Приложение к 7-му тому собраний сочинений. [1910]

Источник

Работы Г. П. Федотова, хранящиеся в НИОР РГБ, обнаружены и подготовлены к публикации доктором исторических наук А. В. Антощенко (Петрозаводск). Эта ранняя работа Г. П. Федотова, предположительно датируемая 1910 годом, публикуется по рукописи, хранящейся в НИОР РГБ, Ф. 745. К. 4. Ед. хр. 33. Л. 1–12 об.

Есть общие места, хотя от этого [они] не перестали быть справедливыми: напр[имер], историк должен быть объективным. Обыкновенно это трактуют так. Историк должен исследовать, а не оценивать. Люди и явления, которые он изучает, должны быть теми же для него, чем материя является для натуралиста: местом приложения логической энергии, не больше – словом – объектом.

Но не правы ли отчасти и субъективисты, утверждая, что такое бесстрастие немыслимо по отношению к ценностям культуры, с которой историк сам связан неразрывными нитями? Не приведет ли псевдообъективизм к самообману и искажению действительных отношений? На самом деле мы видим, что объективизм историка сказывается ярче всего в предисловии. В развитие своей темы ученый обыкновенно понимает объективизм своеобразно. Он считает признаком самого дурного тона порицать или негодовать на своего героя или на продукты изучаемой им культуры. Сам он ставит своей задачей – вероятно, чтобы достигнуть лучшего понимания – все оправдать, все реабилитировать. Его принцип: все понять – значит все простить. Но, руководясь этими прекрасными правилами, он скоро убеждается, что невозможно «все простить»; что в том plaidoyer1, которое он держит для своего клиента, спасение его чести может быть куплено только ценой осуждения противной стороны – то есть всех личностей или идейных течений или социальных форм, с которыми его герой вступил в более или менее острое столкновение. Спасти одного – значит, топить других. Августин2 – высокая натура, а манихеи дрянь. То же самое выходит и наоборот: манихейство – возвышенная система, а Августин ренегат и подлец. Смотря по специальности господина профессора, самое комическое в том, что сам оценщик не сознает, на каких весах он взвешивает, не сознает даже, что он взвешивает. Он убежден, что не выходит из пределов чистого описания. Его совесть спокойна, но можно ли на этом пути прийти к общеобязательным выводам? Мы видим, несмотря на маску объективизма, субъективизм царствует в науке – социальной науке – и тем самым разрушает ее научные основания. Нет спора, субъективизм должен быть сам разрушен.

Но как?

Быть может, все-таки в дисциплине воли, в воспитании к бесстрастию? Следовало бы прибавить: к бессмыслию. Субъект, совершенно лишенный способности эмоции или скажем эмоции высшего порядка (неразб.) – лишенный к тому же всякого интереса к идеям, то есть вполне незаинтересованный в оправдании какой-либо системы их, был бы вполне пригоден для историко-научной деятельности. Жаль только, что он был вполне непригоден к научной деятельности, да и вообще ко всякой деятельности в культурном обществе. Это духовное уродство, действительно, воспитывается в лабораториях исторических институтов; на этом пути специалисты ушли далеко, не до полной анестезии, правда, но, во всяком случае, до кастрации, выработали другой класс профессионалов, отличающихся от наших замаскированных субъективистов.

Этот класс с успехом составляет каталоги и энциклопедии. Но в выводах своей работы он всецело связан с данными субъективистов. Бесплодный, как все кастраты, он подбирает противоречивое, спутанное их наследство и просеивает его сквозь критическое сито. Его принцип: «Истина это то, с чем все согласны». Эти «все» – субъективисты. И после тщательной проверки в словаре получается строго объективная заметка: «Карл В[еликий] короновался в 766 г., и умер в 811 г.». Наука идет вперед «bis an die Sterne weit»3, и только скептики могут позволить себе сомневаться в самом существовании науки. Но, ведь, скептицизм неопровержим. В этом его философская привилегия.

Однако, будем серьезны. Представим еще раз логическое положение дела. В области духовной культуры – а я только о ней н говорю – наука касается ценностей, которые не могут быть индифферентны для ее носителей. Чтобы понять их, нужно прежде всего понять, как определять ценности, то есть произвести оценку. Невозможно понять значение композитора, не обладая ни слухом, ни музыкальным развитием4. Все объективное – в смысле естественной объективности, – что связано с этим миром ценностей, есть внешнее, постороннее для них. Часто это может быть их симптомом, но не более. Филологи изучили только законы античного стихосложения, но лишь поэты открыли нам красоту древних.

Задача историка, правда, не в том, чтобы понять красоту, но объяснить ее – также, как объяснить уродство, как объяснить все. Но для этого он должен войти в круг господствующих здесь законов, уметь выделить главное от второстепенного, уловить связь, в которую – с необходимостью – вступают между собой отдельные образования в мире ценностей. Словом, он должен понять его структуру, прежде чем выяснить его генезис. Прежде всего он должен быть зрячим, а не закрывать глаза во имя «объективности». Иначе он будет лишен самого дорогого материала своего исследования. Поскольку субъективисты правы, то они должны возвыситься над односторонностью своих оценок. Это легко сказать. Но самая сущность оценки – в ее односторонности, исключительно. Понять и простить все – не значит ли это ничего не понять? Qui prouve trop, ne prouve rien5.

Мы знаем один выход, который указала здесь не теория, а жизнь нашего времени. Современная культура создала тип людей, утонченно-богатых культурными переживаниями], открытых ко всякой красоте и даже ко всякой истине (то есть полуистине), просвещенных и жадно ищущих в пыли истории еще неизведанных наслаждений. У них нет веры, нет догмата. В исключительности их нельзя упрекнуть. Они радуются всякому осколку отрытых сокровищ. Они легко меняют меру своих оценок, во всем умеют отыскать отблески ценностей. Они соединяют изощренность и нетребовательность с эстетическим оптимизмом. Франция дала нам целую школу блестящих историков-эпикурейцев. Упомяну хоть о Renaut6, о Буасье7... Стоя у колыбели мировых противоречий, вглядываясь в жестокую борьбу, которая окрасила величием и кровью бледную смерть античного мира, они наслаждаются, эти утонченные зрители. Они на ступенях амфитеатра, где умирают гладиаторы, отягченные туманом тысячелетий. – В этой лирической мягкости красок, борьба теней является невыразимо привлекательной. Запах крови, запах навоза, грубые крики площадной толпы – не долетают сквозь магическую даль. Все является преображенным и прекрасным. И жест императора с зеленым изумрудом, и обнаженная женщина, поднявшая руки навстречу смерти. О, они не пристрастны, эти гастрономы. Они умеют одинаково любоваться палачом и жертвой. И когда они от своих художественных прозрений возвращаются к старым пергаментам, они приносят с собой ясную мудрость, способность все понять и вместе с нею запах легкого скептицизма. Они ничему не поверят на слово, не дадут одурачить себя словами фанатика. Они смягчают и примиряют все. Они великие ретушеры, великие мастера стирать краски. Мы уже чувствуем, в чем недостаток их объективизма. Во-первых, в слишком эстетической его окраске. Действительно, примирение непримиримых ценностей лучше всего удается на почве эстетики. Живое религиозное сознание не строит пантеонов, здоровое нравственное чувство не может с одинаковой любовностью дышать ароматом аскетизма и распутства. Итак, они эстеты и, рассматривая историю, как произведение искусства, они лишают ее значения реальности, они отнимают у нее серьезность и глубину ее процессов: точно все в ней происходит не взаправду, а на подмостках театра. Мало того, в эстетике они не могут быть реалистами, потому что видят все сквозь смягчающую, туманную среду. В этом, ведь, и состоит их условие примирения диссонансов. Если бы туман разошелся, они стали бы лицом к лицу с человеком, мучимым подлинным голодом, и подлинной страстью, и исключительностью его веры и его ненависти. Гармония исчезла бы, поэты должны были бы закрыть свои глаза от беспокойных, кричащих цветов или броситься в толпу, смешаться с нею, осудить себя на parti pris8.

Мы видим: примирение покупается здесь ценою ирреальности и поверхности. Понимание жизни оказывается декоративным и неглубоким.

Не будем пока сходить с поля эстетики, но спросим себя: неужели гармония покупается всегда лишь ценой затушевки и бледности? Конечно, нет. Гармония может быть построена из самых глубоких контрастов. Это показывает настоящее трагическое Искусство. Великий художник не боится заглядывать в омут.

Он безжалостно режет до костей человека, вскрывает все противоречия, живущие в его груди, чтобы привести их к последнему единству. Чем больше разнородных элементов участвует в синтезе, и чем непримиримее кажутся они, тем богаче, выше потрясающая и освобождающая мощь их синтеза. Почему этот путь должен быть закрыт для историка? Не как научный путь, а как необходимое, предварительное условие для его науки, как средство войти в мир ценностей культуры, ничего не отвергнув и нечего не испортив в нем? В самом деле, почему?

Конечно, легко ответить, что этот путь требует художественной гениальности, и смертные, которые ею обладают, не станут тратить своих сил в чуждой им научной области. Они призваны не изучать ценности, а создавать их. Но это все-таки лишь внешняя причина. Внутренняя, глубокая заключается в отличии научного и эстетического постулатов. Художник может творить свободно. Ученый должен творить истину. Истина – вне его, она навязывается ему со всей силой принудительной необходимости. А где же истина говорит то, что противоречия сливаются в мировой культуре, что их можно взвесить на одних весах ценностей. Я отрицаю это. Я нахожу, что мировая гармония напоминает шарманку доктора Фаустуса9. Разве вы можете мне доказать противное? А доказать это так легко: покажите мне историка, который с остротой и безжалостностью анализа связал бы проникновенное понимание ценностей, ведущее к их синтезу. Его нет.

Но – и здесь я подхожу к самому главному – кто вам сказал, что историк должен искать гармонию, синтеза ценностей? Это необходимо для художника, к[отор]ый сам создает ценности. Историк должен только открыть, понять их. И если они не укладываются в стройное целое, разве он виноват в этом. Виноват тот, кто завел шарманку, кто создал мир. Вопрос лишь в том, возможно ли остро и глубоко ощущать взаимно исключающие ценности? И я утверждаю, что это возможно. Нужно только вдуматься в то, что это означает. Это означает, прежде всего, повышенную восприимчивость к ценностям, и в тоже время беспомощность перед ними; ослабление личности, ее формующей, пластической энергии, сознание – есть чистое поле, где волки пожирают друг друга. Здесь нет хозяина, здесь хаос и уродство стихий, из них может быть создан мир культуры. Если обратите внимание на то, что это поле борьбы элементов есть человеческая личность, нельзя не представить себе, что эта борьба для нас мучительна. Биологически она означает – болезнь. Система ценностей служит для ориентировки в жизненной борьбе. Где нет системы, там неспособность к жизни, безволие и растерянность. В нравственном мире эта растерянность означает собою имморализм. Не ту нравственную тупость, которая отлично уживается с душевным здоровьем, но равную восприимчивость к добру и злу, смесь возвышенности и порочности, где влечения – в диком злорадстве – сменяют друг друга. Быть может, этот тип людей не так редок, как думают: но изучать его приходится более в тюрьмах и сумасшедших домах, чем на высотах культурной жизни. А между тем, если история культуры должна стать когда-нибудь наукой, она не может обойтись без помощи сумасшедших и преступников.

Я говорю, конечно, о преступности «потенциальной». Если представить себе этот склад эмоциональной личности в оправе довольно крепкой логической способности, у нас все данные для характеристики культурного историка. Он все поймет, хотя ничего не простит. Его принцип «Odi et amo»10...

Он сумеет вскрыть глубоко каждое образование культуры там, где оно превращается в свою противоположность. Зло в добре и добро во зле бросаются ему в глаза без всякого напряжения воли, с каким морально здоровые люди оплатят даже слабые попытки к беспристрастию. Его беспристрастие будет одинаково далеко и от оптимистической фальши ретушеров и от тупой нечувствительности объективистов. И он найдет достаточно резкие краски, чтобы его образы не утратили значения реальности; острота его восприятия спасет его от схематизма, к[оторы]й любит обращать в шутку серьезные вещи. И, наконец, если его голова работает правильно, он не остановится на этом хаосе, но сделает его научным объектом в истинном смысле слова. Не примирит его, как художник, а изучит его, изучит его связность и общность, его повторяемость и индивидуальность, вот что поставит он своей задачей. В этой врасти и холодной красоте логической мысли, он найдет, быть может, примиряющее начало своей разнузданной, смятенной Души, и произведенные ею труды дадут читателю не только чувство дионисийской оргии жизни, но и ее аполлонического Преодоления в научном сознании.

* * *

1

plaidoyer (фр.) – речь адвоката защиты в суде.

2

Августин Аврелий (354–430) – христианский богослов и философ. Изучением его творчества Г. П. Федотов занимался под руководством И. М. Гревса, результатом чего стало конкурсное сочинение ««Исповедь» бл. Августина как источник для его биографии и для истории культуры», отмеченное по отзыву руководителя золотой медалью. Г. П. Федотов опубликовал также статью «Письма 6л. Августина (Classis prima)» в сборнике «К 25-летию учебно-педагогической деятельности И. М. Гревса» (СПб., 1911).

См. I-ый том собрания сочинений Г. П. Федотова. М., 1996.

3

bis ап die Sterne weit (нем.) – до самых звезд.

4

Федотов писал в одном из писем к Т. Ю. Дмитриевой: «У меня нет слуха. Я не способен, м[ожет] б[ыть], оценить игру великого артиста». (см.: НИОР РГБ, ф. 745 (Дмитриевы), к. 4, ед. хр. 14, л. 27.

5

Qui prouve trop, ne prouve rien (фр.) – кто доказывает слишком много, не доказывает ничего.

6

Реньо Жан де Сегре (1624–1701) – французский писатель. Служил 24 года секретарем у Анны Марии Луизы Орлеанской, французской принцессы, герцогине де Монпасье, племянницы Людовика XIII. Затем поступил на службу секретарем к мадам де Лафайет. Первые издания её сочинений – «Принцесса Монпансье», «Принцесса Клевская» и «Заида» – были опубликованы под именем Сегре.

7

Буасье Гастон (1823–1908) – французский историк античности, член французской академии (1876). Профессор Коллеж де Франс. Автор фундаментальных работ по истории римского общества, языческой религии, христианству.

8

parti pris (фр.) – соучастие.

9

шарманка доктора Фаустуса – ссылка на строки из «Фауста» Гете:

«Опять завел свою шарманку.

Отец сомнений и помех.

Тебе, чтоб веровать в успех,

Все нужно новую приманку.

Два-три заклятья прогнусавь...»

(перевод Б. Пастернака)

10

Odi et amo (лат.) – «Ненавижу и люблю» – название одного из стихотворений римского поэта Гая Валерия Катулла, в котором выражены его чувства к неверной возлюбленной – Лесбии.


Источник: Собрание сочинений : в 12 томах / Г. П. Федотов ; [сост., примеч., вступ. ст.: С. С. Бычков]. - Москва : Мартис : SAM and SAM, 1996-. / Т. 7: Статьи из журналов "Новая Россия", "Новый Град", "Современные записки", "Православное дело", из альманаха "Круг", "Владимирского сборника". - 2014. - 486 с. / Приложение к 7-му тому собраний сочинений. [1910]. 338-343 с. ISBN 978-5-905999-43-7

Комментарии для сайта Cackle