Эме Пюш

Источник

Глава V. Зрелища

Если верить свидетельству самого св. Златоуста, относящемуся к той эпохе, когда, вероятно, он судил свою юность с крайнею суровостью, как бы мало она ни была смущаема страстями, – то в первые годы своей деятельности, когда он впервые выступал в суде, он позволял себе увлекаться сценическими удовольствиями. Не верится, впрочем, чтобы когда-либо он мог так горячо увлекаться ими, чтобы они могли грозить опасностью его душе. Ничто не дает права думать, что когда-либо Иоанн был похож на бл. Августина. Невозможно представить, что он вполне отдавался театральной иллюзии точно так же, как нельзя вообразить, что, во время чтения Гомера в школе Ливания, он разделял выражаемые поэтом чувства, объединялся некоторым образом с его героями и переживал их жизнь и страсти, как делал это тот же самый бл. Августин, при чтении четвертой книги «Энеиды». Никакое невольное сожаление не проскользнуло у него позднее в той отдельной фразе трактата «О священстве», где он сообщает нам, что его, подобно всем другим, иногда видели на зрелище. Не видно этого сожаления и в тех немногих местах, где он делает упоминание, впрочем без точного обозначения, о «поэте эллинов», т. е. о Гомере, которого он не удостаивает даже поименовать, или говорить о «развязках древних трагедий», – очевидно, ему не хочется даже произносить имени Эврипида. Жертва была принесена так полно, что, вероятно, она не потребовала от него больших усилий. Напротив, кто читал пламенные страницы бл. Августина, не чувствуя себя увлеченным неодолимою страстью, как и сам он был увлечен прекрасными стихами Виргилия? Всякий при этом чтении, отчасти вопреки намерениям автора «Исповеди», получил не спокойное и ясное впечатление, но испытал волнения, столь глубоко прочувствованные сначала самим бл. Августином, что малейшее прикосновение бередило рану.

Часто, со стороны тех, кто находил несколько чрезмерною строгость святоотеческих осуждений зрелищ, делалось замечание, что эта строгость может объясняться упадком и безнравственностью, в какую впал театр последних веков империи. Этот упадок и безнравственность неоспоримы, и в этом смысле замечание не лишено справедливости, но не следует заключать отсюда, что св. отцы оправдали бы наш театр ХVII-го века, или классический греческий театр, в эпоху его настоящего величия. Они относятся неодобрительно вообще ко всякому представлению человеческих страстей, и в знаменитом прении Боссюэт прав, по крайней мере, исторически. Мы только что сказали, что св. Златоуст говорит совершенно исключительно и только намеками о великих трагиках и уже ничуть не в духе снисходительности. Можно думать, какие резкие выражения употребил бы он, говоря об Аристофане. Но следует признать, что соблазны современного драматического искусства в особенности делали резкими и жестокими обличения св. отцов, и в частности относительно св. Златоуста, отличающегося таким практическим умом, известно, что он не теряет времени на теоретическое обсуждение выгод и неудобств театра вообще, хотя и позволяет ясно усматривать свое весьма неблагосклонное мнение. Он имеет в виду театр своего времени и его-то преследует своими жесточайшими обличениями. Сюда же, как и все св. отцы, он присоединяет цирк и все другие общественные игры, которые осуждает в принципе, и безотносительно к тому, каковы бы они ни были.

Общественные игры в Антиохии, как и в Риме, давались на счет главных членов сената, когда они занимали магистральные должности. Игры носили название «литургий», заимствованное от старинной политической Афинской системы. О них часто идет речь в произведениях Ливания, дяди которого, в свою очередь, уплатили по отношению к своим согражданам этот весьма значительный долг. Предлагаемые народу развлечения стоили дорого и были разнообразны, так как сирийцы издавна привыкли к большим требованиям. Страна их не только сама прокармливала множество актеров, шутов, музыкантов и наездников, но еще с давних пор поставляла их за границу. В Риме популярность игральщиц на флейте (ambubajae) утвердилась очень давно, и, не восходя слишком далеко, танцоры и музыканты, вывезенные Люцием Вером из Антиохии, пользовались необычайной славой.

Зрелища, предлагаемые жителям Антиохии их городскими начальниками, были различного рода. И прежде всего это был театр в собственном смысле, где уже ни древняя трагедия, ни комедия классических времен не занимали никакого места. Весь успех выпадал на долю мима и пантомимы, и, если судить по Златоустовым описаниям, иногда довольно точным, то положение, в каком находился греческий театр его эпохи, было почти тожественно с положением театра латинского, – как он известен нам во время империи, в эпоху Ювенала или Марциала. Завязки имели обыкновенно предметом прелюбодеяние, как в том традиционном миме, описанном Ювеналом, где любовник, представляемый знаменитым актером Латином, принужден был прятаться в сундуке. Встречается здесь также личность глупца (Stupidus), осыпаемого насмешками и преследуемые тумаками и пощечинами, а эти последние были одним из подспорьев мима еще во времена Цицерона. Очень часто при этом св. Златоуст говорит о важном значении, какое в этих зрелищах имела музыка, и упоминает о песнях, полных неприличными намеками на мифологические любовные басни. И это был уже не просто мим, это была та пантомима, созданием которой при Августе гордился Пилад. Роли женщин в большинстве случаев исполнялись актрисами, и св. Златоуст не боялся с довольно смелым реализмом описывать их весьма вольный наряд, нарумяненное лицо и нахальную прическу40. Иногда же, – и это казалось ему еще более соблазнительным, – эти роли брали на себя мужчины, до того изнеженные, что они могли выполнять свои роли с полнейшим правдоподобием. Таким образом, очень грубая комедия – мим и весьма нескромный балет – пантомима, – вот каковы были тогда единственные виды драматического искусства. Кроме того, в театре, как и на пирах, смотрели на толпу шутов, акробатов, шарлатанов и канатных плясунов, и громадный успех их всех показывает, как мало разборчив и возвышен был общественный вкус.

Циркъ пользовался не меньшею славой, и бега были одною из приманок, в особенности славившихся в Антиохии и вообще во всей Сирии. Этими бегами действительно весьма славились Лаодикия, Берит, Тир и Кесария Палестинская, и из Лаодикии выходили самые славные наездники, как из Тира и Берита лучшие актеры, а из Кесарии лучшие танцоры. Не довольствуясь тем, что им давала собственная страна, антиохийские вельможи добывали изысканную упряжь даже из самых отдаленных стран; так, из Испании вывозили колесницы для четырех коней.

Кроме некоторых весьма нелепых, но тем не менее пользовавшихся во всей империи славой, зрелищ, как например, зрелища плавальщиц, нужно отметить еще два значительных развлечения. С одной стороны, древние эллинские инстинкты всегда требовали удовлетворения, и обычай борьбы гимнастов не вышел из употребления. Таковы были Олимпийские игры, которые дали, например, дяди Ливания. С другой стороны, не смотря на сопротивление, которое оказывала против этих жестокостей греческая гуманность, ни борьба диких зверей, ни даже борьба гладиаторов не были окончательно отменены. Сражения давались обыкновенно в конце «литургии», и сюда сзывались семнадцать сирийских городов.

Te же самые зрелища, какие давались в Сирии, были и в Константинополе. Находим нужным прибавить только одну любопытную подробность, сообщаемую, впрочем, не св. Златоустом, но его биографом и апологетом – епископом Палладием. Театры здесь не оставались безучастными к современным богословским спорам и «отзывались на соблазнительные истории Ceверианa Гавальского и Антиоха Аскалонского». Не вполне ясно, однако, сами ли зрители старались найти намеки на эти факты, или о них действительно шла речь в предлагаемых пьесах.

Сирийцы относились ко всем этим разнообразным зрелищам с крайнею страстью, но и жители Константинополя не оставались позади сирийцев. Впрочем, то же было тогда и во всей империи, одинаково на Западе и на Востоке, и сцены, какие нам описывает св. Златоуст, одинаково, и даже почти в одних и тех же выражениях, описаны латинскими святыми отцами. В Антиохии, в день представления, были заполнены не только скамейки цирка, но любопытные взбирались даже на крыши соседних домов. А любопытными, можно сказать, был весь город: богачи и бедняки, слабые и больные в такой же мере, как и здоровые. Старики были не менее фанатичны, чем молодые люди. Какова бы ни была погода, сюда стекались с одинаковою готовностью и с одинаковым терпением выстаивали эти представления, продолжавшиеся не час или два, но большую часть дня. Зимний или осенний дождь и ветер были не более страшны, как и невыносимый летний зной, и слушатели скорее предпочитали оставаться здесь, подвергаясь всем непогодам, чем искать убежища под прекрасною обшитою крышей «Золотой церкви, одинаково прохладной летом и теплой зимой», – как к тому призывал голос св. Златоуста. И таким образом теряли не только самый день игр, но еще накануне во всем городе не говорили ни о чем ином, и не имели иной мысли в голове. Друзья, члены одной парии, сторонники одной и той же фракции соединялись еще с вечера и затем утром, с ранних пор, сплоченными группами отправлялись на зрелище. Имена лошадей и наездников, если речь шла о скачке, равно как и имена актеров и актрис, танцоров и танцовщиц, если дело касалось мима или пантомимы, – были всем известны и у всех на языке. Совершенно так же, как и теперь, с крайнею точностью знали генеалогию лошадей и, на основании этих данных, взвешивали их относительные шансы на победу. Не менее хорошо знали происхождение, жизнь и поведение славных актрис, и в то время, когда они играли на сцене, соседи шепотом рассказывали друг другу скандальные истории, в каких они были замешаны. Атлеты, которые должны были состязаться на олимпийских играх, были весьма популярны, и общественное мнение ценило их выше, чем актеров, на которых всегда смотрели, как на людей безчестных. Соблюдались при этом известные церемонии, подобные церемониям древних священных панегирий классической Греции. Прежде борьбы гимнастов, глашатай объявлял имена состязающихся и спрашивал у народа, не имеет ли он сказать что-либо против какого- нибудь из них. Сторонники каждого соперника выказывали над ним величайшую бдительность в течении ночи, предшествовавшей борьбу препятствовали ему допустить какую-нибудь крайность и с этим намерением проводили около него все промежуточное время. Эти олимпийские игры праздновались каждые четыре года в пригороде Дафны, и Палладий сохранил нам один анекдот, показывающий, какое множество народа они привлекали. Во время изгнания св. Иоанна, старый епископ Флавиан умер, и противники св. Златоуста, – так как из Константинополя партия их распространилась во всех больших городах Востока, – хотели склонить народ к избранию на его место некоего Порфирия, пользовавшегося очень дурной репутацией. Но большинство народа, казалось, не было расположено в их пользу. Тогда они решились действовать на удачу, внезапно рукоположить своего кандидата и для этого выбрали день Олимпийских игр, потому что город был почти совсем пуст.

Чрезвычайная известность, которою пользовался весь персонал цирков и театров, есть лучшее доказательство того необычайного значения, какое имели игры и зрелища в жизни того времени. И эта популярность неминуемо повлекла за собою злоупотребления, являющиеся почти неизбежным следствием преувеличенного расположения, оказываемого публикою тем, кто ее развлекал. Эти любимцы толпы эксплуатировали её доброжелательное терпение: они обладали великим нахальством, проводили самую свободную жизнь по своему вкусу и, таким образом, косвенно вполне вознаграждали себя за то лишение прав, каким упорно поражал их закон. Актрисы и танцовщицы все были содержимы главными лицами города; из их-то среды выходили известнейшие блудницы, и для св. Златоуста – актриса и блудница синонимы. Они весьма высоко простирали свои надежды, и, если никакая из них еще не успела возвыситься до царского трона, то многие добивались того, что проникали в знатные семейства посредством браков, которые гражданский закон несколько раз пытался предотвратить и которые св. Златоуст заклеймил крайним презрением. Нравы актеров были не лучше, и опять из их-то среды набиралось множество тех юношей, тех ναμαχοι, которые пользовались не меньшею любовью, чем и женщины, и являлись величайшим позором античного общества. Танцовщицы и танцоры, комедианты и комедиантки, допущенные к столу богачей, присутствовали на пиршествах и здесь, как все паразиты, выказывали крайнее бесстыдство. Домашняя обстановка самых бесславных актеров была великолепна, они держали себя вельможами, и часто можно было видеть, как они на коне переезжали площадь, предшествуемые служителем. Наездники были столь же тщеславны, и им позволялось такое же крайнее бесстыдство. Если с кем-либо из них случалось несчастие, печаль была всеобщею. Так, все сожалели об участи одного возницы, раздавленного колесницами в Константинополе, в первое время епископства св. Иоанна, когда он, в 399-м году, произнес прекрасную беседу, о которой мы скоро будем говорить с большими подробностями. Жертва этого несчастного случая на другой день должна была вступить в брак; таким образом здесь было все нужное для того, чтобы затронуть самые нежные струны чувствительности византийцев. Бл. Иероним рассказывает, что в Газе страсть к лошадиным бегам смешивалась с религиозными страстями. Лошади богатого язычника состязались с лошадьми такого же христианина, и победа коней последнего, на которую смотрели, как на торжество Христа над Марною, влекла за собою большое число обращений.

Подле этого персонала актеров и наездников, нравы которых были так разнузданны, группировалась толпа несчастных, еще более развращенных людей. Это были их паразиты, подобно тому как сами они были паразитами богачей, почитатели их богатств, глашатаи их пустой популярности. Как в цирке, так и в театре они составляли настоящий и очень хорошо организованный класс хлопальщиков, всегда готовых на беспорядки, а этим последним, как известно, часто давало место страстное деление на фракции. Неспособные что-либо потерять, эти бессовестные негодяи, в большинстве случаев неизвестно откуда пришедшие и чуждые городу, в Антиохии, самом неугомонном из городов, отличались особенным буйством и стояли в первом ряду всех возмущений. Если верить св. Златоусту, то они-то были настоящими виновниками восстания 387-го года. Они стояли во главе той толпы, которая сначала устремилась в церковь, чтобы требовать вмешательства епископа Флавиана, затем ниспровергла статуи императорской фамилии, подожгла дом одного сенатора, но легко рассеялась при первой попытке обуздания. Что делает весьма правдоподобным уверение, будто бы они действительно принимали весьма большое участие в этих возмущениях, это то, что и Ливаний, в своей речи против Тимократа, говорит о них совершенно так же, как и св. Златоуст. «Эти люди, – говорит он, – все без исключения чужестранцы, которые были изгнаны из своего отечества, вследствие своего дурного поведения, и не захотели заниматься тем ремеслом, к какому предназначали их родители. Они не могут и не хотят жить иначе, как в лености. Одни отдали душу и тело мимикам, большинство – танцорам, и вся жизнь их состоит в том, чтобы служить им и льстить. А эти, с своей стороны, оказывают им кое-какие подачки, более или менее крупные, смотря по силе их рукоплесканий». Число их Ливаний определяет почти в четыре сотни. В подобных же выражениях говорит еще об этом и св. Златоуст в одной позднейшей беседе – на ев. Матфея. Нужно, впрочем, не забывать, что Ливаний и св. Златоуст имели интерес оправдать антиохийских граждан и уменьшить их ответственность в те ужасные дни. Что касается Рима, то эту же толпу оборванных празднолюбцев, проводящих дни в лености, а ночью спящих под покрывалами театров, нам описал Аммиан.

Во всеобщем походе, открытом в IV-м веке христианством против зрелищ, невозможно найти епископа, который предпринял бы борьбу, более решительную чем св. Златоуст, и который бы выдержал ее с большею энергией. В первый же год своей проповеди в Антиохии он произнес свои первые проклятия против зрелищ. Во время своего епископства в Константинополе, в великой столице, может быть, еще более развращенной, чем сирийская митрополия, он повторял их беспрестанно и также не достигая более заметного успеха. И он, не любивший употреблять насильственных мер, хотевший скорее преобразовать все любовью и исправить милостью, – говоря против зрелищ, весьма нередко позволяет себе прибегать к угрозе и давать почувствовать свою власть. Еще будучи простым священником, он уже объявлял, что не задумается прибегнуть к законам церковной дисциплины. «Я хотел бы, – говорил он, – знать имена тех, кто покидает церковь ради театра; я предал бы их временному отлучению». Мы видим, что в сане епископа он, действительно, произносит однажды слова торжественного отлучения и выполняет часто деланную, но долго отлагаемую, угрозу.

Попытка подавить тот могущественный инстинкт, который во всех цивилизациях и у всех народов вызвал к жизни общественные зрелища и в частности драматические представления, – была предприятием тяжелым, таким предприятием, в котором добились успеха только очень немногие религиозные реформаторы. Жители Антиохии и Константинополя дерзали оспаривать осуждения св. Златоуста и спорить с ним. В этом случае они не принимали упрека с поникшею головой, с глазами увлажненными слезами, ударяя себя в грудь, как часто делывали они, когда он считался с их скупостью или сладострастием, впрочем, вполне готовые, по выходе из церкви, забыть свое минутное душевное движение и по-прежнему взимать большие проценты или пировать с красивыми блудницами: здесь они были более смелы и больше любили рассуждать. Строго говоря, они в большинстве случаев не предавались негодованию, но скорее смеялись над этим, и это всего более беспокоило св. Златоуста, вполне сознававшего, что труднее бороться с иронией, чем со страстью. «Но что же худого смотреть, как бегут лошади? Можно ли поверить, что за зрелища люди подвергнутся осуждению?» Без сомнения, театральные представления более сомнительны: по крайней мере, во всяком миме, как и во всякой пантомиме, является прелюбодеяние или какая-нибудь незаконная любовь. Но это не более, как вымысел, а вполне известно и доказано, что никакой вымысел не может причинить вреда душе, господствующей над собою. Правда также, что наряд актрис не весьма приличен, – если они не совершенно обнажены, то почти обнажены, и вынуждать этих жалких женщин порывать со всякою стыдливостью – значит мало дорожить человеческою природой. Да, здесь есть кое-что достойное сожаления, но ведь в конце концов эти актрисы не кто иной, как блудницы. Что нам за дело до блудниц и рабынь? Наконец, нужно сказать и то, что эти зрелища законны; они оплачиваются расходами государства, или по крайней мере, издержками людей, на время обделенных общественными должностями; здания, в которых мы присутствуем, – общественные сооружения; члены магистрата председательствуют здесь и дают знак к открытию; император и весь двор присутствуют в первом ряду зрителей. Итак, их узаконяет государство, а государство вполне знает, что оно делает, в особенности теперь, когда оно сделалось христианским, и не только христианским, но, со времени Феодосия, в самом строгом смысле слова православным.

На эти иронические возражения, выставляемые с большим или меньшим чистосердечием, св. Златоуст отвечает доводами, из которых некоторые, повторяем, приложимы ко всем временам и ко всем видам зрелищ, но большинство, впрочем, – и самые сильные, – внушены ему безнравственностью современного театра. Он не признавал никаких прав за вымыслом и не делал ни малейшей уступки воображения. Он находит опасным, что ради мечты оставляют действительность, и враждебно относится к самому принципу искусства и поэзии. Однако, св. Иоанн только редко обсуждает это общее положение и скорее позволяет угадывать свое мнение, чем ясно развивает его. Если же он так горячо осуждает вымыслы, то особенно потому, что любимые в его время вымыслы – неприличны и позорны. Нельзя отрицать того, что им с глубокою верностью анализа описаны некоторые почти неизбежные последствия частого посещения театра. Он видит здесь два главные следствия: скуку и разврат. «Ты только что прожил несколько часов в идеальном мире, более прекрасном чем природа, и затем снова возвращаешься к действительности. Как хочешь ты, чтобы действительность не оскорбляла тебя и не казалась тебе невыносимою? Ты возвращаешься домой и страдаешь непонятною тоской, тоской без всякой видимой причины41. Твое слишком простое жилище раздражает тебя, потому что в своем уме ты еще представляешь великолепие сцены. Твоя жена тебе не нравится, потому что она менее красива и хуже разукрашена, чем та актриса или танцовщица, которой ты только что рукоплескал. На ней-то, не сопровождавшей тебя в театр, и на своих рабах ты вымещаешь свое дурное настроение». Замечательно, что св. Златоуст предполагает, будто его слушатели будут более заинтересованы видом актеров и великолепием декораций, чем интригою и самым содержанием мима или пантомимы; это объясняется глубоким упадком драматического искусства в ту эпоху. Отсюда вытекает также, что первое из двух прискорбных последствий, отмечаемых св. Златоустом, тесно связано со вторым: тоска и сладострастие стоят рядом. «Ты выносишь из театра неприличные образы, и образ почти обнаженной актрисы остается глубоко отпечатленным в твоем уме. В себе самом ты носишь блудницу, не видимую и действительно существующую, но воображаемую, хотя лучше было бы, если бы блудница была действительно подле тебя: тогда опасность была бы меньше, потому что жена твоя скоро выгнала бы ее за дверь. А этот скрывающийся в твоем воображении, властный и неразрушимый образ не может уничтожить ни жена твоя, ни ты сам, и вот почему теперь все в доме тебе не нравится, ты не находишь уже никакой прелести в своем домашнем очаге, в собственных детях, вот почему ты сделался жертвой волнения без видимой причины, жертвой внутренней горячки возбуждённых чувствований». Затем он ищет какого-либо энергичного нарекания на этот театр, источник стольких зол, и сравнивает его с пиршеством Иродиады. «Театр – это всегда пиршество Иродиады. Если там не убивают Иоанна, то члены Христа страдают там от недостойных оскорблений. И ты сносишь такое безчестие: члены Христа ты делаешь членами блудницы. Ибо, хотя там и нет уже Иродиады, но по-прежнему присутствует демон, плясавший тогда в ней. Это он-то ведёт эти хоры пляшущих и вместе с собою уводит пленницами души присутствующих».

Эта образность и живость должны были нравиться жителям Антиохии, и они, без сомнения, не упускали случая шумно аплодировать проповеднику. Но и теперь они не были более убеждены и продолжали смеяться, говоря, что все это вздор. Разве кто сделался когда-либо прелюбодеем в театре? – повторяли они, может быть, наполовину чистосердечно, поддаваясь одной из тех иллюзий, в какие входит доля самодовольства. Но они имели дело с сильным противником, сильнейшим чем они сами, и св. Златоуст не довольствовался отговорками и более или менее неопределенными возражениями. Думали стеснить его в последнем убежище и вызывали к тому, чтобы он назвал имена. Он, действительно, остерегался назвать их, потому что избегал соблазна, потому что в Антиохии в особенности был крайне благоразумен и осторожен. Он хорошо сознавал чего хотел, умерял свою смелость и, если иногда решался на нее, то с целью достигнуть полезного результата. Вот чем отличается он от классических сатириков, с которыми иногда у него оказывается сходство по резкой выразительности картин. Но, если он не называл никого по имени, то, по крайней мере, высказывал сожаление о том, что не мог этого делать. «О, если бы я мог назвать имена!» – говорил св. Иоанн, и без сомнения, когда он произносил подобные слова, не один слушатель краснел и опускал голову. Но и теперь были еще такие, которые не представлялись убежденными, и св. Златоуст читал сопротивление на их устах и в глазах. Тогда он доходил до последней границы возможных уступок. «Пусть так, я допускаю, что сам ты выходишь из театра, не испытав никакой похоти, допускаю, что ты обладаешь достаточною властью над самим собою, чтобы ничего не бояться. Но можешь ли ты отвечать за ближнего? И, если ты не можешь отвечать, то разве не на тебе лежит вина в том, что ты одобрял дело, погубившее стол многие души?» Впрочем, эту уступку он сделал всего только один раз и скорее ради формы, чем серьезно. Он слишком хорошо знал слабость плоти, и таким образом ясно и без обиняков высказывал, что его возражатели были нечистосердечны, ибо, подобно всем другим, ощущали жало пожелания. Однажды у него вырвались по этому поводу удивительно смелые слова, и мы охотно приводим их, как весьма ярко характеризующие его красноречие, свободное от какой бы то ни было помехи, чуждое всякой ложной разборчивости и полное неотразимой силы обличений. Он начинает с того, что весьма подробно, с большим остроумием и яркостью, описывает бесстыдный наряд актрис, все их уловки и ухищрения, свойственные блудницам. В точности своего описания он зашел так далеко, что его слушатели несколько минут находились в недоумении и удивлении: им говорил уже не священник; казалось, это был Ювенал, автор шестой сатиры, или лучше сказать, – (так как мы ведем речь о Сирии), – Лукиан, автор «диалогов блудниц». Но пред ними был св. Златоуст, не увлекавшийся легкостью слова и своим восточным воображением. Он обдумал свое намерение и взвесил свою смелость. Видно, как тщательно наблюдал он за малейшими впечатлениями народа, который, впрочем, и не старался скрыться. И вот он пользуется моментом, когда его слушатели взволнованы живостью его красок, смущены и охвачены плотским ознобом. Тогда- то он порывисто останавливается и восклицает: «разве ничего не испытали вы в то время, когда я так говорил вам? О, не краснейте и не стыдитесь, потому что этого требует природная необходимость. Но если здесь, в церкви, слушая меня – священника, вы не могли господствовать над собой, то что же сказать о театре? Дерзнёте ли вы еще утверждать, что там вы присутствуете, холодные, как камень?» Никогда более священно-смелые слова не были произнесены в христианской базилике. Это один из отрывков, по которому можно узнать, чем красноречие св. Иоанна обязано красноречию пророков. В их-то школе научился он той неотменяемой свободе слова, свободе – всецело очищенной и облагороженной возвышенностью намерению. Во всех евангелиях не найти ничего, что могло бы вдохновить его как на это прекрасное место, так и на некоторые другие места в подобном же роде; – это дыхание сурового еврейского гения. И на этот раз это даже не речь Исаии, но обличение Иезекииля. Победа была куплена, может быть, несколько дорогою ценою, но зато она была решительною, и лицемеры схвачены на месте преступления. Употребляя сильное выражение Боссюэта, «ржание плоти» изобличило во лжи их возражения.

Возражатели св. Златоуста считали себя еще более уверенными в себе, когда защищали цирк и Олимпийские игры. Что бы ни говорили, в их глазах это было только довольно невинное развлечение. Однако, св. Иоанн и здесь был точно так же суров, в особенности по отношению к цирку, потому что он говорил только очень немногое об Олимпийских играх, и даже те подробности, какие мы ранее заимствовали у него касательно этого предмета, даны нам только косвенно и в сравнениях. (О борьбе диких зверей, о которой мы уже сказали, речь идет почти в одной только двенадцатой беседе на первое послание к Коринфянам). Каковы же были на этот раз основания, диктовавшие ему его приговор? Несомненно, их было немало. Прежде всего, он следовал уже давно утвердившейся в Церкви традиции, восходившей еще к тому времени, когда Церковь безразлично осуждала все зрелища, как стоящие в тесной связи с языческими праздниками и, следовательно, запятнанные идолопоклонством. Затем, он принимал в соображениe те непрестанные волнения, поводом для которых служили скачки: деление массы на фракции, которое, хотя и не было в IV-м веке таким тяжким злом, каким оно сделалось позднее, однако, и теперь не представлялось безопасным. Наконец, он весьма ясно видел, что во всех этих собраниях, и в цирке, и в театре, представлялось множество искушений и в его время точно так же, как во времена Овидия. Нет, говорили ему, ничего худого в зрелище бега лошадей, и было бы совершенно безосновательно делать из этого преступление. Пусть так, отвечал он, но цирк полон публичных женщин и молодых распутниц, и потому является местом такого же неизбежного развращения, как и театр. В самом деле, цирки неизбежно служили местом свиданий всех тех, кто не имел никакого иного дела, кроме наслаждения, и нам известно из других источников, что в древних городах соседившие с цирком кварталы пользовались весьма дурной славой. В Риме, около Великого цирка копошился весь народ, отличавшийся более, чем сомнительною нравственностью, и тем более вероятно, что тоже самое было и в Антиохии, потому что в самом Риме, в этом подпольном миpe, (о котором мы только что вели речь и о котором часто беседуют с нами Ювенал и Марциал, во множестве были сирийские флейтщицы – ambubajae.

Последним основанием, делавшим Златоуста одинаково неумолимым как к цирку, так и к театру, является то, что зрелища, каковы бы они ни были, – если можно так выразиться, – вступали в состязание с церковью, отнимали от последней её посетителей и чаще всего были причиною тех неявок в собрание, которые для св. Иоанна являлись предметом сильного беспокойства. Уже с давних пор епископы думали исцелить это зло, даже решаясь прибегнуть к вмешательству гражданской власти. Они хотели, по крайней мере, отстоять воскресный день, и закон 386-го года выражается по этому предмету таким образом: пусть никто не погрешает в законе наем, который мы некогда установили, – в день солнца пусть никто не предлагает народу зрелища и не расстраивает божественного почитания устроением празднества42. Видно, что этот закон не впервые касался предмета, и, может быть, инициатива его шла уже от Константина Великого. Но, как и многие другие предписания в IV-м веке, и это постановление было исполняемо довольно слабо, и роковое совпадение по-прежнему продолжало в одно и то же время созывать на игры и в церковные собрания. И это случалось не только по воскресеньям, но даже и в самые важные годовые праздники, например, во время четыредесятницы и в Пасху43. С самого начала своей проповеди св. Златоуст убедился в этом горьким опытом. Он только что начал свои беседы против аномеев, и они имели большой успех, когда вдруг в день произнесения седьмой гомилии, заметил, что coбpaниe поразительно уменьшилось. «Это произошло потому, что снова бега на ипподроме!» Позднее, еще в Антиохии же, он начинает в течение четыредесятницы изъяснять книгу «Бытия» и, как всегда, на первые собрания стекаются массы. Каждый раз он радуется этому, не без некоторого удивления видя, что эта прекрасная ревность возрастает. В частности, в пятой гомилии он более живо, чем обыкновенно, радуется совершенствованию своих слушателей. Но уже шестая готовила ему неизбежное разочарование: на этот раз опять назначаются конские скачки, и снова ради ипподрома антиохийцы покидают церковь. Св. Златоуст мог скорбеть тогда тем сильнее, чем более надежд слушатели подавали ему раньше, и он выступил против отсутствовавших с такими сильными порицаниями, что на другой день, в седьмой гомилии, счел долгом «перевязать нанесенные им раны» и начал беседу печальным, но нежным и милостивым вступлением. Аналогичные примеры безчисленны, но мы воспользуемся только одним, как самым выразительным. Мы заимствуем рассказ из той беседы св. Иоанна, которая представляет характеристичнейшие доказательства славы, приобретенной тогда театром, и той ревности, с какою сам св. Златоуст пытался бороться с последним. Это гомилия, произнесенная в Константинополе, в 399-м году, при следующих обстоятельствах.

Уже целый год св. Златоуст занимал Константинопольский престол (с 26-го февраля 398 года) и прододжал здесь свою антиохийскую проповедь с жаром, удвоенным вследствие сознания своей усилившейся власти и ответственности. Внезапно выпадает страшный дождь, едва не всецело уничтоживший жатву. С целью предотвратить невзгоду, жители Константинополя совершают крестные ходы в честь св. Андрея и св. Павла, возносят торжественные моления в церкви св. апостолов и даже идут на богомолье в церковь святых Петра и Павла. Это было в среду; в четверг буря утихла: мольбы епископа и верных были услышаны. Но в пятницу даны были конские состязания, – и все устремились на них. В субботу была очередь за театром, и опять все константинопольцы бессовестно поспешили на зрелище. Можно думать, что должен был выстрадать св. Златоуст в течение двух этих дней! Вынужденный сдерживать свое негодование в продолжение сорока восьми часов, казавшихся ему веками, в воскресенье он восходит на амвон и разражается речью44. «Можно ли это стерпеть, можно ли снести? После столь продолжительной моей проповеди и такого учения некоторые, оставив нас, побежали смотреть на ристалище коней и дошли до такого бешенства, что весь город наполнился их безчинным криком и восклицаниями, возбуждающими великий смех, или лучше – плач. Сидя дома и слыша раздающиеся крики, я страдал гораздо более, нежели обуреваемые волнами».

Затем он выясняет слушателям, насколько ничтожно зрелище бега, показывает им неизбежные соблазны театра, и его речь становится почти столь же сильною и смелою, как и в восемнадцатой гомилии на евангелие св. Иоанна. Под этим наплывом неудержимого красноречия (заметим, что эта речь, бесспорно, одна из прекраснейших и самых страстных речей, какие он когда-либо произнес), растроганное собрание смирилось. Но св. Иоанн не сжалился над слушателями, и их сокрушение не утешало его. «Теперь, во время моей беседы, я вижу среди вас бьющих в перси и благодарю вас за то (говорит он не без некоторой иронии), что вас так не трудно растрогать. Но, к несчастию, я думаю, что многие из делающих это невиновны, и что это – добрые души, оплакивающие заблуждения своих братьев». И далее он побуждает таких пасомых воспользоваться своим влиянием на друзей, чтобы привести их к покаянию. Он оканчивает свое слово, возвращаясь к безжалостному тону начала, угрожает отлучением всякому, кто снова ради театра отвергнет церковное собрание, произносит даже и самую формулу: «да будут эти люди изгнаны отсюда!» и, пользуясь произведенным этими словами впечатлением, продолжает: «Если вы вострепетали, слыша эту угрозу (а я видел, что вы вострепетали и исполнились сокрушения), то пусть виновные покаются, и угроза будет взята назад. Если нет, – перестаньте знаться с виновными. Не сообщайтесь с ним» (2 Фесс. 3:14). «Не говорите с ними, не принимайте их за вашим столом, избегайте их на площади, и тогда мы снова вернем их».

Но не пытался ли св. Златоуст предложить какое-либо удовлетворение тому инстинкту, с которым он боролся, в замену требуемых жертв. Будучи таким глубоким моралистом, не понимал ли он, что инстинкты неискоренимы, и что самое благоразумное – только управлять ими в том или ином смысле? Большинство св. отцов, против своей воли, с ранних пор сознали, что воображение имеет свои потребности. Вот что побуждало Церковь к тому, чтобы создавать и мало по малу развивать все свое литургическое великолепие, столь блестящее в IV-м веке и уже теперь почти достигшее своей окончательной формы. Но эта благочестивая уловка никогда, однако, не давала полного удовлетворения. Ввести театр в церковь, конечно, является хорошим средством привлечения верных, но всегда найдутся неспокойные умы, настаивающие на признании театра вне церкви. Когда Тертуллиан писал свой трактат «О зрелищах» он больше, чем обыкновенно кажется, был занят этим затруднительным вопросом. Только, не зная вполне, где найти решение, он вышел из своего затруднения посредством свойственных его риторике приёмов, посредством метафор, не заключающих в себе ничего вполне серьезного. Так, тем верным, которые любили услаждать свои взоры красотой и пышностью сценической обстановки, он говорил, что им следует только дожидаться последнего суда, когда они увидят прекраснейшее зрелище. И с чисто африканским жаром он заранее предлагает ужасное описание этого суда, как бы приглашая слушателей посредством подобных размышлений заблаговременно приготовить, себе место на зрелище. Подобным же образом он говорит своим слушателям, что, если им нравится борьба гладиаторов, то пусть они наблюдают только за самими собою и созерцают ужасающую борьбу страстей. Но любопытно, что этот совет, с первого взгляда кажущийся не многим серьезнее первого, привел к совершенно практическому результату. В самом деле, весьма правдоподобно, что из этой главы трактата «О зрелищах» поэт Пруденций заимствовал первоначальную идею своей «Психомахии», поэмы, весьма посредственной по замыслу, (хотя и написанной с талантом), но имевшей огромное историческое значение, потому что в средние века она вызвала безконечный ряд аллегорических поэм и оказала много влияния на искусство той же эпохи. Правдоподобно даже, что уже в этой главе Тертуллиана не все относится к чистой риторике, и что, во время писания её, Тертуллиан желал и более или менее ясно предусматривал рождение аллегорической христианской поэзии того рода, какой создал Пруденций; почти можно сказать, что он дал первый образец её в прозе. Интересно констатировать, что св. Златоуст, современник Пруденция, дает чуть ли не те же самые советы, что и Тертуллиан. Он так же желает, чтобы зрелища цирка были заменены внутренним зрелищем душевной брани. «Если вы хотите видеть бега, – говорит он жителям Константинополя в только что изложенной нами вкратце беседе, – то почему вы не подводите страстей под иго любомудрия и не руководите их рассудком?» Если бы ему была известна поэма Пруденция и если бы он говорил к испанцам или итальянцам в какой-либо церкви латинского наречия, – он мог бы посоветовать им чтение этой поэмы.

Так нарождался новый род зрелищ, который можно было бы назвать зрелищем не в кресле, но в келлии, и лучшим образцом которого, без сомнения, является искушение святого Антония.

Но чаще всего св. Златоуст дает более практичные и серьезные советы, хотя и не вполне достигавшие цели. Так, он любил иногда ссылаться на тот пример варваров, которым позднее весьма решительно должен был пользоваться Сальвиан, но которым еще редко пользовались св. отцы IV-го века. У варваров нет общественных игр. «Какое же оправдание останется нам, если, будучи христианами, т. е. гражданами небес и общниками ангелов и херувимов, мы, тем не менее, ведем себя хуже язычников и неверных?» Он приводит затем слова, которые, – как говорят, – сказал один варварский начальник, хотя, по признанию св. Златоуста, они достойны величайших философов. – Слыша речь о театре, гот воскликнул: «по-видимому у римлян нет ни жен, ни детей, и, вследствие этого, они вынуждены искать развлечение вне дома». В свою очередь отсюда же выходит и св. Иоанн, рекомендуя мирные радости домашнего очага. «Поистине, что может быть приятнее детей? Что может быть милее целомудренной жены для целомудренного мужа?» Помимо того, он советовал присоединять сюда наслаждения дружбы, часто восхваляемый им в трогательных выражениях. Ему хотелось также, чтобы понимали красоты природы и наслаждались ими, хотя сам он говорит о них не весьма часто и не описывает их с разумным сочувствием св. Василия Великого45. «Если ты хочешь дать отдых своему уму, – иди в сад, прогуливайся по берегу реки или озера, уходи в то место, откуда открывается прекрасный вид, слушай пение птиц, или, – если хочешь развлекаться еще более свято, – посещай гробницы св. мучеников».

Св. Отцы IV-гo века, как и их предшественники, как и Тертуллиан, видимо, имели в виду не реформу театра, но его уничтожение, и надеялись, что некогда зрелища исчезнут. В этом они ошибались: зрелища всегда переживали их суровые нападения, и традиция никогда не была поистине нарушена. Под грубейшею своею формою они пережили самую мрачную эпоху германских нападений, и скоро в средневековом обществе, христианском до мозга костей, когда Церковь гораздо полнее, чем в IV-м веке, осуществила свой идеал, мало по малу возродился настоящий театр, бесспорно менее совершенный по форме, чем театр античный, но более живучий и самобытный. И не следует думать, что св. Златоуст достиг больших результатов в той энергической битве, какую он, не теряя бодрости, вел с зрелищами своего времени. Антиохия была тем легендарным городом, жители которого, по сказанию, заметили нападение парфян с ступеней самого театра, и она никогда не перестала быть Aнтиохией. В Константинополе подобным же образом более и более развивались цирковые партии, и по-прежнему народ аплодировал бесстыдным актрисам. Но, если св. Златоуст не достиг, да и не мог достигнуть, глубокой и всеобщей реформы, все же несомненно, что он должен был одержать частные победы, а для него этого было, бесспорно, достаточно. Он предпринимал многое, но без крайней иллюзии оптимизма, зная, что в пастве всегда будут непокорные овцы. Если ему удалось вывести на надлежащий путь только некоторых, – он был уже вполне удовлетворен, и его сердце испытывало сладчайшую радость, какой он и желал.

* * *

40

Св. Златоуст говорит даже, что иногда он выходил совершенно обнаженным, но тотчас же поправляет себя и говорит: почти обнаженным; что представляется более близким к правде.

41

Этот анализ находится в беседе о зрелищах, произнесенной в 399-м году, при обстоятельствах, о которых будет сказано ниже.

42

Ne quis in legem nostram, quam dudum tulimus, committat, nullus solis die populo spectaculum praebeat, nec divinam venerationem сonfecta solemnitate confundat.

43

Закон Аркадия и Гoнopия, изданный в Равенне в начале 400 года, запрещает зрелища в неделю предшествующую Пacxе, в неделю после Пасхи, и в дни Рождества и Богоявления. В 399-м году те же императоры ограждают только воскресный день, причём, не простирают закона на те воскресенья, когда случится царский день.

44

В данном случае не всё представляется вполне ясным. Некоторые подробности беседы позволяют думать, что этот факт совершился на страстной неделе. Если так, то цирковые и театральные представления даны были в страстную пятницу и субботу, и ясно, сколь тяжким являлся проступок пасомых. Монофокон видел некоторые затруднения в таком объяснении, и главнейшее в том, что св. Иоанн в своей беседе, произнесенной – при таком понимании, – в самый день Пасхи, не делает намеков на пpaзднoвaниe этого дня. Но это не неотразимый аргумент, так как, по крайней мере, в беседе встречаются довольно ясные намеки на страстную пятницу. Прибавим, что все, ранее сказанное нами о нравах времени, позволяет предполагать возможность существования в то время многих людей, вполне способных идти в цирк или в театр даже в день Страстей Господних.

45

В самом деле, кроме указываемого в данный момент места, мы можем отметить еще только один отрывок, уже цитированный нами ранее, – о ночной молитве, где он поэтически описывает величие звездного неба.


Источник: Св. Иоанн Златоуст и нравы его времени : Соч., удостоенное премии Франц. академии нравственных и полит. наук / Эме Пюш; Пер. с фр. А.А. Измайлова. - Санкт-Петербург : И.Л. Тузов, 1897. - XVI, 352 с.

Комментарии для сайта Cackle