Сост. А.Н.Стрижев

Блаженная Мария Ивановна

О блаженной Марии Ивановне мне давно надо бы еще написать. Да все никак не собралась.

Она даже меня во сне за это укоряла. Сон такой видела, когда вернулась в Дивеево из последней ссылки. В ту пору я сблизилась с келейницей великой блаженной Прасковьи Ивановны – Евдокией. Написала много с ее слов, рассказывала она в основном, когда жили в Москве. И вот как-то вижу во сне Марию Ивановну: «Ты что же все: Прасковья Ивановна, да Прасковья Ивановна! А меня забываешь?» Надо упомянуть, что, когда меня в детстве привезли в монастырь, Прасковью Ивановну я не видела – была первая неделя Великого поста и ее не стали беспокоить. Так я ее никогда и не видала – умерла в 1915 году. А Марию Ивановну хорошо знала, рассказала же о ней чуть. Вот и хочется восполнить пробел.

Тем более что об Онисиме уже припомнила, а ведь эти блаженные были весьма дружны: где о нем, там и о ней должно быть.

Так вот, когда у Марии Ивановны ноги еще ходили, она все, бывало, под ручку с Онисимом по монастырю. У блаженной было несколько любимцев. Любила, к примеру, Коленьку, сына нашего батюшки Михаила, причем любила с самого его рождения. Этот хороший мальчик умер в 10 лет, незадолго до ареста своего отца. Умер от дифтерита. Второй любимец – Михаил Петрович Арцыбушев, его она называла «Мишенька». Сразу после ее смерти Мишеньку расстреляли в Москве перед праздником Воздвижения Креста Господня.

С Арцыбушевым у блаженной бывали всякие курьезы. Замечу, что Мария Ивановна, как человек весьма находчивый, обладала еще и острым умом, причем любила чем-нибудь удивить людей. Келейница Дорофея гневалась на блаженную, от нее-де приходит головная боль. Вот раз приехал к Марии Ивановне какой-то военный чин, хочет войти. Время было советское, мать Дорофея предупреждает Марию Ивановну:

– Человек строгий приехал, ты чего-нибудь при нем зря не скажи! Про Царя не скажи...

– Не буду, – отвечала блаженная.

Только «строгий» вошел, как ее прорвало, понесло:

– Когда правил Николашка, то была крупа и кашка! Николай-то был хоть и дурак, а хлеб стоил пятак! А сейчас «новый режим» – все голодные лежим.

Была самая голодовка, и вот такая речь. Как тут не заболеть голове?

Другой случай. Перед снятием сана архиепископом Евдокимом – он ударился в обновленчество – Мария Ивановна распевала про него песенку: «Как по улице по нашей Евдоким идет с парашей, ноги тонкие, кривые...» (далее неприличное). Пропоет, и опять с начала.

Михаил Петрович Арцыбушев был предан блаженной всей душой, и будучи директором астраханских рыбных промыслов, ничего без ее благословения не делал. Так, врачи прописали ему пить йод. Он возьми да спроси Марию Ивановну, как быть? Она ответила: «Йод прожигает сердце, пей йодистый калий». Михаила Петровича поразил сам ответ блаженной, ведь она же неграмотная, и такая ученость.

Спрашивает:

– Где ты училась?

– Я окончила уни-вер-си-тет.

Как-то после его отъезда из Дивеева сестры и мать Михаила Петровича надоели блаженной, приступая к ней с одним и тем же вопросом: как он живет, как себя чувствует?

На что она сказала:

– Мишенька наш связался с цыганкой.

Те пришли в ужас, потому что она всегда говорила о Мишеньке правильно.

Когда он через год опять приехал в Дивеево, сестры решились спросить Михаила Петровича о «цыганке». В ответ Мишенька залился смехом. Потом рассказал:

– Ну и блаженная! Я много лет не курил, а тут соблазнился и купил в ларьке папиросы «Цыганка».

Разве не смешно?

Помню, блаженная пела: «Завтра будет праздник, Миша Арцыбушев – проказник». Такими вот шуточками прикрывала она свою святую жизнь.

Но самым большим любимцем все же оставался для нее Онисим. Он назывался «жених». Помню, сижу у нее – ничего не видно и не слышно, Мария Ивановна говорит:

– Вот жених идет.

И правда, входит Онисим. Она ему:

– Жених, пой!

Тот поднимает над ней руку и начинает что-то мычать. А она радуется.

Мария Ивановна и меня раз за него сватала:

– Скажи: возьми меня замуж.

Сказала, а он в ответ:

– Грех, грех.

– Разве ты монах?

– Грех, грех.

Вот такой разговор.

Помню, раз я задала Марии Ивановне прямой вопрос, и касался он предузнания чего-то. Она ответила: «Я не гадалка».

После разгона монастыря мы страшно нуждались, а жили от нее близко. Раз собрались в Саров, по дороге подошли к ее дому. Поднялись на завалинку, заглянули в окно. Блаженная сидит на кровати, крестится, а сама приговаривает: «Пошли, Господи, благодетеля; пошли, Господи, благодетеля». И что ж, в Сарове я встретилась с людьми, которые стали нам помогать. Присылали большими ящиками белые сухари и сахар. Такая большая поддержка нам оказалась, постепенно все у нас и наладилось.

Один раз очень картинно, на своем особом, блаженном, языке она изображала предсмертную болезнь и смерть. Даже мать Дорофея ужаснулась таким страстям. Я спросила:

– Мария Ивановна, страшно умирать?

– Нет, не страшно...

В 1945 году я работала в Вологодской области, в колхозе.

Тосковала всем существом, доходила почти до отчаяния. Да и как не отчаяться? Освободилась я из лагеря 1 октября 1942 года. Прошло пять лет в заключении, да еще два с половиной года я никак не могла добраться до своих мест. И вот на масленицу вижу блаженную во сне. Она крестит меня кругом:

– Это на дорогу.

И в левую сторону:

– А это от всех бед.

Оказывается, в те дни мне выслали вызов. Через неделю я его получила, но мое возвращение связалось с такими необычайно трудными обстоятельствами, что если бы не ее благословение и молитвы, то не знаю, как бы я добралась.

Старого стиля 23 марта 1945 года я выехала из села. Дорога рухнула, а снега толщиной в полтора аршина! Бригадирша отвезла меня за шесть верст, сбросила мои вещи и уехала обратно. Мне пришлось кое-как вернуться.

Окончательно я выехала на Благовещение, 25 марта. Хрястнул мороз аж под 30 градусов. С радости я забыла взять тулуп и мерзла смертельно и, конечно, простудилась. Я везла свинину, и ее и вещи хотела сдать в багаж. Вещи не приняли, а билет дали с четырьмя пересадками. Чудом везде находились люди, которые мне помогали переносить мою поклажу. Только села в поезд, у нас убили машиниста. Всего натерпелась в дороге, не описать.

Еще в монастыре я слышала от блаженной:

– А ты и по Москве поскитаешься. А тебя, мать, вышлют.

И когда я после разгона монастыря скиталась по Москве, то хорошо знала: скоро вышлют. Так и получилось...

Владыка Серафим Звездинский блаженную почитал как великую рабу Божию. Умерла она ночью, в грозу. Онисим радовался.

Как-то еще в монастыре приехали ко мне трое бывших подруг. Повела их к блаженной. Ввожу первую.

– Не та, не та, – и говорить не хочет.

Ввожу вторую:

– Опять не та.

Ввожу третью:

– Ах, вот она! У тебя мать-старушка слепая, поезжай к матери, а то умрет, не застанешь.

Та не обратила на эти слова внимания, и когда мать вскоре стала умирать, ей дали телеграмму. И она мать не застала в живых.

Одному молодому человеку, хотевшему принять сан, она открыла всю его прошлую жизнь, после чего уже не могло быть речи о принятии им священства.

В монастыре у нас жил священник, который доставлял большие неприятности матушке-игумении. У него была своя большая партия сестер в монастыре.

Вот меня и послали спросить Марию Ивановну, что она думает об этом священнике? Заказывали только не говорить блаженной, что прислана от матушки-игумении.

Блаженная встретила меня словами:

– Пойди скажи игумении, что отец (и она назвала имя того священника) скоро уедет отсюда в Архангельск со всей своей семьей.

Сбылось все в точности, но уже через год после разгона монастыря.

Одна знакомая просила меня узнать через Марию Ивановну о сыне: у него не ладилось дело с женитьбой и он очень волновался. Блаженная ответила:

– Он подвижник, он вериги носит.

Та возмутилась ее ответом, но через некоторое время его арестовали, он тяжело болел и умер в лагере.

Раз я пришла к ней, а у нее сидит порченая молодая женщина. Она пела, потом рассказала, что ей под венцом посадила беса золовка, порчу навела зеленым пояском.

Мария Ивановна приказала настойчиво:

– Выходи!

Не выходит.

Тогда велела надеть на нее четки. Враг ходил по болящей явно: то рука раздуется, то нога, то живот. Когда надели четки (очень большие), раздулась шея и стала душить.

– Выходи, выходи!

– На источнике выйду.

Увели женщину в Саров. Наутро Мария Ивановна сидела и хлопала в ладоши:

– Вот он, побежал, побежал.

К вечеру вернулись из Сарова и рассказали, что больная исцелилась, когда шли с источника. Мария Ивановна из Дивеева как бы все это видела и хлопала в ладоши.

Когда я поступила в монастырь в 1924 году, у меня от худосочия появились нарывы на руках. Пробовала их мазать лампадным маслом от мощей, а исцеленья все не получала. Пошла к Марии Ивановне рассказать об этом. Она в ответ:

А как ты мажешь? Просто так? Мажь крестиком и окружай.

Намазала так и все прошло. Бородавки на руках так же велела мазать желтотелом (травой чистотелом), и все прошло бесследно.

Такова была наша блаженная Мария Ивановна.

В скорбях и печалях

Мне предсказали о всех тюрьмах. Когда еще в монастыре была, блаженная Мария Ивановна сказала мне: «Ты и по Москве скитаться будешь... А ведь тебя, мать, вышлют». Что потом и получилось в точности. Из ссылки вернулась в 36-м году. Монастырь – в миру. Матушка (Анатолия, которая руководила моей духовной жизнью) тогда жила в Муроме. Примерно в это же время вижу сон: я нахожусь в соборе, стою на правом клиросе. Идет служба, я слышу отчетливое пение, возгласы священника и т. д. Вдруг служба останавливается, образуется пауза. Я схожу с клироса и вижу, что священники о чем-то спорят между собой, оттого и служба остановилась. Я направляюсь к выходу из собора и вижу, как в него входят два архиерея. Смотрю – один из них мой владыка Петр. Я кланяюсь ему в ноги, он меня поднимает и держит за голову и говорит: «А, раба Божия заключенная...» Отвечаю: «Нет, владыко, я не заключенная, я освободилась». «Тебе надо еще сидеть». «Но я не хочу, я уже сидела...» – «Тебе это необходимо». Выхожу из собора, на паперти замечаю дверь в боковую комнату, а в ней сидит моя матушка. Я подхожу к ней и говорю: «Матушка, мне владыка сейчас сказал, что еще нужно сидеть», – и просыпаюсь с ощущением, что все видела наяву. Шел 36-й год – пора затишья. Люди возвращались из ссылок. Но вот подкатил 37-й год. Тогда стряслась такая вещь: начальник Казанской железной дороги получил приказ, разумеется, тайный, спустить под откос два военных эшелона. Он долго колебался, как ему быть, – и так посадят, и эдак не поздоровится, в конце концов все-таки спустил. Пошел слух, что эшелоны спускают под откос бродяги, кликуши, цыгане и т. д. И монашки тоже подходили под этот разряд. Всех стали хватать и сажать. Того начальника, кажется, расстреляли. Милиционерам платили по 5 рублей за каждого пойманного.

А я работала как раз на железной дороге. Когда все это стряслось, я не могла там оставаться. Монахиню, с которой я жила, взяли на «зимнего» Серафима, после этого я уехала в Муром.

В тот день я пришла к матушке, и мне было так тяжело, что даже взмолилась: «Господи, уж скорей бы взяли». Преподобный Серафим говорил, что монахам такие слова даром не проходят. Хотела уйти от матушки; но она меня оставила клеить обои и ночевать. Вдруг стучат в 12, в самую полночь. «Кто к вам приехал?» Видно, за мной следили. Еще по дороге заметила, что за мной шел какой-то неприятный тип.

Матушка тогда жила у своей духовной дочери, врача-психиатра, впоследствии эта женщина постриглась и умерла в схиме.

Чекисты хотели пройти к матушке, но врач им запретила. Она сказала: «Это моя больная, я запрещаю вам входить к ней!» Но они взяли меня и ухаживающую за матушкой монахиню Рафаилу. Мне говорят: «Собирайтесь, арестованная. Пойдем». Я думаю: «Как же мне с матушкой проститься?» И вслух: «Знаете что? Никуда я сейчас одна ночью с тремя мужчинами через весь город не пойду. Если хотите меня забирать, приходите утром». Они согласились и лишь взяли мой паспорт, а хозяйку обязали, что утром она меня к ним сама приведет. Вот я и получила возможность проститься с матушкой. На прощанье услышала: «Тебе дадут пять лет лагерей. Будешь работать счетоводом. Молись, чтобы Матерь Божия простила грехи. Когда простит – отпустят».

Утром нас, арестованных – цыган, бродяг, шпану и т. п. затолкали в машину, да так плотно, что не повернуться, – стояли, прижавшись друг к другу, и повезли. Судила «тройка» – за три часа осудила триста человек. В дела никто не вникал, зачастую судили и заочно. Меня осудили по статье как «социально вредный элемент», приговор – 5 лет лагерей.

Первая моя ссылка была по статье 58-й – «контрреволюционная организация» (служила в храме). Теперь попала в общий лагерь с уголовниками, рецидивистами и шпаной. Сначала отправили на юг. Там условия были сносные – работала в бухгалтерии. Потом нашло на меня искушение, и чтобы избежать соблазна, я сама попросилась на этап. Другого выхода не было. Этап оказался страшно тяжелый – на Дальний Восток, строить порт Находку. Ударное строительство начали с постройки бараков на пустом берегу. Вдобавок ко всему я попала в мужской лагерь. В скорбях написала матушке письмо, всего две строчки: «Матушка, помолитесь, я попала в мужской лагерь». Не знаю, дошло письмо или нет, но Господь меня подкрепил – пропало всякое чувство, хотя мне было всего 35 лет. Когда приставали мужчины, я совершенно не понимала, чего они от меня хотят.

Работала счетоводом, хотя считать не любила. Потом определили в аптеку. Заведующей там была жена одного из начальников лагеря. Она нуждалась в честном человеке, на кого могла бы положиться: в аптеке – спирт и проч. Ей порекомендовали взять меня. Оказалась она вполне доброй женщиной, и я с ней подружилась. По очереди сидели в аптеке, дежурили. Рабочий день длился с 9 до 17 часов, потом я сидела у нее дома часов до 10 вечера. Как расконвоированной, мне это разрешалось. Одно тяготило – «благодаря» тому, что у меня была такая статья, приходилось сидеть со шпаной. В доме заведующей я чем-нибудь помогала, ведь у нее было двое детей, а не то просто вязала. Потом шла в барак. Там ютилось 30 женщин, а кругом в таких же бараках тысячи мужчин. Все женщины, кроме меня, были повязаны с мужчинами. И все-таки почему-то страшно боялись ходить ночью, даже в туалет отправлялись по нескольку человек. А я везде ходила одна, и было совсем не страшно. Однажды я даже спросила у знакомого рецидивиста, нужно ли мне, по его мнению, чего-либо бояться. Он сказал: «Это на воле вам надо бояться, где вас не знают. А здесь все вас знают, и никто не тронет». Боялась только собак, которых спускали на ночь.

Всем было на диво: как это женщина в 35 лет ни с кем не имеет связи. Будто бы раз и лагерное начальство обсуждало это, причем также недоумевало. Впрочем, один, с погонами, сказал: «Она слишком хитра, хорошо заметает следы». Может быть, на том и порешили.

Из страшных событий, которые пришлось пережить в лагере, самое ужасное – подавление «бунта поляков». Было так.

С нашим лагерем соседствовала Колымская пересылка – оттуда людей отправляли на Колыму. И вот в одном из этапов оказались офицеры-поляки. Событие происходило примерно в 40—41—м году. Колымская пересылка – место гибельное. Шансов вернуться оттуда почти не было. И вот однажды разгневанный пленный офицер подошел к начальнику лагеря что-то выяснять. Получился конфликт. Поляк замахнулся на начальника лагеря, а тот дал знак стрелять по людям. Сразу из четырех углов застрочили пулеметы. Поляки выбегали из палаток, в которых жили, чтобы выяснить, в чем дело, и попадали под пули... За несколько минут было убито свыше 70 человек. Таков итог «бунта пленных поляков».

В эту пору я возвращалась ночью из сангородка в лагерь. Вижу – Колымская пересылка освещена прожекторами ярко-ярко, как днем. Вдруг над головой просвистели пули. Я присела на камень – пули продолжают свистеть. Поначалу не сообразила, в чем дело, а на другой день узнала – стреляли по лагерю. Один человек замахнулся, а расправились с 70-ю!..

Дружба с заведующей аптекой, к сожалению, продолжалась недолго, месяца два. Потом ее мужа сняли, хотели даже дать срок, а меня подготавливали быть свидетельницей. Чекисты подговаривали, я отказывалась. Грозил второй срок. Но по милости Божией все обошлось. Может быть, помог другой начальник лагеря, старый чекист, которому я сказала: «Кому я делаю плохое? Что они от меня хотят?» Он ответил: «Ничего, не бойтесь». С тех пор меня уже не трогали. Опять поставили бухгалтером в сангородке, а моего предшественника перевели на общие работы, говорят, очень пил. В моем ведении оказалась и кухня больницы. Выяснилось, что тот бухгалтер все недовыписывал. Скорее всего недопонимал, зачем он это делал. Я же стала выписывать все как полагается. В результате придет повар и скажет: «Зачем столько выписала, всегда было меньше. Я столько получать не буду». «Я выписала сколько полагается, за подпись – отвечаю. Получайте». Только уйдет, на пороге кладовщик: «Мы не будем столько выдавать». И ему говорю: «Я выписала, я и отвечаю – выдавайте». Поверили в добросовестность. Потом взаимно изобретали с поваром, как получше накормить заключенных. На ударном строительстве в общем-то кормили неплохо. В хранилищах стояло много бочек, где солили кету и горбушу. Ведь когда рыба шла на нерест, ее много выбрасывало на берег. Собирали про запас. Эту рыбу можно было только солить или варить. Если пожаришь, она становилась жесткая, как из дерева.

И вот мы с поваром Яшкой изобретали, как поизысканней накормить заключенных. Яшка оказался замечательным поваром. Этот совершенно рыжий еврей сначала за спекуляцию отсидел 4 года. А когда вышел, убил доносчика и получил еще 10 лет. Теперь, как он говорил, знает, за что сидит. Когда меня перевели в другое место, кормить заключенных стали по-прежнему.

Тем временем сменили заведующую аптекой. На ее место поставили вольнонаемного провизора. Старый бухгалтер сразу же стал предлагать ему свою помощь. А я попала в опалу из-за того, что называла его, вольнонаемного, по имени и на «ты». Это его коробило. В результате на мое место поставили прежнего бухгалтера. Правда, потом провизор понял, что значит лишиться честного человека. Передавал поклоны и приветы, а дело сделано.

Предстоял этап. Отправили меня на пароме вместе с «мамками» во Владивосток. В пути один охранник был ко мне расположен и помог избежать перевозки в трюме. Накрыли нас, заключенных, брезентом (от дождя), и все мы так лежали на палубе. Проплывая остров Лисий, похожий на скалу в море, судно остановилось и простояло у берега целую ночь. Вокруг было очень красиво: дикие камни, увитые лианами. Остров, океан, волны, бьющиеся о скалу, чайки – чем не первозданная красота? Я все время читала на память псалом «Господи, искусил мя еси...» Всю дорогу его читала. Ведь мы могли и не доплыть до Владивостока. Тогда в море было много минных полей; в шторм мины срывало с креплений и они могли оказаться в каком угодно месте. В океане был такой случай. На одном островке поселили несколько заключенных монахинь, чтобы шпана не обижала. Они там жили одни. И вот как-то ночью разыгрался шторм, и на их острове взорвалась мина – налетела на скалу. Никто не пострадал, только все монахини со страху не могли оторваться от пола.

Наконец, наша баржа-пароход остановилась на подходе к Владивостокской бухте. Все подходы там были заминированы, и пришлось ждать лоцмана, который и провел судно между минными полями. До нас тут был такой случай: пароход с освобожденными заключенными стоял-стоял, гудел-гудел, а лоцман все не появлялся. И пароход пошел без лоцмана, пошел и подорвался на мине. Погибли сотни людей. Может быть, кто-то и получил нагоняй, но люди-то погибли...

Самым страшным, испытанием в тюремные годы для меня была Владивостокская пересылка. Я сидела со шпаной четыре зимних месяца. Пересылка набита до отказа, условия ужасные. Воды давали по кружке на человека в день – и пей, и умывайся. В коридоре стояла большая бочка, куда выливали помои, но и мочились иногда ночью туда же; и вот этой водой дежурные мыли полы, другой не было. Вонь стояла страшная.

Мужскую и женскую половины тюрьмы отделяла легкая стенка. В ней была проделана дырка, которую на день закрывали. Ночью на женскую половину приходили «женихи» с огромными ножами.

Я всегда старалась сохранить чистоту души, а пришлось познать всю глубину человеческого падения. Там ведь были такие бандиты... Соседка по нарам рассказывала, правда не без содрогания, как она участвовала в «мокром деле»: бандит зарезал ребенка в люльке и с наслаждением облизывал кровь с ножа. Такие там были люди. Бывало, проснешься от криков – бьют кого-нибудь, или грабят, или режут, повернешься на другой бок, уши заткнешь и снова спишь. Как только выдержала, не знаю. Какие уж после этого могут быть нервы?

А было в лагере еще и вот что – барак для сифилитиков. Как-то пришел новый этап, места ему не приготовили, и лагерное начальство решило поместить прибывавших в венбарак, а сифилитиков – запустить в наши бараки. А те закрылись изнутри, не пускают, говорят: в зоне все хорошие места заняты, куда вы нас гоните, где нам, под нарами, что ли, спать? Не пойдем! Тогда начальство велело им занимать любые места, которые они облюбуют. И вот ночью мы спим, вдруг страшные крики, врывается толпа сифилитичек, сами в язвах, грязные, и начинают всех сбрасывать с нар или прыгать и втискиваться между людьми. Оказывается – шпана. Так и сидели потом вместе. Пили из одной посуды, мылись в одной бане – как только Господь сохранил, не знаю. Правда, чесоткой я заболела – вся струпьями покрылась. И до сих пор, чуть что – сразу зуд начинается. А что вытворяла шпана в бане! Ведут всех мыться, в бане на каждого по одной шайке. Шпана бежит вперед, чтобы захватить две шайки. В одну сифилитичка садится, а из другой моется. Приходилось бежать сломя голову, чтобы захватить себе шайку. А люди пожилые отставали, и им шаек не хватало. Пока шпана намоется и они добудут шайку, потом воды, – уже уводят всех. Шпана всю одежду с себя проигрывала постоянно, так что тюремное начальство не знало, во что их одевать. Когда их стали развозить (на Колыму), они не хотели идти в машину, визжали, царапались, кусались, ругались. Охрана брала каждую за ноги и за руки, раскачивала и кидала в машину, иначе не совладать. Одна, по кличке Одноглазая, убежала и спряталась. Всех из-за нее задержали, пока искали. Долго продолжался поиск. Случайно обнаружили – между двумя палатками залезла и сидела там. Едва запихнули в машину – она царапалась, кусалась, визжала. Повезли. Мы вздохнули с облегчением – схлынули! Вдруг ночью привозят обратно. Оказалось, пароход их не дождался и ушел. Но вообще-то с уголовницами мы потом подружились. Позже они при мне даже матом перестали ругаться.

Последний год заключения я была прикреплена на общие работы. Сначала вроде бы ничего, а потом меня послали в совхоз. Там я никак не справлялась, не поспевала за всеми. И вот был день маминой памяти. Думаю: «Мамочка, если ты имеешь хоть маленькое дерзновение, помолись за меня, не могу здесь выдержать». Через некоторое время меня перевели на более легкую работу. Еще был момент, когда я заболела цингой, и уже совсем как-то стало мне тяжело. Настал день папиной памяти. В тот день меня перевели на ферму принимать молоко. Конечно, вскоре оттуда убрали, но я за месяц успела поправить здоровье.

Кончался срок, а в последние два года я не получила ни одного письма из дому. Последнее письмо пришло еще до войны от сестры. Она сообщала, что куда-то едет, обрисовала дорогу. Дальше – молчание. Подошел срок освобождаться, а я не знаю, куда ехать, и вообще жив ли кто. Был день памяти преподобного Серафима. Выбрала момент, зашла в пустое овощехранилище, чтобы помолиться наедине, и говорю: «Батюшка Серафим! Ты меня совсем забыл. Так давно нет ни одного известия из дому. Помоги мне!» Прихожу в барак, а мне подают письмо от сестры. Весь лагерь сбежался смотреть. У нас никто уже больше года не получал писем. Мне – первое.

Настало освобождение. Вот тут-то я и вспомнила слова моей матушки: «Молись Божией Матери, чтобы простила грехи. Когда простит, отпустят». Я не молилась, думала – кончится срок и так отпустят. А, когда он кончился, тут-то и началось самое трудное. Добиралась до дому два с половиной года! Сначала нас поселили во Владивостоке вместе со шпаной. В нашей комнате стояли четыре кровати: жили я и еще три женщины. Каждый вечер в эту комнату набивалось до 18–20 мужчин. Я уходила на кухню, а когда уже совсем изнемогала, шла ложиться на свою кровать, накрывалась одеялом с головой и засыпала. Чем они там занимались, я не ведала. Однажды ночью проснулась от того, что у них рухнула кровать. Даже в лагере уголовницы уже потом стеснялись при мне ругаться матом, а здесь мерзость не унималась. Я нашла в городе прокурора и стала говорить, что случайно прошла по уголовной статье, что раньше у меня была 58-я (лишь бы поселили отдельно от шпаны). Прокурор стал на меня кричать, что с 58-й статьей могла ли бы я находиться в пограничной зоне? Получилось, что я же и виновата. Хоть как-то двигаться могла только в Богородичные праздники. Раз выехала за два дня до Благовещения, пришлось вернуться с дороги – нет проезда. А выехали в само Благовещение – проехали. Да всего не расскажешь. Попробую мелкими штришками обрисовать картину духовного прошлого.

...

Евгений Поселянин – составитель «Подвижников благочестия», перед кончиной жил с неверующей сестрой в Петрограде. И вот видит он сон, как звонят по телефону, а затем приходят ночью и уводят его. Проснулся утром и пошел к своему, духовнику о. Борису. Исповедался, приобщился Святых Таин. В ту же ночь сон сбылся буквально: позвонили по телефону, потом ворвались, обыск, забрали и увели. Через некоторое время сестра узнала – расстрелян. Она была неверующая и отпевать его не стала, и никому из священников не сказала об этом.

Через какое-то время его духовник, о. Борис, служит в храме, выходит покадить на амвон и вдруг видит – стоит на клиросе Поселянин. Когда священник подошел поближе, тот раскрыл свой пиджак, и о. Борис видит у него на груди рану от пули. Отец Борис спрашивает: «Когда это случилось?». В ответ Евгений Николаевич указывает рукой на икону Трех Святителей. Священник говорит: «Мне надо кадить; подождите, я сейчас вернусь», – и уходит в алтарь. Когда вернулся, на клиросе уже никого не было.

...

В селе Пузо (ныне Суворово) жила блаженная Евдокия, совершенно больная, ходить она уже не могла. А старица была высокой духовной жизни. При ней жили несколько богомолок. В 18-м году в село Пузо пришел карательный отряд. Всех женщин сначала зверски избили в доме, потом вывели за село на кладбище и расстреляли. Больную старицу несли на руках. Их имена: Евдокия, две Дарьи и Мария.

Одна из женщин, жившая с блаженной, убежала, и еще одна была в отлучке. Могила мучениц находится на кладбище в этом селе.

...

В Даниловом монастыре пребывал владыка Феодор. Он перебрался туда после того, как его выжили из Троице-Сергиевой лавры в 1905 году. Сразу после революции и его, и владыку Гурия арестовали, и четыре года держали в Таганской тюрьме. Там начальником был брат жены Менжинского. Говорят, что он был порядочным человеком и много помогал узникам. Когда получил приказ готовить камеру для Святейшего Патриарха Тихона, то ночью решил приехать к Патриарху, предупредить. Может быть, вспомнил, как в детстве его учили складывать руки, подошел под благословение и сказал: «Я начальник Таганской тюрьмы. Мне приказано приготовить для вас камеру». Патриарх ответил: «Пожалуйста, приготовьте». Но в ту пору Патриарха не посадили в тюрьму, а заключили в Донском монастыре. А в камере сидело до 12 архиереев. Они служили в узилище, а поскольку не было диакона, то все по очереди возглашали ектении. Начинал митрополит, остальные по очереди. Благочестивые люди приносили с воли просфоры и облачения, а надзиратели передавали.

Когда я первый раз приехала из Сибири, то сразу пошла к родственникам моего владыки Петра (Зверева). Оказалось, что он тоже в тюрьме, но на следующий день у родных должно быть разрешение на свидание. У меня никакой надежды получить такое разрешение не было, так как его давали лишь близким родственникам. И вот они пошли на свидание, а я осталась стоять у ворот тюрьмы. Вдруг выходит какой-то человек и спрашивает меня: «Вы к кому?» Я говорю: «К Звереву». Он говорит: «Разрешения нет?» Отвечаю: «Нет». Человек этот оборачивается и говорит часовому: «Проведите к Звереву без разрешения». Оказывается, это был начальник Таганской тюрьмы. Владыка, конечно, был удивлен, когда меня увидел. Находился он тогда в тюремной больнице.

Перед отправкой владыки Петра в ссылку на перроне состоялось еще трехчасовое свидание. Владыка говорил своим чадам: «Если бы я мог показать вам свое сердце... Как страдание очищает сердце!»

Подошел конец срока владыки Феодора, и его выпустили. В то время Москва наполнялась обновленцами. Все верные Православию клир и миряне группировались вокруг Данилова монастыря. Стоял 21-й год. В Москву ссылали архиереев отовсюду. Буквально в каждом храме – по архиерею. В Даниловом монастыре образовался так называемый Даниловский Синод с митрополитом Серафимом Чичаговым во главе (формально возглавлял он, действительной же главой был владыка Феодор). Вскоре произошло освобождение Патриарха, которое встретили всеобщим ликованием. И началось покаяние обновленцев. Когда пришел каяться митрополит Сергий Страгородский, Патриарх, видя этого немолодого уже архиерея, с укоризной сказал: «Ну ладно, те-то – мальчишки, а ты-то что?» Покаяние приносил также и Алексий Симанский, тогда он был еще иеромонахом.

В Даниловом монастыре проживал тогда о. Симеон (архимандрит). В юности он был очень веселым, любил танцевать. Однажды веселая компания молодых людей решила посетить старца Герасима. Старец благословил о. Симеона на монашество, и тот его сразу принял. В 1905 году ему прострелили позвоночник. Во время операции о. Симеон не проронил ни звука, чем даже обратил неверующую до того медсестру, которая говорила, что только верующий человек мог выдержать такую страшную боль. После операции архимандрит остался полным инвалидом. У него отнялась вся нижняя половина тела. Когда он себя хорошо чувствовал, его сажали в инвалидную коляску и вносили в храм, где он пел на клиросе. Обладал красивым голосом, пел даже «Да исправится молитва моя». Исповедовал людей, которых направлял владыка Феодор. Делал это лежа в постели на животе. В тюрьму отправили в 36-м или 37-м году, умер в Твери в начале войны (1942). Вечная ему память.


Источник: Серафимо-Дивеевские предания / Сост. А.Н. Стрижев - М.: Паломник, 2006.

Комментарии для сайта Cackle