Часть II. Славянские, балто-славянские и балтийские этимологии
Барахло53
В одной из своих работ А. А. Шахматов сопоставил слово барахло с рус. диал. борошень 'путевые пожитки, запасы; скарб' (Шахматов 1902: 352–354). Исследование А. А. Шахматова было посвящено фонетическим вопросам, поэтому на этимологии слова барахло он по существу не останавливался и его сопоставление не содержало никаких аргументов семантико-этимологического характера. М. Фасмер хотя и ссылается на указанное А. А. Шахматовым сопоставление, однако не принимает его и выносит этимологии слова барахло малоутешительный приговор: dunkel (Vasmer, I, 54). Наконец, в «Словаре современного русского литературного языка (ССРЛЯ, I, 275)» слово барахло – без единого аргумента – объясняется как заимствование из монгольского языка (монг. бараа 'товар').
С интересной попыткой обосновать и развить точку зрения А. А. Шахматова выступили Т. В. Шанская и Η. М. Шанский (КЭСРЯ, 29; Шанский 1962: 18–19), Приведем полностью статью из «Краткого этимологического словаря русского языка»: «Барахлó. Собственно русское. Образовано, вероятно, с помощью суф. –ло от той же основы, что и диал. борошень 'пожитки, скарб, хлам'. Борохло > барахло в результате закрепления аканья на письме. Исчезнувшее борохъ является производным посредством суф. –хъ от боръ 'собранное, присвоенное'. См. брать. Первоначальное *borchъ изменилось в борох после развития полногласия».
Ряд возражений (на наш взгляд, существенных) высказал против данной этимологии П. Я. Черных в своей рецензии на «Краткий этимологический словарь русского языка» (Черных 1961: 98). В частности, П. Я. Черных отмечает, что слово барахло позднее, оно впервые зафиксировано у Даля.54 Н. М. Шанский в связи с этим пишет, что «отождествлять время фиксации слова в словарях с временем их действительного появления в языке – значит делать грубую ошибку: очень многие слова древнерусской эпохи в словарях были зафиксированы впервые в XIX в.» (Шанский 1962: 18). Последний аргумент Η. М. Шанского нам представляется неубедительным. С равным основанием мы можем заявить, что относить непременно к древнерусской эпохе слово, впервые зафиксированное в XIX в., – значит совершать еще более грубую ошибку. Речь, очевидно, должна идти не об абстрактной возможности (полагаем, что в принципе обе возможности допускают и П. Я. Черных, и Η. М. Шанский), а о конкретном слове барахло. Слово же это, действительно, является поздним. И оно останется таковым до тех пор, пока не будет обнаружено в более ранних памятниках письменности или пока не будет с полной очевидностью доказана его древняя этимология и словообразовательная структура.
Н. М. Шанский (1962) объединяет в одну семантическую группу слова борошень (борошно), бор (брать) и барахло. Борошень и барахло возводятся к основе *борох– которая, в свою очередь, является производной от корня бор-. Рус. диал. бор 'ноша, движимое имущество, собранное, присвоенное' сопоставляется в статье с др.-гр. φόρος 'ноша', др.-инд. bháraḥ 'ноша, бремя' и т.д. Следовательно, барахло как «движимое имущество» имеет в качестве исходного значения значение 'ноша'.
Несмотря на тщательность аргументации и на отдельные интересные наблюдения, в целом, этимология слова барахло, предложенная Т. В. Шанской и Η. М. Шанским, вызывает серьезные выражения. Прежде всего – по фонетическим и словообразовательным причинам. Трудно объяснить переход *борохло > барахло как результат закрепления аканья на письме, ибо Даль фиксирует это слово как раз в тех диалектах русского языка, для которых аканье не является типичным (архангельский, оренбургский) (Даль, I, 48). Наличие –а- (барахлó и барáхло) в окающих диалектах – лучшее доказательство его исконности у данного слова.
Вряд ли допустимо также сопоставление глагола брать с борошень и борошно. Словообразовательная структура ст.-сл. БРАШЬНО (берем древнейшую из известных форм этого слова) выступает достаточно четко: корень бра-, детерминатив корня –шь-, суффикс –но. Формант *-s- (*-si-) перед суффиксальным носовым -n- (-m-) встречался, как правило, лишь у корней, оканчивающихся на взрывной смычный звук (ср. *louk-s-na > луна, *stroug-s-na > струна, *čit-smen > ст.-сл. ЧИСМѦ и др.). Глагол же брати (< *bor-ti) в отличие от брашьно имеет производные с суффиксом *-nо- только без форманта -s-: (из)бранъ < *bor-no-s и др. Следовательно, корень слова брашьно должен оканчиваться на взрывной звук (тип *perk'-/*pork'-); наличие двух согласных в конце корня хорошо объясняет тематическую форму форманта -si-,55 засвидетельствованную также и в других индоевропейских языках. Тем самым исключается возможность возведения слова брашьно к глаголу брати.
Слово брашьно не может восходить к глаголу брати и по семантическим соображениям. Значение др.-рус. и рус. диал. борошень 'путевые пожитки, скарб' является, несомненно, вторичным: 'мука' → 'мучная пища' → 'пища на дорогу' → 'пожитки, скарб'. О том, что древнейшим значением слова брашьно было значение 'мука', говорят, помимо общеизвестных индоевропейских фактов, данные украинского (борошно 'мука'), сербохорватского (брȁшно 'мука'), болгарского (брашнò 'мука') и древнерусского языков (брашненица 'амбар'), а также засвидетельствованные в ряде русских диалектов слова борошно 'ржаная мука' и борошня 'мучной товар, мука' (Даль, I, 99–101, 118; см. также очерк об ирл. bran на с. 333–337 настоящего издания).
Что же касается слова барахло, то оно, видимо, не связано ни с глаголом брать, ни со словом борошно (или борошень). И глагол брать, и существительное борошно имеют соответствия почти во всех славянских языках; достаточно ясны они и по своей словообразовательной структуре. Слово же барахло отсутствует во всех славянских языках, кроме русского, его нет в древнерусском языке, и оно не входит в какой бы то ни было словообразовательный ряд современного русского языка. Η. М. Шанский восстанавливает слово *борох и сопоставляет его со словом порох. Но в сопоставлении *борох– *борохло; порох– *порохло три слова из четырех приходится обозначать звездочкой. Ясно, что подобное сопоставление не может считаться достаточно убедительным. Возражая против конкретной этимологии слова барахло, защищаемой Н. М. Шанским, автор настоящей заметки отнюдь не оспаривает основных методических принципов, изложенных Н. М. Шанским (1962).
Отсутствие в русском языке словообразовательного ряда на –хло,56 отсутствие каких бы то ни было следов предполагаемого слова *борохъ в родственных славянских языках, факт поздней фиксации слова барахло в словарях – все это заставляет предполагать, что данное слово является заимствованием из какого-то неславянского языка. Область распространения слова барахло в XIX в. (Даль помечает его как архангельское, оренбургское и сибирское) заставляет искать корни этого слова на севере, на юго-востоке или на востоке. Ниже предлагается новое этимологическое истолкование слова барахло, которое мы рассматриваем как заимствование из монгольского языка.
Ссылка на монгольское слово бараа, которая содержится в «Словаре современного русского литературного языка» (ССРЛЯ, I, 275), разумеется, не объясняет еще этимологии слова барахло. Но эта ссылка правильно, как нам кажется, указывает на источник заимствования и на один из составных элементов заимствованного слова. Однако в целом слово барахло следует возводить не к монг. бараа – слову, которое помимо указанного выше значения 'товар' имеет также значение «тряпье, скарб, пожитки», а к монг. бараа хоол. Второе слово этого парного сочетания имеет в монгольском языке значение «еда, пища, провизия, провиант». Монг. бараа хоол в совокупности могло означать все то, что монгол брал с собой, кочуя с одного места на другое. Сюда входили и продукты питания, и одежда, и всевозможный скарб.57 Парные сочетания типа бараа хоол чрезвычайно широко распространены в монгольском языке. Вот некоторые примеры подобных парных сочетаний: энх тайван 'мир', эруу шуулт 'пытка', эруул мэнд 'здоровье', эх эцэг 'родители' (букв, 'мать, отец'), хоол унд 'пища' (букв, 'еда, питье') и т. п.
Монг. бараа хоол при слитном произношении должно дать в русском заимствованном слове ударение на последнем слоге: *барахóл. Раздельное произношение слов бараа и хоол могло привести к ударению в середине слова: *барáхол (> барáхло – ударение, зафиксированное Далем). Форма *барахол сохранилась в многочисленных производных от этого слова: барахолка, барахольщик, барахольный, барахолить. Изменение *барахол > барахло вполне естественно на почве русского языка. Сама семантика слова заставила произвести в нем морфологическое переоформление, что вызвано необходимостью соотнести собирательное значение данного слова с обычным в этих случаях средним родом на -о-.
В полном соответствии с поздней фиксацией слова барахло в словарях можно утверждать, что перед нами факт сравнительно позднего заимствования. Монгольские долгие гласные в подавляющем большинстве случаев явились результатом слияния кратких гласных после выпадения интервокальных проточных согласных (Санжеев 1953: 7). Этот процесс, протекавший не одинаково в различных монгольских диалектах, закончился, в основном, лишь в XV в. (там же: 78).58 Поэтому едва ли заимствование слова барахло произошло ранее XVI в., скорее же всего – значительно позднее этого времени. Отсутствие слова барахло в тюркских языках заставляет предполагать, что оно было заимствовано непосредственно из какого-то монгольского языка, вероятнее всего, судя по географическому ареалу этого слова, из калмыцкого или бурятского языка.
В пользу правильности приведенной нами этимологии слова барахло говорит следующий весьма интересный факт. В словаре Даля слово барахло приводится как синоним оренб. диал. шарáбара (Даль, IV, 374, 375, 621). Последнее слово имеет значение 'всякая всячина, мелочь, домашний скарб, старая рухлядь'. М. Фасмер не дает никакого этимологического объяснения для слова шарабара, предположительно относя его к числу Reimbildungen. В. Даль сопоставляет первую половину слова шарабара с сибирск. диал. шара (< монг. шаар) 'выварки чая'.59 Монг. шаар помимо указанного Далем имеет также значения: «подонки, отбросы; брак». В целом монг. шаар бараа 'негодный хлам' – такое же (типичное, как мы видели, для монгольского языка) парное сочетание, как и бараа хоол. Характерно, что в обоих парных сочетаниях наличествует слово бараа 'скарб, пожитки'. Оба синонима (барахло и шарабара) в XIX в. были распространены в Оренбургской и Пермской губерниях, а также в Сибири. Следовательно, можно считать, что приведенная нами этимология обоих слов хорошо согласуется и с их ареалом, и с известными нам данными монгольских языков.
В заключение следует отметить еще одно весьма существенное обстоятельство: в современном бурят-монгольском языке имеется слово борхолоо 'пожитки, хлам, барахло' (рус.-бурят.: 27). Это слово, по всей видимости, является обратным заимствованием из русского, так как в рамках бурят-монгольского языка оно не имеет удовлетворительной этимологии. Передача рус. барахло посредством бурят-монг. борхолоо вполне закономерна в фонетическом отношении. Русское ударное –ό- передано долгим –оо-. Огласовка двух кратких слогов в бурятмонгольском слове определена требованиями гармонии гласных (форма *бархолоо или *бархалоо – невозможна в монгольских языках). Перестановка второго гласного –о- – также обычное явление в монгольском слове, заимствованном из русского языка. При изучении русского языка монголами одной из наиболее типичных ошибок является произношение арбота вместо работа, ирсунок вместо рисунок и т. п.60 Передача слова барахло посредством борхолоо относится к этому же типу фонетических явлений.
Случаи, когда заимствованное слово в иной форме (и обычно с иным значением) возвращается «неузнанным» в свой родной язык, не так уж редки. Наличие такого обратного заимствования в примере с монг. бараа хоол → рус. барахло → бурят-монг. бархолоо является в достаточной мере вероятным. Последнее обстоятельство, свидетельствующее о наличии русско-монгольских языковых контактов в конкретном случае со словом барахло, также может рассматриваться как косвенный аргумент в пользу предлагаемой нами этимологии этого слова.
Барбос61
В русском языке это слово употребляется и как имя собственное (собачья кличка Барбос), и как апеллятив – в прямом ('дворовая собака'), и в переносном смысле ('злой, грубый человек'). В белорусском и украинском языках слово барбос – явное заимствование из русского языка (Ройзензон 1968: 135, прим. 1; ЕСУМ, I, 140). Отсутствие этого слова в других славянских языках привело большинство исследователей к выводу о том, что барбос не является исконным славянским словом. Однако вопрос о его происхождении до сих пор не выяснен: «не вельмi яснае слова» (ЭСБМ, I, 312), «загальноприйнятого пояснения не має» (ЕСУМ, I, 140), «по своему происхождению неясное» (ЭСРЯ, I, 2, 42). М. Фасмер вообще не предлагает никакого этимологического объяснения слова барбос, отмечая лишь, что «сходство с рум. bărbós 'бородатый', возм(ожно), является чистой случайностью» (Фасмер, I, 125).62
Ни одна из попыток установить происхождение слова барбос не получила общего признания. Η. М. Шанский предложил исконно-славянскую этимологию слова, сопоставив его с укр. барабóсити 'болтать', с.-хрв. бр̏босати 'говорить сквозь слезы, всхлипывая', блр. балбос (бранное слово). В качестве семантической аналогии Н. М. Шанский ссылается на лайка – лаять и рус. диал. сколуха 'собака' и сколить 'выть, скулить' (ЭСРЯ, I, 2, 42). Это объяснение с полным на то основанием было отвергнуто (Ройзензон 1968: 136; ЭСБМ loc. cit.; ЕСУМ loc. cit.). Оно базируется на внешнем созвучии (Kling Klang – Ähnlichkeit), неубедительно в словообразовательном плане (ср., например, рус. голос → голосить, колос → колоситься и *барабос → *барабосить, а не наоборот), натянуто в плане семантическом. Глаголы лаять и сколить обычны применительно к собаке, но этого нельзя сказать ни об укр. барабóсити, ни о с.-хрв. бр̏босати.
В. Кипарский ищет истоки слова барбос в русском переводном романе XVIII в. «Евдон и Берфа». Сюжет этого романа восходит к сказаниям о Роланде. Его герой Евдон – это исторический Eudon, который в VIII в. сражался с арабами, а также с двумя разбойниками, один из которых носил распространенное испанское имя Barbosa ('бородатый'). Этот «Барбосъ разбойникъ гишпанскiй»63 становится в русском языке апеллятивом барбос 'злодей, грубиян', который затем модифицируется в собачью кличку и приобретает значение 'собака' (Kiparsky 1958: 32–34).
Сразу же после статьи В. Кипарского в том же самом журнале Ю. Шридтер внес поправку в этимологию своего предшественника. По его мнению, Barbosa – результат контракции имени двух братьев-разбойников XVI в. Barbarossa (Striedter 1959: 72–75). Это объяснение представляется совершенно несостоятельным, так как имя разбойника Barbosa на много столетий древнéе имени Barbarossa. Кроме того, в топонимии и антропонимии Пиренейского полуострова и Южной Америки широкое применение имеют имена Barbos, Barbosa, Barbosas (Encicl. univ., 699–702).
Слабость этимологии В. Кипарского была отмечена Л. И. Ройзензоном, который писал, что собачьи клички типа Пират, Корсар не переходят в нарицательные слова со значением 'собака' (Ройзензон 1968: 136). Еще В. И. Даль заметил, что «собаку грешно кликать человеческим именем» (Даль, IV, 251). «Усиливающаяся тенденция именовать животных «человеческими именами» – явление нового времени» (Сталтмане 1989: 92).64 Однако наиболее весомый аргумент против объяснения В. Кипарского будет приведен ниже – при изложении этимологии слова барбос.
Гипотезу о тюркском происхождении слова барбос в осторожной форме высказал JI. И. Ройзензон, приведя в качестве возможного источника заимствования узб. бўрибоси, уйг. борибосар, кирг. борубосар, казах. бөрибосар и т. д. 'волкодав'. Однако сам автор не признает эту этимологию убедительной, отмечая три наиболее важных затруднения:
1) как объяснить субституцию узб. –ў-, казах. –е- , русским –а-;
2) неясна история тюркского слова, слово это – новое, его нет в словаре Махмуда Кажгарского;
3) из какого тюркского языка и когда слово попало в русский язык? (Ройзензон 1968: 136–137). К этому следует добавить, что среди русских тюркизмов с гласным –а- в первом слоге есть слова с последовательностью гласных а –а (баскак), а – у (барсук), а – ы (балык), а – е (балбес). Но нет примеров с последовательностью а – о (как у слова барбос). Эта фонетическая особенность русских тюркизмов отражает гармонию гласных, характерную для тюркских языков. Показательно, что в известной работе Н. К. Дмитриева о русских тюркизмах (Дмитриев 1958: 3–47) нет ни одного слова типа барбос (а – о) – даже среди гипотетических примеров. Нет слова барбос и в словаре Ε. Н. Шиповой (1976).
Таким образом, вопрос об этимологии слова барбос можно считать открытым. Даже беглый обзор предлагаемых гипотез показывает, что наиболее вероятными истоками анализируемого слова следует считать истоки романские (исп. Barbos и Barbosa, рум. bărbós 'бородатый' и др.). Романские слова с ярко выраженным суффиксом -os- восходят к весьма продуктивной латинской словообразовательной модели: gibbus 'горб' → gibbōsus 'горбатый', pilus 'волос' → pilōsus, herba 'трава' → herbōsus, rima 'щель' → rimōsus, silva 'лес' → silvōsus и мн.др. В этот ряд естественно вписывается пара: barba 'борода' → *barbōsus 'бородатый'. Отсутствие последнего слова в памятниках латинской письменности свидетельствует о том, что оно было сформировано по весьма распространенной словообразовательной модели (около тысячи примеров!), скорее всего, в прароманскую эпоху и частично вытеснило в романских языках синоним, восходящий к лат. barbātus. Как справедливо отметил В. Кинарский, испанское имя собственное Barbos(a) отражает соответствующий испанский апеллятив 'бородатый'. Сюда же, несомненно, относятся также рум. bărbos и итал. barboso 'бородатый' (Battaglia I, 65).
Однако предположение В. Кипарского о том, что имя «гишпанского разбойника» Barbosa становится в русском языке апеллятивом ('Bösewicht, Grobian'), а затем приобретает значение 'собака' (Kiparsky 1958: 34) – крайне неправдоподобно. При наличии двух различных значений у слова совсем не обязательно, чтобы одно из них изменялось в другое. Очень часто в основе подобных явлений лежит tertium comparationis, т. е. то третье общее значение, которое объясняет подобного рода случаи. В самом деле, эпитет 'бородатый' применительно к разбойнику естественно переходит в его прозвище (т. е. в имя собственное), а иногда становится апеллятивом. Ср. рус. диал. бородачи 'грабители' (ПОС, II, 119) или (с несколько иным значением) исп. barbudos Фиделя Кастро.
Широко распространенной семантической универсалией является номинация животных и растений по признаку наличия у них бороды (или «бороды») (Wartburg I, 244; Nouveau Larousse, I, 727–731). Применительно к собакам, можно (помимо приведенных у В. Вартбурга примеров) сослаться на рум. barbét 'пудель', лит. barzdà 'борода' → barzdu̇kas 'лесная собака' и др. Таким образом, имя испанского разбойника и название собаки связаны между собой не непосредственно (как считал В. Кипарский), а через общее третье значение 'бородатый'. Ср. лат. (Scipio) Barbātus и barbātus 'род рыбы' (у Варрона), где также нет прямой связи между именем собственным и апеллятивом и где также было бы странным выводить название рыбы из прозвища Сципиона.
Конкретные пути проникновения слова барбос в русский язык остаются неясными. Быть может, первоначальные его истоки находятся в Испании, где особенно широко представлены производные с основой barbos- как в апеллятивной лексике, так и в ономастике. Кроме того, Испания хорошо известна как родина выведения некоторых пород собак. В частности, спаниель по-английски означает 'испанский' (spaniel). Что касается бороды или бородки, то ее имеют многие породы собак. Причем эта особенность ярко бросается в глаза – что могло служить причиной соответствующей номинации. Недаром именно этот признак подчеркивает Н. Заболоцкий в стихотворении «Таруса»:
Целый день стирает прачка,
Муж ушел за водкой,
На крыльце сидит собачка
С маленькой бородкой.
Борона и борозда65
Русское слово борона66 на первый взгляд имеет довольно ясную и хорошо аргументированную этимологию. После того как были отвергнуты попытка Ф. Миклошича связать ст.-сл. БРΑНΑ с БРАТИ(СѦ)67 и предположение Г. Мейера о заимствовании слав. *borna из иран. barn 'борона' (Meyer 1891: 44–45),68 установилось единство в этимологическом толковании данного слова. В работах, посвященных вопросу об этимологии рус. борона (а также – борозда) и ст.-сл. БРΑНΑ (БРАЗДА) корень этих слов обычно сопоставлялся с др.-гр. φάρος 'пашня', φαρόω 'пахать', лат. forāre, др.-в.-у. borōn 'сверлить, буравить', др.инд. bhṛṣṭiḥ, др.-исл. broddr, др.-в.-н. bart 'острие', ирл. barz 'игла', лат. fastigium 'вершина', др.-ирл. barr 'верхушка, вершина', др.-в.-н. barta 'секира', burst 'щетина', ст.-сл. БРАДА, лит. barzdà 'борода', лтш. berzt 'тереть' и др. (Pedersen 1895: 72–73; Walde 1897: 507; Wiedemann 1902: 234; Berneker, 73–75; Vendryès 1925: 14; Младенов 1941: 42–43; Pokorny, 133–134; Vasmer, I, 109–110). Таким образом, согласно приведенным соответствиям, первоначально слово борона имело значение 'орудие с острыми зубьями'. Возможность подобного толкования подтверждается засвидетельствованным у Гезихия др.-гр. oξίνα, а также лат. осса (< *oteka < *oketā), др.-корн. ocet, кимр. oged, др.-прус. aketes, лит. akė́čios, лтш. ecēšas, др.-в.-н. egida (> совр. нем. Egge), др.англ. eg(e)đe. Все эти слова, имеющие значение 'борона', также считаются образованными от корня, означающего 'острый' (ср. лат. acer, др.-гр. ὀξύς и др.) (Schrader, I, 215; Fraenkel 1959: VII, 15). Со стороны словообразования приведенная этимология слова борона не вызывает особых затруднений: и.-е. корень *bhar- и широко распространенный суффикс *-nа закономерно дали общеслав. *borna, от которого берут начало ст.-сл. БРАНА, рус. борона и другие славянские слова с тем же значением. Итак, можно сказать, что ставшая уже общепризнанной этимология слова борона является одной из наиболее детально аргументированных этимологий.
И все же, несмотря на всеобщее признание, эта этимология имеет ряд слабых пунктов, заставляющих усомниться в ее правильности. Прежде всего далеко не все приведенные выше соответствия являются приемлемыми как в фонетическом, так и в семантическом отношении. Так, др.-в.-н. borōn имеет огласовку корня, не соответствующую огласовке корня в рус. борона. Не могут считаться достаточно доказательными и ссылки на лат. fastigium, лтш. berzt, лит. barzda, ст.-сл. БРАДА и некоторые другие слова, связь которых со значениями 'острый', с одной стороны, и 'борона' – с другой, является весьма проблематичной. Следует отметить и то обстоятельство, что ни в одном другом индоевропейском языке корень *bhar- 'острый' не образовал слов со значением 'борона' или 'боронить'. Сомнительной является также этимологическая связь лат. осса и всех соответствующих балтийских, кельтских и германских слов с лат. acer. Расхождение в огласовке корня между асеr и осса вряд ли возможно объяснить с фонетической точки зрения.69 Что же касается недостаточно хорошо засвидетельствованного др.-гр. όξίνα, то это слово, быть может, явилось результатом изменения, например из *оссīna (ср. лат. осса) > ὀξίνα, под влиянием народной этимологии. Как сигма, так и суффикс -να в слове ὀξινα могли появиться и под аналогичным воздействием ἁξίνη 'топор'.70 Впрочем, если даже др.-гр. ὀξίνα в самом деле образовалось от οξύς, этот единственный случай еще не свидетельствует о том, что рус. борона также было образовано от корня со значением 'острый'. Против общепринятой этимологии слова борона говорит и то, что названия различных хозяйственных орудий в русском (да и не только в русском) языке обычно образуются не по внешнему признаку, а по действию, производимому этим орудием, т. е. образуются не от именного, а от глагольного корня: сеялка, веялка (диал. веяло, веяльня), молот, кувалда, колун, тесак, косилка, лом, молотилка, молотило (короткое звено цепа, диал. также битник) и др. Традиционная этимология слова борона не может дать хорошего объяснения и для сибирск. диал. борона 'большой ручной золотопромывательный стан' (Даль, I, 117), а также для технического термина боронка 'прибор, применяющийся в золотой и платиновой промышленности для протирки золотосодержащих песков' (Техническая энцикл., II, 680). Употребляемые в золотопромышленности соответствующие приборы для дробления породы и протирки песка представляют собой толчеи с пестами или бегунами, и внешне они ничем не напоминают борону. Термины борона и боронка, видимо восходящие к старинным терминам русских старателей, были образованы не на основании внешнего сходства, а благодаря сходству действий, производимых золотопромышленным и сельскохозяйственным орудиями (дробление комьев золотосодержащей породы и дробление комьев земли на пашне). Наконец, при традиционной трактовке этимологии рус. борона это слово выступает как единичный случай, который не образует ряда, т. е. не входит в какую-либо систему ни в семантическом, ни в словообразовательном отношении. Все это вместе взятое заставляет усомниться в правильности традиционной этимологии слова борона.
Как уже говорилось выше, мы вправе предположить, что рус. борона, как и другие имена, обозначающие орудия действия, было образовано от глагольного корня. Если это так, то морфема –нá может рассматриваться как форма женского рода древнеиндоевропейского суффикса отглагольных прилагательных *-nós, *-ná, *-nó(m). Этот суффикс, потерявший или почти потерявший свою продуктивность в большинстве индоевропейских языков исторической эпохи, был весьма широко распространен в древнеиндоевропейский период. Почти во всех индоевропейских языках сохранились довольно многочисленные реликтовые формы этих древних образований, значительную часть которых составляли имена действия. Примером подобных образований мужского рода могут служить ст.-сл. СЪНЪ < *sъpnos (ср. СЪПАТИ), др.-гр. ὕπνος, др.-инд. svápnah, лит. sãpnas, лат. somnus < *sopnos (ср. sopīre), др.-исл. suefn, др.-ирл. suan 'сон'; женского рода: ст.сл. ΛОУΗΑ < *louksna или *leuksna (ср. ст.-сл. ЛОУЧЬ), совр. рус. излучать, др.-гр. λευϰός 'светлый', др.-гр. λύχνος 'светильник', лат. lūna < *leuksna (ср. Losna, а также lūcēre 'светить', lūx 'свет' и др.), др.-прус. lauxnos 'звезды', авест. rauxšna- 'блестящий', др.-ирл. lūan 'луна' (т.е. букв, 'светящая, блестящая'); среднего рода: ст.-сл. ЗРЬНО (ср. ЗЬРѢТИ), лат. grānum, др.-ирл. grān, кимр. grawn, гот. kaúrn, др.-в.-н. corn, др.-прус. syrne 'зерно', лит. žìrnis 'горох', др.-инд. jīrṇáḥ 'сморщенный, старый, распавшийся'. Образованиями такого же типа, сохранившимися в современном русском языке, являются также: стан, дерн, горн (мужской род); домна, страна (сторона), цена, струна (женский род); сукно, руно, волокно, толокно, веретено, пшено (средний род).71 Почти все реликтовые образования подобного типа сохранили в русском языке место ударения, соответствующее древнеиндоевропейской акцентуации (ср. др.-инд. bhinnáḥ, jīrṇáḥ, др.гр. στεγνός, ἁγνός и др.). Такое же ударение на суффиксальной части имеет и слово боронá, которое, как нам кажется, следует отнести к именам действия, восходящим к индоевропейским отглагольным прилагательным с суффиксом -ná.
После этих предварительных соображений, естественно, возникает вопрос о глагольном корне, от которого образовалось слово борона. Основная функция, которую выполняет борона, заключается в раздроблении, размельчении комьев земли на пашне и в разрыхлении поверхностного слоя почвы. Сходные функции выполняет и употребляемая в золотопромышленности боронка (см. выше с. 92). Засвидетельствованное Далем дробило (в землепашестве) и толчеи (в золотопромышленности) – орудия, близкие к бороне и боронке как по своим функциям, так, видимо, и по значению соответствующего глагольного корня. Этим корнем, как нам кажется, является корень *bhreg̑-, имеющий широкое распространение в различных и.-е. языках: лат. frangere 'ломать, разбивать, дробить, молоть, толочь', готск. brikan, др.-гр. (F)ρήγνῡμι – примерно с тем же значением: лат. fragmen, готск. gabruka 'обломок', ирл. brán 'отруби' (первоначальное значение: 'размолотое (зерно)'); др.-инд. giri-bhraj – 'прорывающийся с гор', лат. fragor, др.-ирл. (t)air-brech 'грохот, треск' и др. Имеются также формы этого корня без -r-: др.-инд. bhanákti = лат. frangit, др.-инд. bhagnaḥ 'разбитый', лит. bangà, лтш. ban̄ga, др.-инд. bhaṅgáḥ 'волна'. Основное значение и.-е. корня *bhreg- 'разбивать, дробить, размельчать, толочь'. Следовательно, общеславянское слово *borna < *bhorgná или < *bhorgsna обозначало орудие, которое разбивает, раздробляет комья земли: *bhorgsná 'раздробляющая, дробило',72 подобно тому, как *leuksná 'светящая, светило'.
С фонетической точки зрения подобное образование вполне допустимо. Правда, славянскому *borg- в латинском языке должно соответствовать не frag- (*frag-tos > frāctus), a *farg- (и.-е. *bharg-) или *forg- (и.-е. *bhorg-). Однако каждый и.-е. корень, как это убедительно показал Э. Бенвенист, может выступать в двух видах, например, *рér-k’- (лит. peršù, pir̄šti 'сватать') и *pr-ék’- (лат. precor 'прошу, умоляю') (Бенвенист 1955: 181), см. также (Kuryłowicz 1956: 130–134). Таким образом, наряду с общеславянской формой *brog-, соответствующей лат. frag-, но не оставившей, видимо, следов в славянских языках, могла существовать также форма корня *borg-.73 И вообще, корни, содержащие плавный -r-, часто допускали некоторую свободу в своей огласовке: др.-гр. φάργμα и φράγμα 'ограждение', φάργνῡμι и φράγνῡμι 'ограждать', φαργμός и φραγμός 'ограда'. Общеславянское слово *borgna может восходить как к *borgna, так и к *borgsna. Выпадение –г- перед –н- – явление, широко представленное в русском (дернуть, ср. болг. дръгнѫ 'дерну'; тронуть, ср. трогать; двинуть, ср. двигать) и в других славянских языках (Соболевский 1907: 29–30). Подобное выпадение, возможно, произошло также в слове струна (< *streugna) (Брандт 1890: 183),74 корень которого *streugu̯– сохраняется в лат. struō, struxī 'класть рядами'. Однако более вероятным следует признать изменение *streugsna (или *strougsna (Vasmer, III, 32)) > *streuksna > струна, *bhorgsna > *bhorksna > *borna (> борона), ибо оно хорошо подтверждается примером *leuksna > лат. lūna и ст.-сл. ЛОУНА.
В пользу предлагаемой нами этимологии рус. борона говорят отдельные факты употребления индоевропейских слов, образованных от корня *bhreg-. Так, лат. frangere glēbam (glēbas) bidentibus 'обрабатывать мотыгами пашню' букв, 'разбивать (раздроблять) мотыгами комья земли'. Образованный от того же корня греческий глагол ῥήγνῡμι также употреблялся в сельском хозяйстве: γῆς ἁρότροις ῥήξας δάπεδον 'вспахав почву плугами'. В немецком языке и.-е. корень *bhreg- сохранил близкое значение в den Acker brechen 'распахивать пашню', Bruch 'пахотная земля', brachen 'поднимать пар' (ср. Brachfeld 'поле под паром'). Нем. Brecher и англ. breaker 'дробилка' по своему значению и отчасти по способу образования напоминают рус. дробило и золотопромышленные термины борона и боронка. Наконец, от того же корня *bhreg- в английском языке образованы слова brake 'большая борона' и to brake 'разбивать комья (бороной)'. Итак, предлагаемая нами этимология слова борона оказывается возможной не только с фонетической и морфологической, но также и с семантической точки зрения.
Общепризнано, что слово борозда (ст.-сл. БРАЗДА) образовано от того же корня, что и борона. Различаются эти два слова лишь суффиксом и, естественно, своим значением. О тесной связи между словами борона и борозда свидетельствует, например, полаб. bordźa и bórdza 'он боронит' и псков. борозда 'борона' (Даль:I, 116). И.-е. суффикс *-do-, *-da-, чередовавшийся с *-to-, ta- (ст.-сл. ТВЪРДЪ, лит. tvìrtas 'твердый'), не имел широкого распространения в общеславянском языке (Мейе 1951: 285), поэтому проследить все случаи его употребления не представляется возможным. И все же, как показывает ст.-сл. ЧѦДО (ср. ст.-сл. (ЗА)ЧѦТИ) (Трубачев 1959: 43), слова с суффиксом *-do- (*-da-) могли быть образованы от глагольного корня и иметь значение, близкое к значению образований с суффиксом *to-, которые обычно характеризуются оттенком страдательного залога. Следовательно, слово борозда (< *borg(i)da) некогда означало полосу земли, вспаханную сохой или обработанную бороной, букв, 'раздробленная, размельченная (земля)'. Здесь также уместно будет вспомнить нем. Bruch 'пахотная земля', den Acker brechen 'распахивать пашню' и другие приведенные выше примеры употребления слов, образованных от и.-е. корня *bhreg-.75
Предлагаемое объяснение легко разрешает вопрос о происхождении –з- в слове борозда: это закономерное изменение и.-е. g̑ (cp. ст.-сл. ЗРЬНО – лат. grānum, др.-ирл. grán; ст.-сл. ЗНАТИ, – лат. co-gnōscō, др.-гр. γι-γνώσϰω, гот. kann).
От слова *borzda < *borg̑(i)da еще в общеславянский период был образован глагол *borzditi, который дал новые образования с суффиксом *-no-, *-nа-. Таким образом возникли формы: ст.-сл. БРАЗДЬНА и БРАЗДНА (ср. фамилию Бороздна), которые, в свою очередь, дали болг. бразна (ср. блр. и укр. борозна).76Выпадение –д- в группе –здн- (празникъ < праздьникъ), явившееся следствием падения еров, легко объясняет наличие последних форм. Наконец, корневой гласный –ѣ-, засвидетельствованный в болг. брѣзна, брѣзда, возможно, отражает более древнюю и.-е. огласовку корня *bhreg̑-: *bherg̑ (ср. лат. frēgi, готск. brēkum). В целом отношение между борозда – борозна – борона – брѣзна целиком соответствует соотношению между ГРОЗДЪ – др.-рус. грознъ и укр. грозно – пол. grono и укр. гроно – др.-рус. грезно 'гроздь' (Преображенский I, 159–160). Этот последний пример, быть может, объяснит странный случай, отмеченный в псковском диалекте, где слово борозда имеет значение 'борона'. Даль видит в этом случае пример «смещения сходных слов» (Даль, I, 116). Вряд ли подобное объяснение можно признать удовлетворительным. Между тем наличие двух вариантов с суффиксами *-do- и *-nо- (др.-рус. гроздь и грознъ, ст.-сл. ГРОЗДЪ и пол. grono) для одного слова с одним значением говорит о том, что псков. борозда 'борона' является морфологическим вариантом, фонетически закономерной диалектной формой, в которой был использован близкий по значению, но иной суффикс. Отмеченное диалектное расхождение, вероятно, является очень древним; его можно объяснить залоговой индифферентностью древнеиндоевропейских суффиксальных образований. Суффикс *-do- вообще не имел особой тенденции к образованию страдательных форм, подобных ст.-сл. БРАЗДА (ср. лат. calidus 'теплый, горячий', fluidus 'жидкий, текучий'). Поэтому псков. борозда – вполне возможное отглагольное образование с суффиксом *-da, имеющее активное значение, т. е. обозначающее орудие действия (ср. кувалда). Следовательно, предположение о связи рус. борона и борозда с и.-е. корнем *bhreg̑- позволяет объяснить без этого остающееся непонятным диалектное явление, засвидетельствованное в псковских говорах.
Наконец, в пользу предложенной выше этимологии слов борона и борозда свидетельствует лит. biržis 'борозда на пашне' (обычно готовая для посева, т. е. обработанная бороной). Э. Френкель сопоставляет это слово и лтш. birze 'борозда' со ст.-сл. БРАЗДА и рус. борозда, но ограничивается лишь простым сопоставлением (Fraenkel, 44–45). Между тем лит. biržis можно легко возвести к и.-е. корню *bhreg̑- со ступенью огласовки *bhr̥g̑-: и.-е. *bhr̥g͡is > лит. biržis аналогично соответствиям: др.-инд. mr̥tih 'мертвый' – лит. mirtìs 'смерть', др.-инд. kr̥ṣṇáḥ 'черный' – лит. Kirsna 'Черная' (название реки). И.-е. *- r̥- закономерно дает лит. -ir-, a -ž- в лит. biržis полностью соответствует и.-е. g̑ корня *bhreg̑- и слав. –з- в ст.-сл. БРАЗДА. Таким образом, лит. biržis действительно можно рассматривать как слово, образованное от того же корня, что и рус. борозда. О том, что этим корнем был и.-е. корень *bhreg̑-, помимо приведенных выше аргументов, говорит также лтш. birzt 'крошиться, дробиться', близкое по своему значению к лат. frangere.
Следовательно, мы вправе рассматривать рус. борона и борозда (ст.-сл. БРАНА и БРАЗДА как древние и.-е. отглагольные образования с суффиксами *-ná и *-dá и с общим для обоих слов корнем, восходящим к и.-е. корню *bhreg̑- (*bhreg-) 'раздроблять'.
Брусника77
Название ягоды и растения Vaccinium vitis idaea известно в русском языке и его диалектах в следующих формах: брусни́ка, брусни́га, брусни́ца, брусéна, брусёна, брусени́ка, брусёнка, бруси́ца, бру́ска, брусни́на, брусня́, брусня́г, брусня́нка, брусóвница, бруся́нка, брушни́ца, брушни́чка, брушни́чушка, брюсни́ца, брюшни́ца.78 Из этимологически иных названий брусники можно отметить лишь диалектное слово борови́ка (арханг., рязан.), находящее ближайшие параллели в болг. борови́нка, пол. borówka, с.-хрв. боровница 'брусника', 'черника', боровица 'черника' и др.
Наиболее распространенное в диалектах русского языка (наряду с литературной формой брусника) слово брусница имеет надежные соответствия во всех славянских языках: блр. бруснiца, укр. брусниця, чеш. brusnice, словац., в.-луж., н.-луж. brusnica, пол. brusznica, с.-хрв. брусница, болг. брусни́ца. Это обстоятельство позволяет считать данное слово общеславянским по своему происхождению.
Вопрос об этимологии слова брусница до сих пор подробно не рассматривался. Авторы работ о славянских названиях ягод и растений (Machek 1954; Гринкова 1958; Меркулова 1967), как и составители этимологических словарей, обычно ограничивались кратким перечнем выборочного материала, давая лишь общую этимологическую схему и оставляя многие вопросы без объяснения.
Основная трудность этимологизации слова брусница заключается в том, что имеется два различных решения этимологической задачи, причем оба эти решения выглядят весьма убедительными и, по общему признанию, исключают одно другое. Наиболее распространенной является этимология, связывающая слово брусница с брус и бросать, а из внеславянских соответствий – с лит. braũkti 'трепать (лен)', brùknės (мн. ч.) 'брусника' (Berneker, I, 90; Преображенский, I, 47; Brückner, 42; Фасмер, I, 221; Sławski, I, 45; Гринкова 1958; 114 и др.).
Вторая этимология, предложенная Р. Ф. Брандтом, возводит слово брусница к основе брусн– 'красный', засвидетельствованной в рус. диал. (Даль, I, 131), бруск 'марена' (Брандт 1887: 211) (растение Rubia tinctorum, корни которого использовались для добывания краски, главным образом – пурпурной и красной). Эта же этимология приводится в КЭСРЯ1, 45 (автор – Т. В. Шанская), а также (в качестве одного из двух возможных объяснений) в (ЭСРЯ, I, 203–204). В подтверждение наличия славянской основы брусн– 'красный' Н. М. Шанский приводит также болг. брусни́ца 'корь'.
Обе изложенные этимологии могут быть усилены большим количеством примеров. Но каждый такой пример, укрепляя позиции одной этимологии, ослабляет аргументацию, приводимую в пользу другой. В то же время каждая из двух этимологий не в состоянии ответить на целый ряд вопросов, связанных с объяснением происхождения слова брусница.
Прежде всего, наряду с рус. диал. бруск 'Rubia tinctorum', следует отметить название брусники бруска, а также производное основы бруск– 'красный' в названии одного из сортов красной смородины – брусковая смородина (сузд., владим.). Основу брус– 'красный' (без суффиксального –н– или –к-) можно отметить в вологодских говорах, где встречается название красной смородины (Ribes rubrum) брусалка. В архангельских говорах брусвяный – это 'красный, багряный', брусвянить 'красить в красный цвет', брусвянѣпь 'краснеть, алеть', 'багроветь' (Даль, I, 131).
Наиболее близкими к слову брусница являются такие производные, как блр. бруснѣць 'краснеть, загорать', бруснѣлый 'красноватый, загорелый' (Носович, 35), пол. диал. brősnieć, brűsniec (Karłowicz, I, 124). Основа брус– относится к брус–н– и к бруснѣць так же, как крас– относится к крас–н– и краснеть. Следовательно, брусница может считаться таким же производным от основы брусн-, как и рус. диал. красница 'клюква' – от основы краcн-. Наличие слова брусница со значением 'корь' одновременно в белорусском и болгарском языках (Гринкова 1958: 111) – еще один аргумент, подтверждающий правильность реконструкции основы брусн– 'красный' (ср. рус. краснуха). Попытка объяснить брусница 'корь' как «переносное значение» слова брусница 'брусника' едва ли может быть признана удачной.
Связь со значением основы брусн– 'красный' может удовлетворительным образом объяснить постоянное смешение в названии столь непохожих друг на друга растений, как брусника и бересклет. Кустики брусники обычно вырастают на 20–30 см от земли. Высота бересклета может достигать 5–8 метров. И несмотря на это различие, в русских народных говорах слово брусничник, например, имеет значения: а) 'брусника', б) 'бересклет широколистный' (Evonymus latifolius), в) 'бересклет бородавчатый' (Evonymus verrucosus). В России из растений семейства бересклетовых распространены два рода: бересклет и краснопузырник. Этимология последнего слова достаточно очевидна. На основе значения 'красный' можно объединить также этимологию слов брусника, брусница и брусничник 'бересклет'. Самый распространенный у нас вид бересклета Evonymus verrucosus имеет краснобурые цветы и розово-красные плоды.79
Смешение названий брусники и бересклета, по-видимому, относится к достаточно древнему времени. Об этом свидетельствует, в частности, полное словообразовательное совпадение одного из славянских названий бересклета (укр. бруслина, чешек, brslen, рус. диал. бруслина, бруслён) с латышским названием брусники: brûklene, brùkline (Mühlenbach, I, 341). Здесь, наряду с одинаковой суффиксацией (-l- плюс -n-), обращает на себя внимание распределение форм с *k и *k’ в балто-славянском ареале: лтш. brû-k-l- 'брусника' относится к рус. диал. бру-с-л– 'бересклет' так же, как лит. brù-k-n(ės) 'брусника' – к рус. бру-с-н(ица).
Казалось бы, вопрос об этимологии слова брусница можно считать решенным, а наличие славянской основы брус(н)– 'красный' – доказанным. Иначе говоря, брусница – это 'красница, красная ягода'. И здесь, действительно, все было бы так..., если бы у слова брусница не было еще одной – не менее убедительной – этимологии.
Приводимые во всех этимологических словарях краткие ссылки на лит. brùknės 'брусника', braūkti 'смахивать, стирать' (Fraenkel, 55),80 рус. брус, бросать и т. д. не проясняют в достаточной мере этимологии слова брусница. Между тем совпадение балтийского и славянского материала здесь столь значительно, что не оставляет сомнений в правомерности приведенных сопоставлений.
Лит. brùknės 'брусника' отчетливо этимологизируется как производное глагола braūkti 'обдирать, обрывать (например, головки льна)'. Аналогичное значение имеет лтш. braücît 'собирать; смахивая срывать' (например, головки льна, листья'липы) (Mühlenbach, I, 325). В славянских языках следует отметить болг. бру̀ся 'сбиваю, обиваю плоды с дерева' с причастием брусеный 'сбитый, сорванный' (Геров, I, 73). В русских диалектах бросать лен значит «очищать лен от головок, обивая их». Аналогичное значение имеют глаголы броснить, бросновать, броснуть, брусновать. Самый процесс обработки льна и конопли производился или вручную, или с помощью бросновки. «В новгородской броснут руками, а в тамбовской о бросновку» (Даль, I, 131) – лопатку с широкими зубьями, через которые продергивались головки льна (брос). Это орудие называется также бросальница, броснутка, броснуха, броснутка, бруснева, бруснёлка.
В балтийских языках бросновка также имела несколько названий, образованных от соответствующего корня brauk-/bruk-. Здесь прежде всего следует отметить лит. brauktùvai (мн. ч.) 'чесалка с железными зубьями для срывания головок льна' (Sereiskis, 99). В ряде случаев одно и то же название употребляется для обозначения то бросновки, то трепала: лит. brauktuvė̄, bruktuvė̄, brauktùvai (LKŽ, I, 834, 893), лтш. braūklis, braukts, bràuktuve, braūceklis (Mühlenbach, I, 325–326). Важно отметить, что среди балтийских и славянских языков засвидетельствованы формы с полной и нулевой огласовкой корня: лит. brauktuvė̄ / bruk-tuvė̄, рус. брус-н– (< *brouk’-) / брос-н– (< *bruk’-). Отношение между *k и *k’ в исходе корня – обычное для балто-славянского ареала, где случаи непоследовательной сатемности достаточно часты (лит. pir̄kti / pir̄šti, рус. клонить / –слонить, рус. гусь / лит. ža̧sis и т. п.).
Исключительно важным для понимания излагаемой этимологии является наличие в русских говорах глаголов бросить, броснуть, бруснить и бруснуть, употребляемых как при обработке льна, конопли, так и при сборе ягод. Вот некоторые примеры из «Словаря русских народных говоров» (СРНГ):
1) бруснить а) «срывать ягоды, семена, зёрна, захватывая сразу горстью»; б) «выбивать семя из конопли с помощью бруснёлки»;
2) бруснуть а) «срывать с ветки листья, ягоды», «обрывать ягоды целой кистью, захватив их всей горстью»; б) «очищать лен, коноплю от головок»;
3) броснуть а) «собирать ягоды, забирая их всей горстью руки, отрывая от стеблей»; б) «очищать лен, коноплю, овес от головок».
Связь между двумя значениями последнего глагола была отмечена еще В. И. Далем (II, 616). Этимологическая общность значений 'обрывать головки (у льна, конопли)' и 'обрывать ягоды' наблюдается и у производных ряда приведенных глаголов. В качестве примера можно сослаться на перм. бруснёлка (один из видов бросновки) и бруснёлочка 'дорожка, проход в зарослях ягодника'.
Этимология слова брусница в данном случае определяется способом собирания этой ягоды. Приведем краткое описание самого процесса сбора брусники (СРНГ, 3, 208): «Берут ягоду не по одиночке, а кучей, пропуская кустики брусницы между растопыренных пальцев руки, как бы черпая ее. Для сбора брусницы применяют деревянный совочек с длинными тонкими зубцами, наподобие гребня или растопыренных пальцев руки». Н. П. Гринкова (1958:114) справедливо отметила, что «устройство такого совка в миниатюре напоминает льняную броснуху, а назначение и характер действия совпадают».
Типологическим аналогом названия брусницы может служить нем. Streichbeere (диал. Strickbeere) – к streichen81 (ср. Wolle streichen 'чесать шерсть'). Очевидно, что это название также было связано со способом собирания брусники, при котором кустики растения как бы «прочесываются» растопыренными пальцами руки.
Во всех статьях и словарях, излагающих рассматриваемую этимологию слова брусница, как правило, дается неточное, как мне кажется, семантическое обоснование этой этимологии. «Брусника названа так потому, что спелые ягоды ее можно очень легко рвать» (ЭСРЯ, I, 2, 203); «потому что спелые ягоды легко срываются» (Фасмер, I, 221); «спелые ягоды брусники легко снимаются, сдергиваются, сбрасываются» (Гринкова 1958: 113). Подобного же рода объяснения можно встретить и у других авторов. Однако, во-первых, не только брусника, но и любые другие спелые ягоды легко срываются и даже осыпаются с куста. Во-вторых, если следовать той же логике, то, например, рус. диал. долбушка или долбанец 'лодка-однодневка' (Даль, I, 460) названа так потому, что лодка, сделанная из цельного ствола дерева,... «легко выдалбливается», а рус. кора и скора (→ шкура) были образованы от корня *ker- 'резать', ибо они «легко срезаются». В названиях брусники, лодки-однодневки, коры и шкуры отразился способ собирания или способ изготовления предмета, независимо от легкости или трудности соответствующего процесса. А способ собирания брусники – достаточно своеобразный, отличный от способа собирания большинства других ягод.
Итак, перед нами – две различные этимологии слова брусница, каждая их которых могла бы быть признана в достаточной мере убедительной, если бы эта этимология была единственной. Какие же из приведенных сопоставлений следует признать верными: сопоставления с основой брусн– 'красный' или с основой брусн– 'срывать (головки льна, ягоды)'? Как это ни парадоксально, но, видимо, оба сопоставления правильны. И, тем не менее, от одной из двух изложенных этимологий нам придется все-таки отказаться. И вот почему.
Основу брусн– 'красный' мы можем обнаружить только в славянском ареале. Никаких следов этой основы в балтийских языках мы не находим. В то же время основа brauk-/bruk-, брус-/брос– (< *brouk’ / *bruk’-) 'срывать (головки льна, листья, ягоды)' засвидетельствована в более обширном балто-славянском ареале. Следовательно, последняя основа отличается бóльшим архаизмом, чем основа брусн– 'красный'.
В семантическом отношении развития значений 'срывать (ягоды)' → 'сорванная (особым способом) ягода', 'ягода брусника' → 'цвета брусники' представляется гораздо более естественным, чем обратное семантическое изменение. Глаголы со значением 'срывать', 'обламывать', 'срезать' нередко лежат в основе именных образований с исходным значением '(нечто) сорванное, обломанное, срезанное'. Так, др.-гр. ϰαρπός 'плод' этимологически сопоставимо с лат. carpō 'срываю, рву', 'собираю' (и.-е. корень *ker-/-kor- 'резать, срезать'). Название же цвета, данное по окраске цветов или плодов растения, вообще встречается буквально на каждом шагу (вишневый, малиновый, сиреневый, оранжевый, васильковый и т. п.).
Таким образом, в семантическом отношении обе изложенные этимологии можно увязать между собой, если признать, что значение брусн– 'красный' является позднейшим, развившимся из значения 'цвета брусники'. Поэтому этимология Р. Ф. Брандта, предполагающая, что название брусники восходит к основе брус(к)-н– 'красный', должна быть отвергнута. Против этой этимологии говорит также факт наличия болг. брусни́ца и с.-хрв. бру̀сница со значениями 'брусника' и... 'черника'. Названия последней ягоды в русских народных говорах отличаются исключительным однообразием (черника, черница – название по черному цвету) (Боброва 1968: 15–16). Разумеется, болгарское и сербохорватское название черники с основой брусн– не могло быть дано по красному цвету. В то же время объединение брусники и черники в одном названии хорошо известно и за пределами южнославянских языков. В качестве примера здесь можно сослаться хотя бы на англ. bilberry 'черника' / red bilberry 'брусника' (ср. червена брусница в болгарском языке). В польском языке borówka – это и 'брусника', и 'черника'. Те же два значения имееют болг. боровинка и с.-хрв. боровница.
Последние примеры легко объяснимы этимологически. Брусника и черника получили общее наименование как ягоды, растущие в бору ('боровая ягода'). Здесь цвет брусники и черники практически не имеет значения. Именно поэтому общее название этих ягод в южнославянских языках – брусница – не может быть этимологически объяснено из значения 'красный'. В данном случае необходимо искать этимологию, не связанную с цветом ягоды, но способную, подобно этимологии пол. borówka, объяснить общее название брусники и черники. Именно такой является этимология, возводящая слав. брусница к основе брус(н)– 'срывать (особым способом) ягоды', – этимология, которая легко объясняет это общее название брусники и черники, ибо способ собирания тех и других ягод во многом сходен.
В словообразовательно-семантическом плане брус– относится к глаголу *брусать (ср. болг. бру́ся 'сбиваю, обиваю плоды с дерева') так же, как рус. диал. брос 'отделенные от стеблей головки льна, конопли' относится к бросать 'очищать лен от головок, обивая их'. И если брос, за ненадобностью в хозяйстве, семантически развивается в сторону обозначения чего-то ненужного (ср. бросовый, отбросы и т.п.), то основа брус– была использована для обозначения ягоды, собираемой аналогичным способом. Реконструируемое сочетание *бруса (ягода) хорошо объясняет такие названия брусники, как бруска (*бруса : бруска = дева : девка),82 брусица (*бруса : брусица = дева : девица).
Приведенные формы названия брусники образованы от основы брус-. По обычной словообразовательной модели (вода – водный) от этой основы было образовано прилагательное брусный 'то же, что брусниковый'. Это прилагательное является «ключевым» для выяснения связи между двумя группами соответствий, приведенных в начале настоящей статьи.
С одной стороны, брусна (ягода) в плане общей семантики отличается от брус(к)а не более, чем современное нам сочетание брусничная ягода от брусника. Все наиболее распространенные названия брусники восходят именно к основе брусн– : брусна (ягода) → брусница, брусника, бруснина, брусня и т. д.
С другой стороны, наряду с сочетаниями типа брусна ягода, брусный лист можно легко представить себе сочетание брусный цвет, в котором прилагательное брусный естественно приобретает значение 'красный'. Таким образом находят себе объяснение болг. брусни́ца и блр. бруснiца 'корь', блр. 'бруснѣць', пол. bróśnieć 'краснеть' и т. п.
Впрочем, значение 'красный', по-видимому, развивается у названия брусники, когда оно еще не было осложнено суффиксальным –н-. Об этом свидетельствуют такие примеры, как брусковая смородина (сорт красной смородины), брусалка 'красная смородина', бруск 'марена', а также брусвяный 'красный, багряный, цвета брусники', брусвянить 'красить в красный цвет' и др.
Наконец, следует отметить, что генетически общее у балтов и славян название брусники (связь с глаголом *br(o)uk-ti/*br(o)uk’-ti), видимо, возникло независимо в балтийских и славянских языках. Об этом свидетельствует различная огласовка корня у лит. brùkn(ės) и рус. брусн(ица), различие суффиксов (отглагольный суффикс -n- у лит. brùknės ← braūkti и отыменной суффикс –ьн– у рус. брусница, где брусн– ← *брусьн-, ср. брусена, брусеника).83 Кроме того, даже в самих балтийских языках нет единого в словообразовательном отношении названия брусники (ср. лит. brùknės и лтш. brûklene, brùkline. Возможно, что лтш. brûklene отражает древнейшее балто-славянское название брусники, но рус. диал. бруслён, бруслина, чеш. brslen свидетельствуют о том, что в славянских языках это название очень рано было перенесено на бересклет.84
Значение 'красный' как производное, развившееся из значения 'брусничный, цвета брусники', встречается у анализируемых слов только в славянском ареале. Балтийские языки здесь не выходят за пределы отдельных случаев словоупотребления. Это обстоятельство также является весьма существенным при выяснении вопроса о соотношении основ брус(н)– 'срывать (головки льна, ягоды)' и брус(н)– 'красный'.
Гнѣвъ и гнѣдъ85
Среди русских слов, этимология которых до сих пор остается невыясненной, немало есть таких, которые отражают словообразовательные модели, утратившие свою продуктивность еще в праславянскую эпоху. Все попытки этимологизировать такие слова, опираясь на знакомые нам из русского или древнерусского языка словообразовательные типы, в большинстве своем заранее обречены на неудачу. Ибо в этом случае имеет место нарушение важного хронологического принципа этимологического анализа, происходит смещение хронологических эпох, модернизация древних словообразовательных отношений в языке.
Взять хотя бы такую группу древних прилагательных, обозначающих различные цветовые оттенки, как ст.-сл. и др.-рус. блѣдъ, гнѣдъ, смѣдъ, сѣдъ (ср. рус. бледный, гнедой, седой). Учитывая особенности структуры древнего корня, этимологи обычно вычленяют в этих словах (в историческом плане) суффиксальное –д-. Но ни основную функцию этого суффикса, ни значение соответствующих корней материал письменно засвидетельствованных славянских языков определить не позволяет. Здесь необходима глубокая внутренняя реконструкция словообразовательных моделей, утративших свою продуктивность, по-видимому, еще в доисторическую эпоху.
Гнев
«Происхождение слова неясно», – говорится о русском слове гнев в «Этимологическом словаре русского языка» под. ред. Н. М. Шанского. То же самое о чешском слове hněv пишет В. Махек, а о польском gniew – Φ. Славский (ЭСРЯ, I, 4, 104; Machek, 134; Sławski, I, 304). Этот вывод авторов этимологических словарей подтверждается довольно большим количеством различных противоречивых толкований рус. гнев, ст.-сл. ГНѢВЪ и других слов в родственных славянских языках. Все эти слова имеют одно и то же значение, за исключением рус. диал. гнев 'гниль', единственного примера из древнерусского (церковнославянского) памятника XIII в., где гнѣвъ также встречается со значением 'гниль', и, быть может, относящегося сюда же полаб. gnewoy 'жéлезы в сале, мясе'.
Еще Ф. Миклошич сопоставил ст.-сл. ГНѢВЪ с ГНѢТИТИ 'зажигать' (Miklosich, 68) и с ГНИТИ. Оба эти сопоставления легли в основу наиболее распространенных этимологий рус. гнев и родственных славянских слов. Согласно одной из них ст.-сл. ГНѢВЪ (к ст.-сл. ГНѢТИТИ, ГНѢСТИ 'жечь', 'зажигать', ВЪЗГНѢТИТИ 'воспламенить') отражает известную семантическую закономерность, проявляющуюся в том, что глаголы «горения» и их производные используются для выражения ощущений и эмоций человека (гореть – горький в различных значениях, горе; пылать – пыл, пылкий; печь – печаль и т. д.).
В этой этимологии, наиболее детально разработанной Й. Коржинком (Kořinek 1934: 43 сл.), слабой является словообразовательная сторона. Совершенно очевидно, что от глагола ГНѢТИТИ или ГНѢСТИ не могло быть образовано существительное гнев. Так как –в– у этого слова, по общему признанию (А. Мейе, Ф. Славский, П. Скок, ЕСУМ, I, 537 и др.), является суффиксальным, остается необъясненной основа *гнѣ-. A. Вайан пытался доказать наличие основы *gně- в ст.-сл. ГНѢВЪ путем сопоставления с основой *zně- (зной и др.), видя в этих двух основах непоследовательность в отражении индоевропейского палатального -g’- ( тип клонить – прислонить) ( Vaillant 1967: 97–98). Однако гипотетичность этого сопоставления отнюдь не подтверждает этимологии ГНѢВЪ, восходящего к ГНѢТИТИ.
Наконец, нужно отметить, что указанная этимология не может удовлетворительно объяснить значения 'гниль' у др.-рус. гнѣвъ, у рус. диал. гнев – значения, которое, по существу, явилось отправным пунктом второй этимологии слова гнев, основанной на сопоставлении с глаголом гнити. В этом случае ст.-сл. ГНИТИ и ГНѢВЪ объясняются как однокорневые (с чередованием *ei/*oi в корне): *gnei-tei и *gnoi-v-os, причем -в- здесь также рассматривается как древний суффикс.86
Однако и при этом объяснении остается немало трудностей, во-первых, словообразовательный тип остается все-таки неясным, ибо данный изолированный пример не подкрепляется ссылками на какие-либо иные случаи подобного рода. Во-вторых, слабой остается семантическая сторона данной этимологии, сторонники которой предполагают для слова гнев развитие значений 'гниль' → 'гной' → 'яд' → 'гнев'. В семантическом отношении первая из двух изложенных этимологий представляется гораздо более правдоподобной.
Итак, перед нами две различные этимологии, которые исключают одна другую. Каждая из них имеет свои преимущества и свои недостатки. Поэтому вопрос об этимологии слова гнев, по существу, до сих пор остается открытым.
Мне представляется, что обе рассмотренные выше этимологии можно объединить между собой следующим образом. Известная модель: бити – бой, лити – (на)лой, пити – (за)пой, (по)чити – (по)кой и т. д. находит свое отражение и в случае гнити – гной (чередование *ei/*oi в корне). Последнее слово в диалектах русского языка и во всех славянских языках означает обычно не столько 'гной', сколько 'навоз, перегной'. Полный параллелизм в образовании слов перегной и пере-гар (Даль, III, 44) – с этимологически прозрачным вторым словом – позволяет для глагола гнити реконструировать более древнее значение 'гореть', а не связывать его с весьма проблематичным для славянских языков значением 'тереть'. Развитие значений 'гореть' → 'тлеть' → 'гнить' вполне естественно. А предлагаемая семантическая реконструкция позволяет увязать между собой слова гнить, гной и гнев также и в словообразовательном отношении.
Отмеченная выше модель, к которой относятся слова гнити – гной, может быть расширена далее: пити → (за)пой → поити, где последний отыменной глагол имеет каузативное значение (пити – самому, поити – «давать пить» другому). Такой же каузативный глагол мы имеем в случае гнити → гной → гноити. О. Н. Трубачев, обративший внимание на совпадение форм пою (лошадь) и пою (песню), дал остроумную и хорошо аргументированную этимологию глагола петь ('поить' = 'совершать возлияние языческим богам' → 'совершать возлияния, сопровождаемые религиозными песнопениями' → 'петь при возлиянии богам' → 'петь') (Трубачев 1959в: 135–138). В этом случае именная основа *poi- была использована для двух параллельных образований: 1) *poi-ti > пѣ-ти и 2) *poi-iti > *pojiti > поити. С тем же явлением мы встречаемся и у производных именной основы *gnoi-: 1) *gnoi-ti > *гнѣти 'давать гореть' (каузатив) → 'жечь' и 2) *gnojiti > гноити. От *гнѣ-ти и было образовано слово гнѣвъ – так же как от сѣ-ти – сѣ-в-ъ, от пѣти – пѣ-в– (унъ) 'петух' и другие слова с суффиксальным –в-.
Производящая основа *гнѣ– слова гнѣвъ может быть реконструирована и другими способами. По модели пѣ-ти → пѣт- (ст.-сл. ПѢ-Т-ИѤ 'пение' рус. диал. пѣ-т-унъ 'петух' и др.) от основы *гнѣ-т- образованы ст.-сл., др.-рус. подъ-гнѣ-т-ъ и подъ-гнѣ-т-а 'подтопка, растопка' (например, лучина). Интересно отметить, что эти слова, как и гнѣвъ, имеют переносное значение: 'то, что служит к побуждению, поощрению' (ср. Срезневский, II, 1054). Кроме того, словообразовательной модели 'глагол' → 'отглагольное имя' → 'отыменной глагол': *kor(ti) → *kor-t → kortiti (рус. коротить), *kir-(ti) → *kir-t → kirtiti (рус. чертить) и т. п. целиком соответствует ряд *gně(ti) → *gně-t- (ст.-сл., др.-рус. именная основа гнѣ-т) → *gnětiti (гнѣтити). Последний производный глагол невозможно представить без наличия производящего глагола более простой структуры. Следовательно, нам не приходится сомневаться в реальности реконструированного различными путями глагола *гнѣ-ти, послужившего производящей основой при образовании существительного гнѣвъ.
Изложенная этимология удовлетворительно объясняет наличие у слова гнѣвъ двух различных значений: 'гнев' и 'гниль'. Первое из них связано с исходным значением глагольной основы * gnei- / * gnoi- (> *гнѣ –), а второе – с его вторичным значением. О том, что вторичное значение развилось не только у глагола гнить, но и у *гнѣти, повидимому, свидетельствует с.-хрв. гњ̏ети, гњ͡ем 'гнить' (Речник срп.-хрв., III, 392). Φ. Славский в 50-е годы писал, что основа *gně- со значением 'разжигать' нигде не засвидетельствована (Sławski, I, 304). Однако несколько лет тому назад в картотеке Псковского областного словаря (Санкт-Петербургский университет) мне удалось обнаружить запись 1959 г.: агон гн’ӗт’ – каст’ӗр развад’йт’ (Крапивно, Гдовского района). Таким образом, изложенная этимология слова гнѣвъ опирается теперь не на реконструированную, а на реальную глагольную форму: гнеть 'разжигать'.
Гнед(ой)
Изложенные выше соображения в пользу существования древней основы гнѣ(ти) 'жечь' позволяют с большей уверенностью, чем это делает, например, Ф. Славский, принять этимологию прилагательного ГНѢДЪ в словообразовательном плане частично разработанную Й. Коржинком (Kořinek 1934: 43сл.), а в семантическом отношении – В. Махеком (Machek, 134). Согласно этой этимологии, гнѣ-д-ъ представляет собой образование с суффиксальным –д– от той же основы гнѣ-, что и слово гнѣвъ. В семантико-этимологическом плане слово гнѣдъ имело исходное значение 'подгорелый, загорелый, подпаленный', развившееся затем в цветовое обозначение. Этот семантический процесс может быть наглядно прослежен на примере чеш. hnědý 'смуглый, загорелый' и 'коричневый', он имеет много типологических параллелей в различных языках: рус. загорелый, пол. ogorzały, opalony 'загорелый', рус. (белая) с подпалинами (собака), лит. dēglas 'пятнистый' (о свинье, к dègti 'жечь', 'гореть') и т. д.
В то же время, все еще встречающееся в этимологических словарях сопоставление А. Неринга гнѣдъ 'цвета вши' со словом гнида (Schrader, I, 161), на наш взгляд, неудачно.
Итак, слова гнѣвъ и гнѣдъ образованы от одной и той же глагольной основы *гнѣ– с помощью суффиксов –в– и –д-. Такие явления хорошо известны в русском, особенно же в древнерусском языке (так же, как и в других индоевропейских языках). Например, от глагола стати были образованы такие слова, как ста-в-ъ (= совр. рус. су-став), ста-д-о 'стойло' (ср. также с.-хрв. ст͡а-д 'состояние'), ста-н-ъ 'состояние', 'стан', ста-ть 'осанка' и др. (суффиксы –в-, -д-, -н-, -т-). Нередко слова, образованные с помощью различных суффиксов, имеют одинаковое или близкое значение: да-н-ь и да-т-ь 'даяние' (ср. совр. рус. подать), ста-д-о и ста-я (с суффиксальным -j-) 'стойло' пѣ-н-иѥ и пѣ-т-иѥ т. д. В этих случаях иногда принято говорить об исторических чередованиях суффиксов (в отличие от фонетических эти чередования морфологического происхождения).
Быть может, к таким древним чередованиям следует отнести рус. диал. гне-в-ный 'капризный, раздражительный' и гне-д-ный 'капризный' (СРНГ, VI, 236). Семантически эти слова объяснимы как результат развития значений 'горячий, вспыльчивый' → 'гневный', 'раздражительный', 'капризный'. То, что перед нами не изолированный случай слова с суффиксальным –д-, имеющего значение 'капризный', подтверждается наличием глагола гнедаться 'капризничать' (там же).87 Объяснить эти примеры какими-то позднейшими фонетическими изменениями было бы затруднительно. Если же видеть здесь чередование суффиксальных –в– и –д– (ср. также си-в-ъ и сѣ-д-ъ с разной отгласовкой корня, повторяющей, кстати, случай со словами гнить и гнѣвъ), то параллелизм образований гне-в-ный и гне-д-ный явится еще одним существенным аргументом в пользу возведения слов гнѣ-в-ъ и гнѣ-д-ъ к одному и тому же глагольному корню.88
Журави́ка89
В диалектах русского языка широко распространены такие названия клюквы, как журави́ка, журави́ца, журави́на. Этимологическая связь этих слов с журавль считалась совершенно очевидной, но сравнительно недавно было высказано предположение о том, что эта связь вторичная, народно-этимологическая, а на самом деле слово журави́ка восходит к существительному жар в значении яркого огненного цвета. При этом приводились ссылки на диалектные формы жеравика, жоравица и жаровика, а также на диалектное же название клюквы – красница (Гринкова 1958: 116–118).
Насколько правдоподобна это новая этимология? Наличие в диалектах русского языка вариантов названия клюквы с гласными –е-, –о- и –а- в корне (жер-, жор-, жар-) наряду с формой журави́ка, журави́ца говорит как раз против сопоставления со словом жар. Это слово и его производные не имеют столь богатого «набора» фонетических вариантов. В то же время варианты жерави́ка, жорави́ца, жарови́ка полностью совпадают с вариантами древнерусского названия журавля: жеравь, жоравь, жаравь.90
Но главный аргумент в пользу традиционной этимологии слова журави́ка (см.: Фасмер, II, 67) – это наличие широко распространенной семантической модели 'журавль' → 'клюква' (как 'журавлиная ягода'). Ср. примеры: англ. crane 'журавль'+ berry 'ягода' → cranberry 'клюква'; швед, trana 'журавль'+ bär 'ягода' → tranbär 'клюква', эст. kure 'журавль'+ mari 'ягода' → kuremari 'клюква'; ненецк. харё 'журавль' + нгодя 'ягода' → харё нгодя 'клюква'; мар. турня 'журавль' + пӧчиж 'брусника' + турня пӧчиж 'клюква'. Эти примеры свидетельствуют о том, что связь слов журав(л)ь и журави́ка 'клюква' не является случайной, а отражает широко распространенную семантическую закономерность, известную далеко за пределами русского языка. Сопоставление же русского диалектного журави́ка со словом жар представляет собой типичный образец кабинетной этимологии – оригинальной и остроумной, но не находящей опоры в языке.
Корыто91
М. Фасмер (II, 343) не раскрывает этимологии этого слова, ограничиваясь перечислением (вслед за Α. Г. Преображенским) родственных образований в балтийских языках (лит. prãkartas 'ясли, корыто', др.-прус, pracartis 'корыто') и осторожно сопоставляет его с кора, корень и др.-гр. ϰείρω 'стригу', 'рублю' (М. Фасмер дает только первый перевод греческого слова). Все это не вносит никакой ясности в вопрос о происхождении слова корыто.
В. В. Иванов (КЭСРЯ2, 214) и Г. П. Цыганенко (219) считают, что слово корыто первоначально означало «изделие из коры дерева», допуская, что образовано оно было от существительного кора. Однако этому объяснению противоречат два обстоятельства. Во-первых, корыто– это не изделие из коры, а «половинка расколотого бревешка, обделанная и выдолбленная с плоской стороны» (Даль, II, 171). Следовательно, в реалиях мы не находим поддержки для изложенной этимологии. Во-вторых, единственная словообразовательная параллель к корыто – слово копыто – явно соотносится не с именной, а с глагольной основой (ср. глагол копать).
Выдающийся латышский языковед Я. Эндзелин сопоставил слово корыто с лтш. Ʀaraûte, Ʀaruôte 'ложка', не дав, однако, сопоставленным словам никакого этимологического объяснения (Mühlenbach, II, 166). Таким образом, перед нами одно из тех многочисленных русских слов, этимология которых нуждается в уточнениях.
Прежде всего, давно утратившая свою продуктивность словообразовательная модель на –ыто (из *-ū-tо) свидетельствует о столь значительной древности слова корыто, что его прямое производство от слова кора может быть отнесено лишь к толкованиям на уровне народной этимологии. Нам кажется, что целесообразнее, вслед за М. Фасмером, отнести слово корыто к той же группе слов, что и кора или др.-гр. ϰείρω (из *ker-jō) 'стригу', 'рублю'. В этом случае можно считать, что перед нами группа слов, относящихся к древнему и.-е. корню *ker-/*kor- 'резать', 'рубить', 'вырубать', производными которого являются, например, рус. кор-н-ать, коро-т-к-ий (букв, 'обрезанный, обрубленный, усеченный') и большое количество слов в родственных индоевропейских языках. Слово кора образовано от того же корня. Ср. укр. диал. чéрти 'обрезать кору'. Здесь в процессе образования отглагольного имени наблюдается древнее чередование е/о в корне слова: чер-ти-→ кор-а, лат. teg-o 'покрывать' → tog-а 'тога' (букв, 'покров'), рус. вед-у → (вое)вод-а, вез-у → воз-ъ и т. п.
Литовское слово prã-kar-t-as 'ясли, корыто' отличается от рус. корыто наличием приставки ргã- и основой *kor-t- в отличие от слав. *korū-t. Однако форма без *-ū- засвидетельствована и в славянских языках, например, в.-луж. korto 'корыто'. К тому же и в балтийских языках мы встречаем основу, фонетически сопоставимую со слав. *korū-t: лтш. karuô-t-e, karaû-t-e 'ложка'. Семантически, казалось бы, латышское и русское слово едва ли могут быть сопоставлены между собой. Однако именно возведение этих слов к корню *ker-/*kor- со значениями 'вырезать' и 'вырубать' все ставит на свое место. Уже давно было замечено, что огромное количество названий деревянных сосудов в самых различных индоевропейских языках этимологически связано с глаголами со значением 'вырезать', 'вырубать', 'выдалбливать'. Одним их этих многочисленных примеров может служить и слово корыто с этимологически исходным значением 'вырубленное, выдолбленное, (например, бревно)'.
При сопоставлении сходных по своей модели слов копыто и корыто бросается в глаза серьезное расхождение в их общей семантике. С точки зрения современных залоговых отношений копыто – это «актив» (орудие, с помощью которого конь, например, «копает» или бьет землю), а корыто – «пассив» (букв, 'вырубленное' или 'выдолбленное'). Однако в глубокой древности отглагольные образования были индифферентны к залогу. Эти древние черты хорошо сохранились в диалектах русского языка. Так, сечка и резка 'орудия, с помощью которых секут или режут' (в частности, солому) – это «актив», а сечка, резка 'мелко искрошенная солома' – «пассив». Точно такие же «залоговые» отношения мы находим и между словами копыто и корыто.
Кувалда92
Слово кувалда имеет в русском языке и его диалектах два основных значения: 1) 'тяжелый молот' и 2) 'неповоротливая толстая женщина'. Авторы этимологических словарей русского языка расходятся между собой при объяснениях происхождения этого слова (или этих слов). Так, А. Г. Преображенский пишет, что слово кувалда восходит «вероятно, к ковать, кую; образование не совсем ясно» (I, 404). В немецком издании словаря М. Фасмера приводится только второе из двух значений слова кувалда ('неповоротливая толстая женщина' (Vasmer, I, 678)). Об этимологии именно этого слова здесь говорится следующее: «... вероятно, префикс ку– и вал– к валить». В русском переводе добавлено также и первое значение слова ('тяжелый молот'), а объяснение оставлено прежнее. Это, видимо, недосмотр переводчика и редактора словаря, ибо едва ли М. Фасмер мог связывать происхождение слова кувалда 'молот' с глаголом валить. Он, вероятно, считал, что перед нами – два разных слова, а не два разных значения одного и того же по своему происхождению слова. Наконец, наиболее пространное объяснение слова кувалда предложил В. В. Иванов. «Вероятно, восходит к ковалда, образованному с помощью суф. –да (ср. дылда) от коваль 'кузнец', сохранившегося в диалектах и являющегося производным с суф. –ль (ср. строгаль) от ковати. Изменение ковалда > кувалда объясняется, возможно, влиянием кую» (КЭСРЯ, 171–172).93
Здесь, как и в объяснении А. Г. Преображенского, нужно признать правдоподобным возведение рассматриваемого слова к глаголу ковать, а также, быть может, наличие аналогического влияния парадигмы кую, куешь и т.д. на изменение * ковалда > кувалда. Вычленение же суф. –да в слове кувалда представляется весьма сомнительным.
Прежде всего, славянские образования с суффиксальным *-d- большинстве случаев являются отглагольными, а не отыменными образованиями. Славянские же отыменные производные со вторичным суффиксом *-d- в подавляющем большинстве случаев образуются от именных основ с первичным суф. *- n – (тип. ст.-сл. ГОВѦДО, ЖЕЛѪДЬ, СКАРѦДЪ и др.)94 Надежных примеров слов со вторичным суффиксом *-d-, образованных от именной основы с первичным суффиксом *-l- , в славянских языках нет. Ссылка В. В. Иванова на слово дылда ненадежна, ибо –л– в данном случае относится к корню, а не к суффиксу.95 Кроме того, принимая этимологию В. В. Иванова, мы не сможем объяснить, как производное от коваль (с мягким –ль-) дало твердое –л- в слове кувалда. Наконец, изложенное объяснение нельзя признать убедительным и в общесемантическом отношении: nomen auctoris с суф. -л-(ь) путем присоединения к нему конечного –да превращается в nomen instrumenti. Такой семантико-словообразовательной модели мы опять-таки не знаем в славянских языках. Объяснения же, даваемые ad hoc, никогда не считались убедительными.
Все это делает вычленение суффикса –да в слове кувалда весьма малоправдоподобным, а следовательно, и вопрос об этимологии этого слова по-прежнему должен считаться открытым.96 Между тем белорусский материал может, как мне кажется, пролить новый свет на происхождение слова кувалда. Белорусские слова (с явными следами заимствования из польского) кавáдла и кувáдло 'наковальня' (Носович, 257) представляют несомненный интерес как в фонетическом, так и в словообразовательном и семантическом отношении. Прежде всего, мы имеем здесь параллельные варианты на кав– и кув-. Тем самым, если будет доказана связь блр. кавадла и кувадло с рус. кувалда, теоретически реконструируемая для русского слова исходная форма *ковалда и связь этого слова с глаголом ковать получит практическое подтверждение на конкретном материале белорусского языка.
Важно отметить также наличие в белорусских словах форм среднего рода на –дло и женского рода на –дла.97 Вторичный характер последней формы (ср. пол. kowadło 'наковальня'), видимо, не вызывает сомнений. И объяснить ее появление можно без особого труда белорусским аканьем.
Интересными представляются также и семантические расхождения у анализируемых слов. Западнославянские формы (пол. kowadło, чеш. nakovadlo) и заимствованные из польского блр. кавадла, кувадло, укр. ковадло имеют значение 'наковальня'. Соответствующие же им восточнославянские образования: рус. диал. ковало (Даль, II, 128); укр. ковалдо (Грiнченко, II, 260) означают '(большой) молот'. То же самое семантическое расхождение можно отметить, например, при сопоставлении таких родственных образований, как др.-гр. ἄϰμων, ἄϰμονος 'наковальня' и др.-в.-н. hamar, др.-исл. hamarr 'молот'. Следовательно, нет никаких серьезных препятствий семантического характера для сопоставления белорусских слов кавадла и кувадло с рус. кувалда.
В свете изложенных фактов этимология рус. кувалда может быть представлена в следующем виде. Исходная форма *ковадло, образованная от глагола ковати с обычным инструментальным суффиксом –дло, претерпела ряд фонетических изменений:
а) ков– > кув– под аналогическим воздействием парадигмы кую, куешь, кует... (КЭСРЯ1, 171–172);
б) метатеза д – л > л – д (-дло > –лдо);
в) изолированное новообразование на –лдо, лишенное поддержки словообразовательного ряда на –дло > –ло, перешло под влиянием аканья в парадигму женского рода на –а.
Хронологически изменение, указанное первым, могло быть, на самом деле, и последним, но этот момент не имеет существенного значения. Общая схема фонетических изменений может быть представлена здесь, например, следующим образом: *ковадло > *ковалдо > *ковалда > кувалда. Два последних изменения находят себе аналогию в белорусских формах кавадла (флексия –а-) и кувадло (корень кув-), а первое изменение устанавливается на основании украинского и сравнения белорусских и западнославянских слов с рус. кувалда.
В этимологической литературе уже отмечалось, что в ряде случаев, когда этимологи предполагают непосредственное заимствование из польского языка в русский, мы можем говорить о белорусском посредничестве в процессе этого заимствования.98 Приведенные выше белорусские слова кавадла и кувадло позволяют предположить, что необычная для русского языка форма *ковадло ( > кувалда) явилась результатом заимствования из польского языка (kowadło) в русский через белорусское посредничество. Поскольку фонетическое изменение –дло > –ло к моменту заимствования уже завершилось в русском языке, в слове *ковадло вместо обычной в более раннюю эпоху утраты –д– перед –л– произошла метатеза.
Однако подобное объяснение имеет ряд слабых пунктов. Во-первых, географический ареал слова кувалда отнюдь не ограничивается западными или северо-западными русскими говорами. Во-вторых, семантика рус. кувалда '(большой) молот расходится с семантикой западнославянских (пол. kowadło, чеш. nakovadlo), белорусских (кавадла, кувадло) и украинского (ковадло) слов, имеющих значение не 'молот', а 'наковальня'. В то же время значение слова кувалда, отличаясь от приведенных западнославянских по своему происхождению слов, полностью совпадает с такими восточнославянскими образованиями, как укр. ковалдо и рус. диал. ковало '(большой) молот'.
Следовательно, можно высказать предположение, что праслав. *kowadlo, получившее в западнославянском ареале значение 'наковальня', у восточных славян означало 'большой молот', что, кстати, более соответствует общей семантике суффикса –дло. Исходная форма *kowadlo претерпела различные фонетические изменения:
….. | → | ковало 'большой молот' | |
*kowadlo | |||
….. | → | ковалдо > кувалда 'большой молот.' |
Таким образом, и рус. диал. ковало, и форма кувалда представляют собой результат различного фонетического развития одной и той же исходной формы *kowadlo, сохранившейся до сих пор в западнославянских языках со значением 'наковальня'.99
Пример с этимологией слова кувалда показывает, что и в фонетическом, и в словообразовательном, и в семантическом отношении именно белорусский материал позволяет по-новому взглянуть на происхождение этого слова и восполняет недостающие звенья теоретически реконструируемых форм живыми формами живого языка.
Значение слова кувалда 'неповоротливая толстая женщина', засвидетельствованное в диалектах русского языка, явилось, видимо, результатом иронического словоупотребления, ибо кувалда для дробления камней, как известно, не отличается ни особым изяществом, ни легкой подвижностью...
Блр. лапiкла100
В словаре Ю. Лаучюте (с. 117–118) белорусское слово было отнесено к числу балтизмов вместе с такими словами, как лáпа, зáлапа, лáпек, лапéка, лáпень, лáпянь, лáпiк(а), лáпiнка 'заплата', а также лапíк и лáпiка '(небольшой) участок земли'. Основные аргументы в пользу балтийского происхождения приведенных слов: типичные для славянских балтизмов колебания в передаче рода (лап-íκ ~ лáп-iк-а ~ лáп-iк-о), специфически балтийский суффикс -kl- у слова лáпiкла и, наконец, ареал, в котором засвидетельствованы эти и родственные им слова (Белоруссия, русские говоры Латвии, Литвы, Эстонии, смоленские говоры).
В. Урбутис привел ряд интересных аргументов в пользу славянского происхождения перечисленных выше слов, считая, что речь здесь должна идти не о заимствовании, а об исконном родстве (Urbutis 1984: 34–36). Рассмотрим все основные относящиеся сюда pro et contra, чтобы выяснить, какая из приведенных двух точек зрения может считаться более правдоподобной.
Основная трудность в решении этого вопроса заключается в том, что по причине исключительной близости балтийской и славянской лексики в обоих ареалах встречаются производные с основой lop-/lap-, генетически, видимо, связанные между собой. Причем и в балтийском, и в славянском наблюдаются обе приведенные огласовки корня. Об этом свидетельствуют лит. lãpas ~ lõpas (Fraenkel, 386), рус. диал. лáпоть = лóпоть 'одежда' (СРНГ, XVI, 266; XVII, 141–142) и др. Лексическая изоглосса (кажется, еще не отмеченная в литературе) лит. диал. lãpatas 'рваная одежда; лоскут' – рус. диал. лóпот 'поношенная одежда, лоскут', лóпоты (мн. ч) 'тряпки, рваная одежда' (СРНГ, XVII, 138, 141) также свидетельствует и о связях между основами lop- и lap- и о наличии идентичных по своей форме и по значению слов с этой основой как в балтийском, так и в славянском ареале.
Однако, если мы возьмем простейшие именные и глагольные образования с основой lop -/лап-, то окажется, что и в литовском, и в латышском языке они надежно представлены: лит. lõpas = лтш. lãps, лит. lóруti = лтш. lãpît. Иная картина – в славянском ареале. Слово лáпа в значении 'заплата' известно только в диалектах белорусского языка и в русских говорах на территории Латвии (СРНГ, XVI, 260). Ни в одном другом славянском языке это слово не встречается. Примерно тот же ареал у блр. лáпiць, рус. диал. лáпить 'класть заплаты, чинить'. Еще Я. Эндзелин сомневался в исконно русском происхождении смоленского диалектизма лáпить («echt russisch?» – Mühlenbach, II, 439). В настоящее время глагол лáпить известен и за пределами Смоленской области, но у него можно отметить совершенно четко ограниченный ареал: северо-западная часть России и русские говоры на территории прибалтийских стран (СРНГ, XVI, 263).101 Как известно, это – типичный ареал славянских балтизмов в диалектах русского языка. Таким образом, ареальный анализ говорит в пользу заимствования слов лáпа 'заплата' и лáпить (лáпiць) 'латать' из балтийского в славянский.
В. Урбутис приводит с.-хрв. диал. lap 'лоскут; участок земли' для доказательства исконности блр. лáпа и других родственных слов (Urbutis 1984: 35). Однако нам известен ряд балто-южнославянских лексических изоглосс, в которых совершенно не участвуют западно- и восточнославянские языки. Например, с.-хрв. céja 'сестрица' ~ лит. sėjà 'сестра', с.-хрв. (XVIII в.) degati se, словен. degáti se 'ссориться, ругаться' ~ лит. daigótis то же и др. Едва ли можно говорить об исконном, а не о заимствованном характере блр. рагана и пол. ragana 'ведьма' только на том основании, что у лит. rãgana и лтш. ragana, ragane есть соответствие в южнославянском ареале: с.-хрв. диал. rógońa (в значениях 'рогатое животное' и 'ведьма' ~ 'черт').
При сложности разграничения исконно родственной и заимствованной лексики в балто-славянском ареале особо важное значение приобретают словообразовательные данные. В. Урбутис, приведя 5 примеров деривационных отношений типа блр. лáпа : лáпiць (блр. мáсла : мáслiць, тумáн : тумáнiць, лáта : лáцiць, рус. пáкля : пáклить, др.-рус. платъ : платити), делает вывод: «так много и столь близких параллельных оппозиций к паре lópyti : lõpas в балтийских языках трудно найти» (Ibid.: 36). Не касаясь вопроса об относительной частотности употребления данной словообразовательной модели в балтийском и славянском (кто здесь проводил подсчеты?), а также явно заимствованного характера слов тумáн (тюркизм) и пáкля (балтизм), отмечу, что отыменные образования на -yti и -ît имеют достаточно широкое распространение в балтийских языках. Сюда можно отнести, напр., лит. dū́mai : dū́myti, rū̅kas : rūkýti (ср. блр. тумáн : тумáнiць), vielà : viēlyti, 'продевать свинье в нос проволоку', mãzgas : mazgýti, kur̃pas 'лоскут', kurpýti 'латать'102 (ср. блр. лáта : лáцiць ) и т. п. Лтш. z̀ȩlts : z̀ȩltît связаны между собой так же, как и рус. золото : золотить (Endzelin 1922: 653), а лит. sniēgas : snaigýti – как рус. снѣгъ : снѣжить. Более того, П. Скарджюс указывает на глубокую древность этой балто-славянской модели (Skardžius 1943: 635), а Я. Эндзелин отмечает, что исконно балтийские образования на -yti, -ît первоначально были исключительно отыменными (Endzelynas 1957: 180). Следовательно, видеть в случаях типа лит. lôpas : lõpyti = блр. лáпа : лáпiць типично славянскую словообразовательную модель у нас нет никаких оснований.
Расхождение в роде в случае лит. lõpas ~ блр. лáпа также говорит скорее в пользу заимствования, нежели исконного родства. Генетическая изоглосса лит. lõpas – с.-хрв. диал. lap отражает один и тот же мужской род. А в процессе заимствования колебания в передаче рода – обычное явление (Лаучюте, 117–118). Лит. žlùktas → рус. жлу́кта и жлу́кто (также блр. жлу́кта, укр. жлу́кто, пол. żlukta и żlukto) – при почти полном отсутствии форм мужского рода. Ту же картину дает и лит. šùlas → блр., рус. шу́ла, шу́ло (также пол. и укр.). Все три рода дает при заимствовании из литовского в белорусский слово láužas (→ ловж, лóвжа, лóвжо). Лит. lopỹklas 'заплата' отражено в формах женского и среднего рода (лáпкiла и лáпiкло).
Последний случай особенно показателен. Перед нами пример типично балтийского суффикса -kl-, которому в славянском ареале, как известно, соответствует синонимичный суффикс -dl- (ср. лит. árklas = чешк. rádlo, пол. radło, рус. рало и др.). Вот почему блр. лáпкiла в отличие от лит. lopỹklas не может быть исконным словом. Типично балтийский аффикс, даже при наличии близких славянских соответствий, нередко позволяет надежно отграничить исконно славянское слово от балтизма. Так, орьбá – русское слово, а рус. диал. ари́ба и ори́ба – балтизм. Подобное же расхождение мы имеем в случае рус. у-сáдьба и блр. садзiба 'усадьба' (балтизм) (Лаучюте 1972: 91). Наличие четко выделяемого суффикса -kl- в славянском слове обычно служит достаточным основанием для отнесения его к числу балтизмов.103
Особый интерес представляет редкая белорусская диалектная форма лáпiлка. И Ю. Лаучюте, и В. Урбутис (с оговоркой: «быть может») считают, что в случае лáпiкла ~ лáпiлка имела место метатеза. Однако в вопросе о направлении изменения слова оба автора придерживаются прямо противоположных точек зрения. В. Урбутис, считая форму лáпiлка исконно славянской, приводит не очень удачную параллель: блр. пастая́лка 'отстоявшаяся сметана' (Urbutis 1984: 35). Для пары блр. лáпiць – лáпiлка более подходили бы примеры типа сушы́ць – сушы́лка, тачы́ць – тачы́лка, паiць – паiлка и т.п. Предположение о том, что под влиянием приведенной словообразовательной модели заимствованное из лит. lopỹklas (resp. *lópyklas) блр. лáпiкла было (в единичном случае) преобразовано посредством метатезы в лáпiлка (ср., напр., блр. цадзiлка), выглядит более правдоподобным, чем обратное направление метатезы. В последнем случае следовало бы предположить, что обычное славянское слово на –лка было преобразовано совершенно непонятным образом, и это непонятное по своей форме слово получило более широкое распространение, чем единичное слово лáпiлка. Ни одного случая метатезы типа рус. цѣдилка →*цѣдикла не встречается ни в одном славянском языке. Наконец, место ударения у славянских образований на –лка обычно приходится на предпоследний слог: блр. пáрыць, но пары́лка, глáдзiць, но гладзíлка и т. п. В то время лит. *lópyklas104 закономерно дает блр. лáпiкла.
Нельзя не отметить также, что лит. lópas – lópyti, lópinti – lopikis = лтш. lãpiķis – lopỹklas (lópyklas?) – lópytojas отражают весьма сложную и распространенную балтийскую словообразовательную модель, осложненную еще параллелизмом в образовании форм на -yklas, -yklà и -ēklis. Ср. лит. lopỹklas – лтш. lãpeklis 'починка, штопка' и, напр., лит. kibỹklas = kibēklis 'вешалка'.
Примеры типа блр. лáпень, лáпiнка, рус. диал. лáпина и др. могут представлять собой как появившиеся на основе заимствованных слов славянские образования, так и славянизированные балтизмы. Напр., лит. lopinỹs, вин. п. lópini̧ → блр. лáпень, лáпiнка (со славянским вторичным суффиксом)105 и т.п. Исключительная близость и почти полная идентичность балтийских и славянских словообразовательных моделей106 не позволяет в каждом конкретном случае провести четкую грань между балтийскими заимствованиями и славянскими новообразованиями, сформированными на основе этих балтизмов. Более того, балтославянская словообразовательная близость не всегда позволяет надежно отграничить исконно родственную лексику от заимствованной и даже в отдельных случаях решить вопрос о том, что перед нами: славянский балтизм или же балтийский славизм.
Во всяком случае, ареальный и словообразовательный анализ говорит в пользу того, что блр. лáпкiла является литуанизмом. К балтийским заимствованиям, по всей видимости, следует отнести блр. и рус. диал. лáпа 'заплата', а также блр. лáпiць и рус. диал. лáпить 'латать'.
Рус. диал. ленгýс ‘лентяй’107
Выход в свет «Словаря балтизмов в славянских языках» Ю. А. Лаучюте,108 где суммированы результаты исследований целого ряда поколений лингвистов и учтены работы последнего времени (в том числе – и автора словаря), наглядно показал, сколь существенное влияние балтийская лексика оказала на диалектную лексику польского, белорусского, русского и украинского языков. Продолжающаяся публикация значительного количества нового диалектного материала, в частности, «Словаря русских народных говоров» (СРНГ), с одной стороны, «Lietuviu̧ kalbos žodynas» (LKŽ) – с другой, открывает широкие перспективы для дальнейших углубленных исследований в области как исконно родственной лексики балтийских и славянских языков, так и лексики, заимствованной из одних языков в другие. Естественно, что при этом уже сейчас выявляются балтизмы, не вошедшие в словарь Ю. А. Лаучюте.
Настоящий очерк представляет собой продолжение серии небольших статей, посвященных выявлению новых, до сих пор не отмеченных в научной литературе балтийских заимствований, главным образом в говорах русского языка. Первой в этой серии была статья о рус. диал. куви́клы (Откупщиков 1987: 28–32).109
Рус. диал. ленгу́с 'лентяй' отмечено в смоленских говорах русского языка (СРНГ, XVI, 351). Кроме того, в других говорах засвидетельствованы следующие слова с тем же значением: ленгу́з (твер., псков., курск.), ленгу́зик (твер., псков.), ленгáс (арханг., волог.), лéньгас (онеж., арханг), ленгáл (волог.), ленгарь (новг., олон.), а так же лéнгóсья 'лентяйка' (арханг., онеж.) и ленгу́зить 'лентяйничать' (твер., псков.). Форма с гласным –и- (ли́нгас) записана в вологодских, лынгу́з – в псковских и тверских говорах (СРНГ, XVII, 49, 221).
Попыток этимологизировать русское диалектное слово было немного. Напрашивающаяся связь со словом лень (Соболевский 1916 : 333)110 остается неясной в словообразовательном отношении, что было отмечено М. Фасмером (II, 483). Этимология В. Пизани – к нем. Faul-Geist (с переводом первой и заимствованием второй части слова) – с полным на то основанием была отвергнута О. Н. Трубачевым в дополнениях к словарю М. Фасмера (s.v.). В 1965 г. О. Н. Трубачев в очень осторожной форме предложил сопоставить слово лéньгáс с с.-хрв. диал. linguza 'лентяйка'. Приведем соответствующее место полностью: «Нам не хотелось бы умножать число гадательных и беспочвенных этимологий, но, имея в виду невыясненность слова, полезно обратить внимание на возможную его близость к с.-хрв. диал. (икавск.) linguza 'лентяйка' ж. р. (Босния). С.-хрв. слово из прасл. *lenьgo̧zъ сложение *lěnь+ go̧zъ 'гузно, задница', можно было бы считать тождественным рус. диал. лéньгáс при условии, если последнее – из леньгус с теми же древними компонентами (ср. диал. курск. ленгу́с 'лодырь'; псковск., тверск. лынгу́з 'лентяй'). Преобразования в северновеликорусском слове могли наступить в условиях заударного слога или в результате сознательного отталкивания от слова гуз?» (Трубачев 1965: 11).
Как видим, автор и сам всячески подчеркивает неуверенность в корректности своего сопоставления («полезно обратить внимание на возможную его близость...», «можно было бы считать», «при условии, если» и т. п.). Однако спустя всего два года в дополнениях к словарю М. Фасмера О. Н. Трубачев уже рассматривает свою этимологию как «бесспорную», не приведя при этом никаких дополнительных аргументов в ее пользу. В словаре П. Скока с.-хрв. (уже не икавские формы) ljènguz и ljènguza 'лентяй' и 'лентяйка' этимологизируются аналогичным образом (без ссылки на О. Н. Трубачева) (Skok, II, 296).
Однако здесь все далеко не так просто.
Во-первых, остается в силе замечание М. Фасмера о неясности словообразовательной модели. Славянские сложные слова со вторым компонентом –гуз и –гуз(к)а, как правило, присоединяются к первому компоненту с помощью –о– (болг. гол-о-гъ̀з, крив-о-гъ̀з, с.-хрв. црн-о-гуз, бел-ò-гуза, рус. тряс-о-гу́зка, бел-о-гу́зка, кургу́зый < *кърн-о-гузъ и т. п.). Сложных слов с первым компонентом лен(ь)- как будто бы вообще нет в славянских языках. Их нет в словарях древнерусского языка, в СРНГ, в словарях других славянских языков.
Во-вторых, едва ли сербохорватские слова следует отделять от болг. диал. лънгъзá 'бездельник'. Последнее никак не может быть фонетически соответствующим приведенным выше сербохорватским словам. В тому же Ст. Младенов отмечает в своем этимологическом словаре болгарского языка, что слово лънгъзá было заимствовано из турецкого языка, правда, без ссылки на слово-источник. Известный тюрколог С. Н. Иванов, к которому автор обратился за консультацией, сказал, что таким словом могло бы быть не исконно турецкое образование, а какой-нибудь диалектизм, скорее всего, романского происхождения. Однако среди романизмов, проникших в турецкий язык, как обычно, через греческое посредство, слово, которое могло бы послужить источником заимствования болг. лънгъзá, отсутствует (Tzitzilis 1978). Это заставило меня высказать предположение об итальянском источнике с.-хрв. linguza. Подобно тому как итал. ventosa (из лат. ventōsa 'вздутая, пузатая', от ventus 'ветер') – через гр. βεντοῦζα – было заимствовано в болг. венту̀за 'банка (мед.)’ – лат. lingua 'язык' дает производное linguōsa (mulier) 'болтливая (женщина), болтушка', а затем – через итал. linguosa – проникает в диалекты сербохорватского языка (linguza и ljènguza). Семантическое развитие 'болтун', 'болтушка' → 'лентяй(ка)' не нуждается в особых обоснованиях, ср. хотя бы рус. диал. болтун или балаболка – с обоими этими значениями (СРНГ, III, 82; II, 66). С этим своим предположением и с вопросом об источнике болгарского слова автор обратился к проф. Ив. Дуриданову. Вот что он пишет относительно происхождения рассматриваемых южнославянских слов: «В турецких диалектах есть слово langaz 'ленивый, лентяй' (Türkiye de Halk Aǧzindan derleme sözlüǧü. Ankara, 1977. T. 9. P. 3069), но оно не исконно турецкое – это заимствование из испанского: lenguaz, lenguaza (последнюю форму я нашел в этимологическом словаре Й. Короминаса)111 'болтливый' (основа lengua < лат. lingua), с.-хрв. диал. лингуза, по всей вероятности, – из итальянского linguoso, -uosa (контракция –ио– > –и-) или из исчезнувшего далматинского. Ваши догадки правильны» (письмо от 6.01.1985).
Поскольку ареал русских диалектных слов, приведенных в начале статьи, полностью исключает возможность рассматривать их как романские заимствования, а пестрота и изобилие различных вариантов слова112 явно заставляют предполагать все же какое-то заимствование, обратимся к этой стороне вопроса.
Ареал, в котором засвидетельствованы рус. диал. ленгу́с и его варианты, типичен для русских балтизмов. Новгородская, Псковская, Смоленская и Тверская области представляют собой компактный массив, расположенный непосредственно к востоку от территории, занимаемой балтийскими языками. Важно отметить, что, как и балтизм куви́клы, рус. диал. ленгу́з встречается в Курской области. Что касается архангельских, вологодских, олонецких и онежских говоров, то они в значительной мере принадлежат переселенцам из областей, смежных с балтийской территорией. Ни одно из перечисленных слов не засвидетельствовано более ни в одном русском говоре.
Источником заимствования могло послужить лит. leñgvas = lengvùs 'легкий'. Характерно, что и в литовском языке, и в русских заимствованиях встречаются варианты на –ас и на –ус (ср. ли́нгас, лéньгас и len̄gvas, ленгýс и lengvùs). Странные для русского языка формы женского рода леньгóсья и лéнгосья113 могут отражать соответствующие формы полных литовских прилагательных женского рода: lengvōsios (род. п. ед. ч.) и leñgvosios (им. п. мн. ч.). Обращает на себя внимание, как и в случае ли́нгас – ленгу́с, совпадение двух различных мест ударения в литовском и русском слове.
По модели liepos (мн. ч.) – liepa (ед. ч) в процессе заимствования в условиях двуязычия форма leñgvosios могла быть воспринята как множественное число от *leñgvosia, что и дало в русских говорах лéнгосья.
Выпадение -u̯- в позиции между согласным и гласным – достаточно хорошо известное явление: рус. *обводъ → ободъ и др. В процессе заимствования из литовского утрата -u̯- в этой же позиции имела место в случае лит. apvalùs → блр. áпалы 'круглый'. Причем утрата -u̯- здесь, видимо, произошла уже в литовском языке (ср. āpalas → с тем же местом ударения, что и блр. áпалы) (Лаучюте, 61). Возможно, что заимствованием из лит. negvaldùs является блр. нéгалда 'неудачник' (Гринавяцкене и др. 1975: 184), что наиболее близко к случаю lengvùs ← ленгу́с. Вообще утрата -u̯- в позиции перед –u- представляет собой весьма распространенное явление, своего рода фонетическую универсалию, ср. лат. sequor, sequitur, sequētur, но secūtus, а не *sequūtus, итал. linguosa, но с.-хрв. диал. linguza.
В семантическом плане исходными в развитии значения 'ленивый' у прилагательного 'легкий'114 были, по всей вероятности, сочетания типа lengvaĩ dirbti 'легко работать', leñgvas dárbas 'легкая работа' и т. п. С этим же направлением семантического развития связаны глаголы lengvinė́ti 'легко жить, не делать тяжелой работы' и lengvótis 'избегать трудной работы'. Академический словарь литовского языка (LKŽ, VII, 334) в качестве одного из значений прилагательного leñgvas приводит значение 'медленный, неторопливый', сопровождая его примером: «Ana lengvutė prie darbo, t. у. nenor sunkiai dirbti» 'Анна на работе lengvutė, т. е. не хочет тяжело работать'. Из этого и других примеров видно, что речь идет не просто о неторопливой работе, а о стремлении избежать напряженного труда («не хочет тяжело работать»).
Обращает на себя внимание также слово lengvū̃nas в значении 'кто медленно работает'. Модель существительных на -ū̃nas, образованных от прилагательных с u-основой, хорошо известна в литовском языке: dra̧sus 'смелый' – dra̧sū̃nas 'смельчак', lėtùs 'медленный' – lėtū̃nas 'медлительный человек' (Skardžius 1943: 279). Следовательно, производящей основой лит. lengvū̃nas 'медленно работающий человек' послужило прилагательное lengvùs 'медленно работающий', которое и явилось источником заимствования рус. диал. ленгу́с. Кстати, единственный пример употребления этого слова в словаре («в работе ты такой ленгус... ни черта не стоишь» – СРНГ, XVI, 351) говорит не о лежебоке, не о тунеядце, не о бездельнике, а именно о плохо работающем человеке. Ср. также 'вялый, плохой работник' –для слова ленгáс (там же).
Типологически связь между значениями 'легкий' и 'медленно работающий, ленивый' может быть подтверждена и на примере со славянскими (русскими) словами, генетически родственными лит. leñgvas, в частности рус. легкий и производными той же основы. В диалектах русского языка засвидетельствованы слова лёгóнький 'ленивый', легóша 'лентяй' (ср. легóше 'легко'), легóтный 'легкий, не требующий усилий, труда'. Ср. также глаголы: легостáть 'бездельничать', легóтничать 'лентяйничать, лодырничать', легóшать 'облегчать себе работу' (СРНГ, XVI, 314–317).
Что касается большого количества форм заимствованного из литовского языка слова в говорах русского языка (помимо рассмотренных слов также ленгарь, ленгáл, ленгу́з(ик) и даже лынгу́з)115, то, например, передача балтийского -s- и как –с-, и как –з- обычна для славянских языков. Например, пруссы в Ипатьевской летописи упоминаются как проуси и как проузи, лит. remẽsas, лтш. remesis передается в древнерусском языке как ремезь, но ср. ремезьство и ремесьство (Откупщиков 1971: 123–125); ср. также в исконных словах: порос и пороз, через (с этимологическим –с-) и др. Наличие нескольких изолированных форм с мягким –нь- (лéньгáс) может объясняться как влиянием народной этимологии (связь с исконным словом лень), так и особенностями фонетической субституции в процессе заимствования. Параллельно здесь может служить близкое по звучанию прозвище сына Олгирда – Лингвения, основа которого в русских летописях передается то как Лынг-, то как Лыньг-. Остальные варианты слова – результат позднейшей славянизации, а сам факт наличия большого числа фонетических и словообразовательных вариантов хорошо увязывается с заимствованным характером рассмотренной группы слов.
Медь116
Слово медь имеет соответствия во всех славянских языках, где для этих соответствий засвидетельствованы значения 'медь', 'латунь', 'руда'. Гласный –е- в корне восходит к –ѣ– (ст.-сл. и др.-рус. мѣдь), характер которого неясен (-ē- или дифтонг?). Ф.Миклошич, например, сопоставил ст.-сл. мѣдь с лит. svidė́ti 'блестеть' и одновременно с др.-в.-н. smid 'кузнец'. Первое сопоставление Ф. Миклошича неприемлемо по фонетическим соображениям, а второе получило распространение среди целого ряда этимологов. В этимологическом словаре Э. Бернекера (Berneker, II, 46) вскользь упоминается о возможности (под вопросом) сопоставления ст.-сл. мѣдь и смѣдь 'темный'. Μ. Фасмер, прежде чем изложить последние два объяснения происхождения слова мѣдь, делает в своем словаре весьма выразительную оговорку: «существующие этимологии гадательны» (Фасмер, II, 591).
После выхода в свет словаря М. Фасмера появились еще две этимологии слова медь: Б. Чоп (Čор 1958: 27–32) сопоставляет его с хеттским mita-, miti- 'красный' и со ср.-н.-н. mēde 'корень растения Rubia'. Однако убедительных аргументов в пользу своей этимологии Б. Чоп не привел, к тому же он сам признает, что реконструкция вокализма исходной формы вызывает при таком толковании серьезные трудности.
Более обстоятельной является новая этимология слова медь, предложенная В. И. Абаевым (1957: 321–328). Согласно этой этимологии, слово медь восходит к древнему славянскому названию страны Мидии – *Мѣдь (подобно тому как, например, латинское слово со значением 'медь' – cuprum – восходит к названию острова Кипра). Статья В. И. Абаева содержит интересные сведения о культурных связях Восточной Европы с Закавказьем, о развитии древней металлургии, и его этимология была благожелательно встречена некоторыми учеными (например, Л. Згустой (Zgusta 1958: 98–100) и О. Н. Трубачевым – в дополнениях к русскому переводу М. Фасмера, см. статью медь в т. 2).
Обратимся, однако, к лингвистической стороне новой этимологии. «Мидию древние славяне называли Мѣдь», – утверждает В. И. Абаев (с. 325). В статье слово Мѣдь (без звездочки) неоднократно упоминается как реально существующее в языке (см., например, с. 328). На самом деле в источниках мы нигде не находим названия страны *Мѣдь, а только Мидия (из др.-гр. Μηδία). Следовательно, уже в исходном пункте автор этимологии опирается на неверное, а если говорить о праславянской реконструкции, на недоказанное положение. В сущности, название страны * Мѣдь предполагается только на основании новой этимологии слова медь, а эта этимология, в свою очередь, опирается на реконструированное на ее основе название.
Но главное даже не в этом. В. И. Абаев, прекрасно понимая, что др.-перс. Māda 'Мидия' не могло дать в славянском формы * Мѣдь предлагает дилемму:
либо 1) * Мѣдь – «это оригинальное славянское название Мидии, соответствующее иранскому и унаследованное от дославянского периода»,
либо 2) слово проникло к славянам через греческое посредство и отражает греческое произношение Μῆδοι 'мидийцы' (с. 329).
Однако ни одно из этих предположений не выдерживает критики. Нет никаких оснований возводить название Мидии или мидийцев к индоевропейской эпохе. Кстати, ни названия страны *Мѣдь ни названия металла, которое соответствовало бы слову медь, не знают наиболее близкие к славянским балтийские языки, не говоря уже о других индоевропейских языках. Не лучше обстоит дело и с предположением о греческом посредстве. Др.-перс. Māda 'Мидия' проникает в греческий язык в форме Μ͡αδοι 'мидийцы', которая в дорийских диалектах сохранилась, а в ионийско-аттическом диалекте перешла в Μῆδοι. Вряд ли предки славян вообще получали медь из Мидии, тем более через греков (иначе как увязать между собой эти два названия?). И почему предки славян должны были называть мидийцев греческим именем в ионийской форме? В. И. Абаев ссылается на греческую колонизацию Северного Причерноморья. Но в степях Причерноморья тогда жили не славяне или их предки,117 а скифы. И только через скифов название мидийцев могло бы проникнуть к предкам славян. Но скифские имена в греческой передаче не оставляют никаких сомнений в том, что в языке скифов название Мидии и мидийцев содержало гласный –а- , но не –е- : Μαδίης, Μ͡αδαϰος и др. (Kretschmer 1896: 216). Все эти факты заставляют усомниться в приемлемости этимологии В. И. Абаева.
Остается два старых объяснения этимологии слова медь. Обратимся прежде всего к этимологии, основанной на сопоставлениях с др.-в.-н. smid 'кузнец', smîda 'металл', нем. geschmeidig 'ковкий' и другими германскими словами. Общая основа *(s)meid(h)- / *(s)moid(h) дает в германском формы с «подвижным s-», а в славянском – без него. Утверждение В. И. Абаева о том, что «начальное -s- в славянских языках не утрачивалось» (с. 321), не может служить аргументом против приведенного сопоставления. Во-первых, нужно еще доказать, что «подвижное s-» утрачивалось в тех формах, где его нет, а не присоединялось к тем формам, где оно есть. Во-вторых, некоторые примеры, приведенные В. И. Абаевым для подтверждения своего тезиса, неудачны, ибо они не принадлежат к исконной славянской лексике и относятся к гораздо более поздней исторической эпохе (смак, смалец). Наконец, в германских языках особенно часто встречаются формы с «подвижным s-», а в славянских – без него. Поэтому сопоставление др.-в.-н. smîda 'металл' и ст.-сл. МѢДЬ отражает обычные германо-славянские отношения (ср., например, готск. smals, англ. small 'небольшой' и малый; англ. sprint '(быстро) бежать' и рус. прядать, и.-е. корень *(s)ker 'резать' → англ. short 'короткий', но др.-рус. *коротъ(къ) и т. д.).
Дальнейшие этимологические связи позволяют видеть в герм. *smeid 'металл' и в слав. мѣдь производные корня *(s)mei-/*(s)moi 'бить, рубить, резать' (ср. готск. maitan 'рубить, резать'). А это, в свою очередь, дает определенные основания для сопоставления германских и славянских слов с др.-ирл. méin 'металл' (с чередованием суффиксов d(h)/*n, типа рус. дроз-д / др.-чеш. droz-n, лтш. glī-d-a / pyc. гли-н-а и др.) и с др.-гр. σμίλη 'нож, резец'. Следовательно, семантическое развитие могло идти здесь по двум линиям:
1) 'резьба по дереву, камню и т.д.' → 'резьба и чеканка по металлу (меди)' → 'предмет из меди' → 'медь' или же
2) 'бить' → 'ковать' → 'предмет для ковки' → 'металл', 'медь' (ср. чеш. kouti 'ковать' и kov 'металл').
Изложенная этимология во многом гипотетична. Недостаточная достоверность этой этимологии позволяет с большим вниманием отнестись к сопоставлению, в осторожной форме предложенному Э. Бернекером: ст.-сл. мѣдь – к смѣдь 'темный'. Во-первых, названия металлов по цвету – весьма распространенное явление в языке: рус. олово – лат. albus 'белый', золото восходит к значению 'желтый', лат. argentum 'серебро' – к значению 'белый, блестящий' и т.д. Кроме того, как это отметил Б. Чоп (Čор 1958: 27–28), образования с суффиксальным -d- были типичны для славянских прилагательных с «цветовыми» значениями: ст.-сл. блѣдъ, гнѣдъ, смѣдъ, сѣдъ. Наконец, важным представляется то обстоятельство, что медь как металл наиболее широкое значение приобрела в качестве составной части бронзы. Как известно, бронза представляет собой сплав меди и олова (иногда с небольшой примесью других металлов). Слово олово этимологически означает 'белый, светлый'. В условиях выплавки бронзы название меди как «темного» металла (от прилагательного (с)мѣдъ 'темный'), естественно, составляло пару в семантической оппозиции (светлый и темный компоненты бронзы).
Начальное –с– в слове смѣдъ можно рассматривать как обычное «подвижное s-» (тип скора – кора), а образование слова мѣдь от прилагательного *(s)mědъ 'темный' целиком совпадает с образованием названия сплава олова, меди, серебра и серы – чернь – от прилагательного чернъ.
Какой из двух изложенных этимологий слова медь следует отдать предпочтение, сказать трудно. Но каждая из них гораздо правдоподобнее, чем этимология мѣдь из *Мѣдь 'Мидия'.
Мочало118
Еще в XIX в. мнения ученых по поводу происхождения слова мочало разделились. Одни считали, что мочало связано по своему происхождению с основой прилагательного мокрый и глаголов мокнуть, мочить, ибо луб, из которого изготовляется мочало, вымачивают и лишь после этого разбирают на волокна. Другие высказывали сомнения в правильности этой этимологии, ссылаясь на то, что от глагола мочить естественным образованием было бы мочило, а не мочало. Кстати, в русском языке слово мочило, действительно, существует и означает оно 'место, где что-нибудь мочат' (например, лен или коноплю). Поэтому было высказано предположение о том, что мочало этимологически связано не с мочить, а с мыкать (лыко), т.е. 'раздирать, разделять на волокна'. Исходная форма (с кратким –ъ- вместо долгого –ы-) *мъчало изменилась позднее в мочало.
Обе эти этимологии продолжают существовать в качестве равноправных и в наши дни. М. Фасмер (II, 666) придерживается первой этимологии, авторы «Краткого этимологического словаря русского языка» (КЭСРЯ2, 274) вслед за Ф. Миклошичем (Miklosich, 206) и А. Г. Преображенским (I, 563) – второй. Попробуем разобраться во всех основных pro et contra каждой из этих двух этимологий слова мочало.
Прежде всего, как отмечает М. Фасмер, форма *мъчало должна была бы закономерно дать *мчало, а не мочало. Защитники разбираемой гипотезы понимают фонетическую уязвимость своей позиции. Поэтому они высказывают предположение, что *мъчало изменилось в мочало под влиянием глагола мочить. Подобное переосмысление слова, в принципе, возможно, но это уже – известное отступление, уступка этимологии мочало – мочить.
Разумеется, слово мочало не могло быть образовано от глагола мочить или от прилагательного мокрый. Это возражение против этимологии, изложенной в словаре М. Фасмера, основано на недоразумении. Немецкое -zu- в соответствующей статье словаря М. Фасмера означает, что слово мочало «относится к», «принадлежит к» той же группе слов, что и мочить, мокрый, а вовсе не значит: «происходит от» этих слов (как, кстати, переведено немецкое -zu- здесь и во многих местах русского издания М. Фасмера).
В словах мочало и мочить (при любой из рассмотренных этимологий первого слова) –ч- явилось результатом палатализации –к-. Мочити восходит к более древней форме *мокити, а мочало – к *мокѣло. Последнее слово было образовано от *мокѣти, так же как, например, краткие прилагательные горѣлъ, горѣла, горѣло были образованы от горѣти. Следовательно, *мокѣло представляет собой отглагольное прилагательное (причастие) среднего рода (*мокѣлъ, *мокѣла, *мокѣло), которое в сочетании *мокѣло лыко (ср. горѣло мѣсто) означало: 'вымоченное лыко'.
Восстановленный нами глагол *мокѣти в его отношении к *мокити отражает известную словообразовательно-семантическую модель:
бѣлити | 'делать белым' | – бѣлѣти | 'становиться белым' |
тупити | 'делать тупым' | – тупѣти | 'становиться тупым' |
старити | 'делать старым' | – старѣти | 'становиться старым' |
*мокити | 'делать мокрым' | – *мокѣти | 'становиться мокрым' |
После смягчения к (ч) и закономерного перехода –ѣ– в – а- после –ч- мы должны получить модель несколько видоизмененную:
мочити | 'делать мокрым' | – *мочати (→ мочало) | 'становиться мокрым' |
мельчить | 'делать мелким' | – мельчать | 'становиться мелким' |
легчить | 'делать легким' (диал.) | – легчать | 'становиться легким' |
Наличие –а- после –ч- в слове мочало (в отличие от глагола мочить) не исключает у него связи с корнем мок– 'мокрый'. Такие слова, как польск. moczar, укр. мочар, чеш. močal 'трясина, топь', также не могли быть образованы от глаголов типа мочити. Тем не менее связь с корнем мок– здесь бесспорна.
Наконец, ссылки на мочило, точило и другие подобные слова (к мочити, точити и т. п.) не могут быть убедительными по той простой причине, что здесь перед нами другой суффикс: *dl(o), а не *-1(о). Разница в словообразовательной модели станет совершенно ясной, если мы сопоставим польские слова toczydło и gorzeły. Этот пример говорит о том, что русские слова точило и горелый совпали в своей суффиксальной части только после выпадения –д– перед –л– в первом слове.
Но все сомнения, по-видимому, должны устранить данные белорусского и украинского языков: блр. мачáнне, укр. мочáння означают 'макание', а блр. мачáльны, укр. мочáльний – 'макальный'.119 Поскольку слово мочало засвидетельствовано только в восточнославянских языках, материал белорусского и украинского языков приобретает в данном случае первостепенное значение. Таким образом, детальное рассмотрение всех основных «за» и «против» каждой из двух приведенных этимологий слова мочало заставляет нас отдать явное предпочтение той этимологии, которая связывает происхождение этого слова с глаголами мочить, мокнуть и с прилагательным мокрый.
Невѣста120
Этимология слова невѣста уже давно привлекает к себе внимание исследователей. Начиная от Ф. Миклошича и до наших дней наиболее распространенными являются два этимологических объяснения этого слова:
1) невѣста < *neu̯oidta 'неизвестная' (и.-е. корень *u̯oid – 'знать');
2) невѣста < *neu̯ou̯edta 'новобрачная' (корни *neu- 'новый' и *ued(h)- 'вести, брать замуж').121
Обычно первое из приведенных толкований признается удовлетворительным в фонетическом отношении, но недостаточно убедительным в смысловом плане. Второе объяснение, напротив, считается убедительным в отношении смысла, но слабым фонетически (необъяснимым остается корневое –ѣ- вместо ожидаемого –е-) (см., напр. (Погодин 1903: 217)). Отсутствие единства в решении вопроса об этимологии слова невѣста заставило исследователей искать новые пути объяснения происхождения этого слова. Подробный разбор предложенных новых этимологий дан в книге О. Н. Трубачева о славянских терминах родства (Трубачев 1959: 91–93). Автор этой книги вслед за М. Фасмером справедливо, как нам кажется, заключает, что все новейшие этимологические толкования, касающиеся слова невѣста, «неудовлетворительны и одинаково недоказуемы при всем их остроумии» (там же: 93). Сам О. Н. Трубачев принимает одну из двух старых этимологий Ф. Миклошича: невѣста < *neu̯oidta 'неизвестная'. В своей книге он обычно подтверждает ту или иную принятую им этимологию довольно вескими аргументами. В случае же с этимологией слова невѣста выводы автора книги неубедительны. Впрочем, можно соглашаться или не соглашаться в данном вопросе с О. Н. Трубачевым, но следует решительно возразить против следующего категорического его заявления: «Старая этимология nevěsta настолько очевидна (?! – Ю. О.), что поиски каких-то новых объяснений не представляются целесообразными (!). Можно заранее сказать, что они не смогут противопоставить ничего равноценного по ясности старому объяснению» (там же). Если бы указанная выше старая этимология слова невѣста была «очевидной», то вряд ли исследователи-этимологи стали бы ломать копья по этому поводу в течение ста лет. Кроме того, О. Н. Трубачеву как этимологу лучше, чем кому-нибудь другому, известно, что в области этимологических исследований слова «очевидно», «несомненно» и т. п. следует употреблять с очень большой осторожностью, ибо не раз уже «совершенно очевидные» этимологии на деле оказывались ошибочными. Поэтому следует считать преждевременными и окончательный приговор О. Н. Трубачева о происхождении слова невѣста, и его вето, наложенное на дальнейшие исследования в этой области.122 Перейдем теперь непосредственно к рассмотрению этимологии слова невѣста.
В пользу этимологии невѣста ~ 'неизвестная' могут быть приведены следующие аргументы. Корень *u̯oid- (u̯eid-) 'знать' хорошо известен в и.-е. языках: греч. (F)οῖδα, др.-инд. vḗda, готск. wait 'я знаю', др.-прус, waidimai 'мы знаем'и др. От этого корня засвидетельствованы формы отглагольных прилагательных с суффиксом *-to-, *-tā-: авест. vista, лат. vīsus, др.-ирл. fess, готск. wissa. В старославянском языке от глагола ВѢДѢТИ засвидетельствована причастная форма ВѢСТЪ 'известный'. Соответствующей формой женского рода с отрицанием –не– и могло явиться (позднее ставшее субстантивированным) отглагольное прилагательное невѣста 'неизвестная'. С точки зрения фонетической и морфологической приведенные аргументы, на наш взгляд, следует признать безукоризненными. Что же касается семантической стороны, то здесь возникают очень серьезные затруднения. Ссылки на то, что невеста была неизвестна родным жениха, что ее в доме жениха часто не называли по имени и т. п., вряд ли можно рассматривать в качестве серьезных аргументов в пользу этимологии невѣста 'неизвестная'. В этом отношении справедливо отвергнутые О. Н. Трубачевым этимологии Н. С. Трубецкого, Г. А. Ильинского, Я. Отрембского (Трубецкой 1922–1923: 12–13; Iljinskij 1902: 227–228; Otrȩbski 1927: 284–289) и других мало чем отличаются от защищаемой им самим этимологии. В самом деле, невесту можно с равным основанием назвать и 'неизвестная', и 'самая молодая' (< *neu̯isthā – превосходная степень от *neu̯ā 'молодая' – этимология Н. С. Трубецкого), и 'неродная' (< *neu̯oik̑ta от корня *u̯oik̑ 'род' –упоминавшаяся уже выше этимология В. В. Мартынова). Все эти этимологии в семантическом отношении примерно равноценны, ибо все они отвечают действительному положению невесты в древнеславянской семье: она могла быть 'неизвестной' родичам мужа, она была 'самой молодой' взрослой женщиной в семье, она не принадлежала к роду мужа (или не находилась в ближайшем кровном родстве с ним), т. е. была 'неродной'. Примерно то же самое можно сказать и об этимологиях Г. А. Ильинского, В. Махека, Й. Коржинка (Machek 1948: 98; Kor̆inek 1930: 8–15) и Я. Отрембского, на которых мы останавливаться здесь не будем, присоединяясь к приведенным выше оценкам этих этимологий, данных М. Фасмером и О. Н. Трубачевым.
Все перечисленные выше этимологии, кроме этимологий невѣста 'неизвестная' и невѣста 'неродная', неубедительны также и в фонетическом и в морфологическом отношении. Последние же две этимологии имеют один общий весьма существенный недостаток: их вероятность не подтверждается данными других языков. Если бы авторы или сторонники этих этимологий привели несколько примеров из родственных (или даже неродственных) языков, где невеста или молодая жена называлась бы 'неизвестная' или 'неродная', тогда правдоподобность этих этимологий стала бы гораздо более значительной. Кроме того, против упомянутых двух этимологий говорит и тот факт, что ни один из двух корней (*u̯oid-, *u̯oik̑-) не употребляется ни в славянской, ни в индоевропейской терминологии, относящейся к семье и браку. Наконец, что касается этимологии невѣста 'неизвестная', то против нее В. В. Мартынов выдвинул очень убедительный, на наш взгляд, аргумент, заимствованный из той самой книги О. Н. Трубачева, в которой защищается рассматриваемая этимология. О. Н. Трубачев пишет в своей книге: «История наиболее важных индоевропейских терминов 'знать' сводится к следующей схеме:
*g̑en-I 'рождаться, быть в родстве', *g̑en-II 'знать (человека)', *u̯eid- 'видеть', *u̯iod- 'знать (вещь)'» (Трубачев 1959: 157). С этой точки зрения принятая О. Н. Трубачевым этимология слова невѣста также не выдерживает критики (подробнее см. (Мартынов 1960)).
Хотя в настоящее время этимология невѣста 'неизвестная' принята почти всеми исследователями (см. Pokorny, 116; Vasmer, II, 200),123 нам представляется, что гораздо более правдоподобной следовало бы признать вторую из двух этимологий, предложенных в словаре Ф. Миклошича: невѣста < *neu̯ou̯edta. Корень *u̯ed(h) 'вести' широко распространен в индоевропейских языках, причем во многих случаях он имеет значение 'жениться', т. е. букв, 'вести (невесту в дом)'. Так, в близкородственном для славянских языков литовском языке имеется глагол vedù, vèsti 'жениться' (ср. лтш. vedu, vest). От и.-е. корня *u̯ed(h)- образованы также др.-инд. vadhū́ḥ, авест. vaδū 'невеста, молодая жена', vaδrya- 'на выданье (о девушке)', лит. vedẽklis – с тем же значением (о юноше), лит. vėdỹs 'жених', лтш. vedama 'невеста', др.-гр. ἕδνον 'брачные дары, приданное', ἑδνόω 'снабжать приданным (выдавать замуж)', англ. wed 'выдавать замуж, женить' и др.
Широко распространен корень *u̯ed(h) в том же значении и в славянских языках. Так, лит. vedù, vèsti 'жениться' соответствует (с иной огласовкой корня) др.-рус. водити жену124 (лат. uxōrem dūcere). В древнерусском языке слово водимаѩ означало 'жена, супруга'; тот же корень сохранился и в рус. выводное (вѣно) и выводные (деньги) в значении 'выкуп за невесту' (Даль, I, 281). Ст.-сл. ВѢНО < *u̯ed(h)-s-no-m также образовано от корня *u̯ed(h)- (см. выше: очерк о слове вѣно).
Итак, материал индоевропейских (в том числе и славянских) языков свидетельствует о том, что предположение о связи слова невѣста с корнем *u̯ed(h)- является вполне, обоснованным. Убедительность этого предположения можно подкрепить ссылкой на лит. nauvedà (naũveda) 'новобрачная' – слово, состоящее из тех же самых (по происхождению) двух корней, что и невѣста (< *neu̯ou̯edta), и совпадающее с исследуемым словом по своему значению (ср. также лит. naujavedỹs 'новобрачный'). Сопоставление слов невѣста с лит. nauvedà встречается еще у Ф. Миклошича. О. Н. Трубачев, подробно анализируя вопрос о происхождении слова невѣста, не упоминает ни лит. nauvedà, ни подавляющего большинства приведенных выше родственных слов. А между тем именно эти примеры заставляют сильно усомниться в «очевидности» этимологии невѣста 'неизвестная'.
Этимология невѣста < *neu̯o-u̯edta 'новобрачная' подтверждается также фактом наличия в сербохорватском языке наряду с нèвеста краткой формы этого слова нéва 'молодая, молодуха, невестка'.125 Если слово *neu̯o-u̯edta (или даже *neu̯a u̯edta) означало 'новобрачная, молодая жена', то *neu̯a, естественно, должно было означать 'молодая'. Подобное употребление слова в принципе ничем не отличается от современных русских слов молодая ('молодая жена') или молодые ('молодожены'), а также, например, от албанского ré 'молодая девушка, невестка' (букв, 'новая').
Правда, следует признать, что этимология невѣста 'новобрачная' встречается с определенными фонетическими трудностями. Во-первых, корень *neu̯-/*nou̯- в славянских языках обычно встречается с гласным –о- . Во-вторых, долгота второго корневого гласного (-ѣ-) почти всеми исследователями признается необъяснимой (корень *u̯ed(h)- должен был бы дать отглагольное прилагательное *vesta, а не *věsta). Первое затруднение разрешается довольно просто. Фр. Прусик еще в прошлом веке отметил, что в чешской топонимике сохранились многочисленные следы древней огласовки –е- корня *neu̯-/*nou̯-: Nevosad, Nevosedy, Nevotniky (Prusik 1893: 161). Поэтому возведение слова невѣста к neu̯o-u̯edta в этом отношении является вполне правомерным. Выпадение слога в слове невѣста (< neu̯ou̯esta) обычно рассматривается как результат гаплологии типа знаменосец < *знаменоносец (Ibid., 160).
Причина, по которой большинство исследователей отказалось от этимологии невѣста 'новобрачная', заключается в том, что не было найдено удовлетворительного объяснения долготы корневого –ѣ– в этом слове. Попытка объяснить эту долготу тем, что перед нами – глагольный корень с протяженной ступенью огласовки (Dehnstufe), не может быть признана убедительной. Как известно, индоевропейские отглагольные образования с суффиксом *-to- обычно не имели этой огласовки. Аналогическое воздействие форм настоящего времени здесь также исключено, так как глагол вести имеет в корне –е– , а не –ѣ–. Следовательно, мы должны искать какое-то иное объяснение долготы –ѣ– в слове невѣста.
Нам представляется, что изменение невѣста < * neu̯ou̯esta (< *neu̯o-u̯ed-ta) не может быть подведено под рубрику какого-то единого фонетического изменения. Гаплология, на которую обычно ссылаются исследователи, ничего в данном случае объяснить не может, ибо гаплологическое выпадение слога не увеличивало количества гласного в сохранившемся слоге: лат. sēmodius < *sēmimodius, др.-гр. ἀμφορεύς < *ἀμφιφορεύς,' рус. знаменосец < *знаменоносец. В реконструируемой форме *neuouesta, на наш взгляд, имела место не гаплология, а выпадение второго сонанта -u̯- с последующим слиянием гласных –ое– в дифтонг, который и дал –ѣ– в слове невѣста. Подобное предположение имеет свои pro et contra. Против него говорит тот факт, что в отличие от таких языков, как греческий и латинский, в которых –u– исчезал между гласными (лат. lãtrīna < *lavãtrīna, др.-гр. πλέω < *πλεFω), славянские языки сохранили интервокальный -u̯- (плавати, ковати и др.). Однако в конкретном случае со словом *neu̯ou̯esta ряд обстоятельств мог содействовать выпадению второго интервокального -u̯-. Во-первых, перед нами случай словосложения. На границе двух слов в индоевропейских языках, как известно, действовали многочисленные – и до конца не выясненные – закономерности фразовой фонетики (правила сандхи). В подобном положении мы можем ожидать отклонения от обычных норм фонетического развития. Вторая половина рассматриваемого сложного слова (*-u̯esta) начинается с сонанта -u̯-, артикуляция которого была в подобном положении неустойчивой, о чем свидетельствует, например, ст.-сл. ОСА – слово, утерявшее свой начальный звук -u̯- (это подтверждается формами: ст.-сл. ВОСА, лит. vapsà, др.-в.-н. wafsa). Если взять целиком compositum *neu̯o-u̯esta, то здесь второй -u̯- оказывается в интервокальном положении, в котором сонант -u̯- также отличается крайней неустойчивостью артикуляции. Наконец, наличие двух соседних слогов -u̯о и -u̯е, начинающихся с одного и того же звука, также должно было содействовать выпадению одного из них.
Итак, для объяснения фонетических изменений, происшедших со словом невѣста, мы предлагаем следующую реконструкцию: *neu̯o-u̯ed-ta > *neu̯o-u̯esta > *neu̯oesta > nevěsta (или *neu̯a u̯edta > *neu̯a u̯esta > neu̯aesta > nevěsta).126 Таким образом, в обоих вариантах –ѣ- в слове невѣста оказывается восходящим к дифтонгу.127
Разумеется, мы не считаем предложенное выше решение вопроса об этимологии слова невѣста очевидным и окончательным. Более того, предлагаемое нами объяснение происхождения корневого –ѣ- вряд ли будет всеми признано достаточно убедительным.128 Возможно, что в дальнейшем будут выдвинуты новые, более убедительные гипотезы, касающиеся происхождения слова невѣста. Целесообразность поисков подобных гипотез и новых доказательств вряд ли следует подвергать сомнению. В настоящее же время из двух наиболее распространенных этимологических толкований этого слова нам, несмотря на некоторые фонетические затруднения, гораздо более правдоподобным представляется объяснение, связывающее слово невѣста с и.-е. корнем *u̯ed(h)- и, в частности, с литовским «двойником» славянского слова – с nauvedà.
Наличие в древнеиндийском языке состоящего из тех же двух компонентов слова navavadhū 'молодая жена; новобрачная', кажется, устраняет последние сомнения, связанные с этимологией слова невѣста.
Площадь129
До сравнительно недавнего времени этимологическая связь этого слова с прилагательным плоскъ ни у кого не вызывала сомнений. Но вот известный итальянский языковед В. Пизани высказал предположение, что др.-рус. и церк.-слав. площадь представляет собой заимствование через старославянский из гр. *πλατειάδες – формы мн. ч. от существительного πλατεῖα' площадь' (Пизани 1956: 167–170). Эта этимология были принята авторами КЭСРЯ2 (344).
Между тем этимологию В. Пизани трудно отнести к числу удачных. Во-первых, реконструируемая В. Пизани греческая форма им. п. мн. ч. на -άδες не засвидетельствована в греческом языке, а также в греческих церковных текстах, откуда анализируемое слово, скорее всего, могло бы проникнуть в старославянский язык. Во-вторых, формы мн. ч. на -άδες распространились в греческом языке у основ на –ā- поздно, когда сочетание *-tj- (ср. гр. -τεια-) не давало уже на славянской почве – щ – (тип *světja > свѣща). Более того, в церковнославянских текстах, действительно, встречается слово, заимствованное из ср.-гр. πλατεία – платиѩ 'площадь'. Это реальное, а не предполагаемое заимствование лишает гипотезу В. Пизани последней опоры.
Иное дело традиционное сопоставление слова площадь с плоскъ. Фонетически –щ- и –ск- в этих словах соотносятся между собой так же, как, например, в случае ищу – искать. Образования с суффиксами –ядь и –ѣдь, сохранившие свои следы в современном русском литературном языке (рухлядь, челядь, площадь), особенно широко представлены в диалектах (Азарх 1961: 150–159). Модель плоскъ → площь 'плоскость', 'ширина' → площадь обычна для древнерусского языка и для современных русских диалектов. В словообразовательном отношении площь и площадь относятся к прилагательному плоскъ так же, как ширь и (диалектное) ширедь ('широкое место') (там же: 152) – к широк(ий).
Наконец, наличие в древнерусском языке двух слов, построенных по одной и той же модели, – площадъка 'небольшая площадь, небольшой участок' и площадъка – 'плошка, плоский сосуд' – заставляет окончательно отказаться от этимологии В. Пизани и вернуться к старому сопоставлению слова площадь с прилагательным плоскъ.
Поликлиника130
В русском языке есть много слов греческого происхождения, которые, строго говоря, не следовало бы называть греческими заимствованиями. Это так называемые неогреческие слова, искусственно образованные в новое время с помощью корней или слов греческого происхождения. В одних случаях за основу было взято какое-то реально существовавшее в древнегреческом языке слово (например, телескоп – от слова со значением 'далеко видящий'), которое и стало использоваться для обозначения того или иного нового предмета, явления или понятия. В других случаях (телефон, телеграф) были созданы совершенно новые слова (букв, 'далеко звучащий', 'далеко пишущий'), для которых в древнегреческом языке имелись лишь составляющие их компоненты.
Не нужно думать, что этимологизация неогреческих слов не представляет собой никаких особых трудностей. Вопросы, связанные с местом и временем создания этих слов, часто остаются невыясненными. Значение неогреческих слов или их составных компонентов далеко не всегда определяется этимологами однозначно.
Предлагаемые ниже заметки посвящены вопросу о происхождении одного из таких слов.
Вторая половина композита поликлиника в этимологическом отношении предельно ясна: клиника – это субстантивированное греческое прилагательное ϰλινιϰή, которое еще в древнегреческом языке имело значение 'уход за лежачим больным, врачевание'. Это слово, в свою очередь, было образовано от существительного ϰλίνη 'постель'. Иначе говоря, клиника – это больница с постельным режимом.
Каково происхождение начального поли– в слове поликлиника? Авторы русских словарей и справочников отвечают на этот вопрос по-разному. Одни связывают слово поликлиника с др.-гр. πόλις 'город' и этимологизируют его как слово, означающее 'городская клиника'. Другие считают, что поликлиника этимологически имеет значение «клиника, в которой лечат разные (букв, многие – к др.-гр. πολύς 'многий') болезни».
Для носителей русского языка вопрос об этимологии слова поликлиника имеет, в основном, чисто теоретический интерес. Но в английском, немецком, французском и других европейских языках теоретические вопросы этимологии оказываются неразрывно связанными с практическими вопросами орфографии. Если признать правильной этимологию 'городская клиника', то по-английски, например, следует писать policlinic. В противном случае, если отстаивать этимологическую связь этого слова с 'многий', необходимо писать polyclinic. То же самое – в немецком, французском и некоторых других европейских языках. В словарях (в частности, английских и французских) нет единства в написании этого слова. Дело дошло до того, что словари стали различать два разных слова: англ. policlinic'клиника для пациентов города' и polyclinic 'клиника для лечения различных болезней'.
В этимологических словарях русского языка происхождение слова поликлиника освещается по-разному. В словарях А. Г. Преображенского и Μ. Фасмера это слово вообще не этимологизируется. В КЭСРЯ2 (351) дается, в основном, верная этимология, но аргументы в ее пользу отсутствуют. В словаре Г. П. Цыганенко (Киев, 1970) приводятся следующие соображения: «Заметим, что в дорев. России поликлиники существовали только в крупных городах». Это замечание не усиливает, а, наоборот, ослабляет изложенную в словаре этимологию. Во-первых, слово поликлиника представляет собой заимствование в русском языке. Поэтому наличие или отсутствие сельских поликлиник не могло оказать влияния на этимологию слова, возникшего за пределами России. Во-вторых, отсутствие сельских клиник может служить аргументом не в пользу, а против этимологии 'городская клиника', ибо противопоставление городской клиники отсутствующей сельской не имеет никакого смысла.
Для решения вопроса об этимологии слова необходимо как минимум установить место, время и общие условия создания слова.
Слово поликлиника появилось в европейских языках в начале XIX в., причем во французском языке оно, по-видимому, представляет собой заимствование. Судя по всему, родиной слова стала Германия, где первые поликлиники были организованы при университетах. Здесь, по сообщению английской печати (1827 г.), студенты-медики лечили горожан под присмотром опытных врачей – преподавателей университета. В отличие от научно-исследовательских клиник внутриуниверситетского назначения поликлиника (нем. Poliklinik) обслуживала городское население. Поэтому у истоков анализируемого слова мы, действительно, находим др.-гр. πόλις 'город'. Характерно, что немецкие словари (в отличие, например, от английских и французских) пишут слово Poliklinik последовательно через -i-.
Из немецкого языка слово Poliklinik было заимствовано другими языками. И именно здесь с ним произошла «метаморфоза»: у слова, начинающегося на poli-, появился «двойник» на poly-. Перед нами – этимологическое переосмысление слова, вызванное изменениями в самих реалиях: поликлиники очень скоро приобрели автономию, независимость от университетов. Вместе с этим потеряло смысл противопоставление внутренней университетской клиники – внешней, городской. Кроме того, поликлиники стали строиться и в сельской местности. «Сельская городская клиника» – сочетание не очень удачное с точки зрения логики, а деэтимологизация слова, которое недавно было создано, представляла бы собой явление уникальное. Таким образом, связь слова поликлиника с гр. πόλις 'город', имевшая какие-то основания в момент создания слова, все более и более ослабевала.
Развитие самих поликлиник привело к тому, что, в отличие от клиник с узкой специализацией (глазная, кожная), поликлиники должны были располагать специалистами разных профилей. Это обстоятельство, по-видимому, и послужило главной причиной этимологического переосмысления слова, чему в значительной мере содействовало наличие близкого по звучанию и вполне подходящего по значению греческого слова πολύς 'многий'. Таким образом, речь должна идти не об «ошибке» и не о «смешении» компонента poli- с poly-, а о вполне обоснованном переосмыслении слова. Современные поликлиники соответствуют этимологии polyklinike 'клиника, в которой лечат многие болезни', а poliklinike 'городская клиника' относится, пожалуй, к этимологической «предыстории» слова или по крайней мере отражает лишь первый этап в развитии его этимологии. В соответствии с этим должен решаться и вопрос об орфографии слова – для тех языков, которые разграничивают в написании -i- и -у-. Собственно говоря, этот вопрос так и решается в тех английских и французских словарях, которые разграничивают два самостоятельных слова: policlinic 'городская клиника' и polyclinic 'клиника, в которой лечат разные болезни'.
В современном греческом языке есть два слова, имеющих значение 'поликлиника', и оба они пишутся через -у-: πολυϰλινιϰή и πολυιατρεῖον. В то же время понятие 'городская клиника' передается словом ἀστυϰλινιϰή, где в качестве первого компонента было взято слово ἄστυ, а не πόλις. Таким образом, и здесь, как в английском и французском языках, произошло переосмысление слова в соответствии с тем реальным содержанием, которое отражает сущность современных поликлиник.
Рамень и раменье131
Слово рáмень и производное от него рáменье засвидетельствованы из всех славянских языков только в русском. В древнерусских памятниках раменье означало 'лес по краю пашни' (И. И. Срезневский, III, 65). В «Словаре Академии Российской» (изд. 2-е, СПб., 1806 и слл., ч. V, стлб. 942) и в «Общем церковно-славяно-российском словаре» (СПб., 1834, ч. II, стлб. 1089) слово рáмень, -мня́ (мужского рода) имеет значение 'строительный, годный на строение лес'. Место ударения (рáмень) в словарях, начиная с 1847 г., меняется, но мужской род сохраняется: «рáмень, рамня́, м. р., лесная поросль на запущенной пашне», – читаем в «Словаре церковно-славянского и русского языка Имп. Академии наук» (изд. 2-е, т. IV. СПб., 1868, стлб. 82). В словаре Даля (IV, 58) рáмень, рáмени – женского рода. Слова рáмень и раменье, по свидетельству Даля, означают «лес, соседний с полями, с пашней». В костромских и рязанских говорах рамень и раменье– 'мешаное чернолесье'. В северо-восточных областях европейской части России – рамень 'густой, дремучий, темный лес; большие казенные леса, где есть распашка; глушь лесная непроезжая, без дорог, где только по опушке есть починки и росчисти' (Даль, IV, 58). В вологодских говорах – раменье 'деревня, селенье под лесом' (там же). Наконец, В. Даль отмечает в языке промышленников для слова рамень значение 'бревно в 5–6 саж.'. Все производные от слова рамень (рáменка, рáменный, рáменский и др.) неразрывно связаны со значением 'лес'. Это наиболее распространенное значение слова рамень не изменилось и до наших дней. В «Словаре современного русского литературного языка» (ССРЛЯ), где рáмень, –и, ж. р., обл., обозначается как 'густой, дремучий лес (обычно еловый)', приведен пример из «Жатвы» Г. Николаевой: «Заросшая невысокой травой, зеленая как ковер, дорога вилась по еловой рамени» (ССРЛЯ 12, стбл. 575).132
Этимология же слова рамень до сих пор остается неясной. Еще в прошлом веке А. Матценауер отмечал, что слово рамень «etimologicky temné» (Matzenauer 1870: 289), а В. Ягич признал, что происхождение слова рамень для него «nicht klar ist» (Jagić 1884: 484). Г. А. Ильинский писал: «О происхождении этого слова (рамень,– Ю. О.) этимологической науке до сих пор не удалось сказать ничего положительного» (Ильинский 1918: 179). М. Фасмер приводит в своем словаре ссылки на различные объяснения происхождения слова рамень, но решительно отвергает большинство из них, не приходя сам ни к какому определенному заключению (Фасмер, II, 489).
Исходя из основного значения 'лес' А. Матценауер в очень осторожной форме сопоставил слово рамень с др.-гр. ῥάμνος 'ветвь с листьями и плодами' и н.-гр. ῥουμάνι(ον) 'гай, лес'. Однако в этимологическом словаре греческого языка Гофмана справедливо отмечается, что др.-гр. ῥάμνος находится в родстве со ст.-сл. ВРЬБА (Hofmann 294). Что же касается слова ῥουμάνι (οὐρμάνι), то это – заимствование из тюркского orman 'лес' (Фасмер, II, 489). A. A. Потебня возводил рамень к рама 'граница, край, предел пашни, упирающейся в лес' (Потебня 1883: 30). А. Г. Преображенский пошел еще дальше, неосторожно сблизив последнее слово с поздним германским заимствованием – с совр. рус. рама (Преображенский, II, 181). Против последнего сопоставления категорически возражал М. Фасмер. Относительно же объяснения А. А. Потебни следует, во-первых, сказать, что (как справедливо отметил еще Г. А. Ильинский) слово рама 'край пашни у леса' не засвидетельствовано в древнерусском языке и впервые упоминается только в словаре В. Даля (Ильинский 1918: 179). Связь между словами рамень и рама (в последнем значении) очевидна. Во всяком случае, она не вызывала ни у кого ни малейших сомнений. Но у нас нет никаких оснований выводить первое слово из последнего. Кроме того, ссылка на слово рама нисколько не проясняет происхождения слова рамень, поскольку само слово рама 'край пашни у леса' не имеет удовлетворительной этимологии. В. Ягич сопоставлял (правда, очень неуверенно) слова рама и рамень со ср.-в.-н. râm, râme 'цель' (Jagić 1884: 484). Г. А. Ильинский считал первоначальным значением слова рамень значение 'поросль'. При этом он опирался на сопоставления с др.-англ. wrōt 'хобот, нос, рыло', др.-исл. rōt 'корень', др.-гр. ῥάδαμνος 'побег' (Ильинский 1918: 180). Ни одно из приведенных объяснений происхождения слова рамень не получило широкого признания. М. Фасмер в предположительной форме (wohl) говорит о возможности связать слово рамень с рамяный 'сильный', но никаких аргументов в пользу этого сопоставления не приводит. Между тем увязать эти два слова было бы трудно и в словообразовательном, и особенно в семантическом отношении. К тому же самое слово рамяный не имеет достаточно убедительной этимологии. Таким образом, вопрос о происхождении слова рамень в настоящее время можно считать открытым.
Основным недочетом предложенных этимологий слова рамень, на мой взгляд, является недостаточное внимание (или полное невнимание) к вопросам словообразования. Обычно исследователи отыскивали в родственных индоевропейских языках близкие по звучанию слова со значениями 'лес', 'корень', 'ветвь', 'побег' и т. п. Тем самым при этимологическом анализе слова рамень решалась фактически задача с уже известным ответом. Направление семантического анализа было определено заранее. Простое сопоставление слова рамень с тем или иным индоевропейским словом не объясняло его конкретного происхождения (в словообразовательном плане). Самое слово рамень рассматривалось как единичное, изолированное слово, не входящее в какой-либо словообразовательный ряд. Связи с родственными индоевропейскими словами оказывались случайными, они определялись обычно субъективным выбором исследователя, а убедительность того или иного сопоставления зачастую зависела от более или менее удачной догадки, от большего или меньшего остроумия автора. Разумеется, элементы субъективизма неизбежны во всяком этимологическом исследовании, но при анализе происхождения слова рамень они, как правило, играли доминирующую роль.
В настоящем очерке мне хотелось бы проанализировать происхождение слова рамень, исходя не из заранее намеченной семантической связи и не из более или менее удачных фонетических сопоставлений с родственными языками, а из словообразовательной структуры самого слова. По своей структуре слово рáмень (рамéнь) может быть поставлено в один ряд со словами: пламень, камень, др.-рус. стремень (ст.-сл. СТРЪМЕНЬ), струмень, ст.-сл. ПРАМЕНЬ 'нить', кремень, ячмень, ремень (заимствование этого слова из германского мне представляется весьма сомнительным) или (с тем же, но, возможно, вторичным суффиксом), житмень, глухмень, хильмень, кусмень, сухмень, сушьмень, узмень и др. Часто подобные образования на –мень встречаются и в топонимике: Тихмень, Ильмень (Откупщиков 1961: 10–11), Узмень, Струмень, Тесмень, Сухмень (ср. также: Раменье и Раменское). Не все перечисленные выше слова имеют достаточно надежную этимологию. Возможно, что некоторые из них – сравнительно поздние образования (тип глухмень, сухмень, отличающийся от более древних образований также и по своему значению). Однако исключительно большая древность самого типа образований на –мень не вызывает ни малейших сомнений. Эти образования засвидетельствованы в старославянском и во всех славянских языках.133 Соответствие (не только фонетическое, но и морфологическое), например, между ст.-сл. КАМЫ, ΚΑΜЕНЕ и др.-инд. áçman, др.-гр. ἄϰμων, лит. akmuõ говорит об индоевропейском происхождении древнейших образований на –мень. И.-е. суффикс *-men-, наличествующий у этих слов на –мень, как известно, лег в основу медиальных причастных образований типа др.-греч. φερόμενος, др.-инд. bháramāṇaḥ или авест. vazəmna-. Давно установленное «причастное» происхождение большого количества индоевропейских образований с суффиксом *-men- хорошо объясняет наличие слов мужского, женского и среднего рода, образованных с помощью этого суффикса. Существительные женского рода среди этих образований встречаются редко (например, лат. fēmina, columna). Особенно же много среди них существительных среднего рода. В латинском языке, например, можно указать flāmen, agmen, sēmen, tegmen, li̇̄men, flūmen, lūmen и мн. др. Нередки случаи наличия близких форм мужского и среднего рода: лат. terminus и termen. В древнеиндийском языке соответствующие формы мужского и среднего рода могли различаться по месту тона и по значению. Мужской род в ряде случаев представлял собой nomina agentis, а средний – nomina асtionis: dāmán m. '(по)датель'– dā́man n. '(по)дача'; brahmán 'жрец, брахман' – bráhman 'моление' (Brugmann и Delbrück 1897: II, 1, 239). Большое количество образований с суффиксом *-men- сохранилось в германских (Ibid.: 240), в армянском (Ibid.: 235–237) и в литовском языках (Ibid.: 238–240); см. также: (Kuryłowicz 1952: 302).
В славянских языках значительная часть образований с суффиксом *-men- относится, как известно, к среднему роду: например, рус. время, племя, семя, темя, вымя, бремя, имя, знамя, стремя. Здесь также встречаются параллельные формы мужского и среднего рода: пламень и пламя, стремень и стремя, шеломень и шеломя. «Причастное» происхождение значительной части индоевропейских и славянских образований с суффиксом *-men- прослеживается совершенно отчетливо. Ср., например: ст.-сл. СЕМѦ – СѢТИ, лат. sēmen – serō, лит. sė́mens (м. р. мн. ч. 'посевы') – sė́ti; ст.-сл. БРѢМѦ – БЬРАТИ, др.-инд. bhárma 'несение' – bhárāmi, др.-гр. φέρμα 'плод' – φέρω. Достаточно хорошо известны и давно установлены связи с глагольным корнем для слов время, племя, знамя. Из образований на –мень такую же связь уже отмечали для ст.-сл. ПЛАМЕНЬ, др.-рус. струмень (Мейе 1951: 281), ст.-сл. ПРАМЕНЬ (Miklosich 1875: 236).
Следовательно, если только слово рамень не является сравнительно поздним аналогическим образованием или русифицированным заимствованием из какого-нибудь языка, то можно предположить, что перед нами древнее отглагольное образование с и.-е. суффиксом *-men-. В пользу этого предположения, в пользу помещения слова рамень в один ряд с другими образованиями на –мень, -мя говорят производные от слова рамень, не отличающиеся от производных русских слов с суффиксом *-men-. Ср., например, раменье и знаменье, (без)временье, др.-рус. камениѥ, кремениѥ, раменный и каменный, пламенный, Раменское и Знаменское и т. п.
Если допустить, что –мень в слове рамень имеет суффиксальное происхождение (а в пользу этого предположения, как было показано выше, говорит многое), то корнем данного слова следует признать ра-. Корень этот хорошо известен как в русском, так и в других славянских языках, и нам нет нужды обращаться здесь к этимологическим «варягам». В древнерусском и в современном русском языке сохранились такие слова, как ра-ло, ра-тай, ра-ль 'нива', ра-тва (Срезневский, III, 104) 'пахота' и др. Уже из этого краткого перечня видно, что значительная часть производных от глагола орать 'пахать' выступает в русском языке с корнем в форме ра-. В этой же форме выступает корень глагола орать и в производном ра-мень 'вспаханный участок земли'. Таким образом, результат структурного анализа слова рамень оказался несколько неожиданным: вместо «леса» он привел нас в «поле», на «пашню».
Приемлемо ли приведенное этимологическое толкование слова рамень в семантическом отношении? На этот вопрос следует ответить утвердительно. Прежде всего, рамень, как правило, означает не просто 'лес', а 'лес, находящийся по соседству с пашней'. Этот момент неоднократно подчеркивается и в словаре Даля, и в других словарях. Несомненно, родственное со словами рамень и раменье слово рама означает 'пашня по соседству с лесом'. Следовательно, с одной стороны, рамень 'лес рядом с пашней', а с другой – рама 'пашня рядом с лесом'. И оба слова, как это признано всеми, одного происхождения. В этом случае перед нами имеются две различные возможности: или пашня получила свое название от леса, или, наоборот, лес от пашни. Все поиски решения данной этимологической задачи исходили обычно из того предположения, что в основе слова рамень лежит значение 'лес'. На самом же деле, по всей видимости, лес получил свое название от соседней пашни. Об этом, в частности, говорит и одна любопытная деталь, на которую почему-то никто не обратил внимания. Наряду со словами рамень и раменье В. Даль приводит также зараменье, означающее 'лес, окружающий поле, пашню, чищобу' (IV, 58). Если лес, находящийся за пашней, называется зараменье, то рамень или раменье – это, естественно, сама пашня. Именно таково и было, видимо, первоначальное отношение между пашней (рамень) и лесом (зараменье). Переход значения рамень 'пашня' → рамень 'лес рядом с пашней' – вполне возможен; он может быть подтвержден примером, приведенным у того же В. Даля: в Калужской губернии «лес нередко зовется краем, т.е. закраиною поля» (IV, 58). Еще более вероятным следует признать семантическое изменение рамень 'пашня' → 'пашня, заросшая лесом' → 'лес на заброшенной пашне' → 'лес'. Это изменение, по всей видимости, является наглядным отражением подсечной системы земледелия. В пользу последнего семантического истолкования предлагаемой нами этимологии слова рамень свидетельствует также распространенное в Карелии слово сурамень, обозначающее мелкий лес, растущий на запущенной пашне (сообщено Н. А. Мещерским).
Итак, рамень относится к глаголу орать 'пахать' так же, как ст.-сл. ПЛАМЕНЬ – к ПОЛѢТИ, ЗНАМѦ – к ЗНАТИ, СЕМѦ – к СѢТИ, ПРАМЕНЬ – к ПРАТИ и т. д. Теперь, когда выяснена словообразовательная структура слова рамень, когда определены его корень и значение, обратимся к соответствиям в родственных индоевропейских языках. Эти соответствия могут быть признаны надежными лишь в том случае, если они не только близки к слову рамень в фонетическом отношении или по своей семантике, но также если они совпадают с этим словом по своей морфологической структуре.
Та же самая словообразовательная модель (орать – рамень) имеется в литовском языке: árti 'пахать' – armuõ, -eñs, m. 'пашня'. Здесь перед нами полное совпадение и в фонетическом, и в морфологическом, и в семантическом плане. Причем приведенное соотношение – не случайное, изолированное совпадение; оно является типичным не только для славянских языков, но и для литовского языка: áugti 'расти'– augmuõ 'нарост', leñkti 'сгибать' – lenkmuõ 'сустав, сгиб', lýgti 'равнять' – lygmuõ 'равенство' и др. Формант -muõ (родительный падеж -meñs) в приведенных и во многих других случаях полностью соответствует форманту –мень и образует, как и в русском языке, имена мужского рода.
В древнегреческом языке к глаголу ἀρόω 'пахать' восходит существительное ἄρωμα 'пашня, нива'. Соотношение между этими двумя словами то же, что и в приведенных выше славянских и литовских примерах. Разница заключается только в том, что др.-гр. ἄρωμα относится к среднему роду134 и суффикс *-men- выступает у этого слова с нулевой ступенью огласовки *-mn̥-. Слоговой n̥ закономерно дает в греческом языке -α-, что видно, например, из соответствий: лат. nōmen – др.-гр. ὄνομα, др.-рус. знамѧ – др.-гр. γνῶμα, лат. termen – др.-гр. τέρμα.
В латинском языке от глагола arāre 'пахать' не сохранилось существительного с суффиксом *-men- со значением 'пашня'. Однако здесь, видимо, имеется производное от этого не дошедшего до нас слова: агmentum 'крупный скот' (обычно рабочий). Связь существительного агmentum с глаголом arāre была отмечена еще Варроном (LL, 5, 96). Этой же этимологии слова armentum придерживались Колумелла (Colum 6, praef. 3) и Исидор (Jsid. Orig., 12, 1, 8). В новое время Ф. Скуч также возводил слово armentum к arāre (Skutsch 1909: 348). Он считал, что более древняя форма *arāmentom подверглась ямбическому сокращению, а затем – синкопе. Слабость этого фонетического объяснения привела к тому, что в последнее время была принята иная этимология слова armentum (связь с др.-гр. ἅρμα 'повозка' – Walde I, 68). Однако в пользу правильности древней этимологии, предложенной еще Варроном, говорят следующие факты. Скот, запрягаемый в повозки, назывался в латинском языке iūmentum (< iouksmentom, IOVXMENТА – CIL I2, 1, cf. iungere 'запрягать'). Armentum – это скот, используемый, видимо, для какой-то иной цели. Затем, название рабочего скота, полученное от глагола 'пахать', засвидетельствовано в литовском языке: árti 'пахать' – árklas 'соха' – arklỹs 'лошадь'. Наконец, нет никакой необходимости непременно возводить armentum к *arāmentom. Хотя производные от arāre обычно имеют в латинском языке основу arā- (arātrum, arātor, arātiō), в данном случае наличие этой основы не является обязательным. Хорошо известно, что глагол secāre, например, имеющий основу secā-, наряду с таким образованием, как secāmenta, дал также производные segmen, segmentum, sectiō и т. п. Да и сам глагол arāre имеет производные arvum 'пашня' и arvālis 'пахотный', что делает вполне допустимой связь рассматриваемой формы armentum с arāre. Таким образом, от глагола arāre 'пахать' в латинском языке было образовано существительное *armen 'пашня' (позднее вытесненное словом arvum), которое послужило основой для образования слова armentum 'скот, используемый для работы на пашне'. Впрочем, слово armentum могло быть образовано и непосредственно от глагола arāre. В этом случае слова *armen могло и не быть в латинском языке. Но и тогда словообразовательная модель arāre – armen(tum) сохраняется.
Итак, сопоставление рус. рамень – орать 'пахать' с лит. armuõ – árti, др.-гр. ἄρωμα – άρόω и лат. armen(tum) – arāre свидетельствует в пользу предложенной выше этимологии слова рамень.
В заключение вкратце остановимся на слове рама 'край пашни у леса'. Это слово в связи с приведенными фактами вызывает затруднение только в словообразовательном отношении. Корень его, очевидно, ясен, значение – тоже. Можно было бы просто сослаться на то, что рама – позднейшая форма, что это слово образовано от рамень. Однако слово рама сохранило более древнее значение ('пашня') по сравнению со словом рамень ('лес у пашни'), поэтому вряд ли перед нами новообразование. Скорее, наоборот, рама – очень древнее слово, хотя оно и не сохранилось в памятниках древнерусской письменности. Мне кажется, что слово рама можно рассматривать как один из немногих реликтов индоевропейских образований женского рода с суффиксом *-men-. Если буквальное значение древнего слова *ar-mōn было 'вспаханный', то слово рама восходит к соответствующей форме женского рода *ar-men-a > *armna 'вспаханная' (ср. по типу образования, например, лат. columna). Упрощение -mn- > -mm- > -m-, видимо, такого же типа, как и в слове зима, где наличие древнего суффикса *-men- (-mn-a) подтверждается данными родственных языков: др.-инд. hḗman 'зимой', hēmantáḥ 'зима', др.-гр. χεῖμα (-μα < *mn̥), χειμών 'зима', алб. dimεn 'зима' (Brugmann, Delbrück 1897: 234; Pokorny, 425–426).135
Н. И. Толстой отреагировал на изложенную этимологию в высшей степени эмоционально: «Честь установления надежной этимологии слова рамень, раменье принадлежит Ю. В. Откупщикову...» (Толстой 1997: I, 349). И далее (с. 350–356) он приводит интересный диалектный материал, подтверждающий правильность предложенных семантических реконструкций. Столь же категоричен вывод С. Б. Бернштейна: «... установленная Откупщиковым связь между глаголами orati и именной основой ramen- бесспорна» (Бернштейн 1974: 179).
Расшива136
С этим словом можно встретиться в произведениях Н. А. Некрасова, М. Горького и ряда других русских писателей. Расшивы – это большие парусные суда на Волге, которые позднее были вытеснены пароходами. Обычно слово расшива этимологизировалось и сейчас этимологизируется на основании сопоставления с глаголами шить, расшить, расшивать.
Однако еще в 40-х годах против этого этимологического сопоставления высказался известный славист академик Н. С. Державин (1939: 39). По его мнению, связь слова расшива с шить – это результат народно-этимологического переосмысления непонятного слова, заимствованного из немецкого языка, где Reiseschiff означает 'судно для путешествий'.
Какая же из двух изложенных этимологий правильна? Ошибку в данном случае допустил Н. С. Державин.
Прежде всего, расшива – это типичное грузовое судно, а не 'судно для путешествий'. Кроме того, это слово является в русском языке исконным, а не заимствованным. Об этом свидетельствуют надежные этимологические связи, которые имеются у слова расшива в рамках родного языка. Так, сочетание слов пришить доску – обычно в языке плотников. От глагола шить в значении 'прибивать, приколачивать' берет начало диалектное слово шитик, которое В. И. Даль (IV, 635) объясняет таким образом: «Мелкое речное судно» (волжское слово) или «лодка с нашивами, набоями, с нашитыми бортами» (сибирское слово). У Даля же мы находим слово шива «лодка шитик, не долбленая».
Следовательно, с этимологической точки зрения, расшива – это судно, «расшитое», т. е. обитое досками. Об изготовлении у древних руссов «набойных лодий», обшитых досками, сообщает византийский император Константин Багрянородный (X в. н. э.). Кстати, руссы пришивали доски к остовам своих судов не только деревянными гвоздями, но также ивовыми прутьями и корнями можжевельника (Мавродин 1949). Возможно, что именно здесь следует искать связующее звено между значениями 'шить' и 'прибивать', 'приколачивать' у глаголов шить, пришивать.
Стена и стень137
Тонкий знаток русского языка и его диалектов В. И. Даль считал, что слова стена, стень, тень и сень имеют общий корень (IV, 351, 379). Даль не касался вопросов, связанных с этимологией приведенных слов. Вывод об общности их происхождения сделан автором на основании наблюдений над словоупотреблением, причем этот вывод опирался на богатейший опыт лексикографической работы и на изумительную языковую интуицию Даля. В многочисленных работах, посвященных этимологии слов стена, стень, тень и сень, вывод Даля и его интересные наблюдения полностью игнорируются. Исследователи этимологи исходили, как правило, не из данных живого языка и его многочисленных диалектов, а почти исключительно из сопоставлений (зачастую рискованных и натянутых) с родственными индоевропейскими языками. Столь односторонний подход к анализу привел к тому, что перечисленные выше слова до сих пор не имеют удовлетворительной этимологии. Рассмотрим относящийся к данному вопросу материал и постараемся дать новое этимологическое истолкование слов стена и стень.
Стена138
В настоящее время категорически отвергнуто предположение о том, что данное слово является древним заимствованием из германского. Почти во всех словарях и работах по этимологии ст.-сл. СТѢНА139 рассматривается как слово, исконно родственное готск. stains (нем. Stein) 'камень' и др.-гр. στία, στῖον 'камешек, галька' (Meillet 1905: II, 446; Преображенский, II, 410; Фасмер, III, 754; Trautmann, 281; Младенов, 608; Kluge, 744; Pokorny, 1011 и др.). Германские и греческие слова, в свою очередь, сопоставляются с др.-инд. styā́yatē 'затвердевает, застывает'. А. Г. Преображенский в связи с этим толкованием пишет: «Если эти сопоставления верны, то первоначальное значение стена собирательное: 'груда, куча, масса камней, отсюда каменная преграда, каменная стена' (Преображенский, II, 410–411). Против этой – ставшей почти общепризнанной – этимологии серьезные возражения выдвинули А. Брюкнер и В. Махек: во-первых, согласно данным археологии, славяне имели не каменные, а деревянные или глиняные стены (Brückner, 529; Brückner 1924: 217; Machek 472), во-вторых, в славянских языках для обозначения каменной стены имеется особое слово: ст.-сл. ЗИДЪ, с.-хрв. з͡ид, чеш. zed’. Эти возражения, опирающиеся на реальные исторические факты,140 на наш взгляд, исключают возможность сопоставления ст.-сл. СТѢНА с готск. stains. Хорошо известно, что археологические данные имеют важное, зачастую – первостепенное значение при определении этимологии слов, связанных с материальной культурой народа. Именно исходя из реалий, Р. Мерингер дал лучшую из своих этимологий: нем. Wand 'стена' < winden 'плести' (Meringer 1904–1905: 139–142). Подобное же происхождение имеет, например, монг. хэрэм 'стена' < хэрэх 'сплетать, связывать сплетением', хотя это слово уже давно употребляется в значении 'каменная стена' (ср. Их Цагаан хэрэм 'Великая китайская стена'). В русском языке аналогичным образом возникли слова плетень, плот, и оплот (глагол плести). Поэтому мы вправе предположить, что слово стена имело какое-то иное происхождение. Попытка А. Брюкнера связать ст.-сл. СТѢНА с лит. síena и лтш. siena 'стена' не может быть признана удачной по причинам фонетического характера: фин. seina и эст. sein 'стена', заимствованные из древнебалтийского (Fraenkel, 782–783), свидетельствуют о том, что литовская и латышская формы не имели в древности начального st-. Следовательно, можно считать, что вопрос об этимологии слова стена остается открытым.
Нам представляется, что слово стена восходит к и.-е. корню *(s)teg-/*(s)tog-. Этот корень засвидетельствован в большинстве индоевропейских языков: др.-инд. sthagáyati 'покрывает, скрывает, окутывает'; др.-гр. στέγω 'покрываю, прячу, задерживаю, защищаю', (σ)τέγος, (σ)τέγη'крыша, кровля, дом', στεγ(α)νός 'покрывающий, защищающий, покрытый, защищенный', πόλις στεγανή 'укрепленный город', στεγνόν 'крыша, дом, палатка'; лат. tegō 'покрываю, защищаю, окутываю', tēctum 'крыша, дом', tignum 'балка' (< 'покрытие', ср. Lucr., II, 191, VI, 140, Caes. В. С., II, 9), contignātiō 'бревенчатое перекрытие, стропила', tēgula 'черепица' (во мн. ч. 'крыша'), teges 'покрывало, циновка', toga 'тога', tegi̇̄le 'покров, покрывало, одежда', tegmentum 'покров, покрывало, одежда, навес, кровля', teg(i)men 'одежда, покров, навес, прикрытие, защита'; др.-в.-н. decchen (нем. decken), др.-исл. Þekja 'покрывать', др.-в.-н. decchi (нем. Decke) 'потолок, крыша'; кимр., корн, to (< *togo) 'крыша'; лит. stógas 'крыша'; др.-прус, stogis 'крыша'; ст.-сл. ОСТЕГЪ 'одежда' и др.141
Слово стена (ст.-сл. СТѢНА) могло возникнуть как отглагольное образование с суффиксом *-snā́: и.-е. *stegsnā́ (или *stēgsnā́) > слав, stēná – с обычным выпадением группы «смычный + s» перед носовым. Подобными же образованиями являются: ст.-сл. ЛОУНА и лат. lūna < *louksnā́ 'светящая, светило' (ср. авест. rauxšna- 'блестящий', др.-прус, lauxnos 'звезды', пренест. Losna), ст.-сл. СТРОУНА < *strougsnā (ср. лат. struō, strūxī 'класть рядами, строить,'), ст.-сл. БРАНА < общеслав. *borná < *bhorgsnā́ 'дробящая, дробило' (ср. лат. frangō 'дроблю, размельчаю', готе к. brikan и др.). Следовательно, первоначально слово *stegsnā́ означало 'прикрывающая, защищающая' (ср. греческое отглагольное прилагательное στεγνός с тем же значением), подобно тому, как слово *louksnā́ означало 'светящая', а *bhorgsnā́ – 'дробящая'. Долгий гласный -ē- в корне слова stēna или был исконным (ср. лат. tēgula – с той же огласовкой корня), или явился результатом заменительного удлинения после выпадения -gs- перед -n-.142 Суффикс *-snā́ (в мужском и среднем роде – *-sno-), по существу, видимо, не был самостоятельным суффиксом: он состоял из форманта -s- (Brugmann, Delbrück, II, 290 – 291) и хорошо известного и.-е. суффикса отглагольных прилагательных -nā́ (*-no-). Отглагольные прилагательные и существительные, образованные с помощью суффикса *-sno- (*-snā́), засвидетельствованы в италийском, греческом (Ibid., 265), старославянском, древнепрусском (Ibid., 265; Meillet 1905: II, 446) и в древнеиндийском языках (Macdonell 1910: 133–134). Следовательно, слово stēna < *stegsnā́ 'прикрывающая, защищающая' → 'прикрытие, защита'143 не является каким-то исключительным образованием, а представляет собой один из многочисленных примеров индоевропейских образований на *-snā́.
В пользу предлагаемой нами этимологии слова стена можно привести также некоторые археологические данные. Древнейшие жилища славян (как и других народов центральной и северной Европы) представляли собой примитивные землянки: котлован глубиной 1–1,5 м, покрытый сверху кровлей. Иногда вокруг котлована возводились невысокие стены, сооруженные из стволов деревьев. Эти стены обмазывались глиной и перекрывались кровлей. Конструкция всего жилища – это, по существу, конструкция его кровли, покрывающей яму (Нидерле 1956: 248–249). Естественно, что весь этот комплекс, состоявший из элементарных стен и кровли и служивший прикрытием жилой ямы, назывался словом, корень которого [*(s)teg-/*(s)tog-] имел значение 'покрывать, крыть'. В ряде индоевропейских языков это наименование сохранилось за крышей (см. приведенные выше примеры из греческого, латинского, кельтских, балтийских и германских языков), в славянских языках оно удержалось за другой частью единой конструкции, прикрывавшей древние жилища, – за стеной. В значении 'крыша' здесь укрепились другие слова, но также связанные с синонимичным глагольным корнем (ср. покрывать, крыть): кров, крыша.144 Следовательно, слово стена не только в фонетическом и морфологическом, но также и в смысловом отношении может быть возведено к и.-е. корню *(s)teg-/ *(s)tog-.
В плане словоупотребления интересным является засвидетельствованное в архангельском диалекте солнце в стену садится, т. е. «за сплошные облака по склону» (Опыт 319), а также пример из песни про Ивана Грозного, который казнил бояр за то, что они «царевича не застѣняли» (Даль, I, 640), т. е. не прикрывали, не защищали. Оба последних примера в семантическом плане могут служить связующим звеном между словами стена и cтень.145
Стень, тень, сень146
По поводу этимологии этих трех слов в литературе высказывались самые разнообразные мнения. Ст.-сл. СТѢНЬ и СѢНЬ обычно возводятся к и.-е. корню *skā(i)- или *skē(i)- и сопоставляются с др.-инд. chāyā́ 'блеск, мерцание, тень', н.-перс. sāya 'тень, защита', др.-гр. σκιά 'тень', σϰότος 'темнота, мрак', σϰοιός 'тенистый, темный', σϰηνή 'палатка', готск. skeinan (нем. scheinen) 'светить, сиять', лтш. sejs 'тень', ст.-сл. СИꙖТИ 'блестеть', с.-хрв. pri̇̀soje 'солнечное место, солнечная сторона', òsoje 'тенистое место' (Brugmann, Delbrück 1897: I, 1, 546; Rozwadowski 1908: 304–309; Преображенский, II, 411; Persson, 1912: 700; Jokl 1923: 64–66; Trautmann, 304; Младенов, 582, 626; Brückner, 62; Kluge, 641; Hofmann, 318; Vacmer, II, 610: III, 11; Pokorny, 918 и др.). Среди этих многочисленных сопоставлений следует, прежде всего, выделить ст.-сл. СИꙖТИ и с.-хрв. prisoje и òsoje (последние два слова имеют также соответствия в болгарском языке). Этимология этих слов достаточно очевидна: противопоставление двух значений объясняется употреблением различных приставок. Возможно, что корень этих слов действительно родствен приведенным выше индоиранским, греческим и германским словам, а также латышскому sejs. Из интересующих нас русских слов к этой же группе можно было бы отнести (с какойто долей вероятности) слово сень (ст.-сл. СѢНЬ). Однако в этом случае возникают серьезные затруднения фонетического и словообразовательного характера: каково было отношение ст.-сл. СѢНЬ к СИꙖТИ prìsoje и òsoje? Что же касается др.-рус. стѣнь и тѣнь, то они, повидимому, не имеют никакого отношения к перечисленным индоевропейским примерам. Правда, еще со времени К. Бругмана принято считать, что stěnĭ < *scěni < *skěni. Однако, как убедительно показал В. Вондрак, подобное изменение было невозможно в славянских языках, где начальное sk- обычно не переходит в st- (Vondrak 1905: 174–175).147 Сам В. Вондрак, примыкая к традиционному объяснению слова sěni̇̆, считает, что těnĭ < *těmnĭ (ср. ti̇̆ma), a stěnĭ – контаминированная форма, возникшая из смешения sěnĭ и těnĭ (Ibid.). Против объяснения В. Вондрака (těnĭ < *těmnĭ) высказывались А. Брюкнер (Brückner 1907: 111) и В. Ягич (Jagić 1920: 201). Μ. Фасмер и Ю. Покорный воздерживаются от категорических суждений по поводу последней этимологии, которую, действительно, довольно трудно обосновать фонетически.
Интересную попытку связать происхождение слов СТѢНЬ и тѣнь предпринял Г. Ильинский, сопоставивший эти слова с др.-инд. stāyáti 'он скрывается', tāyúḥ 'вор', ст.-сл. ТАѬ, ТАТЬ, др.-гр. τητάω 'граблю, лишаю' (Iljinskij 1906: 160). Но и эта попытка не имела успеха, так как примеры, приведенные из древнегреческого и древнеиндийского языков, далеки по значению от славянских слов СТѢНЬ и тѣнь. Кроме того, эти примеры имеют в славянских языках соответствия, полностью совпадающие с ними по своему значению: слова ТАѬ и ТАТЬ, приведенные самим же автором. Итак, несмотря на многочисленные исследования, посвященные этимологии слов стень, тень и сень, происхождение этих слов остается неясным. То, что сказал Мейе в 1905 г. относительно этимологии слов СѢНЬ и СТѢНЬ («ces deux mots sont très obscurs») (Meillet, 1905: II, 455), спустя 45–50 лет вынуждены повторить В. Maxeк («slovo velmi nesnadné» – о чеш. stín) и С. Бак («history obscure» – о ст.-сл. СТѢНЬ, чеш. stín, пол. cień, рус. тень) (Machek, 472–473; Buck, 63). И до сих пор, несмотря на их полную фонетическую несостоятельность, в словарях и в специальной литературе продолжают фигурировать реконструкции типа *stěnь < * skěnĭ, *těnĭ < *těmnĭ.
Между тем оба слова (СТѢНЬ и тѣнь) могут быть объяснены как отглагольные образования с суффиксом *-sni- от и.-е. корня *(s)teg-: stěnĭ < *stegsnis, těnĭ < tegsnis (ср. др.-гр. στέγος и τέγος, στέγη и τέγη 'крыша, кровля, дом', др.-гр. στέγω, лат. tegō , др.-в.-н. decchen 'покрывать' – с подобным же древним чередованием начального *st- и *t-). Фонетические изменения в корне те же, что и в слове stěna (выпадение -gs- перед -n- с удлинением предшествующего гласного). Переход и.-е. *-nis > ст.-слав. –НЬ – также обычное явление. Суффикс *-sni – древний суффикс отглагольных образований, встречающихся в различных индоевропейских языках (Brugmann, Delbrück, II, 285), особенно широко распространен в наиболее близком к славянским – литовском языке: dègti 'гореть' – degsnis 'выгоревшее место, пожарище', mir̄kti 'держать глаза полуприкрытыми' – mirksnis 'морганье' и т.п. (Leskien 1884: 282, 293, 361, 420). В литовском языке группа «смычный + s» перед -n- сохранялась, в славянском – выпала.148 Следовательно, слова СТѢНЬ и тѣнь по типу образования целиком соответствуют приведенным литовским примерам, а также славянским словам типа danĭ, tŭkarĭ, rŭvanĭ, dŭranĭ, в которых суффикс -ni- присоединялся к гласному окончанию глагольного корня без детерминатива -s-.
Таким образом, оба слова (СТѢНЬ и тѣнь) первоначально означали 'укрытие, защита, навес', затем 'укрытое или защищенное (от солнца) место'.149 Отсюда становится ясным, что *(s)tegsnis 'укрытое место' относится к глаголу *(s)tegti 'покрывать' точно так же, как лит. degsnís 'выгоревшее место' к глаголу dègti 'гореть'.
Слово же сень, объяснение которого (в случае его сопоставления с СИꙖТИ и т. п.) встречается с определенными трудностями, видимо, явилось результатом контаминации слов стень и тень. В пользу этого предположения (и против возможности сопоставления ст.-сл. СѢНЬ с СИꙖТИ) говорят многочисленные случаи употребления слов сень и (несомненно, родственного с ним) сени в древнейших письменных памятниках и в диалектах живого языка. Возьмем несколько примеров, приведенных в словаре В. Даля. Сѣнь и сѣнница 'куща, намет, палатка, шатер, навес, шалаш, легкое жилье', надпрестольная сѣнь 'навес'; сѣнь 'балдахин'; сѣнь 'защита, покров, убежище' («под сѣнiю руки моея покрыю тя»; «птенцы, под сѣнью материнских крыл»); сѣнь 'навес у дома на столбах, крытое крыльцо, галерея, балкон, навес для летней прохлады'(«берега рѣчки осѣнены лѣсами» – Даль, IV, 379).150 Все эти примеры очень трудно объяснить, исходя из этимологии; СѢНЬ от СИꙖТИ. В то же время любой из приведенных примеров этимологически становится совершенно ясным, если рассматривать слово сень как результат контаминации слов стень и тень, а эти последние возвести к и.-е. корню *(s)teg- 'покрывать'.
Изложенная выше этимология слов стена, стень, тень и сень, помимо приведенных данных, может быть подтверждена также данными архангельских говоров русского языка, где засвидетельствованы слова стéнко 'тень' и стѣнокъ 'тень от предмета при солнечном или лунном свете' (Подвысоцкий, 163, 167). Этот факт говорит, во-первых, о наличии несомненной генетической связи между словами стена и стень, ибо стéнко и стѣнокъ, имеющие основу на твердый согласный -н-, по своей семантике явно примыкают к слову стень с основой на мягкий согласный, во-вторых, указанные слова из архангельских говоров дают нам достаточно оснований для сближения слов стена и стень со словом тень, поскольку оба приведенных архангельских слова полностью совпадают со словом тень по своей семантике.
Итак, интересное предположение В. Даля о том, что слова стена, стень, тень и сень имеют общее происхождение, находит подтверждение в фонетически правомерном возведении всех этих слов к и.-е. корню *(s)teg- 'покрывать'.
Стьгда151
В древнейших старославянских и древнерусских памятниках слово, соответствующее более позднему русскому стогна 'городская улица, площадь', засвидетельствовано в формах стьгна, стегна и стъгна. И только в Супрасльской рукописи наряду с обычной формой стъгна (133, 6; 137, 13) один раз употреблена форма стьгда (397, 12).152 Больше нигде эта форма не засвидетельствована.
В тексте Супрасльской рукописи греческому ἐν ταῖς τῆς πόλεως πλατείαις ϰαὶ ῥύμαις соответствует въ градьныихъ стьгдахъ и междахъ (397, 11–12). А. Мейе, ссылаясь на соседство двух последних слов в тексте, предположил, что мы имеем здесь дело с опиской переписчика, вызванной тем, что конечная часть слова меж-дахъ была ошибочно перенесена на предшествующее слово. Поэтому, как полагает А. Мейе, данное слово правильно следует читать стьгнахъ, а не стьгдахъ (Meillet 1905: II, 321; Преображенский, II, 389). Это объяснение А. Мейе получило широкое признание. Оно выглядит достаточно убедительным и правдоподобным. И все же описка, которую предполагает А. Мейе в тексте рукописи, нам представляется маловероятной. Остановимся вкратце на некоторых фактах, которые, как нам кажется, говорят в пользу достоверности слова стьгда в Супрасльской рукописи.
В тексте памятника слово стъгна засвидетельствовано дважды: стъгнам* (133,6) и на стъгны (137, 13). В обоих случаях этому слову в греческом оригинале соответствует ἀγορά. Слову стьгда соответствует др.-гр. πλατεῖα. Таким образом, в Супрасльской рукописи словам стъгна и стьгда соответствуют разные греческие слова. Возможно, что мы имеем дело с попыткой разграничить два сходных по своему значению слова, вернее сохранить это разграничение в переводе.
В отличие от случаев со словом стъгна, интересующее нас место имеет одну существенную особенность. Здесь речь идет о площадях и улицах (πλατείαις ϰαί ῥύμαις). Слово стъгна само по себе означало и 'площадь', и 'улицу'; в старославянских и древнерусских текстах этим словом, как известно, передается и греч. ἀγορά, и πλατεία, и ῥύμη. В рассматриваемом нами месте Супрасльской рукописи следовало передать одновременно и греч. πλατεία и ῥύμη. Именно поэтому, быть может, в данном месте Супрасльской рукописи было употреблено не слово стъгна, а менее распространенное – стьгда (πλατείαις ϰαί ῥύμαις – стьгдахъ и междахъ).
В болгарском языке сохранилось слово стъгдá 'рыночная площадь' (Младенов, 615). Связь со всей предшествующей группой слов здесь несомненна. Значение 'площадь', а не 'улица, площадь', видимо, проливает некоторый свет на употребление слова стьгда в Супрасльской рукописи именно в сочетании стьгдахъ и междахъ. Но главное – болг. стъгда подтверждает факт наличия славянских образований с суффиксом -да (наряду с -на) у корня стъг-/стьг-.
В словообразовательном отношении наличие примерно равнозначных параллельных форм стьгна (стъгна) и стьгда с суффиксами *-na (*-no-) и *-da (*-do-) не является чем-то чуждым старославянскому или древнерусскому языку. Приведем в качестве иллюстрации следующий список:
Суффикс -da (*-do-) | Суффикс -na (*-no-) | |||
}'гроздь' | ||||
гроз-дъ | гроз-нъ | |||
грез-дъ | грез-нъ | |||
}'борозда' | ||||
браз-да | браз-на | |||
рус. | бороз-да | рус. диал. | бороз-на (Даль, I, 116) | |
}'стогна | ||||
стьг-да | стьг-на | |||
болг. | стъг-дá | стъг-на |
Таким образом, засвидетельствованное в Супрасльской рукописи слово стьгда является вполне закономерной формой, и у нас нет достаточных оснований для того, чтобы считать это слово результатом описки переписчика.
Штаны153
Обычно считается, что слово штаны впервые засвидетельствовано в «Хождении на Восток» Ф. А. Котова (первая четверть XVII в.).154 В КДРС это слово фиксируется с 1624 г. Однако Б. А. Ларин отмечает запись этого слова, относящуюся к несколько более раннему времени (Ларин 1960: 70, 207). Слово штаны не было известно старославянскому языку,155 его нет в словаре И. И. Срезневского, неизвестно оно и родственным славянским языкам. Все эти обстоятельства заставили считать, что это слово заимствовано из тюркского. Тюркские формы išton, istan, ičton 'нижнее платье, подштанники, штаны' уже давно объяснены как сложные слова, состоящие из ič- 'внутренний' и -ton- 'платье, одежда' (Vámbéry, 35; Корш 1903: 30). Формой, наиболее близкой к рус. штаны, является тат. ыштан. Однако эта форма, по мнению специалистов-тюркологов, не могла явиться исходной, а сама была заимствована из рус. штаны. В свою очередь, русское слово было заимствовано из тюркского ičton (Радлов, V, 1402, 1513, 1561). Именно такова была точка зрения В. В. Радлова, на авторитет которого обычно опирались все позднейшие исследователи. Правда, последние не всегда были столь же осторожны и нередко выводили рус. штаны непосредственно из формы ыштан.
Ни толкование В. В. Радлова, ни объяснения его последователей (Фасмер, III, 429) нам не представляются убедительными. В литературе уже стало традицией и своего рода «модой» выводить все русские слова со значением 'штаны' из тюркских языков. И если тюркское происхождение слова шаровары ни у кого не вызывает сомнений (Ramstedt, 347), то попытка вывести из тюркского русские слова порты (Deny 1925: 98–106) и штаны вряд ли может быть признана убедительной. Против тюркского происхождения слова порты решительно высказывался М. Фасмер (см. соответствующую статью его словаря). Не выдерживает критики и предположение о тюркском происхождении слова штаны. Если считать, что одно из двух слов (рус. штаны и тюрк. ыштан) появилось в результате заимствования, то, скорее, следует допустить, что слово ыштан является заимствованным. Хорошо известно, что в тюрко-татарских и родственных с ними языках не всякое сочетание согласных может находиться в начале слова. Перед некоторыми согласными (или сочетаниями согласных) в этих языках появляется протетический гласный: др.-гр. Σμύρνα → турец. Измир, слово русский → монг. орос и т. п. Совершенно такого же типа заимствованием могло бы быть и штаны → ыштан. В то же время обратное заимствование маловероятно, потому что русские слова тюркского происхождения обычно не теряют начального гласного: урюк, ишак, амбар, атаман др. Более того, в русском языке имеются слова, заимствованные из тюркского, в которых одним из корней, действительно, было тюркское слово ič (uč) 'внутренний'. И во всех этих словах начальный гласный сохранился: ичеты́ги, ичедóги, ичедóки, 'вид обуви' (Даль, II, 67) ← тюрк, ič-itük (букв. 'внутренняя обувь') (Корш 1886: 505), очкур, очкура, ошкура 'пояс на брюках' (Даль, II, 777) ← тюрк. uč-qur (ič-qur) (букв. 'внутренний пояс') (Deny 1925: 400). Тюрк, ič-ton 'внутренняя одежда' должно было бы дать в русском языке форму *ичетóны или *ичедóны, а не штаны. Следовательно, материал тюрко-славянских языковых отношений не подтверждает предположения о тюркском происхождении слова штаны. Однако широкое распространение в тюркских языках и вполне удовлетворительное этимологическое объяснение слов типа ič-ton исключает также и возможность обратного – тюркского – заимствования из славянских языков.
По-видимому, оба слова (штаны и ič-ton) независимы друг от друга по своему происхождению. Возможно, что тат. ыштан и рус. штаны (вместо, как мы увидим ниже, закономерного *станы) явились контаминированными формами, результатом сближения двух одинаковых по значению слов (где-нибудь в районе тесного контагирования русского языка с татарским). Но это, разумеется, только предположение.
Видимо, серьезные сомнения в возможности тюркского происхождения слова штаны заставили А. И. Соболевского искать источник этого слова на Западе: средневек. лат. sutana, sotaneum, итал. sottana, франц. soutane 'сутана, ряса' (Соболевский 1904: 4). Эта совершенно невероятная этимология лишний раз свидетельствует о том, что слово штаны не получило удовлетворительного этимологического истолкования (ибо А. И. Соболевский, несомненно, знал этимологию этого слова, принятую в работах В. В. Радлова и Φ. Е. Корша, но он был убежден в ее несостоятельности). Наконец, следует отметить, что в работе Н. К. Дмитриева (1958: 13–47) в подробном перечне русских слов тюркского происхождения слово штаны отсутствует. Его нет даже в разделе «Слова, причисляемые к тюркизмам в порядке гипотезы».
Нам кажется, что слово штаны вообще не было заимствованным словом. По своему фонетическому и морфологическому облику это слово ничем не отличается от таких древних отглагольных образований, как лунá, cтpaнá, cтpyнá, (ж. р.), рунó, сукнó, пшенó (ср. р.), блины́, чины́, челны́ (м. р., мн. ч.) и т. п. Еще Н. В. Горяев предположил, что слово штаны образовано от стагны (и.-е. корень *steg- 'покрывать') (Горяев, 242, 426). Однако Горяев не смог обосновать своей гипотезы фонетически. Ему справедливо возражали, что ст- обычно не дает в русском языке шт-, а –г– в сочетании –гн– сохраняется, например, в слове стегно (Преображенский, II, 107). Кроме того, Н. В. Горяев не объяснил происхождения гласного –а– в слове штаны при корне *steg-/ *stog-.
Самое существенное из фонетических затруднений (ст- > шт-) было устранено со времени появления книги Б. А. Ларина «Русско-английский словарь-дневник Ричарда Джемса». Оказывается, древнейшая форма, в которой засвидетельствовано интересующее нас слово, имела начальное с-, а не ш-: stanie (стани́) (Ларин 1960: 70). Это свидетельство Р. Джемса подтверждается записями из современных архангельско-холмогорских говоров, приводимыми Б. А. Лариным, – станис''ки. Говоря о происхождении слова штаны, Б. А. Ларин пишет в своей книге: «Запись этого слова с начальным st-, быть может, проливает свет на происхождение его. Не такова ли и была более древняя форма этого слова?» (там же: 207). Хотя изменение ст– > шт– и не могло быть фонетически закономерным в русском языке, оно все же могло иметь место при переходе слова, начинающегося со ст-, из диалектов с шепелявым с ( –с«- ) в диалекты, где –с– и –ш– четко разграничены. Именно в архангельско-холмогорских говорах одной из наиболее ярких и древних их особенностей является наличие шепелявого –с»-, которое в английском словаре Р. Джемса передается посредством sh- (там же: 49; shenacos (с'енокос)), во французском словаре XVI в. – посредством ch- (Ларин 1948: 33), в русских словарях и работах – посредством –ш– (Ларин 1960: 50). Характерно, что именно в этих говорах надежно засвидетельствована древнейшая форма станы, которая, проникая в другие диалекты русского языка, естественно, должна была дать форму штаны (< с'таны < станы). В псковских памятниках XIV в. часто наблюдается взаимная замена букв –ш– и –с- , что, видимо, отражает определенные особенности в произношении (смешил 'смесил', донеши 'донеси', вѣшнѣ 'весне' и др.) (Соболевский 1907: 36). Это обстоятельство, в свою очередь, могло содействовать переходу ст– в шт-.156 Во всяком случае изменение ст– в шт– в конкретном слове штаны не гипотеза, а засвидетельствованный факт, который к тому же может получить достаточно приемлемое фонетическое объяснение.
Остальные возражения, высказанные против гипотезы Н. В. Горяева, не являются серьезными. Следует только предположить, что отглагольное образование с суффиксом *-no- имело между суффиксом и корнем формант *-s- – обычный в образованиях подобного рода. Индоевропейская форма *stog-s-no-i 'покрывающие, покровы' (мн.ч. от *stog-s-nó-s, а не *steg-nó-s, как считал Н. В. Горяев) закономерно должна была перейти в *stōnī́ ср. *louk-s-ná > lūná, *stroug-s-ná > strū-ná, *bhorg-s-ná > borná и др.). Конечный дифтонг -oi- > -i-, выпадение -gs- перед -n- привели к удлинению предшествующего гласного. А поскольку индоевропейскому -ō- соответствует славянское –а-, переход *stōni̇̄ > стани также вполне закономерен. Форма стани (stanie) засвидетельствована у Р. Джемса, о дальнейших фонетических изменениях уже говорилось выше.157
В одном из диалектов русского языка, видимо, сохранились следы также и иной огласовки и.-е. корня *steg- (а не *stog-). В случае с огласовкой *steg- теоретически мы должны иметь: *stegsnoí > *stēnī́ > *štēnī́158 > *št'anī́159 > щаны. Последняя форма действительно засвидетельствована в вологодских говорах (Опыт, 269). Интересно отметить, что фонетические изменения и особенности, на которые нам часто приходится ссылаться, встречаются обычно в псковских, вологодских и архангельско-холмогорских говорах. В связи с этим можно сделать предположение, что слово штаны первоначально сохранилось только в северных диалектах русского языка, откуда оно позднее распространилось на остальные его диалекты. Этим можно объяснить отсутствие данного слова как в старославянском, так и в современных славянских языках. Возможно также, что различные формы слова штаны, засвидетельствованные в архангельско-холмогорских и вологодских говорах (стана и щаны) отражают две формы и.-е. корня *stog- и *steg-.
Возведение слова штаны к и.-е. корню *steg-/*stog- приемлемо не только в фонетическом и словообразовательном, но также и в семантическом отношении. Уже давно было отмечено, что корень *steg- имеет в индоевропейских языках два основных значения: 1) покрывать жилище (крышей) и 2) покрывать тело (одеждой) (Zubatý 1895: 20). Из слов, связанных со вторым значением, можно указать др.-инд. sthagáyati 'покрывает, скрывает, окутывает', лат. toga 'тога', tegi̇̄le и tegimen(tum) 'покров, покрывало, одежда', ст.-сл. ОСТЕГЬ 'одежда, платье'. Кроме того, у В. Даля мы встречаем остегнъ 'исподницы, шаровары, брюки, штаны', причем В. Даль связывает его со словом стегно. Связь всех этих слов с и.-е. корнем *(s)teg- уже давно отмечалась в литературе (Matzenauer 1885: 173–174; Горяев 1896: 242). Из исследователей последнего времени на связь между ст.-сл. ОСТЕГЬ и корнем *(s)teg- указывает, например, В. Пизани (1956: 104). Нам представляются неосновательными колебания М. Фасмера, который (вслед за А. Вальде, Ю. Покорным и др.) склонен сопоставлять слова остегъ и остегнъ не с корнем *(s)teg-, а с глаголом стегать (корень *stegh-) (Vasmer, II, 286). И.-е. корень *stegh- довольно широко распространен в различных языках, но от него неизвестны образования со значением 'одежда, платье' ни в одном другом языке, кроме русского (стеганка). Причем сама словообразовательная структура слова стеганка с достаточной очевидностью говорило том, что это слово является поздним русским новообразованием, которое не может идти ни в какое сравнение с таким древним атематическим образованием, как остегнъ.
Наконец, в пользу изложенной выше этимологии слова штаны (< 'покрывающие, покровы') можно привести пример с другим русским словом, образованным от того же корня, – стегно.160 Это слово тоже уже давно сопоставлялось с корнем *steg- (Микуцкий 1876: 4). Согласно этому сопоставлению древнеиндоевропейское слово, которое обозначало когда-то покрытую часть человеческого тела, находившуюся под набедренной повязкой или под каким-либо иным видом одежды (можно также думать о покрытой перьями верхней части ноги у птиц). *Stegnó(n) 'покрытое' – характерное для индоевропейского языка образование.161 Так как связь рус. стегно с и.-е. корнем *(s)teg- уже отмечалась в литературе, мы не будем подробно останавливаться на данном примере. Отметим только недостаточную аргументированность, а порой и полную несостоятельность иных этимологических истолкований данного слова. Сопоставления с лит. stýgti 'успокаиваться', stýgoti 'быть спокойным' лтш. stàigs 'болотный, топкий' (Zubaty 1895: 20), др.-инд. sàkthi, авест. haxti 'бедро' (Meillet 1905, II, 446) и некоторые другие – уже совсем неправдоподобные сопоставления были справедливо отвергнуты М.Фасмером (Vasmer, III, 8). Сам Μ. Фасмер сопоставляет рус. стегно с лат. tignum. Это сопоставление, на наш взгляд, является верным. Однако следует заметить, что лат. tignum (< *tegnom) 'перекрытие, балка' – это слово, образованное не от *steg- 'шест, жердь, палка' (как это считают А. Вальде, Ю. Покорный и М. Фасмер), а, скорее, от *steg- 'покрывать'.162
Таким образом, слова штаны и стегно восходят к одному и тому же и.-е. корню *steg-/*stog-. В словообразовательном отношении штаны – это субстантивированное отглагольное прилагательное мужского рода (относящееся к pluralia tantum), стегно – такое же образование среднего рода. Исходными формами рассматриваемых нами слов явились формы *stog-s-no-i и *steg-no-n. Помимо различия в огласовке корня и отсутствия форманта -s- во втором случае приведенные формы различаются также в отношении залога. В этом нет ничего странного, ибо, как известно, индоевропейские отглагольные образования с суффиксом *-no- были индифферентны по отношению к залогу. Если говорить конкретно о корне *steg-, то др.-гр. στεγνός, например, означает и 'покрывающий', и 'покрытый'. Нечто подобное (в отношении залога) представляют собой также формы *stogsnoi 'покрывающие, покровы' (cp.*louksná 'светящая, светило', *bhorgsná 'дробящая, дробило' и др.) и *stegnón 'покрытое', → 'покрытая часть тела' (ср. пшено 'толченое', руно, сукно – подобные же образования от рвать, сучить и т. п.).
Итак, приведенный выше материал свидетельствует в пользу того, что слово штаны не было тюркским заимствованием, что оно входит в качестве органической составной части в словообразовательный ряд праславянских (индоевропейских) отглагольных образований с древним суффиксом *-(s)nó-, *-(s)ná.
Рус. ремесло – лит. remẽslas163
Хорошо известны тесные балто-славянские лексические связи, в частности связи в области ремесленной лексики. Ни с одним из других индоевропейских языков, находящихся за пределами балтославянского ареала, ни балтийский, ни славянский не имеет столь большого количества изоглосс в области ремесленной лексики. Обилие лексических изоглосс балто-славянского ареала неразрывно связано с изоглоссами фонетическими (Курилович 1958: 15–49; Иллич-Свитыч 1963), словообразовательными и морфологическими.164 Это свидетельствует о закономерном характере тех общих явлений, которые мы наблюдаем в развитии анализируемой лексики.
Действительно, важнейшие лексические изоглоссы, нередко ограниченные рамками исключительно балтийских и славянских языков, можно обнаружить уже среди глаголов, обозначающих те или иные трудовые процессы:165 др.-рус. лити – лит. liēti, лтш. liêt 'лить (металл)' (Urbutis 1966: 91–93); рус. диал. бросáть, брóснуть – лит. brùkti, braũkti, лтш. braũcît 'трепать (лен, коноплю)', др.-рус. мѧти, рус. мять – лит. mìnti 'мять (лен, коноплю)'; др.-рус. мѣсити, рус. месить – лит. maišýti, лтш. màisît 'мешать, месить', др.-рус. вити, виѩти – лит. výti, vijóti, лтш. vît 'вить, плести'; рус. скать, сучить – лит. sukti, лтш. sukt 'крутить, сучить'; рус. валять – лит. volióti 'катать, валять'; ст.-сл. ЧРѢСТИ 'резать, рассекать' – лит. kir̃sti, лтш. cirst 'резать, рубить' и др. Особенно показателен случай с др.-рус. зижду 'создаю' – лит. žiedžiu 'леплю, формую',166 где только в балтославянском ареале произошла метатеза *dheiĝh- > * ĝheidh- в составе корня; ср. лат. fingo 'леплю, формую', готск. deigan 'месить, мять' и др. (Fraenkel, 1307).
В ряде случаев близкие по значению глаголы были использованы в балтийских и славянских языках различным образом: лит. kálti 'ковать'– káuti 'рубить', но рус. колоть, 'kauti' – ковать, чеш. kouti 'kalti';167 лит. kàsti 'копать' – kapóti 'рубить, сечь', но рус. косить 'piauti', как бы 'kapoti (z̆olȩ)' – копать 'kasti'. Подобное распределение значений, как известно, особенно часто встречаются в близко родственных языках, создавая в них «ложных друзей переводчика».168 Вторичный характер отмеченных расхождений подтверждается тем, что ряд производных приведенных выше глаголов сохраняет значения, утраченные самими глаголами. Так, лит. kū́jis 'молот', káustyti 'подковывать', káustytojas 'кузнец' и др. позволяют реконструировать для лит. káuti утраченное значение *'ковать' (фреквентатив káustyti относится к káuti так же, как, например, piáustyti к piáuti или kálstyti к kálti),169 лит. kaplȳs, лтш. kaplis 'мотыга', лит. kãpas 'могила', прусс, en-kopts 'погребенный' могут быть соотнесены с лит. kapóti в значении *'копать', а не 'рубить, сечь'; рус. диал. ковал(ок) 'кусок' восходит к глаголу ковать в значении *'рубить, резать', а не 'ковать'; др.-рус. кладиво и чеш. kladivo 'молот' являются (в конечном итоге) производными праслав. *kol-ti со значением 'ковать', а не 'колоть' и т. д., и т. п.
Интересными являются случаи, когда один и тот же глагольный корень распространен в балтийских и славянских языках с помощью различных формантов, функции которых, однако, полностью совпадают. Например, корень *rem- 'рубить' в балтийском ареале дает производные с суффиксальным *-t-: rem̃-t-as 'обрубок', ram̃-t-is (с именной огласовкой) 'зарубка', ramtýti 'рубить'. В славянских языках тот же корень дает производные с суффиксальным *-b-: *rem-b- (рус. рябъ, собств. 'выщербленный, покрытый зарубками'), *rom-b- (с именной огласовкой; ср. рус. руб-ец, рубка), рубити. Легко заметить, что словообразовательная модель в обоих случаях одинакова: а) слав. *rem- →*rem-b → *rom-b → рубить ; б) лит. *rem- → rem-t → ram-t → ramtýti).
Балтийские и славянские языки не только обладают значительным количеством изоглосс, относящихся к глаголам, обозначающим трудовые процессы. Многие nomina agentis и nomina instrumenti формируются там и здесь от одних и тех же корней по одной и той же словообразовательной модели: лит. siuvė́jas, siuvė́ja, лтш. šuvẽjs, šuvēja – др.-рус. шьвѣи, шьвѣя 'портной, портниха'; лит. siuvìkas, siuvìkis, др.-прус, schuwikis – др.-рус. шьвьць 'сапожник, портной', лит. minìkas – блр. диал. мнец 'мяльщик',170 лит tašìklis (к tašýti), лтш. teseklis (к test) – рус. тесло (к тесать) ; лит. maišiklis, лтш. màiseklis – чеш. mìsidlo 'мешалка'; лит. voliūga – с.-хрв. вáљуга 'валёк, каток'; лит. tākilas, др.-прус, tackelis, лтш. teciklas – рус. точило, пол. toczydło 'точило'; др.-прус, dalptan 'пробой' – рус. долото и др.
Список изоглосс типа др.-прус, schutuan 'нитки' – рус. диал. шитво 'частая сквозная нить', лит. nýtys 'ниченки' – рус. нити, лит. šaivà – чеш. ceva, рус. цевка, лтш. birde 'ткацкий станок' – рус. бердо, лтш. gùrste (linu)) 'связка (льна)' – рус. горсть (льна), лтш. ragalis 'рукоятка старинной сохи' – рус. диал. рогаль 'рукоятка сохи' можно было бы продолжить и далее. Интересно отметить, что в ряде случаев балтийским словам без суффиксального *-(i)k- в славянских языках будут соответствовать образования с этим суффиксом (тип лит. avis – др.-рус. овьца): лит. gijà 'прядь, нить в основе', лтш. dzija 'шерстяная пряжа, шерстяные нити' – рус. диал. жица 'шерстяная пряжа', болг. жи́ца 'нить; проволока', с-хрв. ж̏ица 'прядь; проволока'; лит. lóva 'кровать' – болг. лавица 'ложе'; лит. vijà 'веревка или канат, скрученный с проволокой' – рус. диал. вица 'канатная прядь, скрученная из нескольких нитей'.
Приведенная выборочно часть балто-славянских изоглосс в области ремесленной лексики свидетельствует о близком родстве балтов и славян, о многочисленных общих чертах их материальной культуры.171 Об этом же говорят данные археологии и этнографии. Даже при раскопках сравнительно поздних памятников VII–IX вв. н. э. археологи с трудом разграничивают или совсем не различают древностей балтов от древностей славян (Ляпушкин 1968: 89). Так называемые «длинные курганы» и их принадлежность балтам или славянам вызвали длительную дискуссию среди археологов (там же: 92 слл.). Ряд городищ VII–VIII вв., до недавнего времени считавшихся славянскими, при более тщательном изучении оказались памятниками балтской культуры (там же: 119). Постройки и утварь латышей и литовцев сходны не только между собой, но также с постройками и утварью восточных славян (Bielenstein, 11). Все эти факты хорошо согласуются с теми выводами, которые можно сделать на основании анализа балто-славянских лексических изоглосс в области ремесленной лексики.
Но сходство ремесленной лексики балтов и славян объясняется не только генетической близостью их языков. Важную роль здесь сыграли также многочисленные обоюдные заимствования из одних языков в другие. К сожалению, именно значительная близость балтийских и славянских языков затрудняет выделение древнейших слоев заимствованной лексики в этих языках. Допустим, что лит. sōdas было заимствовано из слав. садъ. Но если это слово – не заимствованное, а исконно родственное, то какую оно в этом случае должно иметь форму? Оказывается, тоже sōdas. Поэтому с большей определенностью мы можем говорить лишь о заимствованиях, относящихся к сравнительно поздней эпохе. Нужно сказать, что славянские заимствования в балтийских языках изучены гораздо основательнее (работы А. Брюкнера, П. Скарджюса, Я. Эндзелина и др.), чем балтийские заимствования в славянских языках. Между тем, именно в области ремесленной лексики восточные и западные славяне (главным образом белорусы, русские и поляки) заимствовали значительное количество слов из балтийских языков (в первую очередь – из литовского). Особенно много заимствований связано со словами, обозначающими процессы обработки дерева, с плотничьей лексикой. Сюда следует отнести, прежде всего, довольно многочисленные названия разных построек (диалектные формы особо не оговариваются): блр., рус. аруд, пол. arud 'закром' (лит. arúodas то же); блр., рус., укр. ёвня, євня, ст.-укр. евья 'овин, рига' (лит. jáuja то же); блр. прымень 'сени', ст.-пол. primien 'пристройка' (лит. priemenė̃ 'прихожая, передняя'); блр., рус. пуня, пол. punia 'сарай для сена' (лит. pū̃nė̃ 'сарай, хлев', лтш. pune 'сарай для сена'); блр. cвipaн, рус. свирон, пол. świron 'амбар, клеть' (лит. svir̃nas то же).
Неразрывно связаны со строительным делом и такие балтизмы в славянских языках, как пол. szuło, блр. шула, рус., укр. шуло 'столб в заборе или в стене избы' (лит. šùlas то же); пол. sklut, блр. склют, шклюд, рус. склют, укр. шклюд 'тесак, тесло' (лит. skliùtas то же); пол. dziegieć, др.-чеш. dehet, блр. дзегоць, рус. дёготь, укр. деготь (лит. degùtas 'деготь'); пол. pakuły, блр. пакулле, рус. пакля (лит. pãkulos 'пакля'). Ряд названий деревянных сосудов также был заимствован из балтийских языков: пол. żłukto, блр., рус., укр. жлукта, -о 'кадка, бочка для замачивания белья' (лит. žlùktas то же, žlaũktas 'чан'); др.-рус. яндова 'плоская чаша с рыльцем' (лит. indaujà 'шкаф для посуды'); пол. kousz, блр. коўш, рус., укр. ковш (лит. káušas, лтш. kaûss).172 Балтийское влияние на польский и белорусский языки в области строительной лексики было столь значительным, что в эти языки проникло также литовское название плотника или зодчего: ст.-пол. doilid, doylida, блр. дойлiд, дойлiда, дайлида (лит. dailìdė 'строитель, плотник').
* * *
Приведенные выше факты позволяют перейти к рассмотрению происхождения ряда славянских слов со значением 'ремесло'. В плане выявления древних балто-славянских связей эти слова представляют несомненный интерес. У южных славян со значением 'ремесло' употребляются болг. заная́т, макед. занает, с.-хрв. зàнāт и ȍбр̄т. Такие слова, как ремьство, ремесьство и ремезьство, представляют собой книжные церковнославянские формы и не находят себе опоры в живых южнославянских языках. В то же время приведенные формы обычны для восточнославянских языков. Их мы встречаем и в памятниках древнерусской письменности (ремество, ремьство), и в диалектах русского, белорусского и украинского языков (ремествó, ремéство). В западнославянских языках формы на -stvo не встречаются, здесь всюду последовательно выступают образования на -sło: чеш. řemeslo, пол. rzemiesło, rzemiosło, в.-луж. rjemjesło, н.-луж. řeḿesło. По мнению А. Брюкнера, формы на -sło типичны только для западных славян, а рус. и укр. ремесло является заимствованием из польского (Brückner, 475). Однако наличие др.-рус. ремесленицы уже в памятнике начала XIV в. (Срезневский, III, 114), а также широкое распространение слова ремесло в диалектах русского и украинского языков – при отсутствии в белорусском формы этого слова с суффиксальным –л– – делает предположение А. Брюкнера малоправдоподобным. Как бы то ни было, у восточных славян засвидетельствованы две формы рассматриваемых слов: ремество и ремесло. И здесь, естественно, возникает вопрос о том, как эти формы относятся к лит. remẽstas, remẽslas 'ремесло'. Ф.Миклошич, этимологизируя ст.-сл. РЕМЬСТВО, приводит эти балтийские слова, а также лит. remẽsas 'ремесленник' и лтш. remesis 'плотник' (Miklosich, 275). Эти же или аналогичные сопоставления мы находим у К. Буги (Būga, II, 304, 532), Я. Эндзелина (Эндзелин 1911: 198); см. (Mühlenbach, III, 510), а также в этимологических словарях А. Г. Преображенского и М. Фасмера (s. v. ремесло). В конечном итоге, вся группа слов возводится к корню *rem- 'рубить', производными которого являются лит. rem̃-t-as 'обрубок', ram̃-t-is 'зарубка', ramtýti 'рубить' (Būga, II, 304, 532–533, 541). Сюда же, безусловно, должны быть отнесены такие слова, как др.-прус, romestue 'плотничий топор' (Būga, II, 304) и лтш. remiķis 'плотник'.
Приведенная этимология, наиболее обстоятельно обоснованная К. Бугой, должна быть отнесена к числу в высшей степени правдоподобных и убедительных этимологий.173 Однако она не отвечает на вопрос об отношении рус. ремество, ремесло к лит. remẽstas, remẽslas. К. Буга был даже вынужден доказывать, что литовские слова не были заимствованы из славянского, ибо в те годы А. Брюкнер, например, значительное число исконно родственных слов и даже славянских балтизмов считал балтийскими славизмами.
Итак, перейдем к рассмотрению приведенных выше славянских и балтийских слов. Прежде всего, наиболее архаичные по своей структуре формы – церк.-слав. ремесьство и ремезьство – позволяют выделить в качестве производящей основы этих суффиксальных образований *ремесъ, *ремесь, *ремезъ или ремезь. По-видимому, последнее слово мы находим в древнерусском языке (XIV в.): ремези храмы сдѣлають вы (Срезневский, III, 114). Однако это hapax legomenon не может служить надежным основанием для утверждения о широком распространении слова ремезь 'плотник, строитель' в древнерусском языке. Кроме того, слово ремезь (или ремезъ) не может рассматриваться как соответствие лтш. remesis или лит. remēsas. В самом деле, рус. береза, железо ~ лит. béržas, geležis говорит о том, что др.-рус. ремезь должно было бы соответствовать лит. *remežas. Правда, др. рус. *ремесъ полностью соответствовало бы литовскому remēsas. Но в этом случае мы должны признать, что др.-рус. ремези и церк.-слав. ремезьство представляют собой результат озвончения –с-, что трудно признать правдоподобным для слов славянского происхождения. В то же время колебания между –с– и –з– в передаче древнерусских слов балтийского происхождения – вполне обычное явление. Так, в Ипатьевской летописи под 1278 г. пруссы упоминаются в двух формах, проуси и проузи (ср. *ремеси и ремези, церк.-слав. ремесьство и ремезьство). Таким образом, единственное слово, которое могло бы послужить базой для образования восточнославянских слов на -(ь)ство (или на -ло ) – др.-рус. ремези – оказывается не только изолированным, но и аномальным с точки зрения исконного родства анализируемых балтийских и славянских слов.
Допустим, однако, что у восточных славян существовало слово *ремесъ (*ремесь), соответствующее лит. remẽsas, лтш. remesis. Еще К. Буга отметил, что лит. remẽsas относится к числу обычных nomina agentis на -ẽsas: burgẽsas 'брюзга', švelpẽsas, velbẽsas 'шепелявый' (Būga, II, 304, 532–533); см. также (Skardžius 1943: 311–312). Суффикс -esa- естественно входит в систему литовских образований с суффисальным -s- (Ibid.: 310–314). Что же касается др.-рус. *ремесъ, то ни в словообразовательном, ни в общесемантическом плане (nomina agentis на –есъ или –есь?) данная реконструированная форма не может рассматриваться как исконное славянское слово.
Крайне странным на славянской почве выглядит наличие двух параллельных образований ремество и ремесло. Производных на –cло в восточнославянских языках сравнительно немного. Если исключить неясные по своему происхождению слова кресло и коромысло, то остальные русские образования на –cло окажутся легко соотносимыми с соответствующими глаголами: весло – везти (< *u̯eg̑hslom), масло – мазать, прясло – прясть, тесло – тесать, свясло – вязать и т.д. Слово ремесло в этом отношении ни с чем не сопоставимо на славянской почве.174 Кроме того, в плане своей общей семантики (nomina instrumenti) приведенные славянские образования на -(с)ло резко отличаются от слова ремесло. Наконец, ни одно из этих образований не имеет параллельных синонимичных (или даже несинонимичных) форм на -(ь)ство. Случай с ремество – ремесло и в этом отношении оказывается исключительным и необъяснимым. В то же время варианты суффиксов у лит. remẽslas, remẽstas могут быть сопоставлены, например, с grum̃slas – grums̃tas 'ком, глыба', gir̃slas 'молва, слух' – (iš)gir̃stas 'услышанный', kaĩslas – kaĩstas 'потение', skrúoslas – skrúostas 'щека' и т.п. Словообразовательная модель grùmti, grùmia → grum̃slas, grum̃stas предполагает в качестве закономерного развития *remti, remia → *remslas, *remstas 'рубка' (как процесс, а затем – как занятие), ср. kaĩslas, kaĩstas 'потение' (процесс). Однако, видимо, под влиянием nominis agentis remẽsas приведенные под звездочкой формы дали remẽslas и remẽstas. Таким образом, и здесь явление исключительное и непонятное на славянской почве оказывается объяснимым в рамках литовского словообразования. Поэтому прав К. Буга, склонный видеть в лит. remẽslas и remẽstas исконные балтийские слова (Būga, II, 304).175 Нужно сказать, что и более поздние по своей структуре производные со значением nominis agentis целиком отвечают обычным словообразовательным нормам балтийских языков: лит. remẽstas → remestinin̄kas, -ė как āmatas – amatinin̄kas, – ė, púodas ->· puodinin̄kas, -ė; лтш. remesnieks, -nīca (как màize 'хлеб' → màiznieks, -nĩca), видимо, явились результатом присоединения новых суффиксов к древней основе nominis agentis.
Не этимологизируются как исконно славянские слова рус. ремесло и ремество также и в плане их соотнесенности с глагольным корнем. Выше мы уже видели, что русские производные на –сло без особых затруднений сопоставляются с соответствующими глаголами. Слово же ремесло здесь просто «повисает в воздухе». То же самое относится и к предполагаемой производящей основе слов ремесло и ремество – др.-рус. *ремесъ. Если лит. remẽsas легко возводится к корню rem- 'рубить' (который относится к rem̃-tas 'обрубок', букв, 'обрубленный' так же, как, например, корень sem- 'черпать' – к sém-tas 'почерпнутый'), то у др.-рус. *ремесъ на славянской почве остается неясным как суффикс, так и корень. Ибо если корень *rem̃- 'рубить' легко вычленяется из лит. rem-tas – в силу того, что последнее слово по происхождению представляет собой «стандартное» отглагольное прилагательное с продуктивным суффиксом -t-, обычным для балто-славянских причастных образований, то у рус. рубить тот же корень *rem- извлекается только путем сложного этимологического анализа. Следовательно, если лит. remẽsas без труда этимологизируется в балтийском ареале, то др.-рус. ремезь или реконструируемая форма *ремесъ не может получить надежного этимологического истолкования как слово исконно славянского происхождения.
Приведенные факты позволяют высказать предположение о балтийском происхождении рассматриваемых славянских слов. Прежде всего, лит. remẽsas, лтш. remesis или иное балтийское слово со значением 'плотник' было заимствовано в формах *ремесь и ремезь (*ремесъ, –зъ), которые легли в основу образований с обычным славянским суффиксом -(ь)ство: ремес-ь-ство и ремезь-ство. Что касается формы ремесло, то она в западных славянских языках, по-видимому, явилась результатом прямого заимствования из балт. (лит.) remẽslas. У восточных славян можно думать как о заимствовании, так и о вторичном происхождении –л– в словах типа ремес(л)ь(никъ) с последующей обратной деривацией (→ ремесло). Наличие параллельных литовских форм remẽslas – remẽstas, видимо, содействовало упрочению двух основных типов слова на славянской почве: ремесло и ремество.
И географический ареал, совпадающий с обычным ареалом славянских балтизмов, и значительный удельный вес строительной (плотничьей) лексики среди славянских слов балтийского происхождения, и отсутствие надежной базы для этимологизации славянских слов – при наличии подобной базы в балтийском ареале – всё это подтверждает высказанное выше предположение о заимствованном характере анализируемых славянских слов.
В условиях особенно тесных языковых контактов нередки случаи создания своеобразных слов-"гибридов», когда к иноязычной основе присоединяются различные форманты заимствующего языка. Так, в говорах литовского языка мы встречаем «гибриды» типа: palkẽlė 'палочка' = лит. lazdẽlė (рус., блр. палка), ùžpečkis 'место за печкой' = лит. ùžkrosnis (рус., блр. печка), strainùmas 'изящество' (и др. значения) = лит. grakštùmas (рус. стройный, блр. стройны) (LKT: 53, 268, 372). Аналогичные явления нередки и в славянских балтизмах:176 рус. диал. кяту́рка 'ширинка' (лит. keturi 'четыре'), пол. диал. naktaj 'тот, кто шатается по ночам' (лит. naktis 'ночь'), блр. дойлiдства 'зодчество' (лит. dailìdė 'плотник'). Для наших целей особенно показателен последний случай, где мы можем лит. dailìdė 'плотник' → блр. дойлiд(а) 'зодчий' → дойлiдны 'зодческий', дойлiдства 'зодчество' сопоставить с лит. remẽsas, лтш. remesis 'плотник' → др.-рус. ремезь, *ремесъ 'плотник, строитель' → укр. ремесний 'ремесленный', церк.-слав. ремезьство, ремесьство 'ремесло'. В обоих случаях славянизация заимствованного слова и его производных идет параллельно, и в обоих случаях следует исключить возможность исконного родства.
Примеры типа лит. mergélka = mergáitė 'девушка' (LKT, 45, 74, 109), пол. диал. żeniklis 'жених' (Лаучюте, 86) могли возникнуть, по-видимому, лишь в условиях двуязычия или при очень тесном взаимодействии языков. В тех же самых условиях слово, заимствованное, например, из славянских языков в балтийские, могло быть вторично заимствовано из балтийских в славянские. В одних случаях примеры подобного двойного заимствования подтверждаются фонетическими данными: др.-рус. бояръ → лит. bajõras → пол. bojarzyn 'боярин'; в других случаях – словообразовательными: блр. крупа лит. kruopà (kruõpos) → kruopiẽnė блр., рус. крупéня 'суп или жидкая каша из крупы'. Подобного типа вторичными заимствованиями из славянских языков в балтийские следует, видимо, считать лит. remestva 'ремесло' из блр. ремéство) и remeznȳkas 'плотник, ремесленник' (из блр. ремесникъ) (Skaržius 1931: 189; Fraenkel, 117). Остальные рассмотренные выше литовские и латышские слова с основой remes- являются, как это считал еще К. Буга, исконно балтийскими по своему происхождению.
Дальнейшее изучение балто-славянской ремесленной лексики, повидимому, может дать немало интересного материала по вопросу о древнейших отношениях балтов и славян – как в области материальной культуры, так и в плане взаимодействия балтийских и славянских языков.
О древнем названии хлеба в балтийском, славянском и германском177
Едва ли у кого-нибудь может возникнуть сомнение в том, что лтш. klàips, лит. kliẽpas, ст.-сл. ХЛѢБЪ, готск. hlaifs и др.-исл. hleifr имеют общее происхождение. Однако принято считать, что слова эти нельзя возвести к единому индоевропейскому источнику, поскольку они не отражают обычных балто-славяно-германских фонетических соответствий. Главным препятствием здесь является балтийское –р-, которому не может соответствовать прагерманское *b- (прагерм. *xlaibaz > готск. hlaifs) при славянском –б-. Кроме того, всегда большие фонетические трудности возникают при объяснении начального славянского –х-.
За пределами балто-славяно-германского ареала мы не находим достаточно надежных примеров, которые можно было бы поставить в один ряд с рассматриваемыми словами. Сопоставление готск. hlaifs с лат. lībum 'пирог, лепешка' и др.-гр. ϰλίβανος 'вид печи' отвергается авторами этимологических словарей латинского и греческого языков (Walde, Frisk и др.). Кроме того, эти сопоставления ничего не дают ни для установления этимологии анализируемых слов, ни для выявления отношений между ними.
Отсутствие четких фонетических соответствий между готск. hlaifs, лтш. klàips, ст.-сл. ХЛѢБЪ и т. д. при явной общности происхождения этих слов привело ученых к выводу о том, что эта общность возникла в результате серии заимствований. Причем в качестве первоисточника заимствования балтийских и славянских слов указывались соответствующие слова германских языков (главным образом, готского и древнеисландского).
Так, подавляющее большинство исследователей высказалось за германское происхождение ст.-сл. ХЛѢБЪ (Pott 1858: ff.: II, 14; Thornsen 1870: 150; Hirt 1898: 338; Meillet 1900: 179; Brückner 1901: 27; Vondrák 1906: I, 261; Torp 1909: 109; Соболевский 1911: 166; Stender-Petersen 1927: 299–302; Fraenkel 1950: 36; Miklosich, 86; Berneker, I, 389). Сомнения в заимствованном характере славянских слов и возражения против их германского происхождения высказывали в разное время П. Шафарик (Šafárik 1865: III, 15), Ф. И. Буслаев (1867: 552), И. И. Козловский (Kozlovskij 1886: 386), Х. Педерсен (Pedersen 1895: 50), С. Младенов (1909: 125–128), П. Я. Черных (1956: 67), В. В. Мартынов (Мартынаў 1961: 95–96) и др. Иногда при этом утверждалось, что, напротив, германские слова были заимствованы у славян. Однако эти утверждения обычно не сопровождались никакой аргументацией или же эта аргументация была явно недостаточной. Характерно, что П. Шафарик колебался в вопросе об отношении славянских слов к германским (Šafárik 1837: I, 469), а X. Педерсен (Pedersen 1926: 48) и В. В. Мартынов (1963: 85–88) в более поздних своих работах отказались от предположения об исконном происхождении славянских слов, признав их германизмами.
Балтийские слова в меньшей степени привлекали внимание исследователей, ибо лтш. klàips обычно считалось заимствованием из готского или древнеисландского, а лит. kliēpas – или непосредственно, или через славянское посредство – опять-таки выводилось из германского (Brückner 1877: 94; Thomsen 1890: 189–190; Berneker, I, 389; Būga 1922: 68; Mühlenbach, II; Senn 1925: 50; Fraenkel 1950: 36; Otrȩbski 1966: 52).
Вместе с тем в одной из своих ранних работ К. Буга высказал мысль об исконном происхождении лит. kliēpas и лтш. klàips (Būga 1912: 30–32), однако позднее он отказался от этого своего предположения (Būga 1922: 68ff.). В последнее время о возможности объяснить лит. kliēpas и лтш. klàips как слова балтийского происхождения писали В. Мажюлис (1959: 115–116) и А. Сабаляускас (Sabaliauskas 1966: 90). Такая постановка вопроса предполагает полный пересмотр традиционной схемы, отражающей историю рассматриваемых слов (германский → славянский → балтийский или же германский → славянский, балтийский). Однако для того, чтобы этот пересмотр базировался на достаточно надежной основе, необходимо решить, по крайней мере, два важных вопроса: 1) на материале каких языков – германских, балтийских или славянских – этимологизируются (и этимологизируются ли вообще) интересующие нас слова; 2) как объяснить фонетические расхождения между балтийскими словами – с одной стороны, германскими и славянскими – с другой (независимо от того, будем ли мы их рассматривать как исконно родственные или как заимствованные из одних языков в другие).
Как раз в этих двух пунктах гипотеза о германском происхождении балтийских и славянских слов имеет множество слабых сторон. Во-первых, у германских слов нет надежной этимологии. Высказывались даже предположения о заимствовании в германский из уралоалтайского, семитского или просто из какого-то неизвестного языка (Feist, 260). Наконец, З. Файст в своем «Сравнительном словаре готского языка» вынужден был слову hlaifs вынести малоутешительный приговор: «(слово) темного происхождения». Кроме того, К. Буга убедительно показал, что лит. kliēpas, не могло быть заимствовано из белорусского (Būga 1912: 31),178 а А. Зенн не менее убедительно возражал против возможности прямого заимствования этого слова из древнеисландского (Senn 1925: 50). В результате при объяснении происхождения лит. kliēpas приходится строить различные малоправдоподобные гипотезы: видеть в этом слове контаминацию *klēbas (из белорусского) и kēpalas 'буханка' (Ibid.) или предполагать заимствование из германского в литовский через славянское и финское (глухой -р-!) посредство (Otrȩbski 1966: 52–53).
Те же трудности остаются и в том случае, если предполагать, что исконное славянское название хлеба было заимствовано балтами и германцами. На славянской почве не этимологизируются ни ст.-сл. ХЛѢБЪ, ни родственные ему слова в других славянских языках. Предположение об исконности славянских слов и о заимствовании их из славянского в балтийский опять наталкивается на те же самые необъяснимые фонетические расхождения, о которых речь уже шла выше (слав. -b- ≠ балт. -p- ни генетически, ни в случае заимствования).
Обратимся теперь к попыткам этимологизации рассматриваемых названий хлеба на балтийской почве. Еще К. Буга сопоставил лит. kliẽpas и лтш. klàips с лит. sklỹpas 'кусок', sklim̃pis (žẽmės) то же, (dúonos) sklimbẽlis 'ломоть, кусок хлеба', sklim̃pis 'отрезанный кусок (хлеба, сала)' (Būga 1912: 31). Впоследствии, как было сказано, К. Буга отказался от этой этимологии. Но к сопоставлениям К. Буги вернулся Я. Отрембский, для того чтобы объяснить этимологию... германских слов. Создалась довольно странная ситуация: в германском не сохранилось никаких следов, опираясь на которые можно было бы этимологизировать готск. hlaifs, др.-исл. hleifr и др.; в балтийском имеются слова, раскрывающие этимологию лит. kliẽpas и лтш. klàips, но они используются для объяснения германских слов, а балтийские слова объявляются германизмами. Все это говорит о том, что старая этимология К. Буги заслуживает самого пристального внимания и дальнейшего изучения.
Прежде всего, К. Буга не дал достаточного семантического обоснования своей этимологии. Приведенные им соответствия позволяют рассматривать их как производные и.-е. корня *(s)klei-p/*(s)kloi-p-/ *(s)kli-p-, которые объединяются общим значением 'отрезок, кусок'. Такая точка зрения представляется вполне правдоподобной. Семантическая модель 'резать' → 'отрезок, кусок' → 'кусок пищи, хлеба' → 'хлеб' хорошо известна во многих языках. Вот некоторые примеры, частично или полностью отражающие эту модель:
а) рус. краяти, кроить 'резать' → краюха, край, скрой 'ломоть хлеба';
б) нем. schneiden 'резать' → Schnitte 'ломоть, отрезанный кусок хлеба';
в) лит. sklem̃bti '(косо) резать' → sklim̃bas 'отрезанный кусок (хлеба)';179
г) рус. резать → резень 'отрезанный ломоть';
д) лтш. šķcel̂t 'раскалывать, расщеплять', šķēlêt 'разрезать на куски' → šķèle 'ломоть хлеба';
е) рус. колоть → колоб 'круглый хлеб' (ср. в плане семантики: колбяк 'обрубок бревна', а также рус. колобок и лтш. kalbaks 'ломоть, краюха хлеба').
Важно отметить, что лтш. klàips имеет не только значение 'буханка', но также 'краюха, отрезанный кусок хлеба' (Mühlenbach, II, 209). Именно это значение следует считать исходным при определении этимологии балтийских слов, ибо семантическое изменение 'кусок' → 'кусок хлеба' → 'хлеб' является вполне естественным и надежно засвидетельствованным, а обратное изменение едва ли вообще возможно.
Балтийские слова отражают обычные индоевропейские фонетические и словообразовательные особенности. Лит. kliẽpas, лтш. klàips – это широко распространенное чередование *ei-/*oi- (ср. лит. skiedà – лтш. skaîda 'щепка' и другие примеры, приведенные К. Бугой (Būga 1912: 31–32). Нулевую ступень того же чередования мы находим в лтш. klip-iņš 'тёс'. В целом лит. kliẽp-as / лтш. klàip-s/ лтш. klip-iņš отражают индоевропейское чередование *е-/*о-/нуль (*ei-/*oi-/*i-). Лит. sklỹpas 'кусок (земли, ткани)' – сравнительно с kliẽpas – представляет собой индоевропейскую форму с «s-mobile». Лит. sklim̃bas 'отрезанный кусок (хлеба)' – это форма с «s-mobile» и с носовым инфиксом (о соотношении слов с –p– и –b– речь будет идти ниже).
Важное значение при этимологизации балтийских слов имеют эстонские слова klaip, род. п. klaiba и klaibakas 'большой кусок (хлеба)', заимствованные из латышского языка) (Thomsen 1870: 150). Эти слова сохранили древнейшее значение, положенное в основу излагаемой этимологии. Кроме того, перед нами – следы древнейшей балтийской формы *klaibas, которая целиком соответствует прагерманскому *xlaibaz, что лишает гипотезу о германском заимствовании ее самого веского фонетического аргумента (балтийское –b- – в отличие от –p- – фонетически соответствует праславянскому и прагерманскому –b-).
Реконструируемые на основании эстонских заимствований балтийские слова *klaibas и *klaibakas по своей словообразовательной структуре полностью совпадают с *kalbas (= pyc. колоб 'круглый хлеб') и лтш. kalbaks 'ломоть хлеба' (= рус. колобок). Сюда же следует отнести также лтш. klubāks 'большой кусок хлеба' (Mühlenbach, II, 232). Формы *klaibaks, kalbaks и klubāks 'кусок хлеба' имеют не только общее значение, но также одинаковые суффиксы (-b- и -k-), а их древность подтверждается полным фонетическим и словообразовательным тождеством лтш. kalbaks и рус. колобок. Подробно тому как рус. колобок было образовано от колоб, лтш. *klaibak(a)s (→ эст. klaibakas) восходит к форме *klaib(a)s 'кусок хлеба' (→ эст. klaip, klaiba то же).
Наличие столь разветвленных вариантов слов с одним и тем же сложным суффиксом для обозначения 'куска хлеба' в диалектах латышского языка необъяснимо с точки зрения гипотезы о германском происхождении лтш. klàips. Нужно особо подчеркнуть, что все приведенные здесь формы под звездочкой не только отвечают обычным нормам латышского словообразования, но и подтверждаются фактами заимствования из латышского языка в эстонский.
Все три латышских варианта – *klai-b-aks, klu-b-ãks и kalbaks – могут рассматриваться как производные и.-е. корня (без «s-mobile») *(s)kel-/*(s)kol- *(s)kl̥- 'рубить, резать' (ср. лит. skélti, лтш. šķelt, рус. колоть) – в двух его состояниях – по Э. Бенвенисту (1955: 181–202). И все они – вместе с такими словами, как лит. sklim̃bas, sklim̃pis 'отрезанный кусок (хлеба)', – относятся к приведенному выше изосемантическому ряду: 'резать' → 'отрезок, кусок' → 'кусок, хлеба' (→ 'хлеб').
Реконструированная латышская форма *klaib(a)s является исключительно важной, по крайней мере, в двух отношениях. Во-первых, как уже сказано выше, она фонетически полностью соответствует прагерм. *xlaibaz, давая тем самым основание для генетического сопоставления балтийских и германских слов. Во-вторых, наличие формы *klaib(a)s, наряду с klàips (< *klaipas), позволяет объяснить расхождение между балтийским –p– и прагерманским (праславянским) –b– у древнего балтославяно-германского названия хлеба. Объяснение это может быть или фонетическим, или морфологическим.
Первое из них связано с известными фактами колебаний между глухими и звонкими в ряде индоевропейских языков. Наиболее отчетливо это явление выступает в балто-славянском ареале, особенно – в латышском языке. В своей «Латышской грамматике» Я. Эндзелин приводит обширный список примеров типа лтш. bires/pires 'овечий помет', blakts/plakts 'клоп', лит. burnà/лтш. pur̃na 'морда, рыло', лит. klėbỹs/лтш. klèpis 'охапка' и др. (Endzelin 1922: 180–182; 1951: 250). В дальнейшем данному явлению уделяли внимание В. Махек (Machek 1934: 5), Я. Отрембский (Otrȩbski 1955: 25сл.), В. Кипарский (Kiparsky 1968: 73–97) и другие исследователи. Независимо от того, как мы будем объяснять причины этих колебаний между глухими и звонкими, их широкое распространение в балтийском, а также в балто-славянском ареале не вызывает никаких сомнений. И случай с лтш. *klaib(a)s, ст.-сл. ХЛѢБЪ / лтш. klàips совершенно естественно пополняет списки Я. Эндзелина, В. Махека, Я. Отрембского, В. Кипарского.
Однако варианты с –b– и –p– (или шире: со звонким и глухим) могут иметь не только фонетическое, но и морфологическое происхождение. В этом случае расхождение между реконструированной формой *klaib(a)s и совр. лтш. klàips может объясняться так же, как, например, случаи типа лтш. šļaubs и šļaups 'косой, покатый' или stulbs и stùlps, лит. stul̃bas и stul̃pas, ст.-сл. СТЛЪБЪ и СТЛЪПЪ. По-видимому, здесь перед нами реликты древнего чередования и.-е. суффиксов *-bh/*-p (ср. за пределами балто-славянского ареала: ст.-сл. СТЬБ(Л)Ь и лат. sti-p-ula 'стебель'). Об этом, в частности, свидетельствует тот факт, что чередование -b- / -p- нередко выступает лишь как часть более широких чередований, которые не могут быть объяснены фонетически, например: лтш. šļaubs / šļaups / šļauns / šļauks (Specht 1944: 130).
Следовательно, лтш. *klai-b-(a)s и *klài-p-s могут быть поставлены в один ряд с такими примерами, как stul-b-s и stùl-p-s, šļau-b-s и šļau-p-s. Важно подчеркнуть, что точно такое же суффиксальное чередование мы находим у производных того же самого корня с «s-mobile» на литовской почве: лит. skli-m̃-b-as и skli-m̃-p-is 'отрезанный кусок (хлеба)', sklȳ-p-as 'кусок' (ср. без «s-mobile»: kliē-p-as 'хлеб').180
В заключение необходимо отметить следующее:
1. Этимология К. Буги отражает хорошо известную в разных языках семантическую модель: 'резать' → 'кусок (хлеба)' → 'хлеб'.
2. Реконструированная латышская форма *klaib(a)s (→ эст. klaip, klaiba) 'кусок хлеба' устраняет препятствия к генетическому сопоставлению балтийских и германских названий хлеба.
3. Расхождения между формами с –b– и –p– находят свое объяснение на балтийской (балто-славянской) почве.
4. Название хлеба (с исходным значением 'кусок хлеба') на балтийской почве отражено формами с s-mobile и без него, с носовым инфиксом и без инфикса, с суффиксальными –b– и –p-, с огласовкой корня *е-, *о- и нуль (*ei-/*oi-/*i-): лит. s-kli-m̃-b-as, kliē-p-as, лтш. klàips.
5. Германские и славянские слова, не имеющие сколько-нибудь надежных этимологических связей в рамках своих языков, возможно, родственны балтийским словам: балт. *klaibas/*klaipas/*kleipas – праслав. *xlěbъ – прагерм. *xlaibaz. Вопрос о происхождении ст.-сл. ХЛЪБЪ, впрочем, лучше оставить открытым, ибо он осложняется теми трудностями, которые всегда возникают при интерпретации праславянского начального –х-. Что же касается прагерманского *xlaibaz, то, если все-таки настаивать в данном случае на заимствовании, скорее следует говорить об очень древнем заимствовании из балтийского в германский, чем наоборот. Во всяком случае, если высказывались предположения о заимствовании даже из семитского или урало-алтайского в германский, то гораздо естественнее было бы искать источник заимствования в балтийских языках, где название хлеба имеет надежные этимологические, словообразовательные и семантические связи.
О мнимых славизмах в балтийских языках181
Хорошо известно, что в балтийских языках имеется значительное количество славизмов, особенно в области лексики, связанной с христианской религией. По большей части это заимствования сравнительно поздние, самые ранние из них, как правило, не более, чем тысячелетней давности, чаще же всего они относятся к еще более позднему времени. Столь же поздними являются также заимствования из балтийских языков в западно- и восточнославянские. Несомненно, что взаимное проникновение лексики в балто-славянском ареале имело место и в более древнюю эпоху. Но до сих пор не найдены достаточно надежные критерии, по которым балтийские славизмы этой эпохи могли бы быть четко отделены от славянских балтизмов и от исконно родственных слов.
Давняя традиция, восходящая, по крайней мере, к первой половине XVIII в., рассматривала литовский и латышский языки не как самостоятельную группу индоевропейских языков, а как ответвление славянского (см., напр.: Ruhig 1745: 9 [«славянский – мать литовского языка»]; Watson 1822; Pott 1833: XXXIII). Многие факты балтийских языков нередко объяснялись сквозь славянскую «призму», значительная часть исконной литовской и латышской лексики интерпретировалась как заимствования из славянского. Крайнюю позицию в этом отношении занимал А. Брюкнер, который считал славизмами очень многие исконно балтийские слова, например, такие, как лит. prašýti, remẽsas, šãmas, vilna и даже числительные devyni и tū́kstantis (Brückner 1877: 80, 121, 125, 140, 153). Более того, немалое число слов, заимствованных из литовского в западно- и восточнославянские языки, А. Брюкнер считал славизмами в литовском языке (лит. arúodas, dirsà, kum̃pis, pãkulos, sklúta(s), šúlas, veñteris и др.) (Ibid.: 68, 80, 99, 114, 132, 143, 152). Свою позицию А. Брюкнер пытался обосновать сомнительным тезисом о значительном культурном превосходстве славянских племен над балтийскими, что, по его мнению, предопределило одностороннюю направленность заимствований из славянских языков в балтийские. Многие ошибки А. Брюкнера были исправлены усилиями как его современников, так и ученых последующих поколений (в частности, П. Скарджюса и Э. Френкеля), но ряд его объяснений продолжает по традиции переходить из одного этимологического словаря в другой.
В наши дни идеи А. Брюкнера по вопросу о характере балтославянских лексических связей наиболее последовательно продолжает О. Н. Трубачев. Он также многие исконно балтийские слова склонен считать славянскими заимствованиями, включая случаи, когда мы имеем дело, напротив, с заимствованиями из балтийского в славянский (например, лит. káušas → рус. ковш (Трубачев 1966: 302–303)).182
Подобная позиция обосновывается аргументами, во многом напоминающими доводы А. Брюкнера. «Отличие славянской материальной культуры, – пишет О. Н. Трубачев, – довольно точно отраженное языком, терминологией, состоит в относительно более высоком уровне культуры, в том числе обработки дерева у славян сравнительно с балтами. Достаточно сказать, что, например, латыши были вынуждены заимствовать у немцев название такого важного орудия, как тесло – лтш. slīmȩsts < н.-нем. snîd(e)messet... Славяне располагали исконным древнейшим названием тесла – праслав. *teslo, *tesla... » (Трубачев 1966: 167). Здесь, прежде всего, следует отметить, что и лтш. slīmȩsts, и н.-нем. *sni̇̂d(e)messet означают не 'тесло' (др.-в.-н. dehsala, совр. нем. Dechsel), а 'скобель, резец' (совр. нем. Schneidemesser), т. е. бондарный инструмент в виде ножа с двумя ручками (Kagaine 1983: I, 386, см. там же рисунок), в отличие от тесла – плотничьего топора – инструмента, который употребляется в совершенно иных целях. Затем, исконному славянскому (как и германскому) названию тесла соответствует также исконное его балтийское название: лтш. tèšu, test 'тесать' → teslis 'тесло', лит. tašyti 'тесать' → tašiklis (== tašýtuvas) 'тесло'. Причем в балтийских языках название тесла имеет более развернутые словообразовательные связи, чем в славянских. Следовательно, в этом плане у нас нет оснований противопоставлять славянские языки балтийским.
Против идей, изложенных в приведенном высказывании О. Н. Трубачева, справедливо возражала А. Рекена (Reķēna 1975: 70–71). Однако и она считает лтш. slīmȩsts германизмом. Между тем это предположение, вслед за А. Биленштейном (Bielenstein, 319–320) принятое в словаре К. Мюленбаха – Я. Эндзелина (Mühlenbach, III, 936), вызывает ряд сомнений. Прежде всего н.-нем. *snîd(e)messet – это всего лишь реконструкция. Такого слова нет ни в словаре братьев Гримм, ни в нижненемецком словаре К. Шиллера или А. Люббена и К. Вальтера. А. Биленштейн гипотетически создал нижненемецкое слово, которое, по его мнению, должно было послужить источником заимствования лтш. slīmȩsts, исходя из н.-нем. snîden, 'резать' и messet 'нож'. Чтобы быть точным, эту форму следовало приводить, как и всякую реконструкцию, под звездочкой. Между тем, попав в словарь К. Мюленбаха – Я. Эндзелина, н.-нем. *snîd(e)messet стало механически переходить из одной работы в другую как реальное нижненемецкое слово. Никто не удосужился проверить его по словарям или хотя бы внимательно прочитать А. Биленштейна, который писал, что слово, послужившее источником лтш. slīmȩsts, в нижненемецком должно было иметь форму snîd(e)messet («müsste es snîd(e)messet geheissen haben» (Bielenstein, 320). Конечно, и в латышском, и в славянских языках немало ремесленных терминов германского происхождения. Но это совсем не значит, что до германизации соответствующей терминологии у балтов и славян не было аналогичных орудий и инструментов. Конечно же, скобель древнéе бондарного ремесла, поэтому название этого инструмента вполне может быть у латышей исконно балтийским.
Реконструкция А. Биленштейна очень малоправдоподобна в фонетическом отношении. Она предполагает синкопирование двух гласных в процессе заимствования, и на месте четырехсложного немецкого слова оказывается двусложное латышское. Ни одного другого подобного примера А. Биленштейн не приводит. То, что первое –е– в н.-нем. *snîd(e)messet поставлено в скобки – сделано совершенно произвольно, ибо все без исключения нижненемецкие композиты на snîde- сохраняют это –е– (Lübben, Walther 1888: 360). Вот почему утрата –d– в этом случае оказывается непонятной. Наконец, изменение snī- > slī- реконструируется ad hoc, ни одно немецкое слово на sn- не изменилось в процессе заимствования в латышский язык в sl-.183 Н.-нем. sn- дает в латышском иногда sn- (н.-нем. snikke → лтш. sniķis 'паром' (Mühlenbach, III, 976), чаще же šn- (н.-нем. snibbe → лтш. šnibe 'бекас', н.-нем. snor → лтш. šnuōre 'шнур' (Mühlenbach IV, 88, 90). Главное же: при действительном заимствовании нижненемецкого слова с корнем snîd- мы имеем н.-нем. snîder (coвp. нем. Schneider), sniddeln → šniderêt 'нарезать' (Mühlenbach IV, 89). Т.е. sn- → šn, а не *sl-, корневое -d- никуда не исчезает, а количество слогов не только не сокращается, но даже увеличивается (очевидно, немецкий глагол воспринимался как *snideren).
Подобным образом обстоят дела с таким важным фактором, как фонетическая субституция в процессе заимствования. Кроме того, гипотеза о немецком происхождении лтш. slīmȩsts не учитывает такой архаической формы слова, как slīmesis; ср.: лтш. remesis 'плотник', lemesis 'лемех', puvesis 'гной', лит. remẽsas 'плотник', ė̄desis 'жратва' и др. Все это – давно утратившие свою продуктивность редкие образования с расширенной древней и.-е. основой *-es (Endzelin 1922: 275; Skardžius 1943: 312–313). Трудно себе представить, что во II тысячелетии н. э. в латышском языке могло возникнуть такое архаическое образование в результате какого-то переосмысления заимствованного немецкого слова. Кстати, формы slīmesis и slīmȩsts относятся одна к другой так же, как remesis и rȩmȩsts 'ремесло' (=лит. remẽsas: remẽstas). Здесь мы имеем дело с явно древними общебалтийскими словообразовательными связями, которые не могли сформироваться в сравнительно позднее время – независимо в латышском и литовском языке – в результате преобразования заимствованной лексики.
Наконец, при освещении вопроса об этимологии лтш. slīmȩsts / slīmesis совершенно было оставлено в стороне важное слово slīmêt – с двумя значениями: 1) 'скоблить' и 2) 'бездельничать' (Mühlenbach, VI, 527). Именно как производные этого глагола должны рассматриваться лтш. stimȩsts и slīmesis – и опять в двух значениях: 1) 'скобель' и 2) 'бездельник'; ср. семантически лтш. teslis 'тесло' и teslis 'лентяй, бездельник'.184
Но если бы даже лтш. slīmȩsts действительно оказалось заимствованием из немецкого, то и в этом случае нельзя подобными аргументами обосновывать высший или низший культурный уровень того или иного народа. Иначе английский язык, в котором более 50% лексики из самых разных областей материальной и духовной культуры составляют романские заимствования, свидетельствовал бы о крайне низком культурном уровне англичан, особенно по сравнению, например, с исландцами, в языке которых количество заимствований крайне невелико. Кроме того, трудно сказать, где мы найдем больше немецких заимствований в области бондарного ремесла – в латышском языке или в славянских. Ведь и рус. бондарь, и бочка, и многочисленные названия бондарных и плотничьих инструментов – как в русском, так и в других славянских языках – немецкого происхождения (Трубачев 1966: 168).185 Отнесение к «древнейшим терминам славянского бондарного дела» таких «праславянских новообразований», как *obro̧čь, *obvodъ, *klepati (там же: 167), также не убеждает, ибо (пользуясь терминологией самого О. Н. Трубачева) ни один из этих терминов не является «генуинным»; ср. др.-рус. оброучь = лит. apýrankis 'браслет', лтш. apruocis 'манжета', рус. обод = лит. ãpvadas 'обод (колеса)', ср. также рус. диал. клепи́ть 'отбивать косу' и лит. klèpyti 'стучать'. Следовательно, речь здесь должна идти не об исконной славянской бондарной терминологии, а о сравнительно поздних переносных значениях слов, исходные значения которых восходят к эпохе более древней, чем праславянская.
Наконец, несколько слов об уровне культуры обработки дерева у славян и у балтов. А. Биленштейн в своем фундаментальном труде наглядно показал исключительную близость строительной техники и плотничьего ремесла у латышей (resp. литовцев) и славян (Bielenstein, 11). Азами плотничьего искусства славяне и балты овладели, разумеется, задолго до II тыс. н. э. А археологические памятники балтов и славян VII–IX вв. отражают настолько сходный уровень материальной культуры, что археологи сплошь и рядом не в состоянии отличить древностей балтов от древностей славян (Ляпушкин 1968: 89 и сл.). Более того, наряду с несомненными заимствованиями из славянских языков в балтийские мы встречаемся именно в области обработки дерева и строительного дела со значительным числом заимствований из балтийских языков в славянские (главным образом в польский, белорусский и русский). Сюда можно отнести названия таких орудий труда, как склют 'тесло' (рус., блр., укр., пол.), кýшпель 'короткий нож' (блр., пол.), пол. skaptuk 'нож для изготовления ложек' и др. Названия построек и их частей: арýд 'закром' (рус., блр., пол.), сви́рон 'амбар' (рус., блр., укр., пол.), пýня 'сарай' (рус., блр., пол.), пры́мен 'сени' (блр., укр., пол.), шýло 'столб' (рус., блр., укр., пол.), атрáма 'балка (в избе)' (блр., пол.) и т.д. Названия деревянных сосудов: ковш, яндовá, жлýкта (рус., блр., укр., пол.), вондера 'бочка для зерна' (блр., пол.) и др. Литовское название плотника daili̇̀dė было заимствовано в ст.-блр. доилида, блр. дóйлiд (также в укр. и пол.), ср. еще скултодоилида 'плотник' и ратодаила 'колесник'.186 Все это плохо вяжется с представлениями об отсталости балтов в области искусства обработки дерева и об односторонней направленности заимствований из славянских языков в балтийские.
Сто лет тому назад языковая ситуация в Литве в условиях царского самодержавия сложилась так, что литовский язык оказался близким к вымиранию. Выражения типа pojezdas opozdavo вместо traukinys pavėlavo стали все чаще встречаться в речи литовцев. Литовский язык все более и более утрачивал свои позиции. Психологически можно понять носителей литовского языка, которые в условиях все возрастающего проникновения славянской лексики в их родной язык стали всякие созвучные слова воспринимать как славизмы. И когда позднее наступил период господства гиперпуристических тенденций, большое число исконных литовских слов, имеющих близкие соответствия в славянских языках, было объявлено «славизмами», и многие литовские интеллигенты избегали их употребления. Против этой ошибочной тенденции решительно выступил К. Буга, писавший, что prašýti – такое же литовское слово, как просить – русское. Он перечислил большое количество исконных литовских слов, которые без всяких оснований изгонялись из письменного литовского языка (Būga 1959: II, 165).
Мне уже приходилось отмечать, что число предполагаемых славизмов и германизмов в балтийских языках и в наши дни сильно преувеличено (Откупщиков 1967: 212). Парадоксально, что, нередко давая балтийскую этимологию славянскому или германскому слову, исследователи считают, что соответствующие балтийские слова были заимствованы из германского (resp. славянского), хотя они естественно вписываются в рамки тех фонетических, словообразовательных и семантических закономерностей, которые лежат в основе предложенной этимологии (см., напр., очерк на с. 178–184).
Все эти факты заставили меня обратиться к анализу мнимых славизмов в балтийских языках. Предпочтение при этом будет отдаваться рассмотрению тех слов, славянское происхождение которых практически признано всеми или многими исследователями.
1. Лит. prãstas, лтш. prasts 'простой, плохой'
Большинство авторов считают балтийские слова славизмами (Brückner, 121; Skardžius 1931: 176; Фасмер, III, 380; Fraenkel, 646 и др.). Этимология славянских слов (рус. простой и др.) обычно объясняется, исходя из балтийского материала (Фасмер, III, 380). Ср. лит. ap-stas и ap-stùs 'обильный', ãt-stas 'отдаленный', *nuõ-stas 'удаленный'; ср. лтш. nuô-stari 'прочь' и лит. nuõ-stais 'бесполезно'. Сюда же следует добавить также pã-stas 'последний'. Лит. prã-stas естественно входит в этот же словообразовальный ряд (приставка плюс глагольная основа *stā-/*stə- 'стоять'). В славянских языках нет подобной словообразовательной модели, которая должна была бы дать *об(ъ)-стъ, *от(ъ)-стъ, *на-стъ, *по-стъ. Слово про-стъ в этом отношении представляет собой (в отличие от балтийских языков) изолированный случай.
Исключительная продуктивность балтийской основы prast- в словосложениях и суффиксальных производных, отражающих весьма архаичные словообразовательные типы, также свидетельствует в пользу исконности балтийских слов. Обращает на себя внимание многозначность лит. prãstas и его производных, причем сумма этих значений отнюдь не совпадает со славянскими. Производные основы prast- широко представлены в специальной терминологии: prastymaĩ 'особый вид выделки ткани', prastynà 'неунавоженное поле, на котором ничего не растет', prastinỹs 'домашняя двунитная ткань'. Показательно, что в тех случаях, когда словообразовательное оформление совпадает в балтийском и славянском, четко проступают существенные семантические различия: лит. prastynà 'неунавоженное поле' – рус. диал. простина 'простота', лит. prastúoti 'есть простую пищу' – рус. простáть 'освобождать'. Это свидетельствует о самостоятельном развитии форм и значений в том и другом языке.187
В литовском языке весьма распространен древний индоевропейский тип образования прилагательных на *-i̯-os (например, *svet- i̯-as > svẽčias 'чужой'. Этот же тип засвидетельствован и у прилагательных на -stas: apstas = ãpsčias, prãstas = prãsčias и др. Основа prasč- имеет довольно широкое распространение: prasčiū̃gas, prasčiõkas (= prastókas) – с превосходной степенью prasčiokiáusias и др.
Весьма показательным является сопоставление лит. prastókas 'простоватый' и рус. простак (также блр. и пол.). В русском языке имена, обозначающие nomina agentis на –ак обычно или заимствования (батрак, байбак, лайдак, казак), или образованы не от прилагательных (рыбак, чудак, ведьмак, дурак, бурсак, мастак; ср. также: гусак, рысак и др.). Кажется, только простак и явное новообразование левак соотносимы с соответствующими прилагательными. В то же время практически любое литовское прилагательное на -as может иметь производное на -ókas – с несколько ослабленным значением основного прилагательного (LKG, II, 564): baltókas 'беловатый', mažókas 'маловатый' и т. д. Образуют такие производные и литовские прилагательные на -stas: prãstas → prastókas 'простоватый' = apstas 'обильный' → apstókas 'довольно обильный' = ãtstas 'далекий' → atstókas 'далековатый' и т. п. В результате субстантивации прилагательное 'простоватый', естественно, приобретает значение 'простак' (лит. prastókas).
Очень интересными представляются образования на -ata(s), восходящие к прилагательному на -stas. Здесь в модели ãtstas 'от-, удаленный' → atstatà 'удаление' → atstatýti 'удалять', в силу явно глагольного значения абстрактного производного на -atà, происходит переосмысление мотивации, и существительное atstatà начинает восприниматься как производное от atstatýti (особенно – во вторичных значениях). В то же время славянские образования типа рус. краснота, кислота, немота, прямота и т. п. говорят о том, что производящей основой этих существительных были соответствующие прилагательные. У производных типа apstatà 'обилие', а особенно – i̧statas, i̧statà 'правило, установление', príestatas 'пристойка', ùžstatas 'залог' и др. – еще отчетливее выступает связь с индоевропейским глагольным корнем *stā-/*stə-, ибо лит. -statas = rpeч. στατός, лат. status, а также окончательно укрепилась мотивационная связь с глаголами на -statýti – уже в силу того, что не сохранились прилагательные *i̧stas, *príestas, *ùžstas. Лит. prastatà 'плохое питание' передает типичное для литовского языка конкретное значение – сравнительно с абстрактным рус. простота (ср. в этом плане также лит. prastynà 'неунавоженное поле' и рус. диал. простинá 'простота'). Из неотмеченных в литературе балто-славянских изоглосс среди производных prast-/-прост– можно указать на лит. prastū̃nas 'простой, необразованный человек' и рус. диал. просты́ня (тверск. – Даль) 'простак; смирный или глуповатый', укр. простиня́ 'простой, негордый человек' – (Грiнченко, III, 481). Заимствование в том или ином направлении здесь исключено по фонетическим причинам (в литовском заимствование дало бы *prastuinas, а в русском – *простýн).
Итак, лит. prãstas, лтш. prasts убедительным образом этимологизируются на балтийской почве, они неразрывно связаны со сложной системой словообразовательных отношений, в то время как рус. простой и другие родственные славянские соответствия этимологически оказываются совершенно изолированными. Однако из этого не следует делать вывод о том, что перед нами – заимствование из балтийского в славянский, подобно тому, как наличие пары лит. renkù 'собираю' → rankà 'рука' и этимологически изолированное положение слова рука в русском и других славянских языках не может служить достаточным основанием для того, чтобы считать слово рука балтизмом, как, считали, например, Я. Розвадовский (Rozwadowski 1912: 25) и Η. И. Толстой (1969: 47).
Наконец, в словаре К. Мюленбаха – Я. Эндзелина в статье prasts приводятся возражения против не очень удачной этимологии К. Буги. В этой связи, в очень осторожной форме («wohl eher») высказывается предположение о возможном заимствовании балтийских слов из славянского (Mühlenbach, III, 378). Μ. Фасмер (III, 380), ссылаясь именно на это место латышского словаря, уже в категорической форме пишет о заимствовании. К сожалению, подобная практика обычна даже в солидных этимологических словарях.
2. Лит. kuodẽlis 'кудель, прядево; хохолок, завиток', лтш. kuôdelis 'кудель; прялка, веретено
Славянское происхождение балтийских слов по существу общепризнано (см. (Фасмер, II, 399) и (Fraenkel, 311) – со ссылками на литературу). Однако убедительных аргументов в пользу заимствования из славянского в балтийский никем приведено не было. В основном дело сводилось к попыткам объяснить некоторые затруднения, возникающие при допущении славянского источника балтийских слов. Но в этом случае возникает еще больше затруднений, на которые обычно просто не обращали внимания.
Прежде всего в литовских славизмах русское (resp. блр., пол.) –у-, восходящее как к –оу– так и к Ѫ , последовательно предается посредством -ū̃-, реже – -u-, но не -uo-: дума – dūmà, капуста – kopū̃stai, кумъ – kū̃mas, умъ – ū̃mas, худъ – kū̃das, куколь – kūkãlis, судъ – sū̃das и др. (ср. также рубежь – rubẽzius). В плане четко выраженной фонетической субституции пара кудель – kuodẽlis явно выпадает из приведенного ряда. Во всей книге П.Скарджюса (Skardžius 1931) имеется только один пример передачи славянского (блр. или рус.) –у– посредством литовского -uo- – это kuodẽlis.
Особую трудность при обосновании гипотезы о заимствовании балтийских названий кудели из славянского представляет наличие простых непроизводных образований (лит. kuõdas 'чуб, хохол', лтш. kuoda 'кудель'), которых нет ни в одном славянском языке. Выход был найден в предположении, что лит. kuõdas – вторичное образование от «мнимо» уменьшительного kuodẽlis (Mühlenbach, 340 – под знаком вопроса, Fraenkel, 311 – уже без колебаний). Подобного рода регрессивная деривация, в принципе, возможна (христоматийный пример: голл. zondek 'прикрытие от солнца' → рус. зонтикъ → зонтъ). Однако подобные случаи составляют весьма незначительный процент сравнительно со случаями прямой деривации, и предположенное объяснение отличается скорее своим остроумием, нежели убедительностью.
Показательно, что простая основа kuod- очень продуктивна в литовском языке (в латышском она совпала с омонимичной основой kuod- 'кусать; моль'). В русском языке нет глаголов, образованных от простой основы куд-, а только от производной основы кудел-: куделить(ся), кудельничать. В литовском языке подобные глаголы есть, причем они отличаются своей многозначностью: kuõdyti(s) 'драть(ся)', 'быстро есть', kuodúoti 'бить, таскать за волосы; гордиться' и др. (всего 8 значений). Если русское слово кудель было в качестве специального термина заимствовано в литовский и латышские языки, затем в каждом из них в отдельности – в результате ошибочной регрессивной деривации – возникли образования с простой основой kuod-, то почему лит. kuõdas 'чуб, хохол' не сохранило никаких следов своего терминологического значения? Более того, лит. kuodỹs 'хохлатый жаворонок' и kuõdena 'хохлатка (утка)', 'растрепа' свидетельствуют о глубокой древности значения 'чуб, хохол'. Чрезвычайно важным здесь является слово kuõdena 'хохлатка'. П. Скарджюс особо подчеркивает исключительную древность, редкость и очень раннюю утрату продуктивности литовских образований на -ena (Skardžius 1943: 228–229). Это полностью исключает возможность вторичного образования kuõdas из kuodẽlis, сравнительно поздно заимствованного из русского или белорусского языка. У рус. кудель до сих пор нет удовлетворительной этимологии. Ссылка на лит. kedénti 'теребить, трепать' (Mühlenbach, II, 359 – вслед за Э. Бернекером) была справедливо отвергнута Э. Френкелем (Fraenkel, 233) и О. Н. Трубачевым (1960в: 140–141). Последний предлагает новую этимологию: кудель и кудло он делит на префикс *ko̧- плюс корень děl-, del-, dьl-, и сопоставляет их с кудерь, кудри и т.д., которые также рассматриваются как образования с тем же префиксом плюс корень der-, dьr-, dr-. Слово кучерявый, как полагает О. Н. Трубачев, «не имеет сюда никакого отношения», а кужель = кудель вообще не рассматривается (там же). В другом месте тот же автор, вслед за Микколой, принимает реконструкцию кужель < *kro̧žel (Трубачев 1966: 98) – под влиянием слова кудель. К сожалению, во всех этих построениях и предположениях многое не убеждает. Прежде всего выделение «префикса» ку– в словах кудель и кудерь предлагается ad hoc. Автор не приводит ни одного славянского примера с этим префиксом. Затем, если кудель 'кудель, пучок пряжи' и кудель 'завиток волос' вполне сопоставимы, то почему следует резко разграничивать кудель, мн. число куд(е)ри и кучери,188 хотя они обладают одним и тем же значением? Обращает на себя внимание тот факт, что из 8 значений, приведенных для слова кужель в СРНГ, 7 значений совпадает со словом кудель (куделя). А восьмое значение – 'часть прялки'– очень близко к значению 'прялка', засвидетельствованному для соответствий рус. кудель в целом ряде славянских языков. Формы кудель, кужель, кудерь и кучерь (из мн. ч. кучери) объединяет не только близость или даже идентичность значений, но и общность их производных, также обладающих одинаковыми значениями (например, кужлеватый = кудреватый, кужлявый = кудрявый = кучерявый и др.). При сопоставлении слов кудель и кудерь речь, очевидно, должна идти о мене суф. –л– и –р-. То же самое относится к случаям типа куже-л-ь = куже-н-ь (ср. рус. диал. буче-л = буче-н-ь 'выпь'). Сложнее обстоит дело с расхождениями между –д– (кудель, кудерь), –г- > –ж- (кужель) и –к- > –ч- (кучера). В принципе, можно было бы считать, что форма с -ž- представляет собой праславянский диалектизм, получивший широкое распространение (ср. рус. кудель, пол. ka̧dziel, н.-луж. kuźel’). Однако распространенные в балто-славянском ареале суффиксальные чередования типа лтш. skabar̂-d-a = skabar̂-g-a 'щепка' (Specht 1944: 219), лит. stan-d-ùs 'тугой' – stan-g-ùs 'упругий' (Fraerikel, 895 предполагает здесь наличие суффиксальных вариантов) позволяют подойти к вопросу о соотношении кудель и кужель иначе.189 И здесь вновь придется обратиться к балтийскому материалу.
Наряду с kuõdas 'чуб, хохол', в литовском языке значительное распространение имеют названия снопа или небольшой копны сена: kúodis, (kuõdis), kuõdė. В словообразовательном отношении приведенные слова различаются не более, чем лит. kañdas = kándis (kandìs) = kánde (kandė̄) 'моль'. Причем показательно, что kuõdis имеет параллельную форму kuõgis, а kuõdė – kuõgė и kuogė (LKŽ, VI, 904–906). Связь между значениями 'сноп, копна' и 'чуб, хохол' отчетливо выступает у лит. kuõgė 'голова с растрепанными волосами' (ср. типологически: рус. копна волос). Следовательно, соотношение между лит. kuõdė = kúõgė полностью совпадает с соотношением рус. ку-д-ель = ку-ж-ель.
Лит. kuõdas 'чуб, хохол' этимологически можно сопоставить с kúokštas 'пук, пучок, клок'. Поскольку литовский суф. -st- (после g и к: -št-) часто «наслаивается» на слово, не меняя его значения (например, bañgas = bang-št-as 'буря', darbùs = darb-št-ùs 'работящий' и т. д.), мы можем по этой модели реконструировать лит. *kuokas (=kúok-štas). Косвенно надежность этой реконструкции подтверждается наличием лтш. kauka 'чуб' – слова, которое еще Р. Траутман сопоставил с рус. кучера (Trautmann, 121). Для соотношения –ио– и –аи– ср. лит. gúožtis = gaũžtis 'съеживаться', kúogė = káugė 'сноп' и мн. др.
Таким образом, в балтийском можно выделить не только основы kuod- и kuog-, но также и kuok-, в полном соответствии с рус. ку-д-ель, ку-ж-ель и ку-ч-ери. Тем самым балтийский языковой материал не только доказывает исконность лит. kuodẽlis и лтш. kuôdelis, но и проливает свет на соотношение славянских родственных слов, которые не обладают столь обширной суммой словообразовательных связей, как это имеет место в балтийских языках.
3. Лит. bėdókas 'бедняга'
Принято считать, что это литовское слово было заимствовано из пол. biedak idem (LKŽ, I, 710). Однако это предположение трудно считать убедительным. Прежде всего этому противоречит фонетика. Славянское běd- при заимствовании в литовский весьма последовательно дает bied- (например, biẽdnas, biednė́ti), а форма корня bėd- – характерная особенность исконно литовских слов (Fraenkel, 38). Как и во многих других случаях, исключительная близость балтийской и славянской словообразовательных систем привела к тому, что среди производных корня běd-/bėd- имеется большое количество изоглосс: лит. bėdà, лтш. bȩda = ст.-сл. БѢДА (и другие славянские соответствия), лит. bė̃dinas = дp.-pyc. бѣдьныи, лит. bė̃dyti = др.-рус. бѣдити 'мучить', лит. bėdìngas 'несчастный' = рус. диал. бѣдяга (Даль), укр. бiдяга, лит. bėdnìngas idem = рус. бедняга, лтш. bèdniẽks = дp.-pyc. бѣдникъ, укр. бiдник, чеш. bíedník, с.-хрв., б͡еднӣк,190 лит. bėdùs 'тяжелый', bėdù 'тяжело'= рус. диал. *бедкий 'тяжелый', бедко 'тяжело'.191 К этому же списку изоглосс следует отнести и лит. bėdókas – пол. biedak, чеш. bídák, укр. бiдак. В сербохорватском языке слово бėдак имеет несколько отличное (явно вторичное) значение: 'дурак, глупец'. В русском языке слово фактически отсутствует. Единственная фиксация рус. диал. бедáк (знач.?), в связи с ареалом (новг.), заставляет предполагать заимствование из польского или, скорее, из литовского (место ударения!), нежели видеть здесь реликтовое слово. Об этом свидетельствует, в частности, тот факт, что в литовском языке bėdóti → bėdókas входит в весьма распространенную словообразовательную модель: klajóti → klajókas 'скиталец', maróti → marókas 'обжора' и т.д. (Skardžius 1943: 132). В русском языке нет глагола * бéдать, к тому же указанная модель дает в русском языке не nomina agentis, a nomina instrumenti: тесать → тесак, черпать → черпак и т. д. В то же время в западнославянских языках имеются девербативные nomina agentis на -ak-: чеш. zpívati 'петь' → zpěvak 'певец', pásati 'пасти' → pasák 'пастух' (Бернштейн 1974: 279), пол. biadać 'страдать' → biedak 'бедняга' (в плане огласовки корня ср. пол. biada = bieda).
Приведенные факты убедительно говорят о том, что перед нами – изоглосса, охватывающая лишь часть славянского и часть балтийского ареала (среди балто-славянских лексических соответствий количество такого рода изоглосс особенно велико). И у нас нет никаких оснований считать лит. bėdókas заимствованием из польского языка.
4. Лит. latãkas, лтш. lataka 'желоб'
Почти все исследователи считают эти балтийские слова славянскими заимствованиями (Brückner, 102; Skardžius 1931: 118; Фасмер, II, 523; Fraenkel, 342 и др.). Между тем детального анализа балтийского материала до сих пор никто не проводил. А такой анализ с неизбежностью приводит к выводу об исконности балтийских слов, о чем свидетельствуют следующие аргументы.
1) И лит. latãkas, и рус. (диал.) лоток – многозначные слова. Причем, сумма значений – как совпадающих, так и расходящихся – очень велика. Совпадают, например, такие значения, как 'желоб', 'водосток', а также лит. latãkas 'канава для стока воды на ржаном поле' – рус. диал. лоток 'борозда для стока воды на поле с озимыми'. В то же время значения 'струя', 'сосулька', 'лужа', 'полоса земли' отсутствуют у русского слова, а значения 'деревянная посуда, корыто', 'лодкаплоскодонка', 'совок' не засвидетельствованы у балтийских слов. Все это говорит скорее об исконном родстве с последующим самостоятельным развитием значений, нежели о заимствовании.
2) Ареал: слово засвидетельствовано в обоих балтийских языках, с одной стороны, и только в восточнославянском и польском – с другой. Подобное ареальное распределение является типичным для славянских балтизмов (Лаучюте, 9–26), а не для балтийских славизмов, хотя оно нередко встречается и в случаях исконного родства.
3) Словообразовательная изолированность славянского слова – в отличие от большого количества типично балтийских словообразовательных вариантов, особенно – в литовском языке:
а) прежде всего следует отметить известное и.-е. чередование *е-/*о- в составе суффикса; для суффиксального -t-, например, это чередование можно отметить в лит. válke̱ta = válka̱ta 'бродяга', а также в рус. лепe̱та = лепo̱та и др.; для суф. -к-: лтш. lîde̱ka = lida̱ka 'щука'. Это же чередование (отсутствующее в данном случае в славянском) засвидетельствовано у анализируемых слов в обоих балтийских языках: лтш. lȩtȩka = lata̱ka 'желоб', лит. late̱kas = latä̱kas 'поток, струя';
б) то же чередование *е-/*о- одновременно в корне и суффиксе: лит. lẽteka = latãkas 'желобок или трубочка для стекания березового или кленового сока', лтш. lȩtȩka = lataka 'сосулька', ср. лит. letẽkas – с тем же значением; древность подобного чередования, давно утратившего свою продуктивность, косвенно подтверждается наличием подобного же реликтового чередования в славянском; ср. рус. лепет(ать) и лопот(ать).192
4) Как отметил К. Буга (Būga, I, 457), обе балтийские аблаутные формы (лит. latãkas и letẽkas) нашли совершенно адекватное отражение в финских заимствованиях: lotakko и lätäkkö 'лужа, лужица'. Поскольку балтийские заимствования в прибалтийско-финские языки древнéе германских и намного древнéе славянских заимствований,193 ставить вопрос о заимствовании лит. latãkas и лтш. lataka из славянского (причем, в сравнительно позднюю эцоху) – просто некорректно.
5) Что касается этимологии рассматриваемых слов, то уже К. Буга сопоставил их (в древних значениях 'поток, струя; лужа') с лат. latex 'влага, жидкость, сок' (Būga, I, 457). Основа латинского словa latek- полностью совпадает с лит. latek-as. К. Буга приводит также ряд литовских гидронимов с основой Lat-. Правда, К. Буге остались, видимо, неизвестными географические названия, которые совпадают с интересующими нас словами не только в корне (Lat-), но и в суффиксальной части. Это, в первую очередь, названия рек Latakà и Latekšna (Vanagas, 1981, 182), причем древность последнего гидронима подтверждается полным совпадением его основы с основой лат. lаtex 'жидкость'. Поскольку в литовском языке имеется четкий деривационный тип rùkti 'морщиться' → rukšnà 'угрюмец' (='тот, кто морщится'), ver̃kti 'плакать' → vérkšna 'плакса', vìlgti 'сыреть' → vìlgšnas 'влажный' – тип, отличающийся большой древностью (Skardžius 1943: 219), – гидроним Latekšna (ùpė) 'текучая (река)' можно возвести к глаголу *latekti 'течь'; ср. типологически Tẽkančioji (ùpė) 'текучая (река)' – к tekė́ti 'течь'. Конечно, заманчиво было бы вторую часть реконструированного таким образом глагола сопоставить с *tekti > рус. течь и с лит. teketi 'течь', но начальное La- в этом случае остается неясным. Поэтому логичнее будет, вслед за К. Бугой, выделить корень *let-/*lot- 'течь' (с суффиксальным *-ek-/*-ok-), причем, быть может, к нему следует отнести рус. диал. лететь 'течь (о ручье, крови, дожде)', см. СРНГ XVII, 16. Наконец, К. Бугой не отмечен важный топоним в юго-восточной Литве – Latãkiškiai (в польской передаче – Łotakiszki) (Sł. GKP, V, 740) – с широко распространенным в литовской топонимике суф. -išk-, ср., например, kálnas → Kálniškiai и latãkas → Latãkiškiai. В пользу изложенной этимологии К. Буги говорит также типологическая общность гидронимов Tekupỹs (к tekė́ti 'течь' и ùpė 'река') и Latupỹs (к *let-/*lat- 'течь' и ùpė 'река') (Vanagas 1970: 102, 252). Широкое распространение гидронимических основ Lat-, Latak- и Latek- в литовской топонимике – еще одно свидетельство в пользу как древности, так и исконности рассмотренных выше балтийских слов.
* * *
Настоящие очерки в известной мере являются продолжением поисков исконной балтийской лексики среди литовских и латышских слов, традиционно или отдельными исследователями относимых к германизмам и славизмам. Ранее автор выдвигал аргументы в пользу исконного, а не заимствованного характера таких слов, как лит. ker̃stas = kar̃stas 'гроб', лтш. šķirsts 'ящик, сундук, гроб', лтш. šķindala, šķȩndala 'щепка', лит. stal̃das, stal̃nas 'стойло, конюшня' (все примеры из кн.: Откупщиков 1967: 182, 211–212), лит. kliẽpas, лтш. klàips 'хлеб' (Откупщиков 1973: 86), лит. kaũšas, лтш. kaûss 'ковш' (Откупщиков 1970: 185–192; 1973: 10–18), лит. remẽsis, лтш. remesis 'плотник', лит. remẽslas и remẽstas 'ремесло' (Откупщиков 1971: 123–128), лит. gur̃bas 'корзина' (Откупщиков 1976: 65–72). Приведенные в статье примеры являются лишь выборочными. Они будут продолжены в серии последующих публикаций.
Балто-славянская ремесленная лексика
(названия металлов, металлургия, кузнечное дело)194
Уже давно и надежно установлена исключительная близость лексики балтийских и славянских языков. Очень важно отметить качественное отличие балто-славянских от большинства других индоевропейских лексических изоглосс. Здесь обычно мы имеем дело с цельнолексемными, а не с корневыми соответствиями, причем совпадают во многих случаях не отдельные формы слов, а целые «пучки» словообразовательных и словоизменительных форм. Так, изоглосса ст.-сл. НЕСТИ – др.-гр. ἐνεγϰεῖν 'нести', конечно же, не может быть поставлена в один ряд с соответствиями типа НЕСТИ – лит. nesti, не говоря уже о большом количестве достаточно сложных производных, например: лит. nes-a-m-a̧-ja̧ = pyc. нес-о-м-у-ю (вин. п. ед. ч. причастия ж. р.).
Многие десятки изоглосс объединяют ремесленную лексику балтов и славян. Поскольку при решении спорных вопросов балтийского и славянского этно- и глоттогенеза важную роль должно сыграть объединение усилий археологов и лингвистов, имеет смысл при ограничении анализируемого лексического материала выбрать такую группу слов, которая отражает реалии, более доступные археологическим наблюдениям и датировке. Именно такую группу лексики составляют слова, связанные с добычей, выплавкой и обработкой металлов, с кузнечным делом.
Хорошо известно, что выплавка и обработка металлов по сравнению с плетением, ткачеством, обработкой дерева и гончарным делом датируется более поздней эпохой. Поскольку начало выплавки железа относится не ранее, чем к концу II тыс. до н.э., формирование значительной части лексики, связанной с древнейшей металлургией и кузнечным делом, получает достаточно четкие хронологические границы: между концом неолита и началом железного века (с учетом ареальных расхождений при более точной датировке). Отсутствие общеиндоевропейских названий металлов и связанной с ними лексики говорит о начавшемся или о происшедшем уже распаде индоевропейского языкового единства. А наличие отдельных изоглосс может свидетельствовать о параллельном использовании общего индоевропейского наследия в процессе формирования новой ремесленной лексики или об общности культуры соответствующих индоевропейских ареалов.195 Для последнего случая типичны также совместные заимствования из общего источника.
Пестрота индоевропейских названий металлов ясно вырисовывается из следующей таблицы:
Лат. | Др.-гр. | Др.-инд. | Др.-в.-н. | Др.-рус. |
aurum | χρυσός | hiraṇya | gold | золото |
argentum | ἄργυρος | rajata- | silabar | серебро |
aes, aeris | χαλκός | loha- | kupfar | мѣдь |
stannum | ϰασσίτερος | trapu- | zin | олово |
plumbum | μόλυβδος | sīsa- | blio | свиньць |
ferrum | σίδηρος | ayas- | īsarn | желѣзо |
Названия золота и серебра имеют свои особенности. Золото, находимое в слитках, безусловно, должно было быть известно древним индоевропейцам. Возможно, что реликтами наиболее архаичного индоевропейского названия золота являются лат. aurum, сабин, ausom, др.-прус, ausis, лит. áuksas (с вторичным вставным -k-196 – Fraenkel, I, 25) и ausas (LKŽ, I, 500) – с недостаточно ясной этимологией. Более поздние и этимологически «прозрачные» названия золота по цвету (и.-е. *g͡hel 'желтый') при сравнении германо-балто-славянского и индоиранского ареала не дают цельнолексемных изоглосс, свидетельствуя лишь об общности номинации по цветовому признаку и от общего корня. В значительной мере, это относится и к названиям серебра; ср. лат. argentum, др.-гр. ἄργυρος и хет. h̬arki, где совпадает только общий корень с цветовым значением 'белый'. Греческие названия металлов, кроме ἄργυρος и, по-видимому, χαλϰός,197 представляют собой заимствования и мало что дают для истории индоевропейских над званий металлов. Заимствованиями являются также лат. plumbum, др.в.-н. kupfar др.
В отличие от этой пестроты и многочисленных расхождений, в балто-славянском ареале названия металлов представляют собой достаточно компактную единую группу. Здесь надежные изоглоссы охватывают пять из шести приведенных выше названий. Причем, названия золота и серебра объединяют балто-славянский ареал с германским: лтш. zȩ̀lts – ст.-сл. ЗЛАТО-г-др.-в.-н. gold; лит. sidãbras, др.-прус, sirablan (вин. п. ед. ч.), лтш. sidrabs – ст.-сл. СЬРЕБРО – др.-в.-н. silabar, готск. silubr. Название золота в указанных языках объединяет, помимо корня, также и общность дентального суффикса. Но латышское слово отличается по огласовке корня и является изолированным в балтийских языках (ср. лит. áuksas, др.-прус, ausis). Многочисленные формы названий серебра, даже при учете разного рода позднейших ассимилятивно-диссимилятивных изменений, связанных с наличием в слове двух плавных, едва ли возможно возвести к единой праформе. Если к этому добавить отсутствие какой-либо правдоподобной этимологии слова, то следует согласиться, что перед нами – совместное заимствование из какого-то общего источника (Фасмер, III, 606). Очевидно, что это заимствование имело место еще до утраты тесных контактов между германским и балто-славянским.
Остальные названия металлов (кроме меди) тесно связывают между собой балтийский и славянский ареалы. Так, изоглосса др.-рус. желѣзо – лит. gel(e)žis, лтш. dzèlzs, др.-прус, gelso не имеет надежных соответствий за пределами балто-славянского ареала. Обычно приводимое в словарях сопоставление с др.-гр. χαλϰός 'медь, бронза' затруднительно в фонетическом отношении, мысль о заимствовании в III тыс. до н. э. греческого названия меди и балто-славянского названия железа из хаттского (Иванов 1983: 69) также трудно признать убедительной. Попытки этимологизировать др.-рус. желѣзо и родственные балтийские и славянские слова (Трубачев 1957; Leeming 1978 и др.) успеха не имели. Вяч. Вс. Иванов вообще не допускает возможности собственно балто-славянской этимологии (Иванов 1983: 102). Весьма сомнительной является попытка видеть в др.-рус. желѣзо сочетание славянского жел– 'желтый' и *ѣз-, заимствованного из готск. aiz 'медь' (Leeming 1978; против – с убедительной аргументацией – Hedden 1989). Не касаясь непосредственно вопроса об этимологии слова железо, отметим только, что в пользу его исконности косвенно свидетельствует пол. żeliwo 'чугун' (Трубачев 1957: 33). Тесная связь балтийского со славянским проявляется в общности целого ряда производных (лит. geležinis = дp.-pyc. желѣзьныи, лит. gežė́ti = pyc. диал. железéть 'превращаться в железо, становиться твердым как железо' и др.).
О. Н. Трубачев справедливо отметил, что «отношения между желéзо и железá – нечто большее, чем созвучие» (Трубачев 1957: 34). И действительно, лит. geležúoti, geležãvo 'покрывать железом' имеет полное формальное соответствие в рус. диал. железовáть 'болеть опухолью желез в горле (о лошадях)'. Лит. gẽležuonys (мн. ч.) 'мыт (болезнь лошадей: воспаление слизистой в горле)' образовано, безусловно, от литовского глагола, но семантически объяснимо лишь из его русского соответствия. От того же самого (русского) глагола образовано и рус. диал. железовáнье 'опухоль желез в горле (у жеребят)', см. СРНГ, IX, 107. Перед нами не просто комплекс сложных по своей структуре цельнолексемных изоглосс, но явная совместная балто-славянская инновация. Название болезни лошадей дано, видимо, по отвердению воспаленных желез в горле. Здесь, по всей вероятности, следует искать как ключ к пониманию взаимосвязи между словами железо и железá, так и этимологические истоки слова железо.198
Связь названий олова (др.-рус. оловъ 'свинец, олово', рус. олово, укр. олово 'свинец' – лит. álvas, лтш. al̂vs 'олово', др.-прус, alwis 'свинец') со значением 'белый' (лат. albus и др.) является общепризнанной. Однако здесь, к сожалению, не все так просто. Необъяснимым остается славянское и балтийское -v- на месте -b- (и.-е. *bh, ср. др.-гр. ἀλφός 'белый лишай'). Олово, как известно, – очень редкий металл. И в эпоху бронзового века торговые пути, по которым оно доставлялось к местам выплавки бронзы, простирались на огромные расстояния. Привозным, по всей видимости, было олово также у балтов и у славян. Если это так, то можно высказать предположение о том, что балтославянское название олова явилось результатом внутрииндоевропейского заимствования, в процессе которого имела место фонетическая субституция -b- → -v-.
В пользу заимствованного характера славянского названия олова говорит также отсутствие обычной славянской метатезы типа лит. álnė – рус. лань, лит. aldijá – рус. ладья, лодья, лит. alkū́nė – ст.-сл. ЛАКЪТЬ, рус. локоть и др. Применительно к основе *alb- 'белый' можно привести др.-в.-н. albiʒ – пол. łabȩdź 'лебедь' и гидроним Лаба 'Белая (река)'. В отличие от последних двух примеров у слова олово нет метатезы и вместо ожидаемого –б– стоит –в-.
Др.-рус. свиньць – лит. švinas, лтш. svins не имеют соответствий на уровне изоглосс за пределами балто-славянского ареала. Сопоставление с др.-гр. ϰύανος 'сталь', ϰυανός 'темно-синий' и др. недостоверны (Фасмер, III, 577). Из существующих этимологий наиболее правдоподобной представляется та, которая связывает балто-славянское название свинца с и.-е. *k̑u̯ei- 'светить(ся)', 'блестеть' (Persson 1912: 745; Būga 1959: II, 259). Во-первых, эта этимология отражает хорошо известную универсалию: название металлов по их цвету или блеску. Типологической аналогией может служить др.-в.-н. blio (нем. Blei) – к и.-е. *bhlei- 'блестеть'. Чередование гласных * k̑u̯ei-n- (свиньць): *k̑u̯in- (švinas) целиком соответствует чередованиям * k̑u̯ei-t- (ст.-сл. СВИТАТИ, лит. šviēsti): * k̑u̯i-t- (др.-рус. свьтѣти = лит. švitė́ti 'светить, сиять'). Образования с суффиксальными -n- и -t- соотносятся между собой так же, как в случаях др.-рус. да-н-ь : да-т-ь (рус. пo-дать), пѣ-н-иѥ : пѣ-т-иѥ , лат. plē-n-us : im-plē-t-us, лит. pìl-n-as : i̧-pìl-t-as и т. п. (Подробнее см.: Откупщиков 1967, 18 сл., 111; 1984а, 87 сл.) Точно такое же чередование суффиксальных -n- и -t- мы находим в случае с лит. švi-n-as 'свинец': švi-t-as 'фосфор', а также (с полной ступенью огласовки корня) у др.-инд. çve-t-áḥ 'светлый, блестящий' – с формой ж. p. çve-n-ī (последний пример – уже у П. Перссона (Persson 1912: loc. cit.)). Наконец, чередующаяся со švin-(as) основа švit- встречается также у литовского названия латуни švitvaris (= 'светлая медь').
Единственное расхождение между балтийскими и славянскими названиями металлов представляет собой название меди: лит. vãris – др.-рус. мѣдь. Однако нужно отметить, что это – чисто внутреннее расхождение, не выходящее за пределы балто-славянского ареала, в отличие, например, отлит, výras – ст.-слав. МѪЖЬ, где первое слово объединяет балтийский с италийским (лат. vir), а второе – славянский с индоиранским и германским (др.-инд. mánuṣ, готск. manna). В случае с названием меди ни балтийский, ни славянский не имеют никаких надежных соответствий в иных индоевропейских языках. Более того, ближайшие этимологические соответствия балтийскому названию меди, по-видимому, находятся в славянских языках.
Касаясь этимологии лит. vãris, vãrias, лтш. vaŗš, др.-прус, wargien 'медь', Э. Френкель приходит к неутешительному выводу: «Etymologie unklar» (Fraenkel 1955, 1200). Среди попыток этимологизации балтийских названий меди следует, прежде всего, отметить сопоставление с балто-славянской основой *u̯ar- 'варить, кипеть' (рус. варить, лтш. vàrît, лит. vìrti), а в семантическом плане – с хет. u̯ar 'гореть', арм. varem 'зажигаю'. Эти сопоставления предполагают цветовое обозначение ('красный'), связанное с процессом горения (Иванов 1983 : 105 сл.). Сильной стороной этой этимологии является ее фонетическая безупречность и семантическая правдоподобность, названия металлов по цвету – известная семантическая универсалия (ср., в частности, др.-гр. χάλϰη 'пурпур' и χαλϰός 'медь'). Однако наличие того или иного изосемантического ряда обычно делает соотнесенную с ним этимологию правдоподобной, но отнюдь не делает ее бесспорной и не исключает иных этимологических решений. Слабой стороной изложенной «цветовой» этимологии лит. vãris 'медь' является полное отсутствие у производных балтийской основы *u̯ar- каких-либо следов не только цветового значения, но также и значения 'гореть, зажигать'. Эта основа, как известно, связана не с огнем, а с водой: с кипением жидкости, с варкой. Характерно, что в славянских языках производные основы * u̯ar – / u̯or – широко употребляются в металлургии: рус. варить медь, железо, рус. диал. вар 'раскаленное добела железо' (Даль, I, 165), болг. диал. вар 'железный шлак' и др. В балтийских языках следы этого значения для той же основы сохранились у др.-прус, auwerus 'металлический шлак' – к лит. vìrti 'варить' (Fraenkel 1955: 1263).
В литовском языке наблюдаются четкие словообразовательные связи, которые объединяют прилагательные на -us с существительными на -is: kandùs 'куский' – kañdis 'кусок' (ср. также kandìs 'моль'), sargùs 'сторожкий' – sar̃gis 'сторожевая собака', gėrùs 'пригодный для питья' – gė̄ris 'напиток', kibùs 'липкий' – kìbis 'репейник' и др. С учетом «металлургического» значения рус. варить и других родственных славянских слов, к этой же словообразовательно-семантической модели можно отнести также лит. varùs 'варкий' – vãris 'медь'. Семантическое обоснование подобной этимологии балтийского слова подкрепляется прямо противоположным качеством другого металла: «железо не варко,... плохо варится» (Даль, I, 166199). Показательно, что лит. varùs 'варкий (о мясе, горохе)' имеет в качестве соответствия русское слово варкий,200 употребляемое применительно к обработке металлов. Таким образом, этимология лит. vãris, лтш. varš, несмотря на отсутствие полных цельнолексемных изоглосс, тесно связывает балтийский ареал со славянским. Наконец, др.-прус, wargien 'медь' также можно сопоставить с рус. диал. варгáнить 'варить' (СРНГ, IV, 46).
Изолированным является славянское название меди (ст.-сл. МѢДЬ, др.-рус. мѣдь и др.), не имеющее надежной этимологии. Из предложенных решений наиболее правдоподобными представляются сопоставления со ст.-сл. СМѢДЪ 'темный' (Berneker, II, 46) и с др.-в.н. smîda 'металл' (Falk, Тогр, II, 1078). Более привлекательной из них будет первая этимология, предлагающая цветовое обозначение меди. Тем более, что в процессе выплавки бронзы название меди как «темного» металла составляло пару к названию олова как металла «светлого».201
Очень важной изоглоссой является балто-славянское название руды: лит. rūdà, лтш. rûda –др.-рус. роуда (ср. также др.-в.-н. aruzzi 'руда'). С легкой руки А. Брюкнера, почти общепризнанным стало мнение о заимствовании балтийских слов из славянского (Brückner 1877: 128; Skardžius 1931: 192; Fraenkel 745; Senn 1970: 492 и др.). Перед нами один из наиболее устоявшихся мнимых славизмов в балтийских языках. Какие аргументы, помимо пресловутой культурной «отсталости» балтов (А. Брюкнер), можно привести в пользу гипотезы о заимствовании? Только отсутствие в случае лит. rūdà – др.-рус. роуда полного фонетического соответствия. Поскольку лит. saũsas = др.-рус. соухъ, а лит. dūmas = дp.-pyc. дымъ, при исконном родстве приведенных выше слов мы ожидали бы лит. *raudà или др.-рус. *рыда. Однако при этом совершенно не учитывается распространенное в балтийских и славянских языках чередование *ou (au)-: *u-: *ū-. Соотношение огласовки корня др.-рус. роуда и лит. rūdà полностью совпадает с такими примерами, как лит. baũbti == bū̃bti 'кричать', láužti = lū́žti 'ломать(ся)', лтш. vìrsaûne= vìrsûne 'вершина', рус. студ = стыд, рус. диал. глудка = глыдка 'комок земли'. Закономерное соотношение между балт. -ū- и слав. (русским) –у- (-оу-) можно найти как в корневой, так и в суффиксальной части слова: лит. dūlė́ti = рус. диал. дулéть 'тлеть', лит. begū̃nas = рус. бегун и мн. др.202
То же самое чередование, отличающееся глубокой древностью, обнаруживается и у производных и.-е. корня *roud(h)-/*rud(h)-/*rūd(h)- 'красный, бурый': лит. raũdas, лтш. raūds = дp.-pyc. роудъ = готск. rauþs и др., лит. raudė́ti = pyc. диал. рудгѣть 'краснеть' (*ou-); лит. rudė́ti = др.-рус. ръдѣти, ср. лат. rubēre 'краснеть' (*u-); лтш. rũdẽt – рус. рыжеть (ср. др.-рус. рыжд-ыи < *rūd-i̯-, лат. rūfus – с италийским -f- < *dh-) и др. (*ū-). В балтийских языках синонимичность форм корня raud- и rūd- подтверждается примерами типа: лит. raudà = rūdas 'зарница', лит. raudà = лтш. rūdulis 'плотва' (ср. у того же корня: лат. raudus 'медяк', мн. ч. rūdera).
Как известно, начало металлургии бронзы в Прибалтике датируется началом II тыс. до н. э. В поселениях середины II тыс. на территории Латвии были обнаружены глиняные сосуды для плавки металлов, литейные формы и другие предметы, свидетельствующие о наличии местной металлургии (Gimbutienė 1985: 60–61). Уже в I тыс. до н. э. можно говорить об особом балтском стиле металлических изделий (Ibid.: 89). Металлургия железа, добываемого из болотной руды, особенно бурно развивается у балтов в первой половине I тыс. н. з. (Ibid.: 99–100 – со ссылками на литературу). В этих условиях для обоснования предположения о том, что лит. rūda, лтш. rûda были заимствованы из белорусского или польского языка (sic!), т. е. где-то в середине II тыс. н. э., нужно найти какие-то следы исконно балтийского названия руды, чего никем до сих пор сделано не было.
Связь как балтийского, так и славянского названия руды с добычей железа из руды болотной проявляется в таких изоглоссах из области болотной терминологии, как укр. руда 'ржавое болото' (Грiнченко, IV, 85), лтш. rûda 'ржавая вода', лит. rūda 'болотистая земля', ср. также rū̄dpelkė = rū̄dvietė 'ржавое болото' и т.п. (другие примеры см.: Невская 1977: 109). В литовской гидронимии широко распространены образования типа rū̃dupis (Vanagas, 281 сл.). Интересно отметить, что слова из литовской народной песни Bėga kraujeliai kaip rūdinelis 'Бежит кровушка словно (бурая) болотная водичка' (LKŽ, XI, 870), видимо, проливает свет на семантическую историю рус. диал. руда 'кровь', что делает излишними ссылки на табу (Фасмер, III; 513). Наконец, два значения лит. raud-/rūd- 'руда' и 'зарница' (см. выше) повторяются у лтш. rûsa = rūsis 'кусок ржавого железа' и 'зарница' (Müheubach, III, 572 сл.). В последнем случае ни о каком славянском заимствовании не может быть и речи, а в качестве tertium comparationis явно выступает значение 'красный, бурый'.
Представляется крайне сомнительной недавно вновь высказанная гипотеза о заимствовании и.-е. *roudh-/*rūdh- 'красный, руда' из шумерского urudu- 'медь' (Гамкрелидзе, Иванов 1984: II, 712). Общеиндоевропейский ареал слов со значением 'красный, бурый' при единичных примерах значения 'медь' (древнеиндийский, латинский203) заставляет видеть в названиях руды и меди (а также ржавого болота, зарницы, крови и т. д.) обычную номинацию по цвету. Вот почему, если только перед нами не случайное созвучие, скорее можно допустить заимствование из какого-то индоевропейского языка в шумерский, нежели наоборот (см. Scherer 1947: 16).
Итак, надежные изоглоссы и этимологические соответствия неразрывно объединяют балтийский и славянский ареалы в области названий металлов и руды. Лит. geležis, švinas, álvas, vãris – рус. железо, свинец, олово, варить (металл), эти соответствия не выходят за пределы балто-славянского ареала. Лтш. sidrabs, zȩ̀lts, rûda – рус. серебро, золото, руда имеют надежные изоглоссные соответствия только в германском. Ни один другой индоевропейский ареал (включая индоиранский) не дает такого тесного единства при обозначении названий металлов и руды, как ареал балто-славянский.
* * *
Важную роль при определении степени генетического родства между языками играет сопоставление глаголов, обозначающих трудовые процессы. Балто-славяйские изоглоссы в области металлургии и кузнечного дела здесь также весьма показательны: лит. liẽti = pyc. лить (металл) – с многочисленными производными (liẽtas = литой, lietìnis = др.-рус. литьныи, liejìkas = чеш. lijec 'литейщик'); лит. арkáuti, лтш. ap-kaût (устар.) = укр. о-кути, чеш. o-kout 'оковать'; лит. káustyti, лтш. kaûstît 'подковывать' относится к чеш. kouti 'ковать' так же, как, например, лит. piáustyti к piáuti 'резать', výstyti – к výti 'свивать' и т.п.; лит. garė́ti = др.-рус. горѣти; лит. dūlė́ti = pyc. диал. дулéть 'тлеть', лит. dùmti = др.-рус. дути ; лит. dūmė́ti = рус. диал. дыметь, лит. dū́myti = pyc. дымить (для краткости здесь и ниже даются примеры только из одного балтийского и славянского языка).
Из изоглосс, связанных с кузнечным делом, отметим: лит. anglìs – рус. уголь (так же и в германском); лит. súodžiai (мн. ч.)–рус. сажа (так же в германском и в кельтском); др.-прус, wutris – др.-рус. вътрь 'кузнец'; лтш. kuriķds 'истопник, кочегар' – *кърьць → др.-рус. кърчии (реконструкция М. Фасмера, II, 341); лтш. krȩms – ст.-сл. КРЕМЫ 'кремень'; лит. maīšas = дp.-pyc. мѣхъ 'кузнечный мех'; лит. kū́jis = др.-рус. кыи 'молот' (ср. также лит. kūjùkas и рус. диал. киёк 'молоток').
Этимологически на корневом и семантическом уровне сопоставимы укр. дуло и лит. dùmplès (мн. ч.) 'кузнечный мех', с.-хрв. сjȅч̑иво и лит. pa-sė́k-elis 'молот',204 лтш. kal̃dît 'ковать' и рус. церк.-слав. кладиво 'молот'.
Можно указать также на ряд балто-славянских изоглосс, относящихся к продукции кузнечного ремесла: лтш. sȩ̄ks 'серп' – др.-рус. сѣчь 'меч'; лтш. teslis – рус. тесло (также и в германском205); др.-прус, dalptan 'пробойник' – рус. долото; лит. ker̃slas 'долото, резец' – рус. диал. чересло 'плужный нож, резец'.
Даже этот краткий перечень изоглосс из области литейного дела и кузнечного ремесла показывает, что почти полное совпадение названий металлов в балтийском и славянском ареале не является случайным. Оно свидетельствует об общности материальной культуры у балтов и славян, во всяком случае начиная с конца бронзового и на протяжении железного века, а также, по-видимому, и в более позднее время.
Балтийские и славянские названия овцы и барана206
В работах, посвященных анализу балтийской и славянской лексики, до сих пор пользуется популярностью тезис об односторонней направленности заимствований из славянского в балтийский – при почти полном отсутствии противоположного движения (тезис А. Брюкнера и О. Н. Трубачева). В области животноводческой лексики эта концепция нашла свое отражение, в частности, в одной из кандидатских диссертаций (Проценко 1985). Славянские балтизмы (довольно многочисленные в анализируемой этим автором лексике) или вообще обходятся молчанием, или не отмечаются как балтизмы. Например, блр. диал. бонда (также укр. диал. бонда 'корова'), балтийское происхождение которого было убедительно обосновано А. П. Непокупным и другими авторами (см. Лаучюте, 9–10; там же – ссылки на литературу), не отмечаются как балтизм. То же относится к блр. диал. марга 'корова', маргель 'бык' (ср. также маргiс и польские соответствия) – из лит. margà 'пестрая', márgis, margẽlis 'бык пестрой масти' и др. В диалектах польского языка лит. margóji 'пеструха' было преобразовано с помощью славянского суффикса –к-: margojka idem. Ср. żałojka – из лит. z̆alóji (kárvė) 'буренка', bałnojka из лит. balnóji '(корова) с белой спиной', żebrojka – из лит. z̆ebróji 'пеструха', szemojka – из лит. s̆ėmóji '(корова) пепельной масти', jodis – из лит. júodis 'бык черной масти' и т. д. (примеры – из указанного словаря Ю. Лаучюте). Ср. также лит. paršiùkas 'поросенок' – слово, заимствованное во многие диалекты польского, белорусского, украинского и русского языков. Подобные факты свидетельствуют о сложном взаимовлиянии лексики балтийских и славянских языков, а не об односторонней направленности заимствований.
Не менее сомнительным является далеко идущий вывод Б. Н. Проценко о «более развитой овцеводческой терминологии» славян сравнительно с балтами (Проценко 1985: 8). Этот вывод опирается на три предполагаемых «проникновения» из славянских языков в балтийские: лит. ba/orōnas, лтш. avins, др.-прус, camstian. Однако исконность двух последних балтийских слов до сих пор никто, кажется, не подвергал сомнению (Fraenkel, 28; Sabaliauskas 1966: 16; Топоров 1980: 197–200). Более того, лит. ãvinas, лтш. avins, др.-прус, awins – общебалтийское название барана, очень рано заимствованное в финно-угорские языки: фин. oinas и др. (Thomsen 1890: 160; Kalima 1936: 6–7). Как известно, балтийские заимствования в финно-угорских языках древнее германских и намного древнее славянских заимствований (Хакулинен 1955: 39–49). Построено лит. ãvinas по продуктивной балтийской словообразовательной модели: lãpė 'лиса' → lãpinas 'лис', avė̃, avis → 'овца' ãvinas 'баран', búrė 'овца' → búrinas 'баран', bãsė 'овца' → bãsinas 'баран' (и basinė̃lis 'барашек'); ср. также родовое понятие: patė̄ (patẽlė) 'самка' → pãtinas 'самец'.207 В отличие от балтийского, на славянской почве словообразовательная модель овь(ца) → овьнъ – уникальна, и если уж предполагать здесь «проникновение», то скорее – в обратном направлении.208 Узкий диалектизм barõnas, воспринимаемый носителями литовского языка как варваризм, относится к поздней эпохе и говорит о степени развития овцеводческой терминологии не более, чем, например, польский диалектизм baziutka 'овечка' (из лит. baziùtė).
Помимо рассмотренных названий овцы и барана, в русских и литовских народных говорах имеется довольно большое количество подзывов этих животных. Подзывы эти очень часто неразрывно связаны с диалектными названиями овец, баранов или ягнят. Ср. подзыв бальбаль и бáлька 'овца', быр-быр или бырь-бырь и бы́рка 'овца' (курск., воронежск.) или 'ягненок' (брянск., орловск.), бяш-бяш или бя́ша-бя́ша и бя́ша 'баран' (олонецк., тульск.), бя́шка 'баран, овца', бяшутка 'овца' (псков.). Примерно такая же картина наблюдается и в диалектах литовского языка.
Особый интерес представляют подзывы и названия овцы и барана– общие для литовских и русских говоров. Так, лит. bas'-bas' и basià-basià совпадают с русскими диалектными подзывами овец: бась-бась (сибирск.) и бáся-бáся (тверск.) Литовское название овцы bãsė, видимо, можно считать достаточно древним. Косвенно об этом свидетельствует рус. диал. бáша 'овца' – форма, восходящая, как и лит. bãsė, к *basi̯a. Ср. лит. saũsė = pyc. и болг. суша 'сушь; засуха', лит. sẽsė = с.-хрв. séša 'сестра' и др. В отличие от слова баша (и башка), охватывающего значительную часть русских говоров, другое название овцы – бася – ограниченное новгородским и северодвинским ареалом, возможно, следует рассматривать как балтизм.
Фонетически близкий подзыв овец – лит. bazè-bazè и bazì-bazì можно найти лишь в русских говорах Литвы (базя-базя и базь-базь). Названия овец, связанные с этим подзывом, засвидетельствованы только в литовском языке: baziùtė 'овечка' (ср. польское заимствование: baziutka), baziùkas, baziùlis 'ягненок'.
Другая большая группа названий овцы и барана связана с подзывами barè-barè = burè-burè в литовских и бáря-бáря = бóря-бóря в русских говорах. Рус. диал. бáря 'баран' (архангельск.) и лит. bùrė 'овца' (Krãžiai), а также производные барька, баринька 'овечка', борей, борька, бараш 'баран' (также слово, которым подзывают барана), лит. bariùkas = buriùkas 'барашек', burùlis, bùrinas 'баран', burìkė 'овечка' и др. – все эти слова свидетельствуют о том, что и в диалектной лексике как русского, так и литовского языка широко представлены названия овец, баранов и ягнят, этимологически связанные с подзывами баря, боря (из *бъ́ря), barè, burè.
Некоторые из русских диалектных названий овцы и барана, связанные с подзывами баря и боря не могут быть убедительным образом объяснены на славянской почве из-за отсутствия соответствующих словообразовательных моделей. И здесь на помощь может быть привлечен материал литовского языка и его диалектов. Так, рус. диал. борéй 'баран' (новгородск.) можно объяснить по модели лит. -ė (ж. р.) -ėjas (м. р., т. е. bùrė 'овца' → *burė́jas (или *burė́jus) 'баран' = рус. борéй. В современном литовском языке суффикс -ėj- образует многочисленные nomina agentis. Однако, как отмечает П. Скарджюс, это не было древним значением суффикса. О более широком значении суффикса -ėj- свидетельствует, в частности, известная своим «консерватизмом» топонимика: Dẽglė – Deglė́jus 'название леса' (Vanagas 1970: 111 ).209
Рус. диал. бóрша 'овца' (олрнецк.) было образовано как лит. bóba 'баба' → bõbšė, kumẽl 'кобыла' → kumelšė 'кляча' (Skardžius 1943: 316), ср. лит. bùrė 'овца' *bùršė (= рус. бóрша). В качестве заимствования из лит. *bùršė следует, по-видимому, рассматривать рус. диал. бу́ршá 'овца' (новгородск., коми-пермяцк.), ср. также бу́рши 'ягнята'.
Приведенные выше примеры позволяют предложить новую этимологию русского слова баран и его славянских соответствий. Имеющиеся этимологии этого слова трудно признать удовлетворительными. Они обычно построены лишь на созвучии, изолированы от других диалектных названий барана и овцы, не объясняют, как именно было построено слово. Предполагаемая связь с и.-е. *bher- 'резать', допускающая, как и в случае со словом боров, исходное значение 'кладеный' (ЭСРЯ, I, 39), представляет собой типичную «корнеотсылочную» этимологию.
Ссылка на близко звучащие и.-е. слова и на альпийское происхождение слова, восходящего к позывному междометию ber- в этом отдаленном ареале (см. Фасмер, I, 123), справедливо были отвергнуты О. Н. Трубачевым (ЭССЯ, I, 157). Однако еще менее правдоподобно предположение о тюркском заимствовании (Трубачев 1960: 74–76) или тюркском посредничестве при заимствовании из иранского (ЭССЯ I, 158). Наличие слова в чешском, словацком и польском языках при его, по сути дела, полном отсутствии в южнославянских языках,210 – слишком необычный ареал для предполагаемого тюркизма. Тюркские названия барана, на которые можно было бы здесь опереться, в действительности, сами были заимствованы из русского языка (Фасмер, I, 124).
В. В. Мартынов, видящий в слове баран «италийское проникновение», ссылается на лат. perō, perōnis 'сапог из сыромятной кожи' – этимологически темное слово, совершенно изолированное в латинском языке. Предположение о том, что это был сапог из бараньей кожи (Мартынов 1978: 32–33), – совершенно произвольно и ничем не аргументировано. Не оправдано это сопоставление и фонетически: p- → b-(?), е- → а- (?).
Обратимся, однако, к балто-славянскому ареалу. Подзыв гусей гáги-гáги (или звукоподражательное га-га) дает производное гáган 'гусак' (самарск.) – подобно тому, как лит. диал. gāgas 'гусь' → gagõnas (Skaržius 1943: 274). Точно так же подзыв бари-бари (или бар-бар) дает производное баран. В литовском языке – по той же самой модели – barè-barè (ср. bùrė 'овца') могло дать *barõnas. Хотя лит. barõnas 'баран', по общему признанию, является славизмом, слово это вполне естественно вписывается в лексику литовского языка. Словообразовательная модель, по которой образуются производные на -onas, надежно засвидетельствована в литовском языке – как в апеллятивной (dirvà → dirvõnas), так и в ономастической (Dubrà → Dubrõnas) лексике (Skardžius 1943: 273–274).
Диалектная форма барáш 'баран' (вятск.) относится к рассмотренным выше названиям барана с междометной подзывной основой бар– так же, как форма крякáш 'утка кряква' – к кряка 'то же' и к звукоподражательной междометной основе кряк-. И здесь опять далеко не очевидная на славянской почве словообразовательная связь между формами баран и бараш проясняется сквозь призму архаичного литовского словообразования, отраженного в гидронимии: барáн (*barõnas): барáш (*barõšius) = река Ramõnas: озеро Ramõšius (Vanagas, 272).
Мнение о заимствованном характере рус. баран, высказывавшееся в литературе, представляется малоправдоподобным – в связи с рассмотренным выше материалом. Ссылка на расхождения в корневом вокализме bar-/bor-/ber- (Sadnik, Aitzetmüller 1968: 240) не убеждают в иноязычном происхождении рус. баран / боран/ чеш. beran 'баран'. Все три типа огласовки отражены в русских диалектных формах бáрька 'овечка' / бóрька 'баран' (ср. лит. burìkė 'овечка') / 'поддельная мерлушка на зимней шапке' ← *'овца' (вологодск.).211 И во всех трех случаях засвидетельствованы подзывы с той же огласовкой: баря, барь (лит. barè, barì), бóря (лит. burè) и берь (пензенск.). Попытка О. Н. Трубачева объяснить огласовку др.-рус. боранъ и чеш. beran действием диссимиляции (ЭССЯ, I, 137) никак не может быть признана удачной. Во-первых, если взять действительный (а не мнимый) тюркизм – кабан, то от него почему-то не засвидетельствовано ни одной формы с подобного рода диссимиляцией. Во-вторых, ни у подзыва барь, ни у слова бáрька не было никаких условий для диссимиляции. Между тем, все три типа огласовки полностью совпадают у подзывов и у слов баран, боран, beran. Поэтому излишне категоричный вывод О. Н. Трубачева: «вне всяких сомнений слово * baranъ заимствовано слав, языками» из тюркского (ЭССЯ, I, 137–138) – следует столь же категорично отвергнуть.
Из других названий овцы, имеющих близкие образования в диалектах литовского и русского языков, можно отметить лит. kùcė 'овца' (в языке детей), kucà 'подзыв овец' и рус. кыча 'овца' (вологодск., архангельск.), кытя 'то же' (в разговоре с детьми – курск., тульск.), кыть-кыть 'подзыв овец'. Здесь русские и литовские формы различаются лишь количеством гласного u: *kuti̯a > лит. kùcė (с детской артикуляцией), * kūti̯a > кыча (как *světi̯a > свѣча).
Наконец, особый интерес представляет балто-южнославянская изоглосса: лтш. ragana 'рогатая овца' (Mühlenbach, III, 464) – с.-хрв. rógońa 'баран с длинными рогами' (подробнее см. Откупщиков 1977: 274–275). Выходя за рамки поздних пограничных балто-славянских контактов, эта изоглосса свидетельствует о тесных связях между двумя семьями индоевропейских языков в области животноводческой (в частности, овцеводческой) терминологии.
В целом, балто-славянские отношения в области лексики, связанной с названиями овцы и барана, отражают разные хронологические слои: 1) лит. ãvinas– др.-рус. овьнъ, лит. vìlna – рус. вóлна имеют соответствия в родственных индоевропейских языках; 2) лит. ė́ras, лтш. jȩ̃rs – рус. ярка, лтш. ragane – с.-хрв. rógóna представляют собой балто-славяпские образования; 3) рассмотренные в начале статьи диалектные названия овцы и барана, по-видимому, связаны с более поздними ареально ограниченными балто-славянскими контактами. Здесь среди общей диалектной лексики русского и литовского языков зачастую трудно провести четкую грань между исконно родственными словами и заимствованиями, имевшими место в условиях тесных этноязыковых контактов. Во всяком случае, у нас нет никаких оснований говорить об одностороннем влиянии славянской овцеводческой терминологии на балтийскую. Более того, словообразовательный анализ русских, польских и литовских диалектных названий и подзывов овцы и барана свидетельствует скорее о их более балтийском, нежели славянском характере (не говоря уже о прямых заимствованиях типа лит. baziútė → пол. baziutka 'овечка').
Что же касается более ранней эпохи, то наличие древнейших заимствований из балтийских языков в финно-угорские (ãvinas, ė́ras, vìlna и др.) убедительно говорит о независимом характере балтийской овцеводческой терминологии, сформировавшейся в столь отдаленную эпоху, когда ни о каких славянских «проникновениях» не могло быть и речи.
Лит. AGNÙS212
Прилагательное agnùs (ãgnus) имеет в литовском языке значения 'подвижный, быстрый, проворный, верткий, ловкий, бодрый, живой, энергичный, сильный' и др. Это слово засвидетельствовано с конца XVIII в. и широко распространено в северо-западных диалектах литовского языка (LKŽ, II, 22). Более или менее удовлетворительной этимологии лит. agnùs не имеет.
К. Буга пытался сопоставить лит. agnùs с ogùs, жемайт. vogùs, agùs 'горький, терпкий' (Būga 1908: 172; 1922: 274), однако позднее он отказался от этого сопоставления (Būga, 17). Я. Эндзелин в очень осторожной форме сопоставляет лит. agnùs, лтш. agns и лтш. диал. nagns 'горячий, пылкий, усердный, энергичный' с лтш. nags и лит. nãgas 'ноготь' (Mühlenbach, I, 11).
Отсутствие достаточно убедительной аргументации в пользу приведенных сопоставлений заставило большинство исследователей примкнуть к традиционной этимологии лит. agnùs и лтш. agns. Эта этимология основана на сопоставлении данных слов с др.-инд. agníḥ, др.-рус. огнь, лат. ignis 'огонь'(Petersson 1921: 261; Fraenkel, 2).
Однако ни в смысловом, ни особенно в фонетическом отношении подобное сопоставление нельзя признать убедительным. Основное возражение против такого этимологического истолкования заключается в том, что соответствием к др.-инд. agníḥ, др.-рус. огнь и лат. ignis будет лит. ugnìs и лтш. uguns 'огонь'. Видимо, именно это обстоятельство заставило некоторых исследователей искать какие-то иные пути в решении данного вопроса (сопоставления с лтш. nags, лит. nãgas 'ноготь' и др.). Отсутствие единства в вопросе об этимологии лит. agnus убедительнее всего говорит о том, что вопрос этот до сих пор остается открытым.
При рассмотрении лит. agnùs прежде всего бросается в глаза архаическая форма этого слова, широко распространенного в наиболее архаических жемайтских диалектах литовского языка. Еще А. Шлейхер отмечал древность литовских суффиксальных образований на -nùs (sū-nùs, gad-nùs, drung-nùs) (Schleicher 1856: 120), близких по своему значению и по своей форме к древним отглагольным прилагательным на -nas.
О близости литовских форм на -nùs к глаголу свидетельствуют следующие примеры:
glodnùs ,= glõdnas 'гладкий' – glósti 'шлифовать, полировать',
drungnùs ,= druñgnas 'теплый' – druñgti 'теплеть',
lepnùs ,= lẽpnas – lèpti 'изнеживать' и мн. др. (Leskien 1891: 355–357; Arumaa 1951: 46–53).
Будем ли мы рассматривать литовские формы на -nùs как participia praeteriti passivi или нет, одно остается несомненным: перед нами древняя индоевропейская форма (ср. древнегреческие образования на -νύς и индоиранские на -nu-). К древним отглагольным прилагательным восходят также латышские формы на -ns, которые в современном латышском языке уже не являются продуктивными (Endzelin 1922: 210). Эти латышские образования на -ns целиком соответствуют литовским формам на -nùs (Ibid.: 211).
Таким образом, у нас есть все основания предполагать, что лит. agnùs и лтш. agns являются древними отглагольными прилагательными. В пользу этого предположения говорит и тот факт, что суффикс -nu- в лит. agnùs чередуется с суффиксом -lu- (aglùs 'горький, суровый') (Arumaa 1951: 47). Приведенные факты являются также серьезным возражением против традиционной этимологии лит. agnùs и лтш. agns.
Следовательно, можно считать вполне допустимым, что корнем в лит. agnùs является ag- (индоевр. *ag-). Этот корень в индоевропейском языке имел значение 'гнать, приводить в движение' (лат. agō, др.-гр. ἄγω, др.-инд. ájati и др.), а ряд образованных от него форм означал 'подвижный, быстрый', например: ирл. án 'быстрый' (< *agnos) (Strachan 1894: 7; Stokes 1903: 51). О том, что перед нами фонетически закономерное изменение, свидетельствуют следующие примеры: ирл. stán 'олово' – лат. stagnum (ср. итал. stagno, исп. estaño), ирл. sén 'благословение' из лат. signum или независимо от лат. из *seknom; ирл. rén 'пядь' < *regnom, а также *-ogn > -ón, *-ign > -én (Ibid.: 10–15). Сюда же следует отнести и такие общепризнанные этимологии, как др.-ирл. fén 'повозка' < *u̯eghno- (ср. рус. вез– / воз-, лат. vehō 'везу', др.-инд. vahanáḥ 'едущий', др.-в.-н. wagan 'повозка' и др.), ирл. brón 'горе', 'забота' < *brugnos (см., напр., (Brugmann, Delbrück 1897: 693; Porzig 1954: 120; Walde; Pokorny) и др. Кельтская патронимика и топонимика дает много примеров с аналогичными фонетическими изменениями: ирл. Artán < Artagnos, Broccán < Braccagnos, Corcán < Curcagnos и мн. др. (Holder 1896–1907: 1–111), причем это изменение частично засвидетельствовано в письменных памятниках.
Таким образом, на основании ирл. án- восстанавливается кельтская форма *agnos 'быстрый', совпадающая с лит. agnùs как в фонетическом и морфологическом, так и в смысловом отношении.
Подобное сопоставление, как бы убедительно оно ни выглядело, не могло бы быть в достаточной мере доказательным, если бы оно было ограничено рамками только двух индоевропейских языков. Однако образование от корня *-ag- прилагательных со значением 'подвижный, быстрый' засвидетельствовано и в других языках. Так, в древнеиндийском имеется прилагательное с тем же значением ajiráḥ. Наличие в данной форме суффикса *-ro- (наряду с *-no-) не является существенным возражением против ее сопоставления с лит. agnùs, ибо, как убедительно показал Э. Бенвенист, в индоевропейском языке было широко распространено чередование -r- / -n- (Бенвенист 1955: гл. I, II, VI).213 Именно подобное чередование мы можем отметить для и.-е. корня *ag-, если сопоставим др.-инд. ajiráḥ с латинскими примерами.214
В латинском языке имелся глагол aginō 'суматошусь, спешу' (Petron., 61, 9) и существительное *agina 'поспешность'.215 Самое слово *agina относится к agere как ruīna к ruere или pāgina к корню pag-, а по значению его можно сопоставить с лат. agitātiō (Diez, 10). О наличии в вульгарной латыни существительного *agina свидетельствует итал. agina (aina) 'поспешность' (Battisti, Alessio, 89), ст.-исп. ahina 'быстро' и др. (Meyer-Lübke, 10). Более поздней формой принято считать лат. agilis 'подвижный, быстрый, проворный, деятельный' (ср. рум. ager с тем же значением, франц. agile 'ловкий, проворный'). Однако и здесь мы имеем прилагательное с интересующим нас значением, причем различные случаи употребления лат. agilis совпадают со случаями употребления лит. agnùs.
Несколько дальше, чем приведенные примеры из кельтского, древнеиндийского и латинского языков, отстоит от лит. agnùs др.-гр. ἀϰταίνω 'быстро двигать(ся)'. Но если учесть, что греческие глаголы на -αίνω восходят к древнейшим наречиям на *-n̥ (λιπα < *lipn̥): λιπαίνω, σίγα < *sign̥; σιγαίνω и т.п., а этим наречиям соответствовали прилагательные на *-no- (πύϰα : πυϰνός и т. п.) (подробнее см. (Бенвенист 1955: 122–124)), то др.-гр. ἀκταίνω также окажется возможным сблизить с лит. agnùs. Корень в обоих случаях один и тот же (ag-), в том и другом случае мы имеем формы суффикса, близкие древнеиндоевропейскому суффиксу отглагольных прилагательных *-no-. Только в греческой форме этот суффикс присоединяется не непосредственно к корню ag-, а к основе образованного от того же корня отглагольного прилагательного.
Приведенный выше материал кельтского, древнеиндийского, латинского и древнегреческого языков позволяет считать, что лит. agnùs восходит к отглагольному прилагательному, образованному от др.-и.-е. корня *ag- 'гнать, приводить в движение'. Таким образом, наиболее древним значением этого прилагательного следует считать значение 'подвижный, быстрый', а значения 'бодрый, живой, энергичный, сильный' и др. рассматривать как значения производные.216
Лит. GUR̃BAS217
У слова gurbas Академический словарь литовского языка (LKŽ, III, 741–742) отмечает 12 значений, среди которых в качестве основных можно выделить следующие: 1) 'корзина, плетенка', 2) 'сплетенный из прутьев верх повозки', 3) 'ясли для скота', 4) 'постоянное или временное помещение (или часть его) для домашних животных и птицы', т. е. 'гнездо', 'клетка', 'конура', 'хлев', 'загон', 'часть хлева для мелкого скота' и др., 5) 'особого рода пчелиный улей, покрытый соломой', 6) 'мотовило (рогатка) для наматывания ниток'.
Вопрос об этимологии этого слова до сих пор нельзя считать решенным окончательно. К. Буга пытался связать происхождение лит. gur̃bas 'хлев' со словен. gr̂b 'бугорок, горб, морщина' (Būga, II, 526), но семантически это сопоставление почти ничего не дает для значения 'хлев' и совершенно не подходит для большинства из остальных перечисленных выше значений.
К. Альминаускис высказался в пользу немецкого происхождения лит. gur̃bas (← лит. kur̃bas, kar̃bas ← нем. Korb 'корзина') (Alminauskis 1934: 55). Фонетически наличие вариантов gur̃bas – kur̃bas, казалось бы, выглядит на литовской (балтийской) почве вполне правдоподобным. В работах К. Буги (Būga), Я. Эндзелина (Endzelin 1922: 180–183; 1951: 250 сл.), В. Махека (Machek 1943: 5ff), Ф. Шпехта (Specht 1944 (1947): 42–43, 315 и др.), Я. Отрембского (Otrȩbski 1955: 25f), В. Кипарского (Kiparsky 1968: 73–97) и др. можно найти немало примеров типа лит. gardi̇̀s ~ kardìs 'грядка', лтш. guba ~ kupa 'копна', лит. gaũgaras ~ kaũkaras 'вершина, гребень горы' и т.п.218 Однако данное фонетическое явление намного древнее той эпохи, когда были установлены первые контакты литовцев с немцами. Об этом свидетельствуют многочисленные случаи мены глухой ~ звонкий за пределами литовского и даже балтийского ареала: лит. burnà 'рот' ~ лтш. purna 'морда, рыло', др.-прусск. girmis ~ лит. kirmis, лит. grõžis ~ рус. краса, рус. грудь ~ лит. krūtìnė, рус. брызгать ~ прыскать и др.219 Независимо оттого, как мы будем объяснять данный феномен, корни его, безусловно, уходят по крайней мере в балто-славянскую эпоху. Кроме того, при наличии в слове двух звонких или глухих смычных мена обычно происходит в обоих случаях, особенно, если второй смычный – губной: лит. gãbana 'охапка' – лтш. kapana 'копна', жемайт. gul̃bis ~ слав. *kъlрь в.-луж. kołṕ, рус. колпица 'лебедь' (ср. также русский топоним Колпино), рус. дробить – лит. trapùs 'хрупкий, ломкий', лит. drebė́ti 'дрожать, трястись '– рус. трепет(ать) и др. Случай с лит. gur̃bas ~ kur̃bas, где второе слово, по-видимому, возникло под влиянием немецкого языка, ни хронологически, ни фонетически не совпадает с рассмотренными примерами. Скорее можно думать, что форма kur̃bas явилась следствием контаминации исконного литовского gur̄bas и заимствованного kar̃bas (← нем. Korb). Этой контаминации в какой-то мере содействовало наличие в литовском языке более древних (сравнительно с kar̃bas) слов с меной -g- ~ -к-.
Не удовлетворяет гипотеза К. Альминаускиса также и в семантическом плане. Трудно предположить, чтобы слово, заимствованное со значением 'корзина, плетенка' и, допустим, с рядом близких к нему иных значений (№ 2, 3, 4, 10 по LKŽ), могло бы самостоятельно развить значение 'мотовило' ('reketys siūlams lenkti, vyti').
Э. Френкель в своем этимологическом словаре (Fraenkel, 178) решительно возражает К. Альминаускису и относит лит. gur̃bas и лтш. gur̃ba, gurbs к числу исконных балтийских образований, восходящих к и.-е. корню *ger- 'плести, вить'. В качестве соответствий Э. Френкель приводит др.-гр. γέρρον 'плетеная (торговая) будка на афинском рынке', 'плетеный кузов повозки', 'плетеный щит', γύργαϑος 'плетеная корзина', а также ряд германских слов, представляющих собой производные того же индоевропейского корня (см. также: Frisk, 1, 300, 335).220 А. Сабаляускас, считая доводы той и другой стороны достаточно убедительными, пытался объединить обе этимологии (Sabaliauskas 1970: 33–35; Сабаляускас 1974: 43). Он полагает, что лит. gur̃bas в значении 'хлев' и близких ему значениях является исконным балтийским словом. В значениях же 'корзина', 'плетеный верх повозки' и других (автор не уточняет, в каких именно) слово gur̄bas было заимствовано из немецкого языка. Наконец, латышские слова, возможно, в свою очередь, были заимствованы из литовского. Аргументы А. Сабаляускаса, в основном, сводятся к следующему.
1. У слова gur̃bas в литовском языке имеются два совершенно не связанных между собой очага: один – на крайнем северо-востоке Литвы, где слово gur̄bas употребляется в значении 'помещение для содержания скота'; другой – в юго-западной части Литвы, где это слово чаще всего употребляется в значении 'корзина, плетенка'».
2. Лит. gur̄bas так же, как заимствованное слово kur̃bas (нем. Korb), означает 'пчелиный улей' (в немецком языке – 'плетеный улей для содержания пчел'). В связи с этим А. Сабаляускас пишет: «Трудно представить, что без немецкого языка у лит. gur̃bas появилось бы значение особого пчелиного улья, покрытого соломой» (Sabaliauskas 1970: 34).
3. «Значение лит gur̃bas 'плетеный из прутьев верх повозки' … очень напоминает значение нем. Korb 'внутренняя плетеная часть телеги или повозки'» (Ibid.).
О первом из этих аргументов можно сказать, что разграничение значений одного и того же слова по разным диалектным зонам – обычное явление в любом языке. Диалектные карты отмечают огромное количество слов бесспорно общего происхождения, которые имеют разные значения на достаточно четко противопоставленных ареалах. К тому же в рассматриваемом случае едва ли можно столь категорически говорить о «двух совершенно не связанных между собою очагах», ибо лит. gur̃bas в значении 'хлев', по данным LKŽ, III, 742, встречается не только в северной и восточной, но также в центральной, юго-восточной и южной Литве, т. е. всюду, кроме западных ее районов. Во многих случаях ареалы значений 'хлев' и 'корзина' совпадают, в частности в южной Литве (Капсукас, Алитус – Аукштдварис). Если же из 12 значений слова gur̃bas мы будем анализировать не только значения 'хлев' и 'корзина', но и близкие к ним, то от указанного А. Сабаляускасом ареального противопоставления придется, по-видимому, вообще отказаться.
Второй и третий аргументы А. Сабаляускаса сводятся к тому, что нем. Korb и лит. gur̃bas имеют три общих значения ('корзина', 'кузов' и 'улей'), которые не могли развиться в каждом из этих языков независимо. Однако все три значения литовского слова легко объясняются из глагольного корня *ger- 'плести' (→ 'плетенка', этимология, принятая в словаре Э. Френкеля). А насколько естественным является объединение в одном слове указанных трех значений, свидетельствует, например, рус. диал. кузов: 1) 'корзина', 2) 'плетеный короб кареты или телеги' и 3) 'плетеный улей' (ср. Даль, II, 213). Разумеется, в последнем случае ни о каком немецком влиянии не может быть и речи.
Если допустить, что лит. gur̃bas является исконным словом только в значении 'хлев', а остальные его значения относятся к другому – заимствованному из немецкого языка – слову, то нам придется признать, что последнее было заимствовано с большим количеством значений, чем действительное заимствование – лит. kar̃bas (→ kur̃bas). С таким большим числом разнообразных значений слова обычно из одного языка в другой не заимствуются. Если же предположить, что заимствовано слово gur̃bas было только в одном или двух-трех значениях (напр., 'корзина', 'кузов' и 'улей'), то остается неясным, как из этих значений уже на литовской почве – без всякой поддержки со стороны этимологической связи с производящим глаголом 'плести, вить' – могла развиться вся та сложная сумма значений, которая характерна для анализируемого слова.
Этимология, связывающая лит. gur̃bas с корнем *ger- 'плести, вить', убедительно объясняет все без исключения значения этого слова. Во-первых, 'плести' → 'плетенка': 'плетеная корзина', 'кузов', 'гнездо', 'улей' (или вторично – из значения 'корзина'). Затем на базе значения 'корзина' или 'гнездо' развиваются новые значения: 'конура', 'клетка', 'ясли'. Детали здесь, разумеется, могли быть и несколько иными, но не в них суть дела.
Одним из наиболее естественных и широко распространенных изосемантических рядов является ряд 'плести' → 'плетень, ограда'.221 В свою очередь, название 'ограда' очень часто переходит с того, чем огораживают, на то, чтó огораживают: лит. gar̃das 'загородка' и 'загон, стойло', рус. ограда, но огород, алб. garth 'забор', но гот. gards 'дом' и др. Значение 'плетень, ограда, перегородка' в литовском языке у слова gur̃bas не засвидетельствовано. Но такие значения, как 'отдельная часть хлева' или 'отгороженная часть погреба' (LKŽ, III, 741) могли быть производными именно от него. И здесь невольно вспоминается, что утраченное семантическое звено мы находим в латышском языке, где слово gur̃ba, наряду с иными, имеет значения 'изгородь' и 'досчатая перегородка в хлеве' (Mühlebbach, I, 683).
А. Сабаляускас пишет, что «все значения лтш. gur̃ba, gurbs являются как бы переходными между значениями 'корзина, плетенка' и 'помещение для содержания скота'» (Sabaliauskas 1970: 35). Это, видимо, не совсем так, если подходить к анализируемым словам с позиций диахронии, а не синхронии. Дело в том, что здесь значение 'корзина' не изменялось в значении 'ограда, плетень', а было образовано наряду с последним (ср. рус. плетенка и плетень). Следовательно, латышские слова, обозначающие 'изгородь', являются переходными не от 'корзина' к 'хлев', а от древнего значения 'плести' глагольного корня *ger- к значению 'загон', 'стойло', 'хлев' ('плести' → 'плетень, ограда' → 'огороженное место, загон' → 'стойло, хлев'). Вот почему предположение А. Сабаляускаса о заимствовании лтш. gur̃ba, gurbs из литовского языка, на мой взгляд, нуждается в дополнительной аргументации.
Наконец, очень важным для этимологии лит. gur̃bas является значение 'мотовило', обычно почему-то оставляемое в стороне этимологами, несмотря на его несомненную древность. Между тем, глагольный корень *ger- 'плести, вить' объясняет и это значение литовского слова (ср. рус. вить и вьюшка 'снаряд для наматывания пряжи').
Закономерность изложенных выше семантических связей подтверждается, помимо уже приведенных примеров (кузов, плетень, вьюшка, gar̃das и др.) наличием большого количества изосемантических рядов, отражающих отдельные семантические звенья реконструируемых изменений.
Так, для лит. gur̃bas а) 'корзина', б) 'улей, покрытый соломой', в) 'загон' можно указать на параллель в случае: а) болг. кош, др.-рус. кошь 'корзина', б) с.-хрв. кȍш 'соломенный улей', в) рус. диал. кош 'загон' (Трубачев 1966: 163–164). Значения 'клетка' и 'улей' имеет лит. nar̃vas. Значения 'корзина' и 'снаряд для разматывания пряжи' имеют производные глаголы вить – рус. диал. ви́тина и витýшка (Даль, I, 208), значения 'корзина' и '(плетеный) пчелиный улей' – лтш. kuozuls (Mühlenbach, II, 350) и т. д.
Особо следует сказать о лит. gur̃bas в значении 'пчелиный улей'. Как известно, бортничество было издревле развито у балтийских и славянских племен.222 Об этом, в частности, свидетельствуют такие балтославянские лексические изоглоссы, как лит. vãškas – рус. воск, лит. bìtė – ст.-сл. БЬЧЕЛА, лит. medùs – ст.-сл. МЕДЪ и др. Распространенным и достаточно древним видом бортничества является так называемое кузовное пчеловодство, когда на деревья подвешиваются плетеные или долбленые улья (рус. диал. кузов, нáузень), а не выдалбливаются борти в деревьях. Именно такие плетеные из соломы или прутьев ульи и получили название gur̃bas.223 Можно полагать, что кузовное пчеловодство (как часть лесного) оставило свои следы и в литовской топонимике: Gùrbai, Gur̃bmiškis, Gur̃bšilis, Gurbšilēlis, Gurbū̧ mìškas – все эти топонимы, как справедливо указывает А. Сабаляускас (Sabaliauskas 1970: 35),224 плохо вяжутся со значениями лит. gur̃bas 'хлев' или 'корзина'. В то же время бортническое значение слова как нельзя лучше подходит и для топонимов Gùrbai (ср. Aviliaī), и для названий леса и его частей. Характерно, что «лтш. gur̄ba не оставило никаких следов в топонимике» (Ibid.).225 Это и не удивительно, ибо латышское слово не имело значения 'улей', а 'перегородка в хлеве' или 'помещение, где содержат птиц' ('Vogelstall') – значения, не очень подходящие для лесных топонимов.226 Предположение А. Сабаляускаса о связи основы gurb- этих топонимов с garbis 'гора' вызывает некоторые сомнения. Прежде всего, балтийские топонимические композиты обычно содержат основу garb- (или kaln̠-) во второй своей половине: др.-прус. Lappegarbe (=лит. Lãpkalnis), Laumygarbis, Swentegarben, лит. Daubkalniai (но нем. Bergenthal) и т. д. (Gerullis 1922: 83, 85, 178, 227). Затем, среди прусских топонимов, начинающихся на Garb-, отсутствуют композиты, все они – суффиксальные образования (Gerullis 1922: 36). Наконец, если топонимы Gur̃bmiškis, Gur̃bšilis и др. рассматривать как своего рода прусско-литовские «гибриды», то им должна была соответствовать литовская модель типа *Kal(na)miškis, *Kal(na)šilis (ср.: др.-прус. Lappegarbe – лит. Lãpkalnis), неизвестная, однако, литовской топонимике.227
Изложенный материал позволяет поставить вопрос о пересмотре еще одной литовской этимологии. Поскольку и.-е. корень *ger-/*gor/*gr̥- (балт. ger-/gar-/gur-) в форме gur̃bas отражает нулевую ступень своей огласовки, к его основам в формах gerb- и garb-, быть может, следует отнести такие слова, как garbaĩ, gárbanos, gerbenai, garbaniaĩ 'кудри, локоны', которые обычно сопоставляются с др.-прус. garbis 'гора', др.-рус. гърбъ, рус. горб, исл. korpa 'морщина, складка' и др. (Liden 1906: 36; Būga II, 128; Fraenkel 135). Существенным недостатком последнего сопоставления является его сугубо умозрительный характер, отсутствие опоры на семантические закономерности. Только в кабинетной обстановке современного этимолога может возникнуть идея объединить значения 'локон' и 'гора' посредством общего понятия 'нечто изогнутое, кривое'.228
Между тем, семантическая связь между балтийским глагольным корнем *ger-/*gor-/*gur- 'плести, вить' и значением 'локон' может быть подтверждена большим количеством примеров с достаточно очевидной этимологией: др.-гр. πλέϰω 'плету' πλόϰος 'прядь', 'локон'; рус. (за)вить → завиток, в диалектах также – завой; плести → диал. плетéнь, плетени́ца '(девичья) коса' (Даль, III, 125), лит. pìnti 'плести' → pìnka 'клок спутанных волос' (LKŽ, IX, 1047) и др.
Если взять такие разные значения лит. gur̃bas и лтш. gur̃ba (в сопоставлении с garbaī 'локоны'), как 'корзина', 'плетень, изгородь', 'мотовило', то связь между этими значениями может быть соотнесена со следующими семантическими аналогиями: др.-гр. πλέϰος 'корзина' – πλόϰος 'прядь, локон'; рус. диал. плетéнь 'изгородь' – плетéнь 'девичья коса'; рус. диал. ви́тина 'корзина' – виту́шка 'снаряд для наматывания пряжи' – завитóк (завиту́шка) 'локон' (Даль, III, 125; I, 208, 559); лит. pinaĩ, pinùčiai 'плетень, изгородь' – pynė̃ 'корзина' – pinė 'девичья коса', pinka 'клок спутанных волос' (все – к pìnti 'плести' примеры взяты из LKŽ, IX).
В этот же изосемантический ряд, естественно, входит и случай с лит. gur̃bas 'корзина', 'мотовило', лтш. gur̃ba 'изгородь' – лит. garbaĩ (→ gárbanos)229 'локоны' (все – к корню *ger- 'плести').
Лит. KAŪŠAS, лтш. KAÛSS230
Еще А. Лескин высказал предположение о славянском происхождении приведенных в заглавии балтийских слов (Leskien 1891: 194). Однако, поскольку рус., укр. ковш, блр. коу̌ш и пол. kousz на славянской почве не этимологизируется, их этимологические истоки стали искать в восточных странах. Приводились многочисленные названия разного рода сосудов в тюркских, иранских и других восточных языках – названия, которые хотя бы отдаленно напоминали по звучанию рус. ковш и другие славянские и балтийские слова.231
В настоящее время большинство исследователей решительно отвергают гипотезу о восточном происхождении анализируемых слов. О неприемлемости этой гипотезы уверенно пишет М. Фасмер (II, 273), а в словаре Э. Френкеля приводится балтийская этимология лит. káušas и лтш. kaûss (Fraenkel, 231–232). Однако время от времени это положение о балтийском происхождении рассматриваемых слов подвергается прямой или косвенной критике. Так, П. Я. Черных в «Очерке русской исторической лексикологии» предлагает славянскую этимологию слова ковш (к ковать) (Черных 1956: 96). О. Н. Трубачев в рецензии на эту книгу справедливо отметил, что слово ковш, видимо, было заимствовано из литовского (Трубачев 1958: 101). Однако впоследствии сам рецензент отказался от своей прежней точки зрения и вернулся к отвергнутой в настоящее время гипотезе о восточном происхождении рус. ковш и о последующем заимствовании из славянского в балтийский (Трубачев 1966: 302–303). Поскольку автор лишь бегло касается данного вопроса, ограничиваясь, в основном, приведением материала из словаря В. И. Абаева, имеет смысл остановиться подробнее на основных pro et contra.
Осет. k’ūs / k’os 'миска, чашка', алт. köš, якут, küös 'горшок, чашка', груз, k'ovzi 'ложка', перс, kūza 'кружка, горшок', арм. kuž 'горшок' представляют собой достаточно пеструю семантическую картину, не совпадающую с проходящим красной нитью по всему балтославянскому ареалу значением 'ковш'. Фонетически трудно себе представить, чтобы какое-либо из перечисленных слов могло послужить источником славянского ковш. Учитывая особенности фонетической субституции и возможной славянизации слова, мы вправе допустить значительные отклонения в звучании двух слов (в языке-источнике и в заимствующем языке). Но все дело в том, что рус. ковш фонетически совсем не выглядит славянским словом, что заставляет предполагать предельно близкую передачу фонетического «облика» слова языка-источника.
Обратимся теперь к балто-славянскому ареалу. Кто у кого заимствовал слово – балты у славян или славяне у балтов?232 Начнем с рассмотрения фонетических данных. Сочетание auš-, как известно, в литовском языке является обычным233 (ȧušti, ȧušrä и др.) – в отличие от русского сочетания овш-. После глухих смычных р-, t-, k- литовский язык также допускает сочетание -auš- (pauškė́ti, tauškùs, kaũšti), которому после звонких смычных b-, d-, g- будет соответствовать сочетание –auž (baũžas, dáužėti, gaũžtis). Русскому языку чужды корневые слова, начинающиеся на овш-, повш-, товш-, ковш-, бовш– или бовж– и т.д. Характерно, что единственное (наряду с ковш) русское слово подобного типа – ловжа – представляет собой заимствование из литовского láužas 'куча обломанных веток'.
Из других фонетических особенностей следует отметить наличие аблаутных форм в литовском языке: káušas и kiáušas, kiáušė 'череп', а также колебания в передаче гуттурального *k̑: kau-š-ėlis 'ковшик' и kau-k-ẽlė 'небольшое деревянное блюдо; ковш, которым вычерпывают воду из лодки' (Būga, II, 364), káu-š-as и káu-k-olė 'череп' (ср.: pir̃šti : pir̃kti и другие примеры подобного рода) (Būga, II, 221). Наиболее подробный список с примерами «непоследовательной сатемности» в идоевропейских языках (более 100 случаев) приводит А. Пахарес (Раjares 1971: 96–101), балто-славянский материал детально обследовал В. Н. Чекман (1974). Перечень обширной литературы по этому вопросу см. (Откупщиков 1989: 64 сл.).
В словообразовательном отношении рус. ковш и другие славянские слова оказываются полностью изолированными на славянской почве. В литовском языке можно отметить такие, несомненно, связанные с káušas слова, как kaũšti 'пьянеть', pakáušis (= лтш. pakausis) 'затылок' и др., не говоря уже о тех связях, речь о которых пойдет ниже – при рассмотрении этимологии анализируемых слов.
В славянских языках засвидетельствовано только одно значение слова ковш. В литовском и латышском, кроме значения 'ковш', мы сталкиваемся у слов káušas и kaûss с несомненно древним значением 'череп'. Древность этого значения подтверждается наличием производных pakáušis и pakausis 'затылок', а также аблаутной формой kiáušas 'череп' и образованием с гуттуральным *k̑ – káukolė 'череп'. Хорошо известно, что значения 'череп' и 'сосуд' часто сосуществуют в рамках этимологически единого слова или двух близкородственных слов. Так, значения 'череп' и 'сосуд' могут быть отмечены у др.-гр. σϰύφιον – слова, представляющего собой диминутив к σκύφος 'чашка, кружка'. Ср. также рус. чаш(к)а и пол. czasz(k)a 'череп', англ. scale 'чаша' и scull 'череп', лат. calvāria 'череп' и 'кубок', др.-исл. hauss 'сосуд для питья' и 'череп'234 = лтш. kaûss с теми же двумя значениями.
Ни одно из восточных слов, приводимых в качестве предполагаемого источника для рус. ковш, не имеет значения 'череп'. Следовательно, сторонникам «восточной гипотезы» приходится допустить, что сравнительно позднее заимствование с Востока (слово ковш известно лишь восточнославянским языкам и польскому) проникло из славянских языков в балтийские, приобрело там новое значение 'череп', на базе которого были образованы в литовском и латышском языках слова со значением 'затылок'. Кроме того, на балтийской почве были вновь образованы аблаутные формы kiáušas и kiáušė (и это в эпоху, когда аблаут уже давно утратил свою продуктивность!),235 а лит. káušas, заимствованное из слав. ковшъ, утратило признак мужского рода -s, проникло в форме *kauša в фин. kauha, а затем вновь перешло в мужской род (→ káušas). Разумеется, всё это – крайне малоправдоподобно.
О. Н. Трубачев сомневается в том, что фин. kauha было заимствовано из древнебалтийского, ибо *kaušas должно было бы дать фин. *kauhas, а не kauha. При этом он ссылается на лит. ãvinas – фин. oinas (Трубачев 1966: 301). Однако пример, приведенный О. Н. Трубачевым, трудно признать удачным. Название барана отражает биологическую принадлежность к мужскому роду, поэтому едва ли даже в древнебалтийском слово ãvinas могло быть женского или среднего рода. Иное дело – название ковша или черепа. Именно фин. kauha позволяет реконструировать др.-балт. *kauša, чтó находит себе подтверждение в индоевропейских соответствиях среднего рода: лат. caucum 'кубок', др.-гр. ϰαυϰίον 'чаша' (Fraenkel, 232; Иллич-Свитыч 1963: 82). Кстати, лит. tìltas – фин. silta, лит. šiẽnas – фин. heinä и т.п. (Thomsen 1890: 79, 98; 112–113) также подтверждают правильность приведенной выше реконструкции. Характерно, что, например, лит. žam̃bas *'зуб', 'острый угол' – при индоевропейских соответствиях мужского рода (ст.-сл. ЗѪБЪ, др.-инд. jámbhaḥ 'зуб', др.-гр. γόμφος 'гвоздь') проникло в финский с конечным -s: hammas 'зуб, шип' (Ibid.: 80), а лит. šiẽnas (ср. рус. сено – среднего рода)–без конечного -s: heinä.236 Таким образом, всякие сомнения в балтийском происхождении фин. kauha оказываются совершенно необоснованными.
Балтийский и славянский ареалы рассматриваемых слов также говорят отнюдь не в пользу их славянского (или восточного) происхождения. Польский, белорусский, русский и (в меньшей степени) украинский – это обычный ареал славянских балтизмов. Именно в этом ареале мы встречаемся со словом ковш, которое неизвестно всем остальным славянским языкам. Среди памятников древней белорусской, русской и польской письменности слово ковш особенно часто встречается в документах так называемого Литовско-русского государства (Jablonskis 1941: 106–107). В том же, в основном, славянском ареале, что и слово ковш, распространены и такие балтизмы, как жлукто, яндова, дойлид(а), шуло, шклюд (склют) и др. Происхождение всех этих слов неразрывно связано с процессом обработки дерева, а ковш, жлукто, яндова относят к одной и той же семантической группе названия сосудов.
Наконец, исконно балтийское происхождение лит. káušas, лтш. kaûss подтверждается наличием индоевропейских соответствий, в первую очередь – др.-инд. kṓçaḥ (с -ō- из *au-) 'сосуд, чан', др.-гр. ϰαυϰίον 'чаша', лат. caucum 'кубок'. Эти слова фонетически соответствуют балтийским, но не могут рассматриваться в качестве соответствий славянским названиям ковша, которые находят свое место в приведенном ряду лишь как заимствования из балтийского.237
Теперь, когда выяснилась полная неосновательность сомнений в исконно балтийском происхождении лит. káušas, лтш. kaûss, можно обратиться к вопросу об этимологии этих слов. К. Буга (Būga, I, 364) возводил их к корню *(s)kau- 'покрывать', объединяя с лит. skiáutė 'отрывок, отрезок ткани' и другими связанными с ним словами. Однако гипотетический корень *(s)kau- 'покрывать' вычленялся К. Бугой из приводимых им примеров, а примеры эти, по-видимому, имеют иную – более убедительную – этимологию: лит. skvẽtas, skiáutė, skū̃tas (ср. также ст.-сл. СКОУТЪ), skùtas 'кусок ткани, лоскут' – к skùsti 'резать' (→ 'брить'); см. (Fraenkel 804; 824–825).
В отличие от К. Буги, Э. Френкель (Fraenkel, 232) возводит лит. káušas к и.-е. корню *keu-, *kou-, *ku- со значением 'делать свод, быть выпуклым' ('wölben'). Эта этимология – яркий образчик переноса нашего сегодняшнего абстрактного мышления в древнюю индоевропейскую эпоху. Ибо речь в данном случае, видимо, идет не о литовской и не о балтийской, а об индоевропейской этимологии слова, засвидетельствованного за пределами балтийских языков в древнеиндийском, латинском, древнегреческом и древнеисландском языке (hauss 'череп' и 'сосуддля питья'). По существу, мы берем несколько предметов, обозначаемых одним словом или группой родственных слов: череп, чаша, ковш, маска, скорлупа и т.д. Затем выясняем, что, с нашей точки зрения, общего в этих предметах. Делаем вывод, что «выпуклость» или «округлость». Так появляется современная абстрактная этимология. Но так не возникали слова в древнюю эпоху.
Для нас понятие 'раз' ('единица') – это нечто, противостоящее множеству. Для древнего же человека – это 'удар' (ср. рус. раз и разить, лит. kar̃tas 'раз' и kir̃sti 'рубить, ударять'. Мы воспринимаем понятие 'короткий' как антипод 'длинного'. В древности абстрактному понятию 'короткий' предшествовало понятие 'укороченный', в свою очередь восходящее к более конкретному –'обрезанный, обрубленный' (ср.: ст.-сл. КРАТЪКЪ и ЧРѢСТИ 'резать', англ. short 'короткий' и shear 'резать' и др.). Примеры подобного рода можно приводить без конца. Все они свидетельствуют о том, что мышление древнего индоевропейца, протобалта или праславянина было конкретным.
Обращаясь к этимологии лит. káušas, лтш. kaûss, следует прежде всего хотя бы предположительно выяснить, с каким сосудом мы имеем дело: с деревянным, глиняным или металлическим. Наличие изоглоссы, охватывающей столь обширный ареал весьма далеких друг от друга индоевропейских языков, свидетельствует об исключительной древности данного названия сосуда. Даже если это слово и не было общеиндоевропейским, оно, несомненно, возникло еще в индоевропейскую эпоху. Поэтому любая этимология, связанная с названием исконно металлического сосуда,238 в данном случае отпадает по хронологическим причинам. Едва ли следует здесь ориентироваться и на названия глиняных сосудов, ибо ни одно подобного рода исконное название, встречающееся в балтийских языках, не имеет столь широкого индоевропейского ареала, как название ковша.
Хорошо известно, что из разного рода сосудов наибольшей древностью отличаются сосуды деревянные. Из числа индоевропейских племен широкое использование деревянных сосудов для приготовления горячей пищи особенно, пожалуй, долго сохранялось у балтов. Так, средневековые источники сообщают о том, что латыши готовили себе пищу в деревянных сосудах, опуская в них раскаленные на огне камни (Bielenstien 1907–1918: 1–11, 272–273). Этот древнейший способ варки в более позднюю эпоху был отмечен, например, у алеутов и других жителей северных островов Тихого океана (Ibid.: 273). Все большие сосуды у древних славян также обычно изготовлялись из дерева, в первую очередь, выдалбливались (Нидерле 1956: 343).
Уже давно было отмечено, что названия деревянных сосудов очень часто этимологически бывают связаны с глаголами 'резать', 'рубить', 'вырубать', 'выдалбливать' и т. п. (Petersson 1909: 395). Примеры такого рода многочисленны, ибо перед нами – одна из наиболее устойчивых и распространенных изосемантических моделей. Остановимся лишь на некоторых примерах.
1. Ср.-н.-н. scherve 'чашка', лит. prã-kartas 'ясли', рус. корыто – к и.-е. *(s)ker- 'резать' (Pokorny, 942–44); сюда же следует отнести лит. kar̃stas, лтш. šķir̃sts 'гроб' (ср. лит. sker̃sti 'резать', ker̃slas 'долото', kir̃sti 'рубить, вырубать' (Откупщиков 1967: 211–212).
2. Др.-в.-н. scif 'сосуд', а также готск., др.-исл., др.-англ. skip 'судно, лодка' – к и.-е. *(s)kei- 'резать' (←*'вырезанная, выдолбленная однодревка' (Pokorny, 922)).
3. Рус. колода (в диалектах) '(выдолбленные) корыто, улей, гроб, лодка' – ср. лит. kálti 'выдалбливать' (там же: 122–123 и др.).
4. Др.-гр. σϰάφη 'корыто, таз' (а также 'челн, лодка') в семантическом плане следует сопоставлять не столько с др.-гр. σϰάπτω 'копаю, выкапываю', сколько с такими индоевропейскими соответствиями, как лит. skōbti 'выдалбливать, вырезать', skabùs 'острый', skãbtas 'кривой нож для вырезания в дереве', skaptúoti 'вырезать (в дереве)' и др.
5. Др.-в.-н. scala 'сосуд для питья' – к др.-исл. skalm 'меч, нож', лит. skélti и др.
6. Рус. чаша, др.-прус, kiosi 'кубок' – к и.-е. *kes-/*kos- 'резать, рубить' (Якобссон 1958: 306).
7. Лат. dōlium 'бочка' (в том числе – деревянная:239 Plin., Hist. Nat., VIII, 16) – к dolāre 'обтесырать' (Hubschmid 1955: 156); ср. также dolābra 'мотыга, кирка; орудие для пробивания стен', dolātus 'тесание, рубка' и др. Родственное слово (с иной огласовкой) ст.-сл. ДЕЛЪВА, др.-рус. делва 'бочка', подобно латинскому слову, этимологизируется на основе сопоставления с макед. дела 'тесать, строгать' (ср. также макед. деланка 'щепка').240
8. Наконец, можно указать также этимологически совершенно прозрачные более поздние образования: рус. диал. долбу́ша, долблéнка 'долбленая чашка, корытце', 'долбленный улей' (Даль, I, 460); с.-хрв. ду̀било 'корыто' и т. п.
Подобного рода примеры широко известны в самых различных языках, начиная от древнейших эпох и кончая сравнительно поздним временем. Данная семантическая модель вполне естественна, ибо она отражает в процессе номинации предмета самое трудоемкое действие, связанное с его изготовлением.
Все это позволяет связать этимологически лит. káušas и лтш. kaûss·с лит. káuti, лтш. kaût 'рубить', а также с лит. kaūšti и лтш. kaûst 'выдалбливать'. Сопоставляя эти слова, необходимо иметь в виду две семантико-словообразовательные модели, характерные для индоевропейских языков.
1. Лит. kló-(ti) 'стлать, укладывать' (простой глагол) → лит. kõdas 'слой, пласт', ср. рус. кладъ (отглагольное имя) → рус. клад-у, класть (отыменной глагол).
2. И.-е. *ker- 'рубить, колоть, резать' (простой глагол) → ст.-сл. ЧРѢПЪ (< *ker-p-) 'осколок, черепок' (отглагольное имя) → ЧРЬПАТИ 'черпать, наливать' (собственно: 'действовать с помощью черепка', – отыменной глагол).
В первом случае значение вторичного (отыменного) глагола почти или совсем не отличается от значения простейшего исходного глагола.241 Во втором примере все попытки реконструировать «семантическое изменение» типа 'рубить, колоть' → 'наливать' останутся безуспешными, если не принимать во внимание всего сложного комплекса единой семантико-словообразовательной модели. И ключевым для понимания здесь оказывается формирование семантики отглагольного имени, которая далее естественно развивается в новом направлении.
Обе приведенные модели засвидетельствованы для случая с лит. káušas: káuti 'рубить, вырубать' (простой глагол) → káušas 'вырубленный из дерева, выдолбленный сосуд' (отглагольное имя) → а) kaūšti 'выдалбливать' (отыменной глагол с сохранением основного значения простейшего глагола); б) kaūšti 'пьянеть, хмелеть' (отыменной глагол, утративший связь с простейшим глаголом, но более тесно связанный семантически с именем – по модели: нем. Becher – bechern).
Семантико-словообразовательная связь между káušas 'выдолбленный (сосуд), ковш' и kaūšti 'выдалбливать' аналогична связи между лит. kaišà 'оскрёбки, (нечто) соскобленное' и глаголом káišti 'скоблить'. Интересно отметить, что в обоих случаях имеются изоглоссы, связывающие литовские слова с древнеиндийскими: а) káušas и kṓçaḥ (ō < au) 'сосуд', б) kaiša 'оскрёбки' и kḗçaḥ (ē < ai) 'волосы' (из значения 'скрести, чесать', ср. рус. коса и чесать).
Связь восточнославянского слова кувшин (< *ковшин – аналогично кувалда < *ковалда ср. ковать) с ковш обычно ни у кого не вызывает сомнений. И здесь опять эта связь может стать ясной лишь в том случае, если слово кувшин рассматривать как балтийское заимствование. Словообразовательная модель káušas – *kaušìnas (как par̃šas – paršìnas, vĩkas – vaiki̇̀nas и т.п.) хорошо известна в литовском языке, где с помощью суффикса -in(as) формируются, в частности, аугментативные и диминутивные образования (Skardžius 1943: 242–243). Кстати, близкую словообразовательную модель представляют собой и латышские диминутивы на –iņš (<-injas). У А. Биленштейна среди деревянных сосудов латышей упоминаются kausi или kausiņi (Bielenstein 1907: I, 315). В современном литературном латышском языке слово kausiņš, – это обычный диминутив к kaûss. Все это говорит о том, что реконструкция лит. *kaušinas, послужившего источником заимствования восточнославянского слова кувшин, базируется на реальной основе.
Лит., лтш. RAGANA242
Еще двести лет тому назад автор одного латышско-немецкого словаря И. Ланге писал, что лтш. rag(g)ana – это 'рогатая ведьма' (Lange, 245, 316). Можно указать целый ряд подобного рода старых и новых толкований также применительно к лит. rãgana (= ragúota).
В конце XIX в. А. Лескин, сначала под вопросом (Leskien 1884: 365), а затем более уверенно, сопоставил лит. и лтш. ragana с лит. regė́ti, лтш. redzêt, (корень reg- 'видеть') (Leskien 1891: 387). Эта этимология была принята и отчасти аргументирована в работах Й. Микколы (Mikkola 1895: 220–221), X. Петерссона (Petersson 1922: 48), К. Буги (Būga, II, 257–258), Я. Эндзелина (Mühlenbach III, 464, с примечаниями Я. Эндзелина). Из современных авторов данное этимологическое истолкование принимают, например, Б. Егерс (Jegers 1966: 144), А. Сабаляускас (Sabaliauskas 1966: 40), Μ. Гимбутас (Gimbutas 1974: 89).
Предполагаемая связь между словами regė́ti и rãgana имеет надежные семантические аналогии: др.-рус. вѣдьма и вѣдѣти 'знать'; русский пример знахарь – знать семантически можно сопоставить с лит. žynȳs 'колдун' – žinoti 'знать'. Видимо, сюда же следует присоединить англ. witch 'ведьма' (ср. нем. wissen 'знать'). Касаясь конкретно корня reg- 'видеть', необходимо подчеркнуть, что латышское слово paregs 'прорицатель, колдун' этимологически может быть объяснено только из значения глагола paredzêt 'предвидеть'.
И все же эта – практически общепризнанная в настоящее время – этимология (rãgana – к regė́ti), на мой взгляд, ошибочна. Семантическая модель 'знать, видеть' → 'колдун', 'ведьма' еще не говорит о том, что все без исключения слова со значением 'ведьма' обязательно должны иметь точно такую же этимологию. Ср., например, рус. чародейка, нем. Hexe, лит. laūmė и другие слова, имеющие этимологические связи иного типа.
Словообразовательная модель málka 'полено' → malkanas 'деревянный', var̃gas 'беда' → var̃ganas 'бедственный', 'бедный', rū̃kas 'туман' → rū̃kanas 'туманный' и др. (Skardžius 1943: 266) позволяет отнести сюда же лит. rãgas 'рог' → *rãganas 'рогатый' (ср. лтш. ragans 'колдун'). Подобное словообразовательно-семантическое истолкование можно обосновать примерами из диалектов латышского и литовского языков: лтш. ragana 'рогатая овца', 'жук с длинными рогами', лит. raganos 'дровосеки' (нем. Bockkäfer) ragãnė 'рогатая овечка, коза',243 лтш. raganu raganais 'der Gehörnteste', 'рогатейший' (т. е. 'дьявол') (Mühlenbach III, 464).244 Из приведенных примеров можно сделать вывод о том, что лтш. и лит. ragan(a)s этимологически означает 'рогатый', а ragana 'рогатая'.245
Проф. М. Гимбутас полагает, что от regė́ti было образовано не только слово rãgana, но и rãgius 'черт'. Rãgius и rãgana – это «два сапога пара», а поэтому оба слова, по мнению М. Гимбутас, означают (этимологически) 'прорицатель' и 'прорицательница' (Gimbutas 1974: 89). Однако против подобного предположения свидетельствуют некоторые важные особенности литовского и латышского словообразования.
Литовский язык | Латышский язык |
barzdà 'борода' | bā̀rda 'борода' |
↓ | ↓ |
bar̄zdž-ius 'бородач' | bā̀rd-aînis 'бородач' |
bā̀rd-aîns 'бородатый' | |
kuprà 'горб' | kuprs 'горб' |
↓ | ↓ |
kùpr-ius 'горбун' | kùpr-aînis 'горбун' |
kùpr-aîns 'горбатый' | |
galvà 'голова' | gal̂va 'голова' |
↓ | ↓ |
galv-ius 'der Kopfige' | gal̂v-aînis 'der Köpfige' |
gal̂v-ains 'köpfig' | |
rãgas 'рог' | rags 'рог' |
↓ | ↓ |
rãg-ius 'черт' (букв.: 'рогач') | rag-aînis 'рогач' |
rag-aîns 'рогатый' |
Отчетливость словообразовательных связей в приведенных примерах не позволяет думать, что отношения между rãgas и rãgius могли бы быть вторичными – результатом действия народной этимологии. Это ясно уже потому, что одна и та же латышская словообразовательная модель во всех четырех случаях соответствует литовским образованиям на -ius. Таким образом, судя по словообразовательным данным, лит. rãgius 'черт', лтш. ragans 'чepт' (ср. raganu raganais латышской народной сказки) и лтш. ragans 'колдун' имеют этимологическое значение 'рогатый', а ragana 'ведьма' – 'рогатая'.
Но кто и где слышал когда-нибудь о ведьмах с рогами?
Сравнительная индоевропейская мифология свидетельствует о том, что ведьма – это позднейшая модификация древнего языческого зооморфного божества, почитаемого в образе козы (resp. козла) или коровы (быка). Следы подобного почитания мы находим повсюду, везде у индоевропейских (да и не только у индоевропейских) народов живут божества с рогами и копытами: в Греции (Пан, Дионис, Сатиры, Силен), в Риме (Фавн и Фавна, Сильван и Сильвана), в России (леший и лешиха, лисун и лисунка) и т. д.
Если бы связи между словами rãgas и rãgana в балтийских языках были случайными или вторичными, мы не обнаружили бы примеров такого же рода связей в славянских и германских языках, в славянском и германском устном народном творчестве. Между тем, например, в русских и немецких сказках ведьмы постоянно обращаются в коров и коз, часто имеют рога и всегда – хвост. По немецким поверьям, после Вальпургиевой ночи там, где плясали ведьмы, утром можно было видеть многочисленные коровьи и козлиные следы (Grimm 1835: 1025). В одной немецкой сказке девочка, войдя в запретную комнату, увидела там свою хозяйку– ведьму – с длинными рогами на лбу (Vordemfelde 1924: 564). Сходный пример приводит Д. К.·Зеленин из одной архаичной русской народной сказки. См. в связи с этим: (Пропп 1946: 57). Интересна в этом плане одна из русских загадок: «Стоит яга, во лбу рога» (Даль, IV, 672). Перед нами – косвенное доказательство того, что и русские (точнее: славянские) ведьмы когда-то имели рога. Такого же рода косвенные свидетельства можно обнаружить и в материале, относящемся к немецким ведьмам. Интересна в этом плане улитка Modulus trochiformis. Как и у всех улиток, у нее щупальца, которые у данного вида улиток очень напоминают козьи рога. По-немецки эта улитка называется... Hexe 'ведьма'. Совершенно очевидно, что это свое название улитка получила отнюдь не из-за способности предсказывать будущее. Наиболее ярким внешним признаком этой улитки, являются ее «рога» – рога ведьмы...
Следует подчеркнуть, что нем. Hexe – это не только 'ведьма' и 'рогатая улитка', но также 'рогатый жук'. Последние два значения нем. Hexe показывают, что именно рога явились тем общим признаком, по которому получили свое название и жук, и улитка. Напомню, что в диалектах литовского и латышского языков слово ragana наряду со значением 'ведьма', также имеет значение 'рогатый жук'.
Таким образом, и словообразовательные, и семантические данные более подходят для этимологии rãgas → rãgana 'рогатая', нежели regė́ti → rãgana 'прорицательница'. Ho это еще не все. Нам осталось рассмотреть последний по порядку, но, должно быть, самый важный аргумент.
Еще никто, насколько мне известно, исследуя этимологию слова ragana 'ведьма', не находил никаких близких соответствий этому слову за пределами балтийских языков. А такие соответствия имеются – и совсем недалеко: в южнославянских языках. С.-хрв. рóга 'рогатая овца' и бабарóга 'ведьма' (рус. баба-яга) можно сопоставить с лтш. ragana 'рогатая овца' и 'ведьма'. Следовательно, и лтш. ragana, с.-хрв. рóга образованы от одного и того же корня rag-/рог– и имеют два одинаковых значения: 1) 'рогатая овца' и 2) 'ведьма'. Но при этом сопоставлении совпадают только корень и два значения (хотя и это, разумеется, весьма показательно). Полное – не только фонетическое и семантическое, но также и словообразовательное – соответствие мы находим в случае лтш. ragane = ragana = лит. rãgana – с.-хрв. рóгоња (rogońa) со значениями: 1) 'бык или баран с длинными рогами'; 2) 'черт' (эвфемизм; букв, 'рогатый', ср. лит. rãgius 'черт' и лтш. raganu raganais 'дьявол'); 3) 'рогатый человек'. Здесь перед нами – совпадение не только в корне, но и в словообразовательной модели (суффикс -n-). Таким образом, в балтийском и южнославянском ареале полностью совпали основы ragan- и рогон-. Это совпадение опять-таки не может быть случайным, ибо в данном случае мы имеем дело также и с семантическими совпадениями. Так, с.-хрв. rogońa в значении 'баран с длинными рогами' можно сопоставить с лтш. ragana 'рогатая овца'. Значения 'рогатый баран' и 'рогатая овца' различаются только по своему роду. К тому же следует подчеркнуть, что славянское слово, хотя оно и мужского рода, склоняется по парадигме женского рода (как рус. тихоня, разиня и др.). С.-хрв. rogońe 'рогатый жук' (нем. Bockkäfer) совпадает с таким же значением литовского и латышского слова. Кроме того, интересны сербохорватские слова, образованные от корня рог– с иными суффиксами. Так, рòгоша (rogoša) означает: 1) 'рогатая коза или овца' и 2) 'ведьма (рогатая)'; рогуља имеет значения: 1)'корова с длинными рогами' и 2) 'ведьма' (эвфемизм) (Rječnik hrvat., s. v.; Толстой s. v.).
Приведенные примеры свидетельствуют о том, что и в балтийском, и в славянском ареале производные с корнем rag-/рог– обладают значениями 'рогатое животное (овца, коза, корова)', 'рогатый жук' и '(рогатая) ведьма'. В ряде случаев балтийские и славянские слова были образованы с помощью разных суффиксов, в случае же с балтийской основой ragan- и славянской рогон– мы сталкиваемся с важной семантикословообразовательной изоглоссой.
Изоглосса балт. ragana – южнослав. (с.-хрв.) rogońa246 является весьма важной и сама по себе – независимо от каких бы то ни было этимологических вопросов, поскольку нам известно, в общем, довольно незначительное количество балто-южнославянских лексических изоглосс (не говоря уже об изоглоссах словообразовательных). Данная изоглосса, быть может, даст новый материал и для сравнительной балто-славянской мифологии. Говоря же об этимологии балтийского слова ragana, необходимо отметить, что указанная изоглосса позволяет понять сложные семантические отношения в балтийском ареале, где эти отношения были совсем неясными.
Если в балтийских языках связь между словами rãgas и rãgana была отвергнута как народноэтимологическое искажение, совершенно бесспорные славянские примеры указывают наличие именно такой связи, причем в словах, имеющих одинаковые значения, один и тот же корень, один и тот же суффикс и в балтийских, и в славянских языках.
Изложенная этимология еще раз подтверждает, как много неиспользованных возможностей все еще скрывается в сравнении материала балтийских и славянских языков.
* * *
Статья была опубликована в сборнике: Этимологические исследования по русскому языку. М., 1966. Вып. V. С. 73–79.
Здесь П. Я. Черных допускает неточность: слово барахло встречается уже у Α. X. Востокова в «Опыте областного великорусского словаря» (см. Опыт).
В противном случае имело бы место скопление согласных: -r-, смычный корня, -s-, -n-.
Нам известно лишь одно подобное слово: рус. диал. рухло (Даль, IV, 115), восходящее к др.-рус. роухло 'движимое имущество, пожитки'.
Ср. рус. жито и пожитки.
Особенно длительным был процесс слияния кратких –о- и –у- в –ō- (ср.: хоол < *qoγul).
М. Фасмер (III, 374) считает, что это слово заимствовано из калм. šar, ссылаясь при этом на Г. Рамстедта. Однако последний ничего подобного не утверждает; он приводит только слово šar (вернее šār), распространенное и в других монгольских языках (см.: Ramstedt, 349). Нам кажется более вероятным предположение о том, что сибирск. диал. шара было заимствовано не из калмыцкого, а из бурятского или монгольского языка.
См.: Шабалин, Гарин, Лувсандэндэв 1959: 70. Ср. также бригадир → биргадир, труба → турба в томско-тюркских говорах (Абдрахманов, Гордеева 1962: 184).
Статья была опубликована в журнале: Филологические записки. Воронеж. 1996. С. 139–143.
То же самое, опустив слово возможно, повторяет в своем словаре Н. М. Шанский (ЭСРЯ, 1, 2, 42).
В русском (ЭСРЯ) и украинском (ЕСУМ) этимологических словарях так ошибочно назван сам переводной роман «Евдон и Берфа».
О некоторых общих принципах номинации животных (и в частности собак) см. в работах (Мокиенко, Фонякова 1976:317–322; Дубова 1980). В последней работе отмечается слабая изученность собачьих кличек нерусского происхождения (с. 145).
Статья была опубликована в книге: Этимологические исследования по русскому языку. М., 1963. Вып. IV. С. 87–95.
Ст.-сл. БΡΑНА, укр. борона, болг. брана, с.-хрв. брáна, пол. brona, кашуб. barna и др. Общеславянская форма *borna. Алб. braná 'борона' –заимствование из сербского (Meyer, 45).
«Мирное орудие могло первоначально предназначаться для борьбы» (Miklosich1, 18). Против этого предположения см., например, G. Meyer (Meyer, 44). Впрочем, Ю. Покорный (Pokorny, 133–134) идет дальше Миклошича и значительно расширяет группу слов, которую он возводит к индоевропейскому корню *bher- 'обрабатывать острым орудием, царапать, резать, тереть, колоть': рус. бороть(ся), забор, боров, борть, боронь 'запрет', забрало, греч. φάρμακον 'лекарство' и др. Однако сопоставления всех этих слов между собой с корнем *bher- 'острый' и рус. борона и борозда далеко не всегда можно считать достаточно обоснованными.
Против предположения Г. Мейера вслед за П. Хорном (Horn 1893:47–48) единодушно выступили почти все исследователи (см.: Vasmer, I, 109–110).
Именно это обстоятельство («große lautliche Schwierigkeiten») заставило Φ. Шпехта искать иных путей в объяснении лат. осса (см.: Specht 1935: 215). Хотя нужно сказать, что предполагаемая Шпехтом связь лат. осса с oculus и другими индоевропейскими словами этого корня (Ibid.: 210–214) также маловероятна.
Последнее предположение было высказано Ф. Шпехтом (Ibid.: 211).
По поводу этимологии слова пшено см.: Булаховский 1953: 166–167. Там же см. этимологию слова домна (156). Остальные примеры см. в этимологическом словаре Фасмера (1955). См. также Ларин 1959: 215.
Ср. дробило 'чекмарь, колотушка для разбивания сухих комьев на пашне' (Даль, I, 493).
Согласно Э. Бенвенисту, -g- является, строго говоря, детерминативом. Но эта сторона вопроса в данном случае не существенна.
Выпадение -g- перед -n- имело место и в кельтских языках (Льюис и Педерсен 1954: 59, 115).
Колебания между и.-е. *g и *g’ (*bhorgsnā > борона, но *bhorg͡zda > борозда) отражают так называемую «непоследовательную сатэмность», особенно часто встречающуюся в балто-славянском ареале, ср. рус. диал. (о)город и (о)зород (Откупщиков 1989: 64–65).
Впрочем, последние формы, возможно, явились следствием контаминации (борона и борозда – борозна).
Статья была опубликована в сборнике: Вопросы лингвистики / Отв. ред. Э. Ф. Молина. Томск, 1975. Вып. 3. С. 31–37
Все примеры из диалектов русского языка, приведенные здесь и ниже без ссылок, даны по изданию: СРНГ, 3.
См. также главу VII «Принципы этимологического анализа» в книге «Из истории индоевропейского словообразования» (с. 191–225), а также главу III «Принципы и методика ономастического анализа» в книге «Догреческий субстрат» (с. 78–118).
Кстати, по тому же признаку смешиваются названия брусники и толокнянки (ложная брусника), также имеющей красные плоды
Ср.: linus braukia brauktuvėmis (LKŽ, 1, 832). В этимологическом словаре Фасмера лит. braūkti очень неудачно (применительно к этимологии слова брусника) передается как 'смахивать, стирать' (Фасмер, I, 221).
Это сопоставление можно найти в этимологических словарях: (Berneker, I, 90; Brückner, 42; Фасмер, I,22; Sławski, I, 45).
Разумеется, здесь речь идет лишь о генетическом, а не о семантическом тождестве приведенных моделей.
Поэтому трудно согласиться с В. А. Меркуловой, которая считает, что балтийский и славянский отражают здесь единую словообразовательную модель (Меркулова 1967: 216).
Впрочем, ср. чеш. bruslina 'брусника'.
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1973. №5. С. 96–98.
Я не останавливаюсь здесь на интересной, но крайне спорной этимологии B. В. Мартынова (1962; 55–67), который возводит слово гнев к огонь через посредство глагола огнѣватися (кстати, аналогичное объяснение мы находим в рассуждениях одного из героев М. Горького – Матвея Кожемякина). Слово гнев входит в качестве составного компонента в архаичные славянские сложные имена (ср. пол. Gniewomir, Jarog̀niew, Zbygniew и др.). Поэтому едва ли можно видеть в слове гнѣвъ результат вторичного переосмысления и регрессивно-деривационного вычленения имени из глагола сравнительно поздней структуры.
Следует отметить также параллелизм в образовании древнерусских имен собственных: Гнѣ-в-ашъ и Гчѣ-д-ашъ, Гнѣ-в-ышевъ и Гнѣ-д-ышевъ (Тупиков 1903: 107–108).
В научной литературе неоднократно высказывалось сомнение по поводу наличия или отсутствия в праславянском суффикса -d-. После выхода в свет книги (Откупщиков 1967) С. Б. Бернштейн писал: «Большой продуктивностью в праславянском характеризовался индоевропейский суффикс -d-. Недавно это было убедительно показано на большом материале Откупщиковым» (Бернштейн 1974: 250).
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1973. №3. С. 111.
Та же картина наблюдается в русских диалектах: «Наименование этой птицы (журавля. – Ю. О.) по говорам дает то же колебание гласного основы с тем же распределением вариантов», что и у названия клюквы (Меркулова 1967: 217).
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1973. № 1. С. 80–81.
Статья была опубликована в сборнике: Этимология. 1967/Отв. ред. О.Н.Трубачев. М., 1969. С. 80–87.
Эта статья под названием «Об этимологическом словаре белорусского языка» была опубликована в сборнике: Вопросы словообразования в индоевропейских языках. Томск, 1976. Вып. I. C. 113–117.
Во втором издании словаря (1971) авторы отказались от этой этимологии.
Подробнее об этом см. (Откупщиков 1967: 149–150).
Там же: 120. – Новую весьма убедительную этимологию слова дылда предложила Ю. Лаучюте (1969: 19–20). Поэтому, оставляя в силе сопоставление с др.-рус. дългъ на балто-славянском уровне, я должен признать, что слово дылда является балтизмом в славянских языках.
Едва ли можно признать обоснованным сопоставление слова кувалда с чагат. копал 'неуклюжий, грубый, тяжелый' (Дмитриев 1962: 565; сопоставление дается в гипотетической форме) или с морд, кувал 'длинный' – по длинной рукояти (Федорова 1967: 109).
В дер. Рубель Столинского р-на Брестской области в 1964 г. записано слово кавалда, которое во всех падежах ед.ч. склоняется как обычное существительное ж. рода и только вин. п. имеет форму кавалда (-а- из –о-) – явный реликт парадигмы среднего рода (сообщено Л. Т. Выгонной).
См. также главу VII «Принципы этимологического анализа» в книге «Из истории индоевропейского словообразования» (с. 191–225), а также главу III «Принципы и методика ономастического анализа» в книге «Догреческий субстрат» (с. 78–118).
Об этом, в частности, говорилось в докладе А. И. Журавского «Лексические полонизмы в старобелорусской письменности позднейшего периода», прочитанном на упомянутой выше конференции «Белорусская лексикология и этимология».
Таким образом, предлагаемая этимология слова кувалда существенно расходится с объяснением, изложенным во 2-м издании КЭСРЯ.
Статья была опубликована в журнале: Baltistica. 1989. Τ. XXV (1). Р. 169–172.
Единственное исключение – переселенческие иркутские говоры.
Синонимичность слов kur̄pas и lõpas отразилась и во фразеологии: kurpas ant kurpo = lopas ant lopo.
Примеры см. (Откупщиков 1987: 30). К ним следует добавить случай, наиболее близкий к балтизму лáпкiла: блр. Вары́кла (поле) – из лит. Varyklà ← varyklà 'выгон' (Miкратапанiмiя Беларусi 1974: 40). Совершенно очевидно, что этимология этих слов связана с лит. varу́ti 'гнать', а не с блр. вары́ць.
LΚŽ, VII, 649 даст форму lopỹklas, что, однако, расходится с такими производными глагола lópyti, как lópymas, lópytojas и др.
Ср.: лит. margẽlis, margẽlė 'бык (корова) пестрой масти' → блр. маргéль, пол. margiel и margiałka (Лаучюте, 47).
См., в частности, (Мартынов,1973: 10–11).
Статья была опубликована в журнале: Baltistica. 1989. Т. 25 (1). Р. 60–65.
Cм. рецензии в журналах: Jȩzyk Polski. 1983. 63. stor. 349–352 (J. Safarewicz); Baltistica. 1984. T.20 (2). P. 184–191 (V. Urbutis); Zeitschrift für Slawistik. 1984. Bdl9. Hrt2. S.302–305 (R.Eckert) и др. См. также: Urbutis V. Slavu̧ kalbu̧ pseudobaltizmai / Baltistica. 1984. T. 20 (1). P. 30–39. – Здесь с разной степенью убедительности оспаривается принадлежность ряда славянских слов к числу балтизмов, принятая Ч. Кудзиновским, Т. Зданцевичем, Ю. Лаучюте и другими исследователями. Высокую оценку словарю Ю. Лаучюте неоднократно давал В. Н. Топоров. См., в частности: Топоров В. Н.О балто-славянской диалектологии // Dialectologia Slavica. Сб. к 85-летию С. Б. Бернштейна. М., 1995. С. 48сл.
Балтийское происхождение ряда русских диалектизмов не нуждается в особых обоснованиях. Напр.: гринáя (неделя) – лит. grynóji (saváitė), дею́чить 'охать' – dejúoti, додóный 'говорливый' –dodōné, евнóй 'съедобный' –javinis, кóя 'голень' – kója, молунóк 'кофемолка' – malū̃nas и др. Иное дело – такие слова, как рус. диал. куви́клы, ленгу́с, блр. лáпiкла, где нужны доказательства.
А. И. Соболевский реконструирует форму *лѣньгá типа мальгá, шульгá.
См.: Corominas J. Diccionario crítico etimológico de la lengua castellana. Т. I–IV. Bern, 1954–1957.
Ни одно из приведенных выше исконных славянских слов типа болг. кривогъ̀з, с.-хрв. белòгуза, рус. белогу́зка и др. не имеет подобного рода вариантов.
Обратный словарь русского языка не содержит ни одного подобного слова, оканчивающегося на –сья.
Интересно отметить, что значение лит. tingùs 'ленивый' развивается на основе антонима 'тяжелый' (ср. ст.-сл. ТѧЖЬКЪ).
Формы ли́нгас и лынгу́с могут отражать диалектные балтийские образования, у которых en перешло в in (Zinkevičius: 1966: 96–102). А передача лит. -i- то как –и- , то как –ы- – обычное явление при заимствованиях из литовского языка в русский (ср., например, рус. диал. дирвáн и дырвáн – из лит. dirvónas).
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1973. №3. С. 109–110.
Если не считать, вслед за писателем А. Юговым, что Ахилл был русским (?!) князем и жил где-то в районе Керчи.
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1973. № 1. С. 81–82.
Статья была опубликована в сборнике: Этимология. 1967/Отв. ред. О.Н.Трубачев. М., 1969. С. 80–87.
Глагол макать также этимологически связан с мочить и мокрый. Ср., мочить – макать и (в) скочить – скакать.
Статья была опубликована в сборнике: Этимологические исследования по русскому языку. М., 1963. Вып. IV. С. 96–103.
Обе этимологии встречаются уже в словаре Ф. Миклошича (Miklosich, 214).
Справедливые возражения О. Н. Трубачеву были высказаны в этом отношении В. В. Мартыновым в рецензии на книгу о славянских терминах родства (Мартынов 1960: 143). Возражая О. Н. Трубачеву, В. В. Мартынов предлагает новую остроумную этимологию слова невѣста: nevěsta < *neu̯ois-ta < *ne- u̯oik̑-ta (и.-е. корень u̯oik̑- 'род') 'не-род-н-ая', которая, по нашему мнению, нисколько не уступает этимологии невѣста 'неизвестная'.
Против этой этимологии – в пользу этимологии невѣста 'новобрачная' – выступал А. В. Исаченко, правда, без детальной аргументации (Исаченко 1953: 77). В пользу традиционной этимологии невѣста 'неизвестная' высказывался Э. Дикенман в рецензии на книгу О. Н. Трубачева (1961: 222).
Ср., например: «Да всякъ челов къ иже водити хощет жену, да ю водить по закону» (Житие Андрея Юрьевича).
Это слово прочно вошло в сербохорватский язык. От него имеются производные: нéван 'молодухин, невесткин', невòвати 'жить молодухой, молодой женой'.
Мы не касаемся здесь вопроса о хронологической последовательности различных фонетических изменений. Поэтому бóльшая древность изменения -dt > -tt > -st- (сравнительно с выпадением -u̯- и другими изменениями) в приведенной схеме носит условный характер.
О различного рода упрощениях на границе двух слов, приводящих в конечном счете к гаплологии, см. (Boiling 1948:47–50). Там же приведены многочисленные примеры из латинского, древнегреческого, древнеиндийского и из современных европейских языков.
В конце концов долгота гласного в вѣстыи (невѣста 'неизвестная') тоже является отклонением от нормы, ибо, как известно, индоевропейские отглагольные прилагательные с суффиксом *-to- имели нулевую ступень огласовки корня (например, лат. clutus, др.-инд. çrutáḥ, др.-гр. ϰλυτός при корне k̑leu-, ср. также ст.-сл. ОТВѢРЬСТЪ при ОТЪВРѢСТИ). Старославянский язык знает большое количество отклонений от этой древней индоевропейской нормы, причины которых далеко не всегда ясны. В худшем случае долготу –ѣ- в слове невѣста можно признать одним из таких – пока неясных для нас – отклонений.
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1973. №3. С. 110–111.
Статья была опубликована в сборнике: Этимология. 1967/Отв. ред. О.Н.Трубачев. М., 1969. С. 80–87.
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1974. №2. С. 105–106.
Статья была опубликована в сборнике: Этимология. 1967/Отв. ред. О.Н.Трубачев. М., 1969. С. 80–87.
Статья была опубликована в сборнике: Вопросы общего языкознания. Л., 1965. С.88–96.
Несколько неожиданное и, видимо, позднее значение для слова раменье было засвидетельствовано в последние годы в одном из районов Псковской области: раменье 'рай, хорошая жизнь'. Соответствующий материал находится в картотеке Псковского областного словаря Межкафедрального словарного кабинета ЛГУ (ныне СПбГУ).
Ср., например: ст.-сл. ПЛАМЫ, ПЛАМѢНЪ, ПРАМЕНЬ, КАМЫ, КАМЕНЬ, КАМѢНЪ, СТРЪМЕНЬ и соответствующие западно-, восточно- и южнославянские слова.
Ср. приведенные выше примеры колебания между мужским и средним родом у индоевропейских образований с суффиксом *-men-.
Статья была опубликована в сборнике: Этимология. 1967/Отв. ред. О.Н.Трубачев. М., 1969. С. 80–87.
Впрочем, наличие таких параллельных форм, как *ĝhei-mōn и *ĝhei-ma, *ar-mōn и *ar-mā и т.д., могло явиться не следствием упрощения -mn- > -m- (традиционное объяснение подобного параллелизма), а исконным чередованием образований с суффиксальными *-men- и *-mo- (*-mā-). Это древнее чередование наиболее полно сохранилось в литовском языке: drė́gti 'сыреть, влажнеть'–drė́gmens (Pl.) 'осадки'– drėgmė̄ 'влажность', lýgti 'выравниваться' – lygmuō 'равенство' – lygmė̄, 'равнина', sùkti 'крутить, вращать; вить' – sukmu 'оборот, виток' – sùkmas 'мошенник, плут' и др. Вряд ли многочисленные литовские образования типа rė̄ksmas 'крик', tėkmė̄ 'течение, поток', versmė̄ 'ключ, родник' и тому подобные возможно возвести к образованиям на *-mn-.
Статья была опубликована в журнале: Русский язык в школе. 1973. № 1. С. 81.
Статья была опубликована в сборнике: Из истории слов и словарей. Л., 1963. с. 130–137.
Ст.-сл. СТѢНА, укр. стiна, болг. стена, чеш. stěna, пол. ściana и др.
Слово стена рассматривается как заимствование из готского (вслед за Г. Хиртом, А. И. Соболевским и Уленбеком) в книге: Peisker 1905: 71. Наиболее подробно критика этого взгляда изложена в книге: Kiparsky 1934: 85–86.
О жилищах древних славян см., например: Нидерле 1956: 248–249.
Примеры даны, в основном, по словарю Ю. Покорного.
Последнее нам представляется более вероятным. Ср. лат. frēnum < *fredsnom, cēna < *quertsnā, sēni < *seksni и т. п.
Ср. рус. оплот 'защита' и оплот 'стена, ограда'.
Причем слово крыша появилось в русском языке очень поздно: оно засвидетельствовано лишь со второй половины XVIII в. См.: Иссерлин 1960: 224.
Ср. также диал. застѣнь 'тень, тенистое место' и застѣнье 'место за стеною' (Даль, I,640).
Ст.-сл. стѣнь и сѣнь, церк.-слав. тѣнꙖ. Все три русских слова имеют соответствия в южных, западных и восточных славянских языках (Фасмер, II).
Там же приведены многочисленные примеры со славянскими отражениями индоевропейского *sk-.
Выпадение «смычного + s» перед -n- в славянских языках надежно засвидетельствовано: ср. ст.-сл. ЛОУНА < *louksna с ЛОУЧЬ < *loukis и -loučiti < *-loukiti.
Ср. приведенные выше латинские, греческие, кельтские, балтийские и германские слова со значением 'крыша, навес'.
Ср. также многочисленные примеры типа: «... отъ зноя б гаютъ подъ сѣнь, въ хладное м сто», «сѣнь надъ царскими дверми», «сѣнь надъ жертвенникомъ», «повел надъ гробомъ умеръшаго устроити сѣнь малу кирпичьную» (XVI–XVII вв.) и др. (КДРС).
Статья под названием «О слове СТЬГДА в Супрасльской рукописи» была опубликована в сборнике: Вопросы теории и истории языка: Сб. в честь проф. Б. А. Ларина. Л., 1963, С. 218–219.
Супрасльская рукопись. СПб., Изд. С. Северьяновым, 1904. Все ссылки даны по этому изданию.
Статья под названием «Тюркское ли заимствование слово штаны?» была опубликована в книге: Этимологические исследования по русскому языку. М., 1963. Вып. IV. С. 103–110.
Опубликовано в: Изв. ОРЯС. 1907. Т. XII, ч. I. C.67–125 (Vasmer, 111, 429).
По крайней мере, оно не зафиксировано в имеющихся памятниках.
О возможной контаминации рус. станы – тюрк, ičton → рус. штаны – тат. ыштан уже говорилось выше.
Замена окончания –u– окончанием –ы– – общеизвестный факт исторической морфологии русского языка.
Переход st-/št- –спорадически встречается перед гласными переднего ряда. См., напр. (Соболевский 1907: 21).
О переходе –е– и –ē– в –а– и –'а– см. (там же: 86–87). Эти изменения особенно характерны для псковских говоров XIV–XV вв.
Родственные славянские формы (также со значением 'бедро') см. в словарях А. Г. Преображенского, М. Фасмера, Ю. Покорного и др.
Ср., например, лат. lignum 'хворост' (букв, 'собранное'), frēnum 'удила' (букв, 'растертое зубами'). Русские слова руно, сукно, пшено, волокно – подобного же типа отглагольные прилагательные (как и в случае со словом стегно – субстантивированные).
Ср.: tignarius... quia tectoria lignis inducit («плотник... ибо он потолки покрывает деревом»). Этимология tignum < *teg-no-m принята в словаре: Ernout, Meillet, t. II, 691.
Статья под названием «Из истории балто-славянских лексических отношений» была опубликована в журнале: Baltistica. 1971. Τ. VII (2). Р. 119–128.
В свое время на основании тщательного сравнительно-исторического анализа морфологических данных В. Мажюлис пришел к важному выводу о том, что генетическая близость балтийских и славянских языков была более тесной, чем это обычно принято считать (Maziulis 1970: 319).
Примеры из диалектов русского языка обычно даются по словарю В. Даля, латышского – по словарю К. Мюленбаха – Я. Эндзелина, литовского – по словарю Б. Серейского и LKŽ. В остальных случаях даны соответствующие ссылки.
Связь с лепкой глины хорошо сохранилась у многочисленных балтийских и славянских производных: лит. žiēdžius, пол. zdun 'горшечник', др.-рус. зьдъ 'глина', зьданыи 'глиняный'.
Ограничиваемся в каждом случае одним – наиболее распространенным – значением слова.
Исследованием такого рода явлений в славянских языках занимался Ил. И. Толстой.
Ср. также лтш. kaûstît – обычный фреквентатив к kaût, употребляемый только в значении кузнечного термина. Вышедший из употребления глагол apkaut засвидетельствован в народной песне:
Es аpkavu mellu zirgu Я подковал вороного коня
Sudrabiņa pakavēm. Серебряными подковами.
(Bielenstein 1907–1918: 538–539).
Последнее сопоставление сделано О. Н. Трубачевым. См. Этимологический словарь славянских языков (праславянский лексический фонд). Проспект. Пробные статьи. М., 1963. С. 62–63.
В этой связи весьма странным и совершенно неубедительным представляется вывод О. Н. Трубачева о якобы большей близости славянской ремесленной лексики к германской и даже к латинской (Трубачев 1966: 392–393 и др.). Поскольку во всей рассмотренной автором ремесленной лексике он находит только 6 (!) балто-славянских изоглосс, даже 26 славяно-латинских (во многом сомнительных) соответствий, приведенных в книге О. Н. Трубачева, естественно, должны были представиться автору числом значительным.
См. очерк на с. 226–234 настоящего издания.
Хотя, например, В. Махек не разделяет ее (Machek, 433).
Так, о чеш. řemeslo В. Махек в своем словаре (Machek, 433) пишет: «Слово неясное, нигде в других местах нет подобного образования (разве только лтш. remesis 'плотник')».
Э. Френкель все же считает лит. remẽslas славизмом (Fraenkel, 717).
Здесь и ниже примеры со славянскими балтизмами взяты из словаря Ю. Лаучюте (1982).
Статья была опубликована в журнале: Latvijas PSR Zinatņu Akadēmijas vēstis. 1973. №2 (307). P. 84–89.
Здесь ожидалась бы форма *klēbas, а не kliēpas (Būga 1912: 31).
Там, где нет особых оговорок, балтийский диалектный материал дается по следующим словарям: (Sereiskis, Niederemann, Senn, Brender; Mühlenbach).
С учетом отсутствия «s-mobile», лит. kliēpas относится к sklȳpas так же, как, например, ski̇́esti 'разжижать' относится к skýsti 'разжижаться'.
Статья под таким названием была опубликована в сборнике: Балто-славянские исследования. 1984. М., 1986. С. 89–102.
О происхождении балтийских слов см.: Откупщиков 1970: 185–192. О критериях, определяющих направление заимствования из балтийского в славянский см.: Откупщиков 1973: 10–18.
Если не считать совершенно фантастической реконструкции А. Биленштейна: *snī(d)beņķis → *slībeņķis → strībeņķis 'волочильный станок бондаря' (Bielenstein, 913). На самом деле лтш. strlbeņķis было заимствовано из н.-нем. strikbenke (Mühlenbach, III, 1091). См. также: Kagaine 1972: I, 173 (где среди фонетических вариантов латышских германизмов нет ни одного случая с вариантом sn- > si-).
Важно отметить, что подавляющее большинство латышских германизмов моносемантичны, на их основе обычно не развиваются производные значения (см.: Kagaine 1972: 184).
Ср. в то же время исконные лтш. sti̇̄pa 'обруч', sti̇̀pnazis 'скобель' ( = sli̇̄mȩsts – Reķȇna 1975:70), sti̇̄pnieks 'бондарь' и др.
Примеры даны по словарю (Лаучюте 1982). Орфография приводится в форме какого-либо одного славянского языка. См. также: Лаучюте 1975:145–161. В последней работе – именно на основании анализа славянских балтизмов – делается убедительный вывод о «высоком уровне культуры обработки дерева у древних балтов» (там же: 157).
Исключение: лит. prastinỹs 'домашняя двунитная ткань' и рус. диал. простень 'веретено с навоем пряжи в две нити' (Даль, III, 513). Эта важная балто-славянская изоглосса из области текстильной лексики, кажется, до сих пор не была отмечена в литературе.
Здесь и ниже примеры из русских диалектов (там, где нет ссылок на В. Даля) даны по СРНГ. Балтийский материал всюду приводится по словарям Mühlenbach'a и LKŽ.
Подробнее о балто-славянском чередовании суффиксальных -d-/-g- см. в кн.: (Откупщиков 1967: 156 слл.). Там же приведены и другие – как балтийские, так и славянские – примеры. Здесь не место подробно останавливаться на вопросе о происхождении этих чередований. Как показывает указанное в предыдущей ссылке фундаментальное исследование Ф. Шпехта, в индоевропейских языках суффиксальные чередования имели очень широкое распространение. Если же эти чередования в балто-славянском вторичны по своему происхождению и в их основе лежат фонетические изменения (точка зрения О. Н. Трубачева, см. ЭССЯ, 5,127 – применительно только к слову дрозд), то обращает на себя внимание полное совпадение в направленности этих фонетических изменений в балтийских и славянских языках – в отличие от всех других индоевропейских языков.
Если лтш. -ieks восходит к прибалтийскому *-enkas, а не *-ei-kas (см.: Endzelin 1922: 265), то лтш. bèdniẽks в словообразовательном плане следует сопоставить с рус. бедняк, а не с укр. бiдник.
Соотношение между bėdùs и *бедкий (из бедко) аналогично весьма многочисленным случаям (около 100 примеров), когда литовские прилагательные на -ùs имеют точные славянские соответствия на –ък-: лит. saldùs – ст.-сл. СЛАДЪКЪ, glodùs – ГЛАДЪКЪ, gramžùs – рус. диал. грузкий, lavùs – рус. ловкий и др. См. в связи с этим: (Откупщиков 1983а: 23–39).
Лит. ledtẽkas и лтш. lȩd(s)tȩka 'сосулька' – типичный пример народной этимологии, ибо из значения 'сосулька' едва ли можно вывести остальные значения балтийских слов, а из значения 'водосток' значение 'сосулька' выводится естественно (по месту образования).
Обычно балтийские заимствования в прибалтийско-финские языки датируются II тыс. до н. э.; см. (Основы финно-угорского языкознания 1975: 116 и 119).
Статья под таким названием была опубликована в сборнике: Славяне: Этногенез и этническая история / Под ред. A.C. Герда и Г. С.Лебедева. Л., 1989. С. 44–52.
Именно так объясняет А. Мейе наличие общего кельто-германского и балтославянского названия железа (Мейе 1938: 404).
Ср. лтш. диал. muksu = musu и др. (Endzelin 1922: 173), gur̃kste = gùrste = дp.-pyc. гѣрсть. Менее правдоподобной представляется реконструкция áuksas < *auskas (Гамкрелидзе, Иванов 1984: II, 713), ибо авторы не приводят ни одного примера метатезы -sk- > -k̄s- в балтийских языках.
Наличие у др.-гр. χάλϰη и метатезной формы ϰάλχη значений 'пурпур', 'вид цветка', а также др.-гр. χαλκηδών 'халцедон' (камень преимущественно красного цвета) говорит в пользу цветового происхождения греческого названия меди χαλκός (ср. Kretschmer 1896: 167–168; 1953: 3 и сл.) и против сопоставления этого слова с этнонимом Χάλυβες 'халибы' (Иванов 1983: 68). Последний связан лишь с греческим названием стали χάλυψ, -υβος (=χαλυβιϰός σίδηρος 'халибское железо').
Этимоном здесь мог служить корень со значением 'твердый' (ср. рус. желвак). В словообразовательном плане показательны производные с параллельными суффиксами: рус. железо – пол. żeliwo 'чугун' и рус. железá = рус. диал. желéзо = рус. диал. желва.
Здесь, правда, речь идет о сварке железа. О трудностях, связанных с его варкой, ср.: «Лучше бы ми желѣзо варити, нежели со злою женою быти» (Сл. Дан. Зат., 69).
В диалектах литовского языка насчитывается около ста (!) прилагательных на -us, имеющих соответствия в славянских языках в виде прилагательных на *- ŭkŭ: varùs – варкий, ėdùs – ѣдкiй, lavùs – ловкий, с.-хрв. бȍдак – лит. badùs и мн. др. Подробнее об этих балто-славянских образованиях см.: Откупщиков 1983.
О неприемлемости этимологии В. И. Абаева, связывавшего ст.-сл. МѢДЬ с названием страны Мидия (др.-перс. Māda) см.: Откупщиков 1973: 109 сл.
См. Skardžius 1943: 277 слл. Ср. также чередование -au-/-ū- в суффиксальной части слова: лит. gẽleža̲u̲͟͟nės = gẽležū̱nės (мн. ч.) 'воспаление желез горла (у лошадей)'.
Лат. raudus 'медяк' – заимствование из какого-то, видимо, индоевропейского языка. Исконно латинским является ruber 'красный', италийским заимствованием – rūfus 'рыжий'.
Ф. Шпехт сопоставил в словообразовательно-этимологическом плане слав, sěčivo 'топор; молот' с лат. secīvum 'кусок жертвенного пирога' (Specht 1944: 150). О. Η. Трубачев почему-то хочет видеть здесь ремесленную терминологическую изоглоссу (Трубачев 1966: 151, 363 : 392).
В стороне остаются лат. tēlum 'копье, дротик' и tēla 'ткань', которые О. Н. Трубачев также относит к числу славяно-латинских терминологических изоглосс, причем из области ремесленной лексики, относящейся к обработке дерева (там же: 152, 392).
Статья под таким названием была опубликована в журнале: Lietuviy kalbotyros klausimai. 1993. Т. XXX. Р. 63–68.
Здесь и далее литовский материал дается по Академическому словарю литовского языка (LKŽ), русский диалектный материал – по словарю русских народных говоров (СРНГ).
Говоря о древнем и.-е. названии овцы, нельзя не отметить, что лит. avis имеет соответствия в др.-инд. áviḥ, др.-гр. ὄ(F)ις, лат. ovis, др.-ирл. oi, в то время как в славянских языках форма с простой основой не сохранилась (ср. ст.-слав. ОВЬЦА, др.-инд. avikā, лит. avàkė, а также лит. avikiena = чеш. ovčina 'баранина', но др.-рус. овьчина 'овечья шкура').
«Таким образом, суффикс изначально не мог употребляться специально для nomina agentis... он тогда, без сомнения, употреблялся значительно свободнее и шире» (Skardžius 1943: 84). Пользуясь терминологией О. Н. Трубачева, «слишком торопливы и этимологически неосновательны» его возражения против реконструкции лит. *burė́jas (Трубачев 1991: 221).
«В южнославянском слово отсутствует» (Sadnik, Aitzetmüller 1968: 240). Сербохорватские диалектные образования типа бáра, барица, баран, бараст, бáрзан обозначают различных животных: козу, овцу, свинью черно-белой масти (преимущественно козла и козу). Этимологически Л. Садник и Р. Айцетмюллер эти слова убедительно связывают с бараст 'черно-белый (о масти)'. Возражения О. Н. Трубачева (ЭССЯ, I, 157) не представляются убедительными.
Семантически ср. рус. диал. бырка 1) 'овца', 2) 'овечья шкура', 3) 'мерлушка', 4) 'шапка с околышем из шкуры ягненка' (СРНГ, s.v.). Ср., также др.-инд. meṣáḥ 'баран' и ст.-слав. МѢХЪ.
Статья под названием «К этнологии литовского agnùs» была опубликована в: Учен, зап. Ленингр. ун-та. 1961. Сер. филол. наук. Вып. 60, №301. С. 161–164.
Ср., напр., др.-гр. δῶρον, др.-рус. даръ, с одной стороны, лат. dōnum, др.-инд. dānam – с другой, или лит. vasarà и др.-рус. весна.
Б. В. Горнунг в примечаниях к книге Э. Бенвениста (1955: 246) пишет, что «у нас нет никаких оснований предполагать когда-то чередования -r- / -n-» для ряда образований, в частности для др.-гр. ἀγρός. Однако против этого утверждения говорят как приведенные ниже примеры, в которых корень ag- выступает в ином значении, так и засвидетельствованные наряду с др.-гр. αγρός и лат. agros 'земля', 'поле' (< 'выгон') латинские и др.-ирл. формы с суффиксом *-no-: лат. agnua (acnua) 'земельный участок', др.-инд. ajani 'дорога', др.-инд. ajanáḥ 'погоняющий, двигающий'.
Ф. Муллер считает, что -i- в agina было кратким (Muller, 10), другие авторы признают его долгим (Meyer-Lübke, 19). В вульгарной латыни, как об этом свидетельствуют данные романских языков, слово agina имело долгое -ī-.
Такое же объяснение этимологии лит. agnùs принял недавно В. Мажюлис (Mažiulis, I, 50)
Статья под таким названием была опубликована в журнале: Baltistica. 1976. Т. XII (1). Р. 65–72.
Особенно много примеров на мену глухой ~ звонкий в балтийских и славянских языках приводит В. Кипарский. См. также Sabaliauskas 1970: 33–35, где фонетическая сторона аргументации К. Альминаускиса признается убедительной.
Все примеры на мену глухой ~ звонкий (здесь и ниже) даны из упомянутых выше работ.
Связь лит. gur̄bas со всей группой слов, относящихся к и.-е. *ger- 'плести', отмечалась в одной из ранних работ К. Буги (Būga 1908: 176).
Ср. нем. winden → Wand, лит. sieti → siena, pìnti → pinùčiai, монг. хэрэх → хэрэм, рус. плету → плетень и др.
Сведения о пчеловодстве и о торговле медом на Руси содержат древнейшие русские летописи. О древности пчеловодства у балтов см. (Połujański 1854: 97–98, 149–150; Klinge 1901: 5–7; Bielenstein 1907–1918: 190). Однако наибольшую древность отражают в этом отношении данные языка.
Описание «технологии» кузовного пчеловодства у литовцев см. (Połujański 1854: II, 264). О связи улья с плетеньем см. также (Топоров 1975: 6, прим. 5).
Кроме приведенных А. Сабаляускасом, ряд литовских топонимов с основой Gurb- можно найти в словаре Sł. GKP, II, 907 и 912.
Подвесные ульи, употреблявшиеся в древности для содержания, а позднее – только для отлова пчел, у латышей назывались aulis и kuozuls (Bielenstein, 219; Mühlenbach, I, 223; II, 350). Отсутствие слова и даже понятия aulis в латышских народных песнях привело А. Биленштейна к выводу о позднем – сравнительно с бортневым (ср. лтш. drawa) характере кузовного пчеловодства у латышей. Однако закрепление за подвесным ульем такого древнего названия, как aulis (ср. лит. avilȳs, рус. улей и др.), говорит, видимо, о гораздо более глубокой древности, чем та, которую отражают самые старые народные песни.
Наличие топонимов типа Gur̃bmiškis и отсутствие подобных образований на Kurb- и Karb- (во всяком случае, в рамках материала, отраженного в «Lietuvos TSR administracinis-teritorinis suskirstymas», Vilnius, 1959) делает гипотезу о заимствовании лит. gur̃bas в значениях 'улей' и др. из немецкого языка крайне малоправдоподобной.
В то же время есть засвидетельствованный с XVI в. топоним Šilakalnas (Шилакальнас) – см. (Спрогис 1888, 332).
Что фактически делает, например, Э. Лиден (Liden 1906: 37; 1897: 7f.).
Ср. ū́kas → ū́kanas, var̃gas → var̃ganas и т. п. См.: Skardžius 1943: 226–228
Статья под названием «К этимологии лит. káušas, лтш. kaûss 'череп; ковш'» была опубликована в журнале: Baltistica. 1970. Т. VI (2). Р. 185–192.
Перечень их можно найти в кн.: Абаев, 642.
Независимо от возможности или невозможности восточного происхождения слова.
Для краткости ниже приводятся данные только русского и литовского языков
Другие примеры подобного рода см. в статье: Scheftelowitz 1904: 143 ff.
Древность приведенных аблаутных форм была отмечена К. Бугой (Būga, I, 363).
В качестве причины, приведшей к расхождению между балт. -as и фин. -а В. Томсен ссылается на аккузатив как источник заимствований (Thomsen 1890: 112). Там же приведен список подобных заимствований, содержащий около 20 примеров (в том числе káušas – kauha).
Исконно славянское соответствие приведенным словам должно было бы иметь форму *коусъ рус. *кус.
Например, П. Я. Черных возводил рус. ковш, к глаголу ковать (Черных 1956: 96).
Утверждение О. Н. Трубачева (1966: 243) о том, что лат. dōlium «обозначает исключительно глиняные сосуды», ошибочно.
«Еще же извлекоша сосудъ деревянъ, делву», –читаем в Повести об Антонии Римлянине (XVI в.). См.: Ржига 1929: 27.
Аналогичное явление в плане не лексического, а грамматического значения мы имеем в случаях типа лат. сапеге → cantus → cantāre (франц. chanter) 'петь'.
Статья под названием «О происхождении лит., лтш. ragana 'ведьма'» была опубликована в журнале: Baltistica. 1977. Т. XIII (1). Р. 271–275.
Пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить В. Маникайте, сообщившую мне последние два примера из картотеки Академического словаря литовского языка (LKŽ).
Пример взят из латышской народной сказки.
Ожидаемое в литовском языке противопоставление места тона у прилагательных мужского и женского рода, видимо, не распространялось на слова, подвергшиеся ранней субстантивации. Ср.: liẽkana 'остаток' (к liēkas 'лишний'), rū̃kana 'туманистая погода' (к rūkas), sniẽgana 'тихий снегопад' (к sniẽgas), kãpana 'падеж, околевание' (к kãpas) и др. См.: Skardžius 1943: 227–228.
Строго говоря, данная изоглосса выходит за пределы южнославянских языков. Если же брать не только с.-хрв. рóгоња, но также рòгоша и рòгуља, то соответствия этим лексемам можно найти в болгарских, македонских, украинских и западнославянских говорах (Клепикова 1975: 182).
Странными, в связи с этим, выглядят выраженные менторским и не всегда академическим тоном возражения О. Н. Трубачева: «Он (Откупщиков. – Ю. О.) спешит назвать соответствия для лит. ragāné 'рогатая овца' исключительно южнославянскими» (Трубачев 1991: 221). См., однако, самое начало настоящего примечания, где утверждается прямо противоположное. Попытка «поправить и дополнить» рассмотренный выше материал ссылкой на прозвище Роганок (псков. диал.), высказанное мне еще в устной форме в 1984 г., наглядно показывает разницу в подходе к этимологии и к лексическим изоглоссам у меня и у О. Н.Трубачева. Фонетически лит. ragãnė и с.-хрв. рóгоња идентичны: балтийскому –а– здесь соответствует слав. –о-. Основе же Роган-(ок) в балтийском должно было соответствовать *ragon-. В словообразовательном плане здесь явное смешение двух разных суффиксов: -an- и -on- (resp. –он– и –ан-). Наконец, семантика. О значении слова Роганок О. Н. Трубачев нигде не пишет. И это естественно, ибо это – имя собственное от несохранившейся основы *роган-. Если О. Н. Трубачев видит в слове Роганок или в основе *роган– «изоглоссу» к лит. rãgana, ragãnė, то где следы значений 'рогатая овца', 'ведьма' и др. в восточнославянских языках? Правда, подобные вопросы обычно О. Н. Трубачева не смущают, и он такие пары, как рус. костра и лат. castra 'военный лагерь' (мн. ч. ср. р.!), ст.-сл. СѢЧИВО 'топор' и лат. secīvum 'кусок жертвенного пирога', др.-рус. гърньчаръ 'горшечник' и лат. fornicarius 'распутник' (Трубачев 1966: 392) уверенно относит к славяно-латинским «изоглоссам» в области ремесленной (?!) терминологии.