Памяти о. Иоанна Леонтьевича Янышева

Источник

Речь, которая была произнесена пред панихидою в Академической церкви, с соответственными месту заменами 1-го и 2-го абзацев несколькими словами.

Едва ли кого будет оспаривать, что поминаемый сегодня духовник Их Императорских Величеств, наш ректор и профессор, о. протопресвитер Иоанн Леонтьевич Янышев не был только известностью, но твердою рукою вписал свое имя в скупую на прием к себе историю. Однако, так же неоспоримо, что определенное историческое суждение о нем в настоящее время невозможно. На известный срок история как будто совсем забывает о деятеле, только что сошедшем с жизненного поприща, дабы углубились в необходимые для неё детальные работы, дабы засим известные черты, особенности исторического деятеля пли выпуклее обозначились, или же очистились от разных временных осложнений, вроде тех нестройностей, которые причинялись невропатами во время кронштадтской общей исповеди и, когда это было вживе, отталкивали некоторых от грандиозного процесса, происходившего в Андреевском соборе. Так конечно и в настоящем случае настоит прямая нужда во всеуспокаивающем времени, еще более нужна тщательная подготовительная работа; и мы видим только пути, по которым имеют пойти последние. Видим, что они должны высказать обстоятельное слово о таланте организующей властности, наличность которого сделала возможным для низшего клирика предсказать упокоившемуся: еще мальчику, что из него «выдет большой протоиерей». Они скажут об этом великом облагораживающем влиянии, которое оказывала на студентов гуманнейшая личность покойного и в котором обыкновенно замечалась не сущность, а форма, и обыкновенно протолковывалось оно или как тонкая остроумная дипломатия, или, если иметь в виду скоро брошенные заботы о благоустройстве домашнего студенческого быта, как искусственная излишняя хлопотливость, объясняемая долговременною жизнью покойного на чистоплотном и посильно комфортабельном Западе. Они далее подробно войдут в профессорские и ученые труды покойного, который уже в дни маститого своего юбилея признавался всем нам, что процессы физиологического питания получили возможность невозбранного и нестесненного своего действия в нем лишь после того, когда он успел выработать свое нравственно богословское воззрение. И эти подготовительные работы по всему скоро примутся, также заданные им свидетельства своего церковно проповеднического таланта. Таковы основные пункты, из коих получится достаточный материал для неумытного суда истории. И к этим видным для всех, а также и мною раньше отмеченным (в историч. записке) пунктам, необходимо для последнего присоединить педагогические работы покойного в царственной Семье, пока закрытой для их опознания, о коих мы только по наведению можем уверенно догадываться, что им был отдан труд всецело добросовестный. И может, только после всего этого, пред потомством обрисуется эта русская христианская натура: ума крепкого и высокого, сплошь незлобивая, благостная.

Однако, кроме невозможного, теперь точно содержательного и строго соображенного исторического суда, есть еще другой суд, высказать который для нас, современников и учеников покойного, составляет прямой долг. Это долг передать потомству то общее впечатление, которые оставил по себе упокоившийся исторически деятель. И кажется, будет совершенно правильно формулировать его так, что доживши до предельных лет, какие Псалмопевец назначал для людей своего, правда, времени, он не только не пережил самого себя, но сколько бы он ни жил далее, все равно кончина его сказывалась бы безвременною, наступившей раньше того, когда она справедливо имела бы наступить. Во-первых, в нем жила, неустанно и бодро действовала творческая сила духа, способная к такому развитию границ, которому нельзя видеть и определить. Она не только не ослаблялась по мере ослабления телесного, но скорее телесные дефекты, закрывшие от покойного весь видимый мир, вместо того, чтобы парализовать его способность к идейному крупному мышлению, как это бывает у слепорожденных, для него было толчком, создавшим новое поступание вперед. Думается, вполне достаточно сослаться здесь на то, что о нелегком произведении даровитого и длинно творившегося труда, о многотомном произведении, которого сам он не мог читать, он был в состоянии господственно судить, как судит ум, вполне созревший, об уме еще не перешедшем границ освоения, а все еще освояющемся. Если же дух живет и сказывает самые тонкие особенности своего духовного естества, то есть ли какие-нибудь внутренние, неслучайные основания к тому, чтобы носитель его смолк и разрушился, и это было бы в порядке вещей. А потом это было неуместной гиперболой, когда называли его пророком, пусть и при бесспорной наличности тех качеств его обычной речи, которые прямо подразумеваются в этимологическом смысле главного еврейского именования пророка – нави, дающего представление живого потока. Во взамен этого, он прямо и само собою входит в сонм тех богато одаренных людей чуть ли не всех цивилизованных государств, которые пролагали первые начальные тропы для интеллектуальной жизни данного народа и благодаря её новости, неподготовленности, а отсюда органической трудности, по большей части умирали преждевременно. Господь спас его от этой злой судьбы, но думал и мыслил он как они. И у него это было, логически говоря, не мышление, не дело головы, получившей по наследству все приспособления, при которых умственная работа идет спокойно, плавно, словом, как у известного мастера идет работа при наличности всех потребных инструментов. В то, что становилось предметом его занятия и его речи, он должен был войти всей душой, отождествиться с ним до неотделимости, вжиться в него. На работу над ним или, точнее, на заботу о нем должны были устремиться все стороны духовного естества его и объективное представление его о предмете, собственно говоря, было событием его собственной личной жизни. А от этого речь его мало кого не приковывала к себе и всевозможные аудитории: ученые, общественные, церковные и другие всегда невольно привлекали к нему целые громады и не были слова его хлебом только для одних, для других же камнем, и наконец, живая действенность его слова ни на одну юту не уменьшилась, когда долг строго ученой осторожности и обстоятельности стал для него законом – неотложным законом, а старость – уделом, и от этого не иссушилось, не охладело ни его мышление, ни его слово. Да, то действительно заслуживает сожаления, что человеку не было суждено прожить все 160 лет, которые теперь начали обещать человеку неповерхностные знатоки медицинской науки.

И особенного, добавлю, заслуживает сожаления в виду той задачи, успешное решение которой сильно переродит наше мятущееся отечество. В историческом своем происхождении она явилась в педагогической и воспитательской оправе, начало её уходит в древнейшие времена глубокого язычества, когда совесть нимало не воспрещала отвозить устаревших родителей в безлюдные места для гибели от зверей или голода. Старческий период считался совсем бесправным и одряхлевшим физически места не находилось. Религия и просвещение исправили эту грубость и вызвали противоположное отношение к маститому возрасту, так что уважение к нему стало неотменным, неотложным требованием простого приличия. Но мог ли усопший старец признать за собою право на существование только в виду прежних своих трудов и заслуг, как бы велики они ни были. Полагать надо, что это было для него запросом самосохранения: найти для последнего периода человеческой жизни такой смысл, при котором бы он не являлся безличным, бесхарактерным и только терпимым, но заключал в себе своеобразную физиономию, положительную и благодетельную силу. Трудно решить, представлялась ли ему работа над этим как второй праздник воспитательного дела, после недавнего первого праздника – учено-авторитетного и признанного настояния на обязанности семьи и школы не торопить детей к переходу на возраст следующий. Заявленное ему его учеником уверенное ожидание от него полной и христиански правильной реабилитации старости, к прискорбию, дошло до него уже в то время, когда он «доживал последние искры своей жизни». Но суть здесь не в педагогическом формулировании задачи, а в деловой работе над преобразованием старости в состояние само за себя отвечающее. Работа же такая несомненно совершалась им. По существу дела старости, кроме того, что в ней повторяется чистота детского периода; кроме того, что для неё земные идеалы теряют свою притягательную силу, которая назойливо заявляет себя в период мужеском; кроме того, что в противоположность последнему, для которого первое – есть непременно достигнуть своей цели. Здесь первым является характер цели и достигающих ее средств, кроме всего этого, старческому возрасту естественно присуща та дальновидность смирения, заступившего место гордыни, господствующей в предшествующем периоде, – дальновидность, по которой не из чувства и веры лишь, но по убеждению, основанному на многих прожитых опытах, человек становится способным видеть за деревьями лес, за ближайшими причинами презирать конечную Высшую Первопричину; и на каждое, по видимому, блестящее возражение наклонен только своими словами повторять величественный ответ Лионского святителя старца: «узнаешь, если будешь достоин». Отсюда, жизнь в Боге есть единственно правильный и естественный, потому неотложный закон, который запрашивается и постулируется основными особенностями последнего человеческого возраста. Это есть формула, которая сама собою выливается из психики старца. Это бесспорно вообще, но в настоящем случае, я говорю не вообще, а общим языком об одном. И если я не вправе сослаться на одушевленную речь его в сентябре 99 года: где в передаче душевного настроения, сложившегося в его душе, слышалось и готовое стремление к постоянному непосредственному общению с Всевышним, и восторженная хвала православно-христианскому богослужению, и удивительное проникновение в психику псалмов и благоговейная апотеоза христианского идеала; то да будет свидетелем его беззаветной отданности религиозному та его исповедь за несколько месяцев до кончины, о которой духовный отец его говорил, что не ему подобало исповедывать болящего, а последнему исповедывать случайного своего духовника. Отсюда становится очевидным, как далеко от него стояла какая-нибудь полемика против искони существующего монашеского старчества, насчитывающего тысячи своих выразителей, которых если бы было 5, Содом и Гоморра оставались бы нестертыми с лица земли. Он не узнавал бы самого себя, если бы кто примыслил ему мысль, будто старцы подвижники занимались исключительно одним личным своим спасением. Для него это был сонм христиан, живописующий собою для нашего великого назидания то: до какой высоты, глубины и грандиозности богоуподобления может дойти обноговленный Христом человеческий дух, который для непосредственного общения с Богом нашел в себе силы отрешиться от мирских привязанностей и от всякого прилаживания к миру, как он есть в данное, всегда несовершенное время. И чем более это достигается старцем, тем более он стоит вне мирского. Он не отказывается, а, напротив, всегда готов войти в нужды, скорби и совесть обращающихся к нему. Феофан Затворник или Амвросий Оптинский являлись и считались истинными радетелями о ближних, обращавшихся к ним и получавших утешение, совет, вразумление. Но тут мир приходил к ним, они же были не в мире, а в Боге; и когда по хр. долгу они входили в мирские скорби и нужды, они находились не при себе или у себя, но в инобытии. Достаточно один раз посмотреть, напр, на 70-тилетнего Оптинского старца Иосифа, когда он приходит в храм и становится на молитвы. Всякому без напряженного наблюдения скажется, что вот где его родная сфера и он настолько ушел в созерцание, что ничего, кроме божественного для него уже не существует и он – врач, для которого молитва была сухим формальным обрядом, он начинал живо ощущать, что это есть особое дело не всем дающегося небожительства на земле. Как бы там, однако, ни было, но это удел немногих, которым сказано: «могий вместити, да вместит». За сим остается бесчисленная масса христиан, которым недоступно такое именно старчество, такое полное идеальное осуществление особенностей, свойственных психике старческого возраста. Кто же, однако, позволит себе думать, что и для этой бесчисленной массы живущих в мире, не отказывающихся ни от мирских дел, ни от земных привязанностей не обязательна та же самая жизнь в Боге? Напротив, по отношению и к ним твердо, как непременный закон стоит слово Златоуста, что между мирянином и монахом не может быть никакого существенного различия, исключая только одного, строго говоря, чрезвычайно относительного, уже потому что и в доселешней истории оно не всегда имеется налицо, напр., Ориген и мн. др. Дело только в том, что в одном порядке человек беспримесно живет божественным, так сказать, не расходует своей силы ни на что этому постороннее, ищет такого, например, нравственного усовершения, что, как говорил один древний христианский учитель, ему вовсе не требуются скрижали заповедей. Одна мысль о вездеприсутствии Божием сильна воздержать его от нечистоты; или старается проникнуть в глубины божественного естества, и совершенно ясно видеть, например, что заповедь благожелания источную свою основу имеет в простоте существа Божия; наконец ищет или скорее жаждет молитвенного единения со Всевышним. А в другом порядке человеку предстоит развиваться до жизни в Боге, подходить к ней снизу, постепенно достигая такого совершения мирских дел и земных обязанностей, которые, сообразуясь с законами правды и любви возвышаются до служения Богу, чтобы устоять на этой обаятельной высоте плодотворного и чистого землежительства, ищет Неизреченного и благодатной Его помощи. Усопший старец не только уважал эту жизнь в Боге чрез волю и делание земное, этот другой панэнтеизм всецело и бесповоротно прилепился к нему, готовый, прямо настроенный к тому, чтобы всеми силами нетеплохладной своей души отстаивать его в виду каждого, пусть даже и нерешительного сомнения в нем, пусть даже только опасения, что на этом пути легко потерять Бога и закоченеть на одной морали. И в этой его ревности был серьезный смысл. Кроме того, что призыв к такому панэнтеизму есть призыв самого Спасителя, ибо добрые дела, которыми христианин должен прославлять Отца Небесного, суть прежде всего дела моего призвания, моей должности, моего промысла, кроме этого он видел и казнился этими постоянными примерами двоеверия, где жизнь в Боге, как видно, не только не отрицалась, а покрывалась прямо и ежедневно, и все-таки на лицо был полный простор настоящему язычеству в мирских делах, которое засим постепенно самое богопочтение разрешило в бездушный формализм и несет немалую вину в нынешней эпидемии бегства из православия. И этим резко подчеркивалась вся настоятельнейшая необходимость панэнтеизма, как лекарства, коренным образом излечивающего болезнь двоеверия, и по существу никак и нисколько не влекущего от Бога, от Церкви, от св. таинств. С другой стороны, в юности он жил сплошь окруженный людьми прежней деревенской Руси, людьми такого склада, при котором за отечеством нашим по праву укрепилось именование Руси святою. И живя в чужих странах, засим в отечественном Вавилоне, он, однако, не забыл этой прежней атмосферы до последнего своего издыхания, и вероятнее всего оттуда еще залег в его душу тот своебразный мистицизм, при котором он не только не был способен, как Базедов, пред смертию нарочито заявить о своем желании послужить своим телом медицине, анатомической науке, но напротив, настойчиво просил о том, чтобы после его кончины, по крайней мере, в течение 2-х часов оставили в неприкосновенном покое телесную храмину его сильной души. А в этой крепко памятной ему атмосфере на житейское свое, земное дело обычно глядели как на святыню, хлеб называли даром Божием, ронять крохи его на пол считали грехом и совсем нередко встречались примеры того, что трудно было решить, потому ли радуется сельский клирик или простой крестьянин урожаю на своем поле, что он обеспечен в своем пропитании или же скорее тому, что вот Господь сподобил его мертвую землю сделать творящею добро. Отсюда сказывалось, что служение Богу в делах есть родная, прирожденная наклонность русской души, от которой только отвыкли, а не то, чтобы ее нужно было создавать совсем уж заново. И потому он мог лишь стараться как можно крепче обставить это великое служение Богу, найти и указать принципиальные основания, при коих каждый считал его неотложным долгом христианского своего звания и вместе не отпугивался, не отрекался от него в виду мирских забот, которые вытекают из чисто житейских потребностей, благоустройства жилища и т. п. и в которых прямого панэнтеистического значения не имеется, напротив, с точки зрения чистого панэнтеизма, в них усматривается нечто инородное, во всяком случае открывающее дверь многим соблазнам. Последние годы своей жизни он указывал исконные принципиальные основания в самом Св. Писании. И насколько он успешно достигал тут своей заветной прекрасной цели, судить не мне. Мне скорее виден другой дезидератум. Конечно, он ясно понимал, что приобщение русского люда к жизни в Боге чрез дело и волю должно совершаться усиленными, совокупными трудами удостоившихся благодати священства. Поэтому он настойчиво призывал столичных проповедников к ревностному содействию святому делу. Они изъявляли свою готовность и даже давали опытные примеры такого проповедничества, которое при твердом напоминании о греховности человека, твердо поставленным и в его нравственно-богословским воззрении, не без успеха старались в само по себе блазнящем указывать такую сторону, такую его постановку, при которой оно приблизительно также обращалось во благо: как молния – разрушительное человеческим разумом пересоздалось в телеграф, напр., – в созидающее. Но тут, очевидно, требуется доточная программа, которая бы показывала, какой именно коренной реформе подлежит пастырское воздействие священнослужителей, которая бы, говоря вообще хотя и дов. точно: совершенно похоронила прежде его способы и отвлеченного нравств. богословского расссуждения, рационализирования и хорошо возбуждающего, но бессследно проходящего действия на чувство, а ясно и убедительно показывала, что в настоящее время: после суда слова Божия, Церкви и св. истории пришло время с должною силою, знанием и умением ставить пасомных пред судом того самого дела, которое они выбрали для своей деятельности и совершают его для покрытия запросов своего личного благополучия. Как бы там ни было, но толчок доброму предприятию дан у нас этим приснопамятным тружеником. И поэтому едва ли ему не принадлежит честь, если не первовиновника, то апостола, не скажу: возникновения, но: возрождения истинно христианского и родного нам панэнтеизма.

И да будет милость ему многа на небесех. Помолимся о сем.


Источник: Соллертинский Сергий, прот. Памяти о. Иоанна Леонтьевича Янышева // Христианское чтение. 1911. № 1. С. 93-101.

Комментарии для сайта Cackle