиял на его дальнейшую служебную карьеру. Издание и исследование трактата Мезенца в литературе по истории русской музыки имеет столь же крупное значение, как и «Церковное пение в России» прот. Д.В. Разумовского. Помимо точной перепечатки интересного старинного учебника церковного пения по крюковой нотации, Смоленский дал весьма тщательное разъяснение этой нотации, тщательно объяснил ее основу и сделал доступным ее понимание. Не менее важное значение имеет особое приложение на 14-ти листах, в котором представлено постепенное развитие крюкового нотного письма и церковных напевов – с XII века до нашего времени. Для этого Смоленский совершил сложную и кропотливую работу, расположив в семи последовательных таблицах тексты и напевы по рукописям: 1) XII-XIII веков, 2) конца XV века, 3) филаретовского текста, 4) иосифовского текста, 5) азбуки Мезенца (XVII век), 6) перевод строк Мезенца и 7) позднейшего Синодального Ирмология.

Трактат Смоленского был удостоен Макариевской премии. Самый труд был им посвящен С.А. Рачинскому с тем большим основанием, что последний в это время стал принимать более близко к сердцу все касавшееся деятельности Смоленского. Из переписки Рачинского со Степаном Васильевичем мы знаем, что Сергей Александрович еще в конце 1886 года хлопотал лично у К.П. Победоносцева о средствах для издания двух крупных научно-археологических трудов Смоленского; в конце концов последнему удалось получить субсидию лишь для издания «Азбуки» Мезенца. Письма обоих друзей именно за этот период освещают нам биографические мотивы деятельности Смоленского. Незадолго до окончания издания Мезенца Рачинский, известясь о посвящении ему этого труда, писал (17 марта 1888 года): «Вы оказали мне незаслуженную честь; вы доставили мне неожиданное удовольствие, связав мое имя с трудом, судьбами коего я так глубоко заинтересован. Странное стечение обстоятельств! Имя человека, не имеющего ни малейших музыкальных заслуг, перейдет к потомству благодаря вниманию к нему музыкантов. Лист написал хор на слова моего сочинения, Чайковский посвятил мне свой первый квартет, вы посвящаете мне книгу, которая составит эпоху в истории нашего музыкального самосознания! Очень, очень рад я также тому, что вы решились представить вашу книгу на соискание премии, и не сомневаюсь, что вы ее получите».

Благополучное завершение выдающегося труда тем самым вызвало у Смоленского подъем к дальнейшей деятельности. Из переписки его с татевским отшельником мы знаем о новых широких замыслах Степана Васильевича. «Одно из ваших пожеланий, – пишет Сергей Александрович в августе 1888 года, – издание круга богослужебного пения в подлинной, знаменной нотации – осуществимо434; другое (учреждение при Казанской академии кафедры истории и теории церковного нения) несбыточно – по взглядам на это дело лиц, власть имущих». Вскоре затем переписка оживилась благодаря участию, принятому Смоленским в обсуждении программы преподавания церковного пения в духовных семинариях, составленной одним, ныне покойным, известным петербургским педагогом [С.И. Миропольским]. «Нет сомнения, – пишет Рачинский в октябре 1888 года, – что К.П. [Победоносцев] прочтет с интересом и вниманием все, что бы вы ни сообщили ему по вопросу о программе преподавания пения в духовных учебных заведениях, но затем, весьма вероятно, что влияние М. пересилит ваше, ибо М. умен и ловок и находится на месте. Признаюсь вам, что особенной важности такому исходу дела не придаю. Программы эти не исполняются… Не программами может быть изменен и улучшен характер пения в наших духовных учебных заведениях, а следующими мерами: 1) изданием пригодных учебников (это в ваших руках); 2) учреждением рассадника учителей, способных пользоваться этими учебниками… Как это устроить, в моей глуши, конечно, придумать невозможно. Невольно приходят на мысль Москва, Шишков435, Синодальный хор…».

Насколько Рачинский оказался прозорливым и в этом случае, показывает одно из его следующих писем (начало января 1889 года, вскоре после личного свидания обоих корреспондентов в Татеве, где Смоленский провел рождественские праздники и где, очевидно, были разговоры о его дальнейшей судьбе). «С радостным волнением прочел я оба ваши письма, – писал Рачинский. – Итак, вы имеете выбор между двумя положениями, равно отвечающими вашим вкусам и талантам, – и от вас зависит занять оба зараз… Принимайте предложение Шишкова. Я убежден, что это не помешает вам в то же время читать лекции в консерватории…». К этому можно еще добавить следующую записку К.П. Победоносцева, адресованную (12 января 1889 года) тому же Рачинскому и пересланную последним Смоленскому: «Вчера получил я подробное письмо от Смоленского из Москвы от 10 января. Еще раз повторяю, что поступление к нам Смоленского считал бы важным и единственным в своем роде приобретением…». Мы видим, что судьба Степана Васильевича изменялась коренным образом: перед ним открывалась деятельность в столице, на видном и ответственном административно-художественном посту. Казанский период был закончен.

Будущая подробная биография, а еще того более – Дневники и Воспоминания С.В. Смоленского откроют нам причины того «неудержимо возмутившегося чувства», которые заставили его искать разрыва со старой родной Казанью. Впоследствии эти чувства мало-помалу угасли, и Степан Васильевич вернул родному городу прежнюю благодарную признательность. Часто в дни отдыха или вакационное время он навещал Казань и, как мы знаем, незадолго до кончины посвятил ей немало страниц своих Воспоминаний. Здесь следует еще указать на один факт, любопытный для биографии Смоленского: каждая более или менее решительная перемена в его жизни и деятельности сопровождалась переживаниями того же «неудержимо возмущавшегося чувства». С таким именно чувством впоследствии расставался Смоленский и с Синодальным училищем в Москве, и с Придворной капеллой в Петербурге…

С осени 1889 года после вторичного приглашения (первое, в 1886 году, он отклонил, о чем впоследствии весьма сожалел) Степан Васильевич занял место директора Синодального училища церковного пения и одновременно получил кафедру истории церковного пения в Московской консерватории. Здесь он занял место незадолго перед тем скончавшегося профессора прот. Д.В. Разумовского, по указанию и рекомендации последнего. Синодальное училище Степан Васильевич застал в степени полной распущенности. Все, чем гордится в настоящее время это учреждение, чем оно продолжало работать в течение целого десятилетия после ухода из него Смоленского, оно едва ли не всецело было обязано ему.

С какой бы стороны ни подойти к деятельности Синодального училища за период 1889–1901 годов (время директорства Смоленского), в каждой можно видеть его умную, серьезную и дальновидную инициативу, его любовное неустанное и упорное проведение в жизнь своих заветных, давно обдуманных и решенных планов. Степан Васильевич был одинаково стойкий и убежденный строитель жизни, как и верующий в свое призвание художник и ученый. Несмотря на кажущиеся колебания и выжидательность, он решительно и твердо шел к раз намеченной цели. Таковым может быть только человек внутреннего убеждения, твердой воли, не уклоняющийся от бури, но идущий ей навстречу и лишь в редких случаях, когда для спасения налаженных начинаний требуется молчаливое и осторожное выжидание, соглашающийся на дипломатические обходы и компромиссы…

Крупная созидательная работа Смоленского в Синодальном училище дала столь же серьезные результаты. Из дезорганизованного церковного хора, растерявшего при последних директорах-регентах свои старые «патриаршие» традиции, московский Синодальный хор постепенно, при директоре Смоленском и талантливом регенте В.С. Орлове, сформировался в первоклассный художественный ансамбль. Его ежегодные духовные концерты (во главе их нужно поставить превосходные по замыслу и исполнению Исторические концерты 1895 года), выступления в Петербурге, во время коронации в Москве в 1896 году, а также в Вене (1899), где концерт хора прошел с торжественным успехом, показали, какой исключительной художественной высоты достигло исполнение Синодального хора в период директорства Смоленского. То же случилось и с Синодальным училищем за это время: из заурядной певческой школы с 4-годичным курсом оно превратилось в серьезный музыкально-педагогический институт с 9-классным курсом, во многом сравнявшимся по объему с консерваторским. Одновременно с училищным хором (нередко исполнявшим под видом сольфеджирования произведения Баха, Палестрины, Орландо Лассо и других гениальных мастеров) Смоленский создал и ученический оркестр. Подбор преподавателей был тщательный и серьезный; Смоленский умел находить себе деятельных и даровитых помощников. Такой внутренней организации отвечало и изменившееся положение училища, получившего новый высочайше утвержденный устав (1892), новые штаты и перешедшего в новое обширное помещение (рядом с Московской консерваторией). Венцом этой редкостной по энергии и трудолюбию созидательной работы явилось устройство богатейшей библиотеки певческих рукописей. Она собиралась Степаном Васильевичем в течение ряда лет на его личный страх и риск: он не имел на это официального поручения и не получал, вместе с тем, никаких субсидий. Сколько было потрачено им труда, времени, материальных средств на библиотеку, видно из обширности этого исключительного по значению и богатству рукописного собрания, а также из того, что эти памятники музыкальной старины приходилось разыскивать и добывать (а иногда даже прямо-таки отбирать, пуская в ход хитроумную дипломатию!) не столько в Москве, сколько в провинциальных монастырях, храмах и молельнях; приходилось разыскивать их даже за границей. Надежную поддержку в этом деле находил Смоленский и в своем друге-защитнике Рачинском. «Желаю вам ограбить местные библиотеки, в коих музыкальные богатства, конечно, лежат втуне», – писал Рачинский во время поездки Смоленского к Балтийскому морю летом 1895 года. «Напрасно вы вините себя в том, что обираете разные монастыри и архиерейские дома, – читаем мы в другом письме Рачинского. – Это единственное средство для спасения от гибели уцелевших нотных сокровищ». Любопытно, что, при посредстве Рачинского, Смоленский хлопотал даже о переводе в Москву нотной части известной Соловецкой библиотеки в Казани, но, несмотря на полное сочувствие своего татевского друга, неудачно.

С какой любовью шло дело собирания этих бесценных памятников нашей музыкальной старины и какое значение имеют последние, показывают письма самого Смоленского. В марте 1898 года он писал мне, между прочим: «Вообразите, что я достал из Ярославля не более как 12-хорную (48-голосную) обедню и к ней 2 концерта конца XVII или начала XVIII [века]. Вот каковы были русаки-то!». Через два месяца, ввиду обещанного им «предварительного оповещения», предназначавшегося для «Русской музыкальной газеты», Смоленский писал: «В благодарность вам я усердно выписываю надобное о библиотеке рукописей, хотя и медленно, но верно работаю для этой статьи. Например, чтобы уверить всех о пределах концертной литературы прошлого времени, пришлось просидеть чуть не неделю. Зато теперь спокойно записал в статью, что 12-голосных композиций конца XVII и начала XVIII имеются 31 «Служба Божия» и 514 концертов. Но ощущаю и великую пользу от статьи, так как добираюсь до всего основательно и пишу не с ученой только целью, но именно с публицистическою – с целью окрестить нового найденыша и, не отдавая его на смерть в Воспитательный дом, найти и заинтересовать умных и добрых людей. Моя любовь к найденному заставляет меня с любовью писать о нем, а то, несомненно, будет почувствовано и читателями…». Наконец, вот еще одна выписка из июльского письма того же года: «Недавно я устроил сам себе юбилей: в библиотечный каталог древних рукописей вписан № 1000 и потом, весьма довольный собой, пошел погулять по Тверскому бульвару. Ой! Трудна была эта первая тысяча! Зато и насладился же я за нею, лишь перекладывая рукописи. Боже мой, что за бездонная масса материалов будущим работникам, и музыкантам, и филологам!».

Этот богатырь – «найденыш», как называл свою библиотеку Смоленский, был им официально окрещен в превосходной статье «О собрании русских древнепевческих рукописей в Московском Синодальном училище церковного пения», выяснившей историческое и художественное значение созданного Смоленским музыкального древнехранилища. Во второе шли третье мое «московское свидание» со Степаном Васильевичем (1898) я уже нашел его любимое детище в особом помещении, под каменными сводами, расположенное в шкафах и витринах. В России появилась первая музыкальная (рукописная) библиотека.

Но и этим не ограничилась деятельность Смоленского – художественного строителя в Москве. Он сумел возбудить интерес к духовномузыкальному творчеству не только своих ближайших и даровитейших помощников и учеников (Кастальского, П. Чеснокова и др.), но и многих московских композиторов. Н. Соловьев в своем очерке, посвященном деятельности Смоленского, справедливо замечает: «Несомненно не без следа влияния идей С.В. Смоленского возникли все новейшие духовно-музыкальные произведения, представляющие их себя художественную разработку древних напевов в началах своеобразной народной музыки».436 В этом отношении любопытным и показательным является следующий отрывок из письма Степана Васильевича ко мне (24 февраля 1898 года): «Скоро у нас будет концерт – дебют многих композиторов, в том числе и мой; ставлю вновь написанные вещи Корещенко, Ипполитова-Иванова, Чеснокова, Кастальского, Ильинского и Гречанинова. Я перемутил здесь всех москвичей, способных писать партитуру, – написали разные вещи…».

Вся эта бодрая, кипучая работа не мешала Степану Васильевичу посвящать свой досуг литературным занятиям. С 1897 года завязываются весьма близкие и дружеские сношения с редакцией «Русской музыкальной газеты», в которой он с тех пор ежегодно стал печатать свои новые статьи; первая из них, посвященная «Памяти Александра Александровича Эрарского» – преждевременно погибшего талантливого устроителя и дирижера «детского оркестра» при Синодальном училище, – появилась в декабрьском выпуске «Русской музыкальной газеты» за 1897 год; крупнейшей работой за этот период была указанная раньше статья «О собрании русских древнепевческих рукописей» 1899 года. Кроме содержательного «Обзора исторических концертов» 1895 года, вышедшего отдельной брошюрой, по поводу упомянутых раньше концертов Синодального училища, Смоленский напечатал ряд статей в разных изданиях. Из них следует упомянуть, во-первых, статью «О русском церковном пении», явившуюся официальным ответом на запрос протопсалта церкви св. Фотинии в Смирне, Миссаеля Миссаелидеса, об основаниях русской церковной музыки и отношениях ее к древнегреческой. В данном случае любопытен не столько самый ответ Смоленского на «каверзный запрос» со стороны греков (Смоленский излагает давно уже сложившийся у него взгляд на этот предмет: «Мы действительно получили через византийцев теоретические основания нашего церковного пения и сохранили их в точности до сих пор; может быть, мы получили и значительное число напевов, но развили их сами и усовершенствовали мелодическое содержание этого пения и его письменное изложение вполне независимо от византийцев, только своими силами»), сколько факт признания авторитета Смоленского Синодом и приглашения его быть «официальным ответчиком»; как известно запрос М. Миссаелидеса был получен через посредство Смирнского митрополита, а ответ Смоленского опубликован в «Церковных ведомостях» (1893). Другая любопытная статья Смоленского касалась оздоровления программ духовных концертов в Москве («Московские ведомости», 1900). Несомненно, она была вызвана той же реформаторской деятельностью Синодального училища и откликом на призыв Смоленского к московским композиторам. Если для последних нужно было очистить место в засоренных программах духовных концертов, то, с другой стороны, надо было и пристыдить регентов, дремавших в своей дилетантской тиши. Вот почему Смоленский и решил выступить с обличительным фельетоном, в котором заявлял:

«Крепко засели в наших ушах и сильно привычны нашему богомольному чувству многие никуда не годные сочинения всяких неучей, ежедневно распеваемые в угоду «любителям» совсем особого сорта.

Недавно пишущий эти строки, возмущенный до глубины души исполнением неприличных храму сочинений Багрецова и Васильева, дал себе труд терпеливо прочитать ряд самых излюбленных и употребительных сочинений Багрецова, Алабушева, Строкина, Скворцова, Козырева, Турчанинова (не протоиерея П.И.), Велеумова, Побединского, Васильева, Урусова, Иванова и др., наполнивших наши храмы самым нетерпимым пустомыслием, криком и неграмотностью. Когда эта огромная порция увеличилась еще прочтением сочинений (излюбленных же) всяких Сарти, Галуппи, Сапиенцы, Веделя, Маурера, псевдо-Гайдна, псевдо-Моцарта, Виктора, Есаулова, Дегтярева, Моригеровского, Старорусского, также композициями вроде «Ныне отпущаеши» (для тенора с хором), или со столь дикими названиями, как «Херувимская – лодочка», «Отче наш – птичка», «Тебе поем – с чердака» и проч., – то стало на душе как-то страшно и жалко.

Пришла в голову мысль: неужели так безнадежна к оздоровлению и развитию наша удивительная способность к хоровому пению, очутившаяся в руках регентов, еще доныне увлекающихся таким вздором для русского слуха и, что еще хуже, так увлекающих и других, жаждущих света и молитвы? Неужели нет возможности, хотя бы постепенно, свести на нет всю эту недостойную храма литературу и заменись ее печальное господство постепенным же наслаждением лучших новых образцов нашего творчества?».

Выступая, вместе с тем, защитником в области русского духовно-музыкального творчества нового направления, «имеющего быть надолго руководительным для гармонизации и для разработки древних напевов», Смоленский убеждал регентов «бросить никуда не годное и отжившее», приглашая их в то же время к энергичной работе в деле «возвращения домой» в области нашего церковного искусства, «столь ярко и искренно обновляющегося с легкой руки Чайковского».

Однако именно эта сторона деятельности Смоленского и стала вызывать нарекания на директора Синодального училища. Оздоровление программ церковных концертов, возбуждение вопроса о новом направлении в области духовно-музыкального творчества и осуждение отживавшей, но милой сердцу большинства невзыскательной приходской публики старой литературы – все это прибавляло и накапливало неудовольствия против Смоленского. Конечно, к этому прибавились и иные мотивы, чисто домашнего, служебного характера. Замечательно, что параллельно возвышавшемуся значению Смоленского в области церковного пения – значению, признававшемуся даже в наиболее высоких сферах, – так же постепенно вырастала волна недовольства им, с одной стороны, и бурного протеста, с другой. Иногда, правда, эта волна, под влиянием «благоприятных ветров и течений», на время замирала и стихала, но взаимное недовольство директора Синодального училища и его непосредственного начальства, начавшееся после первых мирных лет совместной работы над устройством училища, рано или поздно должно было кончиться устранением стороны подчиненной в иерархическом смысле. В одном из писем Рачинского 1897 года, вызванном присылкой духовной композиции молодого московского автора – ученика Смоленского, Сергей Александрович, указывая на нецерковность стиля этого произведения, прибавляет: «Начинаю понимать недоумения, возбуждаемые деятельностью вашего училища. И будут они продолжаться до тех пор, пока не будет достигнута цель этих упражнений, пока ваши композиторы не дадут нам вещей, могущих служить к украшению нашего богослужебного пения. Вы, на свой риск, расширили задачи вашего училища: оправдать вас может только успех. В ожидании такового таите, по возможности, ведущие к нему ступени». Это письмо показывает, что недовольство просветительной и реформаторской деятельностью училища проникло уже в более широкие круги общества. Правда, на него Смоленский отвечал высокой постановкой певческого ансамбля Синодального хора и привлечением к делу известных композиторов, но закулисные влияния и трения все более и более стали вызывать в нем упадок духа и желание покончить со своей – блиставшей наружно, внутренно же заставляющей его страдать – московской деятельностью. Еще в 1893 году Рачинский писал ему: «Слава Богу, что вы не последовали первому своему движению и не подачи в отставку». Не раз приходилось и мне видеть Степана Васильевича, столь крепкого по натуре, в минуты и дни горестного раздражения и упадка духа. Не раз высказывал он то, что наболело у него, в письмах. «Удивительно мое положение! – писал он мне однажды. – Приходится не только работать с позволения какого-нибудь… господина, но даже с бою брать возможность работать и отбиваться от непонимающего начальства». «Что же мне делать как не терпеть!» – читаем в другом письме. А волна недовольства и обидной горечи все росла. «От всей души жаль мне N – пишет Смоленский в Татево, – но сил нет с этим чванством и начальствованием. И вот опять начались мои первные терзания, бессонные ночи; продолжительные задумывания над будущим моим и моего дела…».

Невольно пришлось мне однажды (в начале 1901 года) быть свидетелем того же «неудержимо возмутившегося чувства», которое когда-то отвернуло Степана Васильевича от родной Казани, а теперь – отвертывало и от сердечно полюбившейся ему Москвы. Опережая здесь некоторые биографические факты, приведу отрывок из письма Степана Васильевича начала того же 1901 года: «Пережил я со времени последнего с вами свидания очень многое и очень трудное. Как утенку, пришлось неожиданно то нырять, то выплывать, то дрожать, то воспрянуть духом. Положение, в котором вы меня видели, когда ловко обратили во вред мне даже и то чистое, святое, что удалось мне сделать для Синодального училища и хора, – положение это внезапно и совершенно переменилось…».

«Московский период» Смоленского кончился для него неожиданным торжеством: по воле государя императора он был назначен управляющим Придворной капеллой, после выхода в отставку оттуда А.С. Аренского. Здесь еще следует добавить, что, незадолго до оставления Синодального училища Смоленский покинул и кафедру истории церковного пения в Московской консерватории вследствие «резких отношений» к В.И. Сафонову, тогдашнему директору консерватории, вызванных участием Степана Васильевича в печатных протестах и служебных столкновениях после известного инцидента с увольнением проф. Г.Э. Конюса.

Сношения Степана Васильевича с Петербургом начались давно, еще со времени его наездов сюда для участия в разных комиссиях. Главным официальным центром для него являлся, конечно, К.П. Победоносцев, покойный обер-прокурор Св. Синода, участие которого в служебной карьере Смоленского мы видели уже из переписки с Рачинским. Вслед за тем начинается сближение его с графом С.Д. Шереметевым, председателем Императорского Общества любителей древней письменности, в царствование императора Александра III занимавшего пост начальника Придворной капеллы. Несомненно, что петербургский период деятельности Смоленского в значительной мере освещается сношениями с просвещенным С.Д. Шереметевым. Одно время после ухода из Певческой капеллы Степан Васильевич, как известно, жил даже в прелестном садовом домике Шереметевского дворца на Фонтанке. Таким образом, не без основания можно предположить, что в деле перехода Смоленского в Капеллу граф С.Д. Шереметев принял весьма близкое участие. Это выясняется тем более, что одновременно Степан Васильевич становится деятельным сотрудником Общества любителей древней письменности: сюда он из Москвы приезжает еще в январе 1901 года, чтобы прочесть в заседании общества свой первый реферат «О древнерусских певческих нотациях».

16 мая 1901 года Рачинский писал, между прочим, Смоленскому: «Наконец узнал я вчера из «Православного вестника» о назначении вашем и графа А.Д. Шереметева». Младший брат С.Д. Шереметева, известный меценат и учредитель «общедоступных концертов», был одновременно назначен начальником Придворной капеллы. Однако дальновидный Рачинский в том же письме высказал и справедливое опасение. «Но радость эта, – добавляет он, – сопряжена с немалым страхом. Подводных камней много».

Близость этого заключительного «петербургского» периода и другие, вполне понятные, обстоятельства заставляют нас лишь в общих чертах обрисовать деятельность Степана Васильевича за это время. Она распадается на три самостоятельных отдела: директорство в Придворной капелле (1901–1903), участие в научных работах Общества любителей древней письменности и основание собственного Регентского училища (1907).

Кратковременное, всего лишь двухлетнее, управление Смоленским Придворной капеллой, конечно, не могло дать таких осязательных результатов, как его 12-летнее директорство в Синодальном училище. Тем не менее и здесь он предпринял реформу застоявшейся учебной и хоровой жизни; и здесь он с первых же шагов показал весьма серьезную административную энергию. Однако именно задуманная «радикальная реформа», по образцу перестроенного им Синодального училища, вместе с другими событиями, которые освещать покуда преждевременно, и оказалась камнем, о который должна была разбиться энергичная инициатива Смоленского. Поэтому, несмотря на утешительное известие, которое мы находим в февральском письме 1902 года Рачинского: «Вполне понимаю, до какой степени вы измучены всеми передрягами последних месяцев. Однако из вашего же письма вижу, что вы одержали ряд блистательных побед, сулящих лучшее будущее», – уже осенью 1903 года Степан Васильевич должен был выйти в отставку.

Первые месяцы управления Капеллой Смоленским (оставляя в стороне его административную деятельность) ознаменовались устройством, в сентябре 1901 года, торжественного чествования памяти Д.С. Бортнянского по случаю исполнившегося 150-летия со дня его рождения. Обедня в храме и панихида на могиле гениального духовного композитора на Смоленском кладбище, концерт из его произведений в Капелле с двумя вступительными речами, прочитанными Степаном Васильевичем, наконец, устройство небольшой, но весьма интересной выставки рукописей Бортнянского и его предшественника Сарти – все это было делом рук Смоленского. Чуткий историк и в данном случае оказал немаловажную услугу, разыскав в кладовых Капеллы ряд ценных автографных рукописей и документов. В прежние времена на них не только не обращали внимание, но возможно, что часть их уже была потеряна. Это дело напоминало заботы Смоленского о создании музея-библиотеки в Синодальном училище в Москве. Так же стали напоминать прежнюю московскую деятельность программы концертов Капеллы, освеженные новым репертуаром.

Литературные статьи Смоленского этого двухлетия также были связаны более или менее с его капелльской деятельностью. В «Русской музыкальной газете» им были напечатаны: речь «Памяти Бортнянского», статьи «О литургии ор. 41 соч. Чайковского» и «О теноре Иванове» – последняя на основании материалов архива Капеллы. Еще одна статья Смоленского в «Русской музыкальной газете» приходится на то же время – «Памяти С.А. Рачинского». «Милейший из людей, сердечнейше-любимый Сергей Александрович» (такую приписку сделал Смоленский на последнем письме, полученном им от Рачинского) скончался 2 мая 1902 года в Татеве, и Степан Васильевич откликнулся на эту горестную для него утрату обширным письмом ко мне, предоставив напечатать его в извлечении на страницах «Русской музыкальной газеты».437 Отзывчивый и одобряющий татевский друг уже не мог поддержать Степана Васильевича в минуты снова и неудержимо «возмутившегося чувства»: через полтора года Смоленский уже должен был покинуть Капеллу.

В следующее затем четырехлетие (1903–1907) это «возмутившееся чувство» утихало постепенно, в особенности под влиянием усилившегося влечения к научной работе, но вместе с тем уже и стала подкрадываться старость, а порой и разочарование…

В это время Смоленский избирается председателем отдела для разыскания и издания памятников старинного русского певческого искусства в Императорском Обществе любителей древней письменности. О широкой и значительной деятельности Смоленского в Обществе, состоящем под председательством графа С.Д. Шереметева, свидетельствует целый ряд научных докладов и лекций, прочитанных им в заседаниях Общества или в доме графа Шереметева438 и отчасти появившихся в печатных изданиях Общества. Но наиболее выдающимся делом в этот период является руководство Степана Васильевича научной экспедицией, снаряженной Обществом на Афон (попутно были захвачены Вена и София) летом 1906 года, в которой приняли участие: проф. П.А. Лавров, А.Н. Николов и А.В. Преображенский. Экспедиция привезла более 2.000 фотографических снимков с древнегреческих рукописей местных монастырей (IX-XI веков), то есть новый громадный материал для изучения древнегреческой певческой нотации и сличения ее с русскими певческими рукописями. В этих снимках, быть может, заключается ключ неразгаданного доныне кондакарного знамени. Любопытное описание этой научной поездки и наблюдения свои Смоленский дал в статье «Из дорожных впечатлений» («Русская музыкальная газета», 1906). Собранный экспедицией материал, переданный в Общество любителей древней письменности, послужил уже для нескольких докладов Смоленского и одного из участников поездки, А.В. Преображенского, в том же Обществе. Последним делом Смоленского в Обществе была редакция приготовленной им к печати «Мусикийской грамматики» Н. Дилецкого. Но печатание «Мусикии» Степану Васильевичу уже не удалось довести до конца: издание вышло только через восемь месяцев после его кончины.

Однако деятельность Смоленского в это время не ограничилась научными работами в Обществе любителей древней письменности. Оправившись после «ударов судьбы», нанесенных ему Капеллой, он снова ищет более широкой, разнообразной деятельности. Так, он выступает в Обществе ревнителей русского исторического просвещения в намять императора Александра III с обширным докладом «В защиту просвещения восточно-русских инородцев по системе Н.И. Ильминского» (СПб., 1905); в 1906 году приглашается приват-доцентом Петербургского университета и читает здесь обширный курс лекций по истории русского церковного пения; в 1908 году избирается председателем временного комитета но постановке памятника Бортнянскому, Львову и Турчанинову и выступает на первом публичном собрании комитета с чтением об А.Ф. Львове; вскоре, однако, Смоленский отказался от председательствования здесь ввиду далеко не деликатных газетных выпадов на него одного из членов комитета. Литературная деятельность Степана Васильевича также не остывает в это время. Он печатает ряд статей в «Русской музыкальной газете» (в том числе одну из лучших и изящнейших по языку своих статей «О колокольном звоне»), в «Музыкальном труженике», «Хоровом и регентском деле» и других изданиях. Последний журнал был предпринят при близком участии Смоленского и, по-видимому, явился одним из этапов намеченного им пути, исходным пунктом которого было учрежденное им в 1907 году Регентское училище. Но и здесь преждевременная кончина Степана Васильевича не позволила ему развить и довершить начатое им дело: только два первых учебных года прошли под его опытным руководством, причем он успел даже выхлопотать своему училищу субсидию от Св. Синода. Регентское училище было открыто им вслед за закрытием для частных лиц регентских классов Придворной капеллы.

Настоящий очерк окажется неполным, если не упомянуть о композиторской деятельности Степана Васильевича. Мы уже знаем о его первых опытах в этой области в Казани; знаем также, с каким интересом, даже с восторгом, отнесся к «Обедне» Смоленского его татевский благоприятель; тогда же, как было сказано, «Ектения» Смоленского была издана «Церковными ведомостями» и получила известное распространение. Точно так же были изданы им «Главнейшие песнопения Божественной литургии, молебного пения, панихиды и всенощного бдения», сокращенных напевов: знаменного, греческого и киевского (для мужских голосов). Впоследствии появились в печати новые произведения. Из них некоторые были изданы самим автором (стихиры Св. Пасхи, «Хвалите имя Господне», Ектения и «Буди имя Господне» – СПб., 1905), а «Панихида на темы из древних роспевов для хора мужских голосов», исполненная на годовом собрании 26 февраля 1904 года Общества ревнителей русского исторического просвещения с участием автора (Степан Васильевич пел партию вторых басов), была издана этим Обществом. Простота голосоведения и благоговейное настроение более всего отличают эти композиторские опыты Смоленского. Воспользуемся здесь, кстати, отзывом Рачинского о переложениях Смоленского: «Главнейшие достоинства этих переложений (читаем мы в заметке Рачинского) заключаются в следующем: они с безусловной точностью воспроизводят напевы обиходные. За это ручается имя их автора – постоянного справщика синодальных нотных изданий. Гармонизация их ведена в стиле простом и строгом, без тех, сомнительного свойства, архаизмов, которые специалистам могут показаться интересными, но, в сущности, для слуха невыносимы. Она сплошь благозвучна и прозрачна и местами возвышается до редкого изящества».

Последний год деятельности Степана Васильевича проходил в той же не знавшей устали работе, хотя его здоровье, его крепкая натура уже стали сдавать, стали требовать хотя бы временного отдыха; а последнего он точно знать не хотел. Правда, в будущем он рисовал себе поездку на юг, освобождение от хлопотливых занятий по училищу. Но в этот последний сезон 1908/09, как мы видели, он продолжал хлопотать и в комитете по постановке памятника Бортнянскому и другим композиторам, и в своем училище, и в Обществе любителей древней письменности; продолжал писать статьи, читать доклады и лекции; продолжал работать и дома, и в Публичной библиотеке (здесь он собирал материал для обещанного им редакции «Русской музыкальной газеты» нового исследования о контрапунктических сложениях в трехголосных крюковых партитурах XVII века), и над отзывом о книге свящ. Металлова для отчета о 49-м присуждении наград графа Уварова в Императорской Академии наук; наконец, следах за печатанием «Мусикии». Как и раньше, рабочий день Степана Васильевича начинался чуть ли не в 6 часов утра и также обычно с записи в его Дневнике, семь [точнее – восемь] толстых переплетенных томов которого за 20 лет (Дневник был начат Смоленским со времени переезда его в Москву в 1889 году) составят любопытный материал не только для будущей биографии автора, но и для характеристики его эпохи. Как и прежде, Степан Васильевич умел наполнить свой день десятками дел, хлопот, распоряжений и писаний. Достаточно сказать, что в литературном наследстве его, кроме обширных Воспоминаний, весьма значительной переписки и других собранных и тщательно классифицированных им документов, нашелся ряд законченных или только начатых трудов. Упомянем здесь хотя бы приготовленный к печати «Сравнительный текст догматиков воскресных в знаменных и нотных изложениях с XIV-XV по XIX вв.» (1907) и др. Сколько нашлось набросков всевозможного содержания: научного, социального (например, «Проект устава певчей артели») или даже просто беллетристического!

Многим лелеемым планам не суждено было осуществиться. Многим работам суждено было остаться незаконченными. Милый, небольшой, уютный кабинет Степана Васильевича в его последней квартире (на 8-й Рождественской улице, № 25), с широкими книжными шкафами, наполненными собранной им довольно обширной библиотекой (нотной и книжной), с подвесными полками на стенах со старыми, любимыми рукописями, с портретами старых усопших друзей и учителей его (Ильминского, Львова, Рачинского, Чайковского и др.), с обращенным к окну простым письменным столом, всегда тщательно прибранным, несмотря на не прекращавшуюся за ним работу, – вскоре все это опустело – опустело навсегда…

Непрочитанным остался пришедший из типографии 10-й корректурный лист «Мусикии», когда Степан Васильевич уехал в Москву на 2-й Регентский съезд (14–21 июня 1909 года). Там он в последний раз волновался и поучал, там он схватил и сильную простуду. Понадеявшись на свой крепкий, выносливый организм, он все-таки отправился в родную Казань, но не доехал до нее. В соседнем маленьком Васильсурске его болезнь осложнилась воспалением в легких; отсутствие надлежащей медицинской помощи сказалось быстро, и 20 июля 1909 года439 Степана Васильевича уже не стало. Он вернулся в родную Казань – в гробу. Далеко не все было завершено им в жизни, в любимом деле, в любимой науке, которую он с такой беззаветной преданностью и восхищением заставил служить родному церковному пению и народному творчеству. Но выстраданный им земной круг был завершен: родные колокола, которыми в дни детства он так заслушивался, так восторгался, теперь творили печальный перезвон о своем большом, светлом и крепком русском человеке.

1 мая 1910 года

Приложение III

Каталог опубликованных работ С.В. Смоленского с данными о местонахождении сохранившихся автографов и подготовительных материалов440

1. Ст. С. Оригинальная опера на Казанской сцене [об опере Ф. Вальнера «Граф Глейхен"] // 1879, февраль.

Вырезка из газеты – РГИА, ф. 1119, ст. 1, ед. хр. 49, л. 2.

2. Голосовые упражнения из уроков хорового пения в Казанской учительской семинарии учителя С.В. Смоленского. Казань, 1876. Литография И. Перова.

3. Замечания наставников Казанской учительской семинарии на напечатанный в приложении к № 8 Циркуляра по управлению Кавказским учебным округом отчет г. директора Закавказской учительской семинарии Дм.Дм. Семенова об инородческих и русских учительских семинариях, осмотренных им в 1880 году. Учителя истории и географии и хорового пения С. Смоленского // Циркуляр по Казанскому учебному округу. Казань, 1881, № 10. С. 369–371.

4. Заметка об обучении пению в учительских семинариях и народных школах // Семья и школа. II. Учебно-воспитательный отдел для родителей и воспитателей. 1881, № 8/9. С. 182–197.

5. Курс хорового церковного пения, составленный для преподавания в Казанской учительской семинарии. Ч. 1–2.

1-е литографированное изд. – Казань, 1885;

2-е изд., испр. и дополн. – Там же, 1887;

3-е изд., вновь испр. и дополн. – Там же, 1897;

4-е изд. – Москва, 1898, 1900;

5-е изд. – Там же, 1900–1901;

6-е изд., вновь испр. и дополн. – СПб., 1904–1905;

7-е изд. – Там же, 1911.

Автограф (б/д) Главы 17 «Несколько главнейших методических указаний о преподавании церковного пения» – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 33.

6. К вопросу о программе преподавания хорового нения в городских училищах (отдельное мнение преподавателя Казанской учительской семинарии Ст.В. Смоленского) // Приложение к Циркуляру по Казанскому учебному округу, 1885, № 10. С. 1–34. Опубликована в сокращении под названием «Церковное пение, народная песня и школьные хоры (мысли С.В. Смоленского о пении в школе)» // Хоровое и регентское дело, 1915, № 2 (С. 25–32), № 3 (С. 57–64).

Автограф без заглавия (1885) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 16, л. 17–23 об., 30–33 об.

7. Ст. С. Новая гармонизация литургии древнего напева [Д.Н. Соловьева]// Церковный вестник, 1886, № 2. С. 33.

8. По поводу предполагаемого преобразования программы преподавания церковного нения в духовных училищах и семинариях // Церковный вестник, 1886, № 5 (С. 84–85); № 6 (С. 104–107). То же – отдельный оттиск.

Автограф (1884, 1886) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 16, л. 36–50, 69.

Корректура статьи с замечаниями Д.В. Разумовского – ОР РГБ, ф. 380, оп. 10, № 8.

9. Краткое описание древнего (XII-XIII века) знаменного Ирмолога, принадлежащего Воскресенскому, Новый Иерусалим именуемому, монастырю. Казань, 1887.

10. Общий очерк исторического и музыкального значения певчих рукописей Соловецкой библиотеки и «Азбуки певчей» Александра Мезенца // Православный собеседник (Казань), 1887, февраль. С. 235–251. То же – отдельный оттиск.

Черновой автограф без заглавия (30 января 1887) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 16, л. 76–84, 86–91.

Авторграф предисловия к описанию знаменных и нотных рукописей Соловецкой библиотеки – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 16, л. 154–156.

11. Снимки с певческих рукописей к Описанию соловецких рукописей (152 оттиска). Казань. Литография Н. Данилова. Без титула и года (в продажу не поступало).

12. Азбука знаменного пения (извещение о согласнейших пометах) старца Александра Мезенца (1668 года). Издал с объяснениями и примечаниями Ст. Смоленский. Казань, 1888.

13. Рецензии на спектакли Театра Горевой // Артист, 1889, кн. 2–4; 1890, кн. 5.

14. Воспоминания о протоиерее Д.В. Разумовском профессора Московской консерватории С. Смоленского // Душеполезное чтение, 1890, ч. 1. С. 127–130.

Материалы к биографии Разумовского – ОР РНБ, ф. 816 (Финдейзен), оп. 3, ед. хр. 2690.

15. Дополнение к статье свящ. И. Кипрского «Уставное письмо» // Прибавления к «Церковным ведомостям», 1891, № 14. С. 459–460.

16. Последние дни жизни и кончина Н.И. Ильминского// Н.И. Ильминский. Избранные места из педагогических сочинений, некоторые сведения о его деятельности и последних днях его жизни. Казань, 1892. С. 118–131.

Автограф (1892) – ГЦММК, ф. 148, ед. хр. 32.

17. О русском церковном пении. В ответ г. Миссаелидесу, протопсалту церкви св. Фотинии в г. Смирне // Прибавления к «Церковным ведомостям», 1893, № 9. С. 354–359. То же (вместе со статьей Ю.К. Арнольда) – Joirij dArnold. Reponse ап R[everend] P[ater] Missael Missaelides.

Черновой автограф и рабочие материалы (июль, октябрь 1889) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 18, л. 1–5, 7–15.

18. Обзор Исторических концертов Синодального училища церковного пения в 1895 году. М., 1895.

19. Памяти Анатолия Александровича Эрарского // РМГ, 1897, № 12. Стб. 1653–1670. То же – отдельный оттиск.

Автограф (сентябрь 1897) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 23, л. 1–6.

20. О собрании русских древнепевческих рукописей в Московском Синодальном училище церковного пения (краткое предварительное сообщение). Посвящается памяти профессора Московской консерватории прот. Дм.Вас. Разумовского // РМГ, 1899, № 3 (стб. 79–83), № 4 (стб. 110–114), № 5 (стб. 141–147), № 11 (стб. 337–342), № 12 (стб. 362–368), № 13 (стб. 397–402), № 14 (стб. 425–431). То же – отдельный оттиск.

21. Красный звон (из письма С.В. Смоленского [к С.А. Рачинскому], Казань, 26 июня 1896 г.) // Татевский сборник. СПб., 1899. С. 257–259.

22. 80 и 60 лет назад. Заметки по документам семейного архива М.А. Веневитинова // РМГ, 1900, № 15/16 (стб. 425–435), № 17 (стб. 469–477). То же – отдельный оттиск.

23. По поводу увольнения г-на Конюса (письмо в редакцию) // Московские ведомости, 1899, № 272 (3 октября).

24. Об оздоровлении программ духовных концертов в Москве // Московские ведомости, 1900, № 306 (5 ноября); сокращенная перепечатка – РМГ, 1900, № 47 (стб. 1145–1148).

План и черновой автограф статьи (б/д) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 51.

Черновой автограф (отрывки) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2640, 2626, 2627, 2628.

25. О древнерусских певческих нотациях. Историко-палеографический очерк, читанный в Обществе любителей древней письменности 26 января 1901 года // Памятники древней письменности и искусства. Вып. CXLV. СПб., 1901.

Черновые автографы и подготовительные материалы – ОР PHБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2637, 2638, 2639.

Фрагменты статьи – РГИЛ, ф. 1119, ап. 1, ед. хр. 24.

26. Памяти Д.С. Бортнянского. Из речи, произнесенной 28 сентября 1901 года на торжественном собрании в Придворной певческой капелле в память Д.С. Бортнянского // РМГ, 1901, № 39 (стб. 917–925), № 40 (стб. 949–955). То же – отдельный оттиск.

Корректура с авторской правкой (1901) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2643.

Черновые автографы (1901) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2642.

Рабочие материалы (1901) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 23, л. 32–33, 34–35.

27. Памяти С.А. Рачинского (из частного письма) // РМГ, 1902, № 30/31. Стб. 713–720.

Автограф (29 июня 1902) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 2, ед. хр. 1852.

Гранки – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 8, л. 16б-16к.

28. О «Литургии» ор. 41 соч. Чайковского (из литературно-юридических воспоминаний) // РМГ, 1903, № 42 (стб. 991–998), № 43 (стб. 1009–1023). То же – отдельный оттиск.

29. О теноре Иванове, сопутствовавшем Глинке в Италию // РМГ, 1903, № 47. Стб. 1155–1166. То же – отдельный оттиск.

Автограф (11 ноября 1903)– РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 26.

30. Из воспоминаний о Казани и о Казанском университете в 60-х и 70-х годах // Литературный сборник к 100-летию Императорского Казанского университета. Казань, 1904. С. 237–273.

31. О ближайших практических задачах и научных разысканиях в области русской церковно-певческой археологии // Памятники древней письменности и искусства. Вып. CLI. СПб., 1904.

Автограф (1903) – РГИЛ, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 27, л. 126–145.

32. Памяти В.Н. Пасхалова (из Воспоминаний) // РМГ, 1905, № 9/10. Стб. 257–263.

33. В защиту просвещения восточно-русских инородцев по системе Ник.Ив. Ильминского // Издание Общества ревнителей русского исторического просвещения в память императора Александра III. Вып. XIV. СПб., 1905.

Доклад о системе преподавания в школах для «магометанствующего» населения России, прочитанный 12 и 13 апреля 1905 года в заседании комиссии по вопросам образования инородцев – РГИЛ, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 34.

34. [Мнение Смоленского о будущем магометанских школ в связи со школьной системой Ильминского] // Труды Особого совещания по вопросам образования восточных инородцев. Издание Министерства народного просвещения. Под ред. А.С. Будиловича. СПб., 1905. С. 89–97.

35. Из «дорожных впечатлений» [об экспедиции на Афон] // РМГ, 1906, № 42 (стб. 935–941), № 43 (стб. 961–969), № 44 (стб. 998–1007), № 45 (стб. 1025–1033), № 46 (стб. 1057–1061). То же – отдельный оттиск.

Автограф – РГИА, ф. 1119, оп, 1, ед. хр. 11, л. 170–1956; ед. хр. 29, л. 9–35.

Фрагмент четвертой части (1906) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 85, л. 22–23.

36. Оратория Степана Аникиевича Дегтярева «Минин и Пожарский, или Освобождение Москвы» // сб. Музыкальная старина. Под ред. Н.Ф. Финдейзена. Вып. IV. СПб., 1907. С. 67–90. Тоже – отдельный оттиск.

Гранки с авторской правкой (20 мая 1907) – ОР PHБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2641, л. 2.

37. О колокольном звоне в России // РМГ, 1907, № 9/10. Стб. 265–281. То же – отдельный оттиск.

38. Ответ Смоленского на вопрос редакции о женщинах в церковных хорах // Музыкальный труженик, 1906/07, № 14. С. 3–6.

39. Памяти духовного композитора Алексея Федоровича Львова // Памяти духовных композиторов Бортнянского, Турчанинова и Львова. Сб. статей. Издание Временного комитета по увековечению памяти названных композиторов. СПб., 1908. С. 47–58. То же – отдельный оттиск.

Рукопись с пометой Смоленского «первоначальный оригинал статьи» – РГИА, ф. 1119, оп, 1, ед. хр. 23, л. 3–14.

40. О Первом Всероссийском в Москве регентском съезде // Хоровое и регентское дело, 1909, № 1. С. 8–13. То же – отдельный оттиск.

41. О Регентском училище в г. Санкт-Петербурге // Хоровое и регентское дело, 1909, № 2 (С. 33–39), № 4 (С. 105–109). То же – отдельный оттиск. То же – отдельный оттиск вместе с Кратким обзором деятельности Регентского училища за 1907–1909 учебные годы (без подписи) и Уставом Регентского училища.

42. О памятнике Бортнянскому, Турчанинову и Львову в Санкт-Петербурге // Хоровое и регентское дело, 1909, № 3. С. 65–70. То же – отдельный оттиск.

43. [К статье г. Г.С. Серебрякова «Резонанс в церквах и его влияние на качество пения"]// Музыкальный труженик, 1909, № 4. С. 3–5.

44. Об указаниях оттенков исполнения и об указаниях музыкально-певческих форм церковных песнопений в крюковом письме // Церковное пение (Киев), 1909, № 3 (С. 65–83), № 12 (С. 314–317). То же – отдельный оттиск.

Автограф (без окончания, 2 апреля 1908) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 32.

45. К вопросу о постановке преподавания церковного пения в духовноучебных заведениях России // Прибавления к «Церковным ведомостям», 1909, № 7 (С. 333–338), № 10 (С. 470–473). То же – отдельный оттиск.

46. Ответ на статью Н. Компанейского «К вопросам церковного пения» // Новое время, 1909, № 11919 (20 мая).

47. О реформе в предметных планах народного образования в русских школах // РМГ, 1909, № 32/33 (стб. 694–701), № 34/35 (стб. 727–733), № 36/37 (стб. 765–768), № 38 (стб. 795–799).

48. Отзыв на сочинение В.М. Металлова «Богослужебное пение Русской церкви. Период домонгольский». М., 1906 // Отчет о 49-м присуждении наград графа Уварова. Издание Императорской Академии наук. СПб., 1909. С. 545–588. То же – отдельный оттиск.

49. О русской хоровой церковно-певческой литературе с половины XVI в. до начала влияния приезжих итальянцев // Хоровое и регентское дело, 1910, № 1 (С. 2–7), № 3 (С. 57–61), № 5/6 (С. 113–121).

Автограф (1905) с приложением нотных и крюковых примеров – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 27, л. 63–98.

50. Чтения из истории русского церковно-певческого искусства (читаны в 1905–1906 гг. в Обществе любителей древней письменности) // РМГ, 1910, № 3 (стб. 71–76), № 4 (стб. 107–110), № 11 (стб. 273–279), № 12 (стб. 314–318).

Черновые автографы, отрывки (15 августа 1906, 19 октября 1906) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2649, 2650, 2651, 2652, 2653.

51. Мусикийская грамматика Николая Дилецкого. Посмертный труд С.В. Смоленского, изданный на средства председателя Императорского Общества любителей древней письменности графа С.Д. Шереметева. СПб., 1910.

Рукопись (июль-сентябрь 1905) с приложением двух писем редактора Московской духовной академии епископа Евдокима от 1 февраля 1907 года и библиотекаря Московской духовной семинарии К. Попова от 29 января 1907 года о розыске подлинника «Мусикии» – РГИА, ф. 1119, оп. 3, ед. хр. 69.

Подготовительные материалы – там же, ед. хр. 27, л. 13–25; ед. хр. 30, л. 1–7.

52. Вступительная лекция по истории церковного чтения (читана в Московской консерватории 5 октября 1889 г.) // Хоровое и регентское дело, 1911, № 6/7. С. 133–149.

Автограф – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 22, ед. хр. 27, л. 146–161.

53. Значение XVII века и его «кантов» и «псальмов» в области современного церковного пения так называемого «простого напева» // Памяти С.В. Смоленского [Музыкальная старина. Вып. 5]. СПб., 1911. С. 47–85. То же – отдельный оттиск.

Автограф (без окончания) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 20.

Программа лекции, составленная 23 марта 1908 г. в доме гр. С.Д. Шереметева (машинопись) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2685.

Примеры к статье (корректуры и литографированные экземпляры с правкой автора, 1908) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2632.

Черновой автограф (30 марта 1908 года) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2631.

Рукопись под заголовком «О [значении] 3-х голосных русских кантов и псальмов конца XVII в. в области нынешнего церковного пения так называемого «простого напева"» (до 17 февраля 1908 года) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр.29, л. 1416, 145а-б-163; подготовительные материалы – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 62.

Рукопись под заголовком «О трехголосных кантах и псальмах по рукописям конца XVII и начала XVIII веков», с пометой Смоленского: «Сообщение, читанное Ст.В. Смоленским 7 декабря 1907 года в Обществе любителей древней письменности» – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 29, л. 50–62.

Фрагмент лекции о кантах и псальмах (февраль 1908 года) – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 30, л. 7–15.

54. Управление хором. Опыт программы преподавания // Хоровое и регентское дело, 1912, № 5/6. С. 109–117.

55. Несколько новых данных о так называемом кондакарном знамени (доклад, прочитанный в Обществе любителей древней письменности 14 апреля 1906 г.) // РМГ, 1913, № 44 (стб. 973–977), № 45 (стб. 1007–1010), № 46 (стб. 1039–1044), № 49 (стб. 1132–1136).

Черновой автограф – ОР РИБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2636.

Подготовительные материалы – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 44.

56. Вступительная лекция [к курсу истории русского церковного пения] (читана в Петербургском университете в октябре 1905 г.) // Хоровое и регентское дело, 1914, № 5/6 (С. 83–89), № 7/8 (С. 125–131).

Автограф (9 октября 1905) – РГИА, ф. 1119, ап. 1, ед. хр. 28.

57. Клавесинная музыка в России второй половины XVIII века // РМГ, 1916, № 28/29 (стб. 529–535), № 30/31 (стб. 562–566), № 32/33 (стб. 596–598).

Черновой автограф доклада, прочитанного в Обществе любителей древней письменности 5 декабря 1908 года – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2634.

Рабочие материалы – РГИА, ф. 1119, оп. 1, ед. хр. 47, 48.

58. Программа курса лекций по истории русского церковного пения // Петербургский музыкальный архив. Вып. 3. СПб., 1999. С. 106–109. Публикация З.М. Гусейновой.

Автограф (12 апреля 1901) – ОР РНБ, ф. 1050, оп. 1, ед. хр. 1.

Копия Н.Ф. Финдейзена (5 мая 1899) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2683.

59. Вступительная лекция в курс истории церковного пения, читанная в С[анкт]-Петербургской консерватории Ст.Вас. Смоленским сентября 1903 // Петербургский музыкальный архив. Вып. 3. СПб., 1999. С. 110–112. Публикация З.М. Гусейновой.

Автограф (сентябрь 1903) – ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2629.

Музыкальные переложения и сочинения

1. Хоровые церковные песнопения на чувашском языке. Издание Православного миссионерского общества. Казань, Типолитография Н.Д. Данилова, 1887.

2. Хоровые церковные песнопения на татарском языке. Издание Православного миссионерского общества. Казань, Типолитография И.Ф. Молдавского, 1889.

3. Хоровые церковные песнопения на черемисском языке. Издание Православного миссионерского общества. Казань.

4. Главнейшие песнопения Божественной литургии, молебного пения, панихиды и всенощного бдения, переложенные для хора мужских голосов Ст.В. Смоленским. Вып. I-III. СПб., 1893. Издание журнала «Церковные ведомости».

Вып. I. Песнопения Божественной литургии.

Вып. II. Песнопения благодарственного молебного пения и литургии.

Вып. III. Песнопения всенощного бдения.

5. Ектении и некоторые краткие песнопения на Божественной литургии (Ектения великая, Ектения малая, Ектения сугубая, Ектения просительная, «Буди имя Господне»). Переложение Ст. Смоленского. СПб., Синодальная типография, 1900. Приложение к журналу «Церковные ведомости».

«Буди имя Господне» – автограф, партитура для женского и детского хора дев сопровождения, б/д: ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2654.

6. Стихиры Св. Пасхи. СПб., 1905. Издание автора.

7. «Хвалите имя Господне». СПб., 1905. Издание автора.

8. Панихида на темы из древних роспевов для хора мужских голосов. СПб., 1905. Издание Общества ревнителей русского исторического просвещения памяти императора Александра III. Вып. XIII.

Последование панихиды древними роспевами – одноголосная запись, гектографированный оттиск с пометами Смоленского (26 февраля 1902): ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2658.

9. Великий прокимен на Рождество Христово, Пасху и Троицын День // Хоровое и регентское дело, 1909, № 1. Приложение.

«Кто Бог велий» – автограф, партитура для смешанного хора без сопровождения (24 апреля 1908 с посвящением С. Каблукову): ОР РНБ, ф. 816, ап. 3, ед. хр. 2655; автограф для того же состава (28 апреля 1908): ОР РНБ, ф. 816, оп. 3, ед. хр. 2656.

10. «Хвалите имя Господне» древнего роспева // Хоровое и регентское дело, 1910, № 7/8. Приложение.

Литографии

1. «Тебе поем»

2. Догматик 5-го гласа знаменного роспева

3. Херувимская № 2 для смешанного хора (1898)

4. «Не имамы иныя помощи»

5. «Милость мира» на литургии Василия Великого

6. «О Тебе радуется»

7. «Со святыми упокой» и «Вечная память»

* * *

425

Пасхалов приехал в Казань в 1873 году. До этого, после окончания гимназии в родном Саратове, он учился в Москве у А.И. Виллуана, затем в течение нескольких лет посещал вольнослушателем Парижскую консерваторию, потом занимался в Московской консерватории, вернулся в Саратов, в 1871–1872 годах снова жил в Москве.

426

Это письмо Стасова было позже полностью опубликовано в РМГ (1911, № 14, в подборке писем Стасова и к Стасову). Пребывание Пасхалова в Петербурге и его знакомство с членами «Могучей кучки» отражено также в письме М.П. Мусоргского к Стасову от 12–13 сентября 1872 года и в «Летописи моей музыкальной жизни» Н.А. Римского-Корсакова. Признавая несомненный талант Пасхалова, Мусоргский, как и Стасов, высоко оценил его инструментальную пьесу «Свадебное шествие» (в письме приводится записанная на слух тема) и весьма скептически отозвался о знаменитой «Песне о рубашке». Римский-Корсаков высказывается о визите Пасхалова в Петербург в более суровых тонах: «Пасхалов, приехавший из Москвы в качестве вновь объявившегося таланта, играл нам отрывки из своей оперы «Большой выход у сатаны», а также какую-то якобы оркестровую фантазию плясового характера. Все это было незрело и в сущности мало обещало. Пасхалов вскоре скрылся с горизонта; он начал пить, сочинял какие-то пошлые романсы из-за денег и преждевременно погиб, не оставив после себя ничего замечательного по части сочинений» (Летопись моей музыкальной жизни. М., 1955. С. 78).

427

Автографы всех упомянутых Смоленским произведений Пасхалова, в том числе и «книжки», хранятся ныне в ГЦММК имени М.И. Глинки, в ф. 134, где объединены материалы двух Пасхаловых – Виктора Никандровича и его сына, известного музыковеда и фольклориста Вячеслава Викторовича.

428

Местонахождение этого автографа нам неизвестно.

429

Точное название статьи Рачинского – «Народное искусство и сельская школа» (см. ее публикацию с комментариями в третьем томе данной серии).

430

«Молиться» в данном случае означает креститься, кланяться, прикладываться к иконам и т.д., что запрещено для иноверцев в храмах ряда старообрядческих согласий, а иногда и у единоверцев.

431

«Биографический очерк» перепечатывается без комментариев, как вспомогательный материал. Для уточнения цитируемых фрагментов Воспоминаний, названий упоминаемых работ Смоленского и их датировок и т.д. предлагаем читателям сверяться со вступительной статьей Н.И. Кабановой, комментариями к Воспоминаниям и Каталогом опубликованных работ С.В. Смоленского.

432

Ошибочное утверждение (см. во Вступительной статье). – Ред.

433

Неверная дата рождения и неправильно указанная должность отца (см. во Вступительной статье). – Ред.

434

Мысль Смоленского была осуществлена около того же времени Обществом любителей древней письменности, издавшим «Круг церковного древнего знаменного пения» в 6-ти томах (Памятники древней письменности, т. LXXXIII).

435

А.Н. Шишков – прокурор Московской Синодальной конторы и впоследствии ближайший начальник Смоленского.

436

Имеется в виду работа Н.М. Соловьева «Труды С.В. Смоленского в области изучения древнерусского церковного пения». Казань, 1908. – Сост.

437

Купирована цитата из статьи Смоленского о Рачинском, полностью опубликованной в этом томе. – Сост.

438

Вот полный список докладов и лекций С.В. Смоленского за время 1901–1908 годов, читанных главным образом в Обществе любителей древней письменности (в исключительных случаях указывается место чтения доклада). Список этот составлен при любезном содействии А.В. Преображенского:

1) О древнерусских певческих нотациях (26 января 1901).

2) О ближайших задачах и научных разысканиях в области русской церковно-певческой археологии (28 ноября 1903).

3) Инок Евфросин и его сказание о различных ересях и хулениях на Господа Бога и Пречистую Богородицу, содержимых от неведения в знаменных книгах, 1651 года (19 марта 1904).

4) О «Мусикии» дьякона Иоанникия Трофимова Коренева и Николая Павлова сына Дилецкого (16 апреля 1904).

5) Отношение русской церковной музыки к византийской (читано 30 октября 1904 в закрытом заседании филологического факультета Петербургского университета).

6) О стихах покаянных и беседных по крюковым и нотным рукописям XVI и XVII веков (17 декабря 1904).

7) О русской хоровой литературе с половины XVI века до начала влияния заезжих итальянцев (22 апреля 1905).

8) О староболгарском церковном пении в издании Ан. Николова (16 декабря 1905).

9) Несколько новых данных о так называемом кондакарном знамени и кондакарях XII-XIII вв. (14 апреля 1906).

10) О поездке на Афон (8 декабря 1906).

11) О трехголосных кантах и псальмах по рукописям XVII и начала XVIII в. (7 декабря 1907; повторено в Москве, в Епархиальном доме 13 марта 1908).

12) О каталогизации церковных песнопений, оказавшихся в афонских и венских греческих рукописях XI-XII вв., и о дополнительной к ней каталогизации песнопений, оказавшихся в русских древнейших рукописях (21 декабря 1907).

13) О значении «кантов» и «псальмов» XVII в. в области современного церковного пения так называемого «простого напева» (23 марта 1908 в зале дома гр. С.Д. Шереметева).

14) О фортепианной музыке в России XVIII в. (5 декабря 1908).

439

Дата не верна (см. Вступительную статью). – Сост.

440

В основу Каталога положен уточненный и дополненный Указатель литературно-музыкальных трудов С.В. Смоленского, опубликованный Н.Ф. Финдейзеном (Памяти С.В. Смоленского [Музыкальная старина. Вып. 5]. СПб., 1911. С. 41–46).


Источник: Русская духовная музыка в документах и материалах. Т. IV. Степан Васильевич Смоленский. Воспоминания: Казань, Москва, Петербург / Гос. центральный музей музыкальной культуры им. М. И. Глинки; Подгот. т-та, вступит. ст., коммент. Н. И. Кабановой; Науч. ред. М. П. Рахманова. – М.: Языки славянской культуры, 2002. – 688 с., ил. – (Язык. Семиотика. Культура.)

Комментарии для сайта Cackle