Антоний, митрополит Су́рожский

Проповеди

Раздел 7 Раздел 8 Раздел 9

Триодь постная (часть I)

Слепой Вартимей

(Лк. 18, 35–43) – 1 февраля 1970 г.

Слепой человек, который сидел у врат Иерихонских, знал, что он слеп. Мы тоже слепы – и мы не знаем этого. Он знал, что слеп, потому что все вокруг него могли свидетельствовать, что они видят, а он не видит, могли ему описать, что они видят, и он мог понять, чего он лишен.

Мы слепы, и если сравнивать нас со святыми – такими же, как мы, людьми, но которые просветлели душой, прозрели сердцем, умом, – то ясно делается, как многого мы не видим. Но первая наша беда в том, что так редки среди нас люди со зрением, а еще страшнее то, что мы верим, будто состояние большинства – нормальное состояние, а если кто – редкий! – видит, слышит, чует, понимает, переживает необычайное, то он – вне нормы, он не обязательно является меркой для нас и судом над нашей слепотой, нечуткостью, мертвостью. В те времена в тех местах, где были явлены святые, с ними поступали, в общем, так же, как люди поступили со Христом: слушали недоверчиво, воспринимали слова насмешливо, к советам их не прислушивались, пути их не следовали. Порой дивились тому, что им дано, но считали это настолько необычайным, настолько неестественным, что к этому и стремиться нет смысла. Так и теперь мы слепы, мы не видим, не чуем. И надо себе поставить вопрос: чего же мы не видим, к чему мы слепы? Тогда, может быть, нам и придет на мысль прислушаться и попробовать понять.

Слепы мы к тому, что Бог посреди нас; в храме, вне храма – везде присутствует Господь; а мы живем, словно Его нет. Он рядом с нами, мы Им дышим, движемся, есмы – и не отдаем себе в этом отчета, приписываем себе жизнь, силу, ум, переживания, дарования, успех; однако проходим мимо Того, Кто есть источник всего. Мы слепы в этом отношении: среди нас Господь – а мы можем думать пустые думы, переживать бессмысленные переживания, вести между собой тленные и растлевающие беседы. А Он стоит безмолвно, как нищий стоит у двери: не взглянет ли кто на Него, не обратит ли кто внимание, не учует ли кто Его присутствия, не переменит ли Его присутствие чего-либо в сердцах, в мыслях, в словах людей?..

И мы не видим; и нас так много, невидящих, что нам это и не странно: все слепы – значит, это норма! Как это страшно! А когда мы посмотрим вокруг себя, то мы такие же слепые. Каждый человек – образ Божий, икона, подобие; а мы ничего подобного не видим в нем. Пусть, конечно, эта икона изуродована – но разве мы к иконе, изуродованной человеческой грубостью, так относимся, как относимся к человеку? Если мы найдем икону растоптанную, оскверненную – с каким благоговением, с какой болью сердечной мы ее поднимем, прижмем к сердцу, унесем к себе, вычистим, поставим, как мученицу, на святое место и будем рассматривать то, что ее изуродовало, как раны, и благоговеть перед этим, потому что в этом мы увидим образ того, что случилось с Богом, когда Он стал Человеком: как Его люди били, как топтали, как оплевывали, как смеялись над Ним – это мы можем увидеть в иконе, написанной красками и пострадавшей.

А когда перед нами нерукотворный образ – человек, мы видим в нем – не знаю что, только не образ Божий, и относимся к нему, конечно, не так, как отнеслись бы к иконе, о которой я сейчас сказал... Разве нам разрывает сердце уродство человека – что он зол, что он завистлив и т. д.? Нет! Нам не больно от этого, нам противно! И другому так же противно смотреть на нас, потому что мы такие же, как те, кого мы осуждаем... И вот слепой в потемках бьет слепого, и никто из них не признает, что сам слеп и что это – ужас...

И еще: все в руке Господней; пути Божии неисповедимы: они бывают страшны; они бывают так светозарны, что слепит очи; они бывают так скромны, неприметны, что нужно все наше внимание, чтобы уловить действие Божие. И вся наша жизнь, жизнь каждого отдельного человека, каждого из нас – в руке Господней. И все, без исключения, что в ней происходит, имеет смысл, если бы мы только прозрели и поставили вопрос: Куда ведет Господь? Что это значит? – а не кричали: Мне неудобно! Мне больно! Меня это раздражает! Не хочу этого! Отойди прочь, Господи, с Твоими блаженствами, которые говорят о голоде, и о плаче, и о гонении, и об одиночестве... Не хочу того!..

И мы слепы: слепы в своей жизни, слепы в сложной, богатой жизни других, кто с нами связан; слепы в понимании путей Божиих в истории, слепы по отношению к отдельным лицам и к целым группам людей – верующим, неверующим, своим, чужим; к своим так же слепы, как к чужим... Разве это не ясно, если только подумать?

А мы сидим в пыли у врат Иерихонских и воображаем, что зрячи. Проходит Христос, и мы голоса не возвысим, не крикнем о помощи; нет нужды, чтобы нам говорили: “Молчи, не тревожь Учителя”... Что мне от Него нужно? Я все знаю... Что Он может мне дать? Я зрячий, я живой... Неправда! – и слеп, и мертв! И только от Него может быть прозрение, и только от Него может быть жизнь. Но вот, мы не видим этого и не просим – а Он проходит; больше того: останавливается, стучит в дверь ума, сердца, жизни всеми событиями, всеми людьми, всеми переживаниями, всем без исключения, чем полна моя личная жизнь, и жизнь каждого вокруг, и всех, и всего мира и вселенной. А мы не слышим даже стука, даже гласа Господня, и не отворяем...

Перечтем этот рассказ. Христос спрашивает: Что тебе от Меня нужно?.. Мы бы ответили: Да ничего мне не нужно, Господи; все у меня есть... Или, наоборот, чего только мне ни нужно – богатства, славы, дружбы, тысячи вещей, только не Его и не Его Царства. И поэтому и не слышим мы или слышим так редко: “Прозри! Ты же веруешь, ты поверил! Ты – на грани зрячести, так прозри же, это в твоих руках!” Не слышим мы этого слова не потому, что у нас какая-то теоретическая вера бессильна, а потому что ничего нам не нужно, мы “зрячи”. Как это страшно!

Подумаем все над этим пристально, пока еще можно прозреть и увидеть, как богата славой жизнь, как близок Господь, как сияет Он славой вечности, как бесконечно Он смиренен, кроток, близок к нам, как лежит это сияние Господне на каждом лице, как на иконе, бьет ключом жизни в каждом событии, в каждом человеке, зовет нас: Разомкнись! Открой глаза, открой сердце, разомкнись! Пусть воля твоя будет гибкой, свободной! Пусть тело твое будет, как земля богатая перед посевом Господним, и тогда жизнь будет!.. Рождается жизнь в человеке и вокруг него ширится, как свет, как тепло, как радость, как вечность. Все нам дано, и как мало мы это берем... Дай нам Господь мужество быть правдивыми, и дай нам Господь радость – радость прозреть! Аминь.

Закхей-мытарь

(Лк. 19, 1–10) – 23 января 1977 г.

Наступила вторая подготовительная неделя к Посту; мы вспоминаем сегодня Закхея-мытаря. Имя “Закхей” значит “праведность”, “справедливость”; как несуразно это имя в контексте его жизни, с какой горькой насмешкой, должно быть, люди думали о том, как этот человек назван и как он живет. Все люди, которые были им унижены, обездолены, окрадены, притесняемы, вероятно, произносили его имя, принимая его как оскорбление, как насмешку: как можно такого человека назвать таким именем, сделать его знаком таких великих, святых вещей как праведность, справедливость, когда вся его жизнь – глумление над справедливостью, когда вся его жизнь – служение маммоне неправды?

Но вот пришел какой-то час; и этот человек, чья жизнь была так уродлива, была в таком противоречии с его именем и как бы его глубинным призванием, вдруг оказался лицом к лицу со Спасителем Христом. Он захотел Его видеть и для этого не побоялся подвергнуться глумлению, насмешкам своих сограждан: человек, вероятно, пожилой, по-земному достойный, богатый, взбирается на дерево, потому что он слишком мал ростом, чтобы через головы других людей увидеть Спасителя. И Спаситель, проходя мимо, как говорит Евангелие, его видит; разве Он не видел других людей? Конечно, видел! Но в тот момент Христос заглянул в глубины этого человека и увидел, что не напрасно он назван святым именем справедливости, святым прозвищем праведности... И Он его подозвал к Себе; Он поверил самому святому, что в этом человеке было где-то зарыто – зарыто всей его жизнью, затуманено всем; Он вошел в его дом; и когда Закхей вгляделся в своего Спасителя, увидел в Нем полноту человеческого величия, бесконечную крепость и бесконечное милосердие, любовь до креста, жалость и сострадание и вместе с этим неумолимые правду и праведность, – он сломился, годы и годы недостойной жизни вдруг, как пыль, разлетелись, и остался перед Христом настоящий, подлинный человек, способный на покаяние, способный сказать, что, если он чем обидел кого бы то ни было, – достаточно тому человеку прийти и потребовать исправления неправды: он четверицею ему возвратит; или, если он кого-нибудь унизил или оклеветал, – он ему все сполна отдаст...

Он поверил во Христа; он поверил в себя самого, он поверил в человеческое величие, в святость и дивность человеческого призвания; он почувствовал, что быть таким, каким он прожил все годы своей жизни, – недостойно; он захотел вырасти, как говорит сегодняшнее Послание, в полную меру роста Христова, вырасти в стать человека. Через веру он действительно стал сыном Авраама...

Что же нам мешает пройти тем же путем? В прошлое воскресенье нам был представлен образ Вартимея-слепого, который от слепоты своей не мог видеть ни сияющего солнца, ни осиянного мира, ни проходящего Христа, ни ближнего своего, ни себя, ни пути перед собой; и Христос открыл ему очи на все. Закхей представляется нам примером человека, который способен преодолеть зло, задерживающее нас на пути жизни. Да, мы тоже неспособны видеть мир, осиянный благодатью Христа, действующего в нем царственно, видеть ближнего своего и путь свой. Но мы еще ослеплены иным образом: тщеславием, страхом перед судом человеческим. Мы видим, мы не совершенно слепы; но Бога мы не видим, а видим только насмешливые, пугающие нас лица людей и читаем на этих лицах осуждение и насмешку, тогда как часто на них написана жалость, боль о том, что мы так унижены, так недостойны себя самих... Лицемерный человек, по слову Иоанна Лествичника, это человек, который Бога не боится, а перед людьми дрожит и пресмыкается; разве мы не таковы? Кто из нас, для того чтобы лицом к лицу предстать перед Спасителем своим Христом, способен, как Закхей, поставить себя в такое положение, в котором все его осмеют? Разве мы способны на это? Как редко мы бываем достаточно мужественны, чтобы лицом к лицу встретить насмешку и поругание!

Закхей этого не побоялся; и вот что он нам говорит: не бойся человеческого суда, не бойся его насмешки, не бойся!.. Не будь ослеплен лицами, множеством лиц людей, посмотри на единственный лик, который есть подлинно человеческий лик – лик Христа, твоего Бога и твоего брата по человечеству, твоего Спасителя; забудь все, вглядись в Него и открой Ему дверь в свою жизнь, в свое сердце, в свой ум! Откройся Ему до конца! Открой свой дом, свое сердце, свой ум – но дорогой ценой: Закхей не только преодолел страх перед людьми, но дал слово выправить свою жизнь, которое он выполнил, – вот второе его нам наставление... Если мы хотим стать детьми Авраама, то есть детьми веры, мы должны быть готовы выправить жизнь дорогой ценой, как сделал это Закхей...

Вдумаемся же в этот образ, как в прошлое воскресенье мы вдумались в образ Вартимея-слепца, и в эту неделю по-новому, смело, радостно приступим к тому, чтобы, открыв глаза, преодолев слепоту, увидеть единственное на потребу и стать свободными людьми – не рабами своей слепоты, не рабами своего страха, не рабами любого человека, который захочет нас взять в плен, не рабами того, что нам принадлежит, что мы приобрели, чем мы будто обладаем и что на самом деле нами обладает, – и станем свободными, и ступим одним шагом дальше в глубины Царствия Божия, в радость полноты жизни, полноты меры роста Христова. Аминь.

Притча о мытаре и фарисее

(Лк. 18, 10–14) – 2 февраля 1969 г.

Мы привыкли презирать и осуждать фарисея: нам кажется, что сегодняшнее Евангелие дает нам на это право – он будто осужден Самим Христом. Но мы забываем, что надменная праведность фарисея стоила дорого ему и подобным ему людям. Это были люди подвига и убеждения; по коротким словам, которые о нем сказаны в Евангелии, он постится дважды в неделю, то есть воздает Богу не только то, что должен бы воздавать по закону, но больше, сверх меры: он дает Богу от своего усердия. И одновременно он дает значительную часть своего дохода нуждающимся, то есть и к людям тоже он обращен каким-то, хоть и суровым, подвигом жизни. Поэтому нельзя легко судить о нем. Фарисеи были люди, которые были готовы понести тяготу своего подвига; но разбивался этот подвиг о правду Божию на том, что из своего подвига они черпали сознание какой-то мнимой праведности, а любви не достигали.

Вот он вошел в храм, не остановился у притолоки, не вспомнил, что находится в храме Бога Живого, что нет твари, которая не должна бы пасть перед Ним в трепете, в ужасе, в любви. Он пришел твердым шагом и занял свое место в храме – он на это место “имеет право”; он живет достойно, по правилам Церкви, и потому стоит он там, где имеет право стоять.

Разве это не страшно и не осуждающе похоже на нас? Как часто мы знаем, что у нас есть перед Богом, среди людей место и что есть у нас место, я не говорю – в вещественном храме, но в том таинственном, незримом храме, который есть мироздание, трепетно собранное вокруг Живого Бога своего. Мы тоже часто думаем: “Мое место – тут, а его – там”.

А “там” стоял человек, который по суду людскому действительно не имел никакого пути вперед, в передние ряды праведников Господних. Он был собирателем податей, но как он отличался от современных! Он просто был прислужником оккупантов-римлян, которые поработили народ израильский, всячески его притесняли и искали в его же среде таких людей, которые будут только заниматься побором, сбирать их дань. И конечно, такие люди были всеми ненавидимы, потому что законом их жизни было вымогательство, была твердость, была жестокость, была беспощадность.

Но одному, видно, этот мытарь научился в той страшной, жестокой жизни, которую он вел среди себе подобных и среди жертв ожесточения людского. Он научился, что не выжить человеку в страшном человеческом обществе, если хотя бы на мгновение не будет приостанавливаться закон, если хотя бы на мгновение не будет проявляться жалость, милосердие. Если все будет идти по писанному, если все будет делаться так, как по праву можно поступать, то ни один человек не уцелеет.

И вот он стал у притолоки, зная, что по правде людской и по правде Божией он заслуживает ту же беспощадную жестокость, какую он сам применяет изо дня в день; и он стал там, бия себя в грудь, ибо знал, что заслужить никакого милосердия нельзя, – милосердие не заслуживается, никакого милосердия купить нельзя, ни быть достойным его нельзя – его только вымолить можно; оно может прийти как чудо, как непонятное, совершенно неожиданное чудо, когда праведность склоняется перед грехом, когда милосердие вдруг прорывается там, где должна бы проявиться правда – высокая, беспощадная правда. Он стоит весь в грехе своем, не смея войти в область правды Божией, потому что там для него нет прощения, а стоит он у притолоки, надеясь, что до края этого храма, до края праведности и через край ее перельется милость, жалость, сострадание, милосердие, что с ним случится незаслуженное и невозможное.

И потому что он верит в это, потому что жизнь его именно этому научила – что случается невозможное, и только невозможное делает жизнь людскую возможной, – он стоит, и до него доходит Божие прощение.

Христос нам говорит, что этот ушел более оправданным, чем другой. Фарисей не был просто осужден: до часа смертного можно надеяться на прощение, и он был праведен, он был труженик, он вкладывал усилие души и тела в праведность свою. Она была бесплодна, из нее не высекалась даже и искра сострадания и любви – и, однако, это была праведность... А неправедность получила прощение.

Вот, подумаем об этом; подумаем о том, во-первых, являемся ли мы хотя бы фарисеями, есть ли в нас вообще какая-то правда, правда перед людьми, с доброделанием, правда перед Богом – то есть отдаем ли мы Ему должное, то, на что Он просто имеет право? А потом поставим перед собой вопрос: лишенные даже и праведности фарисея, не являемся ли мы такими же, как и он, безлюбовными, бессердечными, мертвыми душой? Как мы смотрим на ближнего – в храме, вне храма, в жизни, в семье, на работе, на улице, в газете, везде: единичного ближнего и коллективного ближнего? Как мы на них смотрим, как мы о них судим, не имея опоры даже в истинной, хотя и мертвой, праведности фарисея?.. Аминь.

Притча о блудном сыне

(Лк. 15, 11–32) – 26 февраля 1967 г.

Сегодняшнее Евангелие говорит нам не только о грехе и покаянии, но и о прощении, которое нам дается Богом. Когда блудный сын, пришедший в себя путем страданий, обездоленности, одиночества, отверженности, направился к отчему дому и когда он был еще далеко от дома, хотя уже мог вдали видеть его очертания, отец, который, вероятно, много-много раз выходил и вглядывался вдаль, ожидая возвращения своего сына, – отец его увидел. И Евангелие нам говорит, что в сердце его загорелась жалость и ласка: “Сын его мил ему бе”, – и не ожидая его прихода, он, старик, оскорбленный, обездоленный грехом и бессердечием своего сына, устремился к нему навстречу и пал на его плечо головой, и обнял его, и поцеловал его.

Так ли мы встречаем друг друга, когда видим, что издалека, из той далекой страны, куда каждого из нас в какой-то момент (а иногда и часто в жизни) уносит грех, из той далекой страны к нам возвращается бывший друг, знакомый, приятель, родной? Так ли мы его встречаем?

Прежде всего, часто ли наша любовь остается такой непоколебимой, что мы постоянно выходим на порог нашего дома, общего дома, того дома, который значит, что мы – вместе, и глядим вдаль в надежде, что он вернется? И когда мы видим, что идет в нашу сторону человек, который был нам близок, но стал далеким, – часто ли бывает, что мы в сердце поражены огнем прежней любви, лаской, жалостью? И часто ли мы первыми устремляемся навстречу и не ожидаем ни слова сожаления, ни покаяния, ни признания: обымем человека, приласкаем, утешим его в том, что он оказался неверен в любви и в дружбе?

Не чаще ли мы ведем себя, как тот сын, который ничем не был виноват перед своим отцом, и когда вернулся с поля, с работы, и услышал, что радость ликует в отчем доме, прежде чем причаститься этой радости, захотел узнать, чему там радуются: почему здесь радость вне меня?.. И когда узнал, что его младший брат, который погибал, теперь вернулся, он войти не захотел.

Грешный брат его, поняв, что сделал, увидев состояние, в которое он пришел в далекой стране, преодолевая стыд и страх, преодолевая неуверенность в том, как его примут, пошел к отцу, а этот праведный стоит вне дома, где радуются, что погибший вернулся к жизни, и ждет, чтобы отец пришел его молить: Войди в общую радость! Я радуюсь, радуются слуги, радуется брат – приди, приобщись нашей радости... Отец даже не может его просить, чтобы он свою радость внес в общую радость, потому что ясно: никакой радости у этого праведного нет о том, что погибший спасся...

И как говорит отец, и как говорит праведный сын! Обращаясь к отцу, этот праведный сын говорит, что за все годы добродетельной жизни, труда отец его не наградил – словно платного рабочего! – ничем, а когда вернулся “этот твой сын”, он заколол упитанного тельца... А отец ему отвечает: Разве нам не надо было радоваться, “когда твой брат вернулся?”... Праведный видит в блудном только согрешившего сына своего отца, которого за брата он уже не может принять, а отец ему напоминает, что если для него блудный – сын, то для праведника он – брат.

Опять скажу: часто ли бывает, что мы воспринимаем человека согрешившего – даже не против нас, а вообще поступившего плохо – как своего брата? Не чаще ли мы говорим “твой сын” – презрительно и отвергающе? Часто ли мы признаем, что он мне все равно брат, он родной, он дорог отцу – значит, и мне должен быть бесконечно дорог?.. Но нет, мы подобны этому сыну, который воображал себя добродетельным, потому что был хорошим работником, хотя оставался чуждым всему духу отчему.

И дальше еще одно. Отец не дает пришедшему сыну попроситься в работники; в работники он его не может принять, он его может принять только как вернувшегося сына.

И он повелевает рабам: принесите первую его одежду – не самую лучшую одежду, которая найдется в доме, чтобы он чувствовал себя в чужой одежде на себя непохожим, а ту одежду, которую он носил до того, как стал чужим в этом доме, до того, как сбросил ее с плеч, чтобы нарядиться по-иностранному, по-иному.

И когда он надел вместо своих лохмотьев старую свою одежду, которая прижилась к нему, которая легла на его тело уютно, отец повелел принести ему перстень: не просто кольцо, но тот перстень, которым человек в старое время, когда люди были неграмотны, запечатлевал каждое свое послание; перстень, который тому, кто им обладал, давал власть над человеком, власть жизни и власть смерти, власть его обездолить до конца, власть его опорочить.

Почему отец это сделал? Почему он не стал сперва требовать доказательств, что сын покаялся? Потому что раз тот преодолел и стыд, и страх, чтобы вернуться, отец знал, что он прочно пришел домой.

Так ли мы поступаем? Когда к нам приходит, возвращается человек, который когда-то был дорог и нас оскорбил или оскорбил кого-то нам даже не столь близкого, – отдаем ли мы все, что раньше было? Окутываем ли мы его в прежний теплый уют? Готовы ли мы дать ему перстень, которым он может запечатлеть в конце каждого письма нашу подпись?

Нет – и потому примирение не прочно. Потому так страшно бывает идти мириться, что знаешь, что отца не встретишь, а встретишь ложную добродетель, ложную праведность, унижающую, оскорбительную праведность того, кто скажет: ты мне не брат, даже если Тот, как и меня, признает тебя Своим сыном...

Подумайте над этим вопросом прощения, потому что скоро наступит Прощеное воскресенье: как бы оно не застало врасплох, как бы не оказалось, что мы не умеем прощать, и как бы это наше неумение не обратилось на нас, а не на тех, кого мы отвергаем и кого, за их покаяние, за страдания и слезы, за тугу душевную, уже простил и принял Господь. Аминь.

Притча о мытаре и фарисее

(Лк. 18, 10–14) – 8 февраля 1987 г.

Я хотел бы остановиться на трех чертах сегодняшней притчи. Первая – это самодовольство фарисея, его надменность. Он знал – и в этом он был прав, – что он неукоснительно выполняет все внешние предписания Закона; он делал все, что требовал Закон, – но оставался чужд духу Закона. Он был исполнителем Закона, но не был его живым воплощением, живым выразителем. И его надменность порождалась его исполнительностью: он забывал, что суть Закона – взаимоотношения любви между Богом и человеком. И все же Бог не отверг его: только он ушел из храма домой менее освященным, менее приблизившимся к Богу, чем мытарь, потому что сердце его не было открыто Богу, он ничего не знал о любви, а знал только обязанности, долг и исполнительное отношение к жизни.

И вот – кто из нас может похвалиться, что, живя по Евангелию или идя путями Церкви, мы в совершенстве отождествляемся с тем, что составляет их сущность: любовь Божия, общение с Богом, забвение себя, всецелая самоотдача в радости и благоговейном трепете?

Две другие черты касаются мытаря. Прежде всего, он знал, что он недостоин быть среди народа Божия, знал, что он грешник, то есть тот, кто отделен от Бога, кто разделен внутренне вихрем страстей, жадностью, страхом, ненавистью, вожделениями; что он в конфликте с окружающими, потому что для них он хищник, и что гордиться ему нечем. Он только мог надеяться, что Бог будет милостив к нему, что Бог прозрит глубже, чем его жизнь, чем его дела, чем что бы то ни было, кроме как то, что он также создан по образу Божию и что Бог разглядит в его внутренней потемненности и внешней отвратительности ту искру света, которая все еще роднит его с его Творцом – и не отвергнет его вконец.

И это привело его к такому состоянию, которое так дивно в нем: он не решился даже войти в область Божию, в святую область, какой был Храм, какой есть Церковь. Он стоял на пороге, зная, что это земля святая, что Моисей снял обувь свою прежде, чем приступить к Купине Неопалимой, – а здесь было больше, чем Купина Неопалимая, здесь было Божественное присутствие. И он стоял, и бил себя в грудь, и молился: Боже, милостив будь ко мне, грешному!..

Вот чему мы должны научиться. Когда мы приходим в церковь, мы приходим в область Божию; человеческим грехом весь мир предан во власть зла, а храм – такая область, такое место, которое безраздельно посвящено Богу, место, где среди обезбоженного мира Бог у Себя дома, место, где Он царит. И мы должны вступать в церковь с тем чувством трепетного благоговения, которому нас учит мытарь, зная, что мы недостойны быть в присутствии Божием, что мы не можем поднять глаз наших, чтобы взглянуть в очи Божии, – хотя, если мы их подымем, то встретим в них все милосердие, и все сострадание, и всю любовь; и что каждое движение, каждая мысль, каждое слово, произнесенное в этой области, должны быть созвучны святости Божией; и вести себя в церкви мы должны как люди, находящиеся в Его присутствии, и с сердцем трепетным, полным покаяния, полным благодарности, полным любви и полным надежды.

Научимся же от фарисея и от мытаря, чего нам избегать и чем нам становиться; и тогда мы встретим Господа в Его милости, в Его любви, Господа, распятого по любви к нам и воскресшего, чтобы уверить нас, что даже самый темный из наших грехов – убийство Сына Божия, ставшего Сыном Человеческим, – бессилен отлучить нас от Бога и истощить, погасить, убить Божественную любовь. Слава Богу нашему! Аминь.

Притча о блудном сыне

(Лк. 15, 11–32) – 1969 г.

Какая дивная и какая страшная эта притча о блудном сыне, которую мы так хорошо знаем, так хорошо помним и которая каждый год возвращается к нам с новой силой – с новой силой, рождающейся и от более тяжелого, мучительного опыта греха, и от более изумленного сознания Божией милости и того, как нас принимает и восставляет Господь...

Эта притча о многообразном грехе и одновременно о самой сущности греха. Открывается притча грехом в его наготе, в его абсолютности, в его дикой беспощадности. Младший сын приходит к отцу: он полон сил, полон желаний, он полон жажды жить, и не вмещается эта жажда, это желание, эта похоть жизни в рамки обычной домашней жизни. И не может он больше ждать, и отцу своему он говорит: Отец, ты зажился; пока ты умрешь, во мне увянет жизнь; за время, пока ты будешь жить и жить, а не умирать, я завяну. Умри, умри для меня, будь как мертвый! Ты мне не нужен, но то, что я от тебя могу получить, я могу теперь получить. То, что ты потом накопишь, мне не нужно, а то, что ты до сих пор накопил трудом, любовью, подвигом души, то все мне раздели, дай мне мою долю; а потом, жив ты или не жив, – мне все равно; передо мной – жизнь...

Так говорим и мы по отношению к Богу; не так грубо, не так прямо, но так же жестоко. Все от Бога берем и уносим на страну далече, растратить, прожить. Забываем даже, что Он есть, для нас Он словно мертв в те моменты, когда мы от Него получили все, что нам нужно, чтобы жить на этой далекой, опустошающей стране. И идем, и живем, и богаты какое-то время; а потом беднеем, истощается украденное из Царства Небесного, унесенное, прибереженное, расточаемое. Пока мы еще богаты тем, что Отец дал, нас окружают такие же, как мы, которым до нас никакого нет дела, лишь бы поживиться: любовью ли нашей, беспечностью нашей, человеческим нашим теплом, умом, сердечностью, тем, что у нас есть, что бы это ни было. А когда истощится, начинает ветшать все, что из отцовского дома, от Бога было получено, тогда от нас отходят, потому что тот же закон, который мы применили по отношению к Отцу, действует и для нас. Нам до Него не было дела, лишь бы получить то, что Он может дать, – и другим до нас никакого нет дела, лишь бы попользоваться тем, что у нас есть из домашнего, отцовского богатства. И как часто мы отдаем самое драгоценное за бесценок, такие вещи, которые надо было хранить в сердце как самую святыню нашей жизни, легко отдаем, чтобы порадовать, повеселить, утешить: вот грех.

А дальше мы видим другого человека, уже не младшего сына, а сына, который так и не понял того, что было между ним и его отцом. Он всегда был добротный сын, не отступал от воли отца, как он сам говорит: всю жизнь я был тебе рабом, как раб служил тебе, – потому что слово “работал” по-славянски сильное слово, именно от слова “раб”. Всю жизнь он чувствовал, что он просто работник своего отца, за кров, за пищу, за человеческое отношение, за привилегию, которую родство давало над рабами.

И вот возвращается младший сын в лохмотьях; все потерял: радость потерял, право быть сыном потерял, как мы часто говорим – “все потеряли”. И в дверях его встречает отец, с любовью. А когда возвращается старший сын, тот, который всегда принадлежал дому, всегда был с отцом, никогда не отступил от правды этого дома, он слышит, что в дом пришел чужой, голодный, холодный, лишенный, который когда-то мог принадлежать этому дому, но ушел... И пусть бы себе оставался на стране далече, – нет, вернулся, истратил пол-имения, а теперь что? На остальное зарится, отнять хочет?.. И говорит он, как мы часто говорим: “Этот твой сын”; он не говорит “мой брат”; нет, он ему не брат, он чужой: этот твой сын, который все потратил с блудницами, вернулся, а ты праздник устраиваешь, радуешься, что какой-то чужой вернулся, а мне меньше от этого будет... И отец ему говорит ласково: Твой брат вернулся! Он был мертв – теперь он живой; он пропал – теперь он нашелся: разве нам не радоваться, разве нам не ликовать?..

Вот и посмотрим на себя, на кого мы похожи: на блудного или на праведного? И с горем можно заметить, что похожи и на блудного, и на праведника – во всем, что неправедно. Есть ли у нас праведность старшего сына и есть ли у нас доверчивое сыновство младшего? Младший старшего принял бы к себе, не отвернулся бы, он ему был не чужой. А отец – он одинаково принимает и того, и другого. Горем принимает одного – праведного; и радостью принимает другого, который сохранил в душе сознание, что у него есть отец, что к отцу он может вернуться, что есть дом, куда можно прийти. Он не подумал, что старший брат ему закроет дверь в лицо, он только подумал, что отец, который согласился умереть для него, даст ему жить. Вот и нам предлагается: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы...» (Мф.11:28). Перед нами Отец, – но как жутко, что так часто рядом с Ним стоит каменный, черствый, как будто умерший душой старший сын, который всегда был в доме Отца, а теперь не хочет принимать чужого. Аминь.

Притча о блудном сыне

(Лк. 15, 11–32) – 11 февраля 1990 г.

Каким образом можно “перевести” эту притчу, такую богатую и такую дивную, в понятия, которые относятся непосредственно к нам? Сейчас я попробую сделать это еще раз.

Как часто случается, что мы разрушаем глубокие, полные значения и смысла отношения, потому что привыкаем, что любящий нас человек дает, дает щедро, дает постоянно, никогда не вспомнив о себе: просто дает; и как легко постепенно забыть человека, помня только дар. Это случилось с блудным сыном, но это случается так постоянно в наших человеческих взаимоотношениях.

Взаимоотношения устанавливаются, потому что каким-то чудом мы вдруг человека увидим, действительно видим человека очами души во всей его красоте, в полном значении этого слова; и затем этот человек являет жизнь и величие, и щедрость души, и жертвенность. А потом постепенно человек для нас все больше утрачивает значение, а дары его – или ее – становятся все более вседовлеющими. Я не имею в виду дары вещественные; я имею в виду тепло, и ласку, и понимание, и столько других вещей. Источник забывается, обесценивается, и “важна” только вода, текущая из него ручейками.

Если мы и дальше продолжаем так относиться, то мы все больше и больше отрываемся от человека; человек существует для нас все меньше и меньше. Блудный сын сказал своему отцу: Отдай мне то, что будет моим, когда ты умрешь; иными словами – “Давай согласимся, что ты больше для меня не существуешь и мне нужно только то, что ты можешь дать”. И, как блудный сын, мы тогда некоторое время живем из полученных даров; наше сердце еще согрето теплом, которое было нам дано, наш ум все еще живет богатством былого общения. Но постепенно и это истощается, потому что уже не питается от источника; а затем превращается в воспоминание. А дальше – угасает и воспоминание, и мы делаемся голодными.

Все то время, что мы могли проживать полученные дары, мы были окружены людьми, которые хотели поживиться от того, что мы получили: мы были, как блудный сын, окружены людьми, которые облепляли его, пока он был богат богатством своего отца. Но когда ничего от богатства не осталось, они отпали. И оскудение вошло в его жизнь вторично: он отверг одно человеческое взаимоотношение, а теперь он был отвергнут другими; он остался один... Он старался как-то пропитаться, но питаться было нечем, и он ходил изголодавшимся.

И вот часто в нашей жизни случается, что, оторвавшись от источника взаимоотношений, оказавшись отвергнутыми теми, которые думали, что они могут бесконечно пить от ручейков, струящихся через нас, мы оказываемся изголодавшимися. Если бы только на мгновение мы могли осознать, что забытое и утраченное нами – это качество живых отношений с Богом и живых отношений с людьми, которые нас окружают!

Мы не можем всю жизнь жить на подарках: жизнь возможна только в отношении к Богу и в отношении к людям, как бы в непрерывном взаимообмене, когда мы столько же податели, сколько и прииматели щедрости людской и Божией. Но когда нам голодно, когда мы в отчаянии, когда мы, изголодавшись, умираем – всегда ли мы вспоминаем, что мы отвернулись от Бога, от Живого Бога? Что мы отвергли живой Хлеб Небесный? Что мы создали с окружающими людьми ложные отношения, раздавая то, что было не наше, что было взято в то мгновение, когда оно было дано?

И тогда, значит, настало время нам задуматься глубоко и внимательно над самими собой и понять, что мы согрешили против Неба и согрешили против отца, против брата, против ближнего, против сестры – против всякого вокруг нас. Согрешили, значит порвали связь, стремясь освободиться от них – нет, не совсем: стараясь не иметь с ними отношений дарующего, а относясь, как побирушка, пиявка.

И тогда, значит, настало время возвращаться: домой, туда, к тем, кто питал нас, давал щедро, заботился, и, в конечном итоге, – к Богу, Источнику всех благ.

Но так часто, пытаясь вернуться, мы встречаем не отца заблудшего сына: мы встречаем старшего брата, того, который никогда не имел подлинного взаимоотношения любви, дружбы ни с нами, ни с отцом. Мы встречаем того, который может похвалиться, что он всегда был добросовестным, честно “работал” в доме отца, делал все, что нужно, – но безразлично: выполнял, как выполняют обязанность, которой не избежишь, или же как сделку, как работу за плату, работу ради обеспеченности, труд в обмен за принадлежность к “дому”, взамен за обеспеченность.

Надо нам задуматься над этим, потому что в нашем опыте человеческих отношений мы не всегда только блудный сын; мы так часто являемся старшим братом, и приходящего к нам и говорящего: “Я выпал из общения с тобой, по своей вине, я вел – или вела – себя паразитом, я хочу теперь быть другом!” – встречаем словами, или жестом: “Было время, я тебе был другом! Было время – мы жили в общении, которое мне было драгоценно; ты разбил, разбила его! Раны мои зажили, не хочу я больше раскрыться! Для меня ты – прошлое; ты мертв, мертва; иди к другим, чтобы они вернули тебя к жизни”... Как часто мы являемся старшим братом?!

И как непохоже на отца мы поступаем, который просто ни в какую минуту не переставал любить заблудшего сына, даже в момент, когда этот заблудший отрекся от него, отверг его, ждал “когда же ты умрешь”, чтобы распоряжаться всем, что этот человек накопил годами труда, годами мудрости, годами жертвенной любви. Отец никогда не переставал любить; старший брат перестал – или, вернее, никогда и не любил, только имел “деловые” отношения с теми, кто окружал его.

А отец – это тот, который бежит, чтобы встретить заблудшего; случалось ли нам когда-либо поступать так? Когда кто-то оскорбил нас глубоко, жестоко – сделали ли мы когда-либо первый шаг, помня, что потерпевшему обиду легче сделать первый шаг, потому что он не унизителен, он не чреват страхом: а вдруг меня отвергнут? – тогда как обидчик в ужасе от предстоящего унижения, а может быть, и отвержения... Сделали ли мы когда-либо первый шаг, чтобы вернуть к жизни того, кто духовно, человечески мертв? Готовы ли мы были дать ему его первую одежду, окутать его былым взаимоотношением? Готовы ли мы были доверить ему наш перстень, дающий ему власть над нашей личностью, нашим имуществом, нашей честью, когда он промотал наше сокровище, унизил нас, обокрал нас? Дали ли мы ему, как говорит притча, обувь на ноги его, чтобы он мог ходить, и ходить безопасно?

Задумаемся в таких категориях; и если мы так задумаемся, каждый из нас сможет обнаружить, на чем он стоит: у всех нас переплетаются все элементы этой трагической и дивной притчи. Но недостаточно обнаружить это: обнаружив, кто мы, мы должны сделать что-то; мы должны принять решение, мы должны отречься от той личности, которой мы были до сих пор, вернуться и просить о прощении, о милости. Просить прощения у Бога – да; но это легко, потому что Бог видимо, осязаемо никогда не отсылает нас пустыми от Себя, никогда не говорит нам: “Уйди от Меня!” – но прощение у тех, кого мы оскорбили, и которые обидели нас.

Подумаем над этим. Через неделю мы будем вспоминать падение человека: как человечество утратило рай, единство с Богом, единство друг со другом, гармонию с тварным миром – все потеряло; сегодня – последнее предостережение: мы можем сделать что-то в течение наступающей недели; не все, но что-то, так что когда мы предстанем перед Судом, мы бы взглянули на Судию и сказали: “Оправдания мне нет; но я сделал, что мог: помилуй меня и спаси!” Аминь.


Раздел 7 Раздел 8 Раздел 9