А.А. Зеленецкий

Митрополит Иоанникий и семинаристы-«народники»

Источник

(отрывок из воспоминаний)

I II III IV V VI

I

В половине семидесятых годов, в самый разгар эпохи „хождения в народ“, я был воспитанником второго класса нижегородской духовной семинарии. Мне было всего пятнадцать лет.

Я был мальчик религиозный. Сначала под руководством отца, священника, глубоко-религиозного, образованного, но, к сожалению, рано умершего, а потом – деда, священника, не высоко образованного, но детски верующего и крепкого в нравственных устоях, преданного престолу и отечеству и довольно строгого, я был направлен идти по пути, по которому шли мой отец и дед, т. е. пастырскому. Я любил Бога восторженно и горячо. Любил и нашего добрейшего и гуманнейшего царя-освободителя. В таких воззрениях я пребывал до весны 1874 г., когда дело разом изменилось, потому что случилась следующая история...

Как-то во время великого поста, приходит в мой класс товарищ Ц., сосед мой по парте, квартирный ученик (я же был казенным воспитанником, как сирота), и говорит нечто „неподобное“. У них де на квартире с семинаристами поселился некий студент-технолог и утверждает, что Бога нет, что все это бредни, и царя, мол, не надо. Можно себе представить, какое впечатление произвели на меня его слова.

– Как?! – вскрикнул я, – и Бога нет, и царя не надо?! Это что же такое? Как же это без Бога и царя? Вот что, брат Ц., ты подальше держись от этого безбожника: не научит он тебя добру, а, пожалуй, на грех какой наведет!

– Да я и то держусь далеко, но он постоянно жужжит в уши, да и товарищи ему сочувствуют и смеются надо мной, называя то „красной девушкой“, то „институткой“.

Ц. был сын священника уездного города А. и был действительно нежного воспитания: не чета нам, деревенщине.

– А какие это товарищи?

– Товарищи-то? Третьеклассники – Г. и К. Они даже просили меня передать тебе, чтобы ты, если пожелаешь, приходил к ним на квартиру, на сходку, которая назначена во вторник на следующей неделе.

– Кто же будет на сходке?

– Семинаристы и другие молодые люди.

– Что же будут делать на этой сходке?

– Будут читать, рассуждать, рефераты докладывать, спорить, чай пить.

– Гм!

– Приходи: увидишь новых людей, потолкаешься, потрешься между людьми, a тο засиделся ты в своей бурсе.

– Да оно так, только... опасно!

– Чего там опасно! Ведь тебя не тянут. Быть на сходке еще не значит вступить в ассоциацию „новых людей“...

– Как ты сказал? „Новые люди“?

– „Новые“, да. Так они сами себя называют. Так придешь?

– He знаю. Подумаю.

– Ну, пока до свидания.

Целую неделю я думал: идти или не идти на сходку? С одной стороны как будто и страшно, а с другой – любопытство сильно разбирало, да и все-таки это было развлечением. В нашей семинарии буквально не было никаких развлечений: ни вечеров, ни драматических представлений, ни чтений не допускалось. А так как мы жили вдали от семей своих, и иногда целые годы не видали ласкового лица, то можно себе представить, что за скука царила у нас в семинарии. Большинство спасалось от неё, погружаясь в зубрячку. Более способные и смелые с 16-ти лет пускались в пьянство, иные, более робкого характера, брали из общественной библиотеки и читали запоем книги, что не воспрещалось нашим благороднейшим инспектором Гр. Аф. Полисадовым1. Этот достойнейший человек был истинным отцом семинаристов и неустанно заботился о подъеме их умственного и нравственного уровня. Он не прочь был дозволить кое-какие невинные развлечения семинаристам, но... строгий ректор не допускал2. Кроме чтения книг, у меня решительно не было никаких развлечений. Оставалось развлекаться дружбой. Но единственный товарищ, с которым у меня было много общего, был тот самый Ц., в квартире которого происходили сходки. Остальные товарищи или зубрили запоем семинарские учебники, или... уже потягивали водку...

Думал, думал я... и решил пойти на сходку.

II

Квартира Ц. помещалась в маленьком полуразвалившемся домишке, стоявшем на дне глубокого оврага. Когда я, войдя на двор и нащупав дверь квартиры, отворил ее, то сначала ничего не увидел, кроме тумана, стоявшего в комнате. Присмотревшись, я догадался, что это были облака табачного дыма: так было сильно накурено. Человек десять семинаристов и каких-то незнакомых молодых людей сидели на стульях, разставленных по стенам. Все сидели молча, и в этом молчаливом и чинном размещении предчувствовалось заседание. Видимо, все кого-то ждали. Я подошел к Ц., поздоровался с ним, а также с знакомыми семинаристами и хотел уже садиться, как вдруг трое незнакомых мне молодых людей подошли ко мне и начали, здороваясь, рекомендоваться:

– Биткин, Халтурин, Мышкин!

Я назвал себя и пожал им руки. Только что я уселся, как дверь отворилась, и вошел среднего роста молодой человек, лет 22–24-х, с бойкими, хитрыми глазами и небольшой эспаньолкой. Длинный, книзу заостренный нос придавал лицу его что-то лисье. Он одет был, поверх красной рубахи с косым воротом, в черный пиджак и плисовые брюки, засунутые в высокие, охотничьи сапоги. Поздоровавшись со всей компанией обычным порядком, т. е. за руки, он подошел ко мне и поцеловался три раза. Этот рассчитанный прием сразу расположил меня в его пользу: мне чудилось в этом братском поцелуе что-то древне-христианское, напоминающее жизнь христиан первых веков.

– Ливанов, – отрекомендовался он.

Я назвал себя. Все продолжали ожидать чего-то.

– Для первого раза, господа, прочитаем разбор „Игрушечки“ Марка-Вовчка, статью Добролюбова, – предложил Ливанов.

– Егоров, хотите?

– Хорошо, согласен!

Статья была выбрана удачно: в ней видно горячее сочувствие к народу, а кто у нас любит народ более, чем семинаристы, возросшие среди народа?

Началось чтение. После него последовал чай. Во время чая происходили рассуждения и дебаты. Руководил ими Ливанов. Разбирая „Игрушечку“, повесть дореформенного быта, Добролюбов широкой кистью нарисовал темную картину крепостного права. От рабства в России мы перешли к рабству вообще. Затем к современному положению крестьян и вообще рабочих в России. Решали вопрос, лучше ли стало крестьянам в России после падения крепостного права, и, разумеется, решили отрицательно.

– В следующий раз, господа, будем читать отрывки из „Положения рабочего класса в России“ – Флеровского.

Около 11 часов мы простились с Ливановым и разошлись по домам.

– Ну, что, понравилась сходка? – спрашивал меня на другой день Ц-в в классе.

– Д...да, понравилась. Егоров интересно читал, да и рассуждения, следовавшие за чтением, понравились.

– Во вторник приходи опять. Придешь?

– Приду.

И началось хождение моё на сходки. На одной из последних сходок, когда Ливанову показалось, что мы уже достаточно „подготовлены“, он прочитал реферат о том, что улучшить положение рабочих может только одно, a именно: „великая социальная революция“. Так как большинство из нас были семинаристы, то Ливанов доказывал, что социальная революция не только не противоречит учению Христа, а напротив – самым решительным образом совпадает с ним, и что Иисус Христос был первым социал-демократом.

Я и глаза вытаращил от изумления.

На последней сходке читался одним из вновь прибывших из Москвы лиц (их было трое) реферат о том, что пропагандировать социальную революцию и необходимость бунта в России удобнее всего в костюме коробейника, разнося под видом мелочных товаров прокламации и другие подпольные брошюры. Этот реферат был встречен продолжительными рукоплесканиями. Разошлись мы с этой сходки далеко за полночь. Начальство наше пока ничего не знало о моих посещениях квартиры Ц-ва. Хотя парадный ход семинарского корпуса на ночь запирался, но, перелезши около церкви через низкую ограду сада, можно было проникнуть в корпус через черный ход; за ужином тарелки моих соседей сдвигались, а в спальню я всегда являлся к приходу инспектора, делавшего всегда обход спален около полночи. На этот же раз почему-то инспектор не явился в спальни, и моё позднее возвращение прошло незамеченным. Так шло дело до экзаменов, начинавшихся у нас в половине мая. Наступили экзамены. Хождения мои на сходки прекратились, хотя оне, говорят, продолжались и без меня, но уже в другом месте, в квартире семинаристов C-х. Кончились экзамены. Оставалось дня два до молебна, после которого утомленные семинаристы могли, наконец, разъехаться по деревням и отдохнуть на лоне матери-природы. Этими каникулами и решил воспользоваться Ливанов, чтобы при посредстве семинаристов вести пропаганду по деревням, между крестьянами.

Накануне отпуска подходит ко мне воспитанник 3-го класса П-ский и говорит:

– Если вы, З-ий, убеждены в необходимости социальной революции, то...

– А вы сами-то убеждены?

– У-бе-ж-д-ен!..

– То?..

– To должны взять несколько брошюр для раздачи крестьянам вашего села.

Этому воспитаннику было 17 лет, и он пользовался у нас репутацией умнейшего и честнейшего ученика из всей семинарии. Авторитет его между нами был громаден. Но я еще колебался.

– Почему именно я?

– Если вы честный человек, если вы бывали на сходках и, конечно, согласны со всем, что читалось и говорилось там, то нечестно отказываться от раздачи брошюр и идти на попятный. Это не по-товарищески.

Слово „нечестно“ меня испугало.

– Где брошюры? Давайте.

П-ский принес мне с десяток брошюр и штук 30 прокламаций. Впрочем, я в них и не заглядывал, а сейчас же спрятал в сундук, где у меня хранился чай. С содержанием их я ознакомился только дома, куда на другой день и отправился.

III

Всю дорогу я считал себя героем. Я чувствовал, что стал членом „партии“, что послан исполнять великую миссию, но решительно не знал, что я буду делать с книгами. Ужели раздавать их крестьянам? Но я знал, как относились ко мне крестьяне нашей деревни. Они очень любили меня, как сына доброго батюшки о. Алексея, но вовсе не считали меня за взрослого „умника“, а просто еще за ребенка. каковым, в сущности, я и был, хотя и мнил себя взрослым, почему и купил очки. Я любил мужиков своего села, но мужиков чужого села просто боялся. Это меня и спасло от гибели, а отчасти еще и другое обстоятельство, о котором скажу после. Теперь же моей заботой было сохранит сундучок с книгами. Домой ехали мы целой ватагой товарищей „на долгих“, делая по 40 верст в сутки, всю дорогу шагом, с продолжительными остановками днем для кормежки лошадей и для ночлега. Зато после скучно проведенного дня как приятно было попить чайку на свежем воздухе, перед избой, в тени ракит, а потом протянуть ноги на душистом сене в обширном сарае, отведенном нам услужливым хозяином постоялого двора! И за все это удовольствие брали с нас по пятачку с человека. Впрочем, и вся-то дорога верст в 150–200 обходилась нам в каких-нибудь два рубля! Во время ночлега я несколько раз просыпался и удостоверялся, цел ли сундучок. Наконец на четвертый день по утру я прибыл в родное село.

– Что это у тебя? – спросила меня мама, зорким взглядом окинув вещи, привезенные мною из семинарии, и сейчас же заметив роковой сундучок с брошюрами.

– Это так... ничего... Это – для мужиков, – ответил я, смутившись.

Лгать я не умел.

– Для мужико-о-в?.. По-ни-маю...

Она призадумалась и грустно поникла головой.

Мама была женщина умная и кое-что слышала о пропаганде, но на этот раз ничего мне не сказала, a только зорко стала следить за мною.

Я же окончательно терялся, не зная, как мне поступить с этими книгами.

Думал, думал я и, наконец посоветовавшись с младшим братом, который в этих книжках уже решительно ничего не понимал, и которому я сказал только, что за эти книжки в Сибирь можно угодить, решил, вынув книги из сундучка, зарыть в землю. Мне и в голову не пришло просто их сжечь, потому что это была чужая собственность, и „раз она не попала по назначению, думал я, она должна быть свято возвращена по принадлежности. Теперь я их зарою, a пo истечении каникул снова выкопаю и отвезу Ливанову“.

Но зарыть мне не удалось.

В тот самый день, как мы надумали зарыть книги у нас в саду, брат, отыскивая для этого местечко поудобнее, наткнулся на кухарку, топившую баню, находившуюся в заднем углу сада.

– Ты что это, Саша, тут делаешь?

– Да вот Алеше ищу место получше.

– Какое место?

– Да книги надо зарыть тут одне...

– Какие книги?

– Да что привез из семинарии...

Брат тоже не умел лгать.

Мама, конечно, узнала „секрет“ в тот же день.

Ключик, которым запирался сундучок, я всегда опасливо носил в кармане жилета. Но нужно же было случаю, чтобы на этот раз я забыл жилет, и с ключом вместе, дома, а сам ушел в баню. Долго я с особенным удовольствием мылся в нашей просторной бане: бурсацкая грязь, накопившаяся за долгое время, да и дорожная пыль требовали тщательной отмывки.

Блаженно я вздохнул, оделся и тихо пошел домой по саду, вдыхая аромат цветущих черемух. Прихожу домой и только что хотел спросить стакан горячего чая, как вдруг вижу – у печки стоит мама вся в слезах, рядом с ней – встревоженная сестра, а на шестке печи догорают какие-то листки... и уже покрываются пеплом... Я бросился к печке, но мама загородила мне дорогу.

– Алеша! Что это ты со мною делаешь? Ведь ты меня убьешь! Если бы был жив твой покойный отец, он бы тебя за такие дела не похвалил, а высек бы или посадил в „холодную“ (так называлась у нас кутузка при волостном правлении, куда запирали набуянивших мужиков).

Я вспомнил, что отец мой, при всей своей гуманности и любви ко мне, не щадил меня, когда находил нужным наказать, и раз за одну детскую шалость сам свел меня в волостное правление и посадил в „холодную“. Уже жена писаря, сжалившись надо мною, выпустила меня оттуда вечером.

– Мама! но ведь они чужие! Как же вы их решились сжечь? Ведь их надо отдать назад...

– Назад?.. Благодари Бога, что я позаботилась их сжечь, a то бы не миновать тебе Сибири... Ведь за одно то, что ты имел эти книги, тебя не пощадили бы... Ах, горькая моя головушка!..

И она опять зарыдала.

Тут только я понял, что наделал; но я все-таки притворился, что рассердился, хотя в душе и рад был такому обороту дела. Одно меня смущало: что я скажу по возвращении с каникул о книгах, в которых должен был дать отчет товарищам? Как я им теперь на глаза покажусь? Соврать, что роздал книги мужикам, мне и в голову не приходило. С нахмуренным видом я повернул назад, вон из комнаты, и пошел на улицу, оставив мать и сестру плакать и ужасаться беде, едва не разразившейся над нашей семьей.

IV

Я быстро прошел по селу и направился в лес, что синел за огородами на горе. Еще отроком, когда я бывал чем-нибудь расстроен, я уходил в этот лес и его важный, торжественный шум всегда меня успокаивал. И на этот раз я хотел тоже успокоить себя, свои нервы: я прошел огородами за гору и пошел по дороге, ведущей к соседнему селу Κ., которое было по ту сторону леса. Невеселые думы бродили у меня в голове. Мне было тяжело и совестно; я расстроил нашу милую, добрую маму, которая во всем ради нас себе отказывала. Потом мне было совестно пред товарищами, что я так глупо не оправдал их надежд. Занятый своими думами, я не заметил, как ушел далеко от нашего села. Нечаянно подняв голову, я вдруг увидел перед собою раскинувшееся на две долины, как на ладони, село К. Лес уже был за мною. С минуту я постоял в нерешимости, потом круто повернул назад. „Надо добежать домой засветло, a то – ночь на дворе“, думал я, прибавляя шагу. Действительно, в лесу сдвинулись тени, хотя на западе горело еще, сквозя меж леса, багряное полымя заката. Но вот и оно потухло, и скоро наступил мрак. Я не боялся леса, но лесные звуки, неожиданно возникавшие и тонувшие в тишине наступавшей ночи, держали в напряжении нервы; то внезапно раздавался треск хрустнувшей сухой ветки, и чудилось, что вот-вот покажется косматая голова медведя; то как будто искры блеснут в чаще, и эти искры кажутся алчными глазами волка; то вдруг кто-то протяжно и страшно закричит, засвистит, загогочет – и мнится, что это разбойники вышли на добычу, или леший хохочет, бродя без пути по лесу...

За мною раздался стук колес. Я повернулся к быстро катившейся телеге и стал на дороге.

– Что за человек? – окликнул меня голос сидевшего в телеге мужика, и лошадь разом остановилась.

– Это я, Алеша „попов“! – радостно воскликнул я, так как узнал в мужике нашего соседа, Андрея Евграфыча. Его любил я, как и вся наша семья, за его тихий, кроткий нрав, степенность и всегдашнюю готовность помочь всем и каждому, чем он только мог. Помочь же он мог только руками, ибо был очень беден и перебивался с хлеба на квас. Семья у него была большая.

– А?! Алеша! Куда это тебя носил Бог?

– Да вот гулял, да и заблудился...

– Садись, подвезу. Ништо, у вас теперь свободное время, не учение, гуляй да гуляй, не то, что у нас: самый разгар работы.

– А какие же у вас теперь работы? – спросил я, сев рядом с ним в телегу.

– Да вот тебе перво-наперво пойдет косьба, а там жнитво ржи, за этим – пашня, тут – сев, а там опять жать овес, гречу; потом – молотьба... и конца-краю не видать работе...

– Вот, – подумал я, – удобный случай к пропаганде.

– А что, Андрей Евграфыч, чай, тяжело и горько тебе работать, работать всю жизнь – и не видать ни сладкого куска, ни отдыха? – начал я. – Чай, ты ропщешь иногда на свою долю?

– Сладкий кусок, Алешенька, на барском дворе, a нам в лакеи идти не приходится... мы мужики... А роптать на свою долю – грех! Всякая доля от Бога. Какую кому Бог послал долю, ту и неси.

– Значит, не хочется тебе пожить вволю, богато?

– Когда не хочется, хочется, да ежели нельзя, то и думать об этом не моги, a то как раз захочется чужого, ну, и попадешь к чёрту в лапы... Нет, уж Бог с ним, с богатством да сладким куском.

– Вот видишь ли... – я затруднялся, как продолжать, – есть такие умные люди, которые хотят, чтобы у всех было всего поровну: и земли, и лошадей, и коров, и денег..

– Тэ-эк! Это, к примеру, я из бедного вдруг стану богачом. Важно-о! Только какой это богач согласится мне отдать не токмо половину земли, скота и прочего, a дать, что мне надобно для безбедного житья? И то не отдаст!

– Ну, силом нужно отнять, говорят эти люди.

– Пустое все это... Царь не позволит.

– Они говорят, что и царя не надо...

– Как же это без царя? Нешто это можно? В каждой земле есть свой, Богом поставленный царь: у немцев, слышь, король прозывается, в Персии – шах, в Туречине – салтан что ли, какой. Этого невозможно, чтобы совсем без царя, Бог – царь небесный, а царь – бог земной.

Эта несокрушимая философия поразила меня своею бесповоротною логикою и силою убеждения, и я оставил навсегда дальнейшие попытки „хождения в народ“.

– Но-но! Вон и Шатки показались, вон огоньки мигают, – указал он кнутом на мерцавшие вблизи огни, – это никак у вас? Поди, чай, ждут тебя.

Действительно, семья дожидалась меня за ужином. Мать сильно беспокоилась за меня, да и сестра тоже. Зять, не зная ничего, спросил только: „Гулял, Леня?“

– Да, – ответил я.

– Где?

– В лесу.

– He хорошо гулять по лесу, да еще поздно: обидеть могут.

Я промолчал, молча сел за стол и, не евши с утра, поужинал с волчьим аппетитом.

V

Кончились каникулы. Я отправился в семинарию. Конечно, мать, провожая меня, взяла с меня слово больше не „глупить“. Приехав в Нижний, я узнал от товарищей, что Ц-в и Г., во время каникул, уволившись из семинарии для поступления в сельские учителя, вместо этого занялись пропагандой в своем селе, но в первую же неделю на месте преступления были арестованы и препровождены в Петербург с жандармами. Я струхнул, но молчал... Что-то будет со мною? – думал я.

Впрочем, я почему-то не особенно трусил: семинаристы, ходившие вместе со мною на сходки к Ливанову, преспокойно учились и жили в „корпусе“, пользуясь казенным содержанием. Я понемногу стал забывать о своей глупой каникулярной истории. Забывать о случившемся помогало мне особенно усилившееся во мне стремление к чтению „серьёзных“ книг. Из-за них я даже забывал уроки, и все читал и читал.

А между тем гроза надвигалась.

В октябре месяце разнесся слух, что семинаристы братья С-ие арестованы, и что у них нашли какой-то список членов ливановского кружка. У меня защемило сердце в предчувствии какой-то беды...

Однажды я спокойно сидел на уроке логики. Вдруг раздался легкий стук в стекло классной двери.

Дежурный воспитанник пошел справиться о причине стука.

– Что такое? – спросил инспектор, преподававший логику в нашем классе.

– З-го к о. ректору.

– З-ий, идите к о. ректору.

Я догадался, зачем меня зовут, и почувствовал, что бледнею.

Гроза был наш ректор. Воспитанник дореформенной бурсы, он не только держал семинаристов (которым, всем без исключения, говорил „ты“) в ежовых рукавицах, но и учителя семинарии его боялись.

Он пользовался славой не только „распекалы“, но и сыщика.

С замиранием сердца вошел я в заветный кабинет о. ректора и, поклонившись, стал, смотря прямо в его суровые, не мигающие глаза.

Он встретил меня злорадным смехом.

– А! Здравствуй, народный учитель!

Я молчал.

– Зачем это ты хотел идти в народные учителя?

Я продолжал молчать.

– Ну, сказывай, зачем? А?

– Чтобы... – я остановился.

– Ну, ну? – поощрял меня ректор.

– Распространять...

– Социализм в народе... Что-то? Ха-ха-ха! А сколько тебе лет?

– 16 лет.

– Ах ты, „сицилист“ куцый! От земли не видать, а туда же лезет...

Пауза.

– Ах, дурак, дурак! Как это тебе в голову влезло? Кто тебя сбил?

Я сказал о Ливанове.

– Что же ты сделал на этом пути?

Я подробно и чистосердечно рассказал всю мою историю с брошюрами.

– Ну, иди!

– Что же мне будет, о. ректор?

– Что посеял, то и пожнешь!

– Да я еще ничего не сеял, – осмелился я сказать.

– Ну ступай – и молчать!

Я поклонился и ни жив, ни мертв вышел из кабинета ректора. Я чувствовал, что наговорил на себя много лишнего: так ловко ректор ставил вопросы.

VI

„Ну, – думал я, идя от ректора, – все пропало! Исключат меня из семинарии, и буду я пропащим человеком. Что теперь с бедной мамою будет?“

Я не мог себе представить ужас, изумление, бесконечную скорбь матери! И то ей, бедной, пришлось много вынести: долговременную болезнь мужа, страдавшего от чахотки, его потрясающую смерть, вдовство с четырьмя детьми на руках, зависимое положение от зятя... Наконец, в довершение всего, выгнанный из семинарии сын! Боже, что с нею будет?

– Что, что сказал тебе ректор? – спрашивали меня товарищи.

– Сказал: что посеял, то и пожнешь.

– Плохо!

– Да я и сам вижу, что плохо... – отвечал я.

Так прошло около месяца.

В ноябре был у нас какой-то праздник, чуть ли не именины нашего архиерея. Архиереем тогда у нас был еще не старый епископ Иоанникий (Руднев), столь известный своими административными способностями, глубокогуманным отношением к духовенству и благотворительностью, а впоследствии прославившийся устройством общежития для 250 человек семинаристов. В этом общежитии на епархиальный счет, т. е. даром, ничего не платя за свое содержание, жили все (не только сироты, не имеющие родителей) ученики духовной семинарии. Средства на содержание их изыскал преосвященный Иоанникий, устроив в Нижнем образцовый завод восковых свечей. Этот замечательный епископ был впоследствии митрополитом московским и скончался недавно в сане киевского митрополита и в звании первенствующего члена святейшего синода († 7 июня 1900 г.).

Вот к этому-то преосвященному меня и позвали, неожиданно для меня, после обедни.

Я испугался, но почему-то менее, чем в тот раз, когда меня потребовал ректор.

Когда в сопровождении архиерейского келейника, молодого послушника, я вошел в кабинет Иоанникия, он сидел в задумчивости, опершись на руку головой.

Я поклонился и подошел принять благословение.

– Ты воспитанник семинарии З-й? – спросил он.

– Да, ваше преосвященство.

– Ты сирота и воспитываешься на казенный счет?

– Да.

– Так как же ты, царский питомец, осмелился на... такое дело?

Я в смущении молчал.

– Ну, расскажи мне все чистосердечно, без утайки... не бойся... а сколько тебе лет?

– В сентябре минуло 16.

– Ай-ай-ай! – и он не то укоризненно, не то с состраданием покачал головой. – Ну, ну, смелее говори, не бойся.

Я принялся рассказывать, ничего не утаил и не скрыл. Когда я дошел до того места в рассказе, что книги были взяты мною исключительно из-за боязни поступить не по-товарищески, преосвященный расхохотался.

– Так не „по-товарищески“ будет? А?

Тут уж я окончательно ободрился и не без комизма, рассказывал о том, как мать сожгла эти подпольные листки.

– Так приходишь, а они горят, листики-то? Экая жалость, подумаешь...

Когда я кончил рассказ, он долго качал головой.

– Так захотелось общественными деятелями быть? А?... Какие вы общественные деятели! Вы – не общественные деятели, вы, жертвы. Жаль вас, несчастных. Губят вас, мальчиков, эти бессердечные люди, Ливанову подобные. Они вас заставляют под обух головы свои подставлять, эти „герои“. Я не был отцом, но мне вас бесконечно жаль, как своих детей.

И он заплакал. Слезы градом покатились из его глаз. Я тоже не мог удержаться от слез: плакал я просто от того, что мне совестно было, что я довел своим поведением до слез нашего доброго и любимого нами преосвященного.

– Ну, пойдем сюда, – сказал он, взяв меня за руку и отирая платком слезы. И он привел меня в гостиную, где поставил перед большим образом Спасителя в терновом венце.

– Положи пятьдесят земных поклонов за твою мать, что спасла тебя от гибели.

Я, еще плача, принялся класть земные поклоны.

Физический труд понемногу упокоил мои нервы, и я перестал плакать.

Потом Иоанникий благословил меня, поцеловал в голову и, отпуская, спросил:

– Ну, теперь никогда не будешь увлекаться „завиральными“ идеями?

– Нет, ваше преосвященство.

– То-то же. Иди и не рассказывай никому: будь покоен, останешься в семинарии.

Я низко, чуть не до земли, поклонился ему (и этим совершенно искренно хотел выразить ему свое благоговейное уважение) и вышел, весь преисполненный блаженства не столько от сознания упроченности своего положения в семинарии, сколько от сознания того, что я беседовал с лучшим человеком и достойнейшим архиереем своего времени.

Через две недели решилась наша судьба: нас пятерых бурсаков, посещавших сходки Ливанова, не исключили из семинарии, а только лишили на год казенного содержания. Нам дали возможность окончить курс семинарии по настоянию преосвященного Иоанникия, который ночью приезжал к ректору и уговорил его не губить юношей, едва достигших 16–17-ти-летнего возраста. Так и окончили мы благополучно курс. Из пяти человек – трое поступили в университет, окончили там курс и теперь служат врачами; один, по окончании семинарского курса, поступил в священники и сделался одним из лучших пастырей своей епархии, а я поступил в С.-Петербургскую духовную академию, окончил курс и занял место на духовно-учебной службе. Конечно, ни один из нас не сворачивал потом с своего прямого пути на извилистую дорогу лже-либерализма.

Со времени моего „спасения“ я ежедневно возношу благодарную молитву за преосвященного Иоанникия, спасшего меня от гибели...

Много цветов в венке достославного архипастыря, – венке, сплетенном его добродетелями и заслугами на пользу церкви и отечеству; пусть и это воспоминание о нем будет скромным цветком в роскошном венке на его могилу.

* * *

Примечания

1

Доныне ещё здравствует, хотя и в отставке.

2

Протоиерей А.И. Стеклов, ныне уже умерший.


Источник: Митрополит Иоанникий и семинаристы-«народники» (Отрывок из воспоминаний) / А.А. Зеленецкий. - Санкт-Петербург: Тип. А.П. Лопухина, 1902. - 18 с.

Комментарии для сайта Cackle