Распечатать
Скачать как mobi epub fb2 pdf
 →  Чем открыть форматы mobi, epub, fb2, pdf?


профессор Георгий Петрович Федотов

Carmen Saeculare

   

Параграф I II III IV V VI

 

 

§ 1.

   Древние верили в цикличность времени. Mир обновляется через каждые сто десять лет, без огня, без катастроф: на смену одряхлевшему веку родится новый. Один из этих рубежей пришелся на годы Августа. Были торжественно отпразднованы «вековые игры». Тогда-то Гораций сложил гимн новому веку — Carmen saeculare, — исполнявшийся на праздник хорами юношей и дев. На этот раз числа не обманули поэта. Новый век, действительно, родился.
   Будущее всегда вокруг нас — как и прошлое. События далеко отбрасывают назад свою тень. От прошлого остаются следы: будущее говорит знамениями. Только язык их понимать труднее. Мир полон еще не рожденных, рождающихся форм: их лес шумит, заглушая шелест осыпающихся листьев прошлого. Нерожденные формы бесконечны, разнообразны, противоречивы. Они ведут между собой непрекращающуюся борьбу за жизнь. Многим из них суждено умереть до рождения, недоносками царства идей. За то другие влекутся друг к другу внутренним сродством. В их созвучии явственно слышна Идея. Когда Идея торжествует и оттесняет за порог бытия весь волнующийся хаос враждебных форм, она зачинает культуру.
   В каждой великой идее есть потенция своей культуры, но не всякая идея воплощается в культуру. Символизм, несомненно, носил в себе возможности и волю к культуре. Его глашатаи сознавали себя пророками нового века. Но символизм оказался священной болезнью одного поколения — болезнью творческой, без сомнения, но давно пережитой. Новое поколение глумясь — шагает по могилам отцов, не подозревая даже, кому обязано своей жизнью.
   Это напоминает об осторожности. Ловя голоса будущего вокруг нас, нельзя судить, что несут они новую культуру или новое увлечение, новую судорогу упадочного века. Быть может, современное поколение, детище войны и его жертва, уступитместо другому, которое поднимет традицию дедов? — Но нет, голоса звучали задолго до войны. Не война породила новую жизнь, а сама она порождена ею: вернее, является муками родов нового человека. О ней пророчествовали Ницше и Вагнер, ее всю жизнь со страстным нетерпением дожидался Пеги. В свете войны нам уясняются многие явления конца XIX века — начала XX века, которые, среди благополучия мирной цивилизации, изумляли, как рецидив варварства. Столь долго вынашиваемое дитя обещает быть сильным и долговечным: хочет жить до тех пор, пока не оставит камня на камне в нашей культуре, не перестроит заново мир.
   Перестроит или разрушит? Вот чего мы не знаем. Срыв культуры возможен во всякий момент ее жизни. А в наше напряженное, острое время жизнь культуры подвергается особенному риску. Но существенно то, что в шуме новых голосов, несущих смерть старой жизни, можно уловить новый ритм, лад, согласие: одну идею. Идея уже дана, культура задана. И хотя нельзя сказать с уверенностью, осуществится ли когда-нибудь эта культура, но можно уже угадывать некоторые ее черты. Они рассеяны повсюду: в искусстве, всегда пророческом, в духовном складе новых поколений — после 1914 г. — в новых вкусах, модах толпы, в политических формах нового времени.
   XX contra XIX. Век двадцатый против девятнадцатого, которого даты: 1789—1914. Давно уже Европа не знала такой пропасти между отцами и детьми: она напоминает пропасть между идеалистами 40-х годов в России и нигилистами 60-х. Но в России разрыв между поколениями сглаживался успокоительным воздействием той же Европы. Ран Европы залечить некому. И еще вопрос, один ли XIX век отходит в вечность.
   Что отмирает, что разрушается? Интеллектуализм, или научная культура четырех столетий; эстетизм, утонченность и сложность творчества, вместе с эстетической установкой самой личности, гуманность и свобода: все вместе именуется гуманизмом и давно уже объявлено подлежащим уничтожению.
   Правда, эти великие ценности порядком обветшали. Наука, бесконечно усложняясь, все более теряла организующую связь, превращаясь в бесформенную груду материалов для постройки, которая, с утратой архитектурного плана, становилась безнадежной. Эстетическая чувствительность воспринимала лишь растерзанные элементы миpa или погружалась в безвыходные коридоры «переживаний». Секрет создания утрачивается вместе с целостным восприятием жизни. Здесь, как и в науке, слабость конструктивной воли обрекает на творческое бесплодие. Гуманность, или моральная чувствительность, разоблачает себя, как нравственную теплоту: как страх (часто эгоистический) перед страданием как неспособность причинять человеку страдания при неспособности, еще более несомненной, любить его. И, наконец, свобода, при утрате высшего смысла, становится свободой сомнения: свободой выбора при бессилии сделать выбор, свободой добра и зла при безразличии к добру и злу: т. е. свободой не освобождающей, призрачной.
   И все же нельзя без жалости думать о грудах прекрасных вещей, быть может, обреченных гибели. О музеях, ожидающих поджигателя, о книгах, уже не пергаментных, о тонких бумажных листочках, легкой добыче червей. Здесь запечатлелось героическое подвижничество веков. А кто идет на смену? Не новый ли гунн, существо с литыми мышцами и маленьким мозгом? Не бестиализм ли утверждается на развалинах царства человечности? Слишком легко не увидеть в новом ничего, кроме отрицания старого: варварства, жестокости, торжества животной стихии, духовного и социального рабства. Поистине, мы задыхаемся в этом жестоком воздухе — мы, привыкшие к атмосфере духовной свободы и вкусу тонких культурных яств. Так задыхались во Франции люди старого режима, пережившие террор, в чуждом воздухе Империи. «Кто не знал салонов старой Франции, тот не знал сладости жизни». Но этот вздох Талейрана должен напоминать о том, что XIX век не только разрушил сладость салонов; он принес новые ценности, недоступные Талейранам. XX век разрушает большее, нежели салоны: разрушает самые основы многовековой культуры. Что же несет он взамен?
   Вглядимся в хаос новых форм, чтобы усмотреть их идею.
   Сейчас не время еще найти ей настоящее имя. Ища в арсенале старых слов, приходится описывать ее, как примат воли, динамизм, активизм, энергизм.. Искусство — как всегда; первое — давно уже отметило новый час: в ударности, сбитости, насыщенности слова, в принципе движения, максимальной выразительности. Но это были только предвестники. Новый человек полнее воплощает себя в жизни, чем в искусстве, утверждая права деятельной жизни над созерцательной. Не художник и не мыслитель, а воин, организатор, атлет — герои нашего времени. Юноши теснятся в политехникумах, предоставляя женщинам философские и филологические аудитории. Индустриальные магнаты чествуются, как творцы, вожди, властители дум: Стиннес, Форд. Прав Шпенглер, указывая на технику, как на современную сферу европейского гения. Быть может, он не так уж прав, относя ее к цивилизации, т. е. к спокойному закату старой культуры. В европейском человеке проснулся воин, который ищет подвигов. Революционный или контрреволюционный метод решения политических проблем чрезвычайно показателен для новой активности. Он грозит, быть может, разрушением, но, во всяком случае, не обещает мирного благополучия.

§ 2.

   Глубина совершающегося сдвига всего нагляднее в том, что он меняет прежде всего человека в самых основах его природы.
   Отходящая эпоха являлась веком душевности. Тело было в презрении. Ему льстили, его питали и баловали, как любимое домашнее животное, но и относились к нему, как к животному. Охотно верили, что дух подчиняется телу, не допускали, казалось, и мысли, что тело может быть органом духа. Но власть над «духом» нисколько не повышала иерархического положения тела. В господстве низшего над высшим, в признании этого господства сказывалось презрение одновременно и к телу и к духу. Культивировались промежуточные сферы духовности, и то ущербленной: как разумность и как чувствительность. Если для первой тело было прежде всего органом чувственного восприятия миpa (миpa естествознания), то для второй- средством наслаждений. Отсюда эротическое отношение к телу. Та постановка проблемы возрождения тела, которую снал конец ХIХ века, была односторонне-сексуальной. Возрождаться стремилось хилое, порочное тело. Даже тогда, когда его называли «плотью», давая христианское освящение ее, от этой плоти явственно доносился запах тления.
   Пробуждение воли, как третьей и владычествующей силы души, сразу изменило установку ее к телу. Недаром опыт воли непосредственнее всего дается в моторно-телесном ощущении. И развитая, сознавшая себя воля не имеет большей радости, как в опыте творческого господства над своим телом. Любовь к физическим упражнениям воина и физическая аскеза подвижника равно коренятся в волевой напряженности. Наша эпоха воскрешает обе формы аскезы.
   Прежде всего, аскеза в эллинском смысле, ныне называемая английским словом «спорт». Самое слово это звучит вульгарно для русского уха, и это обстоятельство искажает восприятие вещи не менее, чем наследственное физическое вырождение русского интеллигента. Мы могли бы с полным стилистическим правом говорить об агонистике. Повнутреннемуотношению к ней, по значению ее в социальной жизни, современная агонистика уже напоминает древнюю. Десятки тысяч зрителей стекаются на олимпиады, на состязания мировых чемпионов. Целые нации с трепетом ждут исхода борьбы, который определит их честь, их место в семье народов — не меньше, чем мировые открытия ученых, чем книги великих писателей. Греки ценили поэтов не так, как ценят их в наше время, но атлетов они, вероятно, ценили еще больше. По крайней мере, если судить по дошедшим до нас памятникам. Для них, в отличие от гуманистов, было ясно, что предпочтительнее быть Ахиллом, чем Гомером, воспевшим Ахилла. XIX век, утративший (кроме Англии) радость и красоту телесной борьбы, не мог понять этого. Для него Илиада и Песнь о Роланде были, в сущности, сказками для варваров. Но мало ли чего не мог понять XIX век? Религиозная мистерия казалась ему пережитком религии дикаря, а позабыв радость телесного подвига, он разучился понимать и смысл телесной любви.
   Для современного человека спорт не забава, не зрелище, — почти религия. Нужно читать поэтов спорта, как Монтерлан, чтобы убедиться в этом. Весь секрет в том, чтобы взглянуть на агонистику извнутри; глазами не зрителя, а участника состязаний: моральная серьезность, даже трагичность борьбы не может не импонировать. Из нее исходят потоки оздоровляющей нравственной энергии. Готовясь к борьбе, агонист проходит тяжкий искус воздержания: от женщины, от вина, от невинных радостей жизни. По месяцам он предается тяжелому труду тренировки, но принадлежа себе, весь в одной поглощающей мысли: победить! Если он член команды, она воспитывает в нем навыки самоотвержения, бескорыстного социального служения, идеальной дружбы. Всегда и во всех видах спорта поддерживается строгая этика борьбы: этика площадки, раунда, честной игры, — новое рыцарство. И, наконец, в решительные часы, или минуты, спортивный долг не знает жалости, требуя напряжения последних сил: победить или умереть! Попробуем мысленно провести восемнадцать часов с женщиной, переплывшей Ламанш. В безбрежном океане, в ночном мраке, среди смертельной усталости, когда, изнемогая, так легко поддаться искушению и схватить канат со спасительного парохода... Думаю, греки ставили бы ей не памятники, а алтари.
   Отметит и опасности. Идея рекорда, отвлеченного, бесцельного «достижения», может уродовать тело, уродовать и личность. Современная агонистика безмерно далека от эллинской гармонизации. В идее бесконечно повышающегося рекорда сказался не только закон капиталистической конкуренции, но и абсолют ный характер христианской (фаустовской?) культуры: не мирящейся с конечным, не знающей меты. Но религиозная пустота бесконечности делает ее сферой демонических сил и обрекает гибели взлетевшего Икара.

§ 3.

   Ошибочно думать, что только тело выигрывает за счет распада старой душевности. Диктатура воли освобождает и скованные силы духа. Они дремали веками, погруженные в тину душевности. Научная психология не подозревала о их существовании. Теперь пробуждение их совершается на разных путях: на путях восточного гностицизма, церковной мистики и научного, эмпирического знания. «Неведомое», сторожившее человечество, пугавшее его, подошло к нему вплотную, начиная даже утрачивать свою таинственность. В себе самом он обнаружил силы, казавшиеся ему магическими. «Метапсихика», если не истолковала их, то показала условия их действия. И, что гораздо важнее, по-видимому, в миpe возрастает и число людей, одаренных некогда таинственными способностями: внушения, ясновидения, телепатии. Кажется, что человек перерождается на наших глазах, раскрывая почки новых чувств и сил, доселе доступных только редкому духовному опыту. Материализм убивается эмпирически, и в недрах самой механической из цивилизации начинают действовать самые могущественные энергии: энергии духа.
   Как относится этот ренессанс духа к ренессансу тела? Идет ли речь о борьбе полярных явлений в современной культуре? Я этого не думаю. Нет еще убедительных данных в пользу их общей направленности. Но откровение тела в аскезе само по себе благоприятствует откровению Духа. Кажется, недаром старый Метерлинк, один из самых чутких людей прошлой эпохи, ищет смысла времени на обоих путях: в спортивной агонистике и в научных исследованиях духовного миpa. Есть и объективные, хотя и весьма тонкие показатели. Таково значение телесной культуры, телесных упражнений в аскетике, как индусского иогизма, так и православного имяславчества. Такова идея ритмического, музыкального воспитания тела, в различных формах утверждающая себя в современной педагогике. Как бы ни были далеки эти течения, в них сказывается общий замысел сделать из тела послушный тончайший инструмент духа, использовав естественную ритмичность его органических движений — дыхания, моторно-мускульных разрядов.Опасности? Они слишком очевидны. Пробуждение духа ничего не говорит о его качестве. Каковы те объективные духовные энергии, с которыми вступает в связь освобождающийся духовный человек? Лишенный Духа Святого, он становится добычей темных сил, — старый опыт мага, из господина духов становящегося их рабом.
   Отметим мимоходом, что новая волевая установка человека несет в себе возможности расцвета метафизики и искусства. За ослаблением научного творчества может последовать его блестящее возрождение, питаемое вновь найденной цельностью, потребностью наложить печать человека на лицо миpa, наречь всему имена. Для метафизики XIX веку более всего не хватало смелости перед космосом, вместе с утратой касания самому метафизическому миpy. XX век завоевывает опытно метафизический мир и имеет достаточно веры в царственную природу человека.
   Крушение эстетики еще не означает гибели искусства. Подлинное искусство враг эстетики. Становясь свободнее, проще, грубее, она развязывает себе крылья, стряхивает груз отяжелевших традиций. Сейчас все в распаде, но в хаосе уже прочерчиваются строгие формы прежде всего декоративного искусства. Здесь XX век уже вышел на новую дорогу. Очередь за архитектурой, искусством религиозной цельности. Возможности архитектуры совпадают с возможностями метафизики. Живописи придется еще ждать: сначала должны быть созданы стены для фресок, и только из нового чувства пространства могут решаться чисто живописные задачи.

§ 4.

   Конечно, перерождение человека тема далекого будущего, лишь намечаемая в настоящем. Современный человек еще не отличается существенно от старого homo Europaeus — несколько больше зверь, несколько больше дух, с ослабленными центрами рассудка и чувства. Его пробудившаяся воля по-прежнему объективна; ориентирована на внешний мир, природный и социальный. На первый взгляд нет разрыва между преобладающим интересом XIX века и ХХ-го. В хозяйстве, в технике, в естествознании новый век кажется потенцированием своего предшественника. Но это один из случаев, когда количество переходит в качество.
   Хозяйство, техника, природа перестали быть мертвой массой, расплющившей человеческую личность. Облегчаясь, одухотворяясь, массы превращаются в энергии, в токи сил, пронизывающих человека, освобождающих его.
   Это слишком ясно в естествознании. Mир материи разложился на наших глазах, обратившись в океан энергии. Сродство между излучениями «материальных» энергий тел и открывающихся энергий духа становится все ощутимее. Уже ставится вопрос о их смыкании, о непосредственной власти человека над природой.
   В технике, с открытием новых источников энергии, преодолевается дурная сложность, громоздкость конструкции. Кошмар человека-придатка к машине кончается. Машина, упрощенная и облегченная, становится ему покорной. Нагляднее всего это в средствах передвижения и связи. Дороги без рельс, телеграф без проводов, пространство лежит свободное перед человеком, как степь перед кочевником... С автомобилем возвращается степной конь уже стальной, — летчик бороздит небо, как викинг, еще неведомые моря. Для управления новой машиной от человека требуется огромное напряжение внимания, решимость, бесстрашие, которые мы привыкли видеть в истории уделом вождей, полководцев, диктаторов. Современный летчик, даже шофер — сродни воину далеких, героических времен, не воину, освобожденному от ярости звериных сил (furor teutonicus), — т. е. не рядовому бойцу, а полководцу. Каждый техник призван стать полководцем, по своим психическим качествам. Каждый рабочий призван стать техником. В этой армии труда рядовой носит в ранце маршальский жезл (Америка).
   Современная техника опасна. Она давно уже перестала служить комфорту. Она призвана максимально увеличить труд человека, его активность. Он предъявляет огромные требования к нервной выносливости, к самообладанию — даже тех, кто только пользуется ее обманчивыми «услугами». Что же сказать о воинах труда? Поражаешься той сумме героизма, которая затрачивается в мире на фронтах труда. Это стоит настоящих сражений. Технический подвиг повседневности — сплошная битва на Марне. И сколько жертв! Как коварна эта взрывчатая стихия, вызванная к жизни человеком!.. Можно сказать, что он создал искусственную грозу, и живет в полосе, непрерывно пронизываемой молниями.
   Личность торжествует в технике, торжествует и в хозяйстве. Из безличной стихии, какой оно было, или казалось для экономистов XIX века, хозяйство раскрывается, как особая сфера личного творчества. За хозяйством все явственнее встает хозяин, «хозяйствующий субъект». Вместо ожидаемой механизации акционерных, трестированных форм, наступаетэра индустриальных королей, организаторов, концентраторов. Классический буржуа, стригущий купоны, присваивающий продукты чужого труда, теперь оказывается капитаном, ежедневно дающим сражения, человеком стальных нервов и гигантского труда. Малейшая оплошность его грозит гибелью «делу», его собственной жизни, благосостоянию тысяч людей. За то счастливая идея оплодотворяет пустыни, открывая культуре целые материки. Могущество наследственного капитала, тугой мошны отходит на второй план перед личной гениальностью. От миллиардов Стиннеса наследникам не достается ничего, современные короли начинают с шоферов, с уличных чистильщиков сапог.
   Это откровение личной стихии в хозяйстве кажется убийственным для социализма (марксизма), ставившего свою карту на хозяйственный автоматизм. Перед социализмом вырастает во весь рост проблема хозяйственного организатора. Однако, в современности растут и силы, способные перевести социальную проблему из теоретических построений в действительность. К этой проблеме XX век подошел вплотную. И для решения ее он имеет новые данные. Прошлый век исходил из категорий права революции, законодательных реформ. Новый век приносит с собой новое социальное сознание: выросшую психологию коллектива.

§ 5.

   До сих пор мы рассматривали человеческую личность в искусственной изоляции. Но, если и в XIX веке Робинзон классической политической экономии был вредной предпосылкой, то в XX веке Робинзоны бессмысленны. Давно уже мир не знал такой густой сети перекрещивающихся нитей, связующих людей. Словно кем-то брошен повелительный лозунг: объединяйтесь! Словно страх перед пустотой, жуть одиночества заставили всех плотнее жаться друг к другу. Трудно и перечислить все современные формы общения: партии, профессиональные союзы, кооперации, общества, лиги, секты, тайные ордена, религиозные братства, кружки.
   Одни из этих организаций — наследие прошлого века, носят в себе еще черты его механичности (парламентские партии, напр.), другие представляют — для нашей культуры — нечто существенно новое. Таковы религиозные объединения- церковные, масонские, оккультные-таковы боевые, политические союзы, ставящие своей целью завоевание власти: национальные, фашистские, коммунистические «партии» (в сущности, уже не партии).
   Особенное значение для будущего имеют союзы молодежи. И мы видим, что новые типы боевых объединений молодежи обнимают не только политически-крайние слои ее: фашистов, коммунистов. Существуют союзы католические, существует нейтральный бойскаутизм. Прибавьте многочисленные спортивные объединения и религиозные кружки молодежи. Все эти новые типы объединений резко отличаются от старых завещанных XIX веком. Это не частные, специальные организации: они объемлют, регулируют всю жизнь личности, даже тогда, когда по имени ставят себе определенные задачи. Прежде личность стремилась остаться сама собой, удовлетворяя свои разнообразные потребности в различных организациях. Теперь совместительство становится все труднее. Каждый союз хочет стать для личности ее единственным целым, подобно роду, семье, нации. Это начало органического строения общества, где личность живет только в коллективе, и притом в коллективе определенном. Сама собой напрашивается аналогия с средневековым братством, с античными гетериями и культовыми фиaсами. С тем отличием от древности, что ныне род и семья распались, и на горизонте не видно и сил, способных привести к их возрождению. Не кровный, а свободно избранный союз делается единственным духовным очагом личности. Впрочем, свобода здесь относительная, — точнее, сводящаяся к акту выбора, которым определяется все будущее. В дальнейшем от человека требуется верность и повиновение — дисциплина солдата.
   Здесь мы подходим к решительному моменту. Современный человек не нуждается в свободе. Он предает ее на каждом шагу: в политике, в общественной жизни, в религии. Для него свобода опороченное слово, символ дурного бессилия, буржуазной анархии. Свободу отрицают как раз потому, что хотят действовать. Напрасно думают, что активность, волевая направленность требуют свободы. Этому противоречит весь опыт военной общественности: античной дисциплины, дружеской верности, вассалитета, современной армии. Чтобы действовать, нужно иметь цельную, нерасщепленную волю, быть свободным от сомнений. Чтобы в действии своем достичь максимальных результатов, нужно слить свою волю с другими волями, подчинить ее целому. Последовательный революционер повинуется так же слепо, как солдат, прошедший школу казармы. В свободе нуждается мыслитель, разрываемый противоречивыми обличиями истины. Свобода есть норма для исканий еще не обретенного. Дажехудожниклегкоирадостноотдаетсяколлективному сознанию, славит его, чувствуя, как силы возрастают от прикосновения к социальной почве. Но если в художественном творчестве еще неизбежна борьба антиномических моментов, вредных для коллектива, то воин, революционер, строитель послушны по природе, требуют догмата и вождя. Только не сомневаться, не спускать глаз с забрезжившей точки, — и идти в ногу, сомкнутым строем. Да здравствует Ленин! Да здравствует Муссолини! Вождь выносится коллективом, вынашивается массами, и, когда родится, массы видят в нем сверхчеловека. Иногда кажется, что вся сила иного вождя в сосредоточенной на нем вере, энергии миллионов воль, что, предоставленный сам себе, он сразу свернется, как умирающий черт на вербном базаре, сдохнет без воздуха.
   Так разрешается видимое противоречие между ростом активных сил личности, динамизмом культуры и ростом коллективного сознания, начал авторитета и повиновения. В сущности, свобода фактически осуществляется немногими, вождями, для которых ее границы необычайно расширились, за счет поглощения свободы миллионов. Массы переживают свободу в торжестве дела, в сознании полной реализации своих усилий, — свободу коллективного существа.
   Ясно, какие возможности открываются здесь для решения социальной проблемы. Индивидуализм, непримиримый враг социализма, уже убит. У личности нет никаких неотъемлемых прав, которые она могла бы противопоставить обществу. Менее всего прав священной неотчуждаемой собственности. Государство нового типа имеет полную свободу и власть для самого радикального вторжения в экономические отношения, для ломки «приобретенных прав». С другой стороны, в крепнущих клетках новой социальной ткани, в школе новой союзности личность воспитывается вновь для социальной жизни, для общения. Жизнь вступает в полосу обобществления.
   Не знаю, можно ли назвать социализмом движение к этим новым формам жизни. Во всяком случае, будущее, по-видимому, принадлежит не революционной душе социализма, которая связывает его с традициями 1793 года, а той другой его душе, которая, в лице основоположника Сен-Симона, глядится в средневековое, католическое прошлое. В столкновении консервативных и революционных сил нашего времени прежде всего гибнет третья — либерализм — а обе уцелевшие противника, во взаимной борьбе, как Дантовские люди — змеи, меняя свои тела, переходят друг в друга (Ад XXV), в переливчатой игре черных и красных цветов.
   Возможно, что за решение социальной проблемы возьмутся консервативные силы; почти несомненно, что решаться она будет консервативными методами. Но будет ли решать ее государство? И каким будет это государство?
   Здесь все неясно, все в брожении. Можно отметить лишь отдельные борющиеся тенденции. Наблюдая жестокую борьбу партий, разрушающих справа и слева все формы правового государства, гражданские войны, диктатуру вождей, легко приди к мысли, что новая государственная форма, долженствующая сменить парламентаризм, будет более или менее демократической деспотией. Деспотизм — обычный исход гражданских войн и естественный плод культуры сильной личности. Соблазняет прямизной своей социологическая линия: Цезарь — Бонапарт — Муссолини. Призрак новой, социальной монархии носится в воздухе. Но есть и противопоказания. Если мы были правы в наблюдении новых процессов перерождения социальной ткани, то результатами его должно явиться органическое, члененное строение общества. Деспотизм — не патриархальный, а революционный — развивается в атмосфере социальной пустоты, в атомизированном и безнадежно нивелированном обществе. Новое общество — хотя демократическое — стремится к почкованию: к созданию крепких элементарных клеток. Эти клетки, взамен угасшего чувства личной свободы, должны ограничивать покушение государства, — более того, подрывать самую форму государственного суверенитета, нам привычную. Государство, как объединение союзов, как центр равновесия сложных духовных и материальных сил, не может быть деспотией. Оно, по типу своему, напоминает скорее средневековое государство или коммуну, чем античную или французскую империю. Диктатура партии и вождей, в этих условиях, может быть переходом не к автократии, а к «советской» или «гильдейской» республике, организованной иерархически, управляемой избранным штабом специалистов техников и организаторов.

§ 6.

   Но и это музыка далекого будущего. Завтрашний день сулит не мир, а меч, жестокую схватку классов и принципов. Вынесет ли ее уже надорванное общество? Не погибнут ли в последнем столкновении все зародыши новой союзности вместе с правовыми формами старого государства, вместе с самой цивилизацией? Здесь, как и всюду, мы живем среди опасностей среди оргии солдат на пороховом складе. И этот политический динамит всего разрушительнее. А если представить себе, что гражданские войны разыгрываются на фоне обостренныхдонельзя национальных антагонизмов, что Европа представляет из себя военный лагерь, клокочущий ненавистью, то, поистине, трудно быть оптимистом в наше время. Оптимизм становится своего рода юродством, смешным призванием, которое нужно нести именно, как призвание, как возложенный подвиг.
   Всюду, куда ни бросишь взор, видишь, вместе с мучительными родами новых форм жизни, их антагонистичность, их внутреннюю взрывчатость. Взрывает себя государство, взрывает и техника. Пробуждение тела и пробуждение духа одинаково могут привести к надрыву, к слому человеческой природы. Всюду вырвавшиеся на свободу демоны, которые ждут разорвать еще не родившегося Диониса. Демонизм есть общее имя для всех разрушительных сил нашего времени. XIX в. болел от внутренних ядов разложения, медленно действовавших. ХХ-й может погибнуть внезапно, в общем пожаре испепелиться от столкновения противоборствующих сил.
   В сущности, есть лишь один шанс на спасение. Вопрос в том, смогут ли все эти титанические силы объединиться вокруг единой доминанты. Найдет ли мир свою давно потерянную цельность? Единый центр, единое организующее начало жизни, которое направило бы к согласию раздирающие себя энергии, указало всему свое место, свое право, свою относительную ценность в мире абсолютного. Таким центром может быть только живая религия, социально могущественная, религия не личностей, а народов, — т. е. церковь. Есть ли на лицо предпосылки возрождения церкви в современном обществе?
   До сих пор мы умышленно обходили в анализе борющихся сил христианские церкви. Но ясно, что их удельный вес несоизмерим со значением масонских лож и теософических обществ. Все сильнее звучит в духовной жизни европейского человечества христианский, — частнее, церковный голос. Угрожавшее до войны наводнение восточно-гностических культов, видимо, идет на убыль. Христианская церковь пожинает плоды давно начавшегося на вершинах культуры возрождения духа. Смутные веяния мистицизма, религиозные искания ощупью, впотьмах (XIX век) сменяются активным и бодрым служением обретенной — вечной — истине. Философия, естествознание постепенно устранили все казавшиеся непреодолимыми препятствия для живой веры. То, что еще не соглажено, не примирено современной апологетикой, легко принимается в кредит, с закрытыми глазами, в силу упадка пытливости, в силу общего недоверия к интеллекту. Чтобы действовать, чтобы жить, надо верить. Чтобы пустить корни в национальную историческую почву надо принять веру отцов — вернее предков, — и это совершается легко, без надрыва. В этом отношении чрезвычайно показательны студенческие анкеты во Франции: молодежь почти поголовно, в графе религиозных убеждений отмечает себя католиками. На вершинах духа и в самом активном слое интеллигенции возвращение в церковь уже совершившийся факт. Через десять лет эта молодежь займет в университетах кафедры стариков — позитивистов и идеалистов, — и вся организация культуры, все влияние на народные массы, еще преданные атеизму, будет в руках церкви. В других странах мы встречаемся с аналогичными явлениями возрождения церковности. Таково интересное движение англо-католиков, зародившееся в Высокой Церкви — движение, ищущее преодолеть раскол реформации сближением, в одной части, с римским католицизмом, в другой — с восточным православием. Таковы и некоторые церковно ориентированные течения в недрах германского протестантизма. Направление исторической магистрали не вызывает сомнений.
   Для культурной проблемы чрезвычайно важно, что это церковное движение на Западе проникнуто сильным социальным активизмом. Хотя и аскетическая мистика восстановлена в своих правах, но не отрешенное созерцание, а деятельный подвиг, миссия в миpy вербует все живые силы западного христианства. Все религиозные силы брошены на фронт борьбы с разрушительными, демоническими силами. Христианство, как в средние века, стремится овладеть стихиями миpa, организовать их, подчинить единой Истине. Английские студенты — церковники волнуются социальными вопросами, решая их в духе радикального демократизма рабочей партии. Французская католическая молодежь горячо отдается спорту, видя в нем средство морального и физического возрождения своей родины. Не забудем позиции, занятой католической церковью против фашизма, против крайнего национализма. Центр уже найден: центр равновесия, организующее умеряющее, дисциплинирующее начало в хаосе буйно разлившейся стихии. А так как церковь хранительница предания, живая память, то она порукой за то, что связь, между поколениями не будет разорвана. Гуманизм не будет проклят весь до конца, потому что и он окрасил христианскую мысль и христианскую жизнь многих веков. Церковь обширный корабль, и может быть, на нем еще раз, как на заре средневековья, будет спасено во всеобщем потопе не только по семи пар чистых, но и по паре не совсем чистых species отходящей в вечность культуры.
   Ценой спасения от гибели и здесь является отказ от свободы. Католичество есть самая авторитарная их христианских церквей, и современный пафос его — я говоря о религиозномпафосе, — конечно, пафос послушания, а не свободы. Пусть у нас недооценивают культурной широты католицизма. Остается несомненным, что в религиозном принципе он склонен глубоко умалять свободу. Культура, возглавляемая им, неизбежно принимает авторитарный характер. Умаление свободы есть умаление личного творчества, аскетическое ущербление духа. Для христианского сознания это означает и подлинную реакцию, — возмездие за отступничество гуманизма.
   Христианство есть религия свободы и этого не вытравить из него никакими силами. Можно окутать его драгоценными ризами, заковать в золоченую раку — теологии, права, политики, — оно останется огненным по своей природе. И нет такого каменного града, построенного на его мистерии, который не был бы, рано или поздно, расплавлен этим огнем.
   Дело свободы, проигрываемое в политическом мире, сливается с делом христианства. Именно христианский исход нашей культуры спасает свободу, хотя на время и прикрывает ее светоч под сосудом.

* * *

   Говоря о современной культуре, я ни слова не сказал о России. Мне было важно показать, что и на Западе, который принято хоронить теперь, есть еще живые силы; есть своя идея культуры. Достаточны ли эти силы для творчества нового, — мы не знаем? Какое значение может иметь Россия в процессе рождения новой культуры? Если не в ее прошлом, то в ее религиозной почве, в православии, заложены начала свободы. Об этом можно говорить много и долго. Быть может, об этом говорить еще рано. У России сейчас своя боль, свои пути. Возможно, что ей придется на время разойтись с путями Запада, прежде чем она будет в состоянии внести в его трудовой подвиг свой собственный, очищенный и зрелый опыт.


Источник: Журнал "Путь" № 12

Помощь в распознавании текстов