Азбука веры Православная библиотека Алексей Иванович Введенский Из итогов века. Литературно-философская характеристика XIX столетия с богословской точки зрения

Из итогов века. Литературно-философская характеристика XIX столетия с богословской точки зрения

Источник

Параграф I II III IV

 

§ I.

Тихо и бесшумно отходил в вечность XIX век. Но на самом рубеже, отделяющем его от века грядущего, он смутил сердца ожиданием возможных бед: на Дальнем Востоке собралась грозная туча, которая, хотя и пролилась местным дождём, но, как многим не без основания казалось и кажется, грозит всеобщею, мировою бедою... Правда, пока беда, по-видимому, отодвинута и, может быть, надолго. Да и вообще не сама по себе, не своим стихийно-разрушительным внешним характером, она смущает, но – теми помышлениями христианско-европейских умов и сердец, которые в этой беде открылись. Ибо со всею смущающею ясностью обличились при этом чисто земные идеалы, своекорыстно-низменные вожделения и аспирации некоторых «носителей европейской культуры и цивилизации», их чисто земная алчба и жажда. Вот чем событие симптоматично и поучительно! И вот почему не будет, кажется, преувеличением, если мы сопоставим его, – по его нравственному и идейному смыслу, – с шумной и страшной, кровавой катастрофой конца XVIII века, с Великой Французской Революцией. Да, есть много в этих великих катастрофах общего. И там, и здесь багровый свет яркого кровавого пламени, озаряя далеко уклонившуюся от норм жизнь прошлого, настойчиво зовёт, под угрозою неотвратимых бед, к лучшему будущему...

Оставим, однако, в стороне XVIII век, – о нём уже более чем достаточно, говорено и писано, – и попытаемся подвести, конечно, лишь эскизный и самый общий, итог, веку XIX, преимущественно с той стороны, которая касается его внутренней, идейной и нравственной жизни, того, что называется духом века.

И независимо от тревожных событий на Дальнем Востоке, ознаменовавших собою самый конец века, так сказать его последние дни, есть в его, сравнительно тихом и спокойном, течении нечто значительное и невольно приковывающее к себе внимание. Тихие и спокойные воды вообще глубоки и таинственны. Но в последние годы истекшего века всеми заметно овладевало не только это смутное и безотчётное обаяние глубины и таинственности, но и более определённое настроение; чувствовалось в этом размеренном, настойчиво-упорном и в себе уверенном движении всё вперёд и вперёд что-то холодно-рассчитанное и систематическое, какая-то бесповоротная решимость на что-то радикальное и безвозвратное.

Чем же именно в истории XIX века навеваются подобные настроения? Какая и над чем именно работа его вызывает эти смешанные чувствования, в которых к изумлению пред настойчивостью и сосредоточенностью невольно примешиваются безотчётные чувства опасения и страха, – точно человеку грозит беда, утрата чего-то самого дорогого для него и заветного?

На эти вопросы можно ответить одним словом, которому, если не ошибаемся, впервые дал право литературного гражданства знаменитый французский историк и философ, Тэн. Это слово: дехристианизация.

«Дехристианизация»: какой, по-видимому, старый и всем давно известный факт отмечен этим новым словом! Разве, в самом деле, она, эта «дехристианизация», не началась в западной Европе ещё задолго до нашего времени, по крайней мере, – с эпохи реформации? И разве, с другой стороны, не известно, всем и каждому, что именно здесь, в этом печальном явлении, коренятся источники многих нестроений и зол, умственных и нравственных, частных и общественных, характеризующих не одно истекшее столетие, но всё вообще новое время, всю пореформационную эпоху? Так, конечно: недуг известен давно, хотя и под другими именами; давно же поставлен и соответственный диагноз. Но есть в этом старом факте новая подробность; определились в давно известном и констатированном явлении, именно в минувшем столетии, новые черты; совершилась крупная перемена и не напрасно, конечно, знаменитый французский учёный, придумавший это новое слово, отметил им явление, которое восходит своими источниками ко времени французской революции конца прошлого века. Различие это состоит в том, что в XIX веке враги и противники христианства, виновники «дехристианизации», уже не ограничивались, как это было прежде, нападками на христианство, да, пожалуй, и не в них полагали центр тяжести, но стремились противопоставить идеалу жизни христианскому свой положительный идеал, под знаменем которого и во имя которого они хотели объединить всех своих единомышленников. Этим они думали вернее достигнуть своей цели, – «освобождения человечества от опеки религии», чтобы освобождённое оно уже спокойно и без тайных смущений могло ходить путями своими...

Каков же этот идеал? Воплощением каких стремлений «дехристианизованного» человечества он является и из каких элементов состоит?

Если мы внимательно всмотримся в этот, довольно ясно намеченный в литературе только что истекшего столетия, идеал, то различим в нём две основные черты: стремление к всеобщему земному счастью, как верховной цели существования человечества, и стремление к обожествлению человека или, как теперь говорят, человечности (Humanitätskultus).

Желание счастья и именно земного, посюстороннего счастья, правда, неразрывно с самым существованием человека. Но в это, как человечество, старое желание опять-таки привзошёл теперь новый оттенок. Стремилось к посюстороннему счастью античное человечество. Но ведь оно и не знало потустороннего счастья, – разве лишь смутно догадывалось о нём в лице лучших представителей. У него, следовательно, это стремление было естественно и понятно. Стремились и стремятся к счастью, земным утехам и радостям, и народы христианские, за исключением сравнительно немногих добровольно-аскетических отказов от него. Но у них эти стремления не служат конечною целью и не исчерпывают всех надежд. У «дехристианизованного» же человечества они сделались именно конечною целью и вместили в себя все надежды. И это неизбежно. В самом деле, когда потусторонний мир отвергнут, когда заслуги, вины, надежды и опасения, связанные с мыслью о потустороннем воздаянии были оставлены, как нечто «детское» и «незрелое», – на что оставалось тогда перенести все эти надежды и опасения, всё, что служит мотивом жизни? Не на что иное, как на устроение именно земной жизни и на созидание земного благополучия, нового рая, рая земного, «реального, а не мечтательного». И вот «дехристианизованное» человечество свело идеал на землю, стало относиться к моменту, как к вечности и преходящему, захотело придать значение неизменного, – захотело при обманчивых земных условиях создать именно рай.

Связь здесь, между «дехристианизацией» Европы и мечтами о земном рае, очевидная и необходимая. Не случайное, в самом деле, явление то обстоятельство, что мечты о земном рае пробудились к жизни с особенною энергией и приняли вполне определённые формы, именно со времени мнимо «окончательного» поражения христианства, в конце XVIII века. Именно тогда, и именно под влиянием этого, – сначала в форме сантиментальных мечтаний и утопий (у Руссо и его многочисленных последователей), потом в форме реформаторских замыслов (у представителей эпохи «бури и натиска»,) различных форм революций, словесных и фактических, до «Великой Революции» включительно, – именно тогда, говорим, были положены те ферменты, которые, вызвав вековое брожение мысли и жизни западных народов, проявились в форме так называемого социального оптимизма, с его учением о «демократизации благ культуры», о всеобщем равенстве и братстве и т. д. Упразднение вероисповедных и национальных особенностей, как главного препятствия осуществлению космополитического идеала, распространение на массу наук и искусств, участие всех в управлении или, точнее, самоуправлении, уравнение всех в отношении к имуществу и материальному довольству, «равенство всеобщей сытости», как говорил покойный Вл. С. Соловьёв, – вот основные черты этого вожделенного земного рая, который в истекший век сделался глубоко укоренившеюся мечтой «дехристианизованных» народов.

Вторая черта, входящая в состав нового идеала, как мы сказали, есть стремление к обожествлению человека или, точнее, человечности. Здесь нет, конечно, надобности повторять то, что хорошо известно всем, сколько-нибудь внимательно следящим за течениями новейшей мысли, – нет надобности говорить о Ницше, с его культом сверхчеловека, то есть высшего, в физиологическом, умственном и нравственном отношениях, типа человека, который явится-де в будущем достойным поклонения, как настоящее божество и пр. Но не лишне отметить, что проповедь этого культа не есть какая-нибудь исключительная особенность философии (точнее следовало бы сказать: антисофии Ницше. О нет! Чрез всё истекшее столетие проходит это тяготение к сверхчеловеку, и Ницше есть лишь наиболее типичный, наиболее решительный и смелый, её выразитель.

В самом деле, уже в начале века знаменитый Шатобриан, со свойственною ему проницательностью заглядывавши (дальше своих современников) в возможные следствия социальной катастрофы, отметившей конец XVIII века, писал:

«Когда старое общество разлетается в куски, личность лишается полезного давления, удерживавшего её в известных социальных рамках и мешавших ей придавать себе безграничную цену и значение. Такими образом, возможность для самообожания открывается всюду, где самообладание не настолько сильно, чтобы заменить влияние прежней общественной организации. И в то время, когда всё кажется возможным, всё кажется и дозволенным вместе с тем. Всю ту область, от которой прежде отрешалась личность, которую она прежде добровольно отдавала, она теперь отбирает, перестаёт покорно склоняться пред запретом, чисто человеческое происхождение которого теперь ей стало ясно. На каждый запрет у неё готов ответ, который вместе с тем является и страшным вопросом – началом всяческого человеческого знания и человеческой свободы – вопросом: почему»?

Вот именно! Самообожание есть так сказать изнанка атеизма, тень, неотступно за ним следующая. Или Бог, или человек: tertium non datur. Все и всякие другие культы суть лишь перерождения этих двух, неустойчивые переходы между ними. И если истекший век так усиленно хотел быть, соревнуя в этом с концом века XVIII, не только «дехристианизованным», но и атеистичным, то преступное и вместе нелепое самообожание было его неизбежною карою.

Таков, в своих основных чертах, этот новый идеал, под знаменем которого звал работать, устами своих «передовых людей», истекшей век. Если мы хотим выразить этот идеал в одной формуле, и сопоставим её с формулою истины христианской, то он изумит нас своею дерзко-кощунственною откровенностью:

На знамени христианства начертано: Богочеловек.

На знамени проповедников нового идеала написано: человекобог.

Богочеловек и человекобог: вот две радикальные противоположности, разделившие современное культурное человечество, вот два крайних полюса, к которым оно тяготеет!

§ II.

Было бы ошибочно думать, будто мечты об устроении жизни по этому новому идеалу живут лишь в головах наиболее «передовых» и неисправимых мечтателей, развиваются лишь в их книгах, откуда вычитываются досужими людьми. О, нет! Пересмотрите современную художественную литературу, послушайте речи современных публицистов и демагогов и вы убедитесь, что эти мечты теперь уже широкою волною разливаются в массах, повсюду обусловливая ту « переоценку ценностей», которая является едва ли не самою яркою подробностью в жизни и умственных настроениях «конца века». Всё традиционно устойчивое и прочное, всё, чем в христианских» странах доселе держалась жизнь и нормировалась мысль, всё, что доселе полагало непереходимую грань между добром и злом, истиною и ложью, – всё это теперь подвергнуто вопросу в лагере «передовых» людей, которые, следуя лозунгу Ницше, хотят стать «выше добра и зла», хотят быть «оригинальны», хотя бы даже ценою очевиднейших парадоксов и заведомых нелепостей. Носитель этого нового идеала, новый человек, герой силы и реформатор, прежде всего, должен быть бесстрашен и, сбросив с себя, освободить и других от рабских цепей, в которых держат человечество предрассудки. А сфера этих «предрассудков» растёт теперь всё шире и шире, захватывая и такие положения, которые в былые времена считались самоочевидными и не подлежащими не только сомнению, но даже и вопросу 1.

В самом деле, прежде враги христианства, хотя и восставали против его таинственной и сверхразумной догматической основы, но удерживали, – по крайней мере, во имя пригодности и плодотворности для жизни, – возвещаемые им истины жизни. Теперь мы не видим уже и этого: «переоценка» коснулась теперь и этих истин, столь бесспорных и столь дорогих даже врагам христианской цивилизации былого времени.

Возьмём несколько примеров.

Никогда прежде, даже в периоды ожесточённейших нападок на христианство, не сомневались в плодотворно-действенном влиянии на жизнь великих, возвещённых Христом, начал милосердия и любви. А теперь? – Теперь «прогрессивное человечество», устами наиболее популярных своих выразителей и вождей, объявляет эти принципы «банкротами» и открыто требует их замены «более совершенными и пригодными» началами жизни:

«Спасти мир, – пишет популярнейший современный романист, в одном из наиболее популярных своих произведений, – спасти мир путём милосердия немыслимо: можно спасти его только водворением справедливости. Вот крик, раздающийся со всех концов земного шара! Евангелие тут оказалось бессильным. Страдания человечества нисколько не уменьшились. Да, евангелие – не более, как устарелый свод законов, совершенно неприменимый к современным обществам! Нужно освободиться от его влияния. И какое странное заблуждение видеть законодателя во Христе, который жил в другом обществе, среди других условий, в другие времена! Ни одно общество не могло бы существовать, если бы его вздумали подчинить предписаниям евангелия... Но требование справедливости восторжествует, в конце концов. Несчастный, обманутый бедняк не верит больше в блага будущей жизни, он требует своей доли счастья на земле. Любовь и труд будут признаны основными законами жизни. Бессмысленный кошмар ада уступит место торжествующей, вечно творящей природе. Старая семитическая мечта будет побеждена светлым разумом, опирающимся на современных данных науки. В течение восемнадцати веков христианство тормозило движение человечества на пути к истине и справедливости. Движение это будет восстановлено лишь в тот день, когда человечество причислит евангелие к книгам мудрецов, не придавая ему значения абсолютного законоположения» 2...

Так говорит в романе Золя бывший аббат! И не он один говорит так. Как эхо отдаются и звучат в нём эти слова, отзываясь повсюду тысячекратным повторением. Милосердие и любовь – отжившие начала деятельности, которые должны быть, поэтому, заменены справедливостью! Но эта «справедливость» – что она такое, в устах вестников нового идеала? Кто, как и во имя чего должен водворять её на земле? Увы! – если не самому осторожному аббату, то сонмам и тьмам прогрессистов, жаждущих, хотя и по другим мотивам, той же, всё и всех уравнивающей, справедливости, она рисуется в чертах грозных, в форме какой-то великой и роковой катастрофы, вызванной техническим гением человека, который сравняет все классовые и имущественные различия страхом всеобщего бедствия.

Здесь пред нами, очевидно, лишь наиболее яркое выражение старых вожделений социалистов-террористов, также мечтавших установить всеобщую справедливость... мечом и огнём. Какая ужасающая и поучительная ирония! Там, где возвещаются великие принципы братства, равенства и свободы, повсюду там насилие и кровь, повсюду призывы к помощи и крики о заступлении! Но и обратно: потоками крови, ужасами насилий, террором и ожесточённейшею войною прогрессивные вестники «нового идеала» хотят теперь насадить всеобщий мир и всеобщее благоволение...

У того же писателя и в том же произведении мы находим и для этой подробности характерную иллюстрацию. Некто Гильом, знаменитый учёный и химик, открывший формулу нового, дотоле неизвестного и просто невероятного по своей разрушительной силе, взрывчатого вещества, – Гильом хочет взорвать на воздух знаменитый Парижской Собор Мадлены, со всеми собравшимися туда пилигримами, чтобы... чтобы этим путём водворить затем на земле мир и благоволение!..

«С необыкновенною ясностью Гильом изложил аббату Пьеру (под сводами Собора, с адским снарядом в руках) свой новый проект. Война должна исчезнуть. В прежнее время, когда войска составлялись из наёмников, и позднее, когда стали набирать рекрутов, – небольшое число людей, отмеченных судьбой, – военная служба была почётной профессией, которой отдавались с любовью. Но с тех пор, как всем приходится сражаться, никто не хочет этого. Вооружение всех народов убьёт войну в силу логического хода вещей. Сколько продлится ещё этот вооружённый мир, купленный ценою миллиардов? Какое облегчение почувствуют народы в тот день, когда страшный снаряд, обладающий силой, уничтожат сразу целые армии, целые города, упразднит войну, приведёт народы к разоружению. Таким образом, будет, наконец, убита война, сгубившая столько народов. В этом состояла мечта Гильома, и он не сомневался в возможности осуществить её в ближайшем будущем.

– У меня всё готово! Я решился умереть, исчезнуть ради торжества моей идеи... Ты знаешь, как часто я в последние дни запирался с бабушкой в её комнате. Мы приводили в порядок все документы. Она исполнит все мои распоряжения, хотя бы это стоило ей жизни, ведь нет в свете более благородной, более мужественной души... Как только меня не станет, как только она услышит страшный взрыв, который отметит начало новой эры, она разошлёт всем великим державам формулу нового взрывчатого вещества и чертежи бомбы и особой пушки, находящейся в её руках. Таким образом, я подношу одновременно всем народам страшное оружие разрушения, которое я вначале мечтал вручить одной Франции. Обладая подобной силой, они поймут бесцельность взаимного истребления и сложат оружие» 3.

Какая хаотическая путаница идей и настроений! Какое бесконечное расстояние и какая радикальная противоположность, сравнительно с учением о том же предмете христианства! И христианство возвестило мир, и зовёт к миру. Но каким путём? Путём внутреннего делания, путём работы над самим собою, над преодолением своих свирепых и кровожадно мстительных инстинктов, но не путём насильственного отнятия оружия, которым люди хотят воспользоваться лишь для самозащиты или защиты слабых и угнетённых от кровожадных угнетателей, и, тем более, не посредством вручения народам адски-разрушительных снарядов, которыми, в увлечении страстей и в припадках взаимного ожесточения и ненависти, они легко могут злоупотреблять. А здесь, – что мы видим здесь? Здесь порядок радикально извращён: для упразднения войны в отдалённом будущем и для насаждения мира и благоволения в проблематической грядущей истории, рекомендуется ожесточённейшее истребление теперь, без различия и разбора истребляемых...

Вот «прогрессивный» суд над человечеством людей нового идеала, вот та «высшая справедливость», во имя которой объявляются банкротами принципы милосердия и любви, которыми христианское человечество жило доселе!

Возьмём ещё пример этой удивительной «переоценки ценностей».

Давно известно, что «мир во зле лежит». Современный же цивилизованно-дехристианизованный мир погряз во зло особенно глубоко. Он одинаково далёк теперь и от нравственности, и от счастья: на это все жалуются – и проповедники-моралисты, и психологи, и писатели романисты. Где же выход и где потерянный путь к счастью? Христианство отвечает, вместе со всеми лучшими представителями «естественной» мысли, начиная с Сократа: в реформе своей внутренней жизни, каждым человеком в отдельности и сначала для самого себя, ибо общее зло, общие (социальные) безнравственность и страдания суть продукт личных уклонений входящих в его состав единиц.

Но современные реформаторы, вожди, и вестники новой мысли, и демагоги, думают иначе. Они опять-таки указывают свои пути. И вот, между тем как с одной стороны раздаются святотатственные крики о необходимости произвольно ограничивать семьи всеми возможными средствами, хотя бы шагая чрез преступления, – с другой стороны, настроенной иначе, раздаются не менее святотатственные крики противоположного смысла, значения и характера: «знайте, что землю наследуют те, на чьей стороне окажутся здоровье и многочисленность»! 4

Между этими призывами, с одной стороны, к истреблению «человеческой расы», а с другой к её возможному умножению, во имя одного и того же идеала человеческого счастья, конечно, прямая противоположность. Но эта противоположность, очевидно, всё же не столь глубока, как противоположность обоих этих идеалов, в сущности стоящих на одной и той же плоскости, идеалу христианскому: там культ плоти, здесь же её укрощение и аскетическое подчинение идеалам и целям существования духовным.

§ III.

Нетрудно заметить, если всмотреться внимательно, что та «переоценка ценностей», примеры которой мы только что привели и могли бы ещё привести во множестве, исходит из одного начала и направляется к одной конечной цели, – к водворению всеобщего довольства или, как мы сказали выше, земного рая. Существует до нерасторжимости тесное соотношение и взаимозависимость между этими переоценками и теми началами философской мысли, которые, составляя самое характерное в умственной жизни нашего века, связывают красною нитью его конец с началом, возводя, таким образом, современные нам настроения к настроениям эпохи Великой Революции, как к своим отдалённейшим источникам и корням. Мы знаем из истории философии эти характерные течения Европейской мысли, отметившие собою особенно середину века во Франции. «Реабилитация плоти» (или физизм), оправдание страсти, апофеоз человечества, материализм, позитивизм и, наконец, «новое вольтерьянство» или атеизм: вот эти течения, долженствующие, в своей нерасторжимой совокупности, вынести грядущее человечество на берега земного Эдема. Сен-Симон и сенсимонисты, Фурье и фурьеристы, Конт и Литтре, Прудон и многое множество других, не столь популярных имён во Франции, Германии, Англии, Италии и даже у нас в России: вот вожди века, руководившие движением и его направлявшие 5. здесь строгое единство действий. Здесь одна, хорошо дисциплинированная, армия, беспрекословно повинующаяся одному, незримому, но властному, вождю, – обольщению земного благополучия, «довольству всеобщей сытости».

И вот пред нами осязательно наглядный результат этой вековой работы. Мы видим, что эвдемонистические мечты и утопии глубоко укоренились в сознании масс, осели и отложились в форме непоколебимо-прочных верований. На расчищенной атеизмом, материализмом и позитивизмом почве оказался широкий простор для «обожания человека», которое предвидел ещё дальновидный Шатобриан, и которое дало теперь уже и свои наиболее характерные ростки, в форме сознательного оправдания страсти и культа плоти. В самом деле, эта profession d e foi, это откровенное провозглашение лозунгом жизни вегетативного принципа плодовитости, – что́ такое всё это, как не крайнее, наиболее чистое и откровенное выражение земных и низменно-землистых идеалов всё той же «новой веры»?

«Жизнь, – так говорят служители этого нового культа, – жизнь можно уподобить морскому приливу, волна которого ежедневно продолжает творческую свою работу, заканчивая созидать желанное благоденствие, долженствующее в своё время водвориться на земле. Приливы и отливы народов являются только последовательными периодами поступательного движения. Смена веков просвещения столетиями мрачного застоя означает лишь этапные пункты прогресса. С каждым разом совершается новый шаг вперёд, завоёвывается несколько большее количество земли и выдвигается на арену соответственно большее количество жизни. Между плодовитостью и цивилизацией существует, сколько можно судить, закон двойственного воздействия, в силу которого цивилизация, созданная плодовитостью, стремится потом её ограничить. Закон этот установит своё состояние равновесия, вокруг которого будет колебаться цифра человеческого населения на земном шаре, когда наша планета окажется совсем уже заселённой, возделанной и надлежаще использованной. Тогда именно судьбы её завершатся. Осуществится божественная мечта, представляющаяся теперь только великодушной утопией, семья сольётся с народом, а народ с человечеством. Всё земное население составит одну братскую семью, так что наша планета станет обителью мира, истины и справедливости.

«Человечеству надлежит распространиться по всему лицу земного шара, населить и умиротворить землю, извлечь из неё всё количество здоровья и полезной жизни, к какой она вообще способна. Если плодовитость создаёт цивилизацию, а цивилизация в свою очередь ограничивает плодовитость, то позволительно предвидеть, что в тот день, когда эволюция будет закончена, вся земля населится единым народом, вдохновенным священными чувствами братской любви, в населении земного шара установится само собою равновесие» 6.

Вот наиболее яркое выражение нового идеала: эволюция должна и некогда водворит на земле царство мира, истины и справедливости, вдохновит человечество чувствами братской любви, осуществит «божественную мечту», представляющуюся теперь лишь великодушной утопией... Замечательно здесь то, что вестники нового идеала, восставая против христианской религии, как и против всякой религии, вообще, сами невольно, как бы по какому-то бессознательному понуждению, облекают свои мечты и утопии в религиозную оболочку. Их quasi-научные идеи и ожидания, основанные на власти «закона эволюции», в сущности, суть не что иное, как догматы веры, а их проповедь вегетативного принципа плодовитости есть настоящий культ плоти или, как они предпочитают говорить, религия жизни, материнства и т. д. Именно во имя этой религии и под обаянием, пожалуй, даже давлением, её авторитета они приглашают к «переоценке ценностей».

«Религия жизни, – пишет Золя, – находившейся так долго под гнётом мрачного католического кошмара, от которого западноевропейские народы дважды уже пытались освободиться в XV и XVIII веках, возродится на прежней почве уважения к плодовитости в земле и в женщине. Кошмар, тяготеющий ещё и теперь над Западной Европой, не замедлит рассеяться, когда плодовитость станет символом высшей красоты и могущества...

« Пусть же изменятся современные нравы, идеалы общественной нравственности и красоты! Необходимо воссоздать мир, положив в его основу торжествующую красоту матери, кормящей своего ребёнка грудью. Такая мать является величественным символом нового возрождающегося человечества, относящегося с уважением и доверием к жизни. Возможно большее количество жизни необходимо для возможно большего количества счастья» 7.

Эта откровенная проповедь культа плоти, закутанная в прозрачную дымку высоких слов («религия жизни» и т. д.), очевидно, имеет одну цель, – ту именно цель, к которой звали в средине века Сен-Симон и Фурье, Конт и Прудон. Правда, между учениями этих «апостолов социализма», по-видимому, не было строгого единомыслия. Но их различия касались, скорее частностей, чем существа, – как это, после долгих колебаний мысли и тяжёлых опытов жизни, сознаёт, наконец, у Золя его бывший аббат, Пьер:

«В учениях этих апостолов социализма, – таков результат его долгих размышлений, – среди хаоса самых противоречивых утверждений, встречаются одни и те же, неизменно повторяющиеся положения; необходимость защиты бедняков и более справедливого распределения земных благ, сообразно с прилагаемым трудом и заслугами каждого. И если все великие мыслители соглашались друг с другом относительно этих основных истин, то не следовало ли признать, что на них именно должна быть, построена религия будущего? Это краеугольные камни новой веры, которые век наш завещает следующему для сооружения на них нового культа мира, взаимной солидарности и любви» 8...

В этих характерных словах, можно сказать, уловлен самый дух истекшего века, с его принципиальным эклектизмом, с его стремлением облечь свою пёструю ткань, сотканную из разных мнимо-научных идей и «выводов» в форму религии, и именно «религии будущего». Отсюда, от этого, так сказать, основного тезиса «дехристианизованной» мысли века можно проследить её движение дальше, в сторону, так же весьма характерных, мистико-декадентских, веяний, до «культа красоты» знаменитого Рескина включительно.

В самом деле, несмотря на кажущуюся разнородность, этих течений эклектической мысли, между ними есть и черты сходства, которые, при недостаточно критическом отношении к ним, дают возможность сливать их в одну, хотя и лишённую ясных очертаний форму, – в форму «религии будущего». Пусть утописты-социалисты ждут осуществления своих мечтаний о земном рае здесь на земле, а мистики и декаденты хотят уйти со своими мечтами за грани туч и самого неба. Пусть, говорим, это так. Но мечта о счастье, прозаично-грубая в одном случае, и поэтически-неясная в другом, всё же остаётся и там и здесь верховным мотивом поисков. Прибавим к этому и ещё одну черту сходства; и то и другое направление мысли одинаково тяготеет к религии и проповедует свои мечты и стремления под её знаменем. В сущности, между этими двумя течениями, быть может, существует не только сходство, но прямо тожество и, при достаточно глубоком анализе психологических мотивов, которыми живут проповедники культа плоти и необходимости декадентского отрешения или, по крайней мере, отречения от неё, может быть, окажется возможность признать одно учение просто обратною стороною другого. Ведь давно известно и опытами всех христианских веков доказано, что всякий раз как, из христианских храмов изгоняли единого истинного Бога, начинали кланяться ножкам стола, живущим будто бы в них «духам» (спириты и пр.), а вслед за ними и сонму других духов, великому множеству «призрачных и суетных» божеств.

§ IV.

«Вечность, – сказал однажды Альфред де Мюссе, – походит на орлиное гнездо, из которого столетия вылетают, как молодые орлы, чтобы поочерёдно облететь вселенную. Теперь наше столетие очутилось у края гнезда: оно выглядывает оттуда, но ему отрезали крылья, и оно ожидает смерти, неподвижно уставив взор в бесконечное пространство, облететь которое оно не имеет сил»...

Дивный, полный глубокого смысла, образ! XIX век, доживавший свои последние дни в томительном ожидании смерти, уже более не существует. Взамен его, вылетел из гнезда вечности новый орёл и окинул гордым взором пространства, которые измерил своим полётом его предшественник. Что же увидал он? Какие перспективы ему открылись?

Увы! – малоутешительные перспективы! Масса мелкого труда и всё же по-прежнему бесконечное отдаление от намеченных целей. Коренная несоизмеримость замыслов, с одной стороны, и средств к их достижению, с другой. Какой-то роковой обман ожиданий.

Проникнутый более, чем какой-либо из предыдущих веков, верою в эволюцию, в «прогресс цивилизации», который-де совершается сам собою, шествует победоносно и неуклонно, всё на своём пути захватывая, всё побеждая и подчиняя, – проникнутый этою успокоительною верою, XIX век вызвал на общий труд неисчислимые толпы мелких тружеников, одушевлённых одною общею целью и одним желанием содействовать «демократизации благ культуры», уравнять пути к водворению земного рая. Точно гномы в сказке-драме Гауптмана, выступили на сцену отдельные труженики материальной культуры, которые хотя и не поражали каждый в отдельности ни своими замыслами, ни результатами трудов, но своею солидарностью и единством стремлений, направленных к одной конечной цели, производили на зрителя бодрое впечатление и снова будили надежды, поколебленные было пессимизмом Шопенгауэра. Одни заняты теперь техникой, другие прикладными элементами точных наук, третьи трудятся над проведением в массу грамотности и «элементов культуры», четвёртые улаживают социальные вопросы и т. д. и т. д. Зрелище этой муравьиной работы для многих отселе становится надёжным базисом доверчивых взглядов на будущее. «Демократизация знания», медленный, но равномерный и прочный «прогресс» становятся к концу века лозунгами, которые собирают вокруг себя массы тружеников. Героем становится культуртрегер, идущий в народ просвещать, лечить, обучать ремёслам, а если позволяют обстоятельства, то приохочивать к искусствам (народные театры и пр.) и развлекать ими... Но – до намеченной цели по-прежнему

«Как до звезды небесной далеко...»

И вот почему, между прочим, при всей прозаичности конечной цели, поставленной минувшим веком «дехристианизованному» человечеству, его демагогические призывы повсюду принимали религиозный отлив. Это неизбежно: ибо, раз введены в расчисление величины бесконечные, – мы уже в области религии. А надежды на земной рай, под обаянием которых жил, работал и мыслил XIX век, так несбыточны, химеричны и утопичны, что серьёзно призывать к работе над их осуществлением можно не иначе, как переставляя их именно в бесконечность.

Однако с Россией шутить нельзя. Нельзя пользоваться её идеями, формулами, словами и символами для прикрытия чуждого ей содержания. Она требует всего человека, со всеми его мыслями и стремлениями и указывает ему, – разумеем религию христианскую, – цели, которые лежат совсем в иной плоскости, сравнительно с целями, указываемыми «дехристианизованными» вождями минувшего века. Не здесь, а там лежат её конечные идеалы. Здесь зло и труд: лишь там отрада и покой, покой полный и вечный.

К великому несчастью для христианских стран и народов, это забвение потустороннего идеала и постановка на его место идеала посюстороннего, идеала земного рая, не есть какое-либо случайное и мимолётное настроение. Нет! Оно есть плод и неизбежное логическое следствие тех уступок и компромиссов, тех приспособлений и расчётов, тех проявлений оппортунизма и аккомодации, на путь которых уже давно вступили западные христианские исповедания.

С одной стороны, в новейшей истории католичества мы видим характернейшее явление, известное под именем демократической эволюции папства 9. Давно уже папство тяготело к этому компромиссу. Постепенно оттесняемое от мирских дел, мало-помалу лишаемое влияния на политическую историю народов, теряя прерогативу за прерогативою, оно уже давно и внимательно всматривалось в обширный, расстилавшийся пред его взорами, горизонт народной жизни, желая именно здесь отыскать для себя более надёжную опору и менее вероломных союзников, чем монархи и их властительные канцлеры. И вот оно разглядывает на исторической арене новую, дотоле неведомую историко-политическую силу, – демократию. Папство не смущено явлением этой новой силы, как смущены ею правители и правительства светские. Ведь не этот новый пришлец, а представители старых династий, которых оно же, папство, ставило на царства, посягнули на его светское могущество! Нет, демократия не враг, а союзник папы, самый верный и надёжный: ибо их связывает общность интересов, борьба с общим врагом. И вот, особенно папа Лев XIII, со всею ясностью уразумевший, что новое положение вещей, заговорил с народом, – заговорил, и... его речь своею неожиданностью смутила даже людей, подготовленных ко всяким неожиданностям... Наш век, давно уже привыкший разве лишь терпеть Церковь, как необходимую в критические минуты полицейскую власть, ожидал, что папа появится пред демократами, чтобы смирить их жезлом железным, обещаниями небесной награды за земные страдания. Но этого не случилось. Случилось же нечто иное и противоположное. Случилось, нечто подобное тому, что было в дни пророка Валаама: Валак, царь Моавитский, пригласил пророка Божия проклясть израильтян, а он призвал на них Божие благоловение. Так и папа: вместо прещений демократам, он выступил на их защиту, объявил себя их союзником и другом, и изрёк своим «генерал-лейтенантам», кардиналам и епископам, классическое слово, отселе сделавшееся лозунгом сановников церкви: allez au peuple , – пойдём в народ, пойдём, ибо сильные мира нас оставили!..

Всмотритесь в эту знаменательную «эволюцию» папства и вы увидите, что она для нашего века весьма характерна. В самом деле, папа и его слуги идут «в народ» точно так же, как социалистические демагоги. Вместе с ними, как бы «позабыв своё служение, алтарь, и жертвоприношение», они берут метлу, чтобы сметать пыль земли и расчищать путь для всеобщего, эгалитарного благополучия. Каков идейный и психологический смысл этого компромисса, это, конечно, не требует разъяснений; здесь, со стороны папы и его «генерал-лейтенантов», тоже забвение потустороннего идеала жизни ради посюстороннего, с его обманчивыми, но яркими и неотразимо обаятельными, благами, от них же первое – «равенство всеобщей сытости».

Явление, совершенно аналогическое «демократической эволюции папства», вытекающее из того же духа оппортунизма и аккомодации, представляет в протестантизме научно-идейная эволюция 10. Подобно тому, как современное папство стремится приспособиться к новейшим явлениям социально-политической жизни, так протестантизм стремится прийти в согласие с новыми научными и философскими течениями и веяниями мысли, легко поступаясь ради них догматическими основами первоначального христианства. В самом деле, кому же из людей, сколько-нибудь внимательно следивших за развитием протестантской богословской науки последнего времени, не известно, что вся она насквозь проникнута принципом эволюции? Догматика, библейская экзегетика, философия религии, история языческих религий и христианской церкви и т. д. и т. д. – всё это, разве лишь за крайне ничтожными исключениями одного-двух процентов, пропитано более или менее ярко выраженными началами эволюции. Протестантское учение о Боге всё более ниспадает к пантеизму, этому необходимому предположению принципа эволюции, а вместе с этим и учение о человеке, его происхождении, природе, конечном назначении, – словом всё это переставляется в том же направлении и духе. И всё это допускается «с освободительными целями»! Личность должна быть свободна и автономна: вот лозунг новейшего протестантизма! Он звучит повсюду в протестантском мире и, как эхо, отдаётся в самых разнообразных, по внешности весьма далёких от него, явлениях умственной и нравственной жизни, до ницшеанства включительно. В самом деле, что такое, в сущности, этот Ницше, со всею своею антисофиею, как не крайнее выражение начал новейшего протестантизма? Не есть ли он лишь наиболее откровенное и яркое их проявление? Не есть ли его учение о «сверхчеловеке» лишь новая формула для старых идей и стремлений, которыми давно уже живёт протестантизм? Нам кажется, что дело обстоит именно так. Ницше есть типичнейший протестант!

И вот мы видим, что западные христианские исповедания, подпавшие двойной эволюции, демократической и идейной, вместо того, чтобы служить для народов маяками, указывающими путь к небу, сами тяготеют к земле, к земным благам и мирской мудрости. Не будем несправедливы к западным церквам, с их поучительною и трагическою новейшею историей. В наше время вопрос иногда, кажется, идёт уже не о том, как веровать в Бога, но о том, следует ли вообще веровать в Него да и вообще веровать во что бы то ни было. И в этом отношении народы Запада, западные христиане, с нами, христианами православного Востока, всё же единомышленники и союзники, у которых враг общий: атеизм. В их учёных трудах и популярных сочинениях, в их проповеди, учреждениях и внутренней миссии, много такого, чем и мы, христиане Востока, могли бы пользоваться, как пригодным и надёжным оружием или, по крайней мере, примером. Но есть, при всём этом, в практических и идейных течениях западно-христианской жизни, и такие стороны, которые, своим характером и своими следствиями, должны тем ярче оттенять недосягаемую высоту и непогрешительную истинность восточного Православия, с его непоколебимо утверждённым потусторонним идеалом жизни, призывающим человека, прежде всего, к личному усовершенствованию, в надежде, что всё остальное «приложится». Вот наш лозунг, наш маяк и якорь, – для жизни и мысли, практической и научно-богословской!

В духовной, и в частности умственной жизни народов бывают, как и в их физической жизни, эпохи каких-то эпидемических заболеваний. Эпидемическая умственная болезнь нашего времени есть эклектизм, который, в свою очередь, сам есть лишь, обратная сторона современной анархии мысли, – её беспринципности. Современный человек редко способен делать глубокие, принципиальные различия в идеях и умственных течениях. Он наклонен всё окрашивать в один мутно-серый цвет безразличия. И между тем, как в организме искомой наукою истины всё стоит в связи со всем и одна идея предполагает или вызывает другую, сродную ей, – так и в организме лжи есть такая же сопринадлежность сродного, своего рода гармония. Нельзя быть адептом сверхчеловека, не будучи эволюционистом и пантеистом, равно как и наоборот, – нельзя теисту-христианину, твёрдо поставившему пред собою потустороннюю цель жизни, стремиться, хотя бы лишь в мечте в область идей и отношений, которые хотели бы установить современные проповедники культа сверхчеловека, с его безразличием к добру и злу. Наука, истинная наука, – ибо есть и науки ложные и лживые, – должна, прежде всего, разъяснять именно эту логически-необходимую сопринадлежность идей, должна напоминать, что и в сфере мысли, точно так же, как в практической жизни, нельзя в одно и то же время работать Богу и Мамоне, быть служителем Христа и Велиара.

Призрак сверхчеловека, или, точнее, человекобога исчезнет лишь тогда, когда в сознании человечества снова просияет, в своей неизреченной красоте, полузабытый теперь «дехристианизованным человечеством» идеал Богочеловека, единого Царя чистой истины, правды и мира.

* * *

1

Тип нового человека, как он воплощён в созданиях современного искусства, в связи с ницшеанскою антисофиею характеризован в нашей книге: «Письма о современном искусстве». М. 1899, стр. 158.

2

Эмиль Золя: «Париж», русский перевод Лихтенштадта, стр. 195–196.

3

Ibid., стр. 206.

4

Золя: «Feconditè», русский перевод Ранцова, стр. 160. В приведённых словах выражена, так сказать, тема всего сенсациозного произведения.

5

Этот важный и весьма характерный момент в умственной жизни XIX века очерчен в нашей книге: «Очерк современной французской философии», стр. 213–236.

6

«Feconditè», конец.

7

«Feconditè», стр. 502–503.

8

«Париж», стр. 278.

9

См. об этом нашу книгу: «Западная действительность и русские идеалы», стр. 135 и далее и 198 и далее.

10

Ср. «Западная действительность», etc., стр. 37 и далее.


Источник: Введенский А.И. Из итогов века : Литературно-философская характеристика XIX столетия с богословской точки зрения // Богословский Вестник. 1901. Т. 1. № 1. С. 1–22.

Комментарии для сайта Cackle