профессор Павел Иванович Горский-Платонов

Об употреблении печатного слова

Статья первая * Статья вторая

 

Статья первая1

Никогда не лги. Это нравоучение так просто, и обязательность его так всякому понятна, что даже можно стыдить человека, решившегося начать свою речь о печатном слове с избитого азбучного правила. А между тем это азбучное правило едва ли не чаще нарушается, чем соблюдается в нашей современной печати, особенно же в той её части, которая в настоящее время действует весьма широко и усиленно: разумею периодическую печать – журналы и газеты.

Совершенно естественно, что вследствие различия по умственным силам, по сведениям, по условиям воспитания и развития, по бытовой обстановке, по обстоятельствам жизни, общие взгляды тех или других людей складываются разнообразно, принимают направления, различающиеся между собою и мало и много, различающиеся даже и до той степени, на которой следует признать их прямо противоположными. Естественно и то, что люди более или менее одинаковых взглядов соединяются между собою для дружного действования на литературном поприще, трудятся сообща. Винить тех или других из них за то, что убеждения их сложились так, а не иначе, в иных случаях было бы возможно и не предосудительно: но во многих случаях было бы и неправильно и не извинительно. Мирясь с возникновением и разнообразием взглядов даже и таких, которым никогда не может принадлежать наше сочувствие, мы будем теперь осуждать их только за ту часть их неправды, которой они обязательно должны были бы избегать. Разумею прежде всего ту неправду, которую делают новобранцы того или другого лагеря, без всяких сколько-нибудь уважительных оснований входя в известный лагерь. Прочтет человек две три книжки того или другого внутреннего цвета, и он уже готов думать, что имеет убеждения, что ему уже предлежит не обязанность войти в дело поближе и поглубже, а обязанность вторить по мере сил чужому голосу, плохо даже и расслышанному. Так легкомысленно относиться к убеждениям и к направлению своей литературной деятельности очень опасно. Тут грозит беда большая: потеря всякого уважения и к собственному человеческому достоинству и ко всякому действованию в области разума. Если где, то особенно в решении вопроса: «чему служить своим разумом, торжеству каких суждений оказать по мере сил свое содействие» – необходимо сем раз примерить и один раз отрезать. Правда, что возможно и обращение в «переметную суму»: но не говоря уже о том, что не велика ей и честь, для души сколько-нибудь чуткой и не наклонной заглушать голос совести такие переметы без тяжелых страданий обойтись не могут и не должны. Страданий, и притом невольных, и часто неизбежных, и без того выпадает на нашу долю не мало: к чему же добровольно навязываться на них, самому наносить себе раны, если можно избежать их при помощи только малого воздержания от участия в деле, к которому не готов? К чему проповедовать другим, когда самому еще нужно поучиться? Иначе сказать: заучив две сотни латинских слов, подожди считать себя латинистом и повремени не только вслух, но и про себя рассуждать о красотах Цицеронова слога. В случае же неразумной поспешности твоей неизбежно наступит для тебя время, когда сам устыдишься своих рассуждений, и на душе у тебя будет весьма худо.

Еще более неправды в отношении к печатному слову допускают те новобранцы того или другого лагеря, которые пристают к нему без всякой мысли о служении тем или другим задачам, а только ради пропитания. Доколе не понял новый работник, чему он служит, – бывают и такие, – его вина не тяжка. Но с тех пор как прекращается у него бессознательное отношение к делаемому им делу, и он начал ясно понимать и смысл своего дела и разлад своих взглядов со взглядами своего лагеря; тогда вопрос о пропитании должен быть решен иным способом. Нужно ему отыскать другую работу, а иначе весь труд его будет одною сплошною неправдою.

У опытных, давних деятелей, служащих тому или другому направлению мысли, часто можно усматривать недостаток любви к правде, выражающийся намеренным и односторонним подбором материала. Разумею не выбор предметов для разъяснения и утверждения тех или других взглядов, даже не выбор сторон исследуемых предметов, – это еще терпимо, – но разумею намеренный и односторонний подбор фактов. Внимательному читателю, не лишенному некоторой доли наблюдательности, не трудно заранее знать не только то, как те или другие органы печатного слова будут судить о таком-то факте, но даже и то, о каких фактах они будут молчать, хотя бы и достоверность фактов и важное значение их не только вообще, но и в частности с точки зрения того или другого органа печати, и не могло бы подлежать спору и сомнению. Несомненно, что причиною умолчаний бывает в таких случаях отсутствие всякой надежды справиться с неудобным фактом, подвести его под то или другое облюбованное воззрение. Не поддается факт попытке перетолкования: в таком случае приходится помолчать о нем. Но к прискорбию читателя это «приходится» получает начало своего бытия от недостатка любви к правде.

С особенною яркостью этот недостаток любви к правде выступает во взаимной полемике различных органов печатного слова. По большей части спорящие не ищут разъяснения предмета спора, а напрягают свои силы к отыскиванию у противника какой-нибудь погрешности, не имеющей в данном споре или никакого или почти никакого значения. Даже и люди, обладающие значительным логическим развитием и не малыми знаниями, нередко поддаются стремлению вести спор с тою же степенью неуважения к правде и к логике, с какою ведут свои задорные споры мелкие базарные торговки. Читателю привыкшему сопрягать начало спора с его продолжением и концом, приходится или оставаться в том круге впечатлений, в который вводят зрителей более или менее ловкие акробаты, и забывать, что он не имел намерения побывать в балагане: или же приходится сердиться и задавать себе вопросы: не следует ли совсем расстаться с мыслью, что деятели печатного слова должны идти впереди общества, руководить его стремлениями? Едва ли полезно скрывать, что в настоящее время ко многим органам печатного слова у читателей не только нет уважения, но заметно даже и несколько брезгливое отношение. Винить за это читателя едва ли будет справедливо. В некоторых слоях читателей невольно воспитывается наклонность смотреть на мнимых руководителей общественной мысли как на людей, спустившихся много ниже потребного уровня нравственных понятий.

Чаще и чаще стал употребляться журналами и газетами в приложении к разным случаям совершенно своеобразный язык, представляющий смесь языка старинных грамотеев с языком бывших крепостных людей, но впрочем, с некоторым невыгодным отличием от последнего. У последнего нередко можно было заметить скептическую подкладку. Из-под уверений в роде: «вы – наши отцы, а мы – ваши дети» иной раз очень резко сквозила мысль: «разве барин что понимает?» А теперь если и сквозит что, то что-нибудь в роде плохо скрытых надежд извлечь нечто себе на пользу. Является велеречие, охотно вторгающееся в область языка церковно-славянского. При речи об известных предметах так и ждешь особых излюбленных оборотов и слов, употребляемых, очевидно, только по недостатку действительного одушевления или сердечного сочувствия. Слова эти обыкновенно бывают очень длинные, сложенные из нескольких корней, а иногда и не очень протяжённые, но за то облюбованные за какую-то приятную смутность соединяемого с ними понятия, в роде, например, слова «мастистый», неоднократно исправлявшего должность слова «маститый». Действие подобного языка на читателей, не лишенных вкуса, чуткости и доброго настроения, гораздо вреднее, чем можно предполагать. Он поселяет в них чувство какого-то горделивого презрения к творцам этого языка, вызывает охлаждение и к тому доброму, о чем говорят этим языком, и заставляет искать освежения мыслей и чувств другими речами и предметами. В тиши кабинета или в откровенной беседе и сами виновники таких впечатлений, вероятно, не с большим, чем читатель, доверием относятся к своему напыщенному велеречию.

Было время, когда многие смотрели на печатное слово как на входящее в обычай зло и потому, по мере сил, принимали соответствующие меры к охранению подведомственных им частей от приращения этого зла. Одною из таковых мер служило изъятие тех или других предметов из области печатных речей. Даже игра актеров на театрах изъята была от опасности подвергнуться печатному обсуждению. В настоящее время дело стоит совсем иначе. Открылось, что из печатного слова можно извлекать не малую пользу для разных ведомств вообще и для тех или других лиц этих ведомств в частности. На вновь открытое поприще выступали сначала робко, а потом стали выступать не только неустрашимо, но даже назойливо. Одни поняли, что печатная труба может издавать приятные и полезные звуки, а другие сообразили, что за содействие извлечению таковых звуков они могут получать соответствующее вознаграждение. Теперь мы присутствуем на бегах взапуски. Даже по духовному ведомству является великое множество корреспонденций, изображающих благотворные последствия не только от тех или других мероприятий со стороны совсем не крупных властей, но даже и от простого передвижения их из одной местности в другую по обязанностям службы. Приручение корреспондентов к отправлению их служения получило весьма широкие размеры. Можно ожидать, что в самом непродолжительном времени даже становые будут разъезжать в сопровождении собственных корреспондентов. Явление, свидетельствующее о степени приспособляемости человеческой природы ко всякого рода обстоятельствам и заслуживающее название литературного шантажа, получило в настоящее время зловещие размеры, сокращение которых было бы весьма желательно в видах не только восстановления должного уважения к истине, но и в видах пресечения нравственного вреда и властям, и подчиненным. Донесения о служебной деятельности по прежнему должны бы идти к подлежащему начальству почтою, а не чрез газетных корреспондентов. Одним из средств нравственной порчи стало бы меньше.

Не только по отношению к живым, но и по отношению к мертвым печатное слово часто преступает границы, указываемые любовью к правде. Гроб без венков, покойник без некролога становятся при мало-мальски богатых похоронах чем то странным, даже вызывающим соболезнование и осуждение. Повинность увенчивания отошедших отец и братии наших венками из цветов живых и поддельных, и венками плетеными из неправд, быстро переходит во всеобщую повинность. Будущим историкам нашего времени, вероятно, придется писать, что в конце ХIХ-го столетия к числу обязательных погребальных обрядов практика присоединила возложение венков и составление некрологов, а современные предприимчивые деятели, вероятно, не останутся в накладе, если на Кривом Роге устроят завод для выделки похоронных венков и внесут в прейскуранты похоронных бюро дополнение: цена без некролога столько-то, с некрологом столько-то. Отсутствие некролога начинает вменяться в вину родным и знакомым. И вот на читателей сыплются некрологи, в большей части которых риторика и всяческая неправда находят себе благовидный приют. Место старинного de mortuis aut bene, aut nihil заняло новое правило: de mortuis aut bene, aut optime, и все больше optime, как будто в подтверждение той мысли, что лучшие люди уходят, а плохие все остаются, до тех пор, пока и эти плохие своею смертью заслужат право на optime. Если бы хвалы усопшим не расточались с таким презрением к правде: то иные из живых, может быть, лишний раз подумали бы об истинной стоимости своих стремлений и своей деятельности.

Статья вторая2

Доселе наша речь шла об употреблении печатного слова самими пишущими, производителями. Теперь будет речь о потребителях, читателях.

В наше время можно слышать много речей о правах человеческой личности и, главным образом, о правах её на всяческую свободу вообще и на свободу мысли в частности. Не только люди зрелого возраста, но и подростки имеют в запасе немало слов по этому предмету, и слов хороших: «права разумной личности», «святое чувство свободы», «независимость мысли» и прочая и прочая. Когда наступает нужда перехода от этих хороших слов к практике, то есть, когда приходится на деле обнаружить и независимость мысли, и любовь к свободе, и уважение к правам человеческой личности: тогда происходит удивительное на первый взгляд и грустное явление. Оказывается, что к всегдашней, будничной, домашней жизни хорошие вышеупомянутые слова не только не прилагаются, но даже и попечения о таковом приложении не усматривается. Можно подумать, что как-нибудь произошло всеобщее тайное соглашение дожидаться того времени, когда для приложения хороших слов к практике откроется поприще новое, широкое, а до тех пор не тратить высоких «идей» на мелкую обыденную жизнь, не унижать их до толкотни на поприще обычной житейской суеты. Можно подумать, что берегут их про тот случай, когда или совсем изменится лицо земли, или по крайней мере, везде произрастут земские соборы.

В ожидании ли этого времени, или по какой-нибудь совершенно иной причине, но только читатели, совершая чтение, обыкновенно оставляют в полном небрежении и «независимость мысли», и «права разумной личности». Мы привыкли смеяться над тем процессом чтения, который совершал Петрушка Чичикова. До той ступени, на которой он стоял, современные читатели, конечно, не опускаются: но, как хотите, черты сходства, иногда очень отдаленного, а иногда и довольно близкого, все-же заметны.

«Нет ли чего у вас почитать? У нас, – такая жалость, – почитать совсем нечего». Такие речи можно очень часто слышать не только в тех домах, где книг нет, но и в тех, где их очень много. Обыкновенно, такие речи выражают желание почитать что-нибудь не требующее ни малейшей умственной работы. Книги, представляющие это удобство, – по большей части переводные романы и повести, – особенно часто спрашиваются стрижеными и не стрижеными барышнями, даже из числа тех, которые кое-что знают о правах «разумной личности и независимой мысли». И вот «разумная личность» погружается как будто в занятие, на самом же деле в безделье, и нередко проводит за ним бессонные ночи. Глаза, скользя, пробегают не десятки, а сотни страниц, память отказывается удерживать в себе даже имена действующих лиц, ум бездействует; ни одна мысль не западает в голову и не пробуждается в ней. Все впечатления от этого чтения сводятся или к восклицанию: «ах, как это интересно», или же к восклицанию: «это совсем нес интересно»! И только! Проведя несколько лет в таком безделье, кандидаты и кандидатки прав «разумной личности» обыкновенно утрачивают всякую способность к чтению толковому и полезному, тупеют безвозвратно и начинают ближе и ближе родниться с Гоголевским Петрушкою. Запрос на материал для подобного чтения громадный; поставщики требующегося материала и пишут и переводят великое множество книг, издают их в громадном количестве экземпляров. Очевидно, что многие читатели и читательницы не сумели найти себе дела, соответствующего когда-то манившим их «правам», и не научились пользоваться печатным словом не для безделья.

Едва ли менее числом, но по своему значению гораздо важнее для производителей печатного слова тот круг читателей, который в своем развитии не дошел до способности давать должную оценку мысли, за то в значительной степени изощрил в себе вкус к бойким, хлестким фразам. Отсутствие этой приправы производит на многих читателей самое не благоприятное действие. С равнодушием, далее с неудовольствием, пробегают они в произведениях печатного слова речи спокойные, доказательные, но не имеющие известного сорта пряности. На их вкус такие речи очень пресны. Прилагать старания к исправлению вкуса читателей – для многих деятелей печатного слова не под силу, а главное, невыгодно. Читатель несет подписные деньги туда, где изготовляются статьи по его вкусу. И вот в угоду потребителей раздаются речи, или не столько речи, сколько слова, поглощаемые с великим аппетитом, но в иных слоях читателей принимаемые только за документ, свидетельствующий о полном разладе между преобладающими инстинктами читателей н между их же возгласами о «нравах разумной личности и независимой мысли». Кому не памятны возбуждавшие восторг слова: «мошенники пера», «разбойники печати»? Ждали и опасались, что со стороны обвиняемых в ответ раздастся: «жулики печатного слова»! Но ожидания и опасения были напрасны и неосновательны, – неосновательны по трем причинам. Во первых, знакомые с уложением о наказаниях правильно думали, что «мошенник» и «жулик» суть синонимы, и что деяния, свойственные лицам таких наименований, одинаково наказываются только тюремным заключением, за «разбой» же полагается по закону каторжная работа. Таким образом, обозвание «жуликом» после обозвания «разбойником» составило бы не движение вперед, и даже не сдачу тою же монетою, а движение назад, регресс. Само собою понятно, что слабейшая брань не могла производить нужного впечатления на читателей, не могла им понравиться после брани более сильной; скорее она могла стать для них признаком истощения сил. Во вторых, область бранных слов оказывалась уже настолько исчерпанною, что приходилось, идя в том же направлении, признать решительный недостаток простора для сколько-нибудь развязных движений; слова, уже пущенные в дело, непосредственно граничили с областью слов непечатных. Входить в нее не решались, по какому то странному предрассудку, а не потому, чтобы читали слово Златоуста против сквернословия. Между тем литературные производители, по всей видимости, могли бы внести ценный вклад в эту область и значительно обогатить наш домашний русский обиход. Некоторая часть читателей могла бы принять этот вклад с шумным сочувствием, даже лучше, чем приняла «мошенников пера и разбойников печати». В третьих, поруганные поносными прозваниями имели в виду более обильный улов на другом поле, где сразу могли попасться два зайца. Это поле представлял собою «донос». Одни низводятся в ряд доносчиков, – один заяц, – другие возводятся в «мученики идей»,– другой заяц. Ловцы зайцев не прочь были внушить, что их самих почти уже «схватили», что их почти уже «везут». Можно было слегка подшепнуть: «ратуйте, братцы»! И вот «братец», из отдела полу-остроухих, полу-вислоухих, летит к другим «братцам», и хотя по дороге не решается схватить городового за шиворот, но по прибытии на место производит гвалт неописанный. Опять идут в ход «права разумной личности», «независимость мысли», и опять это происходит при полном отсутствии всякой разумной мысли, при полном рабстве всякому звонкому слову.

На другой ступени стоит еще ряд мнимых поборников свободной, независимой мысли. Это – читатель с твердыми, по-видимому, и определенными суждениями. Он не увлекается всяким ветром учения; недоуменных вопросов для него нет. Он охотно делится своими взглядами, и даже не без литературной отделки пускает их в оборот среди разговора. Он не прочь даже и в письмах к знакомым провести те или другие взгляды. Одним словом, человек, по-видимому, не мало кое о чем думал, не мало выработал суждений и самым делом проявляет «права своей разумной личности». Совсем бы хорошо! Но при ближайшем рассмотрении положения дел открывается, что перед нами находится ни в чем неповинная труба, чрез которую льются того или другого цвета чужие струи.

Своего – ничего, все чужое. Успела эта труба принять в себя из облюбованного, по большей части случайно, органа печати те или другие мысли: и эти мысли изливаются па других не скудным потоком. Не успела принять, не прочитан номер газеты или журнала: и все пусто, в голове – ни одной мысли, ни одного вопроса, кроме остатков от вчера или в прошлом месяце вычитанного, но уже значительно выдохшегося. Принял – выдал, получил – отдал; а не принял, не получил: выдать совершенно нечего; за душою – ничего. Этому рабу непременно нужен хозяин; говоря проще, ему нужна одна газета, один журнал, из которых втекали бы в него те или другие мысли, – втекали и вытекали, даже не замачивая краев. Читать две газеты, два журнала разных направлений – собьешься; определенность и твердость воззрений пропадут совершенно. II вот этот пленник создает себе фетиша и с достойным лучшего помещения усердием покланяется и служит ему. В психологическом отношении здесь достойно примечания то, что совершая служение своему фетишу, поклоняющийся ему находит, что суждения его божка сходятся с его собственными суждениями. Еще бы не сходиться! В психологическом же отношении еще более интереса представляет у читателей описываемого вида степень их уверенности в свободе и независимости своих суждений. Читатели, наклонные подпадать таким наваждениям, составляют, для производителей печатного слова сущий клад: до конца дней своих они будут оставаться верными подписчиками и точными отголосками воззрений, проповедуемых теми или другими деятелями печатного слова. Чтители фетишей нередко доходят до того, что не могут равнодушно даже говорить, – о чтении уже и поминать не зачем, – о деятелях которого-нибудь из чужих лагерей. На людей, читающих не Петрова, а Гаврилова, они смотрят или с сожалением, или с негодованием, а иной раз даже видят в них людей пропащих.

Доселе наша речь шла о читателях – добровольцах, которые могут читать то или другое, могут даже и совсем прекратить всякое чтение. Есть другие читатели, которые имеют обязанность читать, и уклониться от её исполнения могут не иначе, как только по выходе в отставку, или после перехода на другое служебное поприще. Разумею читателей, обязанных руководствоваться в своем чтении не личным вкусом, или личными потребностями, а уставом о предупреждении и пресечении преступлений, одним словом – читателей с четырнадцатым томом Свода законов в руках.

Наряду с проявлениями потребности свободно выражать свою мысль в слове стоят издавна проявления потребности ставить помехи этому стремлению. Потребность ограничивать, в частности, свободу печатного слова приводила в разные времена и в разных государствах к созданию весьма разнообразных учреждений и к изданию разнообразных законов. При всем разнообразии таковых учреждений и законов, существо их было всегда одинаково: все они исходили из стремления сократить область действовали печатным словом и указать для неё те или другие границы. Границами обыкновенно оставались недовольны заинтересованные лица, искали прирезки, а иногда и совсем отвергали право указывать им какие бы то ни было границы. Тяжба между правом речи и правом сокращать или прекращать ее – тяжба давняя. Нам хотелось бы вставить свое слово в этот давний спор.

У нас нет ни охоты, или нужды извлекать из старого и не старого прошлого то увеселительные, то огорчительные образчики утеснений печатного слова. Читатели одной даже только достопочтенной «Русской Старины» получили по этой части не мало любопытного отечественного материала. Точно так же нет у нас ни охоты, ни нужды рыться в своих воспоминаниях и на основании их доказывать, что наши отечественные поборники свободы мыслей вообще, и свободы печатного заявления их в частности, грешили против грамматики. Грамматическая погрешность их заключалась собственно в том, что они употребляли имя прилагательное там, где нужно было ставить местоимение притяжательное. Ратуя за права человеческой мысли, разумели под ней исключительно свою собственную мысль, забывая, что и любой Аттила есть тоже пламенный поборник свободы, по только своей собственной; за «свободу» с местоимением притяжательным, – только, конечно, не второго лица, – и он стоит крепко. Иной читатель былого времени, напр. читатель «Современника» в период полного разгула «свистопляски», или читатель «Русского Слова», времен Писарева, не без смущения помышлял о том, что произошло бы, если бы в руки этих поборников свободы попала сверху или снизу власть производить взыскания в области печатного слова. Пишущей братии пришлось бы плохо, и, может быт, со слезами стала бы она воздыхать о счастливых временах грошового самодурства какого-нибудь цензурного Держиморды. Могли бы появиться костры, на которых стали бы сжигать не только книги священные, но и произведения российских авторов, до Пушкина включительно. Далеко обогнали бы на этом поприще своих западных руководителей и, по всей вероятности, даже обозвали бы их щенками и молокососами.

Не в подобных, более или менее случайных, увлечениях в том или другом направлении, в направлении ли, ведущем к сожжению священных книг и истреблению икон, или в направлении, доводящем до взысканий за «вольный дух» в кухонных печах, – не в таких увлечениях нужно искать исходной точки и опоры для твердого слова, какое мы желали бы внести в давний спор между правом свободной речи и правом налагать на уста узду молчания. Есть положения бесспорные, имеющие за себя математически точные доказательства. Нам хотелось бы основать свое слово именно на таких положениях.

Свобода печатного слова существовать не должна. Сказано что-то, как будто очень странное, а на самом деле совершенно верное.

Едва ли найдутся охотники спорить против того положения, что люди могут совершать различные действия при помощи различных органов тела, могут действовать руками, ногами и разными другими частями тела, между прочим и языком. Употребление языка есть действие.

Печатное слово есть язык, вытянувшийся до непомерной длины, при которой он достает до всех людей, в каком бы конце земного шара они ни находились; иначе сказать, звуки этого длинного языка могут быть слышны во всех местах, где есть человеческие уши. И употребление печатного длинного языка есть действие.

Действия людей могут быть и хороши, и худы, и безразличны. В частности и действование языком может быть и хорошо, и худо, и безразлично.

Худые действия одних могут быть для других и полезны, и вредны, и безразличны.

Вредные для других действия должны быть и пресекаемы, и наказуемы3.

Пресечение вредных действий и наказание за них могут быть совершаемы или личною расправою потерпевшего, или самосудом добровольных заступников за него, или правильно организованным судом.

Личная расправа и самосуд в благоустроенном обществе не терпимы. Они суть самоуправство, незаконно вторгающееся в область функций государственного организма.

Итак, печатное слово должно подлежать действию того же государственного закона, которому подлежат и другие действия людей; иначе сказать, «свобода печатного слова существовать не должна». Если читателю не нравится эта форма моей мысли, то можно заменить ее другою: «никто не имеет права безнаказанно говорить в печати все, что ему вздумается». Свобода сказать все, что вздумается, остается за каждым лишь в той мере, в какой она остается за каждым, решающимся на то или другое преступление. Каждый имеет свободу обокрасть, поджечь, зарезать: но, совершив одно из таковых и подобных действий, он неизбежно должен подвергнуться и наказанию. Напечатай что угодно, но будь готов понести и наказание, какое по закону должно будет воспоследовать.

Без суда никто не должен быть наказан.

Хотя это положение и с трудом пробивало себе дорогу ко всеобщему признанию своей правильности и законности: но главнейшие трудности оно почти везде уже преодолело. Открытых противников оно среди народов образованных едва ли где встречает, но без скрытных противников обойтись еще не может. Причина этого понятна. В среде людей, наклонных увлекаться стремлением к властвованию, в начале движения их к вожделенной цели действует с силою напряженная заботливость об охранении в возможных для них пределах своих «прав». Протесты устные, письменные и печатные, начиная с более или менее невинных агитаций по кухонному, чайному, одежному и тому подобным вопросам среди учащихся сотоварищей п кончая, на тех же низших ступенях, неустанною беготнею по знакомым и незнакомым с теми или другими речами, суть неизбежные проявления напряженной заботливости об охранении своих «нрав». По благополучном достижении более или менее властного положения то же самое стремление вызывает у «благородных честолюбцев», «стоятелей за правду», «поборников общественных интересов», «охранителей своего достоинства», – много есть хороших слов, выбирайте любое, – вызывает устремление любочестивых взоров не столько наверх, особенно если до самого верху осталось не очень много ступеней, сколько вниз. Внизу вновь народившиеся молодые протестанты тоже начинают напрягать свои луки к небесам. Более старые протестанты по тем же личным интересам обращают в свою очередь стрелы свои вниз, для состреляния сопротивных. Такова должна быть первая половина психологического истолкования зарождения редко предаваемых гласности протестов против положения: «без суда никто не должен быть наказан». Вторая половина подобна ей: ибо обе половины состоят в кровном родстве. Хотя нигде неслышно было попытки придать вполне определённые и точные черты учению о приумножении мудрости пропорционально восхождению по ступеням общественной лествицы, или пропорционально умножению числа лет жизни: но это учение имеет много искренних, хотя и сокровенных, приверженцев, исповедующих его в глубине своих сердец. Понятно, что при таких верованиях первоначальная история своего восхождения легко забывается, и молодые подражатели нашего собственного действования не только не возбуждают нашей симпатии, но даже и вызывают раздражение, которое находит себе исход в протестах, не облеченных в формы слова, но тем не менее весьма реальных,– в протестах против положения: «без суда никто не должен быть наказан.

Кроме психологического основания есть еще весьма важное историческое основание, на котором зиждется стремление протестовать в доступных размерах против положения, что без суда никто не должен быть наказан. История не любит скачков, а предпочитает медленное шествование к предопределенным целям. Исключения из этого правила не должен составлять и XIX век. В начале нынешнего столетия очень нередки были, по крайней мере в нашем отечестве, случаи быстрой, основанной на личном усмотрении, расправы с разными лицами, чем-либо прогневавшими того или другого милостивца. Проволочек не любили. «Выдрать на конюшне», – и делу конец. К половине нынешнего столетия случаи сокращенного судопроизводства были уже несколько реже. Затем последовало освобождение весьма значительного количества лиц от обязанности отправляться на конюшню, и привычная форма, в которую так часто облекалось решение того или другого властного в своем углу лица, должна была выйти из употребления. Вышла из употребления привычная форма: но нужно же для истории время и на то, чтобы успел утратиться тот дух, который жил в этой форме; нужно время для отвычки к расправе по личному усмотрению. Привыкнуть к приятному можно легко и скоро, а отвыкать от него трудненько.

Само собою понятно, что ни психологическое, ни историческое основание для сопротивления правилу: «без суда никто не должен быть наказан» не представляют удобства к откровенной защите того юридического миросозерцания, которое под ними таится. Много легче и удобнее искать для этого миросозерцания опоры в положении: «нет правил без исключения». Можно не без надежды на успех пытаться достигнуть благоприличной обстановки для мысли, что область печатного слова именно и есть та самая область человеческого действования, которая должна стоять вне общего правила, должна составлять исключение. По гибкости, в потребных случаях, нашей мысли можно ходить разными путями к намеченной на этот раз цели.

Можно сосредоточить свое внимание на трудности удовлетворительной кодификации для разнообразных прегрешений, в которые может впадать длинный язык, именуемый печатным словом. Безгранична область предметов, могущих стать материалом для упражнений нашей мысли. Безгранична, следовательно, и возможность наших прегрешений по отношению к предметам, так или иначе задеваемым крючком нашего мышления. Предусмотреть всякий предмет, могущий дать работу нашей мысли, и определить достодолжное наказание за неправильное и ко вреду других направленное обращение со всеми таковыми предметами: такую задачу не может взять на себя ни один законодатель. Л если возьмет: то неизбежно должен пасть под тяжестью взятого на себя бремени. Таков первый путь.

Прекратить всякую возможность дальнейшего движения по этому пути очень легко. Достаточно вспомнить, что ни один законодатель, хотя бы, например, по отделу о воровстве, нисколько не обязан исчислять всех предметов, могущих попасть в разряд вещей крадомых. Как в законах о воровстве всякий предмет кражи может быть подведен под общее понятие чужой собственности: так легко могут быть найдены и другие общие понятия, под которые подойдут все предметы, могущие послужить материалом для печатного слова. Кроме того, очень легко выделить, при помощи тех же обычных приемов человеческого мышления, громадную область предметов, относительно которых как ни рассуждай, ни в какое прегрешение, кроме совершенно безвредной для кого бы то ни было ошибки, не впадешь.

Пытаясь пройти по тому же пути, можно свернуть на другую тропу. Гибок и лукав, бывает ум человеческий. Вследствие этих его качеств трудно законодателю предусмотреть все извороты, при помощи которых производители печатного слова будут ухитряться облекать свои зловредные мысли в оболочку столь склизкую, что служители Фемиды по неволе будут упускать их из рук. Много такого, за что надлежало бы привлечь к потребной ответственности, останется без должного возмездия. В пальчиках Фемиды недостаточно тонко развито чувство осязания: они привыкли работать над предметами твердыми, а не рыхлыми, не разлетающимися при неосторожном прикосновении к ним, не улетучивающимися при точном анализе их. Может не раз случиться, что зловредный запах тонким обонянием будет примечен, а анализу не поддастся, и дело пройдет благополучно для виновника того или другого запаха. Это другая тропа той же дороги.

По ней далеко уйти нельзя по той простой причине, что яд, не поддающийся никакому анализу, не страшен по самой неуловимости. Запах его, ощущаемый только особым обонянием, будет пропадать бесследно по причине грубости всех остальных носов, неспособных дать своим обладателям даже и малейших указаний на присутствие какого-то стороннего запаха. Иначе сказать, речи, не дающие уловимого вредного смысла, не могут иметь и вредного значения для читателей: читатели неизбежно останутся и слепы и глухи к тем внушениям, которых не могут ни расслышать, ни разглядеть. За читателей тем более можно не беспокоиться, что по смыслу разбираемого рассуждения даже и суд ничего вредного в упоминаемых случаях разглядеть и расслушать не может. При таком положении дел скорее можно обратить опасения в другую сторону, именно предположить, не произошло ли болезненное расширение зрачков от излишнего напряжения зрения у самих открывателей того, что остается утаенным и для читателей и для суда?

«Но вы забываете, что такое наш суд. Это суд уличной толпы. Вспомните Веру Засуличи за этим примером могли бы политься прочие «глаголы», которые не менее раза в неделю не без успеха вбиваемы были даже в самые неподатливые головы. Мы заучили их так твердо, что без всякого отягощения могли бы наполнить ими несколько страниц: но удерживаемся от этого по той причине, что для нас это совсем не нужно. Мы предпочли бы отводить будущих «мошенников пера или разбойников печати» не в Окружный Суд, а в Судебную Палату, или в какое либо новое учреждение не меньшого значения, не меньшей обязательной силы.

За устранением благовидных возражений против положения: «без суда никто по должен быть наказан», остаются в запасе некоторые практические соображения, имеющие, может быть, и не малое значение в смысле житейского удобства, но не имеющие никакого значения перед судом правды и разума.

«Ограничение взысканий за проступки печати одними судебными взысканиями слишком развяжет руки печати. Чего теперь не посмеют сказать из опасения административных взысканий, о том будут говорить смело, если будут уверены, что по суду они окажутся правы». Так и должно быть. Пусть для правды дорога будет по шире, а для неправды пусть она будет по уже. На долю неправды и без того выпадает много преимуществ: ей служат хитрость, ловкость, уменье хоронить концы, корысть и великий сонм прочих наших слабостей. Без союзников она не останется, и жить ей еще можно будет. Может быть, число незаслуженных похвал несколько посократится, а число справедливых порицаний несколько поувеличится. Но простора для первых все же останется много и не утратит своего значения то наблюдение, что переносим мы самые несправедливые похвалы гораздо легче, чем переносим самые справедливые порицания.

Есть люди, наклонные рассуждать так, что правда, конечно, хороша: но что иногда она создает «практические затруднения», что раскрытие даже истины исторической, археологической и тому подобной ставит иной раз в неловкое положение и людей, и даже целые учреждения. А по моему так: если я уверился, что мне подсунули фальшивых двугривенных, то я не стану сбывать их извозчикам, а лучше отдам их ребятам на свинчатки.

* * *

1

Богословский вестник 1892. Т. 1. № 1. С. 115–120 (2-я пагин. (Начало.)

2

Богословский вестник 1892. Т. 1. № 3. С. 532–544 (2-я пагин. (Окончание.)

3

Раскрытие этого положения требует нарочитой статьи.

Вам может быть интересно:

1. По поводу неурожая профессор Павел Иванович Горский-Платонов

2. О святом Феофиле Антиохском и его книгах к Автолику протоиерей Петр Преображенский

3. По вопросу о духовном образовании Павел Васильевич Левитов

4. Из церковной жизни: Поучение при отпевании старца о. Василия иеромонах Пантелеимон (Успенский)

5. Сношения русских с Востоком об иерархической степени Московского Патриархата протоиерей Павел Николаевский

6. Милосердный подвижник - Даниил Переяславский профессор Сергей Иванович Смирнов

7. К вопросу о церковной реформе. Собор или съезд? Николай Константинович Никольский

8. Еще о спорных вопросах из первоначальной истории беспоповцев профессор Николай Иванович Барсов

9. Слово по случаю тридцатипятилетия осады Севастополя, произнесенное в Исаакиевском соборе 20-го февраля 1890 года, в присутствии его императорского высочества великого князя Михаила Николаевича протоиерей Пётр Смирнов

10. Отзыв о книге свящ. Н. Шпачинского: «Киевский митрополит Арсений Могилянский и состояние Киевской митрополии в его правление (1757–1770 гг.)» профессор Стефан Тимофеевич Голубев

Комментарии для сайта Cackle