Алексей Александрович Царевский

Гоголь как поэт и мыслитель – христианин

Речь, читанная в актовом зале Казанской духовной академии 21 февраля 1902 года

Параграф I II III IV V VI

 

 

Ровно 50 лет тому назад, в 1852 г., 21 февраля, утром, на скромной своей квартире, в Москве, тихо и незаметно уснул вечным сном долго пред тем болевший и почти всеми забытый, одинокий, Николай Васильевич Гоголь. Так же тихо и скромно, без всякой помпы, даже без обычных в таких случаях речей, состоялось чрез два дня погребение покойного в университетской церкви. Затем несколько человек его друзей и знаемых да небольшая кучка студентов проводили колесницу погребальную до Данилова монастыря, под мирною сенью храмов и стен которого изболевшее, исстрадавшееся тело Николая Васильевича нашло себе вечное упокоение. Общество интеллигентное довольно равнодушно отнеслось к свершившемуся факту смерти Гоголя, а некоторые, даже из ближе к нему стоявших и больше его знавших, чуть ни обрадовались кончине этого, как они тогда говорили, несчастного, неизлечимого, полусумасшедшего человека. По-видимому, не поняли тогда и не взяли в толк, что в смерти Гоголя совершилось в высокой степени горестное событие, произошла величайшая утрата, что рушился один из основных устоев, коренных столпов русской словесности, что в землю зарыта могущественная сила, основательнейшая слава и великое будущее русской поэзии. Самые авторитетные судьи и самые прозорливые критики убежденно заявили еще задолго до смерти Гоголя об его ненормальности душевной, что-де, поэтому, он для России уже погиб, что он пережил себя, что ждать от него больше уж нечего. Опрометчивый и обидный суд этот о Гоголе произнесен был еще во услышание его самого, и, без проверки, усвоен был всеми на Руси, проник во все курсы и учебники по истории русской словесности; упорно такой взгляд на Гоголя повторяется и в самоновейших историко-литературных исследованиях, каковы, например, книги О. Миллера или в 1899 г. вышедшая «История русской литературы» Пыпина, или в 1900 г. изданная двенадцатитомная «История русской словесности» П. Полевого.

Не избалованный счастьем в жизни своей, Гоголь предугадал эту печальную участь свою и посмертную: «имя мое, – сказал он, – дойдет до потомства оклеветанным». Но веря в существование правды на земле, Гоголь предвидел также и то, что рано или поздно придет же время, и заблуждение относительно его рассеется и что это «потомство» оценит его; поэтому, переживая всю горечь наносимых ему обществом и друзьями обид, он сказал: «я знаю, что имя мое после меня будет счастливее меня». И это время выяснения истины о Гоголе и воздаяния ему по праву и заслугам его, кажется, уж наступило. В последние годы уже стали раздаваться робкие и одинокие голоса о свойствах мнимого сумасшествия Гоголя. Нынешнее же общерусское торжественное поминовение Гоголя дает повод к пересмотру всей Гоголевской истории. Хочется верить, что вполне неразгаданная в свое время и униженная личность великого сына России восстанет сегодня в представлении русских людей в новом и правдивом освещении, поднимется завеса с этой, как выразился еще Погодин, «особливой, таинственной и мудреной для уразумения натуры, и мы будем знать настоящего Гоголя, каким он был на самом деле, и, значит, будем ценить его еще гораздо больше, чем теперь.

Со своей стороны я и не помышляю в эти немногие минуты беседы моей пускаться в общую оценку поэтического творчества Гоголя и хотя бы в краткий анализ его произведений, что могло бы утомить наше празднично настроенное внимание сухими критическими подробностями. И не похвальную речь принесу я Гоголю на этой торжественной тризне его, потому что Гоголь меньше всякого нуждается в чьих бы то ни было похвалах. Гоголь нуждается пока только в правде, в справедливости; и вот на эту правду относительно его я и хотел бы только обратить внимание своих слушателей; эту многолетнюю, больше чем полувековую несправедливость в отношении к Гоголю, т. е. собственно ко второй половине его литературной деятельности, я и хотел бы только поставить на вид. Но можно ли в нынешний гоголевский день обойти молчанием и первые его поэтические создания? Как ныне лишить себя удовольствия добрым словом помянуть в Гоголе и то, с чем все мы свыклись, душою сроднились, с чем связаны неизгладимо приятные впечатления и дорогая наши воспоминания?! В самом деле, кто из нас не наслаждался Гоголем? Найдется ли такой интеллигентный русский человек, который не обязан был бы Гоголю хоть несколькими в жизни своей часами высокого наслаждения, истинного удовольствия?! Бесспорно, Гоголь занимает одно из самых центральных мест в ряду тех немногих классиков нашей поэзии, на которых мы учились и вырастали, книги которых нас поучали и занимали, развлекали и забавляли; общие друзья нашей юности, они навсегда для нас остались близкими сердцу любимцами; встреча с книгою, сочинением такого писателя приятна нам, как встреча со старым знакомцем и приятелем. На всю жизнь для нас незабвенные, писатели эти говорят прямо сердцу нашему из-за пределов времени, из отрадной и родной нам глубины прошлого, всегда напоминают каждому из нас о той, для всякого пожившего человека пленительной, как бы сказочной, безвозвратно минувшей поре, когда как-то особенно тепло и уютно, весело и поэтично, в старину живали наши деды и отцы. Таким образом, настоящее торжественное воспоминание о Гоголе не есть для нас сюжет мертвый и холодный, безучастный, это не бездушная для нас и отошедшая старина, искусственно извлекаемая из мрака минувшего, а это факт и нашего настоящего, задевающий живые и звучащие струны сердца нашего: официальное торжество естественно превращается в сердечное и теплое воспоминание о человеке нам близком, дорогом, родственном; мы все еще живем под обаянием Гоголя, мы все еще в общении с его гением, мы все еще – его, так сказать, живое бессмертие.

Итак, прежде всего беглым взором вспомним в Гоголе его общеизвестное и общепризнанное, бесспорно великое и увлекательное.

§ I

Вот первые творения Гоголя, его рассказы из малороссийской жизни, – эти неподражаемые фарсы, которые имеют удивительное свойство смешить до слез людей самых серьезных. Смехотворные, бойкие и дышащие молодым, светлым одушевлением, рассказы эти льются обильно, звонко, всех увлекая и заражая своим весельем. Полные смелых вымыслов и увлекающего интереса, живых, воочию движущихся образов и реальных, а в тоже время полуфантастических типов, рассказы эти дышат живым, искренним, так сказать, стихийным малороссийским юмором, о котором дотоле и не слыхано было в русской литературе. На каждой странице, если только не в каждой строке, тут слышится и сообщается читателю тот «добрый, светлый смех», которым, как говорил потом сам Гоголь, «может засмеяться только глубоко добрая душа». В полных своеобразной прелести и очаровательной поэзии картинах Гоголь широко развернул в своих повестях пред публикою русскою целый мир новых, родных ему-то самому, впечатлений и новых, заветных его сердцу, звуков. Какое полное погружение в быт своего народа, и какое глубокое чувство любования этим бытом потребны были для того, чтобы создать и старосветских помещиков и великолепную Солоху, и Хому Брута с ведьмою сотничихою, и чудную эпопею о Бульбах, и все вообще эти сцены и картины, в которых так и дышит, живет Малороссия с её чарующей природою! Все это есть невольно подкупающий свежестью и искренностью авторского лиризма поэтический отголосок кровной связи Гоголя со своей милою родиною, все это – олицетворение в поэтических образах и словах особенной, именно малороссийской влюбленности автора в своих земляков, в свои широкие степи, в свои белые хаты, в мелодичные малороссийские напевы. Начитавшись «Вечеров на хуторе», наглядевшись мысленно на этих оригиналов украинцев и вдоволь над ними нахохотавшись, русские люди, благодаря Гоголю, сроднились с ними душою; сквозь заразительный смех зародилось и стало больше и больше наружу пробиваться и в русских людях чувство какого-то необъяснимого влечения к этим живым и симпатичным людям, к этим ярко освещенным и тепло, задушевно очерченным образам, к этому полному своеобразной поэзии миру. Чрез Гоголя Россия полюбила Украйну, чрез Гоголя последняя стала и нам не только знакомою, но родною и милою страной.

Но Гоголь принадлежал к тем украинцам, которые при горячей любви к Малороссии умели искренно, горячо полюбить и всю свою великую родину, всю Россию. Следующие сборники повестей Гоголя выходят из тесного круга малороссийских сюжетов и живописуют вообще русский быт и русских людей. Притом, начавши светлыми картинами и образами, в которых еще не было ничего горького и желчного, Гоголь, выраставший духовно среди грустной и для него неудачливой обстановки житейской, скоро открыл в себе элегическую ноту, которая и зазвучала у него все печальнее и печальнее. Следовавший потом ряд «Петербургских повестей» заключает в себе целое богатство черт и красок, реальных и все больше грустных подробностей нашей столичной и провинциальной жизни. Столько тут остроумия и психологической глубокой проницательности, столько жалкого и печального, комического и трагического, что это тоже явилось еще небывалым дотоле откровением художественного творчества, это – такой захват и многозначительный анализ жизни, какого еще не знала наша литература. Другою формою того же содержания явились комедии Гоголя, насколько великие в художественном отношении, настолько же и самобытные, оригинальные, превосходящие все в этом роде имевшееся в русской словесности, не исключая и бессмертной комедии Грибоедова, которая возникла еще на иной, старой почве и в своем содержании, характере и стиле еще связана с прежними литературными традициями. Наконец, венцом творчества гоголевского явилась его великая поэма «Мертвые души» – эта, как ее называли у нас, многознаменательная и грустная «симфония русской жизни». По богатству и разнообразию содержания, силе и мощи изобразительного творчества, а особенно по силе мысли авторской, этого внутреннего освещения, приданного Гоголем широко начертанной им картине, «Мертвые души» были настолько самобытным, оригинальным и великим созданием, что например, Пушкин, сам давший и мысль о такой поэме Гоголю, был поражен ею, как произведением, превысившим его замыслы, неожиданным и истинно великим.

В указанных произведениях Гоголя во всей силе и красе развернулись те свойства его дарования, которые и создали ему, можно сказать, царственное положение в русской словесности. Тут обнаружился, так и прозванный, гоголевский натурализм, который увлек все таланты русские на путь подражания Гоголю и поставил его во главе нашей новейшей словесности. Тут и неподражаемый гоголевский юмор – предмет только грез и зависти, стремлений и в большинстве случаев тщетных усилий для прочих ваших писателей. Как основатель натурализма в нашей литературе Гоголь тем возвысился над пушкинской художественностью, что, не ограничиваясь общею рисовкою натуры, крупною и потому, естественно, более или менее поверхностною картиною действительности, углубился в живописи натуры до мелочей, частностей, деталей. Он знает и рисует весь быт, всю обстановку своих героев до последней черточки, он захватывает и отдельные сцены, эпизоды, мгновения, он отмечает, по-видимому, случайные и ничтожные подробности, – а это-то все в совокупности и придает картине жизнь и реальность, могущественную силу правды, превращает сухое описание как бы в некое ясновидение описанного. Трудно представить себе образы, более отчетливые, краски более яркие гоголевских. Именно будто видишь все происходящее, слышишь и наблюдаешь все художником – поэтом передаваемое; как будто имеешь дело с живыми людьми и притом созерцаешь их гораздо яснее, чем умеешь видеть в действительной жизни; различаешь, представляешь не только образ выражений и чувств каждого действующего лица, но и манеры, и жесты, и походку. Это – своего рода чудо искусства: схвачены не отдельные черты, а целиком охвачена вся та, так сказать, жизненная атмосфера, которая более или менее отлична и своеобразна около каждого человека. Эти одухотворенные автором, выпуклые, рельефные образы его, как бы изваянные, монументальные типы его, производят неотразимое впечатление на читателя. Последний не в силах уже не верить в их правду, жизненность, реальность; они так для него являются несомненными, истинными, в такой мере натуральными, что, кажется, можно осязать их руками. Попробуйте, например, уверить себя, что никакого Афанасия Ивановича с Пульхериею Ивановною не было, что это ложь, одна фантазия: да, мы знаем, что это выдумка Гоголя, но какою-то глубокою сущностью своею мы знаем также и то, что эта выдумка верна и реальна не меньше всякой были. В самом деле, как усомниться, как не поверить в существование Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, когда и они, и величавая фигура Тараса Бульбы, и кузнец Вакула, и кучер Селифан, и т. д., даже и эти совсем эпизодические встречные мужики, с обычной русской словоохотливостью пережевывавшие Чичикову одну и ту же фразу, что Заманиловки нет, никакой Заманиловки совсем нет, что есть только Маниловка и т. д., – все это суть живые люди, которые смотрят на нас со страниц Гоголя, смотрят так полно и жизненно, которые уже заручились нашим вниманием, симпатиями и участием, так что не только они известны нам, и мы, конечно, сразу узнали бы их при встрече в жизни, а именно знакомы нам, близки, до некоторой степени как бы родственны!

И, как в действительной жизни вся окружающая нас среда и обстановка по большей части бледна, сера, бесцветна, так и эти герои и факты, развертывающиеся пред нами в произведениях Гоголя, и бесцветны и неинтересны; однако мы, благодаря Гоголю, заметили их, помним их, мы даже принимаем сердечное участие в судьбе их… Гоголь не дал нам, кажется, ни одного эффектного лица, события, ни одной трагической сцены, у него полное отсутствие событий и каких- либо катастроф. При такой бесцветности материала другой писатель, бесталанный, уморил бы нас скукою, а у Гоголя не найти ни одной скучной страницы, и при встрече с его книгою, в десятый и в сотый раз трудно бывает оторваться и не прочитать гоголевского интереснейшего сообщения о совсем неинтересных вещах. Такова необъяснимая, но могучая сила истинного, крупного поэтического дарования. Гоголь невольно привлекает внимание к своим книгам, заставляет по ним узнавать нашу русскую Россию. Сочинения его суть запечатленные навеки живые, схваченные поэтом в натуральной наготе их, страницы русского быта: это настоящий художественный курс русской жизни, её летопись, хотя и не всесторонняя, но зато освещенная Гоголем, можно сказать, с яркостью солнечных лучей.

Правда, картина жизни русской, начертанная Гоголем, не полная, односторонняя. Ему пала тяжелая, по его собственному сознанию, доля быть живописателем действительности печальной, вопиющей, пошлой, изобразителем прозы жизненной, той трясины суетной, в которую засасываются люди и в которой гибнут и заглыхают все добрые их инстинкты, силы и дарования. Вслед за Грибоедовым и прочими нашими сатириками, Гоголь имел мужество выступить совестью русского общества и ярко осветить ему горькую правду жизни, дерзнул, по его собственным словам, выпукло и ярко выставить на всенародные очи зло жизни презренной и типы людей недостойных. Сам Гоголь завидовал писателям, которые говорят только одни приятности, потому что всякие упреки, отрицания, порицания и читателям не приятны, да и самому автору мучительны. Известно, как эти комические и сатирические сцены, доставляющие нам высокое художественное наслаждение в книгах Гоголя, как они его самого, в моменты творчества их, раздражали, терзали, надрывали. Но общественный подвиг Гоголя, обратившего взор свой на несовершенство русской жизни, не ниже, а в общей экономии прогресса русского даже выше и полезнее. В самом деле, натуралистическое обличительное направление, так пришедшееся ко двору на Руси, и верховным представителем которого явился Гоголь, исполнило дело великого значения и важности. Оно дало возможность русским людям взглянуть на себя, как в зеркале увидеть свои недостатки, созвать их, а, следовательно – и принять усилия к самоисправлению. Изобличения общественных язв в произведениях художественных явились как бы сказавшеюся устами поэта публичною исповедью общества, выражением негодующего и скорбящего самопознания общественного. Служительница вечной красоты и света, поэзия, и должна всегда сопровождать своим отзвуком и озарением как положительные, так и отрицательные стороны человеческой жизни. Если есть бесконечная красота в правде, гармонии, в поэзии жизни действительной, то есть красота же высокая и в покаянии, восстановляющем правду и гармонию жизни, подъемлющем человека и общество к нравственному совершенству. В поэзии вечное, святое и идеальное постоянно ниспускается до временного и несовершенного, с целью облагорожения последнего и превращения его в идеальное же.

Заслугу Гоголя, сказавшуюся в решимости его осветить пошлость и недостатки в русской жизни, многие у нас, как известно, вменяли в вину Гоголю; многие склонны были усматривать в сочинениях Гоголя даже клевету на действительность, преднамеренное опозорение России и т. п. Но это было чистое недоразумение: ясное дело, виновен в этом вскрывшемся на страницах Гоголя обилии пошлости не автор, а виновна именно та среда, изображение которой было «подвигом» Гоголя и которая в действительности, в жизни была несомненным преобладающим царством пошлости и всякого рода несовершенств. Было бы наоборот, очевидною ошибкою со стороны Гоголя и намеренной клеветой на действительность, если бы он приписал доблести и совершенства лицам, не получившим ни воспитания, ни образования и всю жизнь вращающимся только в тине и грязи житейской, каковы и есть все его герои. Если Гоголь, в интересах более выпуклой и рельефной обрисовки жизненного типа, сконцентрирововал бытовые черты, или, как говорят, сгущал краски, то все же он никогда не переступал границы естественности и правдоподобия, и, например, в наиболее утрированной, как может на первый взгляд показаться, личности Плюшкина ни единой черточки не найти придуманной, сочиненной, не взятой прямо из жизни и невозможной в скупце. Наконец, нельзя забывать того, что Гоголь не закрывает глаза и на доброе, симпатичное, где оно в действительности встречается и существует. Создавши Хлестакова, Чичикова, Манилова, Коробочку и массу других отрицательных типов, которые, в силу своей многочисленности, дают преобладающий тон жизни, Гоголь написал также и «Тараса Бульбу», поэму, герой и второстепенные лица которой могут быть рассматриваемы как характеры высокие, даже типы трагические. Дело только в том, что Тарас Бульба, не будучи олицетворением какого-либо одного качества, как это обыкновенно наблюдается и в действительности, представляет в себе правдиво-натуральное, жизненное сочетание трагического величия с комизмом; оба эти противоположные элементы слились в нем целостно и неразрывно в единую, замкнутую в себе личность, которой мы и удивляемся, ужасаемся, и над которой в то же время потешаемся, смеемся. Да и в таких повестях, где на первом плане всевластно царит пошлость, и то нередко у Гоголя выступает элемент трагический: разве смехотворные «Старосветские помещики» или изображение омута человеческой пошлости – «Шинель» – не оканчиваются форменною трагедией? Даже не только в окончании, а и на всем протяжении этих повестей, как и всех вообще творений Гоголя, разве не чувствуется обаяние теплого авторского чувства, которое сообщает совсем особое, умиротворяющее освещение всей непривлекательной картине и набрасывает на нее мягкий тон, нежный, симпатический флёр. В характеристике своих далеко несовершенных героев Гоголь отмечает и хорошее, располагающее, что например, так привлекает нас к старосветским помещикам, что заставляет нас так глубоко сострадать и им, и Акакию Акакиевичу и подобным. На общем темном фоне картины у Гоголя выступают и светлые лучи, в испорченную атмосферу описанного им царства пошлости он сплошь и рядом пускает струю свежего, чистого воздуха.

Наконец, всегда и неизменно светлым, положительным элементом в сочинениях Гоголя выступает его любовь к родине и любовь к природе вообще. Гоголь отдыхает на созерцании этих объектов своей любви и нередко допускает полные глубокого лиризма отступления в сторону их. В таком случае сатира переходит у Гоголя прямо в гимн, славословие, восторженное восхваление; в словах и обращениях его к природе и к России звучит самое нежное умиление, страстное чувство человека влюбленного. Припомните гоголевское описание Днепра, русской дороги, шири-раздолья, русской тройки, его воззвания, как к личному существу, к России, а также, например, его статьи – о русской поэзии, «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России» и пр. Природа сама по себе являлась для Гоголя как бы живым, одухотворенным существом, полным дивных тайн и вечной красы и гармонии. Картины природы у Гоголя дышат очарованием, негою и поражают яркими, верными красками, смелыми, меткими сравнениями. Недаром эти картины, создающие иллюзию полного правдоподобия, заставили когда-то Белинского воскликнуть, что «степи Гоголя лучше степей Малороссии». Что касается России, то и при её, отлично ведомых Гоголю, несовершенствах и неблагоустройстве, она представлялась ему живым, великим колоссом, полным могущественных, неисчерпаемых сил и дарований, со светлым и великим будущим впереди. Во всех своих речах о России Гоголь является олицетворением беззаветной, кровной, дышащей страстною нервностию любви к отечеству, такой любви, которая исключала возможность каких бы то ни было этнографических сопоставлений и сравнительных оценок, которая не отдавала предпочтения никаким чужестранным красотам пред бесконечными степями своей родины. Как и всякая истинная любовь, всегда более или менее застенчивая, стыдливая, любовь Гоголя к России скрывалась, таилась в его словах сатиры и насмешки, недовольства и порицания, но зато бывали – и нередко – моменты, когда она неудержимо и откровенно, со всею силою вырывалась у него наружу и изливалась в его знаменитых лирических порывах, обращениях к России, в страстных призывах к русским людям «возлюбить свою Россию», в его энергичных протестующих речах против «опекунского совета Запада, приносящего много зла России», против всяческих «иноземных снадобий, только портящих русских людей» и т. д.

§ II

Самая высшая красота и сила Гоголя – в его лиризме, задушевности, в любви его к человеку, или вообще, как все это принято одним словом выражать, в неподражаемом и несравненном юморе его сочинений. Лиризм, это высшее качество поэтических произведений, лиризм, этот драгоценный и никогда не поддельный дар Божий в наиболее совершенной и содержательной душе человеческой, – является, так сказать, стихийным свойством, прирожденною способностью Гоголя. Склонность к лиризму, присутствие этого дара в Гоголе сказываются с самого начала, как только мы можем знать Гоголя. Лиризмом дышат все его еще нежинские (значит, детские) письма и первые опыты его начинающей музы. Лиризм примешивает грустную и такую подкупающую нотку к самому ослепительному, самому беззаветному смеху «Вечеров на хуторе»; он звучит, далее, уже целым аккордом в Петербургских повестях Гоголя, и. наконец, он прямо диктует эти многочисленные, прекраснейшие отступления, так и называемые лирические места «Мертвых душ». Словом, всегда и везде из-за книги Гоголя вырисовывается и стоит неотступно пред читателем в высокой степени симпатичный образ самого Гоголя, человека увлекательной красоты душевной, и его задумчивый, осмысленный взгляд, его личная тихая грусть придают речам его особенную прелесть. Всегда он сам делится своею душою с читателем, беседует с ним, если не рассуждениями, то образами, которые суть воплощение его мыслей и чувств. Поэтому-то образы и типы Гоголя не суть бездушная фотография с натуры, это не мертвые снимки и сколки с действительности, а живые люди, одухотворенные существа, причем автор глубоко заглядывает в сущность их, так что, по его собственным словам, вся их «душа просвечивает» и обнажается пред читателем.

Не весела эта картина, развертывающаяся, по воле Гоголя, пред читателем; только ужас и содрогание может вызвать жизнь и деятельность и вся подноготная героев и образов гоголевских. Но как же относится сам-то автор к своим созданиям и откровениям? Конечно, как все вообще ненормальное, необычное и не соответствующее своему назначению, идеалу, в силу общего психического закона, порождает смех, так и картины Гоголя смехотворны и в высокой степени комичны. Но в том и величайшее преимущество Гоголя пред всемирными комиками, что одним смехом у него дело не ограничивается. Без слов и пояснений, так сказать, между строк, но, тем не менее, ясно для всякого мыслящего читателя, автор много и скорбно задумывается над болезненными явлениями жизни, им так, по-видимому, беззаботно и забавно описанными. Смех Гоголя не бессмысленный и плоский, а смех, как сам автор определил его, «честный» смех благородной, высокой души, глубоко возмущенной и потрясенной несовершенством окружающих людей и их жизнедеятельности; в таком смехе для сколько-нибудь проницательного читателя, не скользящего только вниманием по книге, а размышляющего по поводу написанного, ощутительно чувствуется скорбь авторская, слышатся его «незримые миру слезы». Под смехом Гоголя разлита такая глубина задушевной теплоты, искреннего сострадания к обездоленному человечеству, что так и чувствуется в книге Гоголя это биение горячего сердца, умеющего бесконечно любить и бесконечно жалеть, прощать. И чем ниже, пошлее и, по-видимому, смешнее картины, нарисованные Гоголем, тем очевиднее в них вопль души его, крик исстрадавшегося его сердца. Так, сквозь смех, Гоголь жгучими слезами плачет над Акакием Акакиевичем, над «приобретателем» Чичиковым, над художником и девицами в «Невском проспекте», над чудачествами и глупостью поссорившихся из-за нелепого, ничего не значащего слова приятелей, над погибшими от застоя мысли и добровольно применившимися скотам несмысленным старосветскими помещиками и т. д. и т. д. А иногда плач этого гениального ума и богато одаренного сердца выступает и совсем уже прозрачно, откровенно, как например, в лирических отступлениях «Мертвых душ», в речи 1-го комического актера «Развязки к Ревизору», во множестве писем Гоголя, и, наконец, плач гоголевский совсем заглушает собою веселье, сгоняет остатки «смеха» в его «Авторской исповеди» и в «Переписке с друзьями». Несомненно, до Гоголя никто еще у нас так горько не плакал над несовершенством человеческим, да и после Гоголя из преемников его очень немногим удалось наследовать это драгоценнейшее свойство его поэтического гения.

Чтобы стать в такое отношение к слабостям и несовершенству людскому, так смотреть и относиться к явлениям пошлой жизни, нужно было иметь в душе своей непочатый запас смиренномудрия и воспитать в сердце своем великую силу христианской любви к ближнему. Любовь, этот венец истинной мудрости и заслуг всякого таланта, эта святыня, собою все освящающая и возвышающая, чистая, всепрощающая, святая любовь к людям и была самою сильною силою и самым мощным могуществом Гоголя. Он и смеялся и плакал над всем, позорящим человека, только потому, что любил человека, жалел человека и самозабвенно желал ему блага, исправления, совершенствования; в писании сатир на людей Гоголя одушевляла мечта о лучшем будущем человечества; отрицательным путем он вел русских людей к идеалу, боролся и страдал из-за идеала, силился смести с лица земли родной все, что на ней заслоняло и туманило святыню идеала. Гоголь беспощадно обрушивался на людей порочных, унизившихся до скотоподобия, – во имя любви и сожаления к этим падшим людям, невменяемым, не ведающим, что творят они. Во имя любви христианской и возвышенной чистоты нравственной, которыми всю жизнь свою горел и светил сам Гоголь, он не без горечи заглянул в потемки русской жизни и – явился у нас на Руси первым столь громким глашатаем, апостолом общественного соболезнования и сострадания. Веяние духа евангельского, любви христианской в книгах Гоголя оправдывает его смех, облагораживает его реализм и неизмеримо возвышает его, как и его преемников в русской поэзии, над прославленными реалистами западноевропейскими (Флобер, Золя и др.).

В лиризме, задушевности, во всепроникающем собою чувстве любви, словом, в юморе Гоголя не только его высшая красота и неотразимая прелесть, но и сила влияния его на публику. Энергия авторской мысли и чувства, как непонятная сила, как электрический ток, действует на читателя, авторское одушевление передается, и между читателем и автором устанавливается таинственная симпатическая связь; первый сживается со вторым, как с близким, прекрасным своим другом.

В связи с поэтической прелестью и очаровательною художественностью внешней отделки, внутренний голос авторский, эта симпатичная, подкупающая, так сказать, душа сочинений Гоголя не только делает рассказы его о самых наиобыденных и притом отталкивающих лицах и явлениях полными живого, захватывающего интереса, но и обусловливает великую пользу этих рассказов, нравственно-воспитательное значение их. От чтения Гоголя получается не праздное развлечение и бестолковое рассеяние, а более или менее глубокое и полезное раздумье; сочинения Гоголя не учат нас, не твердят нам назойливо о том, что хорошо и что дурно, так как это мы и без них знаем, но они захватывают нас силою доброго авторского чувства, увлекают и заражают разлитым в них авторским настроением. Книга Гоголя волнует, тревожит, шевелит лучшие чувства, будит добрые стремления, наталкивает на новые идеи. С любовью и упованием читатель прислушивается к этому незримому голосу авторского сердца в книге, и все, что ни сказал автор в строках своей книги, все, что ни перечувствовал он между строк её, все это более или менее внедряется в сознание читателя, западает в голову и, иногда долго после чтения, продолжает жить в сознании, продолжает занимать собою, совершая в глубине совести какую-то может быть, и безотчетную, но всегда нужную, полезную работу. В «Ревизоре», например, нет ни идеальных людей, ни каких-либо положительных, явных уроков, но разве можно отрицать присутствие идеала в этой комедии, её жизненное значение и положительную поучительность? Просмотревши эту комедию на сцене, зритель выходит из театра совсем не в том спокойном состоянии, в каком шёл туда: его мыслящая сила возбуждена, запечатлевшиеся в воображении живые образы и картины вызывают его на раздумье, поднимают в голове целый ряд вопросов, и зритель хоть немножко да становится и нравственнее и чище, потому уже, что сознательное отношение к действительности само по себе обусловливает постепенное совершенствование человека. Зрителю не внушено было никаких прописных рецептов добродетели, но зато пьеса Гоголя с поразительной, ужасающей правдой показала ему, до какого унижения нравственного, оскудения душевного может снизойти человек, и – этим отрицательным приемом – сильно и властно напомнила человеку, каков должен быть человек. Беспощадным анализом русской жизни и своим проникновенным умным и сердечным освещением жизни, своим смехом юмористическим Гоголь сильно смутил русских людей, нарушил спокойное самодовольство и одервенение; Гоголь звал вперед, к совершенствованию, энергично отрывал от мелочной, беспечной жизни, от бессмысленного и безнравственного прозябания, внушал негодование ко всякой пошлости, зловредности, дармоедству, заставлял задумываться над собою, своим поведением, пробуждал сознательное, разумное отношение ко всему, из чего слагается наша человеческая жизнь. Повторяю, самое дорогое качество сочинений Гоголя не в столь подкупающей собою и увлекающей публику внешности их, хотя и внешность, отделка их – артистическая, гениальная, а в их глубоком нравственном смысле, идее; высшая красота их – красота сердца, души, красота любви человека к человеку-брату. И влияние Гоголя на публику, на общество определяется не столько его талантом художника, сколько силою одухотворяющей его сочинения любви. Талант и любовь – это обязательные условия всякого успеха, да это в то же время и вообще два рычага человеческой культуры, цивилизации.

§ III

Велико и многозначительно дело, совершенное Гоголем в истории русского прогресса, глубок и в высшей степени важен след, оставленный им и в истории собственно словесности русской. Не столько его художественный гений, сколько внутренний смысл, та душа его сочинений, о которой сейчас говорилось, поставили Гоголя во главе всей новейшей русской поэзии. Долго литература наша питалась чужими, притом иногда нездоровыми соками, шла по чужим указкам и была непригодна, неприложима к своим русским надобностям, и только с Пушкина, главным же образом в лице Гоголя, она отрезвилась и вполне стала на твердую, национальную почву. Гоголь явился Колумбом той здоровой и в высокой степени благотворной области поэтического творчества, которая называется юмористическим натурализмом и которая так выдвинула, прославила русскую литературу. Т.е., Гоголь явился провозвестником и первым блестящим проводником более подробного и непосредственного в поэтических произведениях изображения и изучения действительности, более живого понимания её, более глубокого, осмысленного и прочувствованного к ней отношения; а в то же время, вслед за Пушкиным, Гоголь явился представителем и совершенного отречения от риторики, т. е., от той лжи, которою преисполнена была прежняя русская жизнь и литература. С легкой руки Гоголя и именно по его стопам, литература стала во главе нравственного развития общества, сделалась его воспитательницею, его, так сказать, совестью. Струя жизненности, внесенная Гоголем в нашу дотоле еще беспочвенную поэзию, становится целым могучим в ней потоком; гоголевское сатирическое и юмористическое отношение к действительности упрочивается, как господствующее настроение в нашей литературе, стремящейся теперь обнять жизнь во всю её беспредельную ширь, до самых мельчайших и многосторонних её разветвлений. Литература, как бы почувствовав свою силу и внутреннее значение, расширила круг своих наблюдений, спустилась и до тех пластов и слоев общественных, куда не искали и не имели доступа прежние писатели. И тон, и содержание поэзии русской изменились радикальным образом. Оставлены были блестящие салоны с великосветскими ходульными героями, эффектно – неестественными страстями, происшествиями, и на сцену выступили бедные хаты, мрачные петербургские углы, каморки столичных домов-ковчегов, где гнездятся обездоленные счастьем, лишенные воспитания, а потому сплошь и рядом порочные, падшие, все же люди, наши братья. Гоголь первый направил взор и внимание общества на эти невменяемые в своей пошлости лица, каковы например, по условиям прежнего русского быта лишенные света и разумных влияний, его старосветские помещики, миргородские друзья, приобретатель и т. д.; Гоголь первый осветил ярким, хотя и зловещим, светом эти забитые и бесцветные существования, как его Башмачкин, Поприщин, Чартков, Ковалев и др.

Как натуралист и юморист Гоголь не имел себе предшественников ни в русской, ни в иностранной литературе; его поэзия явилась как неожиданная новость, как счастливое, именно гениальное открытие, недаром так всех и поразившее, ошеломившее, всех увлекшее к подражанию. Конечно, нельзя отрицать влияния Пушкина на Гоголя, но это влияние было не прямое и только частичное: оно отразилось на приемах художественного творчества гоголевского, но не на свойстве, особенности, не на душе его творчества. Уже по тону, стилю и языку Гоголь, сравнительно с Пушкиным, составил явление самобытное и своеобразное; но еще очевиднее и рельефнее самобытность Гоголя проявилась в содержании его творчества: натурализм гоголевский имел только неполные попытки и первые задатки в Пушкине; на юмор же гоголевский, собственно говоря, и намека не было у Пушкина. Уступая Пушкину в широте кругозора и художественной объективности, в разнообразии сюжетов и богатстве форм поэтического творчества, Гоголь в то же время составил собою как бы существенное восполнение Пушкина: Пушкин явился у нас великим художественным синтезом русской мысли, чувства, вообще самосознания национального, а Гоголь удовлетворил не менее насущной потребности анализа, в видах самоусовершенствования. С глубокой любовью к человеку и к родине, с болью в сердце и незримыми миру слезами, Гоголь первый начал у нас на Руси этот мучительный для него, но благодетельный для России анализ жизни; и Пушкин, на глазах которого раскрылась важная работа Гоголя, уступил ему эту сторону деятельности, как известно, сказавши: «это не мое дело, это Гоголь сделает лучше меня». Кстати, напрашивается в мысли также и другая параллель Гоголя с Пушкиным, с которым единственно Гоголя и можно и приходится сравнивать, сопоставлять: Пушкина у нас называли воплощением всех коренных и типических свойств русского человека, так сказать, собирательным голосом последнего; а Гоголь, с его комическим даром и заразительным смехом-весельем, с его тихою, грустною скорбью патриота и друга человечества, с его юмором и этим мудрым «себе на уме», с его, наконец, глубокой религиозностью, – представляется еще более верным и типичным воплощением качеств русского человека, более полным и всесторонним отголоском основных мотивов не русской только, а и всей общеславянской поэзии.

Поэтическая деятельность Гоголя, продолжив и восполнив собою работу Пушкина, легла великою, самою крупною гранью в истории всей вообще русской словесности. Пушкин сконцентрировал в себе все, что в течение столетий выработала русская культура, мысль и чувство; Пушкиным кончились, собственно говоря, средние века русской словесности, длившиеся со времени и деятельности Ломоносова. И Пушкин же, а уж еще определеннее, и решительнее – Гоголь открыли собою страницы новой русской поэзии. По крайней мере, из всего богатства нашей художественной литературы за последние 60–70 лет не найти ни одного сколько-нибудь крупного явления, которое не имело бы своего начала в этом именно историческом моменте нашей словесности, в работах Пушкина, а чаще того – в работах Гоголя. После первых и немногих опытов Пушкина («Капитанская дочка», «Повести Белкина»), Гоголь именно положил начало современного романа, повести, комедии и сатиры. Он – прямой родоначальник несравненно счастливого ряда великих русских талантов, которые вывели русскую словесность за русскую околицу и обеспечили ей самое почетное, уважаемое положение в Европе. Несмотря на кое-какие оттенки, взаимно отличающие наших новейших поэтов-классиков, все они примыкают к Гоголю, как исходному своему зерну. Сюжеты и типы Гоголя, первого великого изобразителя русской провинции и столичного пролетариата, первого писателя-юмориста, заступника за людей несовершенных и обездоленных, типы эти, как мы знаем, широко разветвились и всесторонне культивировались под пером достойных преемников Гоголя – Достоевского, Григоровича, Островского, Некрасова, Писемского, Тургенева, Гончарова, Лескова и Л. Толстого, а также и всех наших «народников – беллетристов» – Решетникова, Гл. Успенского, Левитова, Златовратского. Даже Белинский, так благоговевший пред Пушкиным, а с другой стороны столько обид и мучений причинивший Гоголю, и то – в рассуждении о достоинствах сочинений последнего – признавал в них многое, достигшее такой высоты, какая «утомляет всякое удивление», а относительно историко-литературного значения Гоголя, между прочим, сказал: «в Гоголе мы видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине, ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени». Другой наш критик, не столь популярный, как Белинский, но никак не менее его глубокий и основательный, Ап. Григорьев, писал: «всё, что есть действительно живого в явлениях современной изящной словесности, идет от Гоголя, поясняет его, или лучше – поясняется им. Цельная, полная, художественная натура Гоголя, так сказать, разветвляется в различных сторонах современной словесности».

Впрочем, нужно ли приводить отдельные отзывы и мнения о громадном значении Гоголя в истории русской словесности и его неотразимом, существеннейшем влиянии на всех последующих писателей, когда, по общепринятому суду и установившемуся даже в учебниках наших определению, все современное у нас направление литературное именуется натуралистическим и весь новейший период литературный называется «послегоголевским» или «гоголевскою школою». Сами великие представители этого периода отлично сознавали свою, так сказать, кровную связь с Гоголем и свою генетическую от него зависимость. Например, Тургенев, несомненно, начал деятельность свою поэтическую под непосредственным влиянием Гоголя, которого он, как признается сам в «Воспоминаниях», знал чуть не наизусть. О прочих же – Достоевском, Гончарове, Писемском, Некрасове, Островском – и говорить нечего: «от Пушкина и Гоголя в русской литературе теперь никуда не уйдешь», заявляет, как бы от лица всех их, Гончаров: «все мы, беллетристы, только разрабатываем завещанный ими материал». Факт главенствующего, именно царственного положения Гоголя в русской словесности признается даже и не русскими, западноевропейскими критиками. Например, известный и глубоко симпатичный французский критик-публицист М. Вогюэ, так заинтересовавшийся русскою словесностью, её основательно изучивший и талантливо её пропагандирующий в своем отечестве, в последней своей работе – о нашем Чехове – между прочим, пишет: «Начало литературного происхождения Чехова – в Гоголе. Это – общий отец русских писателей, который впервые показал, как нужно наблюдать и изображать действительную жизнь. Чем дальше идет время, чем больше является в России писателей, тем ниже надо преклоняться пред Гоголем, этим гениальным пробудителем, творцом русской литературы, тем более и внимательнее нужно изучать и узнавать этого оригинального и гениального художника России».

§ IV

Названными выше сочинениями Гоголя исчерпывается все, что традиционно о нем повторяется, что в нем общепризнано, взвешено и всесторонне оценено. Но Гоголь не исчерпывается этой только стороной его деятельности и значения. Была еще иная сторона в его богато одарённой личности; была вторая половина жизни Гоголя, полная иных трудов и содержания. Правда, эта другая сторона Гоголя не успела со всею ясностью и очевидностью обнаружиться миру, потому что проявления её были не признаны, даже осмеяны, опозорены в самом начале, зародыше, вследствие чего и остался, сохранился именно только этот зародыш, начало. Я говорю о христианском постепенном подъеме и просветлении Гоголя, о нравственных и религиозных стремлениях и идеалах Гоголя, заполнивших собою всю душу его во второй период его жизни, говорю о Гоголе, как великом мудреце жизни, поэте – великом мыслителе, христианине. Такое настроение Гоголя и направление в его деятельности шло вразрез с взглядами мира сего, поэтому и встречено оно было только насмешками, издевательствами, которые заглушили, подавили слабый голос уже изболевшего и физически надорванного Гоголя. Весьма вероятно, что даже и сегодня многие в благовидных речах хвалы и прославления Гоголю постараются если не повторять старую ложь, то по крайности замолчать, игнорировать эту последнюю стадию в его деятельности. Наше дело – обратить на нее внимание, подчеркнуть ее, поднять из обидного хлама кривотолков самое высокое в личности Гоголя, самый крупный подвиг его жизни. Пора отдать должную дань уважения Гоголю, великому мыслителю и поэту – христианину, пора преклониться пред величием его нравственной личности, пора открыто оплакать великое горе и истинное несчастье России в преждевременной смерти Гоголя, помешавшей ему вполне высказаться во всей его не только поэтической, но и нравственной, умственной христианской красоте и величии. Словом, пора пересмотреть «гоголевское дело» и исправить историческую ошибку, эту вопиющую в отношении к Гоголю несправедливость, которая, по справедливому признанию еще Ап. Григорьева, является «вечным стыдом» нашим.

После кратковременной, всего пятилетней (1831–1836 гг.) успешной литературной деятельности Гоголя, с отъездом его за границу в 1836 г., совпала заметная перемена в духовном строе Гоголя, отразившаяся на творчестве его. Гоголь как бы порывает со своим прошлым, отрекается от прежней своей деятельности собственно художественной, он даже сжигает уже готовый второй том «Мертвых душ», написанный в том же, прежде определившемся, его направлении, и желает писать по-другому, в ином тоне. В свое время эту «скрытую драму» в личности Гоголя объясняли и переутомлением Гоголя, и увяданием его таланта, а Белинский, в ту пору вождь и верховный судья на литературном горизонте, даже и не познакомясь хорошо с этим, во всяком случае, не симпатичным для него, новым направлением Гоголя, не постеснялся прямо объявить последнего сумасшедшим. Вследствие издавна замеченной за русскими людьми привычки вместо сознательного отношения к фактам действительности вторить чужому голосу, идти по чужой указке, это мнение Белинского и стало общепринятым, ходячим даже до сего дня. И только очень немногие, единичные лица, на протяжении уже свыше пятидесятилетней давности для Гоголя, ознакомясь с данными жизни его и с последними его сочинениями, отвергали и отвергают эту басню о сумасшествии Гоголя (Шевырев, А. Григорьев, И. Аксаков, кн. Вяземский, архиеп. Иннокентий, а в последнее время – Матвеев, Николаев, Волынский и некоторые другие).

Но у нас есть верный ключ к разгадке Гоголя, это – его письма. В этих интимных беседах с друзьями Гоголь вводит нас в сокровенные тайники своей души, с глубоким здравомыслием излагает свои взгляды на творчество и искусство вообще, на свою задачу и свой труд в частности. Письма дают полное и совершенно ясное уразумение Гоголя, объяснение этой видимой перемены в личной настроенности Гоголя, в его поведении и творчестве. При свете и помощи этого ключа, а также на основании и других биографических о Гоголе данных, бросим взгляд на всю жизнь его, посмотрим на него, как на живую личность, со своим темпераментом, характером, с известною суммою сложившихся в душе его взглядов, убеждений, чтобы понять и эту перемену, совершившуюся с Гоголем и так смутившую и возмутившую друзей его. Неужели, в самом деле, есть какие-нибудь основания подозревать тут сумасшествие? Меньше того: и была ли, действительно, какая-то перемена с Гоголем?

Один исследователь, занимавшийся многие годы Гоголем и много написавший о нем (Шенрок), пришёл к убеждению, что личность Гоголя полна трагизма, что личная судьба его «беспредельно несчастна». Действительно, жизнь Гоголя была очень бедна счастьем, вся она была довольно тягостным и почти беспросветным подвигом. Труд, внутренне саморазъедающий и немилосердно подтачивающий нервы, миллион внешних терзаний, неприятностей и огорчений из-за этого труда, и подвижничество в буквальном смысле этого слова – вот несложное и нелегкое содержание его жизни. Гоголь начал свое существование физически слабым, хилым, с явными задатками нервозности, хотя это не препятствовало ему еще на школьной скамье быть и веселым и симпатичным, добрым товарищем и общим любимцем. Без связей, без средств и без поддержки, Гоголь целые годы бьется, как рыба об лед, в Петербурге, хотя это и не помешало ему написать полные жизни, комизма и самого светлого одушевления его «Малороссийские рассказы». Нищий вначале, Гоголь и всю жизнь свою нуждался, более или менее бедствовал, не выходил из долгов, хотя это не мешало ему часть своих, как он называл, «выстраданных» денег употреблять на помощь ближним. Да будет ведомо всем студентам, к слову здесь напомню, что Гоголь, например, в 1844 г., из заграницы, где он тогда находился, сделал распоряжение друзьям своим, Плетневу в Петербурге и Аксакову в Москве, чтобы часть денег, вырученных за продажу его сочинений, они удерживали у себя и выдавали их в пособие нуждающимся студентам, отнюдь при этом, не открывая последним, от кого именно идет это пособие. Не имевший ни дома, ни постоянного гнезда – приюта, во всю свою жизнь бездомный бобыль, Гоголь долгие годы скитался, как о нем говорили, «мрачною, наводящею уныние тенью» за границею. Человек необычайно отзывчивого, любящего, теплого сердца, Гоголь всю жизнь оставался одиноким, и никакая сердечная привязанность ни разу не скрасила его одинокого существования. То, что должно бы дать полноту и составить счастие жизни Гоголя, его сочинения, несомненно, причиняли ему муки и терзания, уже по самому свойству их, как юмористических, обличительных: поэт, глубокий лирик, юморист – всегда более или менее страдалец в своем вдохновенном труде; в сердце его сосредоточивается горе и зло мира, вся боль общественного сознания, и прекрасный труд его всегда несет ему не отраду и облегчение, а скорбь и страдание. Это ведь так неподражаемо правдиво высказал, разъяснил нам именно сам Гоголь, величайший из лириков – юмористов. Внешние неприятности, негодование некоторой части публики, цензурная волокита и т. п. усугубляли его житейскую горечь. А можно ли как-нибудь измерить и определить ту пытку душевную, что терпел Гоголь из-за несправедливого, неосновательного, часто прямо дерзкого и жестоко обидного отношения к нему критики, рецензентов, из-за непонимания и превратного толкования его сочинений? Так, например, и до сих пор несравненный и в своем роде неподражаемый «Ревизор», которым миллионы русских людей увлекаются и наслаждаются, какое озлобление вызвал на автора, каких забот, огорчений и мучений стоил самому ему! Не радовал Гоголя и успех его художественных произведений, мало-помалу потом преодолевших всякие предубеждения и уже превознесенных критикой. К великому своему огорчению Гоголь все более и более убеждался, что его ни публика, ни критики не поняли и не понимают: не то собственно хотел сказать он своими произведениями, что в нем усмотрели: его объявили сатириком, отрицателем, его даже приурочили к лагерю так называемых либералов; как самое высокое и ценное, видели в нем счастливого смехотвора, великого комика, и только таких сочинений от него ожидали и требовали. Но не так было на самом деле, и совсем не так смотрел на смыслъ своей деятельности, на значение своей миссии сам Гоголь.

Гоголь был, прежде всего, глубоко верующий, истинный христианин, который и на себя и на все в мире смотрел со строго религиозной точки зрения. По натуре своей постоянно склонный к сложным, идейным задачам, он всегда носил в душе своей живого Бога, и интересы веры стояли для него на первом плане; религиозность была всегдашней существенной его чертой с ранней молодости, по крайней мере, с самых первых его записанных мыслей и дум, с детских писем к матери, в которых, еще ребенок, Гоголь постоянно ссылается на Промысел Божий, говорит о высших ведениях. Убедившись потом в своем даровании, Гоголь никогда, даже и в самом начале его карьеры литературной, не увлекался дешевым успехом, а все предъявлял к себе с течением времени более и более строгие требования. Из-за этого Гоголь становится в разлад со всеми окружающими и даже с самим собою, со своими первыми, недостаточно, как ему казалось, серьезными и публикой не понятыми, превратно истолкованными сочинениями. В самом деле, критика позднейшая и даже именно либеральная (Градовский и др.) пришла уже к убеждению, что Гоголя нельзя считать собственно отрицателем, обличителем, сатириком; в сочинениях Гоголя не издевательства над пороком, не сатира собственно, а исповедь, покаяние, раскрытие свойственных всем нам слабостей. Обличения Гоголя явились не как результат сознания своего превосходства и сравнительной чистоты, а как результат смирения, отвержения своей личности во имя высшей правды, сущей вне нас, но живущей и в душе нашей. Такое отношение к действительности было в нашей поэзии новое, неслыханное, то был юмор, основанный на душевном, христианском настроении автора, чего в литературе светской никогда и нигде не было, почему над созданиями Гоголя Россия и смеялась «изумленным смехом», каким никогда еще не смеялась. В том и разгадка силы, тайны юмора гоголевского, что он смотрел на все с христианской точки зрения, отнесся к отрицательным явлениям жизни как христианин. Между тем усмотрели в Гоголе только одну сторону – что он, как никто, умеет выставлять пошлость пошлого человека, но не заметили, как он относится к этой пошлости. Не заметили, что он любит свою родину, свой народ, любит той христианской любовью, которая видит язвы дорогого существа и потому еще больше любит, так как к любви тут присоединяется еще и бесконечная жалость. К великому своему разочарованию и огорчению, Гоголь увидел, что за ускользнувшею для публики душою его сочинений остался один только его смех, который возбуждал гнев, ненависть, озлобление и другие дурные чувства в одних и дал повод к унижению его родины и народа для других. Не поняли великих замыслов Гоголя потому, что еще не достаточно ясно, сильно и полно они были им воплощены. И вот Гоголь сам осуждает свои работы, отрекается от них, он искренне желал бы уничтожить первый том «Мертвых душ» и сжигает уже совершенно готовый, но еще не напечатанный второй том1. Не желая злоупотреблять богодарованным талантом, Гоголь стал готовиться к трудам более серьезным и плодотворным, чтобы, как написал он в своей «Авторской исповеди», «исполнить долг, для которого он призван на землю и для которого именно даны ему способности и силы».

Гоголь пришел к совершенно разумному убеждению, что, желая поднять и исправить других, писатель сам должен быть чист и высок, должен обладать высоким смирением, чтобы снизойти к мелким, пошлым людям, переболеть их язвами, перестрадать их страданием, видеть в них таких же, как сам, людей, братски возлюбить их, чтобы и судить их не фарисейским судом своей гордыни, не во имя своего ничтожного и в сущности мнимого превосходства, а судить судом кающегося христианина, во имя Божией правды, пред которою все мы люди одинаково неоплатно и неискупимо грешны и виновны. И Гоголь углубился в самонаблюдение и самоисправление; как строгий, неподкупный судья, изучал, анализировал и судил он свою душу. «Душа заняла меня всего, пишет Гоголь: я увидел ясно, что без устремления моей души к её лучшему совершенству, не в силах я двинуться ни одной моей способностью, ни одной стороной ума моего во благо и пользу моим собратьям; а без этого воспитания душевного всякий труд мой будет только временно блестящий, но суетен в существе своем». «Говорить и писать о высших чувствах и движениях человека нельзя по воображению: нужно заключить в себе самом, хотя небольшую крупицу этого, – словом, нужно самому сделаться лучшим». Отсюда и началось постоянное и постепенно усиливавшееся стремление Гоголя к улучшению в себе духовного человека, началось очевидное для всех и так смущавшее многих преобладание в Гоголе религиозного направления, которое и достигло потом, как говорит биограф, такого высокого в нем строя, который почти уже «не совместим с телесной оболочкой человека».

Идеал христианского совершенствования бесконечен и безграничен; самые великие подвижники, как известно, чем более вырастали, возвышались духовно, тем больше мысленному взору их открывалось их несовершенство. То же осуществилось и в жизни, в личности Гоголя. Первым делом, Гоголь без колебаний бросил все – прежние должности, общество друзей своих, Петербург и самую Россию, – чтобы вдали и в полном, не развлекаемом уединении воспитывать себя к высокому призванию писателя и все силы свои посвятить новому, более глубокому, осмысленному и христиански одухотворенному творчеству. Таким образом, искусственно изолировав себя от всего и, так сказать, уйдя в свою душу, Гоголь постепенно отрешался от обыкновенных земных и человеческих воззрений и понятий, в которых человек обычно руководится больше плотскими инстинктами и интересами и смотрит на все только глазами тела. Долгими, уединенными подвигами ума и духа Гоголь постепенно приблизился к религиозному экстазу; вера и энергия религиозного чувства направили все его помыслы, чувства и настроения в одну определенную сторону, так что совершенно естественным и сознательным мыслительным процессом Гоголь дошел до того, что стал, по свидетельству Шевырева, «выше всего» людского и земного, сделался, по словам К. Аксакова, «христианином, подвижником, монахом», стал «праведным человеком», как назвали его иноки Оптиной обители, куда он совершил паломничество. И прежде всегда любивший чтение серьезное и богословское, Гоголь теперь обложил себя исключительно книгами религиозно-нравственного содержания, читал творения св. Отцов, изучил богослужение и даже написал «Размышления о Божественной литургии», искал беседы с духовными лицами. Так, между прочим, он сблизился – видался и переписывался – с известным в ту пору своею строго нравственною жизнью о. Матвеем, священником из г. Ржева. Вера стала для Гоголя не только бережно хранимым в душе сокровищем, но и основою всей его деятельности и поведения; он свободно и радостно подчинился не только Христу, но и Его святой церкви со всеми её уставами: он строго соблюдал посты, посещал богослужения, совершал ночные моления и т. д. Исполнилось и заветное желание Гоголя, несколько лет его томившее и манившее: он совершил путешествие во святую землю. А между тем физические силы Гоголя, и прежде слишком не блестящие, теперь, с усилением подвижничества и внутренней работы духовной, видимо таяли и слабели: Гоголь постепенно сгорал от внутреннего огня.

В таком положении застала Гоголя масленица 1852 года. К этой поре Гоголь особенно ослабел; он даже почувствовал приближение смерти и совершенно сознательно и покойно заявил своим друзьям: «я готовлюсь к страшной минуте». В ожидании столь великого в жизни христианина момента, как переселение в вечность, Гоголь прекратил совсем работу над сочинениями и даже потом (ночью на вторник второй недели поста), уничтожил, сжег все, что у него оставалось на руках, порвавши, таким образом, всякую связь с земными делами и заботами. Зато он еще больше усилил свое подвижничество: все дни наступившего великого поста он проводил в молитве, говел, несколько раз приобщался, питался ПОЧТИ одной только просфорой и святою водой, у всех приходивших к нему слезно испрашивал прощения и молитв. Впрочем, благоговейно преклоняясь пред святынею души великого человека, не будем больше поднимать завесу, скрывающую от мира непонятные миру покаянные подвиги последних дней Гоголя: мир, пекущийся и молвящий о мнозе службе, не понял тогда, да и теперь едва ли захочет понять Гоголя, едва ли оценит решимость и поведение этого истинного христианина, который, очевидно, приступая к вратам вечности, яве сознал, что человеку едино есть на потребу… Только, в противовес сплетням о мнимом сумасшествии Гоголя, напомню, что память Гоголя не ослабевала, и сознание не покидало его до последней минуты: еще накануне кончины, он не только узнавал всех, а например, заботился о судьбе своего крепостного человека, ходатайствовал за какого-то молодого человека, сына своего духовника, рассылал последние оставшиеся у него на руках деньги бедным и по церквам на свечки. Между прочим, известному А. Ст. Хомякову, который желал утешить умирающего, Гоголь совершенно спокойно и твердо сказал: «я уже готов, и умру!..» Очевидно, Гоголь с открытым и светлым взором встречал смерть: ему легко было переходить в мир духовный, потому что он не был для него темной и страшной загадкой. 21-го февраля, в четверг второй недели поста, утром, совершенно тихо, незаметно для окружающих, без боли и страданий, поистине как свечка Божия, Гоголь догорел, и, по воспоминаниям присутствовавших, спокойная улыбка праведника озарила изможденное лицо новопреставленного верного раба Божия.

Хотя эти биографические подробности не входили в программу моей беседы, все-таки я неслучайно увлекся и отвлекся ими: я воспользовался случаем намеренно на них сослаться и их поставить на вид. Конечно, уже одного таланта гоголевского и оставленного Гоголем литературного нам наследства совершенно достаточно для того, чтобы мы всегда считали его в ряду величайших людей России: но – высокие христианские достоинства души Гоголя и эта картина доблестно благочестивой жизни его способны внушить нам еще более глубокое и основательное уважение к светлой личности нашего великого поэта-христианина, и сделать нашу память о Гоголе еще более сознательной, благоговейной.

Итак, к какому же выводу, по интересующему нас вопросу о перемене в Гоголе, можно прийти на основании этой биографической справки о личности и жизни Гоголя?

§ V

Вышеупомянутый мною обозреватель жизни Гоголя назвал его, в конце концов «беспредельно несчастным человеком». Но на основании того, что мы знаем о Гоголе и что в общих чертах только что вспомнили о нем, мне думается, нужно внести существенную поправку в это заключение: не вернее ли будет назвать Гоголя святым человеком? При этом не только о безумии, сумасшествии, а даже о каком-либо роковом переломе, существенном перевороте в жизни и душевной настроенности Гоголя едва ли и говорить можно. Если Гоголь был безумен, то разве в том только единственном и уж поистине безумном смысле, в каком многие искони считали и, конечно, многие впредь всегда будут считать буйством и безумием все высокое, святое, христианское2!.. А на все упреки за измену себе, своим убеждениям и направлению, что, как мы видели, вовсе не находит себе основания в данных биографии Гоголя, еще сам он, как нельзя больше решительно и определенно ответил: «чуть не с двенадцатилетнего возраста я иду тою же дорогою, как и ныне, не шатаясь и не колеблясь никогда в главных мнениях».

Из сделанного взгляда на жизнь Гоголя также ясно, что он отнюдь не был потерян для деятельности литературной, для словесности русской. Именно к достойнейшему-то служению последней Гоголь с такою необычайною серьёзностью, с беспримерным терпением, лишениями и готовился, духовно возрастал, усиленно, подвижнически над собою работал. Все его письма к друзьям неопровержимо свидетельствуют, что Гоголь не только замышлял великие труды (он задумал написать еще два тома «Мертвых душ», кроме уже изданного 1-го тома), но и начал эту работу; несмотря на частые во второй период его жизни физические недомогания, упорно, настойчиво над нею трудился. Как известно, это было произведение так же, как и прежние сочинения Гоголя, поэтическое, только с несколько измененным содержанием и направлением, т. е. с более прозрачным и доступным пониманию публики смыслом и освещением. Гоголь желал поэтически, образно, в художественных типах представить настоящее добро, христианские идеалы, воплощенные в плоть и кровь и примиренные с условиями нашей русской жизни. Невидимая и еще неосознанная сторона России должна была выступить в создании искусства, проникнутого высокой христианской идеей и согретого, одухотворенного религиозным пламенем. К сожалению, только очень немногие в ту пору проникли в намерения Гоголя, поверили правде и искренности его интимных признаний в письмах и верили в возможность, осуществимость задуманного им плана. Добрым словом стоит помянуть здесь Шевырева, который понял Гоголя, верил в него и старался поддержать его: возмущенный распространившеюся сплетнею о сумасшествии Гоголя, Шевырев с тактом избранного и тонко интеллигентного человека ободряет Гоголя: «ты, кажется, так вырос духовно, что стоишь выше сплетен»... И далее продолжает: «не понимают, что надобно вырасти для этого (т. е. для такой работы, за какую взялся Гоголь), не понимают, что ты растешь к этому»3).

И второй том великого труда, на который Гоголь затратил массу времени, сил и энергии, в котором каждая строка, каждый характер были строго обдуманы, вымолены у Бога, был Гоголем написан, закончен. Но нельзя и выразить словами силы, жгучести сожаления, что это создание Гоголя безвозвратно для мира погибло. Сам Гоголь, уже в предсмертные часы свои, сжег его.

Этот факт уничтожения самим Гоголем великого его создания был темою бесконечных соображений и предположений. Но вместо гаданий, и тут обратимся лучше опять к биографическим, документальным данным; в них находится довольно ясный ответ на недоумение: рельефно выступают в биографии Гоголя обстоятельства, которые подготовили и обусловили это безмерно грустное событие.

Именно, еще за шесть лет до смерти Гоголя, в 1845 г., в полный разгар работы его над собою и над второю редакцией 2-го тома «Мертвых душ», он сильно заболел. Предоставлю, впрочем, рассказать самому Гоголю: «я был тяжко болен; смерть уже была близка. Собравши остаток сил своих и воспользовавшись первою минутою полной трезвости моего ума, я написал духовное завещание, в котором, между прочим, возлагал обязанность на друзей моих издать некоторые из моих писем. Мне хотелось, хотя этим, искупить бесполезность всего, мною доселе напечатанного, потому что в письмах моих находится более нужного для человека, нежели в моих сочинениях. Но небесная милость Божия отвела от меня руку смерти». Гоголь «почти выздоровел». Но чувствуя, что все-таки его «жизнь на волоске», он сам сделал извлечения из своих писем, которые удалось ему собрать, вернуть от друзей, и напечатал их, все с той же определенною целью – чтобы успеть «хоть что-нибудь сделать, хотя чем-нибудь принести пользу родине и своим соотечественникам», тем более, что «никогда еще доселе, – пишет он, – не питал я такого сильного желания быть полезным». Так появились в печати «Выбранные места из переписки с друзьями», книга, полная тех мыслей, взглядов и суждений Гоголя, которые легли в основу его и поэтической деятельности, стали краеугольным камнем «Мертвых душ».

Не касаемся пока вопроса о качествах и состоятельности этой книги; в данном случае для нас важен приём, который встретила эта книга в критике и публике. Недостойный и несправедливый, приём этот и повлек за собою роковые, в высокой степени печальные следствия. Именно эта-то книга писем Гоголя и послужила непосредственным поводом к нареканиям на Гоголя и, в глазах современников, будто бы явною уликою сумасшествия Гоголя. С пылким исступлением совсем неглубоко мыслящего в этом случае человека, Белинский, сам, несчастный, в последнем градусе чахотки, накинулся на Гоголя. А слово Белинского очень долго и после, а тем более в ту пору было законом, гласом непреложной истины в литературных и читающих кругах. Можно просто изумиться, перечитывая теперь взведённые на Гоголя обвинения: его, мнимого либерала, жестоко и беспощадно судили и бичевали, очевидно, за проведенные им в книге религиозно-нравственные принципы, за его светлые мысли и суждения о Церкви, о значении православия и т. д.; его разносили за то, что он свернул с пути гражданско-обличительной сатиры; его винили не только за то, что есть в книге, а даже и за то, чего не было, не доставало в книге, напр., за то, что Гоголь, касаясь вопроса об отношении помещиков к крестьянам, не высказал протеста против крепостного права, и т. д. И вот за такие-то вины как резко и ожесточенно ополчились на Гоголя люди бесспорно хорошие, талантливые, и даже друзья, прежние поклонники Гоголя! Не говоря уж о Белинском, который в письме к Гоголю обозвал книгу его «позорною» и самого автора называл «проповедником кнута, невежества, поборником мракобесия» и т. д., даже например, С. Аксаков, человек и по возрасту, да и в мышлении более спокойный и обстоятельный, писал к сыну своему Ивану Сергеевичу в Калугу по поводу выхода в свет книги Гоголя, что самое благоприятное предположение то, что Гоголь сошел с ума, иначе-де его пришлось бы назвать более жестоким словом. В другом письме к тому же сыну Аксаков пишет: «мы не можем молчать о Гоголе, мы должны публично порицать его... Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху. Книга его вредна, она проникнута лестью, страшной гордостью» и т. д. Аксаков возводит на Гоголя даже совершенно несообразные обвинения, в роде того например, что будто бы Гоголь в письмах обнаружил свое нечистое женолюбие, что он льстит женщине, её красоте, – это умирающий-то человек, который и в молодости всегда удалялся от женщин! Аксаков усматривает в Гоголе склонность к католицизму, – это в преданнейшем-то сыне церкви православной!.. Можно себе представить нравственные мучения, какие должен был испытывать Гоголь, выслушивая и перечитывая все эти глумления и словесные заушения, оплевания. Как ни глубоко проникнут он был христианским смирением, все-таки, как писатель, живший своими сочинениями, убеждениями и идеалами, да при его еще крайней нервности, болезненной впечатлительности, мог ли он равнодушно выносить этот позор своих убеждений и идеалов, в которых, как мы видели, особенно теперь-то, в эту пору, он так установился, в которые так неуклонно уверовал и которые так страстно желал внушить другим? «Как ни креплюсь, как ни стараюсь быть хладнокровным, – пишет Гоголь, но, – душа моя уныла, сердце мое разбито, деятельность моя отнялась!»

Не будем следить за подробностями этого похода на полу-умирающего человека, похода, который вёлся ожесточенно в печати и в массе писем к Гоголю, и который, как известно, пережил Гоголя, доселе еще удерживает за именем его титул сумасшедшего. Во всяком случае, этот несправедливый и столь жестокий удар действительно добил Гоголя, – по словам Тургенева, «неизлечимой раной залег в сердце Гоголя». И хотя Гоголь – еще больше после такого горя углубившийся в себя и еще с более горячей жаждою искавший утешения в религии – хотя он и продолжал свою работу над «Мертвыми душами», заканчивал 2-й том, его тщательно отделывал, тем не менее, та нравственная, симпатическая связь, что всегда связывает, духовно сближает публику с писателем и так всегда поддерживает силы и энергию в последнем, связь эта порвалась: Гоголь изверился в возможности оказать какую-либо нравственную помощь и пользу другим: самые чистые, святые его порывы и стремления были отвергнуты, опозорены этими другими, и Гоголь действительно стал даже сомневаться в себе самом, в своем призвании как писателя, избранника с преимущественными богодарованными талантами. Тем, конечно, с большею основательностью Гоголь мог усомниться в успехе своего нового труда, в его приеме критикой и в отношении к нему публики; поэтому Гоголь долго медлил выпускать готовый 2-й том «Мертвых душ» – долго, пока не настали для него минуты, когда пришлось подводить уже окончательные счеты со всем земным, когда он, одинокий со своею душою, чужой для всех отвергших его людей, уже занятый небом, не землей, за два дня до кончины, собственно говоря, в предсмертной агонии, сжег со всеми своими бумагами и эту рукопись.

Так погибло величайшее творение нашего, может быть, самого великого гения, человека, который, сохраняя в себе всю силу и свежесть дара поэтического, достиг и небывалого еще для наших поэтов высшего просветления умственного, духовного; погибло творение, в котором Гоголь полагал смысл своего существования, цель своего призвания, и которое сам Гоголь, считавший так увлекающие нас теперь первые его работы ничтожными, назвал «венцом» своих творений: «Я, было, так много дельного уяснил себе и изложил там», в слезах сказал Гоголь вошедшему хозяину своей квартиры, указывая уже на испепелившиеся в печке листы: «это был венец моей работы». Виновно в этой утрате было общество русское, в лице его передовых представителей, которые не хотели понять Гоголя или тенденциозно отвергли его, отвернулись от него. Ясное дело, Гоголь осужден был, ведением или неведением современников, за достигнутый путем тяжелого душевного воспитания и самоанализа высокий строй его христианского и патриотического мышления, за его благочестие и религиозность, что оказалось так несвоевременным и неприятным особенно в ту пору, пору усиленного либерализма и западничества, пору Герцена и его проповеди отрицания христианской нравственности.

Ведь за высоту христианских воззрений, за проповедь религиозных и патриотических идеалов и после попрекали у нас достойнейших людей России, каковы, например, были Хомяков, братья Аксаковы, Киреевский и прочие «славянофилы», «мистики», «квасные патриоты», как их старались язвить подобными наименованиями. За то же немало доставалось потом ближайшему ученику Гоголя Достоевскому, да досталось бы, вероятно, и Пушкину, поживи он подольше, так как к тому же настроению видимо, и он склонялся. Весьма любопытную и знаменательную параллель в этом отношении выставляет и наше, переживаемое теперь, время: Гоголь, за его проникновение вглубь и ввысь христианского идеализма, встретил в современном ему обществе полное недоверие, отрицание и порицание, а пресловутому кумиру полуинтеллигентной толпы наших дней – за ниспровержение христианства, за возмутительный скандал в деле святой веры нашей – слепое внимание, почет, поклонение. Недалеко, очевидно, шагнули мы за минувшее пятидесятилетие, и если шагнули, то едва ли вперед… Невольно припоминается здесь замечание Гоголя, поразительно исполнившееся на нем самом: «Поди ты, сладь с человеком! Пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое высокой мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу».

§ VI

Но не все же из созданного Гоголем во второй период его жизни погибло; к счастью, спасся нам хоть этот предварительный-то труд его, так сказать, пробный камень, который, вследствие известных нам обстоятельств и побуждений, Гоголь успел издать своевременно: его письма и вызванная изданием их его «Авторская исповедь». Правда, сочинения эти приписаны были психическому расстройству автора и заклеймены общим негодованием, но мы уже видели, что такое отношение к названным сочинениям Гоголя, в самом лучшем предположении, есть неосознанное недоразумение, и недоразумение это такого свойства, что, по меткому слову А. Григорьева, остается оно «вечным стыдом русской критики».

Конечно, я не имею возможности подробно говорить о содержании последних сочинений Гоголя, которые еще ждут своих исследователей и хранят в себе пока сырой материал, еще не обследованное богатое наследство от Гоголя. Я по необходимости ограничусь теперь общим заявлением относительно этих сочинений. При всей случайности своего содержания – что это письма, писанные к разным лицам, в разное время, по разным побуждениям, – последний том Гоголя представляет в себе произведение в своем роде замечательное, великое. Тут много страниц вдохновенных, гениальных и целое богатство мыслей поразительно сильных и правдивых. Книга эта вводит нас, так сказать, в центр интересов и вопросов религиозных, нравственных и патриотических, всецело собою занявших мощный ум великой души Гоголя. Тут Гоголь, собственно первый у нас из светских поэтов-писателей, заговорил серьезно и с глубоким пониманием дела о православной вере, об отношении к ней современного прогресса и о значении последнего, о превосходстве христианства пред наукой и философией человеческой, о великом значении церкви и духовенства в деле духовного обновления России. Тут со всей силою поэтического одушевления выступают патриотические святорусские убеждения Гоголя, его глубокая вера в национальные силы народа русского и в светлое будущее православной России. Между прочим, Гоголь касается здесь и разных социальных вопросов, заводит речь о некоторых временных нуждах жизни русской, своим мудрым взглядом и метким словом освещает взаимные отношения полов, сословий и т. д.; но преимущественно мысль Гоголя возвышается от предметов земных и преходящих к предметам вечным, составляющим основу жизни, к вопросам совести и чувства, религии и нравственности. Книга эта заключает в себе богатейший и непререкаемый материал для выяснения личности самого Гоголя и, в то же время, дает несравненный комментарий ко всем вообще его творениям. В последних содержание души автора заслонено поэтическим ковром, тут же явно и неприкровенно во всем сквозит высокая личность автора и, можно сказать, в каждой строке светятся и отражаются его душевные доблести. Своеобразная поэзия этой книги чувствуется сердцем и должна быть близка, понятна и дорога всякому истинно русскому православному человеку. Правда, на всем в этой книге господствует довольно однообразный, монотонный фон грусти, меланхолии, но теплая задушевная вера автора скрашивает эту меланхолию, так что получается не безотрадный и угнетающий пессимизм, а только подкупающий своею искренностью, вдумчивый и завлекательный лиризм гоголевский. Младенчески чистое и любящее Бога и ближних сердце автора обнаруживается здесь в самой обаятельной форме и высказывается со всею увлекательною непосредственностью в мыслях, сколько глубоких и мощных, столько же трогательных и задушевных. Как «вечерний звон» великой души Гоголя, последние сочинения его вызывают непредубежденного читателя на бесконечные размышления и всегда доброе, полезное раздумье: тут такое богатство благих мыслей и чувствований, что их ни собрать, ни исчерпать. В этой книге заложена сила, на которую следует обратить внимание и которая – хочется верить – рано или поздно явится миру и произведет благотворное брожение в головах современного изверившегося и духовно мятущегося человечества. Книга эта со временем должна занять видное место в истории русского самосознания, – она имеет свое будущее.

Но ведь богатая книга писем мыслителя – богослова была только прологом к поэме, которую так тщательно отделывал Гоголь; это была только, так сказать, программа главных мыслей, тезисов, раскрытых им образно в его художественной работе. Впрочем, ни на минуту не переставая быть художником, Гоголь и в письмах своих даже отвлеченные мысли и религиозные понятия постоянно облекает в конкретные, чувственные образы и вообще придал своим письмам тот острый, полный жизни и движения характер, который всех удивил, перепугал и многих так озлобил. Но Гоголь занят был тогда новым творчеством; слова его писем, дышавшие умственной страстью, были живым отголоском поэтических вдохновений, заполнявших его душу. Им создавался новый вид поэзии духовного типа, в которой с чувственной ясностью, в образах и лицах, должна была выступить пред читателями великая правда нашей жизни и нашей веры. В одном из замечательных своих писем, где речь идет о русском искусстве, Гоголь определенно сказал, что поэзия должна выйти на новую дорогу, что на все земное и человеческое истинный представитель искусства должен взглянуть из-под нового угла зрения. Опыт именно такого нового творчества Гоголь и осуществлял в тишине, одиночестве, среди молитвенного энтузиазма, сильного нервного возбуждения и подъема его художественной натуры. Судя по всем намекам Гоголя на содержание его «Мертвых душ», он поставил себе задачею изобразить русского человека со всем разнообразием духовных богатств, дарованных ему Провидением преимущественно пред другими народами, а также и с множеством недостатков, в которых русский человек не отстал от иностранцев. Гоголь находил в себе достаточный запас лирической силы в живых, увлекательных образах, и во всей поэтической красоте изобразить нравственные доблести и духовные совершенства человека, чтобы вдохновить русских людей еще большею любовью к ним, а с другой стороны, силою смеха юмористического и посредством яркого изображения пороков и недостатков человеческих, Гоголь стремился внушить всем более сознательное и деятельное негодование и отвращение к последним. Впрочем, сочинение это безвозвратно погребено и потому говорить что-либо об его содержании и трудно, да, к величайшему сожалению, уж и бесполезно.

Об уничтожении второй редакции второго тома «Мертвых душ» приходится жалеть тем сильнее, что, по имеющимся данным, это было творение, действительно, великое, необыкновенное. Сам Гоголь многократно и убежденно заявлял, что известная нам первая часть его «Мертвых душ» есть не более, как только «грязное крыльцо» к созидаемому им зданию. Но еще конечно важнее для нас и убедительнее восторженные отзывы о погибшей книге Гоголя людей посторонних, которые имели счастливый случай хоть немного с нею познакомиться. Таковы отзывы Аксаковых: знаменитого русского публициста, умнейшего человека – Ивана Сергеевича и его отца, Сергея Тимофеевича. Последние были из числа очень немногих лиц, которых Гоголь, ставший, вследствие известного отношения к нему критики и публики, особенно скрытным и подозрительным, познакомил со своею поэмою, и притом познакомил он их только в отрывках и только благодаря случайности. В конце 1849 года Гоголь был у Аксаковых. Между прочим, попросили его прочитать что-нибудь из его сочинений; но книги под руками не оказалось, и Гоголь неожиданно, к великому всех изумлению, предложил прочитать что-нибудь из второго тома «Мертвых душ». Он вынул из кармана большую тетрадь, и прочитал, как оказалось, первую главу этого тома. Несколько позднее, в январе 1850 года, Гоголь, уступая настойчивым просьбам, прочитал Аксаковым еще вторую главу, – вот и все, что кто-либо и когда-либо слышал из нового творения Гоголя4. И вот эти преинтересные для нас отзывы и мнения о таинственной книге, которая навеки остается неразрешимым иксом, и по поводу только намерения писать которую её автора уже объявили и доселе славят сумасшедшим. И. С. Аксаков до такой степени увлечен был высоким и именно художественным достоинством слышанной им первой главы, что, не ограничиваясь личным обменом впечатлений с отцом своим, написал к нему на другой же день особое письмо. В последнем он сообщает отцу, что даже ночью не мог спокойно спать от волнения, вызванного чтением Гоголя: «Спасибо Гоголю! Все читанное им выступало предо мною отдельными частями, во всей своей могучей красоте... До такой степени превосходства дошел он, что все другие (писатели) пред ним – пигмеи». Чрез несколько дней Иван Сергеевич снова пишет к отцу и опять о восхитившей его первой главе второго тома «Мертвых душ»: «все в ней так глубоко, могуче и огромно, что дух захватывает!»5. А потом, о впечатлении, какое вынес Иван Сергеевич от слушания второй главы, сохранилось его письмо к Тургеневу. Тут он пишет: «когда я присутствовал при чтении второй главы из 2-го тома «Мертвых душ», то мне делалось страшно: там каждая строка казалась написанною кровью и плотью, всею его (автора) жизнью: казалось, Гоголь принял в свою душу всю скорбь России»6.

Но автор вышеприведенных слов, Иван Сергеевич Аксаков, всегда был и оставался поклонником Гоголя, он – один из немногих – не участвовал и в травле, предпринятой на Гоголя за издание его писем. Поэтому, для нас гораздо важнее и внушительнее, уж конечно чуждые и тени пристрастия и лицеприятия, отзывы о второй части «Мертвых душ» Аксакова-отца. Припомним, это тот самый Сергей Тимофеевич Аксаков, который обвинял Гоголя в лести, в страшной гордости, под личиной смирения, который приглашал всех «публично порицать Гоголя», даже призывал всю Россию к «публичной оплеухе» Гоголю. Сам Сергей Тимофеевич признается, что он начал слушать чтение первой главы второго тома «Мертвых душ» с предубеждением: «не могу выразить, пишет он, что сделалось с нами» (когда Гоголь извлек «из своего огромного кармана большую тетрадь»). Я был совершенно уничтожен: не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся. Гоголь и сам был сконфужен», – добавляет Аксаков. Еще бы, пред таким-то строгим слушателем, беспощадным судьёй!.. Но впечатление получилось совершенно неожиданное. Правда, Аксаков не расплывается в отзыве, испытывая, вероятно, всю неловкость прежнего своего поведения по отношению к так зло обиженному им другу своему; но, тем не менее, как нельзя больше решительно и определенно заявляет: «с первых же страниц (чтения) я увидел, что талант Гоголя не погиб, и – пришел в совершенный восторг». А потом, вторая глава привела Сергея Тимофеевича в еще больший восторг: теперь уж он не в состоянии удержаться, чтобы не поделиться и заочно впечатлениями с сыном, Иваном Сергеевичем, и пишет ему: «Что тебе сказать? Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержать слез... Такого высокого искусства – показать в человеке пошлом высокую человеческую сторону – нигде нельзя найти, кроме Гомера. Так раскрывается духовная внутренность человека, что для всякого из нас открывается собственная своя духовная внутренность. Теперь только убедился я вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит в первом томе. Я сказал Гоголю и повторяю тебе, что теперь остается для нас только одно: молиться Богу, чтобы Он дал ему здоровья и сил окончательно обработать и напечатать свое высокое творение. Что за образы! Что за картины природы!.. Гоголь хотел прочесть и третью главу, но у него не достало сил. Да, много должно сгореть жизни в горниле, из которого истекает такое чистое золото». Аминь! – только и можно от себя добавить к этим словам Аксакова. Повторяю, это свидетельство Аксакова для нас в высшей степени должно быть ценно, дорого. Кто знает, кто слышал эти слова, для того Гоголь восстает в истинном его свете, и «оклеветанное имя его» восстановляется во всей его чистоте и высоте. Гоголя опозорили, обвинили, кто в сумасшествии, кто в недоразвитости7, и все вообще – в чрезмерной гордости, в непосильных потугах совершить что-то особенное, великое; и вот эти слова одного из злейших обвинителей Гоголя удостоверяют, что задуманное Гоголем великое было посильно ему и что это великое даже было так блестяще исполнено им.

Приведу в заключение только еще одно сообщение о Гоголе, уже за последние дни его жизни, сообщение, также весьма авторитетное и для нас знаменательное. Самый великий из учеников и преемников Гоголя, Тургенев, усвоивший целиком манеру и приемы гоголевского натурализма, но, как и другие, тогда не сочувствовавший духовному настроению Гоголя и даже, наряду с другими, «приветствовавший фиаско» книги писем Гоголя, оставил нам, однако, свидетельство того, что Гоголь до последних дней своих оставался неизменно великим художником – поэтом и глубоким мыслителем. Тургенев виделся с Гоголем в последних числах октября 1851 года, значит уже в предсмертные дни последнего: и вот общий итог впечатлений, вынесенных от этой встречи с человеком, как нас хотели уверить и как еще доселе упрямо твердят нам, ненормальным, полусумасшедшим, маньяком: «Великий поэт и художник был предо мной»!.. Вспоминая далее разговор свой с Гоголем, и его мысли и суждения о значении литературы, о призвании писателя и отношении его к своим произведениям, о процессе работы и пр., Тургенев добавляет: «я слушал его с благоговением, даже когда и не соглашался с ним»8. Недаром Тургенев, один из очень немногих, откликнулся на грустную весть о кончине Гоголя таким, можно сказать, рыданием слезным, в особом письме, которое послал он в хоронившую Гоголя Москву (напечатано было в «Московских Ведомостях»).

Нужно ли после всего вышесказанного еще выяснять и доказывать, что потеряли мы в последнем творении Гоголя, и чего вообще лишилась Россия в самом Гоголе?!

Гоголь умер непонятый, отвергнутый и оскорбленный в своих самых высоких, святых стремлениях; ему не дали свободно и спокойно высказаться, и он унес с собой в могилу свои высокие думы, гениальные откровения. Если незадолго пред тем, пуля чужого проходимца, вскормленного нашим русским благодушием, по нашему же русскому попустительству безвременно загасила величайший светоч русской земли, то и тут, в одиноком, бесславном угасании этого другого, великого светоча русского не меньше виновно наше общество. Тень страдальца-поэта укоризненно высится над виновною пред ним родиною, высится, по словам Достоевского, как некий «демон смеха». Но, кажется, гораздо ближе будет к истине сказать, что это был не демон смеха, а ангел, добрый гений России, носитель и глашатай любви, христианского совершенства, живой образ самоотвержения и высокого подвижничества. «Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, говорит сам он, но главного существа моего не определили». Да, глубокое раздумье внушает доселе не уяснённая личность нашего поэта-христианина и это упрямое, застарелое в обществе и даже в науке относительно его недоразумение. Над грустной участью Гоголя и над гением его глубоко задумается и после нас еще не одно поколение…

Правда, уже несколько поколений довольно равнодушно и безучастно прошло над полузабытою могилою Гоголя, но настал же, наконец – и именно сегодня – светлый день, когда покроется эта могила цветами благодарной любви, и дух упокоившегося в ней может утешиться общенародным вниманием и признательностью. Пятьдесят лет тому назад Россия в этот день пережила в смерти Гоголя великую утрату, а сегодня, уже без острого чувства скорби, мы торжествуем великое приобретение, какое имела Россия в Гоголе и в его поэтическом и умственном творчестве. Притом, Гоголь скончался, по нашему человеческому суду, святым человеком, – тем более, поэтому, тризна наша по нем не может быть мрачною и безотрадною, а должна облечься в светлые, праздничные формы, должна обратиться в светлое торжество всенародного признания заслуг великого в его духовной праведности человека – христианина и славного в его созданиях русского гения – поэта. Если Гоголь для нас, собственно говоря, никогда не умирал, потому что еще с детства каждого из нас он нашел себе приют в нашем сердце, то ныне особенно ярко уже для всех, на весь мир, разгорается для него заря бессмертия. Нынешним общим поминовением Гоголь как бы вызывается в среду живых русских людей, и отселе все больше и больше будет он возрождаться и расти в глазах и внимании по времени удаляющихся от него поколений. Сегодня к нему самому как нельзя больше применимы следующие его слова, которыми они вообще характеризует связь и духовное родство великого гения с толпою людскою: «внемлют ему и мудрые цари, и глубокие правители, и прекрасные старцы, и полные благородных стремлений юноши; стонут балконы и перила театров; все потряслось снизу доверху, превратясь в одно чувство, в одного человека; все люди встретились, как братья, в одном душевном движении, – и гремит дружным рукоплесканием благодарный гимн тому, которого уж 50 лет, как нет на свете... Слышат ли это в могиле истлевшие его кости? Отзывается ли на это душа его, терпевшая суровое горе жизни?!» – Ответим: если не слышат кости, то, веруем, душа нашего великого поэта на отверстые теперь к нему сердца и чувства наши отзывается и радуется.

С нынешнего дня, кстати, Гоголь становится общим для всех достоянием и в том смысле, что книги, сочинения его выходят из прав частной собственности и делаются общим наследством. Вследствие этого общерусская семья Гоголя еще больше расширится, связь его с родной страной и народом своим сделается еще короче и тесней. Громче и громче будет раздаваться по лицу земли родной имя её великого сына; чаще и чаще люди русские будут вспоминать эту славу и гордость свою – Гоголя, пока не настанет новый день торжества и светлых почестей ему, тот день, когда единственный вещественный памятник Гоголю – скромная плита могильная, прикрывающая прах его в Данилове монастыре – не восполнится другим, величественным монументом Гоголю и когда у подножия любимца своего соберется снова вся его великая семья святорусская. Пока, к сожалению, нет в России достойного памятника Гоголю, но еще в 1880 году, еще на Пушкинском торжестве, поднят вопрос о памятнике; он, безусловно, должен быть и конечно он будет.

Впрочем, что будет, то Бог даст, а пока нельзя нарадоваться тому общему движению, с каким всеми на Руси ожидался и встречен нынешний день. На всех концах России справляется теперь торжественная тризна родному гению. Все мы, русские люди, единомысленно и единодушно сошлись сегодня под одним знаменем дорогого для всех нас имени. Великий поэт есть именно знамя народное, воплощение сознания народного, откровение его самобытного духа и, в то же время, крепкая связь нации, её мощная духовная охрана. И такие праздники в честь родных гениев, доставляя нам минуты высокого нравственного удовлетворения, не проходят даром, не пропадают бесследно: они питают нашу национальную гордость и созидают в нас могущественную и реальную силу любви к своему отечеству; они облагораживают, очищают духовную атмосферу нашу и, теснее сплачивая, сближая все мыслящее общество, воскрешают в нем идеалы, завещанные великими людьми; они, наконец, являются в большей или меньшей степени нравственными точками к духовному пробуждению, отрезвлению, дают нам, людям заурядным, недальновидным и потому так часто заблуждающимся, сбивающимся с пути, дают повод осмотреться в жизни, здравым, просветленным взором взглянуть на себя и около.

А может быть, никогда еще потребность для русских людей осмотреться, собрать свои развинченные нервы, обдумать свои нестройные деяния, дисциплинировать мысли и порывы её была так настойчива и ощутительна, как в переживаемое нами настоящее время. Известен афоризм великого мыслителя русского, митрополита Московского Филарета: «Когда темнеет на дворе, нужно усилить свет в доме». Кто станет отрицать, что на дворе у нас, т. е. в жизни, в поведении и в убеждениях когда-то так именовавшихся «святорусских» людей темнеет…Тем, значит, крепче должны мы цепляться за то, в чем имеем источник света, тем драгоценнее для нас становятся великие гении поэты, наши учители и вдохновители, путеводные в жизни нашей светочи. В чаду всевозможных, так часто дурманящих головы теорий, учений и веяний, в хаосе нестройных наших порывов, стремлений и действий, в сером тумане апатичной, бесцветной, будневой нашей жизни – вдруг из мглы прошлого восстает пред нами величественная тень поэта, и наше тревожное, безотрадное прозябание озаряется лучами его ясного, спокойного духовного света… Да это вдвойне драгоценный гость наш, это нам светлый день радования! В понятном восторге, приветствуем мы дорогого пришельца в наше лиховременье; разумом, совестью и сердцем отдыхаем в созерцании его гениального творчества и его высокого учительства.

Да будет же нынешний день великого Гоголя лучом света в потемках современности! Преклоняемся пред венчанною сегодня лаврами общенародной любви и ласки тенью гения – поэта, доставляющего нам высокое эстетическое наслаждение и мыслителя – христианина, оставившего нам еще не исчерпанное нами богатство мудрости и чистого, живительного знания! Благодарим его за все, все и – за нынешний день, столь для нас содержательный, хороший, знаменательный! Царствие небесное его праведной душе, мир его благородному праху и вечная память его славному имени! Если при жизни Гоголя, полстолетия тому назад, многие русские люди, по неразумию, чуть ни рукоплескали мнимому падению Гоголя, то теперь все мы тем сильнее, искреннее, с тем большим энтузиазмом будем рукоплескать его возрождению, его в памяти человечества бессмертию, его духовному и на земле воскресению. Воистину «бессмертные не умирают». Слава бессмертному Гоголю!

* * *

1

Только черновые наброски его, случайно попавшие в чужие руки, были потом собраны, напечатаны и составляют теперь известный нам второй том «Мертвых душ».

2

Московский психиатр, доктор Баженов, в статье своей «Болезнь и смерть Гоголя» («Рус. Мысль», 1902 г., 1 – 2) со всем известною тенденцией психиатров всюду и во всех узнавать сумасшедших, пытается укрепить сплетню о сумасшествии Гоголя на научной почве и точно определить свойства душевной болезни Гоголя. Но эти рассуждения специалиста оказались все же настолько неубедительны и недоказательны, что даже и неспециалисту легко было их опровергнуть и свести к нулю, что и сделал своевременно иеромонах Михаил в «Моск. Ведомостях». Притом, из самой статьи Баженова можно извлечь весьма важные для нас сведения о мнимом сумасшествии Гоголя. Так, мы узнаем, что сами ученые специалисты не знали и не знают, болел ли и чем именно болел Гоголь; по крайности, вовсе не согласны они в своих мнениях на этот счет. Напр., заграничные знаменитости, доктора Шенлейн и Круккенберг, которые в 1845 г. тщательно обследовали Гоголя, констатировали у него сильное нервное расстройство. После того Ломброзо приписывал Гоголю «сексуальные аномалии» и утверждал, что он умер от сухотки спинного мозга (!). Сам Баженов, очевидно, чувствуя себя в силе решить вопрос о качестве и свойствах душевной болезни Гоголя и потому взявшийся точно и авторитетно установить диагноз, однако тоже испытывает затруднение и сомневается: был ли то «периодический психоз в форме периодической меланхолии», или, может быть, это была «подгруппа периодических психозов, – так называемый психоз циркулярный». В конце концов, Баженов склоняется к мысли, что с Гоголем была «периодическая меланхолия». Не знаем, как с медицинской, строго научной точки зрения, а с обычной человеческой точки зрения, эта болезнь представляется вовсе не так страшною и очень далекою от сумасшествия. Впрочем, сам Баженов справедливо говорит, что научное понятие о сумасшествии не совпадает с обычным взглядом на него, что «научное понятие гораздо шире». Да, несомненно, научное понятие о сумасшествии очень широко: по мнению психиатров, как известно, всякий человек в большей или меньшей степени сумасшедший, а уж тем более сумасшедшие – люди, в каком-либо отношении односторонние, чем-либо увлекающиеся, все люди гениальные, все аскеты, подвижники. Если понимать в таком широком смысле сумасшествие, конечно, и Гоголь войдет в категорию сумасшедших. Далее, из множества цитат и отрывочных фраз, взятых Баженовым из писем Гоголя, мы убеждаемся, что Гоголь действительно был человек очень нервный, мнительный, склонный к ипохондрии, часто испытывал он тоску, апатию и т. п., – и только. Между прочим, Баженов, в качестве самого неотразимого аргумента приводит, действительно, на первый взгляд эффектное, с точки зрения Баженова, письмо Гоголя к Погодину из Рима в 1840 г., тут Гоголь жалуется на ужасно угнетенное состояние своего духа, говорит, что он места не находит, страшно нервничает, чувствует тяжесть в груди и давление. Баженов видит здесь блестящее подтверждение наличности душевной болезни у Гоголя, но, почему-то, совершенно игнорирует – вероятно, как не заслуживающий внимания диагноз врачей, тогда лечивших Гоголя: последние нашли причину обострения нервозности у Гоголя «в желудочном расстройстве и остановившемся пищеварении». А, кажется, опять-таки с точки зрения не специалиста – медика, причина страдания Гоголя указана была врачами вполне достаточная. Вообще, как узнаем из статьи Баженова, Гоголь всегда страдал от желудочного расстройства, у него был «хронический катар и геморрой». Не в этих ли физических дефектах, да в связи еще с житейскими неприятностями, и крылась причина всех проявлений мнимого сумасшествия Гоголя! В противовес мнению Баженова о несомненности душевной болезни Гоголя приведем еще и другого сорта данные, но извлеченные все из той же статьи Баженова. Оказывается, «никто из коротких знакомых Гоголя не признавал в нем психического расстройства». Шенрок, без сомнения, больше всех документально изучивший все гоголевские материалы и, в конце концов, отлично, хотя и заочно, знавший Гоголя, прямо свидетельствовал: «нелепо повторять легенду о сумасшествии Гоголя». Да, наконец, и сам Баженов, при всем его стремлении сопричислить Гоголя к людям ненормальным и душевно нездоровым, оказался вынужденным, со слов свидетелей, констатировать у Гоголя «сохранение ясности сознания, самообладания и способности связной речи – даже в худшие моменты, на высоте приступа» болезни. В дополнение к вышеприведенным сведениям из статьи Баженова, вопреки намерениям автора, убеждающим нас в том, что Гоголь был нормальный человек с самыми обычными в общежитии физическими и душевными расстройствами, можно добавить еще, к слову, что доселе у нас здравствуют некоторые из современников Гоголя, люди, знавшие его, и, стало быть, живые и важные свидетели в решении вопроса о психическом состоянии Гоголя. Назову, напр., почтенного, талантливого сотрудника газеты «Свет», пишущего под инициалами А. И. С., который в «Гоголевские дни» поведал свои личные воспоминания о Гоголе. В доме общих знакомых, он видел Гоголя за несколько месяцев до смерти последнего, значит, видел уже совсем ослабленного и переболевшего физически, что, конечно, не могло не отражаться и на душевном его состоянии. И действительно, Гоголь был, по словам А. И. С., в сильно угнетенном и мучительно грустном настроении; но – «чтобы это был психически больной человек, этого не сказал бы, не посмел бы сказать в то время никто из видевших его».

3

Письма Шевырева к Гоголю в Отчете Императ. Публ. библ. за 1893 г.

4

Есть, впрочем, некоторые данные заключать, что Аксаковы слышали в чтении Гоголя и еще одну или две из следующих глав поэмы.

5

И. С. Аксаков в его письмах, ч. II, стр. 272 и пр.

6

Рус. Обозр. 1894 г. №8

7

Напр., Чернышевский

8

Соч. Тургенева, над. 3-е т. X, стр. 67 и 68


Источник: Гоголь, как поэт и мыслитель-христианин : Речь, чит. в актовом зале Казан. духов. акад. 21 февр. 1902 г., проф. А.А. Царевским. - Казань : типо-лит. Ун-та, 1902. - 73 с.

Комментарии для сайта Cackle