Сост. А.Н.Стрижев

Зоя Пестова

Поездка в Саров

Любящим Бога все содействует ко благу! (Рим.8:28)

Записки эти завещаю дочери Наташе и внучке Кате

Углич, лето 1915 года

Мне было 16 лет, когда я решила, что мне необходимо ехать в Саров, побывать у старца и определить свой дальнейший жизненный путь. Через полтора года я должна была кончить гимназию. Отец и мама внушали, что необходимо учиться дальше и получить высшее образование, чтобы быть самостоятельной, ни от кого не зависимой и богатой душой и карманом. Но куда идти учиться? По всем предметам 5, я первая ученица в классе, а особого таланта нет. «Специальность – как брак, – говорит папа, – сама выбирай, чтобы потом ни на кого не пенять. Жизненные ошибки даром не проходят».

Отец был доктором, и на эту специальность идти он не советовал. «Мне жаль твоей душевной чистоты: ведь медики все развратники... Да при твоем слабом здоровье да жалостливом сердце ты каждого покойника будешь оплакивать! Добрые дела делать можно везде, надо крепкие нервы иметь, а ты людей жалеешь!..»

Отец меня очень любил, знал, понимал, поддерживал во мне все хорошие начинания, давая денег на бедных и выполняя мои просьбы кого-либо посетить из больных или положить в больницу. Я «обожала» отца, прощая ему все, – все его ошибки, заблуждения. Так могут любить только дети – все прощать! От мамы я была далека, но ее самостоятельность (у нее был зубной кабинет), ее независимость мне нравились. В те годы (начало XX столетия) «свободолюбивые женщины» уже входили в моду.

Отец с матерью были в фактическом разводе, но семья еще как-то сохранялась. Связующим звеном были дети и невозможность развода. Отец явно тяготился семьей и ждал, чтобы поскорее подросли дети. Ждали и революции. Шла 1-я мировая война (1914–1918 гг.). Надвигались политические события, общество было «за» и «против», и мы, гимназистки, уже «судили и рядили» о войне и событиях в стране.

В 15 лет я хотела быть убежденной православной христианкой. Это шло вразрез с мировоззрением моих родителей и окружающего меня общества, интеллигенции захолустного города. Тогда, в 1915 году, верующими считались все, но я не помню ни одной семьи, где Евангелие воспринималось бы как основа жизни. Семейными неприятностями я была измучена и только в храме соседнего женского монастыря перед иконой преподобного Серафима Саровского находила утешение в моей недетской скорби. Никто так не страдает от ссор родителей, как дети!

«Сдвинуть» меня с Евангелия было уже нельзя. Родители были недовольны моим «увлечением» религиозными вопросами, чтением книг, моей подругой из семьи священника, и каждый из них старался «образумить» меня. Страшно вспоминать антирелигиозные высказывания, которые мне надо было слушать и после которых я убегала в церковь, скорее очиститься – исповедаться и приобщиться Святых Таин. «О чем вы плачете?» – спросит меня батюшка о. Алексий на исповеди. «Ссорюсь с родными». Не могла я на исповеди жаловаться и рассказывать семейные сцены, возмущавшие всю мою душу. Я не могла разобраться, кто виноват из родителей. В семье не было ни мира, ни любви, нас – детей – не берегли от сцен, от брани, от слез и скандалов. Сестра воспитывалась в институте, а я и брат (на 2 года младше меня) не знали покоя в семье.

Часто отец мне напоминал, что когда мне было 3 года, я болела скарлатиной и надежды на выздоровление не было. Папа пошел ко всенощной 6 декабря (19 н. ст.) на день св. Николая и, встав перед иконой, плакал навзрыд, вымаливая мне жизнь. «Если бы ты только видела, как я просил Николая Угодника оставить мне тебя!» – говорил отец и всегда со слезами. В комнате в спальной у отца висела икона, но я не видала отца молящимся. Но, бывало, он посылал меня подать «за упокой» своих родных, давал мне на свечи и на нищих, прислушивался к снам, принимал «со святом» приходского священника, в Пост 1,4 и 7-ю неделю не было мясных блюд, – так что назвать моего отца неверующим нельзя...

<...> Он боялся за меня, а вдруг я уйду в монастырь, а вдруг сойду с ума. Он умолял не поститься, не ходить на раннюю обедню, больше есть и спать, беречь нервы и как-то совсем не сознавал, как я страдала от его насмешек и всяких обидных слов над тем, что было мне свято.

Семья жила зажиточно, и мне отец давал деньги на наряды, на театр, кино и на бедных. Я сама не была аскеткой и ходила на спектакли, в кино, возвращаясь с тревогою домой: «Что там делается?»

Свою маму в эти годы я не любила. Истерзанная семейным разладом, она была очень нервная. Ее отношение к религии было внешнее: она и обряды выполняла, и лампадки зажигала, и заказывала икону «семейную», и оклады на образа... Ах, как хотелось ей любви отца, какая она была бы семьянинка и хозяйка... Как она заботилась об отце и о нас! С годами она стала болеть и характер ее, и поступки граничили с характером душевнобольной и глубоко несчастной женщины. Она была красивая, энергичная и очень дельная, любила свое дело и хорошо зарабатывала, имея зубоврачебный кабинет, но болезнь ее подкашивала. «Каждая несчастная семья несчастна по-своему», и детям тяжелее всего!

«И бесы веруют и... трепещут». Мама жила по своей воле, так далеко от религии и Церкви.

<...> В 15 лет я прочла «Братьев Карамазовых». Образ Алеши поразил меня. Я решила, что найду такого Алешу в жизни. «Великий Инквизитор» меня потрясал, и я верила, что так будет. Я поняла, что свобода не во внешней жизни, а в духе и уже не интересовалась героями-революционерами, которыми восхищался отец: Гершуни, Фигнер, Засулич, Желябов для меня были безумными и преступниками. А вот старец Зосима... Найти такого в Сарове стало моей мечтой. Вот у кого надо спросить о жизненном пути!

В гимназии преподавал Закон Божий отец Николай. Это был добрейший учитель. Он часто со мной беседовал, давал мне читать Иоанна Златоуста. Но в 14–15 лет по силам ли такое чтение? Ходил он в темно-зеленой рясе, золотой крест украшал грудь. Его каштановые локоны так шли к его ласковым голубым глазам. Он стал для меня примером кротости и всепрощения, когда в 30-м году я узнала, что он сослан в Сибирь и там спасается.

В классе я была любимицей и очень этим была довольна, стараясь всем двоечницам помогать и «вытаскивать» к ответу. Я дружила с лучшими ученицами, но особенно мне нравились «особенные», я их искала, старалась узнать, чем живет их душа. Вот Шура – высокая белокурая девочка. Она точно светится вся! Еще бы! У нее отец священник. Отец Михаил52) из деревни Тимохово, популярный, и дружил когда-то с самим отцом Иоанном Кронштадтским. Шура танцует? Да, отец ей сказал, что можно в 15–16 лет. «Всякому овощу свое время». Это не грех. Мы юны и молоды. Надо «духовно» дорасти, чтобы самой не хотелось танцевать. И я танцую с Шурой падеспань на школьном балу (год-два и Шура умерла от чахотки).

Все девочки были номинально верующие. Соблюдение постов, пожалуй, было самое главное. Евангелия сам никто не имел и не читал. Мечтали выйти замуж за богатого купца и выходили в 16 лет. Участь большинства была одна – идти в сельские учительницы и провести жизнь в глуши и тоске, в бедности и одиночестве. Хотели бы «учиться дальше», ехать в Москву или Питер, но плата за ученье, жизнь дорогая... да и война шла и надвигалась революция. Я мечтала учиться дальше, но кем быть? И мать и отец в этом меня поддерживали, отец обещал помогать... но ведь и семья без меня распадется... «Скорее бы!» – мечтал отец. «В Сарове я разрешу этот вопрос», – мечтала я и просила родителей отпустить меня.

Монастырь

Наблюдай за непорочным и смотри на праведного. (Пс.36:37)

Я часто ходила в монастырь ко всенощной и к обедне и приобрела там друзей – монахинь, которые наперебой приглашали меня к себе после обедни «попить чайку» и побеседовать о духовном. Одна из старших монахинь очень меня любила. Звали ее матушка Еванфия, лет 60-ти. Она жила в монастыре с 17 лет, отказавшись выйти замуж и полюбив всего более Небесного Жениха – Христа. Наш монастырь на 600 человек имел свое хозяйство, поля и луга, скотный двор и огороды. Все работы несли молодые, даром – по послушанию. «Послушание выше поста и молитвы» – это было правилом монастыря.

Молодые монахини жили при старых в одной келии. Матушка прожила так 30 лет с одной монахиней, как с матерью.

– Не ссорились? – спрошу я.

– Было, было и недовольство, но надо было научиться смирению, терпению и кротости – это тоже большая наука. Но любящим Бога все ко благу: поплачешь, помолишься да и бух в ноги. Простите! И опять мир.

– Да у нас в миру этого нет и быть не может, – отвечу я, вспоминая свои ссоры с родной матерью. А хотелось бы вам в мир?

– Нет, никогда, как с радостью приняла пострижение. Вот из дома приедут родные да порасскажут про свое мирское житье, – сколько там зла, скорбей, неправды, шума и ссор, а здесь в монастыре-то у нас мир, благодать и любовь и спасение души для вечной жизни.

«Все тлен, – любила повторять матушка Еванфия, – а душа вечна и пойдет на Суд Божий, как прожита жизнь. Что ответишь, если душу свою погубишь?»

Теперь в старости у нее было одно послушание – она была привратницей, жила в келии у ворот, никуда не отлучалась и ключи от ворот носила с собой – это были большие два ключа. На службы в церковь ее отпускала напарница, молодая хромая монахиня, помогающая во всем матушке. Все монахини свое послушание ретиво берегли и выполняли. Монахини все были прекрасные рукодельницы и охотно научили меня всяким своим рукоделиям. Делали они даром для всяких благотворительных лотерей изящные вещицы. Пяльцы, вязание, вышивание золотом и шелком было их трудом. Брали и заказы, так как не ущемлялось желание заработать, лишь бы послушание было сделано. Безделье считалось грехом, но, конечно, в праздники не работали.

– А мне бы какое дали послушание? – спрошу я.

– Если голос есть, в певчие, на клирос.

– Нет у меня голоса, всегда кашляю.

– Посох у игумении носить бы стала или в канцелярию, или в рукодельную, в иконописную.

Вздохнула я: «Это на всю жизнь?!»

– Да, надо твердо решить, чтобы и себя и монастырь не осрамить!

«Монашество – это брак с Христом. Спасителя полюбить больше всех и вся».

Да, матушка Еванфия сама так и любила Христа и вела строгую аскетическую жизнь в подвиге и молитве. Вера ее была проста и крепка. Бывало, расскажешь ей свое горе, а она в ответ:

– А Николай Угодник на что? Обратись к нему, проси его, он тебе и поможет.

Все святые и преподобные были для нее живыми друзьями.

– Верь, что услышана будет твоя молитва! Значит, потерпеть тебе надо, значит, для спасения твоей души надо!

Сама она молилась о моих скорбях. Вместе мы решили ехать в Саров.

Монастырь наш разогнали в 1928 году. Умерла матушка 76 лет в 1930 году.

Упокой, Господи, ее душу!

Учительница моя

К святым, которые на земле, и к дивным Твоим – к ним все желание мое. (Пс.15:3)

Была у меня большая детская скорбь. В 14 лет (5–6 класс) я летом брала частные уроки французского языка у одной учительницы гимназии, ведущей немецкий язык, Н. Д. К. Ей было 22 года, она недавно кончила с шифром (бриллиантовая медаль Императрицы Марии Федоровны) институт. Ее всегда можно было видеть в монастыре перед иконой преподобного Серафима Саровского. Никуда, кроме церкви, она не ходила и слыла «аскеткой», монашкой. На уроках она шутила со мной и вовсе не была «сумасшедшей», как ее называли у нас в доме. Я видела веру без колебаний и сомнений, я видела, как она стояла и молилась в церкви. Она вся была как горящая свеча перед Богом. Строгая, скромная, умная, убежденная, идейная, непоколебимая в вере – так ее характеризовали верующие. Она первая в жизни раскрыла передо мной Евангелие и прочла мне притчу о Сеятеле.

Зерно упало на добрую почву, и начала расти моя симпатия, – моя любовь к этой необыкновенной девушке. У нее были большие серые, выразительные глаза и задушевный мягкий голос. Бывало, и спорить с ней хочется, и не могу я согласиться с нею, и 100 вопросов почему да отчего ей задаю.

Но пришла осень, кончились уроки и родители восстали против увлечения. «Ты ведь любила учительницу рукоделия! Ведь Наталья Дмитриевна ненормальная! Она тебя аскеткой, монашкой сделает!»

На голову моей дорогой сыпались оскорбления, упреки, насмешки, а я только и мечтала видеть ее!.. Дословно списываю ее первое письмо ко мне, сохранившееся у меня.

«Дорогая Зоя.

Вы просто глядите на вещи одним левым глазом и вольною волею отрицаете существование половины явлений в мире. Почему? И нелогично, т. е. если отрицать, так уже все в данном случае. Послушайте! ведь теперь еще ничего в мире нет вполне объяснимого. Если Вы привыкли вдумчиво относиться ко всему Вас окружающему, Вы не могли не поразиться тем, что ни один самый знающий ученый не может дать Вам ответ положительно на многие первостепенной важности вопросы. Пока плаваем по поверхности, будто что-то знаем, как только коснемся основ – признаем бессилие разума. Возьмем примеры. Почему слюнные железы выделяют слюну, а железы желудка выделяют желудочный сок? А еще другие, другие и т. д. Наука не решает такие вопросы и всякое выделение желез называет секретом желез.

Возьмем мир растительный. Почему, объясните мне, положенные рядом два крошечных зернышка яблони и березы выбирают из земли один одни, другой другие соки? Возьмите чудную розу и тот ком грязной земли, из которой она выросла. Все Вам здесь понятно? А если все, то посоветуйтесь с кем-либо и состряпайте Вы сами розу. Попытки создать самим живое существо, чем занимался Фауст у Гете, не увенчались успехом ни в одной современной лаборатории... Ведь не я одна, но великие люди признавали, что все явления в мире – чудеса, лишь с той разницей, что одни чудеса повторяются ежедневно и мы к ним привыкли, другие повторяются редко. (Если бы чаще, то мы тоже бы привыкли и перестали их замечать.) Мы их не понимаем, но, странное дело, – почему-то даже отрицаем! Почему это, а? Вы вообще, дорогая Зоя, бродите вокруг духовного мира, не имея ключа войти в него. Вы натыкаетесь на духовные явления, но не знаете, какой меркой мерить их. Вы можете отрицать их, смеяться над ними, но они существуют независимо от этого. А на Вас блестяще сбываются слова апостола Павла: «душевный человек не понимает того, что от духа, так как это кажется ему безумием». Ну подумайте, ведь было бы смешно, если бы Вы, не видя сроду рояля, засели бы играть и захотели сыграть Бетховена. Сколько бы Вы ни колотили по клавишам, а Вы бы все-таки не сыграли, не раскрыли его прелести. Чтобы войти в мир звуков, нужно знать известные приемы... Как же вы хотите вскочить без всякого приготовления в тот мир духовных явлений, который составляет целую половину жизни человека? Или, по-вашему, нет этого мира? И наши души болтаются в наших телах, как горошина в пустой банке?

Для того, чтобы видеть Солнце, я должна повернуться к нему физиономией и раскрыть глаза. Чтобы увидеть источник духовного света, я должна раскрыть свои духовные очи. Это делается у людей грамотных чтением подходящих книг и молитвой, у неграмотных устным оглашением их и той же молитвой к Тому, Кто Один отверзает ум разуметь Писания (Лк.24:45). Так как Вы принадлежите к разряду грамотных, я шлю Вам для серьезного просмотра книгу. Если Вас интересует многое – найдете ответы. Если нет – не читайте. Нет, впрочем, читайте, во всяком случае потерять от чтения таких книг ничего нельзя, приобрести же, при желании, – очень много. Я больше чем уверена, что Вам эта книга понравится и своей глубиной и ясностью изложения. Читайте на духовное здоровье! Ну, всего хорошего! «Врачу, исцелися сам!»

Н. К.

Если не ошибаюсь, книга эта была епископа Феофана «Что есть духовная жизнь и как на нее настроиться».

Итак, чтение книг духовного содержания, чтение Евангелия и посещение церкви и молитвенное правило в своей комнате стало мне необходимо. В углу киот с образами и всегда зажженная лампада, на ночном столике Евангелие и какая-либо книга. Но отец следил за мной и, конечно, читал мои дневники, полные восхищения словами Натальи Дмитриевны.

– Новое твое обже! (обожание). А ты лучше прочти (автор). Сходи-ка в библиотеку, возьми Ренана, прочти вот этого автора.

Повинуясь, чтобы не вызвать раздражения, я сама шла в библиотеку, брала и читала. Нет, не нравились мне эти книги!

– Ну что, интересно? Поняла, кто был Христос?

Начинался разговор. Я была так молода, так любила отца, что спорить и дискутировать с ним не могла: боялась я, что еще 5–10 минут, и он скажет что-либо страшное для души. Где мне было тягаться с ним, с его запасом всяких научных атеистических доводов! А их у него было так много... «Папочка, ты бы прочел Евангелие... Ты бы полюбил церковь», – робко скажу я. «Я все знаю, я все знаю и понимаю, слушай меня, я боюсь за тебя, ты мое счастье, я не переживу, если.., если...» На глазах слезы, голос дрожит, глухо кашляет в своем кабинете. Очень я его огорчала! Очень... очень!..

А я все же иду к обедне, ко всенощной, к матушке Еванфии.

Отец был председателем педагогического совета в гимназии, и конечно, начальство знало о влиянии Н. Д. на меня. Это было для Н. Д. опасно – вольнодумство не поощрялось. За мной стали и другие ученицы «обожать» Н. Д., причем ученицы-то самые лучшие 5–7 классов. С горечью и недоумением я видела, что Н. Д. сторонилась меня и ни книг, ни бесед уже не было, а причина та, что наша семейная обстановка была известна всему городу. Досужие кумушки разносили сплетни... Плохая семья!

«С кем вчера гулял твой отец на бульваре?»

Стыд жег мои щеки. Я замыкалась в себе и бежала в монастырь к матушке Еванфии.

«За что меня не любит Н. Д.?» – вопрошаю я в своем дневнике.

По всем предметам 5, а по-немецки всегда, за все ответы 4. Знаю, знаю, угадываю!

«Может ли что доброе быть из Назарета?» А я... а у нас бедлам (сумасшедший дом в Англии). Может ли что доброе быть из бедлама? Я грущу, вздыхаю и завидую Лизе. Да, я росла в обстановке очень тяжелой...

Лиза

Она была годом старше меня и на класс ниже меня. Наталья Дмитриевна считала Лизу своим маленьким лучшим другом. Лиза была краснощекая, крепкая, курносая девочка из крестьянской семьи, живущей в деревне. Отец чем-то торговал, привозя гастрономию из Москвы. У нее была длинная густая рыжая коса и блестящие круглые глаза. От всей фигуры веяло крестьянской дородностью, деловитостью. Она была в классе первой ученицей, но всех чуждалась. Ученье ей давалось легко. Говорила она отрывисто-бойко, не стесняясь в выражениях.

Она следовала во всем за Н. Д. Ее можно было видеть и в церкви, где была Н. Д. ...

Н. Д. поклон и Лиза поклон.

Н. Д. снимет в церкви шляпу и Лиза тоже.

Н. Д. поставит свечу и Лиза сейчас же сделает то же.

Лиза исполняла все посты, хотя не скрывала, что черный хлеб съедала буханками. Одевалась в черное, ходила с глазами, опущенными вниз, не читала светских книг и, конечно, как Н. Д., не ходила ни в кино, ни на спектакли, не танцевала; говорила мало, а с некоторыми девочками и вовсе не разговаривала.

«Святоша! Монашка! Юродивая! Ханжа!» – смеялись над ней.

Несмотря на посты и службы, она была здоровая. Так вот и казалось, что сейчас прыснет смехом, что все это в ней наигранное, не ее... А она только и глаза поднимала, чтобы увидеть Н. Д. Перед уроком немецкого языка Лиза никому, а тем более мне, не даст зажечь в классе лампаду перед образом, всех оттолкнет; «Не так, я сама!»

Н. Д. войдет в класс, посмотрит на икону, невзначай что-то шепнет Лизе. А мне тяжело, обидно: со мной давно ни слова, ни взгляда. Даже и спрашивать перестала, как я руку ни тяну, а Лизу 5–10 раз за урок спросит. Уроки 5 и 6 классов шли вместе, так как учили немецкий язык не все.

Я стала дружить с Лизой, но никаких разговоров о Н. Д. Лиза со мной не вела. Думаю, что это был их сговор.

Все мои дневники того времени заполнены разговорами с Лизой об аскетизме, о монашестве, о молитве Иисусовой. Она, Лиза, была за аскетизм, за отказ от всего мирского, грешного. Лишь бы спасти свою душу для Царствия Божьего. А остальное – не мое дело! Я же выдвигала альтруизм и желание «положить душу за други своя». Здесь было скрытое влияние отца, рассказы про революционеров, каторжан. Ведь в студенческие годы отец увлекался революционными теориями и «преклонялся перед каторжниками», как говорила мама. Отец числился еще и тюремным врачом, и хотя в тюрьме города сидели только уголовные, отец жалел их и всегда говорил, что «все друг перед другом виноваты». Я как-то носила передачу в тюрьму. Отец уже в эти годы не вел переписку с «товарищами» и сжег все их письма, но, как многие, ругал царское правительство и ждал революции, когда будет... о чем только он ни мечтал!.. Ох, его мечты!

– Напеки пирогов, сходи на самые окраины, там, где живет беднота! – говорил папа. Я пекла пироги и выискивала бедноту. Мать меня ужасно напугала этими лачугами, накричала на отца, и филантропия моя кончилась.

Я сама искала какого-то подвига, стала думать, как бы помочь на войне, и отец нашел выход: дал работу. Набрав конвертов, бумаги, марок, я ходила в больницу и писала письма в деревни солдатам, которые лежали в больнице. Это отец воспитал во мне участие к людям, и я считала, как и он, что аскетизм – это эгоизм.

Раз в неделю отец дома вел бесплатный прием бедноты.

Вот и были у меня с Лизой разговоры, чем и как спасти свою душу.

Душеспасение Н. Д. и Лизы шло быстрыми темпами. Слухи шли, что они приступают к Святому Причастию чуть ли не ежедневно. Это производило сенсацию в городе не только среди купцов и интеллигенции, но и среди духовенства. А в городе 25 церквей и 3 монастыря – можно скрытно ходить. И опять слухи, пересуды: «Это ересь! Это не по-православному! Н. Д. смущает учениц, улавливая их в религиозные секты».

Н. Д. и сочли бы сектанткой, если бы не знали, что местный архиерей благоволил к ней (Иосиф Петровых).

– Владыка приехал! – восторженно шептала мне Лиза.

Звонили колокола. Владыка совершал богослужение с пышностью и торжественностью. К Святой Чаше подходили только Лиза и Н. Д.

А когда владыка служил для себя, келейно, то Лиза пела и читала за псаломщика, а Н. Д. подходила одна. И за стол владыка их приглашал.

Но ведь таких, как Н. Д., в городе и не было.

Меня мучила детская зависть, но я не хотела так слепо следовать Н. Д., как Лиза, и не хотела отказываться от светских удовольствий, к радости отца, боявшегося «ереси» Н. Д.

В 15 лет я была бледная, худая девочка. Почему-то я не любила есть и ела мало, никакие сладости меня не интересовали, но красиво одеться я любила. Сине-голубое платье так шло мне. «Девочка-фиалочка», – называл меня кто-то, и я уже заглядывала в зеркало на себя. А Лиза шила черное платье, готовясь идти в монастырь. Она уже и четки себе приготовила и про себя творила Иисусову молитву – в 16-то лет! А?!

Отец же поучал меня, что смысл жизни в «неустанном делании добра»... Ах, я бы верила ему, если бы... за что он не любил мать? Почему при нас, детях, он говорил, что не дождется, пока мы вырастем?! ,Как он мечтал о другом, тяготился семьей!

Здоровье мое было слабое, и отец не раз со слезами на глазах уговаривал меня отдохнуть, гулять, есть. Я огорчала его до слез своей худобой и кашлем. «Какое у тебя раннее духовное развитие! – ужасался он. Я в твои годы только и думал об удовольствиях. Почему ты так настойчиво желаешь ехать в Саров? Видно, там ты найдешь себе какую-нибудь трагическую смерть!» Он пугал и себя и меня, «Мне надо найти свой жизненный путь!» – твердила я. Мы с Лизой решили ехать вместе.

Это было в июне 1915 года.

Поездка в Саров

Да даст тебе Господь по сердцу твоему, и все намерения твои да исполнит. (Пс.19:5)

Меня отпустили в Саров с Лизой и двумя монахинями, одна из которых была матушка Еванфия, а другая до того молчаливая и тихая, непрерывно перебирающая четки, что можно было подумать, что она глухонемая, – матушка Варсонофия. Отец был очень озабочен, давал мне советы и наставления, со слезами крестил меня на дорогу. Я обещала ему не купаться в холодной воде – ведь я всегда кашляла. Мама была рассержена и пугала меня случаями на тему «что может случиться», приводя страшные трагедии.

Долго мы ждали парохода у пристани. Я помню, что читала книгу Арндта «Об истинном христианстве», сидя на бревнах у воды. Боялась, не пришла бы мать взять меня обратно.

Наталья Дмитриевна пришла провожать Лизу, и они сидели вдвоем наверху горы, на бульваре, мирно беседуя. Подойти к ним я не посмела, меня туда не звали и не сказали ни слова, – обидно мне было и завидно, да насильно мил не будешь! Дружбой со мной Лиза гордилась: я с ней советовалась по учебным делам, иногда она поправляла мое немецкое изложение; я защищала ее от нападок одноклассниц, она бывала у нас дома. Я извиняла ее резкость деревенским воспитанием, но преклонялась перед ее отданностью Церкви и подражанием во всем Н. Д. Ее духовное совершенство, как я считала, было необычайно идейно, глубоко... куда мне с моими сомнениями, с моим общительным характером, – я не аскетка, я люблю природу, стихи, ищу интересных людей, спорю с девочками о смысле жизни. Мне многое неясно, я хочу много знать! А у Лизы – все ясно, ничего не надо, кроме спасения души. Вот только у старцев Саровской пустыни испросить бы благословения на частое-частое причащение Святых Таин и на монашество.

– Давай, останемся?!

– Нет, я домой вернусь! – отвечаю я.

– «Всякий озирающийся назад не благонадежен для Царствия Божия!» – изрекает Лиза. Она цитатами из Евангелия и псалмов так и сыплет в ответ.

Едва мы сели на пароход и вошли в каюту, как Лиза распределила места. А я думала, что матушка Еванфия будет за старшую. Обе они устали, весь день ожидая на пристани сильно опоздавший пароход, и быстро уснули. Мы зажгли восковые свечки, взятые с собой, и читали Евангелие.

– 50 поклонов! – сказала Лиза.

– Не могу, устала, голова болит! – я почти засыпала.

– Разнюнилась! А еще в Саров едешь, сидела бы дома! – обрезала Лиза и стала отбивать поклоны на восток.

Утром встал вопрос о еде; Мы все набрали с собой хлеба, сухарей, яиц и прочих немясных запасов, так как время было военное, все дорожало и на пароходе все было дорого.

Лиза распорядилась съесть сначала мое. «У меня консервы, яйца, на обратную дорогу пойдут еще – все будем есть потом, после». Свой тяжелый рюкзак она спрятала подальше. Пили чаек с ситным. В обед взяли на кухне щей да картошки.

– Плати ты, – ты самая богатая из нас. Хватит с тебя! Хлеба черного ешь больше!

Сама она съедала огромные куски и смеялась надо мной: «Плюшек нет здесь, привыкла к бульону-то да котлетам, вот и голова болит... Ну и лежи! Неженка!»

Я только ежилась от такого обращения, стараясь помогать старушкам-монахиням во всем, держалась к ним ближе, и они уговаривали меня пообедать одной в столовой, не стесняться их. Я брала обед, но ели вместе.

Матушки расположены ко мне были больше, чем к Лизе, и Лиза старалась избегать их. Сидя на палубе, она то и дело вставала, крестясь на церкви, белеющие на берегах Волги.

На палубе ехали раненые солдаты. Публика слушала их страшные рассказы о зверствах немцев, о тяжелой жизни солдат в окопах. Как им всем хотелось домой к своим женам и детям, в свою деревню, к своему дому. Свои раны они считали счастьем, которое, может быть, освободит их от убийств и смерти. Это были пожилые бородатые крестьяне. А молодые были озлоблены и ругали офицеров, командиров и Царя. Революционный дух уже веял везде, недовольство народа выражалось явно. Кто-то отдавал жизнь, а кто-то (я знала кто) разживался на войне.

Через два дня доехали до Нижнего Новгорода и ночевали в монастыре. Сидя у окна в эту июньскую теплую ночь, я стала молиться на небо, своими словами прося Бога вести меня, не дать мне запутаться, погибнуть для вечной жизни, забыв Евангелие и Церковь.

«Укажи мне, как жить дальше!» – вот был вопль моей души. Это был вопль вдохновенной молитвы. Я знала, что через год, когда я и сестра кончим гимназию и институт, наступит новая жизнь без отца, который так мечтал пожить «для себя». Мать, не стесняясь и не скрывая, высказывала свои мысли, пугая будущим.

Лиза утром ушла к обедне, где причащалась, и пришла усталая и чем-то недовольная.

В Ардатове сговорились с возчиком на пять-шесть дней. Двое ехали с поклажей, а мы, девочки, шли по очереди, так как лошадке было трудно всех везти. Возчик был бывалый, не один год возил по святым местам богомольцев. Возчик очень оценил повадки Лизы – как она умела вести и править лошадью, когда возчик шел.

– Ты все идешь, а она и возчика-то с козел согнала – сама сидеть хочет, – ворчали старушки.

– Люблю править! – лихо поговаривала Лиза, понукая хлыстом лошадку.

– А я не умею!

– Ну вот и шагай! Барыня!

Ехали мы ночью, и рассвет встречали в поле. «Споемте, девочки, – Слава Тебе, показавшему нам свет!», – просили матушки. Все хором спели, и еще молитвы спели. Какие-то богомольцы – две женщины, девушка и хромой мужчина подсели к нам и вышел хор. Они шли 60 верст пешком, а у нас был возчик, и мы расстались.

Величественная панорама открылась перед глазами, когда из-за леса показались храмы и потом весь монастырь (Дивеевский). Монахини встречали всех, брали поклажу и провожали в гостиницу. Будто они ждали богомольцев, а мы были им как родные. Мы отказались от дворянской гостиницы и пошли в «общую», как простой народ. Было чисто, но жестко спать на деревянной скамье, есть в простых жестяных тарелках, умываться из общего рукомойника. А тут еще и дети плакали, и болела голова от духоты и спертого воздуха. Это все после моей светлой, уютной комнаты! Ночь не дала отдыха... Утром обедня. Лиза опять подходила к Святой Чаше.

– А когда же ты исповедовалась? – спросила я.

– Смотри на себя, и довольно с тебя! – был ее ответ.

После обедни и завтрака из пшенной каши, которую принесли на стол в ведре и все, кто хотел, ели, мы пошли осматривать хозяйство монастыря. Меня заинтересовали мастерские. Светлые просторные комнаты, уставленные в ряд пяльцы. Монашенки-послушницы шьют, вышивают шелками и золотом, бисером и жемчугом красивые вещи, – и ризы к иконам, и пелены на надгробия, и разные панно, подвески.

Какая трудоемкая ручная работа, какое мастерство! В другом зале шьют белье, платье: ведь в монастыре больше тысячи насельниц – все свое и для своих. Вот и белье для армии, зеленые гимнастерки, суровые рубашки. Зал золотошвеек: шьют эполеты, погоны, вяжут аксельбанты для армии – это государственная нагрузка.

Руководят все свои же монахини.

– Откуда вкус, изящество рисунка?

– С детства приучают к послушанию, а Господь всему и умудряет, – разъясняет проводница. Трудолюбие выращивает талант.

Осмотрели сиротский дом для девочек. Няни-монашки ухаживают за детьми. «Чьи же дети?» – «Да разные случаи сиротства и бедности, а теперь и беженцы от немцев из занятых губерний». Содержат за счет монастыря.

В художественных мастерских шел урок рисования. При монастыре есть школа для детей. Девочек учат писать иконы, но сейчас их учат рисовать разные фигуры из кубиков, со слепков. Несколько девочек лет 10—12—ти в черных длинных платьях и скуфейках.

«Они уже хотят быть монахинями». «В 10-то лет?!» – ужасаюсь я. «Так уж видно по их характеру и сердечному расположению, что они склонны к монастырскому житию; не любят мира».

Взрослые монахини пишут иконы. Живописное Распятие надолго осталось в памяти. Везде трудолюбие, молчание, молитва!

В Дивеев принимают только девушек, вдов не принимают – так заповедал преподобный Серафим, – потому и называется Дивеево (Дева)53). Здесь все готовое для насельниц: и одежда, и стол, зато весь труд, кому какой, дадут, никем не оплачивается, все делают «по послушанию».

Много всяких служебных построек, все делают монахини. Огород, сад, скотный двор, пчельник – всего не могли обойти. После ужина – постной лапши с грибами – монахиня стала обходить всех с блюдом. «Сколько же за день с четверых?» – спросили мы. «По усердию», – был ответ. Матушки наши оценили: и нам не дорого, и усердие показали.

Вечером надо было ходить по «Серафимовой дорожке» – насыпь небольшая с утоптанной тропинкой; шли с Иисусовой молитвой и четками: «За эту дорожку антихрист не пройдет!» – объясняет монахиня. «А скоро он придет?» – спросит кто-то. «Ох, скоро для тебя, скоро!»

– Антихрист – отречение! – пояснит следующий голос.

– Не отрекусь! Все, но не я! – отзовется еще голос.

– Помни, помни петуха!

– Запоет для тебя!

– Молитесь! Господь милостив, все простит.

Вот так идут одна за одной, прикладываясь к встречающемся иконам на столбах, кладут поклоны.

Устала я, и червь сомнения подкрадывался язвительными мыслями: для чего все это? Скорей бы в Саров!

Утром пошли к обедне, было воскресенье и пел «большой хор». Было торжественное пение, вернулись часам к двум дня, еле стояли на ногах от усталости. Лиза отказалась от всяких хлопот по хозяйству и помощи матушкам, запасы свои берегла и разговаривала, резко отвечая. «Ладно, уж перетерпи, пребудем в мире», – утешали матушки и меня и себя.

Лиза вела запись расходов, все деля на четверых поровну, и ела за троих, удивляя нас аппетитом. Белого хлеба не было совсем, и только просфоры ели по утрам.

К вечеру поехали по дороге в Саров, на той же отдохнувшей лошадке и с тем же возчиком. Почему-то он был голоден, взял у нас хлеб, а мы просили Лизу ему чего-либо дать из ее запасов. Я была очень удивлена, что возчик ел крутые протухшие яйца, данные Лизой, даже черные иногда. Погода была жаркая, и яички испортились. «Ну вот, нам не давала!» – «А смотри-ка, как он ест! – умилялась Лиза. Вот что значит голод. Вот что значит простой человек – не вы!» А извозчик, запивая водой из фляги, съел за дорогу десятка два яиц и все хвалил Лизу, как она умеет обращаться с лошадью.

Кончился сосновый бор, проехали полями и перед нами – стены Сарова. Толпы народа, идущего туда и сюда, вызывали чувство, что здесь идут на базар и с базара. Крестьяне-мордва в расшитых сарафанах, ярких платках и фартуках, в онучах и лаптях заполняли дорогу. Шли с детьми, тащили тележки с инвалидами, с больными. Часто встречались на дороге нищие, калеки, слепые, сидящие на земле и поющие «Лазаря». В воротах при въезде монах высокого роста направлял пришедших и приехавших в корпуса. Везде стрелки с цифрами, так что сразу нашли «корпус для женщин без детей». А есть для семейных и для паломников-мужчин.

По мужскому монастырю женщинам и детям ходить нельзя. Нас ознакомили с расписанием служб в церкви и куда нужно сходить. В пустыньку, к камню, на источник. Сказали, что в три дня все можно сделать и «идите по домам», то есть больше и дольше жить нельзя и делать нечего. Строго, коротко, ясно, без поклонов. Мальчики-послушники, лет 12—14—ти принесли чайники с кипятком, миску черного хлеба. Они исполняли роли «мальчиков на побегушках» и быстро, точно выполняли приказания старшего седого монаха, смотря ему в глаза. Не шалили. Видно, было строго: «По восемь часов бегают! – пояснил о. Паисий, – и все в чистоте и порядке держат». Впервые в жизни я услышала слово «беспризорные», они наши, приютские. Опять из занятых немцами областей, беженцы, потерявшие родителей и родных.

Утром в 5 часов перед обедней шла общая исповедь. В храме полно народу. Я впервые была на общей исповеди, но поняла, что индивидуальная исповедь заняла бы сутки-двое. Священник, заглядывая в требник, перечислял грехи, а народ шумно отвечал: «Грешны! грешны!» А я-то думала, а я-то мечтала об исповеди у старца! Я подошла из последних и сказала об этом. «Некогда, некогда нам! Видишь, сколько народу! Да что у тебя? Пела? Танцевала? Не постилась? Отдельно – зачем же? Бог с тобой, девочка. Иди с миром! Веруй и молись!» – «А может, мне в монастырь уйти?"- «В монастырь? Сначала надо в вере укрепиться в мире, себя испытать во всем. Ведь вы из светских девочек? По вас видно. Интересуетесь духовной жизнью? Читайте книги – это те же люди. Где нам с каждой говорить, видите, какая масса народа?! Некогда!»

На душе было обидно и горько. Лиза громко читала Правило ко Святому Причащению. Пели уже Херувимскую. Мужской хор монахов басил какое-то знакомое нотное пение, напоминавшее мне раннее счастливое детство на даче под Угличем в Улейменовском монастыре.

Чего я ищу здесь? Зачем я сюда приехала? В Угличе есть старые монахи и нет там этой толпы-мордвы, простого, ничего не понимающего, грешного народа. Я искала людей, которые могли бы служить мне «примером жизни», и я видела таких людей, но пример-то их не подходил мне, ведь мне было 15–16 лет и я была из неверующей среды, с детства слышащая вокруг антирелигиозные рассуждения. Но я была верующая в Бога, любившая Христа и не хотела быть иной. Мне указывали на монахов, священников как на отрицательных персонажей в жизни, их осмеивали и ругали при мне, а к ним тянулась душа моя и в их жизни я находила замечательные поступки. Я видела нравственно совершенных людей, учеников Христа, людей, далеких от грехов, и людей, окружающих меня. Здесь была ругань, а у тех – молитва; здесь была ненависть, злоба, месть, сплетни, а у верующих – любовь и всепрощение и неосуждение. Кто-то сказал, что душа человека по природе христианка и от самого человека зависит сохранить и сберечь свою душу. «Образ есть неизреченныя Твоея славы» – душа – образ Божий...

«Разве вы не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас» – такими изречениями заполнен был мой дневник.

И если отцу моему грезилось через год-два, как мы кончим гимназию, бросить семью, так и мне хотелось уйти из дома, где не любили христианства, где не было последователей Христа. Но куда? Да ведь я и зарабатывать на хлеб себе не сумею... Впереди все неясно, все страшно... Тихая обитель, монастырь манил простотой жизни и цели, но ум не соглашался и требовал образования, широкой деятельности, воли, свободы ежечасной и какого-то жизненного размаха, а не сидения за пяльцами, за шитьем, за работой, изнурительной, изо дня в день. «Погубить свою жизнь в монастыре – это сохранить душу для вечности! – поучают меня старушки-спутницы. И в монастыре грех и искушения бывают, но с молитвой все можно победить! А в миру – одна погибель!»

И вспоминаются мне случаи из моего раннего детства. Мне 6–7 лет. Бонна берет меня с собой в монастырь, «в гости к монаху о. Михаилу». Он с неохотой отворяет дверь в келию – смущен и недоволен. Я не понимаю, о чем ему тихо говорит бонна, но о. Михаил, сидя в углу под иконами, качает головой и говорит; «Нет, нам это не дозволено! Нет, нам это не полезно!» Я каким-то чутьем угадываю, что бонна зовет его гулять в лес, а это ему грех. Я в восторге от слов отца Михаила, я знаю, что он победил, что он верно поступил. Я готова целовать его руки и начинаю проситься домой.

«Пень! Какой же он дубовый пень!» – выходя, говорит бонна, а я знаю, что о. Михаил святой, и когда он служит обедню, я стою на коленях не перед образами, а перед ним. Я с детства любила батюшек. Послушник Николай по вечерам гуляет с нашей семьей во ржи; но вот 8 часов, удар колокола, возвещающий, что ворота монастыря через полчаса закроют на ночь. «Останьтесь, погуляем еще, вы через стену влезете!» – уговаривают монаха мама и тетя. «Нам не дозволено так-то делать!» – отвечает он и убегает. Кем не дозволено?

Как потом в годы юности и всяких искушений эти слова: «это нам не дозволено!» – грели ярким огнем, очищали поступки, согревали душу и утверждали веру! Да, только верующему Господь давал силу преодолевать искушения и грех.

А время приближалось такое, что царствовал лозунг «все позволено!» Война, разруха, дороговизна. Даже в монастыре объявления: «Остерегайтесь воров!», «Не ходите по лесу одни!», «Берегитесь незнакомцев!» – уже и здесь случаи грабежа паломников.

Матушка Еванфия, понимавшая меня, утешала: «Получишь ты здесь и ответ и утешение, молись и не смущайся ничем. Ну что ж, что и здесь встречаются воры? Везде люди, везде и грехи. На святые места враг рода человеческого еще больше нападает, и на хороших святых людей больше ополчается. Грешники дьяволу не нужны, они и так его слуги!»

Пришли мы в собор прикладываться к мощам преподобного Серафима. Очередь вьется по церкви, читают акафист преподобному, и народ нестройно подпевает за певчими. У свечного ящика стоит звон от считаемых монет. Продают свечи всех размеров, и на блюде их носит монах к раке. А там блеск серебра и золота от множества зажженных свечей и лампад. Опять сомнения: да нужно ли все это почившему святому? И для чего все это столпотворение здесь? Очередь к мощам соблюдается строго, священник монах наклоняет голову на определенное место – задержаться ни на секунду нельзя, подходит следующий паломник... двигается тысячная цепочка людей... Где же тут «поплакать у мощей, излить горе, просить о прощении, посещении и твердости» – скорее, скорее!!

Пошли на источник. Дорога лесом, сосновым лесом столетним. Дорога широкая, утоптанная толпами богомольцев. Опять мордовки в ярких платьях, в лаптях, много и русских крестьян, группа монахов из какого-то мужского монастыря – идут тоже к источнику. Девушки в белых платочках, как и я с Лизой. Вспоминается картина Нестерова «Святая Русь». Идут труждающиеся и обремененные... Большинство простой народ.

«Шляп нет, франтов нет; веселых нет, богатых нет», – считает Лиза. «Да богатых и веселых Господь и не звал к Себе, – скажет матушка, – им здесь ничего не надо и делать здесь им нечего!»

А мне надо идти, ведь я – обремененная сомнением и усталостью! Солнце нестерпимо палит, июнь, и хорошо идти по лесу в надежде напиться у источника. По бокам дороги – лавочки-киоски, где продают просфоры. Монах мочит водой низ купленной просфоры и чернильным карандашом выводит имена поминаемых «за здравие» и «за упокой». Просфоры идут в разные корзины.

«Всех помянем, всех помянем, – говорит старик-монах. Завтра получите в притворе церкви, ну что же, что не свою, не с вашими именами получите просфору? Мы все одно Тело Господне! Мы все равны: и стар, и млад, и беден, и богат – У Господа!»

Звенят пятачки и гривенники, опускаемые в металлические кружки. «И везде-то деньги надо!» – сокрушается Лиза, не уместившая на огромной просфоре всю родню. А мне не хочется никого писать неверующего, но матушка советует писать именно их, за кого будет молитва в церкви у престола. «А как же без денег? Ведь в монастыре больше тысячи живут, всех надо одеть, обуть, накормить, да и нас всех, паломников, хлебом и квасом даром кормят», – вразумляют нас. «Да, квас-то здесь отменный, а хлеб-то черный заварной лучше всякого медового пряника!»

Идем дальше. На обочине сидят нищие-калеки, поют «Лазаря», делят деньги, лежат, спят. Встретили тележку – безногого везли.

Ох ты Русь, терпеливая, нищая!

Вот и источник. Где же?

Спускаемся вниз по 10-ти ступенькам и попадаем в купальню. Пол бетонированный. Наверху у потолка железная труба с отверстиями, из которых большой струей льется вода, холодная ключевая вода. Лиза и матушка подходят, крестясь, под ледяной душ. Я не хочу – обещала отцу, я кашляю. «Вот искупаешься и не будешь во век свой кашлять», – говорят мне. «Нет, не хочу!» – «Ну и будешь всегда кашлять!» – пророчат мне матушки54).

«У нее веры нет в это, – вставляет Лиза и снова идет под струю. Как кипятком обдало!» – от ее тела идет пар. Я содрогаюсь, борюсь с собой: «Нет, не надо!» Подошла к колодцу и заглянула вглубь: там икона (?) преподобного Серафима. Все бросились ко мне: как? где стояла? как видела?

«Врешь, ничего не видела! Ишь, какая святоша!» – всполошилась Лиза. «Мне показалось... я видела, но чего ты накинулась на меня?» – «Преподобный показывается только особым людям!» – поясняют мне. «А она и не купалась даже! – Лиза выходила из себя. Ничего не видно!» – «Ну да ладно, оставьте Зою», – заступалась матушка; а я обижена и напугана, кругом люди слушают, все смотрят в колодец и на меня.

Здесь же киоск. Торгуют бутылками и деревянными к ним футлярами. Налив воды, взяла бутыль для мамы: «Может, исцелится». Пошли дальше лесом – к камню, на котором преподобный Серафим молился 1000 дней. Камень огорожен железной решеткой, рядом сосны окованы высоко железом. Паломники все портят, беря на исцеление. Вся земля около камня изрыта так, что образовались ямы из чистого желтого крупного песка, который насыпают в мешочки. Монах, сторож при камне, раздает мелкие камушки.

Рядом киоск торгует листочками с молитвами, кому какую. Ленты, закладки, образки и крестики на шнурках. У кого нет денег – берите даром, другие за вас дадут, но совестливые наши люди даром почти не берут, разве листок с молитвой. Все стоит копейку, две, пятак.

Черные шелковые четки купили и я и Лиза.

«Для чего они тебе?» – допрашивает Лиза. «В подарок матушке». «То-то!» Какая она, Лиза, сердитая.

У меня в душе смущение: везде торгуют, везде деньги... Разве в этом Царство Небесное? Разве здесь истина? Люди чтут песок, чтут камень, чтут воду... все это мне не нужно, чуждо, да и устала я ото всего...

Опять идем в «Дальнюю келейку», где жил преподобный Серафим. Небольшая избушка, вся в иконах и лампадках. Старый монах, отец Афанасий, раздает сухарики. Кого погладит по голове, кого перекрестит, другому словечко скажет, а то поет молитву. Подхожу и я: «Ничего, не тужи, все хорошо будет!» – слова ободряют меня. Возвращаемся усталые и после скромного ужина узнаем от монаха, что в монастыре есть старец в затворе. Он никого давно не принимает, но ему можно написать письмо и получить ответ. Я обрадовалась, хотя червь сомнения не оставлял меня: «Как он мне ответит?»

Через всю жизнь сохранным пронесла я это письмо. Вот оно:

«Батюшка. Научите меня, как жить, чтобы быть достойной носить имя христианки. Покажите мне путь мой и как я должна идти по нему, чтобы достигнуть нравственного совершенства, к которому стремлюсь всей душой и хочу его приобрести. Скорблю о том, что мало во мне веры, которая укрепляет духовную жизнь. Догматы и обряды не находят места в душе моей, я их или отвергаю, или не следую им, потому что они не учат нравственности. Евангельские слова Иисуса Христа, что Царство Божие внутрь вас есть, – живут в душе моей, но я не знаю, как воздвигать и укреплять это Царство. Я хотела бы иметь тишину и покой в душе своей с непрестанной молитвой Иисусу Христу, но в монастырь постричься я не могу потому, что хочу «душу свою положить за други своя», да и люблю жить с людьми и в мире.

Скорблю я и о том, что люблю своего папу часто больше учения Христа, и когда родители мои против моего частого хождения в церковь или к исповеди (что было в Великий пост), то я сильно сокрушаюсь сердцем и не знаю, что делать, не могу нарушить просьбу родителей. Нахожу утешение у Распятия, но сердце болит. Скажите мне, батюшка, сколько раз в году надо приступать к Св. Причащению? Мне говорят некоторые, что можно часто, но я боюсь привыкнуть, за что, конечно, на том свете потерплю от Господа наказание, да и сама, пожалуй, не смогу быть всегда готовой, ибо погружена в заботы мира сего. Сегодня я исповедовалась и приобщалась Св. Таин, но не имею такой духовной радости, что раньше испытывала, по причине множества исповедников не успела сказать все свои согрешения, и мне горько сегодня.

Батюшка, знаете вы все, что есть в душе моей, и видите ее – научите же меня жить и скажите, укажите путь, я хочу жить истинной христианкой, сама не имея на это веры в догматы и обряды. Скорблю я о том, что, видно, скоро, наша семья распадется, а я не знаю, к кому отойти – к матери или к отцу. У отца моего любимого есть другая, и он хочет с ней жить, а не с нами. Я у отца любимая дочь и сама его люблю, а мать больную мне жалко оставлять. Скажите, батюшка, что будет с семьей нашей и к кому мне отойти, к отцу или к матери. Сердце болит, как подумаю о сестре Рае и брате Николае – куда нам идти и как жить дальше? У матери моей какая-то болезнь, голова и сердце болит, тоскует. Скажите, что ей сделать, чтобы выздороветь? батюшка, родимый, напишите мне записочку – я бы по ней и жила. Прошу вашего благословения на мою семью, рабу Божью Анну и на меня грешную, рабу Божью Зою».

Переписывала начисто. Лиза так и ахнула: «Где же старцу читать твое послание? Что писала?» Не дала я ей читать. Это был протест за ее ворчанье на меня. «А обо мне писала? А об Н. Д.?» – «Ничего тебе не скажу!»

А вокруг разговоры: «Да где же старцу все наши письма читать? Да когда же? Да грамотен ли он? Поймет ли он? Как он ответит?»

Монах раздавал конверты: «Положите по усердию на обитель». И здесь деньги! А кто распечатывает? Кто читает? И нашептывает дьявол сомнения. Вспоминаются слова Христа: «Се, сатана просил сеять вас как пшеницу!» Сеется душа, сеется через сито сомнений и неверия; отметается мякина, остается вера. И пишут, и деньги дают, и верят, что будет ответ. Вера нужна, вера!

Огромный почтовый ящик, сюда и кладут письма. Не прочесть!.. Сколько здесь слез, молитв, просьб – и все с надеждой ответа.

На следующий день к вечеру идем все за ответом. Толпа идет к двухэтажному деревянному флигелю с балконом и лестницей, к нему. «Это немыслимо! – думаю я. Это обман: всем ответить?! О Господи, зачем я сюда приехала? Все ложь, обман народа...» – шепчет мне сатана в душе. Я отошла от толпы. На балкон вышел монах, принесли книги, картинки из жизни преподобного Серафима. Толпа засуетилась, все взоры обращены к балкону. Монах – это келейник старца о. Анатолия, который в затворе, не выходит, не принимает, не видит никого...

Верю, Господи! Помоги моему неверию!

Чудо

По вере вашей дастся вам! (Мф.9:29)

Я стояла вне толпы... я уже ничего не ждала, умом сознавая, что никто никакого ответа на письмо не даст, так как это и невозможно. Еще вчера вечером, написав письмо, я сказала об этом матушке Еванфии. Она хоть и огорчилась моим настроением, но не переставала обо мне молиться днем и ночью и глаза ее слезились. Она себя чувствовала как бы обязанной мне: она посоветовала мне ехать в Саров, я оплатила ей частично дорогу, а мое желание видеть старца, получить совет – невыполнимо. А вечером надо уже ехать дальше...

Толпа засуетилась, зашумела, и, обернувшись, я услышала голоса: «Тебя зовет! тебя зовет!» Матушка Еванфия машет рукой: «Иди, тебя зовет!» Все обернулись ко мне, толпа расступилась. Я птицей влетела на балкон, где стоял монах.

Высокий, худощавый монах лет 45-ти, с небесными голубыми глазами кладет мне руку на плечо. Я изумлена и не могу сказать ни слова, а он начинает говорить. Голос у него дрожит, он не то заикается, не то волнуется: «Вот пришла, девушка, сюда, за ответом к старцу, вот и отвечу тебе. Не тужи, только веруй и молись преподобному Серафиму, и все у тебя в жизни будет хорошо. Ты учишься, вот и учись дальше и будешь работать, и заработаешь на все, что тебе надо». «А мать? отец? семья?.. спешу я спросить. Я такая несчастная! Семья у нас... а сама так заплакала горько, – разлад в семье...»

– Ты одна будешь жить, но матери не оставляй. Их разлад тебя не касается, не горюй об этом – скорбями они придут к покаянию, а ты о них молись, но с ними тебе жить не надо, одна будешь жить.

– Монастырь?

– В монастырь тебе нет пути, не надо, не одна потом будешь: и муж будет, и дети будут, и еще и внуков увидишь... А сейчас учись и не тужи – все у тебя хорошо. Ясный путь Господь тебе укажет. Вот какая молоденькая; а сюда захотела и приехала, это Господу и преподобному Серафиму надо... «Радость моя» – он тебе сказал, вот какая девочка приехала...

Монах гладит по голове, а слезы меня душат.

– У меня веры мало, я вот на источнике не купалась. Кашляю я...

– По вере, по вере надо! Но ты здорова, хоть и трудновато тебе будет жить, без скорби не проживешь, но ты себя укрепляй в вере и укрепишься. Твори людям добро во славу Божию, не забывай милостыню давать, и все у тебя будет хорошо и ясно. Я тебе все сказал. Ни к кому тебе больше не надо идти, не ищи, живи своим умом, молитвой...

– А папа мой?

– Нет, нет, одна, без него, а он покается, только потом, и мать, и он.

– В Москву мне, что ли, ехать?

– Да, в Москву, учиться нужно.

– А кем быть? Мне бы помогать хотелось... я бы в сестры на фронт...

– Куда тебе... ни-ни! Везде можно помогать.

– А по специальности?

– Держись ближе к рукоделию, девушке умствовать не полезно, а что попроще. Там семья, дети, заботы в доме, в ученье ты не ходи!

И опять повторяет:

– Тебе Господь все устроит, тебя преподобный Серафим ото всего защитит, если уж ты теперь-то к нему приехала, на всю жизнь он с тобой! Только ты не забывай этих дней, сегодняшней нашей беседы. Вот тебе и книга, прочитаешь ее, а там и с хорошими людьми поведись, держись церкви, посещай ее и к таинствам будешь ходить, так и жизнь пройдет. Жизнь твоя мне ясна, иди с миром!

Я, утешенная его мирной беседой, сошла вниз и бросилась к матушке Еванфии. «Ну вот и ответ тебе!» – сказала, заплакав, старушка, а кругом вопросы так и сыплют: «Что сказал? Что велел? Ответил?»

Я, успокоенная, с такой дивной тишиной в душе, сижу где-то на бревнышке, листая книгу.

«Царский путь Креста Господня, ведущий в жизнь вечную'55). Это беседа ангела с девушкой о жизни, о пути, о кресте.

Идем домой. Матушкам монах дал по картинке. Лиза вся в слезах, рыдает, всхлипывает. Я молчу с ней, я не хочу ей ничего говорить, я вся полна пережитым. Так спокойно мне, так тихо на душе.

«Да ты знаешь ли, как он тебя-то позвал? – спрашивает меня матушка. Ведь первую тебя и зовет: Зоя! Зоя! Вот чудо-то! А в толпе-то и Зои нет, я сразу поняла, что это тебя зовет. Не Зинаиду, а Зою зовет... ведь это чудо... и тебя первую».

Сидя вдвоем, я все рассказываю матушке Еванфии, а она плачет счастливыми слезами: «Ведь я молилась! Ведь это чудо!» – «А о чем Лиза плачет?» – «Так она сама к нему взобралась по лестнице после тебя, что-то ему сказала, а он ее с лестницы да и столкнул, да чего-то сказал ей, – ох как ей обидно: с тобой-то он сколько поговорил, а ей-то – ох плохо, обидно ей'56).

Стали приходить богомольцы: «А мне книжку, а мне дал четки, а меня иконой благословил, а мне велел... а мне сказал», – и все рады... О русские простые души!

К Лизе было трудно подойти, до чего она была огорчена. Я о себе ей ничего не сказала, как-то не хотелось слышать ее окрика.

На рассвете мы выехали в Знаменский монастырь. Там огромная икона Знамения. Лиза, к моему удивлению, не подошла к Святой Чаше и была сумрачна. Она кое-что узнала от матушки, что я на все получила ответ, и молчала со мной. Дружба наша все более расклеивалась и потому, что Лиза не развязывала свой мешок с продовольствием, а есть нам хотелось. Было за нее стыдно и горько за ее грубость, жадность...

На пароходе случилась совсем неприятная история. Лиза решила нас угостить консервами, но каждая при открывании шипела, вспухала и портила воздух. Консервы за пять дней жаркой погоды и от тряски тарантаса все испортились. Открыли окно и побросали в волны Волги все до одной банки. А мы все голодные и денег нет, а ехать еще сутки. В Рыбинске взяли один обед за 1 р. 40 коп. (как цены-то растут!), и у меня осталось 2 коп. «Может ты, Лиза, купишь?» – «Мне еще после Углича ехать домой...» – отказала она, запихивая подальше свой кошелек.

Друг мой для меня был потерян.

...

– Я думала, что ты из Сарова возвратишься одухотворенная, а ты – злая! – сказала мама. Век не забыть мне этих слов! «Устала я! Не хочу говорить!»

Без меня читались мои дневники, все было пересмотрено. Отец очень интересовался моей поездкой, но не оставлял своей иронии: «А ты думала, там святость найдешь? Камень целуют! Воду святую пьют. Ну как, дочка, довольна? Насмотрелась? Открылись твои глаза?!»

Я замкнулась в себе и, чтобы не возбуждать в отце протеста, писала в дневнике ложь для отца и матери, что «в Сарове я не нашла того, что искала». Это дома нравилось.

Была ли я сама довольна поездкой? Осознала ли я все случившееся со мной? Конечно, довольна и осознала. В 16 лет трудно мне было разобраться во всем. Перечить родителям не хотелось, особенно отцу, который был рад, что я не осталась в монастыре, не заболела. Где-то в глубине души осталась беседа с келейником-монахом и прошла через всю жизнь, и была путеводной нитью в жизни. В душе был покой – путь был ясен!

Через года полтора я уезжала в Москву. Училась упорно и стала инженером. И были трудности и горести, но не теряла я веры, не сошла с христианского пути. И муж, и дети... и внуков вижу. Вот уж скоро и смерть – слава Богу за все!

Преподобие отче Серафиме, моли Бога о нас!

А что же с Наталией Димитриевной?

Шли годы. Я приезжала в родной город и навещала ее; мы с годами сблизились. В 30 лет она приняла постриг в монастыре на Волге из рук митрополита Иосифа. Но тайного монашества не скрывала. Жила она бедно, частными уроками, все время проводя в церкви. Ссылки, тюрьма, сибирский концлагерь... и так с небольшими перерывами мирной жизни, и опять тюрьма... за веру, за церковь, за связь с владыкой, и так до 60 лет. Не счесть ее горестей!

Я ее не оставляла и помогала ей. И она приезжала в нашу семью, отдыхала у нас по 2–3 недели, но пути наши были разные, и ее мировоззрение было иное, чем наше. Дело в том, что митрополит Иосиф в юности еще как-то выделял в миру Н. Д.57) Конечно, такой девицы, с таким духовным подъемом, с таким умственным багажом вряд ли можно было сыскать! Да простит меня Бог, но я глубоко убеждена, что такое выделение в мире Н. Д. пошло ей в духовную пользу. Она в жизни много писала, размышляла об ошибках Церкви. В 20-х годах около нее сгруппировалась община христиански настроенных людей. Ежедневное причащение Святых Таин было необходимо для Н. Д. Если бы не время, если бы она была мужчиной – ее делом было бы реформаторство. Со своими «трудами» она толкалась напрасно во многие архиерейские двери и дошла до Патриарха (в 1950 г.). «Вы монахиня?» – спросил он. «Да». «Творите Иисусову молитву. Церкви не нужно ваших реформ!» – он отодвинул ее тетради.

Итак, везде было непонимание, отказ выслушать. Да в наше-то время до реформ ли?

Я же, обремененная семьей, детьми, работой, хозяйством, всегда говорила Н. Д., что мне не подходят ее «труды». В 1938 г. она поехала в ссылку к митрополиту Иосифу, но он, отколовшийся от центрального течения и став во главе «иосифлянства», упрекнул Н. Д. в том, что она ходит в церковь.

«Владыко, вы встали утром и сами отслужили обедню, а если я уйду из нашей Церкви, куда мне идти, где причаститься?»

Н. Д. мне точно передала их беседу.

Владыка Иосиф уже и в ссылке был взят снова и умер где-то в концлагере (в 1943 г.).

Сильна была вера Н. Д. Когда была потеряна всякая надежда «передать труды своей жизни» Церкви, на горизонте показался некто Н., и труды были переданы «прямо в «рот Церкви""58).

Началась болезнь. Н. Д. трясло, она перестала ходить. Последнее наше свидание было в 1952 году, когда ей было 60 лет. Одиннадцать лет она пролежала в инвалидном доме. Все хуже был почерк в письмах, потом руки перестали действовать. Все тело ее окостенело. Голова была свежая, ясная. Я не могла по болезни с 1950 года посетить ее ни разу. Ее Голгофа была мне не по силам и не по разуму. Сгорела эта яркая свеча 25 ноября 1963 года в канун дня св. Иоанна Златоуста.

Хоронили ее торжественно, поминая как схимонахиню Серафиму. Упокой, Господи, душу ее!

О себе она всегда говорила, что она счастлива в жизни.

А матушка Еванфия? Монастырь разогнали в 1927 году. Матушка умерла 76 лет от роду, уже живя на частной квартире. Однажды она мне приснилась. Звонок. Я открыла дверь, и она вошла и сказала: «Помогайте отцу С.59), и у вас все будет!» (Отец С. был в ссылке, и четверо детей остались сиротами.) Сон меня укрепил: ведь в эти, 30-е годы, опасно было помогать лагерным.

А Лиза? Я уехала из города в августе 1917 года. Разразилась в октябре революция. Я приехала в январе 1918 года к отцу и навестила бывшую подругу. С красным бантом на стриженой голове (коса-то у нее какая была!), в яркой красной кофте она сидела за пианино и наигрывала какую-то веселую песенку.

«Ты так изменилась... А ты в Бога-то веруешь ли?» – все же спросила я. «В Бога-то, пожалуй, и верую, но в вечную жизнь – нет! Да, я изменилась и мои убеждения совсем иные теперь...» – «Ты большевичка?» – «Да, пожалуй, что и так!» – «А Н. Д.? Ты у нее бываешь?» Она покраснела: «Нет, нет!»

Революция пришла и в наше захолустье. Монахини рассказывали мне еще через год, что «Лиза обмеряла монастырь, ведь она здесь все знает и всех, и выселяла из монастыря монахинь».

Узнала я, что при приеме в партию кто-то ей задал вопрос о ее вере и она сказала: «Я была под влиянием Крыловой Н. Д. тогда», – и публично отреклась от веры (и от Натальи Дмитриевны)60).

Шли годы. Посетив Углич, я узнала, что Лиза «пошла в гору». Потом в 30-х годах слышала о трагической смерти ее двух девочек, муж бросил. Она жила в Москве, училась, была политработником, дошла до членов Центр. КИМа.

Как-то по приезде к нам Н. Д. просила меня, чтобы я с ней поехала к Лизе, но я отказалась. «Это будет мое последнее свидание с ней», – просила Н. Д. Но это был 38-й год. Было опасно ехать к недругу, и я отказалась. Был слух, что Лиза погибла при «культе личности». Как хочется верить, что она перед смертью покаялась. Провидел монах ее дорогу! Увидел в ней врага веры христианской...

Господи, прости прегрешения и отречения, и мученическую смерть прими как искупление! Преподобный отче Серафиме, моли Бога о нас!


Источник: Серафимо-Дивеевские предания / Сост. А.Н. Стрижев - М.: Паломник, 2006.

Комментарии для сайта Cackle