Сост. А.Н.Стрижев

Источник

Блаженная Пелагея Ивановна

Сказания о Христа ради юродивой подвижнице Серафимо-Дивеевского монастыря Пелагее Ивановне Серебрениковой.
Подвиг юродства Христа ради

Юродство Христа ради составляет столь редкий, столь трудный и вместе с тем столь высокий христианский подвиг, на который призываются Господом Богом только особенные избранники и избранницы, сильные телом и духом. Эти избранники и избранницы добровольно отрекаются ради Христа не только от всех удобств и выгод житейских, от всех условий и требований общественных, от родства самого близкого и кровного, но и от самого образа и подобия человеческого. Но этого мало; за свои слова и дела они подвергаются самым оскорбительным насмешкам и поруганиям, самым тяжким истязаниям и мукам; и все это переносят с неимоверным терпением, с удивительной кротостью и непостижимой радостью. А между тем, непрестанно возводя очи ума и сердца своего к Богу, постоянно горя духом своим перед Ним, они своими словами или необычайными поступками то грозно обличают и подобно молнии поражают людей могучих и сильных, но несправедливых и забывающих правду Божию, то подобно весеннему благотворному солнцу радуют и утешают людей благочестивых и богобоязненных. Лишенные, на первый взгляд, разума человеческого, они прозревают тайны сердец человеческих, предрекают будущее, врачуют недуги телесные своим словом или прикосновением и избавляют от немощей духовных своими вразумлениями и наставлениями.

К числу таких избранниц Божиих принадлежит Пелагея Ивановна Серебреникова, Христа ради юродивая подвижница Серафимо-Дивеевского монастыря Нижегородской губернии Арзамасского уезда.

Происхождение Пелагеи Ивановны

Пелагея Ивановна родилась в октябре 1809 года в городе Арзамасе от купца Ивана Ивановича Сурина и супруги его Прасковьи Ивановны, урожденной Бебешевой. Отец ее Иван Иванович жил довольно богато, хорошо торговал и имел свой кожевенный завод и был человек умный, добрый и благочестивый. В семействе у него, кроме супруги, было два сына, Андрей и Иоанн, и дочь Пелагея. Промысл Божий устроил так, что вскоре он умер, оставив жену свою и трех малолетних детей сиротами. Впрочем, Прасковья Ивановна вскоре вышла за второго мужа, купца Алексея Никитича Королева, тоже вдовца, у которого от первой жены осталось шесть человек детей.

Детство Пелагеи Ивановны, по рассказам ее матери

Алексей Никитич Королев был человек суровый и строгий, и дети его от первой его жены не любили детей Прасковьи Ивановны, поэтому жизнь их в доме отчима, особенно жизнь маленькой девочки Пелагеи, не могла быть покойна и радостна. Неудивительно после этого, что в девочке очень рано зародилось желание уйти от такого сурового отчима, никогда не вступать в среду таких семейных уз и делать все наперекор людям. А это желание совершенно согласовалось с премудрыми планами Промысла Божия. Рано и Господь начал призывать ее к трудному и необыкновенному подвигу. По рассказам матери ее, «с малолетнего еще возраста с дочкой ее Пелагеей приключилось что-то странное: будто заболела девочка и, пролежав целые сутки в постели, встала непохожей сама на себя. Из редко умного ребенка вдруг сделалась она какой-то точно глупенькою. Уйдет, бывало, в сад, поднимет платьице, станет и завертится на одной ножке, точно пляшет. Уговаривали ее и срамили, даже и били, но ничто не помогало. Так и бросили». Нельзя из этого рассказа матери не видеть, что Пелагея Ивановна с самых ранних лет обнаруживала в себе необыкновенное терпение и твердую волю.

Выдача в замужества, по рассказу самой Пелагеи Ивановны

Господь, очевидно, призывал свою избранницу к одинокой и притом необычайной жизни; это предчувствовала и сама Пелагея Ивановна, но матери не того хотелось.

Пелагея Ивановна выросла девицей высокой, стройной, крепкой и красивой, и мать, глядя на нее, думала, что при таких ее физических достоинствах найдутся ей приличные женихи, хотя и небогатые, и не посмотрят на странности ее. А самой Пелагее Ивановне крайне не хотелось выходить замуж; какой-то внутренний голос звал ее на иной путь. «Выросла Палага», – говорила впоследствии сама о себе Пелагея Ивановна бывшей в монастыре ходившей за ней старице Анне Герасимовне, – и как всегда водится, лишь только ей минуло 16 лет, мать постаралась поскорее пристроить дурочку-то – выдать в замужество. Вот по старинному обычаю пришел к ней на смотрины невесты со своей крестной матерью один мещанин г. Арзамаса, Сергей Васильевич Серебреников – человек молодой, но бедный и сирота, служивший приказчиком у купца Николая Ивановича Попова. По обыкновению сели за чай и привели невесту – Пелагею Ивановну, наряженную в богатое платье. Пелагея Ивановна, как сама после рассказывала той же Анне Герасимовне, не имея ни малейшего желания выходить замуж, дабы оттолкнуть от себя жениха, взяв свою чашку, стала дурить: отхлебнет чаю из чашки да нарочно ложкой польет на каждый узорный цветок на платье, польет да и пальцем размажет. Видит мать, что дело плохо, – заметят, что дурочка, да, пожалуй, и замуж не возьмут; самой остановить нельзя, еще будет заметнее, вот и научает она работницу: «Станешь, мол, чашку-то подавать, незаметно ущипни ты дуру-то, чтоб она не дурила». Работница, радевшая хозяйке, поспешила в точности исполнить данное ей приказание, а Пелагея Ивановна, лишь прикрывавшая себя своим напускным дурачеством, все это хорошо видела и понимала, да и выдала мать-то свою. «Что это, – говорит, – маменька? Или уже вам больно жалко цветочков-то? Ведь не райские это цветы». Все это заметила крестная мать жениха и, уходя, говорит ему: «Не бери, Сергей Васильевич; это не дело, что она богата. Ведь и вправду все говорят, что она глупая». «Нет, маменька крестная, – отвечает жених, – она вовсе не глупая, а только некому было учить ее, вот она и такая. Что же, я сам буду учить ее».

Пелагея-то Ивановна чрезвычайно полюбилась ему; и что она не выделывала, дабы отклонить от себя этот нежелательный, ненавистный ей брак, никак не могла отделаться от него, и в 1828 году, 23 мая, едва ей минуло семнадцать лет, была она выдана замуж за этого самого Сергея Васильевича Серебреникова, и брак был совершен в Богословской церкви города Арзамаса и записан в метрической книге этой церкви.

Поездка к старцу Серафиму

Замужней уже женщиной вместе с мужем своим и с матерью ездила Пелагея Ивановна в Саровскую пустынь к подвизавшемуся тогда в ней и всем известному святостью жизни своей и даром прозорливости отцу Серафиму. Старец Божий хорошо принял их, и, благословив мужа и мать, отпустил их в гостиницу, а Пелагею Ивановну ввел в свою келью и долго-долго9) беседовал с нею. О чем они беседовали, это осталось тайной между ними.

Между тем муж, долго ожидавший ее в гостинице, видя, что им пора ехать домой, а жены все нет как нет, потерял терпение и рассерженный пошел вместе с матерью разыскивать ее. Подходят они к Серафимовой келии и видят, что старец, выводя Пелагею Ивановну из своей кельи за руку, до земли поклонился ей и с просьбой сказал ей: «Иди, матушка, иди немедля в мою-то обитель, побереги моих сирот-то; многие тобою спасутся; и будешь ты свет миру. Ах, и позабыл было, вот четки-то тебе; возьми ты, матушка, возьми».

Бывший тогда у старца Серафима келейником Иоанн Тамбовцев10), бывший очевидцем-свидетелем этого события, прибавляет, что «когда Пелагея Ивановна удалилась, тогда старец Серафим обратился ко мне и, положив свои руки мне на плечо, сказал: «Верь Богу, отец Иоанн, – эта женщина, которую ты видишь, будет великий светильник на весь мир».

И без того на все сердившийся Сергей Васильевич, услышав столь странные речи старца да вдобавок еще увидя четки в руках жены своей, обратился с насмешкой к теще своей и говорит ей: «Хорош же Серафим! Вот так святой человек, нечего сказать! И где эта прозорливость его? И в уме ли он? На что это похоже? Девка она что ль, что в Дивеево-то ее посылает, да и четки дал».

Вступление на новый путь жизни

Тайная продолжительная духовная беседа с дивным старцем имела решительное влияние на дальнейшую жизнь Пелагеи Ивановны. И пошла по ее именно воле жизнь ее каким-то странным, необычайным и уродливым по понятию людей, не могущих подобно старцу Серафиму прозирать тайн Божиих, путем.

Подружилась она в Арзамасе с одной арзамасской купчихой по имени Параскева Ивановна, тоже подвизавшейся в подвиге юродства Христа ради, и под ее руководством научилась непрестанной молитве Иисусовой, которая начала в ней благодатно действовать и которая сделалась постоянным ее занятием на всю ее жизнь. Дома целые ночи проводила она в молитве. Одна арзамасская старушка, бывшая сверстницей и подругой Пелагеи Ивановны в молодых летах, рассказывала, что в ночное, от всех сокрытое время Пелагея Ивановна почти целые ночи, стоя на коленях лицом к востоку, молилась в холодной стеклянной, к их дому пристроенной галерее. И это хорошо было известно рассказывавшей старушке, потому что жила она напротив Серебрениковых. «Ну, и судите сами, – прибавляла она в простоте сердца, чуждого высших духовных интересов, – весело ли было мужу ее? Понятно, не нравилось. Эх, да что и говорить? Я ведь хорошо знаю весь путь-то ее; великая была она раба Божья».

С молитвенными всенощными подвигами Пелагея Ивановна стала вскоре соединять и подвиг юродства Христа ради и как бы с каждым днем теряла более и более рассудка. Бывало, что делает? Наденет на себя самое дорогое платье, на плечи – шаль, а голову обернет какой-нибудь самой грязной тряпкой и пойдет или в церковь, или куда-нибудь на гулянье, где собирается народу побольше и помоднее, чтобы все ее видели, судили и пересмеивали. И чем более пересуждали ее, тем более радовали душу ее, которая искренно пренебрегала и красотой телесной, и богатством земным, и счастьем семейным, и всеми благами мира сего. Но зато тем больнее и скорбнее приходилось мужу ее, не понимавшему великого пути ее. И просил, и уговаривал ее Сергей Васильевич, но она ко всему оставалась равнодушной.

Когда 27 июня 1827 года родился у них первый сын Василий, тогда Пелагея Ивановна точно не рада была его рождению. Многие родственницы хвалили мальчика и говорили матери: «Какого хорошенького сынка дал вам Бог», а она ответит во всеуслышание и при муже: «Дал-то дал, да вот прошу, чтоб и взял. А то что шататься-то будет». 13 июля 1828 года родился у них второй сын Иоанн, и на него она так же точно смотрела. И с той поры муж ее перестал щадить ее. Он не мог понять всей высоты ее самоотвержения и полнейшего отречения от самого естественного и самого дорогого чувства материнской любви. Впрочем, оба мальчика вскоре умерли, конечно, по молитве блаженной.

Беды от сродников

И стал муж ее так страшно бить, что она, несмотря на свою здоровую и крепкую натуру, видимо начала чахнуть и порешила во что бы то ни стало окончательно удалиться от него. Через два года родила она дочь Пелагею, и как только родила, даже не глядя на дочку, в подоле платья своего принесла ее к матери и, бросив на диван, сказала матери: «Ты отдавала, ты и нянчись теперь, я уже больше домой не приду». И забегала она по городу от церкви до церкви; и все, что ни давали ей жалости ради или что ни попадало ей в руки, все уносила она с собой и раздавала нищим или ставила свечи в церкви Божией. Муж, бывало, поймает ее, бьет чем ни попало, поленом – так поленом, палкой – так палкой, запрет ее, морит голодом и холодом, а она не унимается и твердит одно: «Оставьте, меня Серафим испортил». Не покоряясь мужу, она всячески старалась уклониться от сношений с ним. Выведенный из терпения и как бы обезумевший от гнева Серебреников, переговорив с матерью ее, решился прибегнуть к следующей страшной мере: притащил ее в полицию и попросил городничего высечь упрямую и непокорную жену. А бывший в то время городничий из угождения мужу и матери велел привязать ее к скамейке и так жестоко наказал, что присутствовавшая при этом и тоже просившая наказать ее мать ее, как сама впоследствии все это рассказывала, содрогнулась и оцепенела от ужаса. «Клочьями висело тело ее, – передавала Прасковья Ивановна, – кровь залила всю комнату, а она, моя голубушка, хотя бы охнула. Я же сама так обезумела, что и не помню, как подняли мы ее и в крови и в клочьях привели домой. Уж и просили-то мы ее, и уговаривали-то, и ласкали – молчит себе да и только».

В следующую после этого ночь городничий, столько поусердствовавший при наказании Пелагеи Ивановны, увидел во сне котел, наполненный страшным огнем, и услышал чей-то неизвестный голос, который говорил ему, что этот котел приготовлен для него за столь жестокое истязание избранной рабы Христовой. Городничий в ужасе проснулся от этого страшного видения, рассказал о нем и запретил по всему вверенному ему городу не только обижать, но и трогать эту безумную, или, как говорили в городе, испорченную женщину.

Сергей Васильевич и сам подумал, что его жена, может быть, и вправду, как говорили в городе и как она сама твердила, испорчена, и попробовал прибегнуть к духовному врачеванию. Он поехал с нею в Троице-Сергиеву Лавру.

Кратковременное изменение в поведении Пелагеи Ивановны

Во время этой поездки произошла внезапная перемена с Пелагеей Ивановной: она как бы и вправду избавилась от своего тяжкого недуга и сделалась такой кроткой, тихой и умной, что муж ее не помнил себя от радости. Он послушал ее доброго совета, безбоязненно и с полнейшим доверием вручил ей деньги и все прочее и одну отпустил ее домой, а сам отправился в другое место по весьма важному и неотлагательному делу.

Поспешив окончить это дело свое и горя нетерпением, возвращался он домой в радостном ожидании, что наконец-то обретет он столь давно потерянную, любящую и любимую жену свою. Но каков же был его ужас и гнев, когда узнал он, что Пелагея Ивановна все до малейшей полушки и до последней вещи раздала Бог знает кому и ведет себя хуже прежнего, что возвратилась в город какою-то нищею да и в доме-то все старалась раздать, что только могла.

Новые истязания

Как на лютого пса или на дикого зверя заказал Сергей Васильевич железную цепь с таким же железным кольцом и сам, своими руками заковал в нее Пелагею Ивановну и приковал к стене, и издевался над нею, как ему хотелось. Иногда несчастная женщина, оборвав цепь, вырывалась из своего дома и, гремя цепью, полураздетая бегала по улицам города, наводя на всех ужас. Всяк боялся приютить ее или помочь как-нибудь, обогреть или накормить, или защитить от гонений мужа. И вот несчастная вновь попадала в свою неволю и должна была терпеть новые и более тяжкие мучения. «Ведь безумною-то я хотя и стала, – говорила она сама впоследствии, – да зато много и страдала. Сергушка-то (муж) во мне все ума искал да мои ребра ломал; ума-то не сыскал, а ребры-то все поломал». Действительно, одна благодать Божия подкрепляла ее, как свыше предназначенную избранницу Божию, и давала ей силу, переносить все то, что с нею тогда делали.

Раз, сорвавшись с цепи, она в страшную зимнюю стужу полунагая приютилась на паперти одной арзамасской церкви, называемой Напольной, в приготовленном по случаю эпидемии для умершего солдата гробе, и здесь полуокоченелая ждала себе смерти. Завидя церковного сторожа, она бросилась к нему, моля о помощи, и так напугала его, что тот в ужасе от этого привидения (как ему подумалось) забил страшный всполох и встревожил весь город. После этого Серебреников совершенно отрекся от жены своей, выгнал ее вон из дому, притащил к матери и там оставил ее.

Новые скорби от сродников

Новая долгая и мучительная жизнь потянулась для избранницы Божией в доме ее матери. Дом этот вроде как должен был бы быть близким и родственным, но он сделался для нее совершенно чуждым и мучительным. Мы сказали прежде, что мать ее, Прасковья Ивановна, вышла за второго мужа, арзамасского купца Алексея Никитича Королева, у которого от первой жены было шесть человек детей: четыре дочери и два сына. Вся эта семья, начиная от крутого и сердитого отчима, бившего Пелагею Ивановну своими руками, и до последнего члена его семьи, – все ненавидели ее. А особенно меньшая дочь его Евдокия вымещала на ней, ничем неповинной, все свои домашние неудачи и всю свою злобу. Эта несчастная девица, которую никто не хотел взять замуж за себя по ее дурному характеру, вообразила себе, что ее не берут именно потому, что опасаются, что и она может сойти с ума, подобно Пелагее Ивановне, и решилась погубить ее. Она подговорила однажды одного злодея, хорошо умевшего стрелять, убить ее, когда она бегает за городом, юродствует. Несчастный согласился застрелить, выстрелил, но дал промах. Тогда Пелагея Ивановна, оставшись целой и невредимой, предрекла ему, что он не в нее стрелял, а в самого себя. И что же? Через несколько месяцев предсказание ее сбылось в точности, он выстрелил в самого себя и умер смертью самоубийцы. Так суд Божий не замедлил совершиться над человеком, посягавшим на жизнь блаженной подвижницы. Доставалось ей от отчима и матери ее, так что та ни на кого уже не возлагала своего упования, кроме единого Бога и Его святых угодников.

Отправление в Воронеж и посещение преосвященного Антония

Так, раз постаралась она отправить дочь свою с арзамасскими же богомолицами в Задонск и Воронеж к святителям Тихону и Митрофану, думая, авось исцелится она. Прибыв в Воронеж, Арзамасские богомолицы пошли с нею к преосвященному Антонию, столь известному в то время святостью жизни своей и даром прозорливости. Ласково принял их владыка, благословил и отпустил, а к почитаемой ими дурочкой Пелагее Ивановне обратился со следующими словами: «А ты, раба Божия, останься». Три часа беседовал он с нею наедине. Бывшие тогда с нею спутницы, как впоследствии сами они рассказывали, весьма разобиделись на это и толковали между собою: «Что уж больно он занялся с нею? Чай, и мы не беднее ее; тоже можем сделать пожертвование. Не Бог весь, кто она, такая же нам равная». Прозорливый владыка узнал их завистливые и нечистые мысли и, провожая Пелагею Ивановну, говорил ей: «Ну, уже ничего не могу говорить тебе более. Если Серафим начал твой путь, то он же и докончит». Затем, обратившись к ее спутницам, сказал: «Не земного богатства ищу я, а душевного». И всех отпустил с миром.

Вторичное посещение матерью старца Серафима

Увидев, что и святые угодники как бы не помогают Пелагее Ивановне, и услышав, что преосвященный Антоний упомянул о старце Серафиме, измученная Прасковья Ивановна решилась еще раз сама съездить в Саровскую пустынь. Прибыв к старцу Серафиму, она говорила ему:

– Вот, батюшка, дочь-то моя, с которой мы были у тебя, замужняя-то, с ума сошла, то и то делает и ничем не унимается; куда-куда мы не возили ее; совсем отбилась от рук, так что на цепь посадили.

– Как это можно? – воскликнул старец. Как это могли вы? Пустите, пустите, пусть она по воле ходит, а не то будете вы страшно Господом наказаны за нее, оставьте, не трогайте, оставьте.

Стала было оправдываться напуганная мать:

– Ведь у нас вон девчонки замуж тоже хотят, ну зазорно им с дурою-то. Ведь и ничем-то ее не уломаешь – не слушает. А больно сильна без цепи-то держать – с ней и не сладишь. Возьмет это, да с цепью-то по всему городу и бегает; срам да и только.

И невольно рассмеялся старец Божий, услышав внешне столь справедливые и резонные оправдания матери, и сказал:

– На такой путь Господь и не призывает малосильных, матушка; избирает на такой подвиг мужественных и сильных и телом, и духом. А на цепи не держите ее и не могите, а не то Господь грозно за нее с вас взыщет.

Благодаря этим словам достоуважаемого старца и боясь наказания Божия, домашние улучшили хоть несколько жизнь Пелагеи Ивановны. Ее уже не держали более на цепи и дозволяли выходить из дому. Получив свободу, она почти постоянно по ночам находилась на погосте Напольной арзамасской церкви. Здесь видали ее, как она по целым ночам молилась Богу под открытым небом с воздетыми горé руками, со многими воздыханиями и слезами. А днем она юродствовала, бегала по улицам города, безобразно кричала и всячески безумствовала, проводя время на улице, прикрытая лохмотьями, без куска хлеба, голодная и холодная. Так провела она четыре года и не переставала посещать свою учительницу, юродивую Параскеву, ту самую, которая с первых пор учила ее непрестанной молитве Иисусовой.

Направление в Дивеевскую пустынь

Все доселе совершавшееся с Пелагеей Ивановной было как бы приготовлением ее к тому месту, которое назначил ей прозорливый старец Серафим при первом еще свидании с нею. «Иди, матушка, иди немедля в мою-то обитель; побереги моих сирот-то; и будешь свет миру; и многие тобою спасутся», – говорил тогда блаженный старец. Много препятствий нужно было преодолеть, много скорбей и истязаний нужно было перетерпеть страдалице, чтобы наконец сами родные убедились в том, что ее надо отпустить в Дивеево, где ей назначено просиять своими необычайными подвигами.

Мать всячески стала хлопотать о том, как бы сбыть ее с рук своих; она даже предлагала за то деньги и говорила: «Намаялась я с нею, с дурою». В разные монастыри и в арзамасскую Алексеевскую общину предлагала она ее, да на беду безумная не слушалась матери, никуда не хотела идти, а только твердила одно: «Я дивеевская, я Серафимова и никуда не пойду». И слова ее исполнились. В 1837 году, уже по кончине блаженного старца Серафима, была в Дивеевской общине одна старица, очень опытная в духовной жизни, ученица блаженного Серафима, Ульяна Григорьевна, бывшая красносельская крестьянка, любвеобильная и странноприимная. Ей назначено было послушание: по какому-то делу отправиться в Арзамас с двумя послушницами. Когда ехали они городом, вдруг откуда ни возьмись бежит к ним Пелагея Ивановна, влезает в их повозку и зовет их к себе. «Поедемте к нам чай пить. Отец-то хоть и не родной мне и не любит меня, да он богат, у него довольно всего, поедемте». Прибыли по ее зову дивеевские и рассказали все домашним. Ульяна Григорьевна, имевшая дар прозорливости, сказала матери: «Вы бы отдали ее к нам, что ей здесь юродствовать-то?» Возрадовалась, услышав это, Прасковья Ивановна.

– Да я бы рада-радехонька, если б вы ее взяли и если б она пошла, – отвечала она. Ведь нам-то, видит вот Царица Небесная, как надоела она, просто беда. Возьмите, Христа ради, вам за нее мы еще и денег дадим.

Ульяна Григорьевна обратилась ласково и к самой Пелагее Ивановне: «Полно тебе здесь безумствовать-то, пойдем к нам в Дивеево, так Богу угодно».

Будто равнодушно все это слушала безумная и вдруг при последних словах Ульяны Григорьевны вскочила и как умница поклонилась ей в ноги и сказала: «Возьмите меня, матушка, под ваше покровительство». Все изумились ее речам, один только деверь злобно усмехнулся и сказал: «А вы и поверили ей. Вишь, какая умница стала! Как бы не так! Будет она у вас в Дивееве жить? Убежит и опять станет шататься». И еще более удивились все, когда на эти столь недобрые речи деверя своего Пелагея Ивановна пресмиренно поклонилась и ему в ноги, и совершенно здраво и разумно ответила: «Прости Христа ради меня, уж до гроба к вам не приду я более».

Воистину, видно, пришло определенное Богом время поступить Пелагее Ивановне в Дивеевскую общину, потому что и Ульяна Григорьевна пригласила ее в Дивеево единственно любви только Христовой ради и сжалившись над несчастной страдалицей, да и сама страдалица без всякого сопротивления, с полной охотой оставила кров родной матери своей и с радостью отправилась в Дивеево11).

Первое время пребывания Пелагеи Ивановны в Дивееве

В Дивееве начальствовала тогда Ксения Михайловна Кочалова. Это была великая старица и подвижница, по свидетельству самого старца Серафима, который называл ее «огненным столпом с неба» и «терпугом духовным» за ее строгость и суровость. Вот к этой-то начальнице и привезли Пелагею Ивановну и рассказали о ней все, что знали. А Пелагея Ивановна еще по дороге в Дивеево и при самом вступлении в эту свыше ей назначенную землю успела уже наделать по своему юродству множество несообразностей и неприятностей, которые поразили матушкиных келейниц. «Какую-то вовсе дуру привезли к нам», – говорили они. «Знать, это дочь купчихи Прасковьи Ивановны Королевой, – отвечала Ксения Михайловна, – она, бедная, вовсе из ума выжила».

Между тем, Пелагея Ивановна вошла с келейницами к настоятельнице и, увидев простосердечную, молодую еще девицу из села Кременок Ардатовского уезда по имени Анна Герасимовна, стала перед нею на колени, поклонилась до земли и, воздев руки свои, воскликнула: «Венедикт, Венедикт! Послужи мне, Христа ради». Услышав эти слова, матушка Ксения Михайловна весьма растревожилась. «Вот так хорошо, – говорила она, – не успела еще и носа показать, да уж и послушницу подавай ей, вишь какая! Ты вот сама послужи сперва, а не то, чтоб тебе еще служили». Молодая же девушка, которой блаженная так усердно кланялась, подошла к ней и, жалея ее, бедную, погладила ее по голове; и видит, что голова-то у нее вся проломана, в крови, и так и кишат в ней насекомые. И так-то ей стало жаль ее, но сказать ничего не посмела. Этой-то сострадательной и простосердечной девице Анне Герасимовне Господь повелел послужить впоследствии во все пребывание Пелагеи Ивановны в Дивееве – в течение 45-ти лет – с усердием и преданностью подвижнице Божией.

И зажила «безумная Палага», как называли ее многие, в Дивееве, но не радостной жизнью... Приставили к ней сначала молодую, но до крайности суровую и бойкую девушку, Матрену Васильевну, впоследствии монахиню Макрину, известную своей строгостью и суровостью... И так она била ее, что смотреть нельзя было без жалости. А Пелагея Ивановна не только не жаловалась на это, но и радовалась такой жизни. Она сама как бы вызывала всех в общине на оскорбления и побои себе: она по-прежнему безумствовала, бегала по монастырю, бросая камни, била стекла в келиях, колотилась головой своей и руками об стены монастырских построек. В келии своей бывала редко, а большую часть дня проводила на монастырском дворе, сидела или в яме, выкопанной ею же самой и наполненной всяким навозом, который она носила всегда в пазухе своего платья, или же в сторожке в углу, где и занималась Иисусовой молитвой. Всегда, летом и зимой, ходила босиком, становилась нарочно ногами на гвозди и прокалывала их насквозь и всячески старалась истязать свое тело. В трапезу монастырскую не ходила никогда и питалась только хлебом и водой, да и того иногда не было. Случалось, что когда вечером проголодается и пойдет нарочно по кельям тех сестер, которые не были расположены к ней, просить хлеба, те вместо хлеба давали ей толчки и пинки и выгоняли вон от себя. Возвращалась домой, а там Матрена Васильевна встречала ее побоями.

Когда по кончине матушки Ксении Михайловны заступила место начальницы родная дочь ее, кроткая и словно младенец простосердечная старица Божия, Ирина Прокофьевна Кочалова, тогда некоторые из сестер, уважавших Пелагею Ивановну, стали говорить ей: «Что это, матушка, возымейте жалость, смотреть больно, как бьет Матрена-то Пелагею Ивановну; ведь собака – скот, и ту жаль, а она хоть и дура, все же человек-то есть». И добрейшая матушка Ирина Прокофьевна взяла от Пелагеи Ивановны Матрену Васильевну и приставила к ней другую молодую девушку – Варвару Ивановну; но не полюбилась эта девушка блаженной. И стала Пелагея Ивановна сама уже бить ее и всячески старалась от нее отделаться, прогоняла ее и говорила ей в глаза: «Не люблю тебя, девка, как ты ни служи мне, лучше уйди от меня». Пробовали, пробовали и с общего наконец совета, сжалившись над безумной, порешили на том, что матушка Ирина Прокофьевна приказала келейнице своей привести к ней для услужения ту самую крестьянку Анну Герасимовну, которая тотчас по приезде в Дивеево так возлюбила Пелагею Ивановну, что тогда же сердечно желала остаться при ней в услужении Христа ради.

Лишь только взошла с матушкиного благословения Анна Герасимовна к Пелагее Ивановне, она, будучи весьма сильной и мужественной, вскочила, схватила ее, как маленького ребенка, в охапку, поставила в передний угол на лавку, поклонилась в землю и сказала: «Отец Венедикт, послужи мне Господа ради, а я тебе во всем послушна буду, все равно, как отцу».

И поселились они все три вместе – Ульяна Григорьевна, Пелагея Ивановна и Анна Герасимовна – в келии, которая по благословению старца Серафима построена была из Саровского леса на собственный счет Ульяны Григорьевны.

Анна Герасимовна, служившая Пелагее Ивановне во всю ее жизнь в Дивееве, оставила для нас весьма подробное повествование о подвигах Пелагеи Ивановны. Повествование это при всей подробности дышит такой искренностью и задушевностью, такой простотой и безыскусственностью и так прекрасно изображает светлую и великую личность подвижницы, что мы решаемся здесь поместить это повествование почти во всей его полноте.

Повествование Анны Герасимовны о жизни Пелагеи Ивановны в Дивееве

«Эх, матушка! Да кто же это знал, что все это об ней занадобится, – так начинает свое повествование Анна Герасимовна пред игуменией Марией. Приехала она дурою, и сама себя называла не иначе, как безумною да дурою. И в последний раз, когда к нам принесли икону Царицы Небесной «Оранская» и поднесли ей приложиться, она говорила: «Царица Небесная, Ты ведь знаешь, что я – дура» – и приложилась. Так-то она сама себя величала, а о прочих и говорить нечего. Многие сестры уважали и почитали ее, а другие не только не ходили к ней, но еще и ругали ее всячески: «И безумная-то она баба, и бес-то в ней прозорливый сидит», и другими позорными словами.

И чего-чего только не было? Всего и не припомнишь. Скажу только одно: много прожила я с ней, много пережила, много натерпелась, а теперь, когда ее, моей голубушки, уже нет, рада бы хоть взглянуть только на нее, а не то что послушать ее, да где ж ее взять-то. А ведь все это она предвидела и предсказывала. Раз незадолго до смерти своей, когда я, видя, что она все говорит, все говорит, так вот и сыплет, разропталась на нее да и говорю: «И вправду ты блаженная, ну что это ты все говоришь без умолку? Как это тебе не надоест? И как не устанешь ты?» – «Погоди, – говорит, – батюшка (так всегда она звала меня), погоди, придет время, и сама рада будешь поговорить, да не с кем будет». Вот и вправду пришло это время. Тоска на меня нападает страшная, рада бы я хоть увидать бы только ее, а не то, что поговорить с нею, да вот ее уже нет.

Да! Странный она была человек и непонятный, мудрена-то, мудрена, что и говорить! А я, хоть и долго жила с нею, да что я? Я неумелый, простой человек; где ж мне было ее понимать? Что, бывало, вижу и пойму иной раз, так страха одного ради, как ее, мою голубушку, судят, все более молчу. Много, много было всего прожито. А что знаю и упомню, как лишь смогу да сумею, не взыщите, – все расскажу, а вы уже как вам Бог велит, так и рассудите.

Малое время пробыла она до меня в общине и ровно 45 лет жила со мною».

Жизнь у Ульяны Григорьевны и уважение к ней Пелагеи Ивановны

Ульяна Григорьевна имела, как сказано было выше, свою собственную келью, построенную по благословению старца Серафима из саровского леса. Постройка эта совершилась вот по какому поводу. «Ульяна Григорьевна, – говорит Анна Герасимовна, – страсть как не любила Ивана Тихоновича Тамбовцева; и когда ухитрился он, хоть и насильственно, учинить соединение у нас двух обителей, матушки-то Алексадры да мельничихи-то батюшки Серафима12), да как стал всем самовольно распоряжаться13), она и говорит: «Что это? Не могу и не хочу этого терпеть. Куплю себе место и поставлю свою келью, чтоб мне никто не препятствовал. Пелагею Ивановну к себе возьму, пусть живет, никто нас тогда не тронет, она защитит нас». И поставила она этот вот корпус, и стали мы в нем жить. Старинная-то Серафимовская келья теперь вот уж она одна только осталась у нас в обители. И Пелагея Ивановна точно защитила нас. Вот раз, как сейчас помню, после бывшего у нас пожара слышу я, что Иван Тихонович в корпусе рядом с нами ходит и у всех самовары отбирает да посуду бьет, и говорю: «Вот Иван-то Тихонович, слышь, все у всех колотит; что и к нам за тем же придет». А Пелагея-то Ивановна сидит на полу у печки да и говорит: «А ты, батюшка, сиди-ка себе да сиди, я его не боюсь, не смеет, я старичку-то (так звала она всегда старца Серафима) поближе его, земля-то у меня своя да и корпус свой». Встала и ушла на лежанку. Как раз и входят матушка и Екатерина Васильевна Ладыженская14), за ними Иван Тихонович, и уж было бы дело, да Пелагея-то Ивановна, приотворив дверь чулана, говорит ему: «Борода-то у тебя лишь велика, а ума-то вовсе нет; хуже ты бабы». Он так и засеменил, весь растерялся. «Что это, что это ты, раба Божья?!» – говорит. Больше ничего сказать-то не посмел, ничего не тронул, с тем и ушел. И после уж к нам не только никогда не ходил, а даже всегда Пелагею-то Ивановну обегал и боялся.

Уж и любила же она зато Ульяну Григорьевну и всегда чтила память ее. Раз собралось много гостей к Ульяне Григорьевне: батюшки Василия15) дети и еще некоторые. Пелагея-то Ивановна сидела, сидела да и говорит: «Что ж? И у меня есть своя гостья; пойду, ее приведу». Встала и ушла. Смотрим: идет и несет на руках прехорошенькую черненькую собачку какую-то барскую. «Вот, – говорит, – бабенька (так звала она Ульяну Григорьевну), тебе и моя гостья; она тоже кушать хочет, дай ей кусочек». И села, а собачку-то на колени себе положила. Я так и залилась от смеха, а Ульяна-то Григорьевна сердится. Пелагея-то Ивановна ей и говорит: «Бабенька, а бабенька, ты не сердись, ведь и ей кушать хочется; не жалей, дай ей кусочек-то». Я вот и говорю Поле-то16): «Дай собачке-то кусочек, что ж не дать?» Накормила собачку, и как накушалась, тут же она и пустила ее. Что уж это значило, Бог весть, а что какая-нибудь в этом притча была, я знаю, потому что этакой собачки и поискавши-то тут взять было негде. Да и без притчи, зря, так себе никогда и ничего она не делала. Ульяна Григорьевна всегда была так гостеприимна, странноприимна да нищелюбива, что, бывало, никого-то не пропустит, и всяк к ней идет, и всякого-то она приветит, и накормит, и напоит, так что все, что имела, в это прожила, а умерла, так и похоронить почти было нечем.

Раз умерла у нас одна сестра в больнице, звали ее Агафьей Лаврентьевной. Ей еще батюшка Серафим так предсказал при жизни, когда она здорова и молода была: «Тебя, матушка, на тот свет проводит апостол Петр». Уж три года лежала она в болезни; язык совсем отнялся, только, бывало, и лепечет одно слово: «Лета да лета». Намаялась, ну и вправду скончалась она в один час с нашим священником отцом Петром. И исполнилось батюшкино предсказание ей, что апостол Петр проводит ее в Царство-то Небесное. Вот когда хоронили ее, сестры смотрят, как ее понесли, да и говорят: «Хорошо ей там будет, настрадалась раба Божия». А Пелагея Ивановна, случившаяся тут, сделала точно зонтик рукою-то над головой от солнца, поглядела вверх на небо да и говорит: «Раба-то Божия, раба Божия, да не доспела того места, как моя-то Ульяна».

Скончалась Ульяна Григорьевна в день моих именин в день памяти Симеона и Анны. Вот как, бывало, придут мои именины-то, Афанасия Назарова17) на чай-то и позовет и пирожок испечет. Я и начну тревожиться и роптать. «Вот, – говорю, – еще что выдумали. Именины справлять? К чему это?» А Пелагея-то Ивановна погрозит, бывало, и говорит: «Смотри, батюшка, ты у меня память бабушкину всегда твори. Никто, кроме ее, меня не взял, дуру». И очень, очень всегда любила и чтила она ее».

Подвиги Пелагеи Ивановны в Дивееве для умерщвления плоти.

«Первые-то лет десять, если не более, возилась она с каменьями. Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями доверху и знай таскает с места на место; полную-то келью натаскает их, сору-то, сору и не оберешься. Уж и бранилась-то я с нею, и всячески старалась отучить ее от этого – не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то самое в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими с каменьями она, бывало, не проделывала.

Рядом с нами после пожара обители остались, и теперь еще видны, пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это? Гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь – молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я это раз, к утрене собираюсь; она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку, грудищу целую, станет на самом краю ямы, да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей что есть мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич да с головы до ног всю ее и окатит, а она не шелохнется, стоит как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидав собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбрав, вылезет и, опять став на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей:

– Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келью завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты погляди-кась на себя, ведь мокрехонька. Не наготовишься подола-то замывать.

– Я, – говорит, – батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, надо работать, тоже работаю.

– Ох, – говорю, – уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!

Она это уставясь прямо-прямо глядит, на меня.

– Как, – говорит, – не работаю, ничего не делаю? А камни-то. Нет, батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю.

Э-эх! Да, бывало, разве с нею сговоришься? Ну вот так-то, бывало, всякую службу и отрабатывает себе. И многое множество лет работала она этак.

Вот, когда уж она стареть стала, помню, как сейчас, иду я в Благовещение к вечерне, гляжу, поднимается и она и говорит: «Господи, вот уж и моченьки нет», – вздохнула, а слезы-то, слезы у ней крупные так и катятся по щекам. И так-то мне ее, голубушку мою, жаль стало.

– Ну вот, полно уж, не ходи, – сказала я, – я пойду, никто тебя не неволит, лежи, да и все.

– Эх, – говорит, – батюшка; ведь ты ничего не знаешь; коли ведь уж взялась, так и возись. Надо, надо работать.

И пошла, бедная, опять с каменьями возиться, потому что ямы-то так и остались незарытыми, а кирпичи-то, за недосугом многих дел поважнее, не прибраны были. Да, пожалуй, и еще более продолжалась бы эта ее работа, невзирая ни на старость ее, ни на немощь ее, если бы, жалея ее, не упросила я свезти эти кирпичи. Ну, как отвезла, так и перестала.

И диковинное, скажу вам, дело! Бывало, в воду сама лезет за этими кирпичами, и вся-то с головы до ног мокрехонька сделается, и воды нисколько не боялась; а как стара-то стала и бросила свою-то работу, то так стала бояться воды, что, бывало, нечаянно чуть обрызнешь ее, она, моя голубушка, так и всполошится, так вся и встрепенется; оттого, полагаю я по своему разуму-то глупому, что уж больно она доняла себя, столько лет водою-то окачиваясь. Господь весть.

А то придумала она еще и палками свою-то работу работать. Наберет это, бывало, большущее беремя палок и колотит ими о землю изо всей-то мочи, пока всех их не перебьет, да и себя-то всю в кровь не разобьет.

И чего только она не выделывала! И ничего-то ей, бывало, не делается, как вот прочим людям. Отпала у нас однажды изгородная доска от прясла да вверх и торчит большущим гвоздем. «Ах, грех какой! Не наткнулся бы кто», – говорю; хотела убрать. А Пелагея Ивановна уж наскочила на нее и что было мочи босой ногой как ударит на гвоздь так, что насквозь ноги-то и выскочил. «Что это, – говорю, – ты делаешь?! Ох, и впрямь-то безумная ты», – да бегом уж бегу в келью-то, поскорее чем-нибудь завязать ногу-то. Гляжу, а ее уж и след простыл. Постояла я, постояла, да так ни с чем и ушла. Прибегает вечером. «Ну, – думаю, – слава Богу!» – да к ноге, перевязать-то, знаешь, хочу. Смотрю и глазам своим не верю: пристало землицы кое-где, а раны даже и знаку-то нет никакого. Вот так-то всегда и бывало».

Прозорливость Пелагеи Ивановны

«Бывало, она целыми днями и долгое-долгое время по обители ходит, по кельям, в поле и в село; дома никогда почти не лежала, разве ночью, и то самую-то малость. Возьмет это Полю, с нею и бегает, куда ей только по-ихнему, по-блаженному-то, занадобится. Мы, бывало, знаем, что кроме ее некому к нам прийти, не боялись, и дверь на ночь никогда не запиралась. Днем бегает да бегает, бывало; захочет поесть, меня дома не застанет – к покойнице Матрене Федотьевне18) прибежит; любила она ее очень.

– Катенька, Катенька! – так звала она ее. Дай мне хлебца, поесть надо, а то отца-то дома у меня нет.

Ну и покормит ее. Федотьевна тоже чудной жизни была.

Повадилась она вот этак постоянно бегать в кабак к целовальнику. Люди и рады, и по-всячески судят ее, и «пьяница-то она, и такая и сякая». А она, знай себе, ходит да ходит. Вот раз это ночью, гляжу, приносит моя Пелагея Ивановна нагольный тулуп да целый-то пребольшущий узлище пряников. «Поешьте, – говорит, – батюшка». Я так и обомлела, страх даже на меня напал. «Господи! – думаю. Где же это она взяла столько, да ночью?» Кто же их, этих блаженных-то, знает? А она это веселая, радостная такая, так вот и заливается, приговаривая: «А вы кушайте, кушайте». Что же вышло? Как бы вы думали? Кончилось тем, что она своими-то в кабак хождениями две человеческие душеньки спасла. Сам целовальник это мне рассказывал, прося у нее прощения. Задумалось ему загубить жену свою, и вот раз ночью порешил он покончить с нею, завел ее в винный погреб и уже занес было руку, как незаметно за бочками притаившаяся Пелагея Ивановна схватила его за руку и закричала: «Что ты делаешь? Опомнись, безумный!» И тем спасла их обоих. После этого и хождение в кабак прекратила. Как прознали про это многие, поняв ее прозорливость, перестали осуждать ее, а стали почитать.

Жили мы с ней по смерти Ульяны Григорьевны долгое время в страшной бедности, ну как есть в нищете. Не только заварить чайку не было, но и подолы ее за неимением мыльца, бывало, глинкой кое-как позатрешь, да и замоешь. Родные-то ее, обрадовавшись, что избавились от нее, вовсе ее и бросили; боялись даже показаться, как бы она к ним не вернулась. Лет семь не только никого из них не было у нас, но и не слыхали-то мы о них ничего; наконец-то раз вздумалось матери, Прасковье-то Ивановне, поглядеть на дочь свою, ну и приехала она с падчерицею своей Авдотьей, да не к нам, а остановилась у Настасьи Андреевны Прасоловой, что против нас жила; и с их-то двора Пелагею Ивановну, бывало, и видно. Я ничего еще не знала; да Пелагея-то Ивановна такая-то скорбная, вижу, хоть будто шутит, мне и говорит: «Арзамасские приехали, батюшка, да сюда-то и боятся прийти, чтобы я с ними не поехала. Так вот что: как запрягут лошадей-то, пойдем с тобой туда. Я в их повозку-то взойду, да и сяду; они и подумают, что я с ними хочу». И так грустно улыбнулась, точно сквозь слезы, только не заплакала. «Что же, – говорю, – пойдем». А сердце у меня так и перевернулось от жалости, на нее глядя. Сказано – сделано. Как заложили да подали им лошадей, мы и приходим. Гляжу, будто обрадовались. А Пелагея-то Ивановна так-то хорошо поздоровалась и разговорилась с ними, будто вовсе умная. Да вдруг как побежит, прямо в повозку-то села да по лошадям-то ударила и за ворота выехала. Куда что девалось? Обе, мать и сестра, испугались, страшно рассердились и принялись ее бранить по-всячески. Доехав до красильной, остановилась она и вылезла. «Нате, – говорит, – Бог с вами, не бойтесь, до гроба я к вам не поеду». А сестре-то неродной, Авдотье, которая не любила ее очень и всегда бранила, сказала: «Ты вот хоть и не любишь меня и злилась на меня, Дуня, но Бог с тобой; только помни: хоть и выйдешь ты замуж, а первым же ребенком умрешь». И разбранила же за то ее Авдотья и говорила матери: «Дура-то твоя вот, слышишь, что выдумала говорить». И не поверила, а как вышла замуж, да и вправду первым ребенком-то, девочкой, умерла, так и пришлось поверить».

Нищета и нестяжательность Пелагеи Ивановны

«И стала мать ее, Прасковья Ивановна, с той поры бояться ее, так что раз прислала фунт чаю да в сундучке кое-какие платьишки ее мирские; а она, моя матушка, и не поглядела даже, отворотилась и полою закрылась, так что я все кое-кому разделила.

Вскоре после этого я как-то разболелась; приехала к нам Глафира Семеновна, сноха отчима Пелагеи Ивановны, которая была очень милостива и еще в девушках в Арзамасе Пелагею-то Ивановну очень любила, чтила и верила ее Божию пути и призванию, за что по выходе замуж много приняла побоев от свекра своего. Пелагея-то Ивановна смотрит на нее да так-то ласково говорит ей: «Не выпросишь ли ты у матери моей какой-нибудь позавалющий самовар; вот у меня батюшка-то все хворает». Возвратясь в Арзамас, Глафира Семеновна и говорит Прасковье-то Ивановне, что самоварчик просит Пелагея Ивановна. «Верьте Богу, маменька, – говорит, – грех нам будет, что мы вовсе ее бросили. Я была сама у нее и видела, она не то, что беднее всех, а живет в сущей нищете». И прислали нам после этого самоварчик да фунт чаю, с этого только времени мы и стали кое-чем обзаводиться. После того, совести ради, кое-что и делывали родные. Так, приехал раз брат ее родной, Андрей Иванович, и отдал мне кожу. «Сшей ты ей, – говорит, – хоть коты какие», – ведь уж больно совестно. Ну, и сшила я; да она насилу-то их надела и ушла; потом приходит без котов.

– Куда же ты коты-то подевала?

– Там, – говорит.

А где «там», Господь ее ведает.

Так и бросила, и никогда-то никакой обуви, ни чулок она не носила и надевать не надевала. Так, бывало, босая и бегает».

Окончательное отречение от матери и от мужа

«Стали родные посещать нас в монастыре, и, бывало, всегда заранее Пелагея Ивановна это знает; уйдет да залезет в крапиву, и ничем-то ее оттуда не вызовешь. «О, батюшка, – скажет мне, – ведь они люди богатые, что нам с ними?!»

Раз приехал к ней сюда и муж, и это она провидела, и вот каким образом: встала да мне и говорит: «Батюшка, ныне арзамасские приедут, я буду у церкви, тогда придешь за мною», – и ушла. Было это летом. Сижу я и вижу: кто-то идет – двое, будто как к нам; один мужчина этакой хороший, молодой да бравый, и одет тоже хорошо. «Кто бы это, – думаю. Что-то вовсе я такого не видала и не знаю».

– Королева-то здесь? – спрашивает.

А это фамилия отчима Пелагеи Ивановны.

– Здесь, – говорю. А вам что нужно?

– Нужно,-говорит. Где она?

– А вот, – говорю, – пойдемте. А вы арзамасские что ль? Родные ей будете?

– Кажется, будто сродником считался, – говорит.

Приходим это мы, а она, как сказала, у Тихвинской-то и сидит да улыбается. На одну ногу надела худой башмак, а на другую старую валенку, и палку в руки взяла. Подошел он, посмотрел, да и говорит ей: «А ты полно дурить-то, будет, поедем-ка в Арзамас». Я слышу да и думаю: что это он ее в Арзамас-то зовет? Кто же то такой?

– Кто же вы, – говорю, – ей будете?

– Я-то? Муж ее, – отвечал он.

– А! Вот что! – думаю себе. Что же? Если у вас дом хороший да горницы чистые, так берите ее с Господом; она вам их отчистит с камнями-то. А я радехонька буду; она мне этим сором-то вот как надоела.

Пелагея Ивановна знай молчит да улыбается.

– А вы, – говорит он, – думаете и вправду, что она безумная дура? Вовсе нет, только так дурит, и просто – шельма.

А приказчик-то, приехавший с ним, и говорит ему:

– Эх, Сергей Васильевич! Что вы говорите? Ну и стала ли бы она, если бы и маленький у нее был ум, терпеть такие побои, как вы ее били? А потому только и терпела, что без ума стала.

– Ну вот, – говорил муж, – что ей делается? Вишь, какая она здоровая да гладкая!

Пелагея Ивановна поклонилась да и сказала:

– Не ходила я в Арзамас да и не пойду, хоть всю кожу сдери с меня.

Услышав это, поклонился муж молча и пошел. И после того уж никогда не был, и ничего не слышно было о нем. Вот уж много лет спустя, в 1848 году, когда у нас собор закладывали летом, вижу я раз: моя Пелагея Ивановна вдруг как вскочит, вся поджалась, скорчилась, взад и вперед по комнате ходит да стонет и плачет.

– Что это с тобою, матушка? Уж здорова ли ты? Аль что случилось?

– Ох, – говорит, – батюшка! Ведь вот ты какой! Умирает он, да умирает-то как! Без причастия!

Уж тут только я все поняла и замолчала. Немного времени спустя бывший-то с ним на ярмарке приказчик приезжает к нам и рассказывает, что Пелагея Ивановна своим видом и действиями показывала все то, что было с Сергеем Васильевичем. Его действительно схватило; он точно так корчился, бегал по комнате, стонал и приговаривал: «Ох, Пелагея Ивановна, матушка! Прости ты меня Христа ради. Не знал я, что ты терпишь Господа ради. А как я тебя бил-то! Помоги мне! Помолись за меня». Да без причастия так и умер. А тогда была страшная холера. И с тех-то вот пор до 25 сентября 1883 года никогда она не поминала о муже; а тут это вижу; она будто пригорюнилась, подперлась рукой и такая сидит скорбная и грустная.

– Что это, матушка, – говорю, – ты какая?

А она как вздохнет это так тяжело да и говорит: «Ох, Сергушка, Сергушка! По тебе и просфорки-то никто не подаст».

Я это так и встрепенулась. Ведь это она мужа вспомнила, ведь это она всегда его так называла. Посмотрела в календаре, ан 25 сентября «преподобного Сергия», именинник был, надо полагать.

Вот и мать-то ее, Прасковья Ивановна, как приезжала к ней в последний раз, говорит:

– Ну, Пелагеюшка, прости меня Христа ради; я тебя много била.

– Да, – говорит, – маменька, много ты меня напрасно била; Бог простит. А все же о том надо просить Бога. А уж теперь в остатки видимся, маменька; в этой жизни мне с тобой более уж не увидаться.

Так и случилось, не видалась она с нею после этого и вскоре умерла Прасковья Ивановна».

Новые юродства в Дивееве ради умерщвления плоти

«Временами приезжал к нам из Арзамаса некто бывший военный и тоже блаженный, Федор Михайлович Соловьев, всем хорошо памятный и всем известный даром прозорливости. Так уж тут и уму непостижимо, что только выделывали они вместе; страх возьмет, бывало, не знаешь куда и деться. Ульяну Григорьевну на что любила Пелагея-то Ивановна, а и та боялась их. Волей-неволей приходилось мне одной оставаться с ними. Как поднимут, бывало, они это свою войну, мне уж никак не унять. Придет Соловьев, принесет чаю, либо мяты, или зверобою, что ни попало, да по-военному: «Не досаждай, – крикнет, – Анна! Ставь самовар и пей с нами», – да еще на грех в самый-то чистый понедельник. Ну и пьем, сидя на лавочке в уголочке; сама тряской трясусь, потому что как ишь ни сойдутся у Рождества ли на кладбище, у нас ли в келии, оба большущие да длинные, бегают взад и вперед, гоняются друг за другом; Пелагея Ивановна с палкой, а Федор Михайлович с поленом, бьют друг друга. «Ты, арзамасская дура, на что мужа оставила? – кричит Соловьев. «А ты зачем жену бросил, арзамасский солдат этакий?» – возражает Пелагея Ивановна. «Ах ты, большой сарай, верста коломенская!» – кричит Федор Михайлович.

И так-то идет без перерыву у них своя, им лишь одним понятная перебранка и разговор. Я сижу еле жива от страху; грешница, я думаю себе: «Ой, убьют». Ходила даже несколько раз к матушке Ирине-то Прокофьевне. «Боюсь, – говорю, – матушка, души во мне нет, пожалуй, убьют». А матушка-то, бывало, и скажет: «Терпи, Аннушка, дитятко, не по своей ты воле, а за святое послушание с ними, Божиими-то дурачками, сидишь. И убьют-то, так прямо в Царство Небесное попадешь». Ну, и терплю, сижу. Бывало, сестры-то и те говорят: «Гляди-кась, что делают! А Анна-то кременковская с ними с дураками возжается, из ума тоже выжила, совсем дурою стала». Да что? С Соловьевым-то, бывало, своя у них, им лишь одним понятная да Богу, блаженная война идет. И помимо этого со всеми она, Пелагея Ивановна, воюет. Где там, разумеется, и кто их поймет – тех блаженных-то. По-ихнему, по-блаженному-то, так и надо, только и слышишь: «Возьми ты свой грех-то», либо: «Уймите вы вашу дуру-то, что она у тебя озорует, безумная-то дура; хоть бы привязывали вы ее что ли». Все это сама слышит, бывало, моя-то Пелагея Ивановна; молчит и опять за свое. Что делать? Стала я пробовать, как больно-то уж развоюется, запирать ее. Заперла это раз, она, моя голубушка, и заснула, а я-то позабыла да и ушла. Проснулась и подняла крик; слышат другие – кричит кто-то, да не поймут сразу-то. Вот и вылезла она в окошко, прямо на сложенные дрова, да и кричит, с них-то, значит, слезть-то нельзя. И увидали да кое-как на руках уж и сняли. В другой раз тоже до того расходилась, удержу нет, прибежали, сказывают: «Возьмите свою-то дуру; больно озорует, никак не сладишь, уйми ты ее». И заперла я ее в чулан. Вот посидела она это маленько: «Батюшка, отопри, кормилец, отопри». «Нет, – говорю, – не отопру». Она опять: «Батюшка, отопри, соколик, отопри, надо». «Не отопру, – говорю, – все вон на тебя жалуются; обещай, что не будешь, тогда отопру». Замолчала да немного погодя говорит Поле: «Девка, отопри хоть ты, ведь пес-то (я значит) ни за что не отопрет и меня не выпустит». «Как же я без матушки могу отпереть?» – отвечает Поля.

«Погоди, – думаю, – что дальше будет?» Отперла я сама да и говорю: «Не ходи ты туда, а то более никогда выпускать не буду». Она как вскочит, схватила меня за плечи, перевернула, да уж и нет ее, убежала. Беда, какая проказница была. И с этих самых пор стала она бояться не только замка, а чуть, бывало, без умысла нечаянно дверь притворишь, задрожит это вся, даже вскочит, так что, бывало, ни днем, ни ночью мы никакой двери не запирали. А наружной-то двери так и не бывало до 1883 года, так цельные 22 года без двери и жили».

Намерение изгнать Пелагею Ивановну из Дивеева

«Доходили и до начальства своеволия ее. Покойная матушка Ирина Прокофьевна несколько раз собиралась прогнать ее и ко мне об этом неоднократно присылала. Раз приходит ее келейница-то и говорит мне: «Приказала тебе матушка взять дуру-то твою и отправить откуда взяли». И так-то мне стало что-то скорбно. «Я не брала и не повезу, как хотите, вы делайте. Да и что гнать-то ее, – говорю. Ульяна-то Григорьевна не так ее приняла, а тоже 500 р. за нее Иоасафу-то19) отдала». А Пелагея-то Ивановна, как не до нее дело, сидит в уголочке в чулане, поглядывает, слушает да молчит.

– Вон, слышишь? Что молчишь? – говорю я. – Матушка хочет отсылать тебя дуру за то, что все дуришь.

– Да что она обо мне говорит! – сказала сама-то, – она еще не начальница; ведь еще сама-то, вот как я, в уголке посидит.

– Слышишь, – говорю я келейнице-то Ирины Прокофьевны, – что она говорит? Поди да скажи матушке-то.

И ушла она да все матушке-то и пересказала. Зная прозорливость Пелагеи Ивановны, испугалась матушка Ирина Прокофьевна, присылает к нам келейницу кое с чем, с гостинцами, да и не велит ее трогать-то. Взошла келейница, дает ей что-то. «Матушка прислала». А она не унялась, знай себе говорит: «Нет, ведь ей уж недолго начальницей-то быть». Как бы вы думали? И вправду через две недели матушку-то Ирину-то Прокофьевну тихомолком от нас, по Иоасафовой-то хитрости, сменили, поставив начальницей Екатерину Васильевну Ладыженскую. Но когда приходили сестры к Пелагеи Ивановне и о ней говорили: «Вот у нас новая матушка», – «нет, – отвечает она, – это еще не коренная. Да еще смута-то, смута-то какая у нас будет», – и замолчит.

– Ну, – говорю, – у тебя, видно, все не настоящие да не коренные.

А вот когда матушку-то Елизавету Алексеевну поставили начальницей, я опять так и говорю ей: «Ведь новую матушку-то поставили нам; что, и эта, по-твоему-то, опять не коренная?» – «Нет, – говорит, – батюшка, вот это-то уж настоящая, как есть коренная».

Ну уж и впрямь настоящая да коренная вышла Елизавета Алексеевна Ушакова, теперешняя наша матушка Мария».

Ревность по правде

«Что сказать вам о том, как Пелагея-то Ивановна воевала за Елизавету Алексеевну и что она выделывала в то время, как разыгралась у нас ею же предсказанная заранее смута при приезде к нам владыки Нектария для насильственной смены Елизаветы Алексеевны на Червятинскую Лукерью, нынешнюю в Понетаевской обители мать Евпраксию?

До приезда владыки мы ведь ничего не знали и даже не подозревали, что архиерей приедет открывать монастырь, и только перед самым его приездом вижу я: что-то сильно заскорбела моя Пелагея Ивановна, все-то ходит, мечется да бегает, приговаривает:

– Ох, горе-то какое! Тоска-то, тоска какая!

– Ну что еще за горе? – говорю, – вот владыку все ждут, а ты тут «горе». Давай-ка я лучше самоварчик поставлю.

– Ох, – говорит, – матушка (первый раз еще так назвала она меня), какой это тебе «самовар»; горе-то какое, туча-то какая идет! Пойдем к воротам.

Пошли. Вижу, уж и лица на ней нет, точно сама не своя стала. Просидели мы целый день у ворот-то; она так и тоскует, так и мечется. «Какой ныне гром-то, – говорит, – будет! Ведь, пожалуй, кого и убьет, да, верно, убьет».

– Что это? – говорю. Господи, помилуй!

И так напугалась, что вся дрожу. «Быть какой-нибудь беде», – думаю, потому что вижу, изменилась, истосковалась она, словно изорвалась вся.

Настали сумерки, как вскочит вдруг она и побежала прямо в гряды, что тут против ворот в ту пору у нас были, и засела в них. Ну и я с нею. Нашла туча с большим громом и сильным дождем, поливает она нас да поливает, а она не только не идет домой, а сидит и меня не отпускает, словно не она стала. «Сиди, – говорит. Сидела я, сидела, промокла да и говорю: «Что это? Господи, помилуй! Дождь так вот и поливает. Там вон все владыку с фонарями ждут, а я тут и сиди с тобой». Да и встала, уходить хочу. Как она вскочит, схватила меня за подол да и так грозно да гневно крикнула на меня: «Так и сиди!» Ужас напал на меня. «Что это? Господи! – думаю. Уж непременно какая-нибудь да беда!» Ну и сидели мы да издали видели, как собрались сестры с фонарями у ворот, – владыку ждут. До последней-то косточки промокли. А как приехал владыка, вижу: вскочит она из грядок-то да вперед к воротам-то так и бросилась. Немного спустя после его приезда встала, оглядела себя и меня, видит: с обеих-то нас вода словно ручьем льет. «Ну, – говорит, – слава Богу! Теперь ничего не будет». И пошли мы домой, как были мокрехоньки, вижу: будто прилегла на чуточку, а потом всю-то ноченьку кто ее знает где вся мокрехонька и пробегала. «Ой, – думаю, – не ладно что-то, ой, беда!» Так вот сердце-то во мне и ноет. Вижу, что недаром она все это: и к владыке выходит, и все выделывает, а что, и в ум не возьму. И потому никто в обители-то знать ничего не знал и, как говорится, не гадал, какая кутерьма выйдет.

На первый же день приезда вижу, и жалует к нам владыка, сердце у меня так и заныло. «Что это, – думаю, – мы дураки, и никогда к нам такие лица не ходили». Взошел, видит: в чулане на табурете сидит поджавшись Пелагея Ивановна. Взял табуреточку и сел с нею рядом, а мне на лавку сесть приказал. «Ах, – говорит, – раба Божия! Как мне быть-то?» Она глядит на него да так это хорошохонько и говорит ему: «Напрасно, владыка, напрасно ты хлопочешь. Старую мать не выпустят». Услышав это – как сейчас вижу, – облокотился он бородою на свой посох и пригорюнился, из стороны в сторону покачивая головою. «Уж и сам не знаю, как быть», – говорит, на меня глядя. «Что-то мне страшно», – сказала она.

Эге-ге, вот оно что! Стала смекать я да и, маленько поосмелев, попросту и говорю: «Преосвященнейший владыко! Да зачем же сменять? Ведь она никого не обижает». Думаю с глупого-то моего разума сделать лучше, ан вышло хуже. Едва договорила я, как Пелагея-то Ивановна вскочит, тревожная да страшная такая, да ну воевать! Все, кто ни был со владыкою, с перепугу разбежались, кто куда мог, и осталась с ним я одна одинешенька; тряской трясусь да творю молитву: «Господи, только помози». Да кое-как, улучив минуту, владыку-то уж и выпроводила вон, а она-то воюет, что ни попало под руки, все бьет да колотит. Ужас на всех и на нас-то напал. К вечеру, слышу, говорят, архиерей сказал какому-то с ним прибывшему Виноградову, барину, что «напугала меня Пелагея Ивановна, уж и не знаю, как быть!»

– Охота вам, владыка, – говорит барин, – безумную бабу слушать.

И пошел против всех на другое утро владыка, невзирая на просьбы и слезы сестер, совершенно беспричинно отменил Елизавету Алексеевну и поставил Лукерью. Пришла нам о том поведать Аграфена Николаевна Назарова и, зная, как Пелагея Ивановна любила кошек, принесла прехорошенького котенка и подает ей.

Что это, Господи! Гляжу: вскочит моя Пелагея Ивановна да прямо кулаком-то по голове как хватит котенка-то; он, бедняга, и не пикнул; убила. Никогда с ней такого еще не было.

– Полно, – говорю, – Пелагея Ивановна, озорничать-то.

– Нет, – говорит, – не перестану.

– Да, вот, – говорю, – все так. Ей все равно, а я-то причем? Только знай чрез тебя все к ответу иди.

– Нет, – говорит, – что тебе? Я и помимо тебя выберу время.

Сердце так и оторвалось у меня, хожу уж и я сама не своя точно, глаз с нее не спускаю. Пришла ночь, сидит дома, на другой день расхорошая-хорошая встала и пообедала с нами. Отлегло у меня. «Ну, – думаю, – слава тебе Господи, угомонилась». Да уж не помню зачем и вышла в чулан. Прихожу, а уж ее и нет. Так во мне сердце-то и упало. «Где она это? – думаю. Как бы еще чего не наделала!» Тороплюсь, собираюсь идти разыскивать, а ко мне уж бегут навстречу. «Что ты, – говорят, – делаешь то? Что безумная-то твоя дура наделала? И не знаешь? Ведь она владыку-то по щеке ударила». Так я и обмерла. Ничего не соображу даже. «Вот, – говорят, – теперь в сумасшедший дом ее, да и тебе-то беда будет. И тебя к ответу». «Господи! – говорю. Да я-то причем с ней? Ведь не пятилетняя она, не на руках мне носить да караулить ее».

Горе страшное взяло меня, так-то мне тяжело да тошно, сил моих нет. И горько-прегорько заплакала я. Она и идет.

– Побойся ты Бога, что, – говорю, – надурила ты? Ну виданное ли дело? Ведь и вправду люди говорят: в сумасшедший дом тебя засадят. Да и меня-то горькую за дурь-то твою так не оставят.

– Не была, – говорит, – в нем сроду, да и не буду. А так надо. Ничего и не будет.

– Да, – говорю, – говори.

Вот как все совершилось, едет от службы владыка на дрожках, а моя-то разумница на дороге сидит (и когда успела?), яйца катает, как раз после Пасхи вскоре все это было. Владыка-то, видно, хоть и послушал барина, да не был покоен, потому что (что правду-то таить?) не по-Божьему сделал дело-то. Увидел Пелагею Ивановну, видно, обрадовался и думал, не успокоит ли она его совесть, слез с дрожек-то, подошел к ней, просфору вынул. «Вот, – говорит, – раба Божья, тебе просфору моего служения». Она молча отвернулась, ему бы и уйти, видит, неладно, прямое дело. Кто им, блаженным-то, закон писал? На то они и блаженные. А он, знаешь, с другой стороны зашел и опять подает. Как она это встанет, выпрямится, да так-то грозно, и ударила его по щеке со словами: «Куда ты лезешь». Видно, правильно обличила, потому что владыка не только не прогневался, а смиренно подставил другую щеку, сказав: «Что ж? По-евангельски, бей и по другой».

– Будет с тебя и одной, – отвечала Пелагея Ивановна, и как бы ничего не сделала, словно не до нее дело, а так надо, опять стала яйца катать.

Уехал владыка, а мать-то Пелагеи Ивановны, Прасковья Ивановна, услыхав всю эту историю-то в Арзамасе, перепугалась, приехала к нам и говорит мне: «В сумасшедший дом, говорят, засадят; а вам-то с ней беда будет. Ее-то мне уж не жаль. Слыханное ли дело? Что наделала! Бог с ней, туда ей и дорога, а вот вас-то, голубушка вы моя, уж больно жаль. За нею, за дурою, ходила да радела».

Все это молча слушала Пелагея-то Ивановна да на эти ее слова-то и сказала: «Сроду там не была да никогда вовек и не буду. Ничего не будет». Что же? Ничего и вправду не было, а еще владыка-то, бывало, так почитает ее, что всегда справлялся, жива ли она. И что еще? Присылал ей и свое благословение и от нее просил себе святых молитв ее, даже и просфору раз прислал ей со странником и еще что-то в гостинец. Видно, уразумел он, что не по-Божески поступил и что справедливо, хотя безбоязненно и дерзновенно, обличила его блаженная раба Христова».

Так судит о поступке блаженной Пелагеи Ивановны достопочтенная Анна Герасимовна. Для более верного уразумения этого поступка мы приведем здесь слова приснопамятного первосвятителя Московского Филарета. В письме своем к высокопреосвященнейшему Исидору, митрополиту Санкт-Петербургскому, он между прочим писал: «Неправильное избрание Гликерии подтвердилось. Иоасаф открылся самым нелепым человеком. В общине сестер, простых и скромных, постепенно собрал себе партию, главой которой теперь Гликерия, и произвел разделение и смуты... После избрания Гликерии одна живущая в Дивееве и уважаемая всеми юродивая при народе ударила преосвященного Нектария в щеку'20). Эти слова приснопамятного первосвятителя Московского проливают ясный свет на поступок блаженной Пелагеи Ивановны. Поступок этот вызван был крайней несправедливостью в избрании Гликерии, не по общему желанию сестер, а по интригам и проискам Иоасафа. Поступок этот свидетельствовал о ревности по правде, явно нарушенной и попранной. Из рассказа Анны Герасимовны нельзя не видеть, что Пелагея Ивановна долго боролась сама с собою пред этим поступком своим, переносила тяжкую внутреннюю скорбь и перед самым поступком отворотилась от преосвященного, и все-таки решилась на этот поступок. Это, очевидно, не простая человеческая дерзость против архипастыря церкви, но именно ревность по правде, столь явно поруганной и попранной.

Послушаем дальше повествование Анны Герасимовны. «В тот самый день, когда архиерей сменил Елизавету Алексеевну и поставил на место ее Череватинскую крестьянку Лукерью, в тот самый день Пелагея Ивановна убила котенка назаровского. И все шесть месяцев, в продолжение которых сидела Лукерья, она все ломала, била и воевала без угомону. Был у нас свой собственный, тоже прехорошенький, котеночек – тем же временем и его она убила. И уж так-то мне больно, досадно да жалостно стало. «Что это, – говорю, – Пелагея Ивановна; будет тебе! Все-то ты бьешь, да убиваешь, кажется, сама кошек-то любила, а тут, глядь-ка, другого котенка уж убиваешь. Как это не жалко тебе? Ведь тварь чем же виновата!» – «Так-то так, батюшка, – отвечает, – да что же делать-то, когда так надо». Вот тебе и толкуй с ними, с блаженными-то.

Гляжу раз: бежит откуда-то и несет прехорошенького котенка, где взяла, уж и не знаю. Принесла она его да в передний-то угол на лавку и посадила, гладит да приговаривает: «Ну вот, двух я убила, а ты уж теперь поживи у меня». «Ну, – говорю, – одного убила, да еще мало, и другого, а теперь своего принесла, пусть же этот вот и живет».

К вечеру, слышу, приехал к нам Тамбовский архимандрит Иоаким (неправильное-то Нектарьевское дело в Святейший Синод поступило, временно вишь и перевели нас к Тамбовскому архиерею), для того чтобы матушку-то Елизавету Алексеевну, не по-Божьему-то у нас отнятую, нам возвратить и опять поставить начальницею; тут-то уж и поняла я все ее проделки. Вот почему котенка-то сама принесла. Эх, Пелагея Ивановна, Пелагея Ивановна! И чудна только она была».

Любовь к цветам

«Ну, с тех вот пор как возвратили нам матушку-то Елизавету Алексеевну, все по-прежнему стало у нас покойно, перестала озорничать и моя Пелагея Ивановна. Вместо камней да палок с матушкиного игуменства цветы полюбила, цветами заниматься стала. Сидит ли, ходит ли, сама знай их перебирает; и сколько, бывало, ей нанесут их! Целые пуки. Всю-то келью затравнят ими. Тут вот она и бегать почти перестала, все больше в келии, бывало, сидит. Любимое ее место было на самом-то на ходу, между трех дверей, на полу, на войлочке у печки. Повесила тут батюшки Серафима портрет да матушкин; с ними, бывало, все и ночью-то разговоры ведет да цветов им дает».

Всенощное бодрствование

«Спать она почти не спала, разве так, сидя тут же или лежа немного задремлет, а ночью, случалось, посмотришь, ее уж и нет; уйдет, бывало, и стоит где-нибудь в обители, невзирая ни на дождь, ни на стужу, обратясь к востоку; полагать надо, молится. Больна никогда не бывала. Раз только за три года до смерти вот этак-то ночью ушла она. Я нездорова была; Маша стирать в лес ушла, а буран страшнейший ревет. Слышу я: бьет десять, одиннадцать, двенадцать часов, наконец, час, а ее все нету.

– Поленька, – говорю, – ты бы сходила, посмотрела Пелагею-то Ивановну, с четырех часов нет, а на дворе-то что? Ведь, пожалуй, убьет.

Взяла фонарь Поля – задувает; так в потемках-то и вышла. Искала, кричала, не нашла. Ну-ка, взбудоражили всех. А как есть зги не видать; Пелагеи Ивановны нет как нет. «Ступайте, – говорю, – в мир, ищите и там уж ее». Пять часов утра. «Господи! – говорю. Что же это?» Часов этак в шесть пошла Маша в обитель, глядит: покажись ей, будто Пелагеи Ивановны рубашка-то на грядках против собора белеет. Подошла Маша, а она сидит в грядках-то, не шелохнется, уж совсем почти замерзла; и так-то Маше обрадовалась, так к ней и прижалась. Вишь, в грядки-то как залезла она мокрая, ветер-то и сшиб ее; повалившись, она села, выбившись из старых немощных-то сил, сарафан-то тем временем примерз к земле, ей и не выбиться. Скричала Маша сестер; принесли ее на руках, положили, напоили чаем с вином, стала отходить понемножку и рассмеялась.

– Разве, – говорит, – вам меня жаль?

– Жаль-не жаль, – говорю, – а какой бы выговор-то я приняла.

– Да вот я, Симеон (последнее-то время все Симеоном меня звала), заплуталась, дороги-то не нашла, меня сшибло, я путь-то уж совсем потеряла.

Я-то ворчу, знаешь, а самой вот как ее жаль, и сказать не сумею; отвернулась да заплакала. Увидела она это да сестрам-то и показывает. «Ох, пес какой батюшка-то, говорит «не жаль», а смотрите-ка, плачет». Насилу, насилу мы тогда ее отходили. Судите сами: старухе ночью, девять часов кряду, на страшнейшем буране, чуть не хуже зимы, просидеть в одном сарафанишке с рубашкою; как не умерла – диво! Вот лишь с тех-то пор стала она чулки надевать; и до самой смерти никуда уж из кельи не выходила».

Дар слез

«Дар слез был у Пелагеи Ивановны замечательный, но прежде она плакала более тайком, скрытно. Помню, раз хватилась я ее, уж очень долго ее не было; искали-искали, нигде не нашли. Пошла я в поле и вижу: сидит она у кирпичных сараев и так-то горько плачет, словно река льется. Надорвалось даже у меня сердце, на нее глядя. «Ох, – думаю, – что это как она плачет! Уж не побил ли кто ее!» Так думаю с малого-то моего разума, глупого, а она, моя голубушка, мне и говорит: «Нет, батюшка, это я так; надо мне уж так-то плакать, вот я и плачу». А года вот за четыре до смерти своей, как слышно стало, что у нас творится на Руси, какие пакости да беззакония, то уж как она, сердечная, бывало, плакала-то; уж и не скрывалась и почти не переставала плакать. Глаза даже у нее загноились и даже заболели от этих слез.

– Что это значит, матушка, – говорю я, – что ты все так страшно плачешь?

– Эх, Симеон, – говорит она, – если бы ты знала это! Весь бы свет теперь заставила плакать».

Покорность

«А как она была покорна и послушлива, скажу вам! Настоящих послушниц не найдешь таких; даром, что блаженная. Как привели ее к нам, она хоть и бегала, а всегда, бывало, сказывалась. А прошлой вот осенью, незадолго до смерти, стала Поля на ней сарафан примерять: она и заупрямься – и ее бить. Поля мне и сказала. «Да ты что же это, – говорю, – озоруешь?» – и ударила ее платком по спине. Она так и затряслась, так было ко мне и бросилась. «Маменька, – говорит, – ты меня за что, за что бьешь? За что бьешь?»

– За Полю, – говорю, – ты ее заколотила.

– Да ведь я за дело, – говорит. Ну да что же? Прости меня Христа ради.

И так-то хорошо поклонилась мне в ноги.

Бывшая в то время монахиня Есфирь крайне удивилась.

– Вот, – говорит, – матушка-то Пелагея Ивановна как смирению-то учит нас! Какая послушная.

– Ох, – говорю, – матушка, это точно. Вот первые-то лет десять как она, моя голубушка, меня слушалась, поглядели бы вы.

– Уж и десять лет?.. А как побольше... улыбаясь сказала Пелагея Ивановна.

– Кто же это знает, – говорю, – может, и больше. Уж не помню.

– Нет, уж другой Палашки у вас не будет, вам другой такой не найти, – задумавшись, ответила она.

В прежнее то время у нас не было послушницы, одни жили. Придет, бывало, летняя пора, все на работу уйдут. Вот, бывало, и за нею-то гляди, да стряпай, и все прибирай, а положено еще кроме того всякой из нас свой урок. Свитку принесет монахиня Александра – ее обязательно надо сшить в положенный срок; вот, бывало, вижу: мне некогда, сила не берет. И скажу ей как есть умному человеку: «Матушка, Господа ради, пособи мне; мне недосуг, а спрашивают; слышишь, «к сроку надо». И подвяжет она фартучек, наденет наперсточек, не говоря ни слова. Гляжу: шьет хорошохонько. Уж такая-то послушная была! В другой же раз, если, забывшись, оставлю я свитку, она нарочно так-то напутает, что и распутать невозможно. Однажды таким-то вот родом все так перепутала, что и поправить было нельзя. И бежит к нам мать-то Александра, выговаривает: «Так нельзя; знаете, что нужно, а портите. Что это, глядите, Господи, помилуй. Как это можно так шить!»

– Не меня, – говорю, – вини; вон дура-то сидит; на ней взыскивай.

И так мне что-то это пришлось больно, что вот, каюсь вам, согрешила – по голове-то этой самой свиткой ее и ударила.

Она и не тряхнулась. «Что ж, – говорит, глядя на мать Александру, – что на мне возьмешь? Я безумная».

Нитки даже пряла у меня она, и по своей охоте. «Дай-ка, – скажет, – мне, батюшка, гребень-то, я попряду». Подам я гребень, ну и сидит да прядет с лучиною; свечей и ламп тогда и в заводе-то не было... Напрядет толстых ниток; у меня Ладыженские, бывало, и разберут».

Терпеливость и смиренность

«Что и говорить? Воевать по-своему, по-блаженному, воевала; а уж терпелива и смиренна была, удивляться лишь надо. Бывало, таракашка зря ни сама не тронет, ни другим не даст, не только кого обидеть; на ногу наступят, бывало, ей, раздавят вовсе да еще стоят на ней, а она не пикнет, лишь поморщится только. Волосы даже раз загорелись от неосторожности на ней, и тут молчит. И как хочешь, бывало, ее унижай, поноси, ругай ее в лицо, она еще рада, улыбается. «Я ведь, – говорит, – вовсе без ума, дура». А кто должную лишь честь воздаст ей за ее прозорливость да назовет ее, бывало, святой или праведницей, пуще всего растревожится. Не терпела почета, а напротив, поношение любила больше всего».

Нестяжательность

«Никогда ничего ни у кого Пелагея Ивановна не искала, не просила и не брала. Она была совершеннейшим образом нестяжательна, оттого у нее ничего своего и не было, кроме двух столовых серебряных ложек, да и те матушке нашей отдала. Я расскажу вам, как это было. За свое-то добро да семейных скорбела; раз вот и говорит матери: «Ведь Палага-то безумная, куда хотят и мытарят серебро-то ее». А мать, услышав это и зная ее прозорливость за последнее время, боялась ее и привезла ей эти две ложки.

– А что ж мой жемчуг не привезла? – спросила Пелагея Ивановна.

– Я его внучке Наде отдала, – отвечала Прасковья Ивановна.

– Напрасно, – говорит, – я и сама бы нашла, куда его поместить-то.

После этого пришла как-то матушкина келейница, Орловская Катя. Пелагея Ивановна, не говоря никому, взяла одну из этих ложек, сунула ей в колени и говорит: «Отдай матушке». А спустя немного времени и говорит мне: «Симеон, а Симеон! Мы с тобой люди-то кой-какие, к чему нам это?» – и подает мне другую-то ложку. «Отошли, – говорит, – матушке». Так из всего ее добра единственно уцелевшие и ей доставшиеся эти две столовые серебряные ложки находятся теперь у матушки.

В другой раз, вскоре после смерти деверя ее, приезжает к нам брат ее. Как всегда все вперед зная, перед самым приездом его Пелагея Ивановна села прясть; сидит и прядет. «Ах, – говорит он, – вот так хорошо, от пера да за прялку». Присрамить захотел.

– Что же? – отвечает она. Ведь мы люди бедные, богатым до нас нет и дела; они нас знать не хотят; делятся, а нас даже и не спросят.

– Это что значит? – говорит брат.

Ан и вышло, что значило, недовольна была она и выговаривала очень, зачем в здешнюю-то обитель менее на помин дали. И вот так-то часто она им выговаривала за свои-то вещи да за свою обитель. А то, что дадут, то и есть, что наденут, то и носит, а ничего не дадут – даже и не просит.

Все она и пила, и ела, и носила, что подавали ей ее почитатели ради Христовой милостыни. Из платья кто что принесет, сама не брала, бывало, мне подадут: сарафан ли, рубашку ли, или платок. Мы, бывало, на нее и наденем, да и то не всегда дается надеть-то, а как ей Бог велит. Гостинцев каких принесут: конфет, пряников или просфору, – она не от всякого возьмет. А что уж возьмет, то в свою житницу – так мы прозвали ее пазуху – положит. И была у нее эта житница словно большущий какой мешок, за шею привязанный; так, бывало, будто с целым мешком и ходит везде. И Боже упаси, как тревожится – не коснись никто этой житницы!

В последние-то годы ей приносили все из матушкиных комнат; очень любила она эту матушкину пищу и называла ее своею да Божией. «Царица Небесная, – говорила, – мне это прислала». А то: «Ну-ка, подай-ка мне – там есть моя-то пища». Бывало, не ест другой-то, своей дожидается. И страшно растревожится, если что из принесенной этой пищи кто тронет.

Денег ни от кого никогда не брала. Так, раз одна бедная барышня была у нее; Пелагея Ивановна страх как хорошо приняла ее. Полагая, как всегда мирские-то думают, что надобно что-нибудь дать блаженной, она подала ей рубль медными деньгами. «Оставь, – заговорила Пелагея Ивановна, – у тебя у самой это последнее». Как бы вы думали? Ведь и вышла правда; последний ведь рубль был в кармане у барышни-то, хоть и хорошо была одета она».

Нелицеприятие

«Никого ничем никогда она не отличала, ругал ли кто ее, ласкался ли кто к ней – для нее все были равны. Всякому говорила она лишь то, что по их, по-блаженному, Сам Господь укажет и кому что надо было для душевного спасения: одного ласкает, другого бранит, кому улыбается, от кого отворачивается, с одним плачет, а с другим вздыхает, кого приютит, а кого отгонит, а с иным хоть весь день просиди, ни полслова не скажет, точно будто и не видит. С раннего утра и до поздней ночи, бывало, нет нам покоя, так совсем замотают: кто о солдатстве, кто о пропаже, кто о женитьбе, кто о горе, кто о смерти, кто о болезни и скота, и людей – всяк со своими горем и скорбями, со своей сухотой и заботой идет к ней, бывало, ни на что без нее не решаясь. Сестры, у кого лишь чуть что, все к ней же летят, почтой21), бывало, и то все ее же спрашивают. Как есть, нет отбою. И все говорят: что она им скажет, так все и случится; Сам, значит, уже Бог так людям на пользу жить указал. Как же их погонишь-то?! И ее прогневать не хочется, да и Бога-то боишься. Бывало, с утра и до поздней ночи и тормошишься; иной раз как тошно, а терпишь, да молчишь – делать нечего. Старух и молодых, простых и важных, начальников и не начальников – никого у нее не было, а все безразличны. Любить особенно, Бог ее ведает, любила ли кого, я не заметила. Меня любила, кажется, да и то как-то по-своему. Раз, например, отпустила я жать Полю, одна и осталась. Пелагея Ивановна у меня убежала, а я заболела, да и немало, вовсе свалилась, так другой день и лежу. Прибежала она и говорит: «Что это вы, батюшка?»

– Да! Вот теперь, – говорю, – батюшка! батюшка-то небось пять раз на день в караулку-то да в поле за тобой бегает! А вот как батюшка-то другой день болен лежит, так ты и не заглянешь, не навестишь его! Не подойдешь сказать: не хочешь ли, батюшка, испить или чего...

Глядит, слушает молча, нагнулась, поцеловала меня в лоб и ушла. Уж не знаю, спросила ли у кого, или кто ей дал, только приходит вскоре: в одной руке белый хлеб несет, в другой зачерпнула в этом старинном котле (уж лет 50 ему, что под лавкой у нас нарочно для того и стоит) воды ковшиком да ко мне и подходит.

– Не хочешь ли поесть-то, батюшка? Вот и водичка, на-ка попей.

А еще захворала я. Тоже лежу, она и бежит, увидала.

– Знать ты, батюшка, хвораешь.

– Да, хвораю.

– Ах, кормилец ты мой! Что это у тебя? Голова что ли болит?

Схватила в охапку меня на руки и тащит на двор.

– Что ты, – говорю, – безумная, выдумала? Оставь! Поля, не давай ей!

А она знай: свое. Вытащила меня на воздух, села да на коленках-то меня и держит, качает да, дуя в лицо, целует меня и приговаривает: «Ох, батюшка! Этакой ты у меня плохой!»

Именинница я, знаете, на Симеона и Анны. Вот последние-то годы все звала она меня Симеоном, и всегда-то по-разному. Как, бывало, назовет, я уже и не знаю, ласкает или за что бранит и сердится; привыкла, знаете, к этому. Когда была довольна – все «Симеон» да «Симеон-батюшка», а как сердита, ни за что так не скажет, а все «Семка» да «Семка». А растревожусь, рассержусь я, бывало, и начну кому выговаривать что, она сейчас возьмет меня за руку, гладит руку-то, в глаза так и глядит, так и ласкается. «Ведь ты у меня Симеон-Богоприимец, батюшка; ведь он так прямо на ручки-то Господа и принял; да был хороший да кроткий такой. И тебе так-то надо».

По всему вот по этому-то и думаю я, что она любила меня. Ульяну Григорьевну покойную вот тоже любила она, даже плакала, как хоронить ее понесли.

Еще матушку нашу Марию она очень любила и редкий-то день, бывало, не вспомнит о ней. И с портретом ее целыми часами разговаривает, и всякой-то от нее посланной обрадуется, и все «Машенька» да «Машенька», другого названия и не было. И как ей все было известно: и заботы, и нужды обители, и как им, начальницам-то, трудно. Все, бывало, об ней вздыхает да охает. «Машеньку-то мне жаль! Ах, как Машеньку-то жаль! Бедная Машенька!» Так что если в обители или у матушки неприятности какой быть, ходит моя Пелагея Ивановна – и не подходи к ней, растревоженная, расстроенная, ничем в ту пору ей не угодишь. «Машеньке-то, поди, как трудно, никто ее не жалеет», – скажет она. Ну, уж и знай, что уж что-нибудь да не ладно».

Забота об обители

«Обитель она очень хранила, называя всех в ней своими, дочками. И точно была она для обители матерью; ничего без нее здесь и не делалось. В послушание ли кого посылать, принять ли кого в обитель или выслать – ничего без ее благословения матушка не делала. Что Пелагея Ивановна скажет, то свято, так тому уж и быть. И как, бывало, она скажет, так все и случится. Раз приходит к нам которая-то из наших сборщиц, сидит вот да и ропщет: «Батюшка-то Серафим, слышь, предсказывал, говорят, что через омет нам деньги-то бросать будут – только возьмите. А уж где же бросают-то?!» Вздохнет да охнет. «Так-то просить, ничем не выпросишь». Пелагея Ивановна и говорит ей: «У Бога милости много, а нашу обитель, знай, Он никогда не оставит».

А ныне вот осенью, как покража-то у нас в трапезе случилась и приказано было все запереть да построже держать, вот и затолковали у нас: «Бойтесь пожара, подожгут». Я слышу да сестрам говорю: «Вы, сестры, смотрите, не больно крепко спите, нас, говорят все, поджечь собираются». Пелагея-то Ивановна слушает да и говорит: «Полно! Ложитесь-ка себе, да покрепче спите. Обитель наша никогда ничем не повредится, и никогда в ней ничего не случится, потому что те, кому поручено, караулят». В это самое время на эти слова ее караул, поставленный у собора из церковниц, и забил в доску. «И впрямь, – говорю, – слышь: караульницы-то наши пошли».

– Эх, Симеон! – перебила она меня. Ничего-то ты не понимаешь. Да ведь не эти караульщики. Что эти-то?! Тот караулит, кому поручено караулить обитель.

Должно быть, разумела старца Серафима».

Дар предречения

«А вот в 1882 году все затолковали у нас, что скоро мощам быть, я и говорю раз Пелагее-то Ивановне: «Слышишь, что говорят? Мощи будут».

– Будут, – отвечает.

– Скоро ли? – спрашиваю.

– Нет, – говорит, – еще не скоро.

Мне стало досадно.

– А ты-то, – говорю, – почем знаешь?

– Да я-то, – говорит, – хоть и не знаю, а только не скоро.

А вот весною в 1883 году сидит она в чулане у открытого окошка да и говорит мне:

– Симеон, да поди-ка ты ко мне, поговорим-ка немножко.

– Что же, – говорю, – давай поговорим.

Подошла, знаешь, я и села возле нее на лавку.

– Гляди, – говорит, – Симеон, как хорошо расцвело.

А сама так и трепещет вся, так вот и ликует. А я-то, знаешь, взглянула, вижу, и вправду сирень расцвела, да и говорю:

– Матушка, гляди-ка, как хорошо сирень-то расцвела.

– Ох, – говорит, – Симеон! Какая же ты глупенькая! Ничего не понимаешь!

И взяла меня за руку, крепко ее сжала и говорит:

– Чрез шесть-то лет что в обители расцветет!

А сама так вот вся и трепещет. Тут только я поняла, что она что-то видит, чего нам не видно, и что-то хорошее обители предрекает».

Общение между юродивыми

«Забегали к Пелагеи Ивановне и прочие бывшие в обители блаженные рабы Божии – такие же, как и она, дурочки, как себя они величали. Раз, например, зашла, так всеми называемая блаженная Паша Саровская. Она потому и называлась Саровскою, что несколько лет спасалась в Саровском лесу. Взошла и молча села возле Пелагеи Ивановны. Долго смотрела на нее Пелагея Ивановна да и говорит: «Да! Вот тебе-то хорошо, нет заботы, как у меня: вон детей-то сколько!» Встала Паша, поклонилась ей низехонько и ушла, не сказав ни слова в ответ. Спустя много лет после того сестра обители нашей Ксения Кузьминична, старица прежних Серафимовских времен, однажды во время обедни осталась одна с Пелагеей Ивановной и, сидя на лавке у окна, тихонько расчесывала у нее голову, а Пелагея Ивановна спала. Вдруг Пелагея Ивановна вскочила, точно кто ее разбудил, так что старицу Ксению испугала, бросилась к окну, открыла его и, высунувшись наполовину, стала глядеть вдаль и кому-то грозить. «Что такое?» – подумала старица Ксения, подошла к окну поглядеть и видит: отворяется обительская калитка, что у Казанской церкви, и в нее входит блаженная Паша Саровская с узелком за плечами, направляется прямо к Пелагее Ивановне и что-то бормочет про себя. Подойдя ближе и заметив, что Пелагея Ивановна ей таинственно грозит, Паша остановилась и спросила:

– Что, матушка, или нейти?

– Нет, – говорит Пелагея Ивановна.

– Стало быть, рано еще? Не время?

– Да, – подтвердила Пелагея Ивановна.

Молча на это низко поклонилась ей Паша и тотчас же, не заходя в обитель, ушла в ту самую калитку. И после этого года полтора не была у нас.

Вот они, блаженные-то, как разговаривают, поди и понимай их, как хочешь... А они, дурочки-то, все знают, лишь друг на друга только взглянут, все и понимают.

Что же, вы думаете, значили эти таинственные их разговоры? А вот что: лет за шесть до смерти Пелагеи Ивановны явилась к нам опять Паша с какой-то детской куклой, а потом, еще немного погодя, и со многими куклами; нянчится, бывало, с ними, ухаживает за ними, называя их детьми. И стала Паша по нескольку недель, а потом уж и по нескольку месяцев проживать у нас в обители, где день, где ночь. За год до кончины Пелагеи Ивановны почти весь год прожила у нас. А как скончалась Пелагея Ивановна, то осталась даже и совсем в нашей обители. Была несколько раз она у меня, и я пробовала предложить ей остаться.

– Нет, нельзя, вон маменька-то не велит, – отвечает мне, показывая на портрет Пелагеи Ивановны.

– Что это, – говорю, – я не вижу.

– Да что ты, – говорит, – не видишь, а я-то вижу, не благословляет.

Так и ушла и поселилась у клиросных в корпусе.

Точно так же хаживали к нам и почитали Пелагею Ивановну и наши блаженные покойная сестра Прасковья Семеновна, тоже еще Серафимовская старица, называвшая ее всегда: Пелагея Ивановна – второй Серафим; также покойная же сестра Прасковья Яковлевна, называвшая ее маменькой.

А вот когда перед самой смертью пришла к нам в последний раз некая блаженная Евгения Феофановна, не из нашей обители, а только бывавшая у нас, тот-то что было! Вот как теперь гляжу и никогда не забуду: приходит она к нам и два узла тащит махров22). «Вот, Герасимовна сухоребрая, – кричит, – никому не верю, а тебе все имение тащу».

– А ты полно дурить-то, – говорит ей Пелагея Ивановна, – лучше о смерти поговорим.

Феофановна-то, услышав эти слова, как вскочит, подбежала к ней, пала к ногам ее и стала обнимать их. «Ты меня проводи», – говорит, и так-то обе плакали, что жалость было смотреть на них. Чрез несколько дней, не более, заболела Евгения Феофановна, 4 февраля; стужа была страшная. Уж как и откуда она очутилась, не знаю. Просилась и билась под окном у диакона Ивана Никитича Садовского, что в приходе родного брата батюшки Василия, да никто там не впустил ее, зная, как бушует блаженная. Ведь ни угомон, ни закон для них не писан, не всякий терпеть-то их может. Так совсем было она и замерзла, да возле колокольни-то жили Хохловские старик со старухой, те и услыхали ее стоны, сжалились над ней, взяли к себе в избу да мне и сказали. Пришла я, вижу: лежит; и жалко мне ее стало... Как быть? На ту самую пору Агафья Лаврентьевна, нашей же обители сестра, говорит мне: «Жалко мне тебя, Герасимовна, будет с тебя и одной, дай-ка я ее к себе возьму». И перенесли мы ее к Агафье-то Лаврентьевне. На другой день Пелагея-то Ивановна мне и говорит: «Поди к Евгении-то, захвати, пока жива». Пошла я, а она лежит, как бы и не было ничего с ней, и все бранится да блажит. «Меня, – говорит, – приедут провожать-то с колоколами». Так и случилось. За батюшкой Василием приехали с колокольчиками свадьбу венчать, а Евгения-то отходит; он на этих лошадях с колокольчиками и приехал ее приобщать. Тут и умерла она.

И много их хаживало к нам».

Последнее пребывание в обители

«С тех пор, как Пелагея Ивановна поселилась в обители, она уж никогда и никуда из нее не выходила. Раз я начала упрашивать ее и говорить: «Что бы нам с тобою в Сарово-то к батюшке Серафиму сходить, Пелагея Ивановна».

– Пойдем, – говорит.

Ну я и обрадовалась, наняла лошадь, собрались и отправились мы с ней, да доехали до нашей монастырской-то гостиницы – за ворота-то она и не едет. «Зачем, – говорит, – я поеду. Чай, не с ума сошла. Он (то есть батюшка Серафим) всегда здесь. Не надо, не поеду». Тем и окончилась Саровская наша поездка. В другой раз вот помню: понетаевские-то наши соседки23) всегда очень ее любили да и попробовали ее раз позвать к себе. «Как ты нас обрадуешь-то, – говорили они. Как тебе хорошо-то будет у нас! В экипаже тройку пришлем за тобой, только пойдем». Она все молчала да отворачивалась, а они-то все знай к ней лезут. «Хоть на недельку, на денек приезжай». «Наплевать вам, чай не вовсе я с ума сошла», – отвечала им и ушла.

Так весь век свой и прожила, голубушка моя, у любимой своей печки на полу между тремя дверьми».

Причащение Святых Таин

«А вот еще скажу вам: с грешными людьми часто бывает, что они за собою ничего не видят, а на других указывают. Что делать, на то они и грешные люди. Вот так-то и у нас было. Стали соблазняться тем, что Пелагея Ивановна не исповедуется и Святых Таин не причащается. Вот приказали нашему батюшке отцу Ивану Феминину (из соседнего прихода, потому что своих священников тогда еще не было) исповедать ее. Пришел он, и долго-долго они пробыли вместе наедине. Смотрю: выходит батюшка такой-то взволнованный и пошел прямо к матушке настоятельнице; слышим, объяснил он ей, что Пелагея Ивановна великая раба Божия и что не он ее, а она его исповедала и прямо высказала ему все потаенные грехи его. И насчет Святых Таин всегда хлопотали наши сестры-хлопотуши, обзывая ее испорченною, да меня за нее укоряли, А дело-то в том, что она приобщалась Святых Таин, только не часто. Разболелись у нее как-то ноги, я и говорю: «Не приобщить ли тебя, Пелагея Ивановна».

– Что ж, – говорит, – батюшка, хорошее дело.

И приобщил ее батюшка о. Василий. Точно так же как-то раз в Великий пост предложила я ей приобщиться, и она не только рада была, но даже сама все и правило-то к причащению вычитала, и приобщилась. Раз сестры так доняли меня, что невтерпеж мне стало, я и говорю ей: «Что это ты не приобщишься? Ведь все сестры говорят, что ты порченая».

– Ах, нет, – говорит, – батюшка, старик-то батюшка Серафим ведь мне разрешил от рождения до успения.

Что значили эти слова святого старца, не знаю я, а думаю по моему глупому разуму, не указал ли он ей и тут путь высочайшего самоотвержения. Что может быть выше, радостнее и блаженнее приобщения Святых Таин Христовых? О, они, эти блаженные, добровольно осуждают себя и на это лишение. А впрочем, Бог их знает! С ними бывают такие чудные события24).

Вот я вам еще скажу: раз сестры тоже пристали ко мне и укоряют, что не причащу Пелагею Ивановну. Вот пошла я и сказала о том батюшке, а он мне ответил: «Нечего слушать их! Что они понимают? Когда она сама пожелает, а этак ты, Герасимовна, за мной и не ходи. Знаю я Пелагею Ивановну, какая она раба Божия. Она с таким благоговением, с таким смирением, с таким страхом и трепетом принимает Святые Христовы Таины, что вся даже просветлеет, и так вся ликует от духовного восторга, что даже на меня самого страх нападает от этого ее просветления. Потому сама она лучше и нас с тобою знает, когда Господь благословит ее приобщиться». С тем я и ушла. А разуму-то, грешница, все еще не научилась. Так раз вот в 1882 году в Петровки25) больно уж доняли меня опять сестры за то, что не приобщила-то я ее. Собралась я сама приобщиться да все и приговариваюсь к ней о том же, а она все молчит. Я уже больно раздосадовалась. Приобщиться-то я приобщилась, да ее и выбранила за то, что она-то не приобщилась, а она все молчит. Заснула я ночью и вижу: входят к нам священник и диакон с Чашей и приобщили ее. Проснувшись я, и уж не во сне, а наяву, слышу: отворилась дверь и уходят, шаги мужские. «Поля, Поля! – кричу соскочив. Кто у нас был? Кто сейчас вышел?» Проснулась Поля и говорит: «Никого не было». А Пелагея-то Ивановна, вижу, молча сидит на любимом своем месте, на полу у печки на войлочке, и такая-то веселая, светлая да румяная, точно вся помолодела. Увидав ее такою, я стала просить у нее прощения: «Ах, матушка! Ведь ты святая, ты ведь молилась да...» Я не успела договорить, а она мне: «Что ты просишь у меня прощения, ведь я не то, что ты говоришь, я великая грешница». Так и залилась я слезами, что оскорбила ее, а она, увидав мои слезы, улыбнулась да и простила. И вот с этих-то уже пор, что, бывало, ни говорят мне, как ни досаждают, никого я не слушалась, а как самой ей угодно, как Господь ей укажет, так и делала».

Таинственные посещения

«И частенько-таки бывали ей подобные посещения свыше. Вот уж в 1884 году, незадолго до смерти, по обыкновению лежу я на лежанке ночью и не сплю, она тоже, по обыкновению своему всегда не спать, ночи сидит на любимом своем месте, на полу у печки. Вот слышу я: пришел к ней батюшка Серафим, слышу я голоса его и ее; и долго так говорили они. Я все слушаю да слушаю – хочется, знаешь, узнать, а всего-то расслышать не могу, только понимаю, что все об обители толкуют. И нашу матушку настоятельницу помянули, это-то я хорошо разобрала. Вот когда уже все стихло и не слышно стало голосов их, я и выхожу, к ней.

– Это ведь у тебя, Пелагея Ивановна, батюшка Серафим был? Я его голос слышала, и вы с ним все об обители толковали и матушку поминали: ведь так? Что ж это значит? Не случится ли у нас чего?

– Мало ли, – отвечала она, – у нас дел.

Так и не добилась я у нее ничего.

А вот также за 12 дней до смерти ее лежу я на лежанке ночью, а она на своем полу на войлочке сидит; вдруг – и никогда еще этого не было – слышу я: она запела, всего-то уж не упомню, а вот эти слова хорошо поняла: «Ангели удивившая, как Дева восходит от земли на небо». Ах, думаю, что это с ней? Никогда еще так-то не бывало, как бы чего не случилось?.. И прошло мало, этак дня чрез два ночью опять слышу, что кто-то говорит с нею, и таким каким-то странным голосом, а она точно с ним спорит. «Это еще что? Кто это? – думаю, да не вытерпела и окликнула. Маша! Это ты что ли?» А послушница Маша мне и отвечает: «Нет, матушка, не я, а, должно быть, не Пелагея ли Гавриловна». А Поля-то крепко-накрепко спит. Тут не выдержала я, вскочила да и вхожу, вижу: сидит она на своем месте. «Да что же это за странности? – говорю. Третьего дня ты пела, и я очень хорошо это слышала да промолчала; сейчас опять кто-то странным таким голосом разговаривал тут с тобою. Хочу я знать, кто это был. Уж что-нибудь это да значит...» Поглядела она на меня да развела руками.

– А вот тебе, – говорит, – и не узнать.

– Как, – говорю я с досадою, – не узнать? Мало ли кто приходит! Кто тебя знает! Может, не вор ли какой.

– Вор и есть, – говорит она, – тот самый, который души ворует.

Поняла я тут страшный голос, что напугал меня, и замолчала».

Последняя беседа с матушкой благочинной

«Незадолго до смерти Пелагеи Ивановны пришла к нам наша только что поставленная мать благочинная, монахиня Елена, и Пелагея Ивановна долго-долго хорошо беседовала с ней, наставляла ее никого не обижать и строго исполнять свою должность и утешала ее. «Вот право, ей Богу, никто ничего не сделает, не гляди ни на кого. Вот посмотри на эту просфору». И вынула из пазухи хорошую просфору. «Такая же хорошая, как эта просфора, будешь и ты: я помогу, а Господь все устроит». И так-то была она весела, так-то вот и глядит ей в глаза, точно будто не наглядится на нее, вон как мать на дитя свое родное, давно не виданное, ласкает – не наласкается, точно вся трепещет от какого-то выспреннего восторга».

Предсказания о благотворной деятельности матушки благочинной и о месте своего погребения

«Мне и стало досадно. Когда мать-то благочинная ушла, а она так вот и радуется, так вся и трепещет от восторга, я и говорю: «Что это, Пелагея Ивановна, гляжу я на тебя и не надивлюсь. Пришла благочинная – и вот как ты радуешься, точно не знаю, что случилось, точно вся праздничная. И чему ты рада? Диви бы уж кто, а то мать благочинная. И редко-то бывала она у тебя, да никогда тебе ничего не давала. Ведь вы прямо блаженные, нет у вас различия. Ну что ты глядишь – не нарадуешься, не наглядишься на нее, ведь уже это я сама видела.

– А что же, – говорит, – Симеон, человек-то она хороший.

– Ну уж хороший? Нашла.

– Ах, Симеон! Какая ты. А может, что еще и больно хорошо сделает.

– Сделает, – прибавила я, – как бы не так, дожидайся. Да и что она нам сделает-то? Ничего нам не надо; по матушкиной милости все у нас есть: келья своя, более нам ничего не надо. Умрем, так небось похоронят, не выкинут.

И так вот я на нее раздосадовалась.

– Эх, – говорит, – Симеон, гляжу я на тебя, ничего-то ты не понимаешь.

И умолкла.

– Да чего понимать-то? Нечего. Вот и ты умрешь, чай, как доброго человека похоронят. Да еще кто знает? Пожалуй, и гроб-то не в пример другим сделают?

– Что же, пожалуй. Да и воистину, какой еще гроб-то сделают, – задумавшись, сказала Пелагея Ивановна. И вдруг встала и, подойдя к иконам, так вся и просветлела. Она, моя голубушка, ублажала матушку благочинную за благоустроение собора и предвидела, что матушка благочинная укажет место вечного покоя ее, предвидела и почести, какие воздавались ей при погребений, а я-то по своему глупому разуму толкую о своем».

Болезненное состояние незадолго до смерти

«Дня за два до того, как ей совсем слечь, говорит она мне: «Ох, Симеон, Симеон! Как мне жаль матушку-то, да делать-то нечего». В то время вся Царская Фамилия здесь ожидалась.

– Что ж, – говорю, – разве беда какая случилась?

– Да беда-то не очень велика, – говорит, – а матушку-то мне жаль.

Тут как раз я и разнемоглась, и затолковали у нас в келии-то, как бы мне не умереть.

– А я-то с кем же останусь, – говорит Пелагея Ивановна и подошла ко мне. Нет, маменька, вставай, мы с тобой поживем еще маленько.

– Ну, – говорю, – когда мы друг друга так любим, что ты без меня не хочешь оставаться, а я без тебя, так давай кинем жребий, кому выйдет прежде умереть, тебе или мне.

– Ну, – говорит, – давай.

Не успела я сказать, как наши келейницы притащили нам длинную-предлинную бечевку. Пелагея Ивановна прехорошо стала перехватывать рукой. Вышло мне прежде умереть. Увидя это, Пелагея Ивановна пригорюнилась, вздохнула и говорит: «Ох, Господи! Да кого же мне искать-то еще. Нет, уже лучше я прежде умру!» 11 января, встав с места, направилась она к двери на двор и говорит: «Ох, Маша. Что-то у меня как голова болит! Пойду-ка я в остаточки на звезды-то небесные погляжу». Не дойдя до двери, вдруг упала, дурнота сделалась с ней; подняли мы ее, спрыснули святой водой, она чуточку очнулась да и говорит: «Что это, Господи, как бы не умереть! Симеон, Симеон, мне матушку да тебя только жаль».

– Полно-ка, – говорю я, – может, кого и еще?

– Так-то так, – отвечает, – да матушку-то больше всех.

– Да, – говорю, – пожалеешь вот ты. Нет, видно не больно жаль, коли не слушаешь никого да рвешься к двери-то. Вот как уж слаба да принуждаешь меня вот тут на полу-то возле тебя сидеть да караулить.

А она-то, моя голубушка, слушает да вдруг как поднялась да так-то было скоро попыталась выйти, а уж не смогла, в сенях-то опять было упала.

– Ой, Маша! Как меня тошнит, – говорит и села на лавке.

Поддержали мы ей голову, водицей святой попоили и повели в келью. А она и мои-то руки целует, и Машины-то, и даже у тут бывшей своей племянницы – молодой клиросной Паши – все и целует. Мы ей не даем, а она так и хватает, и так-то цепко ловит руки-то да все и целует, целует; так и уложили мы ее. Через несколько этак дней гляжу как-то: поднялась моя Пелагея Ивановна да прямо к Маше, поклонилась ей в ноги. Я что-то проворчала, смотрю, говорит: «Прости меня, Машенька, Христа ради». И мне тоже в ноги.

– Уж ты и вправду не собираешься ль умирать, Пелагея Ивановна, – говорю; не полюбилось мне это, что уж это за смирение такое напало. Вот всем в ноги кланяется, да у всех руки целует, точно отблагодарить всех хочет.

– Да кто же знает, матушка, ведь пожалуй умрешь, – говорит.

– На днях вот и ко мне подошла да поклонилась в ноги тоже, – заметила мне Пелагея Гавриловна.

Она молчит.

– Ну, – думаю, – уж если так ласкается да смиряется, видно, и вправду умереть собирается; всех, значит, и благодарит.

И сжалось у меня сердце-то.

20 января подала ей Маша чаю, а она и не встает.

– Положи-ка меня хорошенько, Марья, я больно хвораю, – сказала она.

Так и не пила ничего, и не ела, и молчит.

– Матушка, – говорит мне Маша-то, – вот Пелагея-то Ивановна очень захворала.

– Что это с тобою, матушка? – подошла я к ней и спросила.

– Да ведь я, маменька, захворала, – говорит.

– Что ж. Послать что ли сказать. Приобщиться надо.

– Да, – говорит.

А глаза веселые-развеселые, и сама вся радостная и всех-то крестит, кто ни приди.

23–го ночью был гром и молния, а утром как раз пришел с запасными Дарами священник наш, Иван Доримедонтович Смирнов, приобщить ее; стал возле ее кровати на колени и поднес святую Чашу, но блаженная тихонько отодвинула ее от себя и так несколько раз делала. Бывшая тут мать Афанасия Назарова насильно скрестила было ей руки, говоря: «Приобщайте, батюшка», – но Пелагея Ивановна с необыкновенной силой оттолкнула ее и опять тихонько отодвинула святую Чашу.

– Оставьте ее, не насилуйте, – сказал батюшка и стал уговаривать ее.

– Разве другой-то раз можно? – проговорила блаженная.

Батюшка приказал всем выйти. Все и ушли, остались только мы с батюшкой. Тишина была мертвая. Вдруг Пелагея Ивановна сама взяла святую Чашу и сама, как должно, приобщилась и запила теплотою.

– Оставьте, – сказал наш батюшка, – это значит, недостоин я приобщить ее.

Вечером просили мы того же батюшку Смирнова пособоровать ее.

– Недостоин я, – говорит, – но мы уговорили его.

Пособоровавшись, она была веселая, хорошая такая, и на другой день в понедельник веселая же была; всех встречала, приветствовалаи провожала глазами, кто бы ни приходил к ней, а приходило много прощаться.

25 января, не предупредив меня о том, пришли читать ей отходную. Я как батюшку-то увидела, так, знаете, растревожилась. «Кто это догадался?» – говорю. А она мне: «Полно, – говорит, – маменька, не тревожься. Ведь это ничего, молитва Богородице только». Прочел батюшка отходную, а у меня вот так сердце-то и разрывается.

– Что это, Пелагея Ивановна, видно ты уж и вправду умереть хочешь?

– Умру, маменька, – отвечает. И кто меня помнит, того и я помню, и если буду иметь дерзновение, за всех буду молиться.

– А матушку-то, – говорю, – так и оставишь?

– Нет, – говорит, – маменька, я там ей еще больше помогу, буду Господа за нее просить.

С этих самых слов, со среды вечера, она совсем умолкла. С субботы же, 28 января, совсем даже и глаз не раскрывала. И когда приехали к ней в этот день два племянника ее проститься с нею, то одного из них, Николая Андреевича, она только перекрестила.

С субботы на воскресенье ночью она крепко и будто как-то спокойно спала, что мы с матушкой благочинной говорили, что, может быть, судя по такому сну, она и поправится.

В воскресенье, 29 января, к вечеру сделался с блаженной сильный жар, так что она не могла уже совсем спать, а в 12 часов ночи, на понедельник, 30 января, вдруг успокоилась совершенно; тихо, крепко и так глубоко заснула. И вот в этом-то последнем земном сне своем она ко второму часу стала дышать все как-то глубже и реже и ровно в четверть второго часа на понедельник 30 января (в праздник трех святителей и день кончины родной ее матери) Пелагеи Ивановны не стало. Чистая, многострадальная душа ее отлетела ко Господу».

Приготовление к погребению

Убрали блаженную в беленькую рубашку, в сарафан, положили большой серый шерстяной платок на плечи, повязали голову белым шелковым платочком; одним словом, нарядили так, как она и при земной жизни своей наряжалась. А так как она любила цветы, то в правую ее руку дали ей букет цветов; на левую надели шелковые черные четки, потому что батюшка Серафим, благословляя ее на подвиг юродства Христа ради, сам дал ей четки.

Лишь только убрали ее совсем, ударили в большой колокол, и так как это было в два часа ночи, то колокольный звон напугал многих сестер, думали, не пожар ли. Блаженная Паша Саровская, приютившаяся в то время у нас, сказала: «Какой пожар?! Вот глянуло солнышко, ну, маленько снежок-то и растаял, теперь в обители-то у вас темно будет».

Так и стояла Пелагея Ивановна три дня в крошечной, тесной келейке своей. Здесь битком был набит народ, ни на минуту не выходивший; здесь все время зажигались и горели свечи, непрестанно совершались панихиды, и вследствие того жара была нестерпимая, и несмотря на все это, она лежала во гробе, моя красавица, точно живая, точно вся просветлевшая.

На третий день вечером, как и говорила она, что сделают ей гроб не в пример другим, и вправду положили ее в прекрасный кипарисный гроб, весь украшенный херувимами, со словами: Святый Боже, Святый крепкий, Святый безсмертный, помилуй нас, на крышке и на гробе: Со святыми упокой выкаленными словами. А на внутренней стороне гробовой крышки была привинчена дощечка с надписью: «Проходившая путь Христа ради юродства раба Божия блаженная Пелагея 30-го января 1884 года отошла ко Господу». Перенесли ее в теплую зимнюю Тихвинскую церковь, где и простояла она до девятого дня, в который и схоронили ее. Это промедление произошло вот по какому особенному случаю: семь лет тому назад, именно в 1877 году, когда совсем был готов собор Святой Троицы к освящению и только ожидали приезда владыки Иоанникия, который тогда был епископом Нижегородским, а ныне митрополит Московский, блаженная Пелагея Ивановна однажды взошла в собор, оглядела все в нем и на вопрос сестры Елены Николаевны Анненковой (впоследствии матери благочинной, на которую возложено было строение и благоукрашение собора): «Скажи, матушка, все ли так, и все ли в порядке, и не забыла ли я чего?» – ответила: «Все хорошо, все так, а вот местечка-то мне не приготовила». Это весьма озаботило матушку Елену. Но вот прошло благополучно и освящение, а слова эти так и остались без исполнения. Прошло три года, в 1880 году Пелагея Ивановна, уже никуда не выходившая из своей кельи, однажды совершенно неожиданно пришла в игуменские комнаты, легла на кровать матушки, охала и металась, как больная (чем предсказывала почти полугодовую болезнь, которая вскоре постигла матушку), а потом, сходя с матушкина крыльца, обняла ту же Елену Николаевну и пошла вместе с нею по направлению к собору. Проходя мимо корпуса монахинь, говорила, что надо построже держать их. Потом подошли они к боковой северной паперти собора и остановились.

– Я у тебя усну, – сказала Пелагея Ивановна матери Елене.

Потом пошли далее к главной паперти, остановились здесь, и опять Пелагея Ивановна сказала, указав на собор: «Я у тебя здесь лягу, приготовь мне местечко». И так обнявшись, прошли вокруг собора и возвратились в келью.

Таким образом еще за семь лет блаженная предсказала, на чьих руках она уснет сном смертным, и указала место своего вечного покоя.. И все исполнилось так, как она говорила. Слова ее о том, что сестер надо держать построже, исполнились, потому что как раз после этих слов матушку Елену назначили благочинной монастыря и она действительно повела сестер построже. Так же точно сбылись и слова: «Я усну у тебя», потому что матушка Елена совершенно неожиданно прислана была к смертному одру Пелагеи Ивановны и была все время при ней, так что и действительно на руках ее она и уснула сном смертным. Поэтому и теперь, когда возник вопрос, где положить Пелагею Ивановну, матушка благочинная и сама вспомнила все слова Пелагеи Ивановны, и напомнила о них матушке-игумении, и для успокоения своей совести просила ее исполнить завещание покойницы – дозволить просить разрешения у преосвященного Макария, епископа Нижегородского, похоронить ее в склепе под собором. Матушка уважила просьбу своей благочинной, и вот, пока нарочно для того посланная сестра ездила в Нижний, прошло довольно много времени, и только на девятый день после кончины Пелагеи Ивановны пришлось хоронить ее. Все эти дни стояла она в теплой зимней церкви Тихвинской Божией Матери. Здесь по окончании церковных богослужений день и ночь не умолкало чтение Псалтири по усопшей, здесь непрестанно совершались по ней панихиды, числом от 30 до 40 в течение дня, здесь постоянно горели вокруг гроба свечи, сюда кроме монастырских стекались со всей епархии целые тысячи мирян, которые благоговели перед ней, которые и уважали ее, всегда и во всем к ней прибегали, а также при гробе ее скорбели и плакали, что они лишились в ней своей матери, утешительницы и молитвенницы. И все это, вместе взятое, невольно производило какой-то благоговейный трепет в душе всякого, здесь находившегося, трогало всех до глубины души, умиляло даже и жесткие сердца. Народу не только не убывало, но напротив, прибывало с каждым днем все более и более, так что матушка-игумения, снисходя к слезной их просьбе, а равно и по благоговению к почившей рабе Христовой, нашлась вынужденной дать дозволение и ночи проводить им у ее гроба. Вследствие этого церковь не только днем, но и ночью была наполнена все прибывавшим народом. Жара стояла в храме такая, что со стен потекли потоки воды, и даже на холодных папертях было так тепло, как в кельях. И несмотря на это, почившая раба Христова лежала во гробе своем как будто только лишь забывшаяся сладким сном, ничего не являла в себе мертвенного, лежала как живая, даже не холодная, а теплая, и непрестанно менялась в лице своем, не имея ни малейшего мертвенного, безобразия, а напротив, сияла какой-то духовной красотой. Вся она с головы до ног осыпана была свежими цветами, которые и при жизни так любила; цветы эти непрестанно заменялись новыми, и тотчас же нарасхват разбирались массами народа, уносившего их домой с благоговением.

В девятый день после кончины блаженной, то есть 7 февраля 1884 г., совершено отпевание ее при громадном стечении народа. Когда после отпевания и продолжительного последнего прощания понесли многострадальное тело подвижницы Христовой к нарочито приготовленному месту упокоения у Свято-Троицкого собора против главного алтаря и когда стали закрывать крышкой гроб, то и тогда прощавшиеся с нею свободно брали ее ручки, которые были так гибки, мягки и теплы, как у живой.

Могила ее первоначально, обнесена была деревянной решеткой и обсажена кустами сирени, жимолости и цветами. На самом месте, где в каменном склепе постановлен гроб ее, первоначально положена была простая дубовая доска с крестом на ней из черного дуба – частью по неимению тогда средств, частью по уважению к тому убогому ложу ее, которое она так любила всю свою земную жизнь.

Все сказанное нами доселе заимствовано из рассказов матери Пелагеи Ивановны, и особенно из записанных рассказов достопочтенной Анны Герасимовны, 45 лет жившей с Пелагеей Ивановной. Чистосердечное повествование этой доброй труженицы, проведшей столь долгое время при самой подвижнице, дышит простотой и задушевностью и изображает великий подвиг юродства Пелагеи Ивановны с неподражаемой наивностью, теплотой и полнотой. Великий образ подвижницы Христовой восстает перед нами во всей своей необыкновенной простоте и небесном благолепии.

К этому простосердечному, искреннему и задушевному повествованию достопочтенной Анны Герасимовны мы прибавим еще несколько сведений, собранных нами от других лиц, близких к подвижнице Христовой.

Художник М. П. Петров пользовался особенным расположением Пелагеи Ивановны и наречен ею духовным ее сыном, Он представлял собою живой пример того поразительного благодатного действия, посредством которого она обращала на путь спасения сердца человеческие. Вот что он рассказал о первом своем посещении Пелагеи Ивановны: «После бурной моей жизни, побыв на Афоне и в Иерусалиме, я не знал, на что мне решиться, идти в монастырь или жениться. На возвратном пути из этого благочестивого путешествия заехал я в Сарово и в Дивеево; это было в 1874 году. На второй день по приезде в Дивеево меня свели в келью к юродивой Пелагее Ивановне, о которой много давно я слыхал; когда взошел я в ее келью, меня так поразила ее обстановка, что я сразу не мог понять, что это такое: на полу на войлоке сидела старая, скорченная и грязная женщина с огромными ногтями на руках и босых ногах, которые произвели на меня потрясающее впечатление. Когда мне сказали, что это и есть Пелагея Ивановна, я нехотя поклонился ей и пожалел, что пошел к ней; она не удостоила меня ответом на поклон мой и с полу пересела на лавку, где и легла. Я подошел к ней и спросил: «Идти ли мне в монастырь или жениться?» Она ничего на вопрос мой не ответила и только зорко на меня смотрела своими быстрыми блестящими глазами. Я повторил раза три тот же вопрос и, не получив от нее ответа, ушел от нее раздосадованный и разочарованный, решив к ней уже более не ходить. Прожив целый месяц в Дивееве в монастырской гостинице и занимаясь живописью в соборном храме, я часто слышал упреки от монахинь и от начальницы гостиницы в том, что я не верю благодатным дарам Пелагеи Ивановны, и по настойчивой просьбе начальницы гостиницы решился еще раз зайти в ее келью и с большой неохотой пошел, лишь бы только более мне ею не надоедали. Когда взошел я в келью Пелагеи Ивановны, я нашел ее по-прежнему сидящей на полу на войлоке, но она немедленно по приходе моем встала и выпрямилась передо мною во весь рост. Это была женщина высокого роста и очень красиво сложенная, с необыкновенно живыми, блестящими глазами. Постояв передо мною, она начала бегать по комнате и хохотать, затем подбежала ко мне, ударила по плечу и сказала: «Ну, что?» У меня давно болела эта рука от паралича, но после этого удара Пелагеи Ивановны боль в ней мгновенно и совершенно прошла. На меня напал какой-то панический страх, и я ничего не мог ей сказать, молчал и весь трясся от испуга. Потом она начала рассказывать мне всю мою прошедшую жизнь с такими поразительными подробностями, о которых никто не знал, кроме меня, и даже рассказала содержание того письма, которое я в этот день послал в Петербург. Это меня так поразило, что у меня волосы стали дыбом на голове и я невольно упал перед ней на колени и поцеловал ее руку. И с этого разу стал я усердным ее посетителем и почитателем, неотступно надоедал ей своими просьбами и вопросами и удостоился такого ее расположения, что она не только на личные мои вопросы, но и на письма мои всегда охотно и прозорливо отвечала или краткими записочками, или через добрых знакомых. Я часто к ней ездил и проживал подолгу в Дивееве собственно для того, чтобы видеть и слышать дивную старицу. Она меня вытащила со дна ада».

Достопочтенный М. П. Петров сообщает несколько новых сведений о благодатных дарованиях Пелагеи Ивановны и ее помощи тем, кто прибегал к ней.

«Сестре моей, – говорит он, – Пелагея Ивановна предсказала смерть за два года. Со мною самим было такое обстоятельство: я собирался съездить в Бологое, где жил тогда известный о. Николай, бывший миссионер, которого почитали за великого мужа. Мне хотелось с ним повидаться и побеседовать, но я не решался ехать без позволения Пелагеи Ивановны. Я написал к ней письмо и просил у нее позволения на эту поездку. Письмо было готово, я оделся и хотел уже идти на почту. В это время входит почтальон и подает мне письмо от Пелагеи Ивановны. К удивлению моему, она пишет, чтобы я не ездил к о. Николаю26), это меня чрезвычайно удивило, прежде, чем я послал письмо с моим вопросом, я получаю уже от нее ответ».

В 1881 году я был болен дифтеритом, – говорит тот же Петров, – пять суток лежал я совершенно без чувств, на шестые сутки стало мне полегче, и я, взглянув на портрет Пелагеи Ивановны, сказал: «Что ж ты меня не навестишь? Когда ты была больна, я нарочно к тебе ездил». И немного погодя заснул, и что же? Вижу во сне, что Пелагея Ивановна стоит около меня и говорит: «Вот я и пришла к тебе навестить тебя; не бойся, не умрешь». И Михаил Петрович выздоровел.

«Однажды Пелагея Ивановна пила чай, – говорит он еще, – и ей налили чашку сладкого чая. Вдруг она вскочила с полу, схватила чашку, побежала с нею на улицу и вылила эту чашку по направлению к одной деревне. На другой день приходит к ней женщина из этой деревни, бросается к ней, благодарит ее и рассказывает, что у них вчера был пожар в их деревне. «Уж начал загораться и мой амбар с хлебом, – говорила она сквозь слезы, – я упала на колени и закричала: «Матушка Пелагея Ивановна, спаси!» И тотчас ветер подул в другую сторону, и огонь стал потухать». По рассказу этой женщины, ветер переменился, а огонь стал утихать в ту самую минуту, когда Пелагея Ивановна вылила чашку чаю в ту сторону, где стояла эта деревня».

«Благодарю Бога, – говорит в душевном умилении М. П. Петров, – что Господь удостоил меня видеть такую рабу Божию, и я не только удостоился видеть ее, но и сподобился называться духовным сыном ее».

Говоря далее о разных обстоятельствах жизни Пелагеи Ивановны и о разных духовных дарованиях ее, достопочтенный М. П. Петров рассказывает следующий случай: «Однажды по возвращении ее из Сарова в Арзамас она встретилась с одной девицей и говорит ей: «Ты выйдешь замуж вот за этого молодого человека» – и указала на шедшего мужчину. Эти два семейства были во вражде, и нельзя было ожидать согласия на брак от родителей, а между тем через месяц девица вышла именно за этого человека».

«В Дивееве к ней стал стекаться со всех сторон народ, люди разных званий и состояний; все спешили увидеть ее и услышать от нее мудрое слово назидания, утешения, совета духовного или обличения и укора, смотря каждый по своей потребе. И она, обладая даром прозорливости, говорила всякому, что для него было нужно и душеспасительно, – с иным ласково, а с иным грозно, иных же вовсе отгоняла от себя и бросала в них камнями, других жестоко обличала, причем голос ее, как некогда у блаженного Христа ради юродивого Андрея, подобно колоколу звучал сильно и благодатно, так что кто его слушал, вовек не мог забыть потрясающего действия ее слов. А говорила она почти неумолкаемо, то иносказательно, то прямо и ясно, смотря по душевной потребе слушавших.

После 20-летнего подвижничества в Дивееве Пелагея Ивановна вдруг резко изменила образ своей жизни. Однажды сказала она своей сожительнице, Анне Герасимовне: «Сейчас был у меня батюшка Серафим, велел мне молчать и находиться более в келии, чем на дворе». И она замолчала и редко кого удостаивала своим разговором, говорила мало, отрывистыми фразами, более сидела в келии и, подобно преподобному Арсению Великому, стала избегать людей и более внимать себе. В это время духовные подвиги ее были самые разнообразные».

Об умерщвлении плоти мы уже знаем довольно подробно из рассказов Анны Герасимовны, например, о ношении камней, о бросании кирпичей в воду, о палках и пр., но кроме этих подвигов были и другие, именно: та цепь железная, которою некогда приковывал ее муж ее и которую она принесла с собой в Дивеево, служила и теперь ей подчас веригами, а подчас изголовьем. Спала она и сидела всегда на полу, и непременно около входной двери в келью, так что проходящие нередко наступали на нее или обливали ее водой, что, видимо, доставляло ей удовольствие. Как только все в кельях улягутся на ночь спать, Пелагея Ивановна, тоже притворившаяся, что ложится спать, вставала, становилась на молитву и молилась почти всегда до утра, тихо плакала и вздыхала на молитве и иногда в восторге духовном громко восклицала, чем и будила бывшую около нее келейницу Анну Герасимовну, причем притворялась спавшей и восклицавшей во сне. Пищу принимала умеренно и питалась преимущественно черным хлебом, который носила всегда за пазухой и из которого катала шарики. Эти шарики служили ей вместо четок при совершении молитвы Иисусовой. И это было почти постоянным ее занятием.

«Любила она очень цветы, – говорит достопочтенный М. П. Петров, подтверждая рассказ Анны Герасимовны, – и если имела их в руках, задумчиво перебирала их, тихо нашептывая молитву. В последнее время живые цветы почти всегда имелись у нее в руках, потому что их приносили ей те, кто желал: сделать ей удовольствие, и эти цветы, видимо, утешали ее. Перебирая их и любуясь ими, она и сама делалась светлой и радостной; точно витала уже умом своим в ином мире. Ногтей своих Пелагея Ивановна никогда не обрезала и никогда не ходила в баню. Вообще тело свое истязала и угнетала.

Такие подвиги Пелагеи Ивановны стали привлекать к ней внимание Дивеевских монахинь, и прежнее нерасположение к ней у многих из них сменилось уважением. В келью к ней стали ходить многие из них или для того, чтобы посмотреть на подвижницу, или послушать ее, или получить от нее что-нибудь, потому что мирские люди приносили ей разные приношения, которые она и раздавала монахиням. Но были между сестрами и такие, которые упорно продолжали преследовать подвижницу Божию своей ненавистью и всячески осуждали ее и укоряли. Таких особенно любила Пелагея Ивановна и всячески старалась платить им за зло добром. Инокини, привязанные к подвижнице, глубоко веровали в силу ее молитвы, искали у нее наставлений духовных и обретали их в ее кратких, прозорливых речах. Так, одна благочестивая монахиня дивеевская, сильно к ней привязавшаяся, видя ее подвиги, дерзнула просить у Господа, чтобы Он открыл ей, верен ли тот путь, по которому идет та подвижница Божия, и ведет ли ее ко спасению, потому что часто приходилось ей слышать разноречивые толки других монахинь об этом, и у нее самой сердце колеблется по этому поводу. Господь услышал ее молитву. Она увидела во сне, что Пелагея Ивановна идет по двору монастырскому и два ангела ведут ее под руки. Когда, проснувшись, монахиня эта пошла к Пелагее Ивановне, чтобы рассказать ей свой сон, та предварила ее рассказ строгим запрещением никому не говорить о том, что она видела во сне».

Достопочтенный Михаил Петрович Петров, которого сама блаженная Пелагея Ивановна духовно усыновила себе и который всем сердцем чтил ее память, получив столь много благодеяний от нее, с особенным усердием и истинно сыновней любовью потрудился в собирании достоверных сведений о почившей подвижнице и имеет у себя несколько собственноручных писем от тех лиц, которые сами получили от нее или исцеления, или предсказания, или наставления.

а) Рясофорная послушница Понетаевского монастыря Дарья Семеновна Березина писала ему от 28 марта 1884 г. следующее: «В 1873 году от известной мне только одной причины сильно болела у меня голова, в особенности левый висок, так что я с 3 февраля по 13 июня не находила отрады в болезни. Все меры были приняты к излечению, но ни один доктор не мог помочь27). Но я знала, что болезнь моя была послана мне самой Царицей Небесной и по просьбе моей, а объявить об этом кому-нибудь я страшилась и думать. А боль была нестерпимая, поэтому я и лечилась, а после всего я решилась поехать в Сарово искупаться на источнике о. Серафима и тут почувствовала некоторую отраду от болезни. В ночь, на которую я искупалась, я могла заснуть, но утром снова чувствовала боль и в отчаянии души своей поехала в Дивеевский монастырь, и прямо к Пелагее Ивановне. При первой встрече она зорко и пристально взглянула на меня, так что у меня от боли и вместе от радости сердце затрепетало, и слезы душили меня. Я не успела упасть к ногам ее, как она протянула руку и двумя пальцами с длинными ногтями начинает слегка колотить мне по больному виску с такими словами: «Говорю, курва28), не лечись, не лечись! Сама заживет». И начала меня поить чаем с того блюдечка, из которого сама пила. И много еще говорила мне касательно моей жизни, и все сбылось на мне. И я, пробыв в Дивеевской обители трое суток, всякий день неоднократно ходила к ней и чувствовала себя совершенно здоровой, и отправилась в свою обитель. И с того времени эта болезнь не повторялась.

Во второй раз я была больна, – писала в том же письме Дарья Семеновна Березина, – в 1876 году, страдала внутренней болью, и мне необходимо было лечиться. Я три с половиной месяца лежала в уездной земской больнице. С помощью Бога и врача, который заботливо старался лечить меня, я немного поправилась, или лучше сказать, опасность, которая угрожала смертью, миновала, но совершенно поправиться не было мне никакой надежды. Правда, я сама совсем еще не теряла этой надежды, но со стороны других, а в особенности моих родных, брата и старшей сестры, которая более всех видела мои страдания, надежды не было, и все советовали мне для сохранения моей жизни оставить монастырское послушание, которое на меня было возложено – петь на клиросе. А я и слышать не хотела, потому что пение для меня было лучшей отрадой в жизни, самым сладостным утешением и пищей для души. Сестра особенно много меня упрашивала, настаивала, даже упрекала и опровергала все мои резоны, и одно говорит: «Откажись от этого послушания». Даже сильно вооружала против меня и брата моего, от которого я много в жизни зависела. И что же? Я уж не могла ничего говорить против них, только об одном просила: съездить и спросить решительного слова от Пелагеи Ивановны, и притом с тем условием, что как она скажет, так и исполнить. Мое сердце чувствовало, что она заранее уж предвидела скорбь души моей, потому что я заочно неоднократно умоляла ее о помощи в моей болезни.

Когда пришли мы с сестрой в ее келью, нашли ее лежащей на прилавке на постланной постельке, и в головах две подушки. Окружена была она множеством народа; всякий спрашивал о чем-нибудь и ожидал ответа. Я как взошла, так и поклонилась ей у постельки, тоже и сестра моя сделала, но мы дали свободу прочим окончить, а она не сводила глаз с меня в течение целого часа времени. Потом стали мы ближе подходить к ней, и она так скоро обернулась на бок на постельке своей и начала сестру мою бить кулаком; несколько ударов дала и что-то про себя ворчала. Конечно, и сестра и я довольно испугались. Я стояла у ног ее и ждала, что еще будет. Она обернулась опять по-прежнему и ласково стала глядеть на меня и что-то шептала губами. И минуту спустя приподнимается несколько с изголовья и вытягивает ножку свою (но не помню, которую) и касается моего живота, даже в самое больное место, и крепко упирается в него ногой. Конечно, для нас было понятно то и другое. И с того времени я никогда не ощущала болезни в животе моем, и до сего времени без всякого затруднения пою на клиросе».

б) Послушница Покровской женской общины, что при селе Медяни Курмыжского уезда Симбирской губернии, Надежда Александровна Разстригина писала М. П. Петрову от 26 марта 1884 года следующее.

1) «В 1874 году 5 мая дочь курмыжского крестьянина Разстригина, ныне недостойная послушница Надежда Покровской женской общины, что при селе Медяни Курмыжского уезда Симбирской губернии, со своей матерью шедши в Киев для поклонения тамошней святыне, были мимоходом в Серафимо-Дивеевском монастыре у блаженной старицы, прозорливой Пелагеи Ивановны, для получения от нее благословения на путешествие. Увидав блаженную старицу, моя родительница сказала ей: «Матушка, я со своей дочерью иду в Киев, благословите нас на путь». Получив ее благословение, мать моя опять спросила: «Схожу ли я благополучно в Киев?» Тогда блаженная старица раскрыла глаза, сложила руки на груди и легла впереди на лавку, сделавшись как бы мертвой, сказав: «Я умру». Родительница моя, услышав это, заплакала и спросила: «Матушка, я, верно, помру дорогой?» Блаженная старица отвечала ей: «Молоденькая дочка помрет». Эти слова я приняла; на свой счет, посему во время путешествия каждый день и час ожидала своей смерти. Но это предсказание блаженной исполнилось не надо мною, а над моей родной сестрой Марией, которая без нас захворала и умерла».

2) «При этом же свидании с Пелагеей Ивановной я спрашивала ее: «Матушка, как вы благословите меня: в миру ли мне жить, или поступить в монастырь? Она дала, мне поцеловать руку свою, говоря тихо: «В монастырь беги». Я опять спросила: «Да в какой же монастырь?» – «Который недалеко устраивается». Вот и это предсказание сбылось надо мною. Возвратившись из путешествия, недолго я жила в доме своих родителей, всего только 41 день. В продолжение этого недолгого пребывания моего в доме родителей в душе моей возродилось неутомимое желание – оставить мир и поступить куда-нибудь в святую обитель. Вот я по благословению блаженной старицы и своих родителей и поступила во вновь устрояемую обитель – Покровскую женскую общину, где и до сего времени пребываю.

3) «Предсказание, только не помню, когда оно было, – пишет дальше та же послушница Надежда Александровна Разстригина. Двадцатилетняя моя сестра Агриппина заболела. Нам всем семейством желательно было узнать, выздоровеет ли больная или умрет? Для этого наша родительница отправилась в Серафимо-Дивеевский монастырь к блаженной старице Пелагее Ивановне спросить ее относительно больной. Когда она пришла к блаженной старице, то стала спрашивать ее: «Матушка, у меня хворает дочка, и не знаю, выздоровеет она или помрет. Скажите мне». Эти слова моя родительница неоднократно повторила, но блаженная старица на все ее вопросы ничего не отвечала и молча любовалась букетом цветов, который в то время держала в руке своей. Наконец послушницы блаженной старицы начали просить ее: «Матушка, утешьте вы эту женщину, скажите ей что-нибудь насчет больной ее дочери». После их просьбы блаженная старица взяла из букета цветок сирени, любовалась на него и повторяла несколько раз слова: «Груша, Груша!»29) Потом этот цветок поднесла к лицу родительницы нашей и сказала ей: «Вот этот цветок и Богу будет хорош». После того больная наша сестра Агриппина недолго жила на белом свете».

«Всех этих предсказаний, – прибавляет Надежда Александровна Разстригина, – и исполнения их я была свидетельницей, что и удостоверяю своей подписью». (Следует подпись.)

в) Собственноручное свидетельство Тверской епархии Малицкого монастыря духовника, иеромонаха Алексия, от 29 мая 1884 года.

«В 1877 году духовный мой сын М. П. Петров, отправляясь из Твери в Дивеевский монастырь для свидания с блаженной памяти старицей Пелагеей Ивановной, которая руководила его в жизни и, можно сказать, усыновила его в духовном отношении, зашел ко мне проститься и испросить благословения на путь. При прощании я убедительно просил его, чтобы он попросил совета и наставления у досточтимой старицы в моих крайне неблагоприятных обстоятельствах, и вместе с этим святых молитв ее за меня, грешного. По приезде в Дивеево, когда он передал старице мою просьбу, она сказала: «Гонение, которое он перетерпит, в радость обратится». И действительно, по прошествии двух лет я претерпел величайшее гонение, какого я никак не мог ожидать по преклонности моих лет, но это гонение было к лучшему и впоследствии обратилось мне в радость. Таким образом все то сбылось, что было предсказано за два года ранее самого события. Благоговея пред Господом Богом и мысленно испрашивая ее святой помощи и соизволения на мое искреннейшее слово правды о таковом ее предсказании, я принимаю дерзновение всенародно свидетельствовать о даре прозорливости вышеупомянутой старицы Пелагеи Ивановны, в чем и подписуюсь». (Следует подпись.)

г) Собственноручное свидетельство иеромонаха Ниловой пустыни Тверской епархии Антония.

«В 1881 году, состоя иеромонахом Тверского архиерейского дома, я тревожился мыслью, где лучше всего я могу продолжать свое служение? И куда поэтому должен отправиться? Почему и обратился за советом к старице Пелагее Ивановне. Через несколько времени получаю ответ на бумажке: «В Нилову пустынь». Предсказание это сбылось в точности: в 1886 году я поступил в Нилову пустынь, где со спокойствием духа и прохожу свое служение. По священству выдаю это за чистую истину». (Следует подпись.)

д) Собственноручное свидетельство крестьянина Тверской губернии Новоторжского уезда деревни Горок Степана Кудинова, от 14 апреля 1888 года: «В 1883 году я был в Дивееве и был у Пелагеи Ивановны, которая мне что говорила, все ее слова сбылись в точности, в чем и свидетельствую моей совестью». (Следует подпись.)

е) Из собственноручного письма рясофорной монахини Прасковьи Дмитриевны Арвонатаки от 11 августа 1888 года к духовнику ее, отцу Авраамию, который просил ее собрать сведения о Пелагее Ивановне от Дивеевских монахинь: «Все наши монахини, и старые, и молодые, почти в одно слово говорят, что она была раба Божия. И священником сказанную надгробную речь вам в удостоверение прилагаю30). А мы все, то есть Серафимо-Дивеевского монастыря сестры, утверждаем единогласно, что она не только была прозорливой и предсказывала будущее, но и мысли узнавала, с какими приходили к ней, и часто обличала сказанные слова о ней в насмешку, или неверие, когда к ней приходили, а после возымели большую веру и до смерти ее всегда посещали». Далее Прасковья Дмитриевна упоминает о предсказании Пелагеи Ивановны Елизавете Николаевне Кудрявцевой, которое мы здесь передадим подробнее: «Одна мирская образованная особа, в настоящее время монахиня Дивеевского монастыря, еще до поступления своего в монастырь посетила вместе с родственницей своей Дивеевский монастырь, где ей очень понравилось, так что она сама пожелала туда поступить, хотя имела жениха по имени Сергий. Когда пришла она в келью Пелагеи Ивановны и спросила ее, идти ли ей в монастырь, та ничего не ответила. И хотя вопрос этот неоднократно предлагался ей посетительницей, продолжала упорно молчать. Посетительница наконец сказала, что она еще совершенно свободно может располагать собою и испросить согласия и благословения у родителей своих на поступление в монастырь. Пелагея Ивановна и на это отвечала ей молчанием и только зорко смотрела на нее, отчего жутко стало посетительнице; казалось ей, что точно насквозь видит она всю ее душу. В это время мелькнула в ней мысль о женихе, и при этом, не он ли служит преградой к поступлению в монастырь, и не это ли означает молчание прозорливицы. Пелагея Ивановна, провидя духом ее помыслы, быстро встала с пола, где сидела, выпрямилась во весь рост, протянула посетительнице свою руку н сказала: «Живи, как ты живешь. Сергей смертный». Посетительница очень удивилась, что, не зная дотоле ее и не зная ее жениха, она прямо называла его по имени, и притом так знаменательно, что как бы предсказывала ему смерть. Действительно, так и случилось: жених ее вскоре умер, и она, вполне свободная, поступила в Дивеевский монастырь и прилепилась к Пелагее Ивановне самой искренней любовью, стала любимой ее ученицей и много потом потрудилась в собирании и записывании верных сказаний о жизни и подвигах блаженной подвижницы».

Продолжим повествование Прасковьи Дмитриевны Арвонатаки. «Многие в обители говорят про Пелагею Ивановну, что «она мне много говорила, а что именно, теперь припомнить не могу»; даже прошедшее рассказывала каждому, кому нужно было убедиться в ее прозорливости и на пользу души. Мне самой сказала она, что было со мной в жизни, и прибавила такие слова: «Умнее бы была, если бы своим умом жила». «Я вам могла бы, – продолжает писать Прасковья Дмитриевна своему духовному отцу, – о ее предсказаниях, собственно ко мне относящихся, написать несколько листов, а также относящихся к моему сыну, и все они сбылись; но теперь печаль и скорбь подавляют меня. Что могла, то собрала и посылаю к вам... Отец Агафодор, саровский иеромонах, всегда уважал и чтил Пелагею Ивановну и однажды приехал посетить ее. Увидав, что она уж очень слаба, говорит ей: «Пелагея Ивановна, какая ты стала плохая! Ты скоро умрешь». Она взглянула на него да и говорит ему в ответ: «А ты впереди меня пойдешь». И что же? Он был у нее в ноябре и 2 декабря скончался, a Пелагея Ивановна умерла 30 января рано утром».

Поясняя повествование Анны Герасимовны о том, как Пелагея Ивановна незадолго до своей смерти посетила келью матушки игумении, Прасковья Дмитриевна говорит в письме к своему духовному отцу: «Вот вам еще событие. Всему монастырю известно, что когда матушке-игумении заболеть, то Пелагея Ивановна, давно уж не выходившая из своей кельи, тут во время обедни приходит в матушкины комнаты, проходит прямо в ее спальню (хотя совсем не знала расположения комнат), ложится на ее постель, довольно долго лежит на ней, охает и стонет и много делает указаний и примет на болезнь, потом встает с постели и хочет уходить. Келейницы матушкины предложили ей чаю, она выпила две чашки и ушла прежде, чем матушка возвратилась от обедни. Матушка-игумения действительно скоро занемогла и была близка к смерти, и шесть месяцев не выходила из кельи».

«Еще вам одно напишу, – продолжает Прасковья Дмитриевна. Ваш арзамасский житель, родной племянник Пелагеи Ивановны, Дмитрий Андреевич, приезжал к ней три раза и с тремя невестами, чтобы она благословила его жениться, но она все не благословляла, а потом, когда в четвертый раз приехал, то она его встретила, подала красное яблочко и благословила жениться.

Не только ее слова, но и все движения нужно было замечать, и даже положение, в каком ее заставали: сидит ли она, лежит ли, или ходит. Я одну барыню к ней привела, а у барыни два сына были, и мы Пелагею Ивановну застали лежащей поперек кельи на полу. Так эти дети и делали со своей матерью: все поперек да напротив, оба своевольничали, оба без расчету деньги тратили и матери не доставляли ни одной минуты отрадной.

Посетителям много говорила Пелагея Ивановна, и все сбывалось. Стало быть, ее богоугодная жизнь заслуживала того, что к ней за 600 верст и более приезжали люди, чтобы по ее совету решать свою участь или узнавать, где правда. Кто приходил с душевным умилением и истинной скорбью в сердце, она всех принимала и советы давала, и как она скажет, так все и действовали. А кто шел с одним только любопытством или от нечего делать, так и она их гоняла, толкала, даже била и говорила: «Галки, галки!» А иных при мне с намерением ударяла по одному и тому же месту и по нескольку раз – для их исцеления. Так было с одной барыней при мне. Пелагея Ивановна все ударяла ее по плечу, и та не только не отходила от нее, но как будто рада была, что она ее ударяет. Когда мы пошли от Пелагеи Ивановны, эта барыня сказала мне, что это плечо не давало ей покоя, такая в нем была ужасная боль, и что после ударов Пелагеи Ивановны она чувствовала все более и более облегчения».

Все это мы выписали из письма почтенной Прасковьи Дмитриевны к ее духовному отцу. Уж одно то, что она писала все это к такому лицу, как духовный отец ее, ясно показывает всю истину слов ее, и всякий совершенно должен им верить.

ж) Одна из дивеевских сестер, достойная полного уважения и доверия, но желающая по своему смирению остаться неизвестной, писала от 20 декабря 1890 г. к М. П. Петрову следующее: «Мать Алевтина сказывала мне: «Когда я в черной гостинице была старшей, однажды пришел монах средних лет, благоговейный по виду, кроткий и смиренный, худой и тощий. Я поговорила с ним, он назвал себя послушником одного из Соловецких монастырей, только не помню, которого, и идет на богомолье пешком в Киев. На мое предложение ему чаю он сказал, что не пьет по болезни, а пьет льняное семя, и выпил две чашки». «Я с ним простилась, – говорила мать Алевтина, – сказав, что иду в церковь, говею, тогда и он сказал: «Нельзя ли и мне поговеть у вас». «Отчего же? Можно, ежели желаете». А сам все так тихо и кротко разговаривал. Приобщился он так, как приобщаются послушники, без шапочки, с открытой головой. Разговорились с ним о Пелагее Ивановне; он очень пожелал ее видеть.

– Ах, как бы я желал поклониться ей, – сказал он.

– Что же? Пойдемте, с удовольствием вас сведу.

Пошли с ним. Когда мы отворили дверь, она лежала, но тотчас же встала и, стоя, зорко смотрела на него. Я ему сказала, чтобы на лавочку сел. И Пелагея Ивановна рядом с ним села и говорит ему: «Смерть на дороге». Он ответил: «Я, матушка, боюсь, чтобы душевной смерти не было, а от смерти телесной я недалек, жду ее, потому что все болен, и надо же когда-нибудь умереть, а лишь бы душевной-то смерти не было». Она продолжала все зорко на него смотреть и говорит: «Ведь вам что? Ты – отец, а она – мать, – показывая на меня. Ну так и следует сказать. А когда птица вылетит из клетки, то и птенцы кто куда разлетятся. А право, смерть на дороге!» Потом, отвечая на его мысль, сказала: «Маленьким не мешает быть, а ведь ты – отец, а она – мать, ну так и надо сказать».

Когда послушник Гавриил (так его звали) вышел со мною от Пелагеи Ивановны, я ему и говорю:

– Верно, вы должны быть иеромонахом, она вас называла отцом?

– Ну, когда Пелагея Ивановна велела вам открыться, так нечего делать, скажу всю правду: я, грешный игумен Соловецкий, дал обещание, когда устрою монастырь, сходить пешком в Киев, скрыв себя, – путешествую, как простой послушник». А между тем с ним был другой послушник, но он его отсылал всегда вперед идти, назначая, до каких пор и куда; например, сам пришел к нам в Дивеево, а послушника отправил в Сарово, а когда сам придет в Сарово, его отправит дальше. Это для того, чтобы в безмолвии и тишине идти с единым Господом и без боязни. «А что Пелагея Ивановна сказала: не мешает быть маленьким, – это на мою мысль говорила она. Я мысленно говорил ей: я грешный игумен, а приобщался с открытой головой, как послушник, не погрешил ли я? На эту тайную мысль она и сказала: «Маленьким не мешает быть. Ты – отец, а она мать, так и надо сказать». Вот как толковал сам игумен некоторые слова Пелагеи Ивановны, но он не все их понял, он не понял того вразумления и того укора, которые делала ему блаженная прозорливица за оставление им братии обители своей: «Когда птица вылетит из клетки, и птенцы кто куда разлетятся». О. игумен оставил свою братию, вылетел из клетки, что же могло случиться с его птенцами, особенно когда смерть ожидала его на дороге? «Смерть на дороге». Это было ясное и грозное предсказание матушки Пелагеи Ивановны. Что же случилось? «О. игумен пробыл у нас неделю, – говорит монахиня Алевтина, – простилась я с ним с глубоким уважением. Прошло несколько времени, получаем мы письмо от его послушника. Послушник пишет, что о. игумен на обратном пути из Киева заболел в Воронеже и там в монастырской больнице скончался. Итак, предсказание Пелагеи Ивановны сбылось в точности, он не возвратился более в свой монастырь, смерть посетила его в дороге. Немало хлопот причинила смерть его в Воронеже. И там выдавал он себя за послушника, но когда рассмотрели его бумаги, то для удостоверения в том, что он игумен, должны были отнестись к Архангельскому епископу, и тот подтвердил, что он точно игумен, ближайший ученик его и любимец, и все книги, какие нашлись у покойного, подписаны были рукой преосвященного».

«Еще скажу факт прозорливости блаженной Пелагеи Ивановны, – пишет М. П. Петрову та же смиренная дивеевская сестра, желающая остаться неизвестной. Варвара Александровна Карамзина послала свою келейницу к Пелагее Ивановне; она посланной сказала: «А баба-то мертвая». Через несколько дней Карамзина получает от своего племянника г-на Эселева известие, что жена его в этот же самый день умерла и лежала на столе».

«Родственница моя А. М. И-на, – продолжает та же дивеевская подвижница, – имела весьма великую веру и пламенную любовь к Пелагее Ивановне и поступила в монастырь по ее благословению. За пять лет до своей смерти она была у нее совершенно здоровой и просила ее помолиться за ее трех молодых монашенок. А Пелагея Ивановна сказала ей: «Ты их воспитывала, а Бог тебя заколет?» Никто не понял тогда, что значит это слово: заколет. Что же? Чрез несколько времени она слегла в постель и пять лет не покидала ее, страдала солитером, и переходы болезни были разительны и разнообразны. Ее поднимали с постели и сажали, одна рука была в параличе, без движения; по временам были припадки от волновавшегося солитера, и несколько месяцев все тело ее было как бы онемелым, все члены как бы омертвелыми с головы до ног. Шесть послушниц поднимали ее с кровати и те же шесть послушниц клали на кровать. Вот, действительно верно было слово: Бог тебя заколет. Потом такое болезненное состояние ее прошло, и осталась одна рука без движения. За полтора года до смерти, 21 сентября, во время ранней обедни, когда пели Херувимскую песнь (я тогда ктиторшей была, при свечном ящике стояла), меня позвали к А. М., и что же я увидела? А. М. сидит посреди комнаты бледная, как мертвец, с закрытыми глазами (а у нее был всегда легкий румянец на щеках), грудь синяя, и икала она громко, на всю келью, окружена была семью сестрами, шестью послушницами, старшей больничного корпуса Карамзиной, докторшей монастыря: Федосьей Васильевной Эпальской. Меня послали как можно скорее к Пелагее Ивановне. Я скорбная бегу, боясь уже не застать ее, потому что солитер поднялся к шее и душил ее, сердце стало реже биться и пульс все более и более ослабевал, так что докторша сказала мне: «Ради Бога, скорее к Пелагее Ивановне, чтобы она помолилась за А. М.; солитер ее окончательно задушит». А грудь и шея все более синели, и лицо покрывалось уже мертвенной бледностью. Не успела я подбежать к Пелагее Ивановне и сказать ей: «А. М. умирает, помолитесь, матушка, чтоб Господь принял ее душу с миром», – как она быстро, глядя на меня, перекрестилась и сказала: «Право, ей Богу! И ты такая же, как А. М., и ты пройдешь такою же болезнью, коли из тебя его не вынуть. А она еще не умрет». Пораженная этими словами и успокоенная тем, что А. М. не умрет, я с верой пошла домой, не думая о себе. Вскоре после моего возвращения действительно солитер начал опускаться вниз и когда, видно, занял свое место, А. М. открыла глаза и оживилась. Ее подняли и положили на кровать, на которой она все так же пролежала еще полтора года».

Так писала достопочтенная дивеевская подвижница к М. П. Петрову об исполнении предсказания Пелагеи Ивановны над болезненной Анастасией Михайловой, но и над ней самой исполнилось слово великой старицы: «И ты пройдешь тою же болезнью, коли его из тебя не вынуть». В том же самом письме она писала к г-ну Петрову: «Солитер расстраивает так сильно всю мою внутренность, что я едва ноги таскаю по комнате и исхудала так, что страшно глядеть. Никуда не хожу более трех недель, даже у себя в домовой церкви не бываю».

Все эти собственноручные свидетельства ясно показывают, какое благотворное влияние имела блаженная Пелагея Ивановна на всех тех лиц, которые прибегали к ней за помощью, и какими высокими благодатными дарами обладала она.

В дополнение к сведениям, сообщенным достопочтенной Анной Герасимовной о последних днях блаженной старицы Пелагеи Ивановны, мы приведем здесь еще некоторые сведения, заимствованные из письма той же дивеевской подвижницы к А. Ф. Ковалевскому.

«У таких подвижниц, как Пелагея Ивановна, – пишет она, – часто бывают при созерцательной и образцовой их жизни свои тайные видения и откровения при благодати Святого Духа, им присущей... Я отправилась в келью Пелагеи Ивановны к Анне Герасимовне, и между разговорами спросила ее: «Что? Пелагея-то Ивановна в первое время по вступлении в монастырь ходила ли в церковь

– Как же, ходила; и приобщалась не часто, а очень часто оставалась молиться в церкви. Потом наш протоиерей Василий (любим был отцом Серафимом) приходил к ней в келью приобщать ее. Раз как-то он пришел ее приобщить; она приобщилась да и стала сама его исповедовать, так что он ужаснулся и поклонился ей в ноги и просил ее святых молитв, так все верно и прозорливо она ему сказала! С тех пор весь монастырь по словам батюшки Василия стал считать ее великой прозорливицей. Потом она очень редко приобщалась».

«А раз, – продолжает та же дивеевская подвижница, – одна сестра, смущавшаяся, что она никогда не приобщается, сидя у нее в келии, думала об этом. А Пелагея Ивановна и говорит ей: «Посиди у меня, дочка». Та довольно поздно засиделась и уснула. Когда проснулась, видит, что Пелагея Ивановна стоит со скрещенными руками и ангел Божий ее приобщает. А когда та сестра подошла к ней, то она погрозилась и сказала: «Молчи о том, что видела». Потом еще другая ее келейница, Пелагея Гавриловна, недавно мне передавала: «Лет 30 тому назад проснулась я ночью и вдруг вижу: ангел Божий прилетел, взял ее и скрылся на небо, а потом опять спустил ее. И Пелагея Ивановна лежит на полу у печки, лицо светлое, радостное. Я к ней да и говорю: «Матушка, что я видела-то!» – «Молчи, молчи, никому не говори!» – ответила она.

«До кончины своей за пять лет Пелагея Ивановна сделалась очень больна, безнадежна; мы думали, что она скончается. Тогда при матушке-игумении, казначее и многих сестрах ее соборовали два священника и диакон. Я тоже была и рыдала, да и все плакали, и мать игумения; а она смотрит на всех с ангельской улыбкой и переводит свои светлые, блестящие голубые глазки со священников то на матушку, то на сестер. В руках же имела огромный букет цветов и перебирала их. Нашей удручающей скорби не было пределов, но благодаря Всевышнему, она осталась жива, только год от году слабела».

Затем достопочтенная подвижница дивеевская повторяет почти буквально тот случай, когда батюшка о. Иоанн Доримедонтович Смирнов пришел со Святыми Дарами в келью Пелагеи Ивановны и хотел ее приобщить, а она слегка отклоняла неоднократно святую Чашу, а потом и приобщилась.

Изображая самые последние часы ее земной жизни, дивеевская подвижница говорит: «Сестры все перебывали у нее и до самой кончины осаждали ее келью, желая принять последнее ее благословение, но неотступно день и ночь при ней пребывали, по назначению и благословению начальницы, кроме ее трех келейниц, еще четыре сестры: Чернышева, Арвонатаки, Карамзина и я, грешная Кудрявцева. Глядя на нее, мы рыдали и невольно замечали, что ей были таинственные видения, то тяжелые и страшные для нее, то радостные и светлые. Вдруг, например, повернет голову к стене и грубым голосом скажет и пальчиком погрозит: «Нет, этого я не делала!» Видно, враг рода человеческого и к ней приступал со своей ложью и клеветами. А то раз, несмотря на страдания и крайнюю слабость сил, накануне уже самой смерти, вдруг привстала на кровати, протянула ручки свои, высоко поднимая их, и в восторге воскликнула: «Матерь Божия!» Лицо ее сияло радостью, и вся она трепетала. Сказав эти слова, она в изнеможении опустила свою голову на подушку. Видно, Матерь Божия не оставила ее без Своей божественной помощи в последние минуты ее жизни.

Надгробное слово

Надгробное слово, произнесенное при отпевании блаженной Пелагеи Ивановны, имеет весьма важное значение. Оно указывает на ту духовную связь, которая находилась между нею и прозорливым старцем Серафимом Саровским, и разъясняет, какое значение имела почившая подвижница для Дивеевской обители.

Оно начинается такими словами: Блажен путь, в онь же идеши днесь, душе, яко уготовася тебе место упокоения. Проповедник, упомянув о кончине блаженной Пелагеи Ивановны, говорит дивеевским инокиням: «Еще раз постигла вас, благоговейные матери и сестры, глубокая скорбь разлуки с дорогим для вас существом. Было время, когда вы глубоко сетовали и плакали о разлуке с приснопамятным старцем Серафимом, вашим отцом, основателем сей святой обители, теперь вы плачете об общей вашей матери – сей лежащей во гробе блаженной старице Пелагее Ивановне. У вас нет уже ни отца, ни матери; и вы в полном смысле – сироты'31).

Затем в утешение сетующих инокинь проповедник говорил: «Вы, конечно, не будете искать себе отрады и утешения в одних слезах; ваша достоуважаемая старица Пелагея Ивановна, как и приснопамятный старец Серафим, оставили вас только телом, а не духом; по духу они вам отец и мать, по Духу они и сейчас живы и находятся в ближайшем предстательстве за вас пред престолом Господа Бога, Творца и Промыслителя всех. Вспомните: когда вы оплакивали разлуку со своим отцом, старцем Серафимом, вы думали, что потеряли все; вы оставались, на первый взгляд, беспомощными, вас отовсюду теснили; вы не имели ничего: ни места для обители, ни крова для жилища. Ну, что еще вам более можно было потерять?.. Но было ли все это к лучшему? Тогда наша обитель была истинно бедная, никем не знаемая, кое-как влачила свое существование, а теперь что стало? И все, конечно, по молитвам старца Серафима, памятованием его людьми благочестивыми, благотворительными; наша обитель стала хотя не богатой, но обширной, славной и, можно сказать, цветущей. Так и достоблаженная старица Пелагея Ивановна, которая была для вас нежно любящей матерью, которая сорадовалась вашим радостям, которая ласкала и утешала вас в ваших скорбях, оставляет вас только телом, но имейте несомненную уверенность, что она не прервет с вами духовного союза. Она своим предстательством пред престолом милосердого Господа будет вам утешительницей в скорбях и всяких невзгодах трудовой иноческой жизни... Прощаясь с нашей дорогой Пелагеей Ивановной, помолитесь Господу Богу, чтобы ее строгие иноческие подвиги, которыми ознаменовала она жизнь свою, пребыли и для нас образцом пламенной любви к Богу и к ближним и примером истинной заботливости о нашем собственном спасении и спасении наших ближних, а ее беспримерное юродство, соединенное с величайшим самоотвержением, напоминающее нам древних великих подвижников и подвижниц христианства, да утвердит в наших сердцах уверенность, что и в наши времена, внешне скудные верою и благочестием, премилосердый Господь воздвигает в наше назидание и утешение великих подвижников и подвижниц веры и благочестия».

«Ты же, незабвенная матушка Пелагея Ивановна, – говорил проповедник, обращаясь к почившей, – исполненная долголетней и многотрудной жизни и пламенной любви к Богу, гряди с миром, куда воззвал тебя Вседержитель. Да обретет там твоя чистая душа то сокровище, которое она искала для себя и для ближних в продолжение всей земной жизни, да сподобит тебя Господь радостно встретить там великого отца и наставника твоего и нашего, старца Серафима, и вместе с ним и со всеми святыми вечно созерцать и славословить Господа Бога, и да дарует он тебе благодать – быть молитвенницей и за нас грешных».

Слово это, произнесенное при гробе, в котором покоилась почившая Пелагея Ивановна, как живая, «вся – красота духовная», как знаменательно выразилась о ней досточтимая Анна Герасимовна, «вся, просветившаяся каким-то тихим и необыкновенным светом», и особенно это сближение ее с великим подвижником, общим отцом и наставником всех дивеевских сестер, старцем Серафимом, не могло не произвести самого сильного впечатления не только на сестер дивеевских, но и на всех присутствовавших при отпевании. Все чувствовали, что они прощаются с родной матерью; все понимали, что она переходит в лучший, горний мир, и по любви своей не забудет их и там, у престола Премилосердого Господа.

После погребения тотчас началось поминовение усопшей. И в храме Божием, и во многих кельях читалась день и ночь Псалтирь, ежедневно совершались заупокойные Литургии, многократно в день служились панихиды и для сестер, и для посторонних богомольцев.

В обители распространялись слухи о дивных явлениях почившей то одной, то другой сестре.

«Мать Маврикия передавала мне, – пишет неоднократно нами упоминаемая дивеевская подвижница, – что со дня кончины блаженной нашей старицы Пелагеи Ивановны она часто погружалась в думу, как легко и бесстрашно Пелагея Ивановна должна проходить мытарства. Постоянно имея это памятование на сердце, она в 20-й день после ее кончины пришла в ту келью, в которой Пелагея Ивановна жила 45 лет. Взошедши в келью, она увидела Пелагею Ивановну в отроческом виде и приняла это за душу новопреставленной, и сказала: «Матушка Пелагея Ивановна! Я думаю, как вам хорошо там». На эти слова она повторила три раза: «С Елисеем, с Елисеем, с Елисеем». Мать Маврикия, обращаясь к Анне Герасимовне, спросила ее: «Про кого это Пелагея Ивановна говорит?» Анна Герасимовна ответила ей: «Елисей был пророк и любимый ученик пророка Божия Илии».

«Наша монахиня Феодосия Егоровна, – продолжает писать та же дивеевская подвижница, – рассказывала, что она видела незадолго до 40-го дня незабвенную матушку нашу Пелагею Ивановну вместе с блаженной Прасковьей Ивановной, – той самой, у которой Пелагея Ивановна в начале своего многотрудного подвига училась молитве Иисусовой; они беседовали между собой и долго оставались на пригорке около источника матушки Александры, нашей первоначальницы.

Наша служащая больным Мария, много плакавшая о Пелагее Ивановне и в течение 40 дней прочитывавшая ежедневно все 150 псалмов по ней, видела ее в церкви во гробе; подошла к ней и видит, что она смотрит, как живая. Тогда Мария стала просить ее, чтобы она помолилась за нее. Пелагея Ивановна отвечала: «Что плакать-то? Я за тебя молюсь и буду молиться».

Послушница старицы Платониды, Екатерина, ложась спать, подумала, Отчего она не видит Пелагеи Ивановны, несмотря на то, что столько раз молилась о том. И вот в 40-й день удостоилась видеть чудный сон. Перед ней было огромное поле, на нем воздвигнут великолепный собор с хрустальными окнами, со множеством глав, обнесенный очень высокой белой оградой. Несмотря на высоту ограды, чрез нее виднелись в соборе белые свечи, ярко горевшие. «На паперти пред входом в соборные двери какой-то блаженный старец, стоявший около меня, – описывала свое видение Екатерина, – сказал мне: «Вот ты желала видеть Пелагею Ивановну; вот это ее место». А вдали находились великолепные сады».

«Одна из наших больных видела, – говорит еще все та же дивеевская подвижница, – блаженную Пелагею Ивановну в 40-й день после ее праведной кончины, что она радостно предстоит Господу и молит Его не оставить ее обитель, и чтобы все в ней подвизающиеся сподобились вечного блаженства. «Вид Пелагеи Ивановны, – говорила эта больная, – был так дивен, и кругом ее было так светло, что я никогда до гроба не забуду этого сна, который при одном воспоминании приводит меня в неизреченную радость и сердечный трепет"».

Таковы сказания о блаженной старице Пелагее Ивановне, собранные нами от лиц, самых близких к ней. Мы старались сохранить, по возможности, подлинные слова этих лиц и их воззрения на великую подвижницу. При помощи их сказаний восстает пред нами во всем нравственном величии эта необыкновенная страдалица, эта немыслимая почти в наше время Христа ради юродивая, эта чудная прозорливица, и привлекает к себе сердца всех истинно верующих в Господа Иисуса Христа и Его всемогущую благодать.

Чудная связь находится между этой необыкновенной подвижницей и великим старцем Серафимом, основателем Дивеевской обители, начало которой положил он по особому откровению свыше и по благословению Пресвятой Богородицы. Эта чудная связь началась на земле при необыкновенных обстоятельствах, когда прозорливый старец после продолжительной своей беседы с Пелагеей Ивановной – еще молодой супругой Сергея Васильевича – благословил ее на великий подвиг юродства, поклонился ей до земли и сказал умоляющим голосом: «Поди, поди, матушка, поди в Дивеево, побереги моих сирот», продолжалась она и после того, как чудный старец переселился в вечность. Пелагея Ивановна как молнией освещала свой путь, когда при разных обстоятельствах своей жизни твердила: «Я – Серафимова», «Серафим меня испортил», «старичок-то (то есть Серафим) ближе к нам...» – и до конца жизни своей неусыпно бодрствовала над Дивеевской обителью. «Вон сколько у меня деток-то», – говорила она другой блаженной, Паше Саровской, выражая всю любовь свою к Дивеевским сиротам. А эта сердобольная заботливость о матери-игумении Марии, о ее трудах и хлопотах по управлению обителью, эта ревность по правде попранной и поруганной, когда она решилась вразумить святителя, – все это ясно показывало в ней верное и точное исполнение просьбы великого старца: «Поди, поди в Дивеево, побереги моих сирот». И она берегла и сберегла их для вечности. Бережет и теперь, без сомнения, своей молитвой ко Господу и своим ходатайством пред Ним.

Келья блаженной Пелагеи Ивановны

Келья блаженной Пелагеи Ивановны сохранялась в обители с особенной заботливостью в том самом виде, в каком она была при ее жизни. В переднем углу чулана – ей собственно принадлежавшие святые иконы: Спасителя, благословляющего с раскрытым Евангелием и словами: Приидите, благословеннии Отца Моего, в фольговой ризе, – благословение ей родного отца ее, и Владимирская икона Божией Матери в фольговой ризе – тоже родительское ей благословение, и затем прочие святые иконы, которые ей были приносимы и даримы разными богомольцами.

В келии все убогие келейные вещи, напоминающие собою великую подвижницу Христову, и над этими по виду убогими, но тем не менее для обители драгоценными пожитками ее, сделаны следующие надписи:

1) Особое место – на полу около печки, где на простом жестком войлоке пребывала большей частью раба Божия, старица Христова Пелагея, все ночи проводя без сна в созерцании и молитве. На этом же, освященном ее молитвенными подвигами и различными ей бывшими откровениями, месте бывала она посещаема на лоне Господа блаженствующими святыми, равно и старцем Божиим Серафимом. И столь было любезно душе ее это место, что говорила часто: «Умру, а не уйду отсюда».

2) Ложе: кровать, тюфяк, подушка, на которых последние трое суток земной подвижнической жизни своей блаженная старица Пелагея окончила многотрудный, тернистый свой подвиг и почила сном покоя блаженной вечности, 1884 года, 30 января, в четверть второго часа по полуночи, 75-ти лет от роду.

3) Вещи, в скорбной земной подвижнической жизни служившие рабе Божией, Христа ради юродивой старице, блаженной Пелагее:

а) железная цепь, которую наложили на нее муж с родной матерью и которой приковывалась она к стене, как зверь лютый, ради подвига ее юродства Христа ради, в продолжение долгих восьми лет жизни ее в миру.

б) железный пояс, который также долгие восемь лет жизни своей в миру носила она Христа Господа ради, так что врос он в мучимое всякими побоями и истязаниями удручаемое тело ее, и уже с кровью сняла она его, придя в эту святую обитель.

в) свитки и рубашки, ей приходившими боголюбцами Христа ради подаваемые и ею с любовью носимые, сарафан блаженной старицы Пелагеи, чулки, лишь года за два до успения ею надеваемые и носимые ради старческой немощи, убогое одеяло блаженной Христовой старицы.

Вскоре на могиле блаженной старицы вместо простого дубового креста воздвигнут был большой изящный памятник; на этом памятнике следующие четыре надписи:

1) «Пелагея Ивановна Серебреникова, урожденная Сурина, по благословению старца Божия иеромонаха Серафима за святое послушание оставила все счастье земной жизни, мужа и детей, приняв на себя подвиг юродства, и приняла гонения, заушения, биения и цепи Христа Господа ради. Родилась в 1809 году, прожила в монастыре 47 лет, и 30 января 1884 года отошла ко Господу 75 лет от роду».

2) «Блажени есте, егда поносят вам, и изжденут, и рекут всяк зол глагол на вы, лжуще Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех. Все здесь претерпевшая и все превозмогшая силою любви твоей к Богу, любви Его ради потерпи нашу немощь духовную и крестом подвига твоего заступи нас».

3) «Свято-Троицкого Серафимо-Дивеева монастыря Серафимов Серафим, блаженная Пелагея. Пелагея, взяв крест свой ради Бога, на земле жила она вся в Боге, и на небе живет вечно с Богом».

4) «Блажени изгнаны правды ради, яко тех есть Царство Небесное. На тернистом пути подвига твоего не оставляла ты никого, к тебе прибегающего не забуди и там, в блаженстве вечной Божией славы, обитель, тобою излюбленную».

Инокини Дивеевской обители и благочестивые богомольцы посещают и могилу, и келью блаженной подвижницы с особенным чувством любви и благоговения. Всем хочется помолиться на том месте, где покоится многострадальное тело почившей и где витает ее чистая душа; всем хочется вознести свою молитву пред теми святыми иконами, пред которыми молилась в своем чулане почившая старица и которые были благословением ее родителей; всем хочется подышать тем воздухом, которым дышала великая подвижница, побыть хоть несколько минут на том месте, где она столько лет подвизалась, благоговейно взглянуть на эту цепь и на это кольцо, которыми ее приковывали, и на все эти убогие вещи, ей принадлежавшие, и поучиться ее долготерпению, простоте и скудости, и вместе с тем усердно попросить ее святых молитв за себя и за своих ближних.

Прозорливый старец Серафим предсказал о своей Дивеевской обители, что она прославится святостью своих подвижниц и процветет и духовно, и вещественно. Слова богомудрого старца сбылись. Блаженная Пелагея Ивановна своей святой жизнью прославила Дивеевскую обитель, и начала процветать эта обитель и духовно, и вещественно. И дай Бог, чтобы она и теперь более и более сияла святостью жизни своих подвижниц и из рода в род процветала и духовно, и вещественно во славу Божию.


Источник: Серафимо-Дивеевские предания / Сост. А.Н. Стрижев - М.: Паломник, 2006.

Комментарии для сайта Cackle