Ю.В. Откупщиков

Часть I. Принципы и методика этимологических исследований

Словообразовательные модели и этимология2

Одна из наиболее характерных особенностей современного языкознания – это стремление найти подход к языку как к явлению системного порядка. Системный характер фонетических изменений был вскрыт еще основоположниками сравнительно-исторического языкознания. Именно фонетический аспект исследования занимал центральное место в этимологических исследованиях младограмматиков. Это увлечение фонетикой и абсолютизация «фонетических законов» в работах по индоевропейской этимологии вызвали отрицательную реакцию со стороны ряда ученых. Например, Г. Шухардт в серии своих полемических работ, объединенных позднее в статью «Etymologie und Wortforschung»,3 резко выступил против засилия фонетики и против пренебрежительного отношения к анализу смысловых связей. О. Есперсен в своей книге «Язык» писал об определенных успехах этимологии в фонетической и отчасти в семантической области (Jespersen 1925:305). Но ни Шухардт, ни Есперсен в указанных работах даже не упоминали о словообразовательном аспекте этимологического анализа.

Фонетические соответствия в корне и более или менее правдоподобно установленные семантические связи между сопоставляемыми словами – вот основная база так называемой корнеотсылочной этимологии, получившей довольно широкое распространение в индоевропейском, и в частности в славянском, языкознании. Разумеется, словообразовательная сторона этимологии при этом также принималась во внимание, но ей обычно отводилась лишь второстепенная, подчиненная роль в этимологических исследованиях этого типа.

Последние десятилетия в развитии этимологии характеризуются неуклонным возрастанием роли словообразовательного анализа в процессе этимологического исследования. Этимологизируемые слова все более и более обрастали плотью словообразовательных формантов, на анализе которых было сосредоточено основное внимание многих этимологов. В работах последних лет часто (и обычно – справедливо) критиковали «корнеотсылочную» этимологию. Само слово «корнеотсылочный» стало чуть ли не бранным эпитетом. В результате этого очень часто стала проявляться тенденция ограничивать словообразовательный анализ одним только суффиксальным словообразованием, тенденция к противопоставлению суффиксов и основ (корней) в словообразовательно-этимологическом исследовании. Наиболее отчетливо это противопоставление было сформулировано в интересной статье В. А. Никонова с весьма знаменательным названием «Поиски системы»: «Этимологические исследования преимущественно занимались основами, а часто и ограничивались ими, пренебрегая формой, тогда как в действительности этимология слова чаще всего обязана именно формальным изменениям, которые несут не меньше информации, чем основа. Как можно обойтись только этимологией основы в словах белый, белка, белье, белуга, белесый, белизна, беляк, беловой, беляна, бельмо, белила и мн. др.?» (Никонов 1963:224–225).

Из приведенного отрывка совершенно ясно, что В. А. Никонов ищет систему только в области суффиксального словообразования. Для него основа (а тем более – корень) явно не обладает формой. Эту «аморфную» основу он противопоставляет формализующим суффиксам. Между тем форма, а отсюда – и системность, присуща не только суффиксам, но также корням и основам. Более того, сама регулярность суффиксов во многом определялась регулярностью основ, которая, в свою очередь, находилась в тесной связи со структурой корня.

Не менее спорным в приведенном отрывке является и освещение вопроса о том, основа (корень) или суффиксы несут бóльшую информацию. Прежде всего, о какой именно информации здесь идет речь? О стилистической (белый – беленький – белесый), о реальной (заяц-беляк, несомненно, отличается от белуги) или об этимологической? Речь, по-видимому, должна идти об этимологической информации. А в этом плане белый, беляк и белуга различаются между собой меньше, чем белый, черный и красный. Иными словами, основную этимологическую информацию несут здесь не суффиксы, а корень.

Сколько бы мы ни приводили суффиксальных производных, например, от прилагательного кривъ, кривой (кривда, кривизна, кривуля, кривляка и т. п.), этимология первого слова не прояснится до тех пор, пока мы не определим, каков был его корень. Это – сложная этимологическая проблема. А вопрос об этимологии слов кривда, кривизна и т.д., хотя здесь тоже можно встретиться с большими трудностями – это вопрос о «ближней» этимологии, где речь будет идти уже о вторичных словообразовательных и семантических процессах. Таким образом, словообразовательный аспект этимологического анализа не может и не должен ограничиваться анализом суффиксальной структуры слова. Не менее важное значение для этимолога имеет также словообразовательная структура корня и основы.

Возьмем в качестве примера следующий словообразовательный ряд, в котором отражается обычное индоевропейское чередование в огласовке корня (*ei/*oi):


гнити гной гноити
(по)чити (по)кой (по)коити
пиши (за)пой поити
жити (из)гой гоити «давать жить»
? (по)крой кроити

Рассмотренный ряд позволяет реконструировать утраченный в славянских языках простой глагол *кри(ти) который может быть соотнесен также со следующим рядом:


(за)пой пити пи-в-о
(на)вой вити (на)ви-в-ъ
рус. диал. (на)лой «ливень» лити (на)ли-в-ъ
(из)гой жити жи-в-ъ
(по)крой *крити кри-в-ъ

Предлагаемая этимология слова кривъ опирается на анализ словообразовательных моделей, в которых лишь одна форма дается под звездочкой, т. е. является реконструированной. Хорошо известно, что количество словообразовательных возможностей у языковых моделей очень велико, но не все эти возможности реализуются или же сохраняются в языке. Помимо полного ряда гноити – гной – гнити, в русском языке имеется несколько примеров с утраченным простым глаголом: строити – строй, доити– (на)дой, роити – рой, кроити– (по)крой (но нет глаголов *стрити, *дити, *рити, *крити). Может быть, этих слов никогда и не было в языке? Едва ли это так, ибо в ряде случаев от них сохранились надежные следы в виде производных. Так, для глагола *рити «течь» можно сослаться на производные с суффиксом -ну-: укр. – ринути »(сильно) потечь, хлынуть», чеш. řinouti se «литься, струиться».

Словообразовательный ряд:

кроити – (по) крой – * крити – кри-в-ъ

полностью совпадает не только с рядом:

гоити – (из)гой – жити – жи-в-ъ,

но и с таким примером, как:

роити – рой – *рити »течь» – лат. rī-v-us «ручей».

В семантическом плане слово кривъ как производное от глагола *крити »резать» должно иметь исходное значение «срезанный, скошенный» → «косой, кривой». Подобный путь развития значений слова от конкретного к абстрактному был наиболее типичен для древнеиндоевропейской и праславянской лексики. В качестве аналогичного примера можно сослаться хотя бы на такие производные от и.-е. корня *skei- «резать», как др.-исл. sceifr, др.-англ. scāf, нем. schief, лтш. škībs »косой, кривой» (Pokorny, 922), а также на исл. sneida «резать» и »делать косым» (ср. также швед, sned "косой»).

Приведенный выше анализ праславянских словообразовательныхрядов позволил, совсем не прибегая к данным родственных индоевропейских языков, с помощью внутренней реконструкции восстановить словообразовательную историю слова кривъ. Причем анализ этот был предельно формализован и опирался не на изолированные единичные случаи, а на систему словообразовательных явлений, отраженную в самой структуре праславянского корня. Отсюда следует вывод, что поиски системы в словообразовательном аспекте этимологического анализа не должны ограничиваться рамками одного лишь суффиксального словообразования. В ряде случаев призыв Козьмы Пруткова смотреть в корень, по-видимому, может быть не без успеха использован и в этимологических исследованиях.4

Впрочем, в плане суффиксального словообразования многие из продуктивных в древности моделей также до сих пор недостаточно изучены в работах по славянскому языкознанию. Взять хотя бы древнерусские образования на -ȩdь, -ĕdь, -jadь и сербохорватские существительные на -āд. Соотношения между ними остаются все еще не вполне ясными. В то же время при этимологизации некоторых слов этого типа иногда полностью игнорируются основные особенности соответствующих словообразовательных моделей.

Так, в книге выдающегося итальянского лингвиста В. Пизани «Этимология» (1956) в качестве примера конкретного этимологического анализа рассматривается вопрос о происхождении слова площадь (Пизани 1956:167–170). В. Пизани считает возможным объяснитьслово площадь как результат заимствования через старославянский из н.-гр. *πλατειάδες, отвергая в то же время традиционную этимологию этого слова, связывающую его с др.-рус. плоскъ. Не говоря уже о том, что в греческих церковных текстах (откуда, скорее всего, могло произойти предполагаемое заимствование) не сохранилось никаких следов слова *πλατειάδες (Nom. pl. от πλατεῖα "улица»), этимология, предложенная В. Пизани, не может объяснить многих фактов, относящихся к словообразованию и лексике древнерусского языка и диалектов современного русского языка.

Рассмотрим следующий словообразовательный ряд:


плоский площь «плоскость; ширина» площадь
черный чернь чернядь
синий синь синядь
рослый (по)росль роследь
пухлый (о) пухоль (о)пухлядь
гнилой гниль гниледь
старый блр. старь «старье» старядь

Легко заметить, что если мы попытаемся включить в этот славянский словообразовательный ряд такие явно заимствованные слова, как стерлядь (см. нем. Störling «маленький осетр») или лошадь (тюрк, лоша), мы сразу же потерпим неудачу. То же самое можно сказать и о ряде плоский – укр. площа »площадь» – рус. площадь = рохлый – рохля – рохлядь = ровный – ровня – ровнядь. Эти примеры говорят о том, что суффикс -ȩdь был сложным по своему составу (*-en-+ *-dь).

В семантическом аспекте словá площь «плоскость, ширина» и площадь относятся к прилагательному плоский так же, как ширь и (диалектное) ширедь относятся к широкий. Следовательно, др.-рус. площь, укр. площа и рус. площадь – это слова, означающие плоскость или плоское, широкое место.

Исследователи, занимавшиеся этимологией слова площадь, не обратили внимания на одно очень важное лексическое совпадение в древнерусском языке: 1) площадъка – »небольшая площадь, небольшой участок» и 2) площадъка – "плошка, плоский сосуд» (Срезневский, II, 970). Этот пример окончательно ставит все точки над i и заставляет решительно отвергнуть гипотезу о заимствовании слова площадь из греческого языка.

Всякое реконструирование словообразовательных рядов требует от этимолога всестороннего и осторожного подхода к анализируемому материалу. Один ряд сам по себе еще не составляет системы. Кроме того, механическая реконструкция словообразовательного ряда может оказаться (и нередко оказывается) ошибочной. Совершенно очевидно, например, что к рядам писать – писец, читать – чтец, играть – игрец, лгать – лжец мы не можем отнести слова спать и спец. Каждому известно, что слово спец – это сокращение от заимствованного слова специалист и никакого отношения к глаголу спать оно не имеет. Но этот нарочито нелепый пример показывает, что ошибки подобного рода принципиально возможны.

В случаях не столь очевидных·, как в примере со словом спец, про-верка правильности предлагаемой реконструкции может быть осуществлена путем анализа системы словообразовательных рядов. Допустим, что при этимологизации слова рамень (е) мы выделяем в нем суффикс -мен- и сопоставляем это слово с глаголом (о)рати «пахать». Данная этимология (см. очерк о рус. рамень) может быть подтверждена следующей серией словообразовательных рядов (для краткости привожу в каждом случае всего один-два примера):

1) (о)рати – ра-тай, ра-тва, ра-ль, ра-мень;

2) (о)рати – рамень(е), полѣти – пламень, знати –знаменье;

3) рамень – раменье, камень – каменье, знамя – знаменье;

4) рамень – Раменское, камень – Каменское, знамя – Знаменское

5) рамень – раменный, пламень – пламенный, камень – каменный;

6) (о)рати – рамень, лит. árti »пахать» – armuõ «пашня».

К этим шести рядам можно присоединить еще седьмой ряд суффиксальных чередований (*-men-/*-u̯-):

ра-мень – лат. ar-v-um »пашня, поле»,

др.-прус, kēr-men-s «чрево» – ст.-сл. чрѣ-в-о,

лит. stuo-muō – лтш. stà-v-s »стан, фигура»,

лат. cul-men «вершина» – лит. kal-v-à »холм» и мн. др.5

Таким образом, анализ словообразовательной модели в данном случаене сводится к реконструкции какого-то единичного ряда. Слово рамень и его производные входят в серию рядов, совокупность которых и составляет словообразовательную систему, типичную для славянских образований с суффиксальным *-men-.

Одной из наиболее архаичных особенностей праславянского словообразования было чередование суффиксов, исторически тесно связанное с гетероклизой. И если в индоевропейском масштабе эта особенность была довольно подробно проанализирована в работахЭ. Бенвениста, Ф. Шпехта и других исследователей, то в славянском словообразовании и этимологии чередования суффиксов до сих пор почти совсем не изучены.

Как в индоевропейском, так и в праславянском языке суффиксы чередовались между собой не хаотически, а по определенной системе. В одних случаях слова, образованные с помощью чередующихся суффиксов, выступали в качестве синонимов, в других – разные варианты слова использовались в целях лексических противопоставлений.

В виде примера можно сослаться на распространенное в и.-е. языках чередование суффиксов *-men- / *-n-: лит. srau-muō / srau-nà «течение, поток», др.-инд. áç-man- / áç-na- »камень», лат. lū-men «свет» / lū-na »луна, месяц. То же самое чередование засвидетельствовано в др.-рус. ти-мѧ, ти-мен-иѥ «грязь, тина» / ти-на ; рус. яс-мен (ясмéн сокóл в русских народных песнях), яс-мен-ник »Asperula» / яc-н-ый ; яч-мень / яч-н-ый и др. Иногда это чередование может быть обнаружено при сравнении с родственными языками: лит. stuo-muō «стан, фигура»/рус. ста-н, рус. вы-мя (<*ūdh-men)/др.-инд. ū́dh-nah (gen. sing, гетероклитического склонения).

Но наиболее интересными являются случаи, когда в чередовании участвуют не два, а три суффикса (и даже более):

словен. droz-g/чеш. droz-d/др.-чеш. droz-n «дрозд»,6

рус. диал. пеле-г-á »часть луба» / пеле-д-á «стреха» / пеле-н-а »стреха»,7

рус. диал. пелé-ж-ить / пелé-д-ить / пелé-н-ить «покрывать, ухичать (избу на зиму)» (Даль, III, 28),

др.-рус. др/ѧ-г-а / дрѧз-д-а / дрѧз-н-а »лес».

Во всех рассмотренных примерах чередуются одни и те же суффик сы: -g- / -d- / -n- . Древность этого явления подтверждается наличием точно такого же чередования в балтийских языках: лтш. skaba– g-a / skabad a / skaba-n-a «щепка». Еще показательнее случай, когда в чередовании участвуют те же самые элементы, выступающие не только как именные суффиксы, но и как детерминативы корня: лит. ei-g-à »ход» (именной суффикс) / ст.-сл. И-Д-Ж (< *ei-d-ǫ) / лит. ei-n-ù «иду» (детерминативы корня; ср. простые глаголы: лат. e-ō, др.-гр. εἶ-μι »иду»).

Иногда этот же тип тройных суффиксальных чередований реализуется в языке лишь частично: др.-рус. гроз-д-ъ / гроз-н-ъ «гроздь» (-d-/-n-), пол. żoł-g-а / żoł-n-a »желна, дятел» (-g-/-n-).

Анализ суффиксальных чередований -g- / -d- / -n- позволяет предложить новую этимологию слова дылда, не получившего до сих пор единого этимологического истолкования. Связь с пол. dyl «доска, бревно», предложенная А. И. Соболевским, была отвергнута А. Г. Преображенским и М. Фасмером, так как это слово представляет собой заимствование из немецкого (Преображенский, I, 205; Фасмер, I, 558). Ссылки на русские диалектные формы дыль »колода, бревно», «нога», дыли (мн. ч.) »хо дули» также не могут считаться убедительными, ибо эти слова засвиде тельствованы в западных диалектах русского языка и, возможно, связаны с пол. dyl.

В то же время наличие в славянских языках чередования суффиксов -g- / -d- позволяет сопоставить слово дылда с др.-рус. дългыи «длинный» и дългъ 'высокий', 'великан'. Формы с нулевой ступенью огласовки корня дают, с одной стороны, *dl̥-gos > *dul̥-gu > дъл-гъ, а с другой –*dl-dā > *dul-dā > (экспрессивное удлинение?) *dūl-dā > дыл-да. Долгий гласный –ū- (дылда) в отличие от краткого –и- (дългъ) встречается не только у анализируемого слова. С тем же гласным засвидетельствовано, например, такое слово, как др.-рус. дылѣя »вид длинной одежды». Вероятно, к общему источнику восходят и более отдаленные формы без суффиксальных -g- / -d- : рус. диал. дыль «даль», дыльный, др. инд. dūráh »далекий, дальний» и др.

Из двух типов слов с чередующимися суффиксами -g- / -d- западные и южные славянские языки в отличие от русского отразили форму с суффиксальным -g-: чеш. dlouhán, с.-хрв. дýгоња «дылда». Но, видимо, и здесь можно обнаружить следы древнего слова с суффиксальным -d-: ср. такие производные, как рус. диал. дылдить »слоняться, шататься» и синонимичный сербохорватский глагол дýдати, позволяющий гипотически реконструировать слово *дýда (=дылда).

Итак, др.-рус. дъл-г-ъ "длинный» / рус. дыл-д-а отражают то же самое чередование суффиксов -g- / -d-, которое мы наблюдали в случае со словен. droz-g / чеш. droz-d и в других рассмотренных выше примерах.

Изложенные лишь в самых общих чертах этимологии слов кривъ, площадь, рамень и дылда представляют собой попытку найти те элементы системы в словообразовательном аспекте этимологического анализа, которые пока еще недостаточно разработаны в славистике (особенности структуры корня, суффиксальные чередования). Разумеется, затронутые выше вопросы отнюдь не исчерпывают всей совокупности сложных проблем, связанных с анализом словообразовательных моделей в этимологическом исследовании.

Словообразовательный критерий при определении заимствования8

Как известно, словообразовательные признаки, чуждые русскому языку, являются одним из самых важных показателей, позволяющих отнести то или иное слово к числу заимствований. Однако в балтославянском ареале опора на словообразовательный критерий при разграничении исконной и заимствованной лексики встречается с рядом трудностей. Это прежде всего близкое генетическое родство балтийских и славянских языков, большое количество общей по своему происхождению лексики, тесные контакты носителей тех и других языков, приведшие к широкому взаимному обмену в области словарного фонда балтов и славян (особенно в диалектной лексике). Но главное – это почти полное совпадение балтийской и славянской словообразовательных моделей (Мартынов 1973). А последнее обстоятельство крайне затрудняет использование словообразовательного критерия при вычленении слов балтийского происхождения в (диалектной) лексике русского языка. И все же несмотря на указанные осложнения, анализ ряда важных нюансов, отличающих славянские словообразовательные модели от балтийских, позволяют и здесь надежно разграничивать исконную и заимствованную лексику.

Например, суффиксу ьб(á) в русском или белорусском языке (ограничимся для краткости этими языками) в литовском языке будет соответствовать суффикс -yb(a). Иначе говоря, в славянском ареале мы имеем дело с (исторически) кратким i̇̆ перед b, а в балтийском – с долгим i̇̄.

Следовательно, в случае рус. (у)садьба – лит. sod-ýba, рус. ор-ьба – лит. ar-ýba перед нами выступают примеры генетического родства. В отличие от них блр. садзiба и рус. диал. (псков.) ариба, ориба – это явные литуанизмы в восточнославянских языках, как и пол. sadyba и oryba – в языках западнославянских (Лаучюте, 130).

Большой интерес в этом отношении представляет рус. диал. кувиклы9 – слово, которое прежде всего из словообразовательных соображений следует отнести к числу балтизмов в говорах русского языка.

Название старинного русского духового инструмента в виде многоствольной флейты, состоящей из нескольких трубочек разной длины (тип «флейты Пана»), засвидетельствовано в формах куви́клы, куги́клы и куви́чки. Из них только последняя форма отмечена в диалектных словарях (СРНГ, 15, 390). Остальные варианты слова не привлекали к себе внимания диалектологов и этимологов. Небольшие заметки об этом музыкальном инструменте можно найти в энциклопедиях,10 подробную статью о нем написал JI. Кулаковский (1940). Последний отмечает исключительную архаичность кувикл, которые отражают «первые этапы инструментальной музыки и даже ее возникновение». Ареал, в котором распространено слово и соответствующая реалия – Брянская, Орловская и Курская области (Кулаковский 1940).

Единственная известная мне этимология слова исходит из формы куги́клы. Ее связывают с названием болотного растения кугá, из которого, как предполагают авторы, изготавливаются кугиклы (Штейнпресс, Ямпольский 1966). Однако перед нами типично народно-этимологическое толкование. Словом кугá обозначаются различные виды преимущественно болотных растений, которые обычно используются для плетения. Само слово является сравнительно поздним заимствованием из казахского языка (Фасмер, II, 398), оно отсутствует в других славянских языках, что плохо соотносится с архаичным типом самого инструмента (в случае принятия изложенной этимологии). К тому же кувиклы изготовляются из стволов (стеблей) купыря, дудника, бузины, тростника (Кулаковский 1940:70–71; Кулаковская, Кулаковский 1975: 15). О куге пишут только авторы этимологии кугакугиклы, не учитывая при этом, что ни в русском, ни в других славянских языках вообще нет подобной словообразовательной модели.

Мне уже приходилось высказывать свои соображения по поводу того, что рус. диал. куви́клы (куги́клы) представляет собой балтизм, не отмеченный ни в словаре Ю. А. Лаучюте (1982), ни в других работах по славянским балтизмам (Откупщиков 1981). По своему характеру куви́клы – явно древнее звукоподражательное слово. В ряде индоевропейских языков ономатопоэтическая основа kuvi- имеет множество производных, связанных главным образом с криком свиньи, совы, реже – ребенка. Славянские примеры: рус. диал. куви́ – междометие (о визге свиньи), куви́кать «визжать (о свинье)», укр. кувiкати »кричать (о поросенке и о сове)», чеш. kuvikati «издавать звуки подобно ночным птицам», kuvik »сыч», пол. kuwikać «кричать (о сове)» и др. Примеры из других и.-е. языков: лит. kūvỹ – междометие (о крике поросенка), kūviksė́ti »кричать (о поросенке или сове)», kvỹkti «кричать (о поросенке, ребенке)», kūvēklis »плакса (о ребенке)», kvyklỹs «тот, кто визжит (опоросенке, ребенке)», kvỹklynė »глотка», лтш. kvi̇̄ka «визгливая свинья», нем. quieken »пищать, визжать», др.-инд. kuvi «сова», др.-гр. ϰο(F)ῑ́ – междометие (о крике поросенка) и др.

Наряду с звукоподражательным куви́– известна также синонимическая основа куг(и́) -: укр. кугик »сова», кугач «сыч», кугикати »кричать куги! куги!’, рус. диал. кугá – междометие (о крике совы), блр. кугакаць «плакать (о грудном ребенке)», »кричать (о сове)». Интересно сложное белорусское областное слово кугáкаўка «неясыть (вид крупной совы)». Первая его половина совпадает c основой лит. kū́gauti »кричать», а вторая – с лит. kaūkti "выть, плакать».

Приведенные примеры вряд ли могут вызвать сомнение в том, что рус. диал. куви́клы / куги́клы имеет звукоподражательное происхождение и что слово это образовано на основе, отличающейся исключительной древностью. Вместе с тем словообразовательная интерпретация рус. диал. куви́клы на славянской почве оказывается весьма затруднительной. Очевидно, что от куви́кать образовать производное куви́клы невозможно. Ни один звукоподражательный (или иной) глагол на –и́кать не дает в русском языке производных подобного типа: есть глаголы пили́кать, тили́кать, чири́кать, цвири́кать, хихи́кать, но нет слов *пиликлы (-ла, -ло), *тиликлы и т. п. В тоже время все известные образования подобного рода с исходом на –кл– плюс флексия обычно представляют собой балтизмы в русском, белорусском и польском языках, причем -kl- в языке-источнике, как правило, является суффиксом, генетически соответствующим пол. – dł – и рус. –л– (ср. лит. árklas = пол. radło = рус. рало). Наличие неисконного суффиксального – кл – в слове надежно сигнализирует о его балтийском происхождении: лит. asiū́klis «хвощ» → пол. диал. asiukla, рус.диал. асю́кля »трава»; лит. gùrklis «кадык» → пол. диал. gurklis idem; лит. karklýnas »ивняк» ст.-блр. (с 1600 г.) карклинъ idem, пол. диал. korklina «куст ивы»; лит. burbēklis »ворчун» → пол. диал. burbaklis idem, лит. żuklỹs «рыбак» → ст.-блр. жукль idem; лит. dabōklé »арестантская» → рус. диал. дабόкля idem и др. Интересным является литуанизированный славизм żeniklis "жених», проникший с литовским суффиксом -kl- обратно в диалекты польского языка (żeniklis).11

Именно наличие суффикса – kl – явилось главным аргументом для Б. А. Ларина (1975: 105), чтобы отнести ст.-блр. (с 1457 г.) и ст.-укр. (с 1444 г.) дякло к числу литуанизмов, несмотря на затруднение с объяснением – я – в дякло (лит. dúoklè должно было дать *дукля).12

Слово *kūvỹklai, которое послужило источником заимствования диалектного русского языка, в литовском языке не засвидетельствовано. Но его реконструкция представляется вполне надежной: лит. kūvỹ (о крике поросенка) и kūviksė́ti позволяют выделить глагольную основу kūvy- или kūvyk-, которая естественно должна дать *kūvyklas (< *kūvy-kl-as или *kuvyk-kl-as)13 мн. ч. *kuvỹklai → рус. диал. кувиклы. Реконструированная форма *kūvỹklas в словообразовательном плане относится к реально засвидетельствованному слову kūvēklis «плакса» точно так же, как, например, лтш. mi̇̄stiklas (мн. ч.) – к mi̇̄stēklis »льномялка» (Mühlenbach, II, 647).

Отсутствие слова *kūvỹklai в литовском языке не исключает возможности его существования и последующего заимствования в диалекты русского языка. Подобные случаи надежно засвидетельствованы в истории балто-славянских лексических отношений. Ограничусь только одним примером с тем же балтийским суффиксом – kl -. Блр. лапiкла, -ло «заплата» этимологизируется как производное глагола, имеющегося как в белорусском (лáпiць), так и в литовском языке (lópyti). Оба глагола означают »чинить, латать». Однако словообразовательная модель белорусского слова – чисто балтийская, и хотя в литовском языке не засвидетельствовано слова *lópykla(s) «заплата», тем не менее блр. лáпiкла с полным основанием относится к числу белорусских балтизмов (Лаучюте). Здесь, как и в случае с *kūvỹklas – kūvēklis, наряду с реконструированной формой *lόpykla(s), имеется реальная: лтш. lãpeklis »починка, штопка» (Mühlenbach, V, 728).

В семантическом плане звукоподражательная этимология рус. диал. куви́клы может быть поставлена в один ряд с рус. диал. пищáль (стар.) «дуда, сопель, свирель» (Даль, III, 114), а также с пи́щик »дудочка, свисток», писку́лька «дудочка, сопелочка» и др. (там же). Все это обычно русские образования, в отличие от слова куви́клы, построенного по очень распространенной и типично балтийской словообразовательной модели. Форма куги́клы представляет собой преобразование исходного куви́клы под влиянием »синонимичного звукоподражательного междометия куги́ (= куви́), а куви́чки – полностью славянизированная форма слова.

В заключение скажем об ареале, в котором засвидетельствовано слово куви́клы и соответствующая реалия. Ареал этот типичен для русских балтизмом (Брянская, Орловская и Курская области), он тесно связан также с ареалом балтийских следов в топонимике к югу (впрочем, как и к северу) от Москвы.14 Как отмечал В. Н. Топоров (1972а: 219), наиболее неопределенной остается восточная граница распространения балтийской топонимики в России. По-видимому, следы этой топонимики прослеживаются вплоть до Тамбовской, Пензенской (Погодин 1901:92–93) и Горьковской области (Трубе 1966: 106–108).

Мы не знаем, как далеко на юго-запад и на юг от Москвы распространялась территория древнего балтийского племени голяди. Очевидно, что упомянутые в источниках г. Можайск и р. Протва как места проживания голяди – лишь районы, ближайшие к Москве. Балтийские гидронимы, широко распространенные в соседних Калужской, Тульской и Орловской областях (Топоров 1972а: 219), говорят о достаточно внушительном ареале, в котором жили носители балтийского языка (или языков). Именно в Орловской и соседних с ней Брянской и Курской областях засвидетельствовано слово куви́клы (куги́клы, куви́чки). Брянская область непосредственно граничит с Орловской, Калужской и Смоленской областями, а также с Белоруссией. Это достаточно компактный ареал, известный не только своей балтийской топонимикой, но и большим количеством балтийских заимствований в лексике. Что касается слова куви́клы в Курской области, причем в ее южной части (Обоянский район), то нужны дополнительные исследования для того, чтобы решить, может ли этот факт говорить что-либо о южной границе восточных балтизмов (на западе они четко идут по p. Припять) (Топоров 1970: 57) или это слово вместе с реалией сравнительно поздно пришло сюда из более северных русских областей.

Наконец, ареал анализируемого слова, по-видимому, говорит о его заимствовании не прямо из литовского (как условно говорилось выше), а из какого-то близкородственного балтийского языка (Серебренников 1957: 69–71). Этим, возможно, следует объяснять отсутствие слова *kūvỹklai в самом литовском языке.15

Словообразовательный анализ в этимологических исследованиях16

Сегодня мне хотелось бы с вами поговорить о науке, которая намывается этимология, т. е. о науке, изучающей происхождение слов. Об этой науке можно говорить очень долго, время от времени я читаю годовой спецкурс по этимологии, и естественно, что на одной лекции рассказать подробно об этой науке мне не удастся. Поэтому придется ограничиться вопросом о связи этимологии со словообразованием.

К сожалению, когда обычно студенты посвящают себя языковедению, они не получают у нас на факультете ни малейшего представления о принципах и методике этимологического анализа. Они не получают сведений о системе фонетических соответствий в родственных языках, об архаических словообразовательных моделях, которые утратили свою продуктивность в эпоху исторически засвидетельствованных памятников письменности и о многом другом, без чего немыслимы современные этимологические исследования.

В свое время Блаженный Августин писал, что этимология подобна толкованию снов: всяк понимает их так, как кому придет в голову. В XVIII в. Вольтер ехидно издевался над современными ему этимологами, утверждая, что этимология – это наука, в которой гласные ничего, а согласные почти ничего не значат. Для подобного рода издевок у Вольтера были все основания, ибо в его время этимология слова устанавливалась на базе близкого звучания или, по выражению В. К. Тредиаковского, «по сходству звона».

Еще в средние века очень часто, вопреки четкой словообразовательной структуре слова, его обычно этимологизировали, я бы сказал, по принципу шарады. Если слово можно «рассечь» на две или на три части, каждая из которых имеет какое-то значение, то именно такой и будет этимология слова. Например, в средневековой латыни «Господь» обозначался словом Dominus. От слова Dominus с помощью суффикса-ic- было образовано имя собственное Dominicus (что-то вроде »господний»). И, наконец, по имени святого Доминика был назван основанный им орден Dominicani, где четко выделяются суффиксы -ic- и -an-. Dominicani – это люди, принадлежащие к данному ордену. Подобную словообразовательную структуру в средние века не всегда понимали, предпочитая «рассекать» слово на две значимые части: Domini и canes. По-латыни canes означает «собаки», a Domini – это родительный падеж от Dominus »Господь». При таком «объяснении» получается, что Dominicani (точнее было бы Dominicanes) – это «псы Господа», преследующие еретиков, всяких «инакомыслящих» того времени. То есть нам вместо рассмотрения реальной словообразовательной структуры – дается явно надуманное толкование.

Неправильные интерпретации слов были связаны не только с ошибочным словообразовательным анализом, но и с неверным пониманием смысла. Взять хотя бы имя святого Христофора. Второй компонент этого имени -фор в греческом языке имеет значение »несущий». Сравните в русском языке: семафор «несущий знак», светофор »несущий свет». Следовательно, Христофор означает «несущий Христа». На базе этой, в принципе правильной, интерпретации имени святого была создана легенда, по которой Христофор взял на себя в качестве подвига обязанность переносить через небольшую речку всех путников, взяв их на руки или на плечи. И вот однажды он так перенес младенца Христа, и якобы поэтому был назван Христофором. Хотя при таком истолковании компоненты имени были выделены правильно, но смысл имени собственного на самом деле совсем иной: Христофор – это, действительно, »несущий Христа», но не на плечах, а в сердце своем. Из этих примеров видно, как этимологические интерпретации средневековья прямолинейно и наивно подходили к вопросу происхождения слов.

У нас на Руси много внимания этимологии уделял В. К. Тредиаковский, на которого я сегодня уже ссылался. Это он говорил, что слова нужно сопоставлять «по сходству звона», причем, если «звон» не совсем одинаков, то его можно было изменять. Например, что такое Британия? Это искаженное рус. братание («братство кельтских народов»). Кто такие этруски? Это – «хитрушки», ибо «хитро в науках упражнялись». Италия – это «наше» слово Удалия, ибо «зело далеко удалена от России». Подобными «этимологиями» – хоть пруд пруди – и не только на Руси или в средневековой латыни, а в любой странеи в разные исторические эпохи. Причем, когда Вольтер писал, что этимология – это наука, в которой гласные ничего, а согласные почти ничего не значат, он очень скромно поиздевался над этимологами своего времени. Действительность значительно превзошла саркастические насмешки Вольтера.

Еще в 1660 г. в Амстердаме вышел этимологический словарь латинского языка, в котором на 60 страницах излагалась теория этимологических исследований. Вот три важнейших положения автора.

1. Любой гласный может перейти в любой другой гласный (ср. уВольтера: «гласные ничего не значат»).

2. Любой согласный может перейти в любой другой согласный (ср. у Вольтера: «согласные почти ничего», а здесь практически ничего не значат).

В третьем тезисе этого серьезного научного исследования автор превзошел все то, что писал Вольтер. Этот третий тезис заключается в следующем:

3. Разницы между гласными и согласными нет, и любая «буква» может перейти в любую другую.

Нужно сказать, что этимология как наука, научная этимология, сформировалась вместе с появлением сравнительно-исторического метода в языкознании и в течение XIX–XX вв. далеко шагнула вперед. А выпускники наших филологических факультетов, уйдя в литературу, в журналистику или в языковедческую науку, в своем понимании и в своем отношении к этимологии остаются на уровне эпохи Августина или Вольтера... Но объяснить происхождение того или иного слова все-таки хочется...

И вот появляются многочисленные этимологические «мифы», такие же произвольные и бездоказательные, как и толкования снов. Особенно часто ошибочные этимологии связаны с неправильным словообразовательным анализом или даже с его полным отсутствием. Весьма модным, как я уже говорил, является членение анализируемого слова по принципу шарады. Представьте себе, что кто-нибудь вздумал бы топоним Черновцы разделить на черн- "черный» и на овцы. Получится что-нибудь вроде «черные овцы». С тем же «успехом» другой топоним Верховина можно интерпретировать как «верх (кого? чего?) овина». Или слово работ-яга (как труд-яга, дел-яга) расчленить как раб-о-тяга и связать конец этого слова с глаголом тянуть. Подобными этимологиями заполнено огромное количество статей и заметок в научно-популярных книгах и журналах. Более того, даже, извините, в кандидатских и докторских диссертациях мы встречаем, может быть, и не столь нелепые, но, тем не менее, построенные по тому же самому принципу этимологические толкования.

К сожалению, подобная практика «вивисекции» слова особенно часто, как я уже сказал, встречается в научно-популярных статьях и книгах, рассчитанных на широкого читателя, который далеко не всегда может достаточно критически отнестись к предлагаемым объяснениям. Так, в еженедельнике «Неделя» (1984. №47) была опубликована небольшая статья М. Горкиной «Ай да каракатица!». Автор статьи считает, что слово каракатица состоит из тюркского кара «черный» (такое слово действительно есть) и второго компонента ката (это якобы греческое слово, по мнению М. Горкиной, означает »взрыв»). Спасаясь от преследования, каракатица выпускает своего рода «дымовую завесу» в виде черной жидкости. На первый взгляд может показаться, что изложенная этимология подтверждается даже реалиями. Однако все это – не так просто. Прежде всего, более старой формой русского слова будет не каракатица, а корокатица (ср. рус. каравай – слово, писавшееся ранее: коровай). Затем, соотношение русской полногласной формы корокатица и сербохорватской метатезной формы кракатица (ср. город и град, ворог и враг) говорит об исконно славянском происхождении анализируемого слова. А тюркское кара «черный» (см. каракуль, Кара-Кумы и др.) к славянским названиям моллюска не имеет никакого отношения, ибо ни в одном слове, заимствованном из тюркских языков, кара не дает ни коро-, ни кра-. Наконец, в греческом языке вообще нет слова ката »взрыв», это – придуманное слово. На самом деле, в греческом языке есть только такая приставка и предлог, которые никакого отношения к «взрыву» не имеют.

Словообразовательная структура слова корокатица или кракатица – предельно ясна: -ица является вторичным суффиксом (ср. девадевица и др.), *корокат или с.-хрв. крàкат – это производное с суффиксом -aт- от существительного *корок. В русском языке такого слова нет, но есть слово, которое от него образовано: окорок. Это копченая свиная нога. А вам, студентам-славистам, особенно тем, кто занимается южнославянскими языками, хорошо известно сербохорватское слово кр͡ак «нога», от которого и образовано слово крáк-aт-ица.

Но словообразовательный анализ не должен ограничиваться чисто механическим вычленением суффиксов. Необходимо учитывать также и их семантику. И вот здесь не на высоте оказались уже не журналистка М. Горкина, а известные специалисты по русской и славянской этимологии. Все они однозначно понимают слово каракатица как »ногастая». В украинском этимологическом словаре так и написано: «ногата тварина». Так считают А. Г. Преображенский, М. Фасмер (автор лучшего этимологического словаря русского языка), Н. М. Шанский, Г. П. Цыганенко, П. Скок (автор сербохорватского словаря) и целый ряд других этимологов.17 В «Кратком этимологическом словаре русского языка» Η. М. Шанского, В. В. Иванова и Т. В. Шанской дается уточнение: «обладающая большими или толстыми ногами» (КЭСРЯ, 187). Однако производные с суффиксом -aт- обозначают не только большие размеры (как пузатый, носатый), но и обилие чего-то (например, полосатый не означает »с большими полосами», они могут быть совсем маленькими, но их много). Есть еще группа нейтральных производных. Так, рогатый не означает ни «с большими рогами», ни »с обилием рогов» (то же, например, в случае со словом крылатый или хвостатый).

Поскольку суффикс -aт- имеет разные значения, нужно, очевидно, определить, какое значение имеет этот суффикс у слова каракатица. И здесь даже М. Фасмер не различает трех перечисленных типов производных с суффиксом -aт-, считая, что слово *каракат образовано так же, как носат, а отсюда следует вывод о том, что каракатица означает «ногастая». Кроме того, сюда же М. Фасмер относит слова горбат и зубат. Между тем, все три приведенных М. Фасмером примера относятся к трем разным типам: носат »с большим носом», горбат – просто «с горбом» (а не с »большим горбом» и не «с большим количеством горбов»), слово же зубат может иметь все три основных значения производных с суффиксом -aт- (»с большими зубами», «с большим количеством зубов» и просто »с зубами»).

Интересно отметить, что Г. П. Цыганенко в своем «Этимологическом словаре русского языка» пишет, что суффикс -aт- в слове каракатица не имеет оттенка обилия или чрезмерности (как рогатый), но тут же объясняет это слово как «ногастая» (чрезмерность) и дает перевод научного греко-латинского термина »десятиножка» (обилие). В результате получается, что, с одной стороны, автор считает, что это нейтральный суффикс, с другой стороны, дает значение чрезмерности и перевод множества. Все три значения суффикса -aт- в этом месте словаря оказались смешанными между собой.

Как известно, каракатица – это моллюск класса головоногих, при чем как «ноги» были восприняты его многочисленные (8 или 10) щупальцы. Сравните греко-латинские зоологические термины -ὀϰτά-πους и πολύπους. Второй компонент этих слов -πους означает «нога», ὀϰτώ »восемь», а πολύ «много». Первое из этих слов было скалькировано в русском языке (осьми-ног), а второе – заимствовано (полип). В древнерусском языке было скалькировано также и второе слово: πολύ-πους → мъногоножица.

Таким образом, мъногоножица и каракатица, с точки зрения этимологии, – синонимы, только они образованы с помощью разных средств. В первом случае в основе лежит слово нога, а во втором – корок (с тем же значением »нога»). Корни здесь разные, но значение одно и то же. Причем, то, что этих ног много, в одном случае выражено с помощью словосложения (как и в греческом языке), а в другом – с помощью суффиксации.

Итак, мы видим, что два синонима – мъногоножица и корокатица – говорят с полной определенностью о том, что корокатица в этимологическом (а также и в реальном) плане – это совсем не «нога стая», не «ногата тварина», это не «моллюск с большими или толстыми ногами», а «многоножка», многочисленные ицупальцы которой были восприняты как «ноги». Этот вывод, расходящийся с утверждениями самых авторитетных этимологических словарей русского языка, подтверждается, как мы видели, детальным словообразовательным анализом. К сожалению, авторы всех этих этимологических словарей обошли своим вниманием одно очень важное слово, засвидетельствованное в вологодских говорах русского языка: каракатица »большая лягушка и, особенного рода, большая козявка». Вот здесь, действительно, слово каракатица в обоих случаях означает «ногастая». Хотя словообразовательная структура в названиях моллюска и лягушки – одна и та же, суффикс -aт-, означающий в первом случае большое количество, во втором случае означает большие размеры. Таким образом, лягушка, в отличие от каракатицы, и этимологически, и в реалиях, действительно, оказывается «ногастой». Кстати, само слово лягушка этимологически связано с русским диалектным ляга »нога» (ср. ляжка), т. е. она как бы «лягастая», «с большими ногами». А прыгающие и скачущие насекомые («козявки») тоже имеют сильные задние «ноги».

Перейдем теперь к несколько более сложному примеру, где нам придется отчасти выйти за пределы славянских языков. Речь пойдет об этимологии слова колобок, без уменьшительного суффикса – колоб. Если спросить на улице любого прохожего, что означает слово колобок, то всякий ответит, что это такой небольшой круглый хлебец. И почти наверняка свяжет его с коло. Формой множественного числа от коло явилось слово колеса, по модели небонебеса. Позднее от множественного числа колеса, по аналогии с существительными среднего рода типа озераозеро, была образована вторичная форма именительного падежа единственного числа: колесо. Большинство из тех, кого спрашиваешь о происхождении слова колобок, сразу же отвечают: от коло «что-то круглое», а отсюда колобок »круглый хлебец». Все вроде бы получается самым лучшим образом. За исключением одной важной детали. Слово колоколеса относится к той же группе слов, что и небонебеса, чудо чудеса, словословеса и др. Проф. С. Б. Берштейн в своей «Сравнительной грамматике славянских языков» приводит более 20 примеров подобных образований (Берштейн 1974:146 слл.). Они – очень древние, ибо встречаются в ряде родственных индоевропейских языков. Ни одно из этих образований, ни в одном индоевропейском языке не имеет производных с суффиксом -б-. Если бы от слова коло могло бы быть образовано производное *колоб, то небо должно было бы дать *небоб, чудо – *чудоб, слово – *словоб и т. п. Ничего подобного в действительности нет. Ни одно из 20 с лишним славянских существительных этого типа не имеет производных с суффиксом –б-.

Вот почему в современных этимологических словарях авторы с большим скепсисом относятся к сопоставлению слов коло и колоб(ок). В XIX в. этой этимологии придерживался Н. В. Горяев (Горяев, 151). В наше время эту же этимологию мы находим в «Кратком этимологическом словаре русского языка» Η. М. Шанского, В. В. Иванова и Т. В. Шанской (КЭСРЯ, 205). Фонетическая безукоризненность и семантическая правдоподобность этимологии колоб(ок) от коло сделали ее весьма распространенной и чуть ли не общепризнанной.

Однако еще А. Г. Преображенский в своем словаре (со ссылкой на Ф. Миклошича) отметил слабое место этой этимологии: остается неясным суффикс –б– (Преображенский, I, 335). Еще более решителен отзыв М. Фасмера (II, 292): «едва ли связано с коло вопреки Горяеву». Сам М. Фасмер, кроме ссылки на лтш. kalbaks "ломоть, отрезанный кусок хлеба», ничего не предлагает, а пометы в словаре типа «неясно» (Преображенский, I) или «надежные сопоставления отсутствуют» (Фасмер, II) говорят о том, что вопрос об этимологии слов колоб и колобок фактически до сих пор остается открытым.

Попробуем подойти к этимологии русского слова колоб с точки зрения его словообразовательной структуры. Идею о предполагаемой связи с коло придется в этом случае, как мы видели, сразу же отбросить. Между тем, если рассмотреть однотипные, сходные в фонетическом отношении (полногласие в корне), преимущественно русские производные с суффиксальным –б-, то многое в вопросе о происхождении слова колоб станет более ясным. Прежде всего, среди русских образований на –об- нет не только ни одного, восходящего к словам типа небо, чудо, но нет и вообще отыменных производных. Эти образования с суффиксом -(о)б-, как правило, – не отыменные, а отглагольные. Приведем несколько примеров, где связь существительных на -об- с глаголом можно проследить, не выходя за рамки русского языка.

Рус. диал. вороб «приспособление для размотки пряжи» бесспорно представляет собой производное от корня *ver-/*vor- »поворачивать, вертеть» (ср. ворот и другие слова с этим корнем). Рус. диал. долобок «тропинка» – слово, этимологически связанное с долбить. Рус. диал. свороб »зуд, чесотка» связано с глаголом свербеть. Эти и другие по добного рода примеры позволяют рассматривать слово колоб как про изводное, образованное от глагола *kol-ti (с русским полногласием – колоть). Это слово имеет много значений в русском языке (ср., например, колоть штыком и колоть орехи). Среди разных значений глагола колоть можно выделить значение «резать». Ср. колоть скотину или (в диалектах) капусту колоть »срезать кочаны капусты». Опираясь на последнее значение глагола колоть («резать»), мы можем, ис ходя из приведенной выше словообразовательной модели, реконструировать для слова колоб(ок) значение »резень» или «отрезанный кусок (хлеба)».

Семантическая модель »резать» → «отрезанный кусок (хлеба)» → »хлеб» хорошо известна в самых различных языках. Кроме этимологически прозрачного рус. диал. резень «отрезанный кусок хлеба», в диалектах русского языка можно назвать еще край, скрой, краюха. Все эти слова имеют значение »ломоть хлеба», а в их основе лежит глагол кроить «резать». Типологически ср. также в немецком языке: schneiden »резать» → Schnitte «ломоть, отрезанный кусок хлеба».

Что касается изменения значений »кусок» → «кусок хлеба» → »хлеб», то перед нами своего рода семантическая универсалия, которую можно отчетливо проследить на материале славянских языков. Сравните, на пример, чеш. kruch «кусок», пол. kruch »кусок, обломок; кусок сала», рус. диал. крух «щепка, осколок, кусочек» и словац. диал. kruch »кусок или ломоть (хлеба)». И, наконец, с.-хрв. кр̏ух означает просто «хлеб», уже не »осколок», не «отрезок», не »кусок», даже не «кусок хлеба», а »хлеб». Вот так из значения «резать» возникает производное со значением »от резанный кусок», затем – «кусок чего-то определенного» (чаще всего – хлеба) и, наконец, »хлеб».

Как и в случае с вопросом о происхождении слова каракатица, этимологи и при анализе слов колоб и колобок почти совсем не привлекают богатого диалектного материала славянских языков. Ниже будет фигурировать диалектный материал только русского языка, но в западно- и в южнославянских языках можно, видимо, найти так же немало интересного. Возьмем, например, рус. диал. колобки «мелко нарезанные кусочки теста» (пермское), а также »кушанье вроде молочной лапши». В этом слове явно отражается связь с глаголом «резать», а не с круглой формой. Совсем не связано ни с хлебом, ни с круглой формой рус. диал. калабашка (аканье в безударной позиции; здесь колоб – основа, –ашк– – вторичный суффикс) в значении »отрезок доски». И, наконец, последний пример. Рус. диал. (арханг.): колоб «массовое скопление льда весной, ледяные торосы». Как же увязать с круглой формой эти самые торосы? Не получается. Здесь не только нет никакой связи со словом коло или с «хлебом», но и производящая основа (глагол колоть) имеет значение не »резать» (как в случае со словом колобок), а «раскалывать» (ср. колоть лед, орехи). Здесь опять в рамках одной и той же словообразовательной модели значительно расходит ся семантика слов. Сравните: каракатица »моллюск» и каракатица «лягушка», колоб (этимологически) »отрезанный кусок хлеба» и колоб «торосы», т.е. взгромоздившиеся друг на друга расколотые куски льда.

Изложенная этимология как нельзя лучше подтверждается со поставлением М. Фасмера: рус. колобок и лтш. kalbaks. Правда, М. Фасмер не делает из этого сопоставления никаких этимологических выводов. Между тем, оба слова совпадают буквально звук в звук, отражая единую праформу *kol-b-ok-os (корень *kol- глагола *kol-ti, пер вичный суффикс -b-, вторичный суффикс -ok- и флексия -os). Но главное: предлагаемая мной этимология слова колобок и реконструкция первичного его значения »отрезанный кусок (хлеба)», «резень» надежно подтверждается тем, что именно это значение имеет лтш. kalbaks.18

Не менее важным словообразовательный аспект этимологического анализа является в случаях, когда речь идет о происхождении сложных слов. В частности, в случаях словосложения нужно уметь правильно определить, где находится граница, разделяющая два компонента сложного слова. Возьмем, например, слово медведь (по старой орфографии медвѣдь). Что в этимологическом смысле означает это слово? Медвѣдь – это тот, кто ест мед или тот, кто ведает »знает» о меде? На этот счет существуют разные точки зрения. Интересно, как вы без подготовки ответили бы на этот вопрос. Давайте, не выбирая счетной комиссии, проведем открытое голосование. Кто за то, что вторым компонентом у этого слова будет корень ѣд– , а медвѣдь – это «медоед», пожалуйста, поднимите руки. Итак, всего один голос «за». А теперь поднимите руки те, кто считает, что второй компонент нашего слова связан с глаголом вѣдать »знать». Подавляющее большинство. Разумеется, научные вопросы не решаются путем голосования. Вот и в данном случае один единственный студент оказался прав, а все остальные ошиблись. Кстати, ту же самую ошибку допускают и преподаватели, опираясь при этом не на строгий этимологический анализ, а на свою интуицию, подходя к этимологии в духе Блаженного Августина.

В современном русском и в древнерусском языке и даже в тех формах, которые мы можем реконструировать, нет словообразовательной модели типа *мед-вѣдь. Во-первых, в сложных словах, второй компонент которых связан с глаголом вѣдать, есть образования на –вед (вѣдать) (правовед, охотовед и мн. др.), но нет с конечным –ведь (-вѣдь). Кроме того, независимо от второго компонента (будь то вѣд– или –ѣд-), перед ним обязательно должен стоять тематический («соединительный») гласный –е- или –о-: вод-о-воз, земл-е-мер и др. Казалось бы, закономерными формами словосложения (при любом объяснении слова медведь) должны были быть *мед-о-вѣд(ь) или *мед-о-ѣд(ь) – с тематическим гласным –о-. Но подобный гласный в древности наличествовал только в том случае, если основа существительного оканчивалась на чередующийся гласный –е- / -о-. А если основа оканчивалась на иной гласный? Рассмотрим ряд индоевропейских соответствий русскому слову мед: ст.-сл. мед-ъ, лит. med-ùs, лтш. med-us, др.-инд. madh-u «мед», др.-анг. med-u »медовый напиток», др.-гр. μέϑ-υ «хмельной напиток» и др. Эти и другие индоевропейские соответствия неопровержимо свидетельствуют о том, что ст.-сл. мед-ъ и другие славянские слова представляют собой древнюю -u- основу, к которой и должен был присоединяться второй компонент словосложения. И если этот второй компонент начинался с гласного, то слогообразующий гласный -u- в исходе первого компонента закономерно переходит в неслогообразующий -v-. Так, и.-е. *ker-u »рог» (древняя -u- основа) плюс флексия -а дает лат. cer-v-a «лань» (букв, »рогатая»); др.-рус. смѣдъ «черный» плюс та же флексия дает название реки Смед-в-а, букв. »Черная (река)»; мед-ъ плюс флексия -а – мед-в-а «медовая сыта». Если к той же – u – основе медъ присоединить второй компонент –ѣдь, то у нас закономерно получается: medu + ědь → мед-в-ѣдь »медоед».

В русском языке слово ѣдь засвидетельствовано в значении «еда». А вот полностью соответствующее ему литовское слово – ė̄dis широко представлено в значении »едящий» во-вторых компонентах сложных слов. Например, mės- ė̄dis «мясоед», »плотоядный», žuv- ė̄dis «рыбоядный», duon-edis »хлебоед» и др. В названиях животных, кажется, вообще нет сложных слов со вторым компонентом «знающий, ведающий». В то же время, значение »едящий» представляет собой широко распространенную семантическую универсалию: рус. коро-ед, муравь-ед, пчело-ед, лит. pel-ė́da «сова» (= »едящая мышей»), žuv-ė́d(r)a «чайка» (= »едящая рыбу») и т. п. Таким образом, и в плане семантическом этимология слова медвѣдь "медоед» хорошо вписывается в общую картину номинации животных, а связь этого слова с глаголом вѣдать является ошибочной, не учитывающей особенностей древнего индоевропейского словообразования, представляющей собой яркий образчик «народной» этимологии.

Примеры с этимологией слов колоб(ок) и медвѣдь наглядно показывают, что узкие шоры одного лишь изучаемого языка нередко приводят к ошибочным выводам. Нельзя заниматься этимологией, оставаясь в рамках только одного русского или одних только славянских, одних германских, одного только латинского языка, потому что этимологию слова обычно можно объяснить лишь в том случае, если мы имеем представление о родственных индоевропейских языках, и то, что неясно в одном языке, может быть прояснено с помощью материала родственных языков.

Выдающийся французский лингвист А. Мейе с полным на то основанием утверждал: «Грамматик, изучающий какой-либо индоевропейский язык, если он не знает сравнительной грамматики, должен ограничиться простым констатированием фактов, не пытаясь вовсе давать им объяснения, так как иначе он рискует объяснить причинами, лежащими в данном языке, и его особенностями такие факты, которые древнее этого языка и происходят от совершенно других причин» (Мейе 1938: 32–33). В другом месте этот же ученый писал: «Грамматик вправе не знать сравнительной грамматики только в том случае, если он способен ограничиться простым наблюдением голых фактов, никогда не делая попытки их понять» (там же: 33). Эти важные положения А. Мейе, пожалуй, в еще большей степени применимы к этимологическим исследованиям.

В заключение мне хотелось бы вкратце остановиться на этимологии слова верига (обычно употребляется во множественном числе: вериги). До самого последнего времени в вопросе о происхождении слова верига среди этимологов не было разногласий. Слово это считалось исконно славянским, образованным с помощью суффикса -ига от * верти – глагола, реконструированного на основе ряда производных (вервь, верея, веревка и др.). В качестве соответствия приводилось также рус. диал. верать «совать». Кроме того, из родственных индоевропейских языков обычно ссылались на лит. vérti »нанизывать, вдевать»; "открывать, закрывать» и ряд других примеров, очень далеких по значению от слова верига.

Однако в 1974 г. появилась статья И. Г. Добродомова (1974: 55–58), в которой отвергается эта этимология и утверждается, что слово верига является тюркизмом в славянских языках. Какие основания приводит И. Г. Добродомов для отказа от традиционной этимологии? Он пишет, что М. Фасмер объясняет южнославянское слово верига с помощью северновеликорусского диалектизма верать. Но, во-первых, диалектные слова очень часто оказываются ключевыми при решении многих этимологических задач, поэтому пренебрежительно относиться к диалектным данным едва ли стóит. Во-вторых, рус. диал. верать – всего лишь одно из звеньев (и отнюдь не самое убедительное) в цепи аргументов сторонников традиционной этимологии. Наконец, основное препятствие для признания славянского происхождения слова верига И. Г. Добродомов видит в весьма большой «подозрительности» существования на славянской почве суффикса –ига. Однако, например, в IV томе «Сравнительной грамматики славянских языков» А. Вайяна суффиксу –г– посвящено 13 страниц (Vaillant 1974: IV, 494–507). Там же с.-хрв. верига возводится к глаголу *верти. Суффиксальному –г– посвящена статья профессора филологического факультета СПб. университета А. С. Герда (1975: 47–55), в которой приводится более 30 примеров с суффиксом –ига в русском, западно- и южнославянских языках. Суффиксу –ига в говорах русского языка специально посвящена одна из работ Т. И. Вендиной (1977). Богатый фактический материал, представленный в этих, а также и в других исследованиях, делает утверждение И. Г. Добродомова о весьма большой «подозрительности» существования на славянской почве суффикса –ига совершенно необоснованным. Единственно, в чем И. Г. Добродомов прав, это подчеркнутая им слабость словообразовательного и, добавим, семантического обоснования славянской этимологии слова верига. Однако об этом речь пойдет ниже.

И. Г. Добродомов считает, что слово верига является тюркизмом в славянских языках. Приведя ряд производных тюркского корня öp «вязать, плести», И. Г. Добродомов реконструирует дунайско-булгарское слово *вериг со значением »путы» или "веревка», которое и послужило, но его мнению, источником предполагаемого заимствования. Наличие в болгарском языке вариантов верига и веруга он объясняет колебанием в огласовке второго слога ( –и- / –ӱ- ) «из-за разного проявления лабиального сингармонизма в булгарских говорах» (Добродомов 1974: 58). Вся эта цепь рассуждений И. Г. Добродомова вызывает серьезные сомнения. Прежде всего, в отношении фонетической субституции в процессе предполагаемого заимствования из тюркских языков в славянские. Наличие сингармонизма в тюркских языках привело, как известно, к тому, что русские тюркизмы имеют весьма характерную фонетическую структуру. Наиболее типичными являются тюркизмы с гласными у – а (кумач), у – у (тулуп), а – у (арбуз), у – ю (утюг), и – ю (изюм) и т. п. Др.-тюрк, öруг, или öрук, дало бы в русском языке что-нибудь вроде *урюг, или *урюк (и такое слово, действительно, есть, но с совершенно другим значением). Понимая это, И. Г. Добродомов в качестве источника заимствования предлагает видеть реконструированную им на основе чувашского языка дунайско-булгарскую форму *вериг. Однако это слово нигде в тюркских языках не засвидетельствовано (в том числе и в чувашском языке, на который ссылается автор). Его реконструкция не подкрепляется ни одним примером, где тюрк. ö – ӱ передавалось бы посредством чув. (в)е – и. В фундаментальном исследовании Н. К. Дмитриева (1958) о тюркизмах в русском языке из 360 примеров нет ни одного даже среди сомнительных тюркизмов, с последовательностью гласных е – и в первом и втором слоге (слово верига имеет именно такую последовательность).

Новая этимология И. Г. Добродомова находится в противоречии также с историческими данными. Тюркские племена под предводительством Аспаруха, как известно, появились на Нижнем Дунае во второй половине VII в. А уже в IX в. в греческих источниках упоминаются славянские топонимы с основой вериг-, но они не связаны со значением «путы, веревка», а отражают широко представленные в южнославянских языках географические или ботанические значения: »ущелье», «горный проход», »залив», «затон», »повилика» (бот. = "вьюнок») и др. Трудно предположить, чтобы за 150 – 200 лет слово, заимствованное из тюркского языка, приобрело в разных славянских языках (болгарский, македонский, сербохорватский) новые (столь отличные от исходного) значения, которые в тот же период нашли свое отражение в топонимике. К тому же, этому противоречила бы хорошо известная терминологическая устойчивость тюркизмов в славянских языках. Ср., например, из области цветообозначений: тюркизмы каурый и буланый употребляются только применительно к масти лошадей, нельзя сказать *девушка с каурыми глазами или с булаными волосами. Наконец, если варианты верига и веруга объяснять колебаниями тюркского сингармонизма, то придется признать тюркизмами и такие исконно славянские слова, как рус. диал. вязига и вязуга, дерига и деруга – все с тем же «подозрительным» суффиксом –ига.

Итак, ни негативная, ни позитивная части статьи И. Г. Добродомова не дают нам оснований для того, чтобы отказаться от славянского происхождения слова верига в пользу гипотезы о тюркском его источнике. Однако уже самый факт появления этой статьи свидетельствует о том, что представленные в различных словарях (и иных лингвистических работах) этимологии слова верига нуждаются в более аргументированном обосновании, особенно, как уже отмечалось, в словообразовательном и семантическом плане.

Рассмотрим несколько примеров с этим суффиксом из говоров русского языка: ведига «плот с перилами», венига »растение семейства ивовых», вязига «полено, не поддающееся колке» и вязуга »вязкая красная глина», дерига «чехол для матраса» и деруга »буря, вьюга», живига «невысохший слой скошенной травы». Здесь нет необходимости давать исчерпывающий список подобных образований. Полный параллелизм в формировании вариантов дерига и деруга (а также дерюга) – с одной стороны, болг. верига, веруга и рус. диал. верюга – с другой, во-первых, снимают упрек И. Г. Добродомова в том, что при исконно славянской этимологизации варианты верига и веруга остаются необъяснимыми, ошибочно полагая, что эти варианты можно объяснить только сингармонизмом в тюркском заимствовании. Во-вторых, бесспорна связь слов дерига и деруга с глагольным корнем дер– »драть» (ср. также и другие приведенные примеры) убедительно говорит о том, что болг. верига, веруга и рус. диал. верюга также представляют собой производные глагольного корня вер– (глагол *verti).

Но здесь возникает важный семантический вопрос: какое конкретное значение мы должны реконструировать для этого глагола применительно к этимологии слов верига и веруга? Ссылки на рус. диал. верать «совать» или лит. verti »открывать, закрывать» и на такие производные, как веревка, верея и др. делают этимологию слова верига весьма расплывчатой. Данное обстоятельство, видимо, и побудило И. Г. Добродомова к поискам тюркского источника. Поскольку интересующие нас слова наиболее широко представлены в южнославянских языках, а русское литературное вериги – явный старославянизм, обратимся к одной словообразовательной модели, наиболее четко отраженной в сербохорватском языке.

Возьмем для сравнения два и.-е. корня *vei- (в славянском *vei дает ви-) и *ver- (в славянском вер-). Значение первого корня хорошо известно: «вить», »свивать», «сплетать», »сгибать» и т. п. Полный параллелизм серии производных этих корней в сербохорватском языке позволяет их рассматривать как корни синонимичные:


и.-е. *vei- (→ ви) и.-е. *ver- (= вер-)
вѝjати (се) вѐрати (се) «вить(ся)»
вѝjyгa вѐруга «извилина, излучина»
виjу̀гати се вѐругати се «виться, извиваться»
вѝjyгав вѐругав «вьющийся, извилистый»
вѝjyгаст вѐругаст «вьющийся, извилистый»

В этом ряду сопоставлений естественное место занимает слово вѐруга, которому в болгарском и в диалектах русского языка соответствует параллельное образование верига. Приведенная развернутая словообразовательная модель, в славянском происхождении которой сомневаться не приходится, дает совершенно однозначный ответ на вопрос о происхождении слова верига. Реконструкция глагола *ver-ti «вить, сплетать», а не »открывать, закрывать» или «совать» (как это обычно дается в этимологических словарях), легко объясняет подавляющее большинство значений слова верига, веруга и верюга в различных славянских языках. Прежде всего, болг. диал. верига и веруга – название растения Convolvulus arvensis (т. е. »повилика») – оказывается полностью совпадающим с его латинским термином, образованным от глагола (con)volvere «вить, поворачивать, извивать». Такие значения слова верига (в южнославянских языках), как »залив» и «ущелье», наряду с »извилина» и «излучина», легко объяснимы семантически и подтверждаются, например, аналогией с лат. sinus »залив», «ущелье» и »изгиб», «извив».

Терминологическое значение глагольного корня *ver- »вить» (ср.: вить веревку) нашло свое отражение в рус. диал. верать, но не в значении «совать», приводимом в словаре М. Фасмера, а в значении »плести (лапти, корзины, сети)». Этих важных значений глагола верать не приводит ни М. Фасмер, ни авторы других этимологических словарей. Между тем именно из значения глагольного корня вер– «плести» можно наиболее правдоподобным образом установить этимологию слова вериги »оковы, узы, путы». Этимологически речь здесь должна идти не об оковах (ковать), а об узах (вязать), т.е. о плетеной веревке, которой связывали врага или преступника. Кстати, слова вервь и веревка образованы от того же корня вер– (ср. такие названия веревки, как витень и плеть, отражающие ту же семантическую основу номинации). Связь слова верига с глагольным корнем вер– «плести» надежно подтверждается материалом русских народных говоров. Так, рус. диал. верюга – это »плетюшка», «корзинка, кузовик», верюшка – »плетенка, плетушка, корзина из лозняка», верига – «небольшой стог сена» (ср.: вить сено).

Предложенная уточненная в словообразовательном и семантическом отношении этимология слова верига и реконструкция корня вер- в значении »вить, плести» позволяют внести существенные коррективы также в этимологии других родственных слов. Но это – уже тема для отдельного разговора.19

Из истории праславянского словообразования20

(рус. звено, лоно, брашно, гумно, вено)

Каждый язык, по меткому выражению Жана Поля, является «словарем потускневших метафор». С еще большим основанием можно было назвать язык «словарем потускневших этимологий». И действительно, если мы возьмем лексику современного русского языка, то увидим, что слов с очевидной, «прозрачной» этимологией очень мало: сказалось действие деэтимологизации, которое часто бывает связано с процессами словообразования. Если тот или иной словообразовательный суффикс утрачивает свою продуктивность, то постепенно целая группа слов может подвергнуться действию деэтимологизации. Так, вряд ли кто-нибудь, кроме специалистов-филологов, ощущает в настоящее время связь между словами масло и мазать, весло и везти (образования на –ело), между руно и рвать, зерно и зреть (образования на –но) и т. п. Анализу древнейших отглагольных образований на –но и посвящены настоящие этимологические заметки.

Л. А. Булаховский писал, что «едва ли не все образования на -но теперь в русском языке принадлежат к деэтимологизировавшимся» (Булаховский 1949: 170). Значительная часть русских существительных на –но восходит к древнеиндоевропейским отглагольным образованиям с суффиксом *-no-/*-nā. Эти образования представляли собой отглагольные прилагательные, впоследствии подвергшиеся субстантивации. Связь с глагольным корнем в отдельных случаях довольно отчетливо проявляется даже в современном русском языке: веретенó, сукнó, волокнó, толокнó. Часто эта связь может быть установлена только после тщательного изучения истории слова и после сопоставления его с родственными индоевропейскими языками: зернó (зреть), полéно (полѣти), пшенó (пихать «толочь»), рунó (рвать). Возможно, что к этой группе слов следует отнести ряднó (ср. рядить, а не ряд – как обычно принято считать) и некоторые другие слова.

Подобными же образованиями, восходящими к отглагольным прилагательным мужского рода, являются, например, слова сон (< ст.-сл. сънъ < *съпнъ, ср. съпати, а также лит. sāpnas, др.-инд. svápnah др.гр. ὕπνος »сон» и др), дерн, горн. Из отглагольных образований женского рода с тем же суффиксом (*-nā) отметим слова: лунá, струнá, ценá, cтpaнá (cтopoнá), домнá. В отдельных случаях глагол, послуживший основой для образования указанных слов, вышел из употребления в русском языке. Тогда существенную помощь при определении этимологии слова могут оказать данные родственных индоевропейских языков. Так, слово луна (ст.-сл. ЛОУНА) образовано от *louk-s-nā (ср. луч, излучать), о чем свидетельствуют др.-гр. λύχνος «светильник», др.-прус. lauxnos »звезды», авест. rauxšna- «блестящий», а также лат. lucēre »светить», наряду с lūx «свет», lūna (диал. Losna) »луна». Следовательно, слово луна восходит к древнему отглагольному образованию, означавшему "блестящая, светящая, светило».21 Аналогичным образом возникли и остальные перечисленные выше слова, оканчивающиеся на -но, -н, -на. Этимология всех этих слов установлена уже давно и достаточно надежно; относящаяся к данному вопросу литература указана в этимологических словарях А. Г. Преображенского и М. Фасмера. Время возникновения образований с суффиксами *-no- и *-nā- не может быть определено с достаточной точностью. Часть из них относится, несомненно, еще к индоевропейскому периоду, часть – к общеславянскому. Поэтому термин «праславянский» в заголовке настоящего очерка следует понимать условно.

Среди русских слов на -но имеется немало таких, этимология которых до сих пор остается неясной: звено, лоно, вено и др. Остановимся на анализе этих слов и попытаемся выяснить их происхождение.

Звено

«Ein schwieriges Wort», – пишет о нем М. Фасмер (Vasmer I, 448). Предположение о ранней метатезе (звено <*zenvo), высказанное еще в XIX в., выглядит совершенно неправдоподобным. В русском языке нет ни одного существительного на –нво и в то же время сохранилось много древнейших образований на –но. И. Миккола – автор этимологии, предполагающей метатезу *zenvo > звено, исходил не из анализа структуры русского слова, а из поставленной а priori задачи: связать рус. звено с др.-гр. γόνυ, др.-инд. jānu, лат. genu «колено» и т.п. (Mikkola 1893: 351–352). Не менее странную этимологию предложил и А. Вайан. Он сопоставил слово звено с лит. žuvis »рыба» и сделал вывод о том, что первоначально слово звено означало «кусок рыбы» (Vaillant 1938: 247–248). Среди многочисленных (свыше десяти) оттенков значений слова звено действительно есть и значение »кусок рыбы» (в диалектах) (Даль, I, 672), но это отнюдь не делает данную этимологию более убедительной. К тому же эта этимология неприемлема и по фонетическим соображениям: суффиксальное образование от *zŭvi̇̆ «рыба» дало бы производное *зъвено, а не звено. М. Фасмер одно из значений слова звено (»стекло в окне») выделяет как омонимическое слово и связывает его с глаголом звенеть. Это предположение также маловероятно, ибо стекло появилось у славян много позднее слова звено, а слюда или рыбий пузырь, употреблявшиеся до этого, как известно, не обладают способностью звенеть. Гораздо естественнее предположить, что в этом последнем значении слово звено утвердилось как часть окна, содержащая отдельный кусок слюды или стекла.

Предложенные этимологии, кроме того, не объясняют древнего собирательного оформления множественного числа этого слова: звенья22 (ср. братья, листья, колосья, хлопья и т. п.). Слово звенья в своем древнейшем виде должно было означать какую-то совокупность однородных предметов. Ни значение «колено», ни »кусок рыбы» для этого не подходят.

Учитывая, что значительная часть русских образований на –но имеет отглагольное происхождение, можно предположить, что слово звено восходит к форме *zven-no. В фонетическом отношении предлагаемое нами толкование в принципе не отличается от объяснения М. Фасмера (звено < *zven-no), который, сопоставляя слова звено и звенеть, по существу следовал за В. Далем. Однако в качестве исходной формы целесообразнее рассматривать форму звенья < *zven-n-ja. Если учесть, что эта форма является собирательной формой множественного числа, то можно предположить, что слово *zvennja является по своему происхождению отглагольным прилагательным со значением «звенящие, звякающие» (украшения). В семантическом отношении подобными же образованиями являются такие слова, как рус. побрякушка (брякать), погремушка (греметь), нем. Klapper (klappen), лат. crepundia (crepere) »побрякушка, погремушка». Можно предполагать, что словом *zvennja в глубокой древности обозначались ожерелья или части конской сбруи и прочие украшения, звенящие или звякающие при движении. Отдельный элемент подобного украшения мог получить название *zvenno (букв, «звенящее»). Если украшения делались из костей (животных или рыб), в частности, из позвоночных костей, то слово *zvenno могло, естественно, перейти на названия этих костей (ср. звено в смысле »позвонок» и самое слово позвонок – с иной огласовкой того же корня *zven-/*zvon-). Отсюда легко объяснить и такие значения, как звено осетрины «ломоть во всю толщину рыбы» (Даль, I, 672), т. е. кусок рыбы, примыкающий к ее позвонку (или к небольшой группе позвонков). Ожерелье в виде металлической цепочки могло явиться исходным пунктом для сочетаний типа звено цепи. Остальные значения слова звено не нуждаются в каких-либо особых объяснениях.

Итак, этимологическое истолкование слова звено, включающее его в целую систему подобных же слов (рунó, пшенó, зернó и т. п.), позволяет рассматривать это слово как древнее отглагольное образование с суффиксом *- no: звено < *zven-no »звенящее, звякающее, бренчащее, побрякушка».

Лоно

Вывод М. Фасмера о происхождении этого слова также малоутешителен: «Herkunft unklar» (Vasmer, II, 57). Ни одна из предложенных этимологий не может быть признана удовлетворительной. Обычно слово лоно возводят к форме *lokno или *loksno, которую сопоставляют с др.-гр. λεϰάνη «таз, лохань», лат. lanx »миска, чашка» или с др.-гр. λοξός «косой, кривой, изогнутый» и с рус. локоть (Mikkola 1897: 246; Преображенский, I, 486; Младенов, 279; Vasmer, II, 57 и др.). Согласно этой этимологии, лоно означало нечто изогнутое, косое. Другие сопоставления вряд ли более удачны: лоно < *1орnо (Грюненталь 1913: 147) (ср. нем. Lappen »тряпка, лоскут» и англ. lap «пола» и »лоно»); лоно < *lotno (Mikkola 1913: 127) (ср. др.-инд. aratníḥ «локоть»). Наконец, предполагалась также связь слова лоно с др.-исл. legger »нога, бедро» и со швед. диал. lakka "бежать»; см. (Reichelt 1912: 349–350). В словарях Э. Бернекера (Веrneker, I), А. Вальде (Walde), Ю. Покорного (Pokorny) и М. Фасмера (Vasmer, I–III) все эти объяснения даны как неубедительные, а приведенный выше окончательный вывод Фасмера говорит о том, что вопрос об этимологии слова лоно остается открытым.

Нам кажется, что самым существенным недостатком всех перечисленных выше этимологий является стремление объяснить происхождение славянского слова, исходя из данных древнегреческого, древнеиндийского и даже современного шведского языка, но без достаточно серьезного анализа славянского материала и самого исследуемого слова.

Прежде всего, мы уже видели, что значительное количество русских существительных на -но является отглагольными образованиями. Правда, большинство из них имеет ударение на конечном слоге, которое соответствует древнему месту индоевропейского тона. Однако в ряде надежно засвидетельствованных случаев – по причинам для нас неясным – это древнее ударение переносилось с суффиксальной части на корень: вéно – наряду с пшенó, рунó, дóмна – наряду с лунá, струнá; др.-гр. τέκνον «дитя» (букв, »рожденное») наряду с σεμνός, στεγνός и др. Следовательно, не совсем обычное место ударения не опровергает предположения об отглагольном происхождении слова лоно. В. И. Даль, не касаясь вопроса об этимологии слова лоно, рассматривает его, однако, вместе со словами, образованными от корня лег-/лог– (ср. лог, лежбище, логово и т. п.) (Даль, II, 262). Видимо, тонкое языковое чутье не обмануло В. Даля. Именно глагольный корень *leg-/*log- хорошо подходит для объяснения этимологии слова лоно. Этот корень широко распространен в славянских языках, и нам нет нужды обращаться за помощью к этимологическим «варягам». Более того, в старославянском и древнерусском языках засвидетельствовано слово, этимология которого не может вызвать никаких сомнений и которое является, на наш взгляд, лишь своего рода морфологическим вариантом слова лоно: ложеснó или (чаще) ложеснá (множественное число) «матка, утроба матери». В словообразовательном отношении анализ слова ложесно не вызывает особых затруднений: *log-e-s-no состоит из корня *log- (чередующегося с *leg-) »лежать» и «класть», тематического гласного -е-, детерминатива -s- и суффикса -no. Слово лоно восходит к точно такой же, но атематической форме: log-s-no > лоно – с обычным выпадением группы смычный + s перед носовым.23 Следовательно, первоначальное значение слова лоно – то же самое, что и у ложесно »места, где лежит плод», т. е. «матка, утроба, чрево». Отсюда легко объясняются все иные значения слова лоно, засвидетельствованные в русском и в других славянских языках: »pudenda», «грудь» и др. Все эти значения тесно связаны с местом нахождения ребенка до и после его рождения. Изменение значения: »место, где лежит плод» → «место, где лежит родившийся ребенок» – является не только допустимым, но и вполне логичным.

Реконструкцию *logsno > лоно, но без развернутой аргументации, предлагал Р. Якобсон (Jakobson 1955: 613); см. также Шанский, 185.

Брашно

В отличие от двух предыдущих слов брашно (или борошно) имеет общепризнанную и довольно хорошую этимологию. Это слово обычно сопоставляют с лат. far »полба», «мука», farīna »мука», готск. barizeins «ячневый, ячменный», др.-исл. barr, др.-англ. bere »ячмень», лтш. barība «еда, пища», barûot »кормить, откармливать» (Pedersen 1895: 54). Все эти слова, в свою очередь, возводятся·к и.-е. корню *bhares- «ячмень» или даже к корню *bhares-, *bhr̥s-, »острый» (ср. др.-инд. bhr̥ṣtíḥ «острие») (Преображенский, I, 43). Согласно этому толкованию, ячмень получил свое наименование от остьев его колосьев.

Сколь ни многочисленны сопоставления, приведенные в пользу этой этимологии, они все же вызывают некоторые возражения. Прежде всего, древние славянские существительные на -но (а сомневаться в древности слова брашно у нас нет никаких оснований) обычно восходят к отглагольным образованиям. Кроме того, вторая половина сопоставления (связь корня *bhares »ячмень» со значением «острый») выглядит весьма натянутой. Наконец, предполагаемое первоначальное значение слова брашно »ячневое» не сохранило следов в славянских языках, где это слово чаще всего означает «мука» (с.-хрв. брȁшно, болг. брашнò и др.), а в отдельных диалектах русского языка »ржаная мука» (Даль, I, 118). Нам кажется, что именно из значения «мука» и следует исходить при рассмотрении этимологии слова брашно.

Среди индоевропейских слов со значением »мука» наиболее распространенными являются слова, образованные от корней *melǝ- и *peis-: лит. miltai, лтш. milti, др.-прус, meltan, др.-в.-н. melo, алб. mieł (ср. также рус. помол); др.-инд. piṣṭám, н.-перс. pist, ст.-сл. ПЬШЕНО (ср. также др.-в.-н. fesa «шелуха от зерна»). Этимология той и другой групп слов одинакова и совершенно очевидна. Перед нами всюду отглагольные образования со значением »размолотое, раздробленное, растертое (зерно)», о чем свидетельствуют соответствующие глаголы: лит. málti, лтш. mal̃t, лат. molere, готск. и др.-в.-н. malan, рус. молоть, брет. malaf «молоть», др.-в.-н. muljan »дробить», др.-гр. μύλλειν «дробить, молоть», хет. malanzi »дробят», арм. malern «дроблю, разбиваю», др.-инд. pinaṣṭi »дробит, толчет», лат. pinsāre «толочь, растирать» (ср. pistor »мукомол, мельник»), рус. пихать, др.-гр. πτίσσω «дробить, толочь», лит. paisýti »толочь, обдирать (ячмень)». Приведенные примеры, охватывающие все основные группы индоевропейских языков, говорят о том, что два наиболее распространенных в этих языках слова со значением «мука» образованы от глаголов, означающих »дробить, толочь, молоть». Поэтому мы вправе допустить, что и слово брашно (ст.-сл. БРАШЬНО, рус. борошно) имеет подобное же происхождение. Обратим внимание на структуру этого слова. Конечная его часть с суффиксом –но очень напоминает распространенные в древнеиндийском и в балтийских языках отглагольные образования, у которых между детерминативом *-s- и суффиксом *-n- находится тематический гласный: др.-инд. saksáṇaḥ «побеждающий» (sah- »побеждать»), др.-прус, powaiseni «совесть»(waid- «знать») и др. (Brugmann, Delbrück 1897–1916: II, 1, 267–269, 290). Поэтому можно предположить, что –шьно < *-si-no(m), а бра- < общеслав. *bor- < и.-е. *bhr̥-. Это фонетически закономерное восстановление говорит о том, что корень bhr̥- утратил свой конечный смычный, очевидно, выпавший перед s (ср. др.-прус, waisnā »знание» < *waidsnā).24 Полученные данные позволяют нам найти искомый корень. Это будет и.-е. корень *bhreg̑- со ступенью огласовки *bhr̥g̑-. Следовательно, и.-е. *bhr̥g̑-s-i-no(m) > общеслав. *borg-s-i-no > *borsino > ст.-сл. БРАШЬНО и рус. борошно. Корень *bhreg̑- в различных индоевропейских языках имеет значение «дробить, толочь, размельчать»: лат. frangere, готск. brikan (нем. brechen, англ. break), др.-гр. (F)ρήγνῡμι и др. Глаголы, образованные от этого корня, так же, как и глаголы с корнем * melǝ – и *peis- могли употребляться в значении »молоть». Особенно это относится к латинскому глаголу frangere, который мог выступать в качестве синонима к molere (Plin. Hist. Nat., 18, 72; 18, 116–117). В ирландском языке слово brán «отруби», также было образовано от корня *bhreg̑.: brán < *bhrag̑-no-m »размолотое (зерно)».25

Таким образом, слово брашно является морфологической параллелью к ирландскому слову bran: брашно <*bhr̥g̑-s-i-no-(m) «размолотое (зерно)» → »мука«– тематическое образование с детерминативом -s-, в то время как ирл. brán <*bhrag̑-no-(m)– атематическое образование без детерминатива. Подобные параллельные образования, как мы уже видели, возможны даже в рамках одного языка; тем более они возможны в различных индоевропейских языках.

Гумно

Этимология этого слова также является почти общепризнанной. А. Л. Погодин объяснил его как compositum, первой частью которого является корень *gou̯- »бык, корова» (ср. говядо), а второй – глагольный корень *men- «мять»: гоумьно <*gumino »место, где рогатый скот мнет (колосья)», вытаптывая из них зерно (Погодин 1903: 234–235). В подтверждение правильности этой этимологии обычно ссылаются на «Илиаду» Гомера (XX, 495–497), где подробно описан древний способ обмолота зерна. Объяснение А. Л. Погодина было принято Бернекером, Фасмером и почти всеми другими исследователями. Против этого объяснения неоднократно выступал, кажется, один только В. Махек. Признавая этимологию А. Л. Погодина остроумной, он тем не менее указывает на отсутствие в славянских языках сложных образований подобного типа (Machek 1926: 343), на необычность суффикса -о-, присоединяемого непосредственно к глагольной основе (Machek, 150).26 К возражениям В. Махека следовало бы добавить еще одно: в наиболее архаичных чакавских говорах сербохорватского языка интересующее нас слово засвидетельствовано в форме gubnȍ. О том, что перед нами не случайное отклонение от нормы, говорит словен. gúbnò, а также формы гувнó, гу̀вно, gùvno, засвидетельствованные в диалектах русского, сербохорватского и болгарского языков. На основании этих данных еще A. A. Потебня установил, что наиболее правильным в фонетическом отношении будет восстановление исходной формы *gubǐno (Потебня 1876: 29). И действительно, переход губного смычного в соответствующий носовой (b или p > m) под ассимилирующим воздействием последующего n – обычное явление в индоевропейских языках,27 в то время как предположение об обратном изменении вряд ли допустимо. Тот же А. А. Потебня стремился видеть в слове гумно отглагольное образование со значением «утоптанная площадь». Однако, правильно вскрыв морфологическую структуру слова, он неудачно связал его с глагольным корнем гъм– »ползти, двигаться» (Младенов, 114).28

Слово гумно, нам кажется, не может быть составным. Такого рода compositum невозможно обосновать в плане словообразования. Гумно – это, вероятнее всего, отглагольное образование с суффиксом –но, подобное разобранным выше словам типа рунó, пшенó звенó и т. п. В современном русском языке слово гумно имеет два основных значения: 1) сарай для сжатого хлеба; 2) крытый молотильный ток. Примерно такое же распределение значений засвидетельствовано и в древнейших памятниках старославянского и древнерусского языков. В церковнославянских текстах слово гоумьно соответствует обычно др.гр. ἁποϑήϰη «житница, склад для хлеба» и ἅλως »молотильный ток». Какое из этих двух основных значений является первичным – установить трудно. Хозяйственные постройки, примыкающие к току, легко могли получить от него свое наименование. Однако и обратное изменение (или расширение) значения этого слова является не менее вероятным. Оставив вопрос о первичности того или иного значения слова гумно открытым, рассмотрим два возможных решения стоящей перед нами этимологической задачи. В качестве исходной для того или другого решения возьмем форму *goubǐno – наиболее архаичную из всех засвидетельствованных форм этого слова.

Если исходить из значения «сарай для сжатого хлеба» или »житница», то само собой напрашивается сопоставление с лтш. gubenis «сенной сарай», »пристройка для снопов на риге» (Mühlenbach, II, 674; Fraenkel, 140).29 Близкими по значению словами являются также лтш. guba, лит. gubà «копна (сжатого хлеба, сена)», лтш. gubât, лит. gubóti »копнить», а также лит. gū̄bras «курган, насыпь», gobtū̄ras »навес у очага», «женский головной убор». Все эти слова находятся в связи с литовским глаголом gaūbti в значении »покрывать». Следовательно, мы вправе предположить, что слово *goubǐno имело когда-то значение «покрытое (место)», »укрытие» (для хранения сжатого хлеба или скошенного сена) → «покрытое (место)» для обмолота зерна (ток).

Столь же возможной представляется нам и другая этимология слова гумно, принимающая в качестве исходного значения »молотильный ток». А. А. Потебня считал, что это слово должно было получить свое наименование от утоптанной площадки, которая служила током. Однако прежде, чем утаптывать площадку для молотьбы, ее следовало очистить от травы, кустов и другой растительности. Поэтому мы считаем возможным предложить следующую этимологию слова гумно: *goub i̇̆-nο (от глагола *goubiti «уничтожать») первоначально означало очищенное от растительности («выгубленное») место, на котором обмолачивали хлеб. Эта этимология предполагает (по сравнению с первой этимологией) расширение значения: »ток» → «ток и житница». Отношение слова гумнó (< губнó) к глаголу губить – такое же, как отношение слов сукно, рядно к сучить, рядить или слова луна – к –лучить. В семантическом отношении последняя из предложенных нами этимологий может быть подкреплена ст.-сл. ГОУМЬНЬЦЕ »тонзура», если только последнее не явилось следствием метафоры.

Вено, cт-сл. ВѣНО30

В связи с происхождением этого слова, как и в случае со словом звено, М. Фасмер замечает: «Ein schwieriges Wort» (Vasmer, I, 182–183). Трудность в данном случае состоит не в отсутствии приемлемых объяснений, а в наличии двух различных – примерно равноценных – толкований. Оба толкования были выдвинуты еще в XIX в. Согласно первому из них слово вено восходит к форме *vēsno и является родственным лат. vēnus «продажа», др.-гр. ὦνος (< *vōsnos), др.-инд. vasnám, арм. gin »цена, плата». Вторая этимология связана с и.-е. корнем *ved(h)- «вести»: ст.-сл. ВѣНО (< *vēdno), др.-гр. ἕδνον и ἔεδνον(< *vednon) »брачные дары», «приданое», ἑδνόω »снабжать приданым (выдавать замуж)», ἑδνάομαι «получать приданое», »одарять брачными дарами (брать в жены)», др.-в.-н. widomo, widemo, др.-анг. weotuma, wituma «цена» (Vasmer, I, 182–183),31 лит. vedù, vèsti »жениться», nauvedà «невеста», др.-рус. водити жену,32 др.-инд. vadhūḥ, авест. vaδū »невеста, молодая жена» и др. М. Фасмер и Ю. Покорный в своих словарях отдают предпочтение первой этимологии (Vasmer, I, 183; Pokorny, 1116, 1173), О. Н. Трубачев – второй (Трубачев 1959а: 114). Причем, первая этимология обычно считается более приемлемой в фонетическом отношении, вторая – в смысловом.

Нужно сказать, что против обоих толкований были выдвинуты очень серьезные возражения фонетического характера. И.-е. *vēsno или *vesno дало бы в старославянском *вѣсно или *весно, а не вѣно (ср. ст.-сл. ПѢСНЬ, БАСНЬ, ОУЖАСНѪТИ, ВЕСНА, где – с – сохранилось перед – н – ). Точно так же *vēdno не могло дать ст.-сл. ВѣНО ибо в противном случае западнославянские языки сохранили бы –d- (ср., в частности, пол. wiano без –d-) (Соболевский 1895: 84–85; 1911: 105; 1922: 327). К этому следует добавить, что др.-гр. ἕδνον и другие родственные слова отражают индоевропейский корень *ved(h)-, а не *vēd(h)-. Если принять, что с.-сл. ВѣНО относится к этому же корню, то долгота гласного –ѣ-, остававшаяся до сих пор без удовлетворительного объяснения, окажется непонятной. Именно поэтому, несмотря на всю убедительность сопоставления ст.-сл. ВѣНО с др.-гр. ἕδνον в семантическом отношении, большинство исследователей, исходя из фонетических соображений, отказались от этого сопоставления. К. Бругман возводил ст.-сл. ВѣНО к *vē̌d(h)mno, но не смог привести ни одного примера для подтверждения возможности подобного изменения (Brugmann, Delbrück, 1897–1916: 11, 261). В. Махек предполагает изменение*vedno > *vēnno > vēno (Machek, 561), однако и это предположение не может быть подтверждено какими-либо примерами. О. Н. Трубачев в своем исследовании вообще обходит этот сложный вопрос, без решения которого этимологическое толкование, связанное с сопоставлением ст.-сл. ВѣНО – ἕδνον не может быть признано удовлетворительным.

Между тем разобранные выше примеры подсказывают вполне приемлемое, как нам кажется, решение возникшей фонетической задачи. Выпадение группы смычный + -s- перед -n-, надежно засвидетельствованное в славянских и в других индоевропейских языках, дает возможность предположить изменение: *ved(h)-s-no > ст.-сл. ВѣНО. Это предположение объясняет и отсутствие -d- перед -n- в западнославянских языках (возражение А. И. Соболевского), и долготу гласного –ѣ-, возникшую в результате выпадения -ds- перед -n-. Изменение *ved (h)-s-no > ВѣНО аналогично разобранным выше примерам: *louk-s-nā > лоуна, *stroug-s-na > строуна и т. п. Подобного рода заменительное удлинение корневого гласного встречается в различных индоевропейских языках: лат. *fred-s-no-m > frēnum (см. далее с. 266–273), *seksdekem > sē-decim, ирл. *bhrag-no-m > brán, *ag-no-m > án, праслав. *vupsokos (ср. др.-гр. ὑφηλός) > ст.-сл. ВЫСОКЪ, праслав. *ved-som > ст.-сл. ВѣСЪ и др. Ст.-сл. ВѣНО и др.-гр. ἕδνον – общие по своему происхождению и значению слова, представляющие два параллельных словообразовательных варианта: праслав. *ved(h)-s-no и др.-гр. ἕδνον (< *ved(h)nom) отличаются друг от друга лишь наличием или отсутствием форманта -s-.

Следовательно, слово вѣно не только в смысловом, но также и в фонетическом отношении может быть возведено к корню *ved(h)- "вести», причем значение слова *ved(h)sno(m) целиком совпадает с поздним русским образованием (от того же корня) – выводное.

В. Пизани, касаясь отглагольных образований, утративших свою связь с глагольным корнем, писал: «... глагол – это как бы ствол со своими ветвями, всегда связанный с корнем, а имена – как бы плоды, которые в определенный момент отрываются от дерева и могут в свою очередь производить другие растения» (Пизани 1956: 101). Словообразовательный анализ группы русских (вернее, общеславянских) слов, оканчивающихся на –но и –на, может служить своего рода иллюстрацией к образному сравнению, данному В. Пизани.

Разумеется, мы далеки от мысли о том, что все предложенные выше этимологические толкования будут безоговорочно приняты. Несомненно также, что не все затронутые в статье словообразовательные вопросы являются решенными.

Как известно, индоевропейские отглагольные образования с суффиксом *-no- были индифферентны по отношению к залогу (например, др.-гр. στεγνός означает и «покрывающий» и »покрытый»). В праславянских образованиях на *-no, *-nā также встречаются оба залоговых оттенка: *louk-s-nā (букв, «светящая»), *zven-no (букв, »звенящее»), с одной стороны, и *bhr̥g-s-i-no "размолотое» – с другой. Условия, при которых славянские существительные на –но- приобретали оттенок того или иного залога, остаются неясными. Наконец, не менее трудным является вопрос о причинах, по которым одни образования на –но– сохранили место древнего индоевропейского тона на суффиксальной части слова (рунó, пшенó, звенó, гумнó), другие же перенесли ударение с суффикса на корень (вéно, лóно).33

Все эти, а также некоторые другие вопросы, быть может, будут успешно решены после исчерпывающего анализа родственных индоевропейских отглагольных образований с суффиксом *-no- / *-nā.

О семантическом аспекте этимологического исследования34

«Семантика – вот та область, которая дает возможность достичь предельной точности исследования». Далеко не каждый этимолог решился бы подписаться под приведенными словами Б. А. Ларина, сказанными им на одном из семинарских занятий. Хотя семантический аспект этимологического анализа уже давно привлекал к себе внимание исследователей, семантические реконструкции никогда не отличались той строгостью и доказательностью, которые обычно характерны для реконструкций фонетических и словообразовательных. Наличие надежно установленных фонетических соответствий, фонетических изменений, а также различных словообразовательных рядов дает возможность объективной проверки правильности или, по крайней мере, вероятности той или иной этимологии. Эта проверка оказывается возможной благодаря тому, что соответствующие фонетические и словообразовательные явления представляют собой не сумму изолированных языковых фактов, а элементы определенной (фонетической или словообразовательной) системы. Именно системный характер фонетических изменений позволяет гипотетически реконструировать формы слова, не засвидетельствованные ни в одном из известных нам языков. То же самое можно сказать и о словообразовательных реконструкциях. Вычленение в слове тех или иных формативов будет признано убедительным лишь в том случае, если предполагаемая реконструкция может быть соотнесена с надежно засвидетельствованным словообразовательным рядом. Если бы совокупность фонетических изменений или словообразовательных процессов не представляла собой системы, то никакие фонетические или словообразовательные реконструкции, кроме совершенно произвольных, вообще не были бы возможны.

Допустимо ли говорить о системном характере семантических изменений? Если нет, то следует признать, что семасиология в отличие от фонетики или словообразования не обладает какими-либо присущими ей закономерностями, а поэтому никакого семасиологического критерия для проверки вероятности того или иного этимологического решения нет и быть не может. Подобная скептическая точка зрения весьма распространена в лингвистической литературе. Вместе с тем, еще в 1896 г. М. М. Покровский высказал мысль о том, что «слова со сходным значением проходят сходную семасиологическую историю» (Покровский 1959: 80). Теоретическое обоснование типового характера семантических изменений нашло свое выражение в методе изосемантических рядов, который был разработан С. С. Майзелем и изложен в статье В. П. Старинина (1955). В практике этимологических исследований этот метод уже давно применялся и применяется многими этимологами. Типовой, системный характер довольно многочисленных семантических изменений был установлен с достаточной надежностью. Вот некоторые примеры такого рода изменений: «плести, связывать» → »плетень» → «стена» (нем. Wand (Meringer 1904–1905: 139–142), др.-рус. оплотъ, лит. siena (Skardžius 1943: 218); »холод» → «стыд, позор» (рус. стыд, срам и др. (Ларин 1958: 150–158)); »жевать, кусать» → «удила» (лат. frēnum, нем. Gebiß, итал. morso, с.-хрв. жвȁле и др. (см. очерк о лат. frēnum на с. 266–273); »молоть, размельчать, толочь» → «мука» (лит. miltai, с.-хрв. мле̑во, др.-инд. piṣṭám и др.). И хотя, разумеется, нельзя все семантические изменения возвести к какому-нибудь определенному типу, наличие довольно большого количества изосемантических рядов позволяет внести некоторую упорядоченность в этимологические исследования, выявить те закономерности, учет которых может приблизить строгость семасиологического анализа к уровню анализа фонетического и словообразовательного.

О. Н. Трубачев в одной из своих статей (1964: 100–105) убедительно обосновывает необходимость создания семасиологического словаря, который отражал бы наиболее типичные случаи семантических изменений (на материале индоевропейских языков). В статье приводится ряд уже известных в науке изменений подобного типа (»поить, совершать возлияния» → «петь», »смертный» → «человек», »земной» → «человек» и др.), которые О. Н. Трубачев дополняет некоторыми новыми интересными примерами, главным образом связанными с семантическим изменением »таять» → «молчать». Создание такого рода семасиологического словаря несомненно будет содействовать дальнейшему успешному развитию этимологических исследований. Этот словарь может быть во многих случаях использован и при этимологической работе на материале неиндоевропейских языков.

Среди примерных статей-рубрик, которые приводит О. Н. Трубачев, можно выделить 3 различных типа: а) »таять» → «молчать»; б) »земной» → «человек»; в) »имущество» ⇄ «скот». Разумеется, несколько примеров, приведенных в статье, не исчерпывают всех возможных случаев семантических изменений. В то же время различные типы изменений должны быть четко разграничены в семасиологическом словаре. Прежде всего для этимолога важны не только изменения в значении глагола или имени, но и возможные семантические переходы при формировании имен от глаголов, выражающих соответствующие действия (»молоть» → «мука», »покрывать» → «одежда» и др.). Иначе говоря, в примере »плести» → «плетень» → »стена» → «защита» (ср. рус. оплот) важное значение имеют не только последние два изменения, но и первый семантический переход, составляющий в сущности основу этимологии слова.

На первый взгляд может показаться, что изосемантические ряды типа »толочь, молоть» → «мука», »плести» → «плетень, стена» настолько бесспорны, что их незачем включать в семасиологический словарь. Однако такие примеры, как ст.-сл. ПЬШЕНО или нем. Wand, говорят о том, что далеко не во всех случаях устанавливаемые этимологические решения оказываются очевидными и именно наличие соответствующих изосемантических рядов делает их наиболее доказательными. Хорошо известный ряд семантических изменений »резать» → «мех, шкура» (др. рус. скора, др.-англ. heorđa, др.-инд. çárman и др.) также не относятся к числу очевидных. Во многих случаях процесс семантических изменений протекает значительно сложнее, сочетаясь с различного рода словообразовательными изменениями. Так, изосемантический ряд »стоять» → «стояк, столб» → »столбенеть, удивляться» → «остолбенелый, глупый» может быть реконструирован на основании сравнения др.-гр. στεῦμαι »стою́» и στύπος «шест, жердь» с лат. stupeō »останавливаюсь, столбенею» и stupidus «остолбенелый, глупый» (ср. также: др.-англ. studu »столб», др.-в.-н. stuzzen «поддерживать, подпирать» и нем. stutzen »изумляться, быть озадаченным»).

Вообще, схемы а → b или а ⇄ b далеко не исчерпывают многочисленных типов семантических изменений. Гораздо чаще, по-видимому,

┌→ b

встречаются случаи типа а ├→ с

└→ d

причем количество различных изменений по большей части с трудом поддается учету. Например, глаголы со значением «резать» во всех языках обычно претерпевают существенные семантические изменения (→ »убивать», «оскоплять», »чеканить», «создавать», »делить», «пахать» и многие другие). Для иллюстрации подобных семантических изменений достаточно сопоставить между собой лат. caedō »рублю, режу» и (с «подвижным -s-») нем. scheiden »делить», лит. skaidùs «делимый» или лит. kirsti »резать, рубить» и др.-рус. чьрсти «проводить борозду, вспахивать». К глаголам со значением »резать» восходят пол. kiernos «кладеный кабан» (ср. рус. корнать), рус. боров (и.-е. корень *bher-/*bhor- »резать»), многочисленные и.-е. слова со значениями «косой, кривой» (← »скошенный, срезанный»), «горький» (← »резкий, режущий») и многие другие.35

┌→ b

Конечно, схема а ├→ с

└→ d

легко может быть разложена на составные элементы: а → b, а → с и т. д.

Однако ценность рассматриваемого семасиологического словаря будет заключаться не только и не столько в установлении отдельных типовых семантических изменений, сколько в выявлении системы этих изменений. Поэтому думается, что семасиологический словарь должен состоять не просто из отдельных статей-рубрик, а из статей, объединенных в большие семантические гнезда. Например, гнездо, объединенное значением «ставить – стоять», может включать производные со значениями »ствол, столб» (букв, «стояк», ср.: лит. stam̄bas, др.-инд. stambhaḥ), »место» (лат. locus < *stlocus, др.-в.-н. stal, нем. Stand), «материк, суша» (др.-инд. sthali, др.-гр. σταϑερή), »крепкий, сильный, прочный» (др.-исл. stinnr, др.-гр. στάδιος, лит. stiprùs, рус. стойкий) и др.

Во многих случаях смысловое развитие слова не может быть определено с достаточной надежностью из-за утраты промежуточного звена или ряда звеньев в этом развитии. Данный вопрос был подробно рассмотрен P. A. Будаговым (1963: 139–156). Однако не каждый изосемантический ряд представляет собой результат изменения типа а → b или а → (х → ) b.36 Например, ряд «могила» – »знамя» (фриг. dat. sing ϰνουμανει «могиле» – ст.-сл. ЗНАМѦ »знамя», др.-гр. σῆμα «могила» – σημαία »знамя») не может быть подведен под схемы а → b, а ← b, а ⇄ b или а ⇄ x ⇄ b, ибо прямой связи между указанными двумя значениями в приведенных примерах нет. Оба значения в данном случае восходят к третьему – не промежуточному, а исходному – «знак, отметка».

Иногда попытки установить непосредственную семантическую связь между двумя значениями приводят к ошибочному истолкованию вследствие излишней прямолинейности этих попыток. Связаны ли между собой непосредственно лат. frēnī »удила» и *frēnī «язвы» (засвидетельствована только деминутивная форма frēnusculī »заеды, язвочки в уголках рта»)? Еще древними авторами на этот вопрос был дан положительный ответ, а в этимологическом словаре латинского языка А. Эрну и А. Мейе слово frēnusculī «заеды» объясняется как производное от frēnī »удила«(Ernout, Meillet 1959: 253). Однако такое объяснение является весьма малоправдоподобным. Во-первых, производные на -culus не изменяли в латинском языке основного значения слова, лишь придавая ему деминутивный оттенок (см. очерк о лат. frementum в настоящем сборнике на с. 260–266). Во-вторых, лат. frēnusculī – это заеды в уголках рта человека, а не лошади. Вопрос о характере семантической связи между рассматриваемыми латинскими словами решается благодаря наличию надежно засвидетельствованных изосемантических рядов »жевать, кусать» → «заеды, язвочки, ранки» и »жевать, кусать» → «удила». Первый из этих рядов имеет достаточно широкое распространение, и характер семантической связи в нем очевиден (ср.: рус. заеды, с.-хрв. жвȁле и др.). Примерами, иллюстрирующими второй ряд, могут служить н.-луж. gryzaś 'грызть, глодать' → gryzda 'удила', с.-хрв. зу̀бати 'жевать' → словац. zubadlo 'удила', нем. beissen 'кусать' → Gebiß-> »удила».37 Особенно наглядным является случай со ст.-сл. ЖЬВАТИ «жевать» → 1) с.-хрв. жвȁле »заеды, ранки в углах рта», 2) с.-хрв. жвȁле «удила». Этот пример полностью совпадает в семантическом отношении с лат. frendere »кусать, жевать«38 → 1) frēnusculī »заеды», 2) frēnī «удила». Таким образом, решение вопроса о характере семантической связи между последними двумя словами свидетельствует о том, что не во всех случаях подобного рода омонимии или полисемии нужно предполагать семантический переход одного значения в другое. Нередко прямая связь между двумя анализируемыми значениями отсутствует, и только путем возведения их к tertium comparationis можно установить характер отношений между этими значениями.

Изосемантические ряды типа »сосуд» – «лодка» или »камень, скала» – «нож, меч» нередко освещаются в лингвистической литературе как результат метонимии или метафоры. В принципе подобного рода семантические изменения вполне возможны. Однако при рассмотрении конкретных примеров очень часто выясняется, что никакого переноса значения слов в действительности не было, и там, где современный исследователь видит отражение образного мышления древнего человека, связь между двумя значениями нередко оказывается весьма прозаической. Широкое распространение изосемантического ряда »сосуд» – «лодка» объясняется тем, что соответствующие слова очень часто восходят к глаголам со значениями »выдалбливать, вырубать, вырезать», поскольку процесс выдалбливания был наиболее трудоемким при изготовлении лодки-однодневки, корыта, деревянной миски, долбленого улья и т. п. Рус. диал. долбýша «долбленая чашка, корытце», »долбленый улей» и долбýшка «лодка-однодневка» (Даль, I, 460) представляет собой явно поздний случай подобного рода, легко объяснимый в рамках современного русского словообразования. В то же время различные значения рус. диал. колода »долбленые корыто, гроб, улей» и «долбленая лодка» (Даль, I, 138) могут получить удовлетворительное объяснение только при сопоставлении с материалом родственных и.-е. языков (ср., например, лит. kálti »выдалбливать»). Аналогичные примеры засвидетельствованы и в других и.-е. языках (Pokorny, 924, 950, 955), причем далеко не во всех случаях слова, входящие в изосемантический ряд «сосуд»– «лодка, корабль», имеют надежно установленную этимологию.

Сопоставляя лат. saxum »камень, скала» с др.-в.-н. sahs «нож, меч», Г. Кронассер высказал предположение о том, что в данном случае имела место метонимия: »камень» → «каменное орудие» → »нож» (pars pro toto) (Kronasser 1952: 106). Эта попытка связать непосредственно два значения, восходящие к общему третьему источнику, как и в приведенных выше примерах, представляет, по-видимому, результат заблуждения. Хорошо известно, что слова со значениями «скала, утес, обрыв, круча» часто имеют буквальное значение »скол, срез» → «обрыв» (рус. скала, лит. skar̄dis, др.-гр. φάραγξ и др.). Связь между значениями »резать» и «нож» не нуждается в особых обоснованиях. Поэтому, возвращаясь к лат. saxum и др.-в.-н. sahs, можно принять иное объяснение семантической связи между этими словами, согласно которому оба слова восходят к и.-е. корню *sek- »резать», точно так же как рус. скала и фрак, σϰάλμη «нож, меч» восходят к синонимичному и.-е. корню *skel- (Pokorny, 926), др.-гр. φάραγξ и др.-инд. bardhakaḥ »режущий» – к *bher- (Ibid., 133–135) или лит. skar̄dis «обрыв, круча» и др.рус. о-скръдъ »топор» – к *sker- "резать, рубить». Этот изосемантический ряд можно было бы продолжить и далее.

Приведенные примеры показывают, какое большое значение в формировании древнейшей индоевропейской лексики имели глаголы, связанные с важнейшими трудовыми действиями. Вместе с тем эти примеры свидетельствуют о типовом характере ряда важнейших семантических процессов. Можно надеяться, что систематический анализ этих особенностей, характерных для наиболее архаичных пластов индоевропейской лексики, будет содействовать дальнейшему совершенствованию этимологических исследований, в какой-то мере приближая семасиологическую часть этимологии к той предельной точности, о которой писал Б. А. Ларин.

Диалектный материал и этимология39

В своем предисловии к русскому переводу словаря М. Фасмера Б. А. Ларин писал: «В большую заслугу М. Фасмеру некоторые из рецензентов (например, О. Н. Трубачев) ставят включение диалектной лексики и ономастики. Но в этом направлении М. Фасмер сделал лишь первый шаг: из громадного, наличного даже в опубликованных работах диалектального запаса «внелитературных слов» и не менее необъятного запаса местных названий и личных имен он включил лишь какую-то часть. К тому же, как показывают появившиеся рецензии и предпринятая редакцией сверка, именно в диалектных и топонимических этимологиях он допустил больше всего неточностей» (Фасмер, I, 8–9).

Действительно, именно подача диалектной лексики является, пожалуй, наиболее слабой стороной словаря М. Фасмера. Прежде всего, самый отбор лексики во многом случаен. Например, сравнительно высокий процент диалектной лексики финно-угорского происхождения в говорах русского Севера объясняется тем, что М. Фасмер широко пользуется известной работой Я. Калима (Kalima 1919). Немало в словаре диалектизмов тюркского и германского происхождения, в какой-то мере отражены балтизмы. В остальном – это изолированные примеры, нередко сопровождающиеся пометами типа «неясно», «темное слово» и т. п.

Характерно, что при этимологизации русских слов литературного языка М. Фасмер широко привлекает соответствия из родственных индоевропейких языков. Этимология диалектных слов очень часто рассматривается им как бы сквозь призму литературной лексики, хотя эти слова имеют гораздо более близкие и для их этимологии более важные соответствия в родственных языках (для краткости я ограничусь материалом балтийских языков).

Так, рус. диал. щéпет «наряд, убор» Фасмер относит к щепá »мелочь» и щепáть (Фасмер, IV, 503). Между тем, эта ссылка, видимо, верная в генетическом плане, не очень убедительна в семантическом отношении. В то же время русскому диал. щепет «наряд, убор» полностью в фонетическом и словообразовательном плане соответствует семантически более близкое лит. диал. skēpetas »платок», прилагательное от которого skepeti̇̀nis = рус. диал. щепетный «нарядный» (в дальнейшем лит. и лтш. примеры даны без пометы диал.). Даже такое сложное образование с тремя суффиксами, как щепетильный »мелочный, ко внешним мелочам, порядкам, нарядам относящийся», идентично литовскому *skepetēlinis – прилагательному от деминутива skepetēlis "платочек» (ср. vilnēlinis, virvēlinis) (Skardžius 1943: 247).

Говоря о значении диалектного материала для русской и славянской этимологии, нужно иметь в виду диалекты не только русского и других славянских языков, но также и тех языков, которые привлекаются исследователем при этимологизации русского (славянского) слова. Так, еще до выхода в свет словаря М. Фасмера было опубликовано шесть объемистых томов (около 1000 с. большого формата каждый) диалектного словаря латышского языка К. Мюленбаха – Я. Эндзелина, включая два тома дополнений (см.: Mülenbachs). К 1998 г. вышло 18 столь же фундаментальных томов Академического словаря литовского языка (также с широким включением диалектной лексики) (LKŽ). Между тем, балтийский материал в словаре М. Фасмера, в основном, ограничен рамками «Балто-славянского словаря» Р. Траутмана (см. Trautmann), который, естественно, не мог учесть нового богатейшего диалектного материала латышского и литовского словарей. К тому же, Р. Траутман, по отзыву К. Буги, в основном, опирался на памятники письменности и недостаточно привлекал диалектную лексику балтийских языков. Все это не могло не отразиться отрицательным образом на словаре М. Фасмера.

Взять хотя бы рус. диал. стебáть «стегать, бить, хлестать». В словаре в очень неуверенной форме допускается его родство со словом стебель, а из балтийских соответствий приводятся лит. stem̄bti »крепнуть», stabýti и stabdýti «останавливать» (Фасмер, III, 750). В то же время, вне поля зрения М. Фасмера осталось полностью совпадающее с рус. диал. стебáть (в фонетическом, морфологическом и семантическом плане), лтш. stibât »стегать, хлестать». В качестве первого соответствия родственного этим глаголам слова стебель М. Фасмер приводит не лтш. stibis «прут» (как следовало бы), а лит. stìbis »membrum virile» (там же). Рус. диал. стебени́ть, кроме приведенных у М. Фасмера значений, означает также «частить, мельчить; идти, бежать скорой походкой». В диалектах лтш. языка у этого глагола есть соответствие stibinât »быстро идти маленькими шагами». Рус. диал. мýлить Фасмер дает только в значении «жать, давить», приводя при этом не очень надежные балтийские соответствия (например, лтш. mulis »землеройка») (Фасмер, III, 8). Между тем, в словарь не вошли такие диалектные слова с надежными балтийскими соответствиями, как мýлить «выпрашивать, попрошайничать» (=лит. maūlyti »докучливо просить, клянчить») и мýлить = лит. maūlinti «обманывать». Нет в словаре и таких диалектных слов с балтийскими соответствиями, как ватóлить »говорить неясно, несвязно» (= лтш. vatalît «быстро говорить то одно, то другое»), лягать »качать» (=лит. lingúoti, лтш. līguôt, līgât то же) и мн. др.

Как правило, М. Фасмер дает лишь отдельные изолированные сопоставления (не всегда к тому же удачные в семантическом отношении) там, где особо тесные генетические связи между языками подкрепляются наличием целых «пучков» лексических изоглосс. Так, для производных корня *lom- он приводит лишь рус. ломить, сопоставляя это слово с лит. lamìnti «укрощать (лошадь)», совершенно оставляя в стороне такие соответствия, как рус. диал. лом = лит. lãmas »кусок», (об)ломок, (у)ломок = лит. lamãkas то же, ломóт (=ломóть) = лит. lamãtas то же, отломить = atlãmyti, отломать = atlamóti.

Для рус. сухой М. Фасмер, естественно, приводит в качестве соответствий лит. saūsas и лтш. sàuss. И это – все. Между тем, большое количество производных, совпадающих в балтийских и славянских языках (особенно в диалектах), осталось у М. Фасмера «за кадром»: сухотá = sausatà «сухость», сухмéнь = sausmenà »сухое место», сушь = sausis «сухая пора», сушить = saūsyti »сушить», блр. сушэць= sausė́ti «высыхать», сушинá = sausienà »сухость», суши́на «сухое дерево = sausýnas »сухой куст», *сушень (ср. сушенье) = лтш. sàusenis «высохшее дерево» и др. Ничего этого нет ни у Р. Траутмана, ни у М. Фасмера, хотя в других случаях первый из них фиксирует одинаковые производные в балтийских и славянских языках. Нет и сложных слов с первым компонентом сух-:

суховей= saũsvėjis, суховейный= sausvėjìnis, суховерхий = sausavir̄šis, суховершин(ник) = sausaviršū̄nis »с высохшей вершиной», сухожилье = sausāgysle, др.-рус. соухороукыи = sausaran̄kis.

Примеры подобного рода «комплексных» изоглосс, не отмеченных в работах Я. Эндзелина, Р. Траутмана, М. Фасмера и других исследователей, весьма многочисленны в балто-славянском ареале. Ничего даже отдаленно похожего мы не найдем в других славяно-неславянских ареалах. Все это говорит об исключительно важном значении диалектного материала балтийских языков для славянской этимологии, в частности – для этимологизации славянской диалектной лексики.

О значении диалектного материала для этимологических исследований говорилось и писалось немало. К сожалению, нередко заявления подобного рода остаются чисто декларативными. Правда, есть в этой области и положительные явления. Так, в конце 1977 г. в Томском университете Л. И. Шелепова успешно защитила кандидатскую диссертацию на тему: «Диалекты как источник этимологии». Остановлюсь только на одном примере уточнения словообразовательной базы этимологии слова знáхарь – уточнения, которое диссертант делает, опираясь на материал русских говоров. Η. М. Шанский высказывает сомнение в реальности словообразовательной модели знатьзнахазнахарь, «так как nomina agentis на –арь не образуются от слов, уже имеющих значение деятеля» (ЭСРЯ, II, 101 – 102). Приведя диалектные формы бать «говорить» → бах бахарь »говорун», датьдахдахарь «тот, кто дает», взятьвзях и взяхавзяхарь, особенно же ба-х-ар-ун »говорун» – с тремя последовательно «наслаивающимися» суффиксами со значением nomina agentis, Л. И. Шелепова внесла существенный корректив в интерпретацию словообразовательной структуры слова знахарь (Шелепова 1977: 120–121; 1994: 79–80).

Привлечение диалектной лексики играет важную роль в анализе лексических изоглосс, охватывающих различные группы языков – в целях определения степени родства между отдельными индоевропейскими языками. Я позволю себе остановиться только на одном примере.

Б. А. Ларин приводит из словаря Ричарда Джемса очень интересное диалектное слово: двина. Брат двина – это «единоутробный брат» (Ларин 1959: 164). Б. А. Ларин писал, что наличие слов двина и трина, употребляемых применительно к вину двойной и тройной перегонки, устраняет сомнения в правильности записи (там же: 245). А теперь обратимся к ставшему уже классическим труду В. Порцига «Членение индоевропейской языковой области» (1964). В этой книге автор делает вывод о том, что из всех индоевропейских языков германские языки ближе всего к италийским. В пользу этого тезиса он приводит 32 германо-италийские изоглоссы, в которых, по его мнению, не участвуют другие индоевропейские языки. В статье «О принципах отбора лексических изоглосс» мне удалось показать, что 6 из 11 первых примеров В. Порцига не выдерживают критики, ибо они выходят за пределы германо-италийского ареала, охватывая чаще всего также ареал балто-славянский (Откупщиков 1972: 115–124). Вот один из примеров В. Порцига. В латинском языке имеется числительное разделительное bīnī »по два», которое было образовано из *du̯īnoi уже в эпоху древнейших памятников письменности. Этимологическим соответствием этому числительному является др.-англ. (ge)twinne «близнецы» (англ. twins). Считая этот пример эксклюзивной германо-италийской изоглоссой, В. Порциг не учел, что лит. dvỹnaĩ и лтш. dvīņi »близнецы» фонетически по существу идентичны реконструированной латинской форме, а по значению = англ. twins. К сожалению, в своей статье я упустил из виду форму брат двина из словаря Ричарда Джемса, которая надежно подтверждается балтийскими и германскими соответствиями, а также наличием для слова трина «вино тройной перегонки» корневого и словообразовательного соответствия в лит. trynai̇̄ »тройняшки». Наконец, в вологодских говорах засвидетельствовано слово двины́ «две полосы земли рядом» (ЭССЯ, V, 189). Итак, вместо германо-италийской изоглоссы, которую предполагал В. Порциг, нам удалось выделить важную балто-славяно-германскую лексическую изоглоссу: лит. dvỹnai̇̄ – рус. диал. (или др.-рус.) двины – др.-англ. (ge)twinne (= англ. twins) »близнецы». Лат. bi̇̄ni̇̄ оказывается за пределами этой изоглоссы, ибо латинское слово остается числительным, а не существительным со значением «близнецы».

Диалектный материал славянских языков имеет важное значение не только для славянской, но и для индоевропейской этимологии. Взять хотя бы лит. и лтш. слово ragana »ведьма». Обычно это балтийское слово этимологизируют, исходя из лит. regė́ti «видеть», связь с лит. rãgas »рог» считают народноэтимологической. С.-хрв. бабарóга «баба-яга», невольно приходящая здесь на память, объясняется О. Н. Трубачевым как *baba ro̧ga – к ругать (ЭССЯ, I, 108). Подобное объяснение мне представляется неубедительным в фонетическом отношении, а также по следующей причине. В с.-хрв. языке и его диалектах мы находим слова рóгоња, рòгоша и рòгуља с двумя основными значениями: 1) »рогатое животное (бык, баран, коза, овца, корова)» и 2) «черт» и »ведьма». Особенно важно, что слово рóгоња полностью (как в фонетическом, так и словообразовательном плане) соответствует лтш. гаgane = ragana с теми же двумя основными значениями: «рогатая овца» и »ведьма» (см. очерк о слове ragana на с. 235–240 настоящей книги). Вообще, южнославянско-балтийские лексические изоглоссы имеют исключительно важное значение, ибо они не могут относиться к сравнительно поздней эпохе (например, ко времени Великого княжества Литовского), отражая гораздо более древние языковые явления. В качестве примера таких изоглосс, кажется, до сих пор не отмеченных в литературе, можно указать на с.-хрв. céja «сестрица» и лит. sejà (sėjà) »сестра», с.-хрв. ваљативàљуга «валек, каток»=лит. volióti – voliūga то же (ср. рус. диал. валюга «лентяй» – с иным значением), с.-хрв. (стар. – XVIII в.) degati se, словен. degáti se »ссориться, ругаться» и лит. daigótis то же (в ЭССЯ, IV, 228 дано только корнеотсылочное указание на лит. díegti «колоть», díegas »росток»).

При наличии фундаментального Загребского словаря (Rječnik hrvat.) и других прекрасно изданных словарей сербохорватского и болгарского языков, а также упомянутых выше словарей литовского и латышского языков, изучение южнославянско-балтийских лексических изоглосс (с широким привлечением диалектного материала) представляется делом весьма перспективным, и немало этимологических находок ждет здесь будущих исследователей.

Трудно также переоценить роль диалектных картотек, содержащих большое количество неопубликованного и еще не вошедшего в научный обиход лексического материала. Одно из таких слов, обнаруженное мной в картотеке Псковского областного словаря, позволило пролить дополнительный свет на этимологию рус. гнев и его соответствий в других славянских языках. Фасмер сопоставляет это слово с гнить и менее уверенно приводит сопоставление с гнетить (Фасмер, I, 420). Однако словообразовательная история рус. гнев остается темной. Очевидно, что ни гнить, ни гнетить не могли послужить непосредственной производящей основой для слова гнев. В этой функции здесь должен бы был выступить глагол *гнѣть "жечь, разжигать», реконструкция которого может опираться на две словообразовательные модели:


l) *mol-ti (молоть) *molt *moltiti (молотить)
*gně-ti *gnět *gnětiti (гнетить).

Для именной основы *gnět-, ср., например, подъ-гнѣт-а "подтопка, растопка».

2) Вторая модель – более сложная. С учетом известного чередования ei/oi типа бити /бой, опираясь на диалектный материал, можно восстановить древнюю модель:


*зити → зой «шум», »лай" *zoi̯-iti > зоить «кричать, стонать»
(из зи-нуть) *zoi-ti > зѣ-ть «петь»
зѣ-в-ъ «крик» и »зев"
пи-ти → пой (водо-пой) *poi̯-iti > поить
*poi-ti > пѣть (Трубачев 1959: 139
на-пѣ-в-ъ, пѣ-в-унъ
гни-ти → гной *gnoi̯-iti > гноить
(«гореть», »тлеть» → "гнить») *gnoi-ti > гнѣ-ть «разжигать»
гнѣ-в-ъ

Именная основа – у слова гной «навоз», семантически ср. перегной и перегар. В этой сложной модели исходные глаголы означают »пить самому», «гнить самому», но поить – это каузатив: »давать пить другому ». Отсюда реконструированный глагол *гнѣть (как и вторичный глагол гнѣтить) имеет значение не «гореть (самому)», а »разжигать» – что семантически идеально подходит для значения слова гнѣвъ (ср. горячий и гореть, пылкий, вспыльчивый и пылать и т. п.).

До недавнего времени реконструированный глагол *гнѣть (гнеть) был всего лишь словом под звездочкой, которое, кроме моих лекций по этимологии (в Ленинградском университете), возможно, нигде больше не фигурировало. И только в начале 1984 г. мне удалось найти диалектное слово гнеть «разжигать», которого нет в словарях славянских языков, нет у Даля, в Словаре русских народных говоров и в Псковском областном словаре. Оно оказалось в картотеке последнего, но не попало в словарь в связи с тем, что это – единичная фиксация.

Поскольку основной материал данной статьи составила русская диалектная лексика, имеющая соответствия в балтийских языках, в заключение приведу еще несколько примеров балто-славянских изоглосс, отраженных в диалектной лексике русского, литовского и латышского языков, но не отмеченных этимологическими словарями. Рус. диал. зы́рить во всех трех своих основных значениях совпадает с лтш. žūrêt: 1) »много пить; мочиться; лить», 2) «выть, завывать» (в рус. языке »кричать, горланить») и 3) лит. žiūrė́ti «смотреть». В последнем случае можно отметить также рус. диал. зыркий = лит. žiūrùs »зоркий», которые входят в обширный ряд (около ста примеров) балто-славянских соответствий между балтийскими прилагательными с u-основой и русскими на –ъкъ: тип сладкий – saldùs, ноский – našùs, меткий – metùs «хорошо бросающий» и мн. др. (Откупщиков 1983а: 23–29).

Не были отмечены в словарях такие изоглоссы, как лит. sántalka »скопление, скученность» и рус. сутолока, лит. rugiena «поле под рожью» и рус. диал. ржина »озимая рожь», лит. siaučiù «шалю» и шучу, siautýti »буйствовать» и шутить (Фасмер (IV, 491) сопоставляет очень далекие по значению формы, а приведенные им лит. siaūstis «веселиться» отсутствует в словарях). В то же время изоглосса лит. siautéila = рус. шути́ла осталась вне поля зрения авторов этимологических словарей.

И, наконец, несколько изоглосс, отражающих балто-славянские языческие верования. Лтш. blùods »злой дух, сбивающий ночью путника с дороги» – рус. диал. блуд «злой дух, который заставляет плутать, блуждать пьяных». Латышское слово по своему значению = vadâtãjs. Последнее слово в одном из его значений (»вожак») имеет полное соответствие в рус. диал. водáтай. Рус. диал. знатни́к «колдун» имеет соответствия в лтш. zintnieks то же и zinâtnieks »ученый», а производящая основа рус. диал. знальщина «собрание знатоков, знахарей» позволяет реконструировать слово *зналь »знахарь» = лит. žiniuōlis "знахарь».

В настоящей статье были приведены лишь некоторые выборочные примеры из того обширного материала, который свидетельствует о том, что лексическая близость между балтийскими и славянскими языками была более тесной, чем это представлялось даже Р. Траутману (при этом нужно отметить, что его материал далеко не всегда надежен). Диалектная лексика балтийских и славянских языков должна шире привлекаться для взаимного обогащения этимологических исследований в области как тех, так и других языков.

Думается, что немало интересного и полезного для славянской этимологии материала может дать не выборочное, а сплошное изучение диалектной лексики также и других индоевропейских языков (в первую очередь – германских).

О географическом и лингвистическом аспектах топонимического исследования40

Интерес к топонимии, особенно возросший в нашей стране в послевоенное годы, привел к интенсивной разработке общетеоретических проблем топономастики (топонимики) и к появлению многочисленных исследований, посвященных анализу тех или иных конкретных географических названий. Общетеоретическая проблематика усиленно разрабатывалась В. А. Никоновым, А. И. Поповым, А. К. Матвеевым, Ю. А. Карпенко и другими учеными. Из книг, посвященных конкретным топонимическим исследованиям особое место занимает «Лингвистический анализ гидронимов Верхнего Поднепровья» В. Н. Топорова и О. Н. Трубачева (1962). Эта книга получила широкий резонанс как в отечественной, так и в зарубежной науке, главным образом потому, что в ней естественно сочетались удачная методика и тщательность топонимического исследования с постановкой важнейших проблем древнейшего этногенеза и балто-славянских языковых отношений.

Другим обобщающим исследованием, посвященным топонимии, явилась книга Э. М. Мурзаева «Очерки топонимики». Настоящий очерк представляет собой аналитический разбор этой книги – с преимущественным вниманием к вопросам, намеченным в заглавии очерка.

Э. М. Мурзаев хорошо известен своими многочисленными работами в области изучения географической терминологии и топонимии. Им написан (совместно с В. Э. Мурзаевой) «Словарь местных географических терминов» (М., 1959). Большое место в работах Э. М. Мурзаева занимает топонимия Средней и Центральной Азии. Будучи географом, он много путешествовал, поэтому нередко материал своих исследований имел возможность проверить на месте, получить необходимые ему сведения непосредственно «из первых рук». Все это, естественно, привлекает особое внимание к книге Э. М. Мурзаева, написанной с целью дальнейшей популяризации топонимических знаний в нашей стране.

Свою книгу автор разделил на две части: 1) «Общие вопросы топонимики» и 2) «Региональные исследования». В первой части – среди других – подробно рассматривается вопрос об определении топонимики. Э. М. Мурзаев, как и ряд других исследователей, считает топонимику самостоятельной наукой, которая использует методы лингвистического, исторического и географического анализа, находясь «на стыке» трех наук (с. 8–13, 16). Такая точка зрения, несмотря на свою кажущуюся объективность, представляется неубедительной. Предмет топонимики, как известно, составляют не географические объекты, а их названия, т. е. слова, и топонимика является частью ономастики, которая представляет собой раздел языкознания, изучающий имена собственные. В этом отношении нельзя не согласиться с А. К. Матвеевым, который категорически высказывается против понимания топонимики как «пограничной» науки (Матвеев 1974: 8–11). Поэтому более удачным представляется, например, определение В. А. Никонова: «Топонимика – особый раздел языкознания... неразрывно связанный с историей, географией и этнографией» (Никонов 1965: 164). И дело здесь не в «местнических» спорах лингвистов и географов, а в необходимости определить такое место топонимики в системе наук, которое не было бы местом «между двух стульев».

Весьма положительным как в первой части, так и во всей книге является требование анализировать топонимы не изолированно, не поодиночке, а в системе: «Лингвистический анализ одинокого топонима, вырванного из всей совокупности географических названий того или иного района, без привлечения сравнительного материала из топонимии других районов, – ненадежный метод» (с. 13).

Значительное место занимает в книге глава «Развитие топонимики в нашей стране» (с. 28–79). Здесь дается обзор и краткая характеристика работ по топонимике (или связанных с топонимикой), начиная от Махмуда Кашгарского и до наших дней. Автор рассказывает о работах М. А. Кастрена, Н. И. Надеждина, В. В. Радлова, Ф. Е. Корша, П. Л. Маштакова, А. И. Соболевского и др. Из современных языковедов, занимающихся изучением топонимики и географической терминологии, особенно много внимания уделено В. А. Никонову, Ε. М. Поспелову, Б. А. Серебренникову, Н. И. Толстому, В. Н. Топорову, О. Н. Трубачеву, А. И. Попову, A. К. Матвееву, Ю. А. Карпенко. Полезность подобного историко-библиографического обзора несомненна. Хотелось бы только, чтобы этот обзор был менее описательным и более критическим. Э. М. Мурзаев старается положительно оценить все рассматриваемые им работы. Если, например, А. Ф. Орлов доказывал (и это была его основная концепция), что значительная часть европейской гидронимии – финского происхождения (даже Лаба, Драва, Морава, Острава) (Орлов 1907: 38–41, 140 и др.), то Э. М. Мурзаев вскользь замечает: «Современная топонимика не может принять некоторые выводы А. Ф. Орлова...» (с. 40). И сосредоточивает все свое внимание не на концепции, а на привлекательных сторонах личности А. Ф. Орлова.

Неоднократно касаясь в своей книге «законов» топонимики, сформулированных В. А. Никоновым, Э. М. Мурзаев ничего не говорит о серьезной критике этих законов,41 хотя, объективности ради, это следовало бы сделать – независимо от того, разделяет автор книги взгляды B. А. Никонова или нет. В результате подобного подхода к анализируемым работам Э. М. Мурзаев нередко оставляет читателя в недоумении: какую же позицию занимает сам автор в том или ином вопросе? Например, на с.38 им дается положительная оценка статьи Н. Я. Марра «О происхождении имени Анапа». А на с. 63 говорится, что Дж. Коков показал кабардинское происхождение топонима Анапа. Но все дело в том, что, принимая одно из этих объяснений, автор должен тем самым отказаться от другого!

В первой части «Очерков топонимики» мы находим большое количество ярко и увлекательно написанных страниц. Здесь можно отметить приведенные автором случаи, когда данные топонимики помогали геологам в поисках и открытиях полезных ископаемых (с. 90). Весьма ценным представляется географический комментарий к давно отмеченной семантической закономерности, проявляющейся в лексических совпадениях типа «гора» ⇄ »лес» (с. 105). Убедительны примеры, свидетельствующие о возможности отражения в топонимии свойств и природы географического объекта (с. 122–123).

Много полезных сведений содержит вторая часть книги Э. М. Мурзаева. Здесь и интересные «этюды» о таких топонимах, как Алашань (с. 168–169), АлмаАта (с. 227–228), и постановка задач в деле топонимического исследования территории республик Средней Азии (с. 232–234), критика «поточного метода» подготовки кандидатских диссертаций по топонимике (с. 207). В своей практической части Э. М. Мурзаев стремится проводить топонимический анализ, во-первых, с опорой на источники и, во-вторых, не ограничиваться изолированным изучением отдельно взятого топонима, а исследовать топонимию в ее системе. Все это – несомненные достоинства книги Э. М. Мурзаева. Его наблюдения над топонимией тех районов, в которых он нередко бывал сам, особенно полезны для дальнейших топонимических исследований. Удивительна широта топонимических интересов автора: здесь и тюркская топонимия центральной России, и имена азиатских пустынь, и географические названия Монголии, Синьцзяна, Вьетнама. Столь же широким является и привлекаемый автором языковой материал: славянский, финно-угорский, иранский, тюркский, тунгусо-маньчжурский и т. д. Книга снабжена весьма обстоятельным списком литературы на русском, украинском и белорусском языках (с. 325–349), а также небольшим перечнем работ, напечатанных латиницей (с. 349–350).

В обращении к читателю Э. М. Мурзаев считает необходимым подчеркнуть: «Писавший эту книгу – географ, что не могло не сказаться на структуре, материале и аппарате». Вместе с тем автор, с полным на то основанием, пишет: «Знание законов языковедения обязательно для топонимиста, если он только хочет выйти из стадии собирательства и любительства» (с. 10). Нужно сказать, однако, что именно лингвистическая сторона книги Э. М. Мурзаева вызывает наиболее серьезные возражения.

Посмотрим, например, как автор представляет себе словообразовательный анализ. Касаясь топонима Вязьма, у которого обычно в качестве суффиксальной части слова выделяется конечное –ма, Э. М. Мурзаев пишет: «Но, если вспомнить р.Клязьма, то уже более правомочным окажется выделение –язьма. Можно возразить, что эти примеры не убедительны, так как в них, за вычетом –язьма, остаются ничего не говорящие основы: в(язьма) и кл(язьма). Но они теперь ничего не объясняют, а в прошлом же, по-видимому, имели другой облик и несли определенную смысловую нагрузку» (с. 83). Однако, как известно, словообразовательный анализ отнюдь не сводится к механическому отсечению максимально возможной правой части топонима. Что касается названия ВязьмаВязьмень), то наличие суффиксального -м- (-мен-) дает возможность выделить в нем корень вяз-/уз- (ср. вязать/ узы). Интересно, что оба варианта корня дают в топонимии производные с суффиксальным -мен-: Вяз(ь)мень и Узмень (ср. Струмень, Сухмень, Wierchmień и другие славянские топонимы на –мень). На той же с.83 Э. М. Мурзаев пишет, что р.Солова – это Соловая «с усеченным окончанием –я». Хорошо известно, однако, что краткие формы славянских прилагательных древнее полных. Поэтому объяснение автора представляется столь же неправдоподобным, как и попытка объяснить форму чисто (поле) «усечением конечного –е».

Фонетические изменения (подчас весьма существенные), происшедшие в отдельных языках, к сожалению, часто не принимаются во внимание автором, который строит свои сопоставления обычно лишь на основании чисто внешнего созвучия предполагаемых корней. В качестве примеров можно остановиться на сопоставлении халд, kira «земля» и арм. erkir »земля, страна» (с. 116)42 или арм. erkan «мельница» и др.гр. ϰραναός »каменистый» (с. 187). Начальное арм. erk- обычно является рефлексом звуков, весьма отдаленных от современного их звучания. Например, erkir «земля» возводится к *erv- или *ar(э)v- »пахать», a erkir «второй» – к корню *dvī-. Что касается арм. erkan, то такие и.-е. соответствия, как др.-инд. gurúḥ, др.-гр. βαρύς, лат. gravis, гот. kaúrjos »тяжелый», а также ст.-сл. ЖРЪНЫ, др.-ирл. bró, др.-исл. kvern «жернов», наглядно показывают, сколь существенные фонетические расхождения произошли в сравнительно короткое43 время (4–5 тыс. лет) в несомненно родственных языках. Это должно было бы предостеречь автора от сопоставления современного звучания топонимов, у которых время формирования субстрата он относит к эпохе, отстоящей от нас на «многие десятки и даже сотни тысяч (sic! – Ю. О.) лет» (с. 121) и пространственно охватывающих земли от Балкан до Японии.

Между тем Э. М. Мурзаев очень легко – без особой аргументации – сопоставляет между собой топонимы и апеллятивы из самых различных языков. Например, перс. шур44 »соленый», чуваш, шор «болото» и рус. сорожина (= соровая рыба) – к хант. сор »озеро» (с. 87–88). Финское заимствование лайда «илистая отмель» сопоставляется с укр. глей и англ. clay »глина» (с. 89), монг. хϑх «грудь, сосок, вымя» – с нем. hoch »высокий» (с. 187) и т. п. После одного из наиболее широких сопоставлений подобного рода автор пишет: «Где уж тут лингвистические границы семей или групп! Один и тот же термин с одной и той же неоспоримой близостью семантики обычен в японском, айнском, палеоазиатских, монгольских, тунгусо-маньчжурских, самодийских, финно-угорских, тюрских языках. Чем это объяснить?» (с. 113).

Объяснение Э. М. Мурзаев ищет в ностратической гипотезе (с. 120–121). И это очень настораживает. Во-первых, ностратическая гипотеза, бесспорно, еще нуждается в самоутверждении. Дело не только в том, что многие языковеды относятся к ней скептически. Важно другое: доказательство родства «ностратических языков» должно базироваться на надежном материале, каковым не являются топонимы, лишенные лексического значения, характерного для апеллятивной лексики. Топонимические сопоставления, базирующиеся на ностратической гипотезе, на наш взгляд, могут только дискредитировать последнюю. Вообще «симбиоз» топонимики и ностратики внесет полный произвол как в топонимические, так и в ностратические исследования.

Настораживает в книге та легкость, с которой устанавливаются многочисленные «этимологии» топонимов. Так, о названии р. Тола (МНР, др.-монг. Tugula) Э. М. Мурзаев пишет: «Если гидроним Tugula тюркского корня, то нельзя ли здесь видеть связь с турец. dökülmek, азерб. тукмэк, узб. тукилмок, кирг. tugyy «разливаться, рассыпаться»?» (с. 244). Это – обычное «кабинетное» сопоставление, сделанное на базе просмотра словарей, а не всестороннего этимологического анализа топонима. В той же Монголии есть гидроним Уригол (система р. Селенги), второй элемент которого совершенно ясен: гол »река». Истоки первого элемента Э. М. Мурзаев отыскивает в одном из кетских наречий, в котором, наряду с обычным уль, встречается вариант этого же слова – ур «вода» (с. 246).45 Сомнительность результатов, когда с такой легкостью этимологизируются географические названия по модели «вода» плюс «вода», станет достаточно ясной, если мы попробуем, например, топоним Судан расчленить на тюрк, су »вода» и иран. dānu «вода, река».

Э. М. Мурзаев считает, что индоевропейская топонимическая основа, отраженная в рус. гора, была заимствована в тюркские и монгольские языки. Поэтому тюрк. кара и монг. хар(а), находясь во второй позиции, якобы отражают именно эту топонимическую основу, а связь со значением »черный» представляется автору вторичной, народноэтимологической (с. 109–110). В качестве примера в книге приводится монг. Нарийн Харуул, «где монг. уул опять же «гора»» (с. 110). Но, во-первых, значение «гора» здесь имеет монг. уул, а не хар. Во-вторых, хар не находится здесь во второй позиции. Наконец, перед нами, несомненно, топоним Харуул »черная гора» – столь обычный в топонимии самых различных стран (всякая гора, покрытая лесом, в принципе, может быть "черной горой»). Для выделения данного топонима из ряда ему подобных, как обычно, к нему было добавлено определение: Нарийн. В связи с этим думается, что и предположение о родстве топонима Карпаты с монг. Хар(уул) и тюрк. кара (с. 116) полностью повисает в воздухе.

В заключение – ряд наиболее существенных частных замечаний (в порядке следования страниц).

С. 25. Лат. substratum – не инфинитив, а субстантивированное причастие.

С. 74. Олимпиада – название дано не «по горе Олимп», а по олимпийским играм, проводившимся в совершенно иной части древней Греции – в Олимпии (Элида).

С. 85. Топоним Раменье (и соответствующий апеллятив) древнéе, чем германское заимствование рама (→ рамка), к которому автор пытается его возвести; см.: (Откупщиков 1965: 96–103 или с. 144–152 настоящего издания).

С. 185. Сопоставление рус. канал с уйгур, кан «источник», тув. кем, хем »река» и др. совершенно несостоятельно, ибо рус. канал – это латинское по своему происхождению слово, а в латинском языке оно представляет собой обычное производное на -alis от лат. (из др.-гр.) canna «тростник».

С. 194. В монг. Хара-Ус-Нур компонент ус не имеет значения »озеро» (его имеет последний компонент – монг. нуур). Буквальное значение гидронима: «озеро черной воды». Кстати, рядом с ним находится еще одно »черное озеро»: Хара-Нур (район гор. Кобдо в западной Монголии).

С. 198. «...В слове кыз звук –з- заменил более ранний звук –p-. Эти звуки, как учит лингвистика, переходящи». Автор, вероятно, имеет в виду ротацизм. Но суть этого фонетического явления сводится к изменению (s >) z > r, а не наоборот (как считает Э. М. Мурзаев).

С. 223–224. Г. К. Конкашпаев высказал гипотезу о том, что элемент айгыр в составе тюркских сложных географических названий означает не «жеребец», а »большой». Э. М. Мурзаев считает, что «такое объяснение подкупает своей логичностью и простотой», ссылаясь при этом на русское выражение «лошадиная доза». Однако вторая позиция элемента айгыр в топонимах Карайгыр и Базайгыр делает подобное истолкование мало правдоподобным (Карайгыр – «черный большой»?!), а наличие перевала Акбайтал «белая кобылица», соотносимого с айгыр »жеребец», а не с айгыр «большой» заставляет, видимо, вообще отказаться от объяснения Г. К. Конкашпаева.

С. 238. Монг. Улан-Бургас – »красная ива», а не "белая».

Наконец, каждый географ и топонимист знает, какое важное значение имеет точная транскрипция имен собственных. В этом отношении такие написания, как Отребский вместо Отрембский, Гуделис вместо Гудялис и т. п., свидетельствуют о недостаточно тщательном техническом оформлении книги (то же самое относится и к примерам из апеллятивной лексики).

Рассмотренные примеры говорят, видимо, о том, что интересная книга Э. М. Мурзаева нуждалась в более тщательном лингвистическом редактировании. В этом и проявилось бы единство географии, истории и языкознания, о котором автор неоднократно писал в начале своей книги. Вместе с тем многие изложенные замечания касаются лишь отдельных частных, а иногда – спорных вопросов. И цель этих замечаний – не перечеркнуть те несомненные достоинства книги Э. М. Мурзаева, о которых говорилось в начале статьи, а отметить явную неравноценность географического и лингвистического аспекта «Очерков топонимики».

Лексические заимствования в условиях двуязычия46

О заимствованиях из русского языка в языки других народов России имеется обширнейшая литература. Из старых работ см., например, (Эндзелин 1899: 285–312). Одной из наиболее обстоятельных монографий, посвященных данному вопросу, является книга Э. М. Ахунзянова (1968). Гораздо меньше внимания в языковедческих работах обычно уделялось обратному процессу, а именно – заимствованиям не из русского, а в русский язык, особенно если эти заимствования имели место в отдаленную историческую эпоху (см., напр.: Миртов 1941; Дмитриев 1958; Назаров 1958; Лаучюте 1971).

Между тем при изучении русского языка в национальной школе вопрос о взаимном обогащении национального языка за счет русских слов и русского языка за счет национальной лексики имеет важное не только учебное, но и воспитательное значение. Именно вопросам изучения такого рода заимствований из национальных языков в русский язык и посвящена настоящая статья.

В условиях двуязычия (частичного или полного) русские, проживающие на территории национальной республики, нередко употребляют в своей речи заимствованные слова, которые не распространяются за пределы данной республики. Сюда относятся названия различных видов национальной одежды, обуви, пищи, обычаев и т. д. Русские и представители местного национального языка, говорящие по-русски, не встречая этих слов в русской художественной литературе, в языке газет, радио и телевидения (за пределами республики), обычно понимают, что в случаях подобного рода они имеют дело с заимствованием из национального языка не в русский литературный язык, а лишь в разговорный русский язык, территориально ограниченный местными диалектами и говорами.

Не нужно, однако, думать, что изучение такого рода узкорегиональных заимствований лишено какого-либо серьезного значения. Как известно, слова чаще всего заимствуются не поодиночке, а целыми группами, и эти заимствования обычно происходят в условиях двуязычия. Именно таким образом в разные исторические эпохи русский язык усвоил большое количество старославянизмов, грецизмов, тюркизмов, германизмов, галлицизмов. Полностью восстановить реальные условия, при которых происходили все эти заимствования, мы, естественно, не можем. В то же время узкорегиональные заимствования, которые повсеместно наблюдаются на территориях с коренным нерусским населением, могут пролить определенный свет на самый «механизм» заимствования, недоступный для непосредственного наблюдения, если речь идет о событиях далекого прошлого.

В русских говорах Литвы можно встретить заимствованное слово вакарас (из лит. vãkaras «вечер»). Однако в процессе усвоения иноязычного слова его семантика претерпела существенные сдвиги в сторону сужения значения: рус. диал. вакарас – это не вообще »вечер» (такого значения у этого слова нет), а только в сочетаниях типа вечер отдыха, вечер танцев и т. п. С этой же семантической закономерностью (сужение значения слова в процессе заимствования) мы постоянно сталкиваемся и при изучении древних заимствований, вошедших в русский литературный язык. Например, изюм – это не «виноград» вообще (как в тюркском источнике), а лишь »сушеный виноград», балык – не «рыба» вообще, а только »сорт вяленой рыбы».

Таким образом, анализ заимствований из национальных языков в территориально ограниченные говоры и диалекты русского языка может содействовать выявлению определенных фонетических, морфологических, семантических и иных закономерностей, характерных для процесса заимствования вообще. Βот почему примеры подобного рода мы не должны рассматривать как какой-то «второсортный» материал, не достойный внимания серьезного лингвиста.

И русские, знающие национальный язык своей республики, и носители этого языка, говорящие по-русски, как правило, встречают в обоих языках немалое количество слов общего происхождения. Например, в тюркоязычных республиках среди таких слов можно выделить: а) слова русского происхождения; б) слова тюркского происхождения; в) грецизмы и латинизмы, проникшие в русский язык, а через его посредство – в данный тюркский; г) арабизмы и иранизмы, проникшие в тюркские языки, а через их посредство – в русский.

Когда речь идет о достаточно древнем заимствовании, нередко бывает очень трудно определить, кто же у кого заимствовал слово. Даже ученые-этимологи при решении вопроса о направлении заимствования иногда решают его полярно противоположным образом. Так, одни исследователи полагают, что слово штаны – это тюркизм в русском языке, а другие считают его исконным славянским словом, видя, например, в тат. ыштан заимствование из русского языка. И примеров подобного рода можно привести немало.

Между тем вопрос о том, кто у кого заимствовал то или иное слово, достаточно часто возникает при изучении русского языка в национальной школе. К сожалению, этимологические словари не всегда ясно отвечают на этот вопрос, а если и отвечают, то, как правило, не приводят никакой или почти никакой аргументации. На какие же объективные критерии можем мы опираться при решении вопроса о том, в каком направлении шло заимствование?

Начнем с фонетического критерия.

Каждый язык обладает какой-то суммой особенностей произношения, которые отличают его от других родственных и неродственных языков. И фонетический строй, и артикуляционная база у двух контагирующих языков могут значительно различаться между собой. Поэтому при заимствовании слов из одного языка в другой эти слова во многих случаях не могут быть адекватно переданы фонетическими средствами заимствующего языка. Отсутствующие в этом языке звуки передаются иными, по возможности – наиболее близкими в языку-источнику звуками (фонетическая субституция).

Иногда особенности фонетической субституции могут, на первый взгляд, показаться странными. Например, и в литовском, и в белорусском языке имеются гласные –а- и –о-. Но в старых заимствованиях из белорусского языка в литовский гласный –а-, как правило, передается посредством –о-, а гласный –о- – посредством –а-. Так, слово батогъ дало лит. botãgas, блр. мохнатъ – лит. maknótas. Аналогичное явление наблюдается и при обратных заимствованиях – из литовского языка в белорусский. Все дело здесь в том, что на славянской почве гласный –а- в древности был всегда долгим, а гласный –о- – кратким. В литовском же языке, напротив, долгим был гласный –о-, а кратким – –а-. В процессе субституции определяющим признаком гласного являлась его долгота / краткость, а не открытость / закрытость. Отсюда – особенности при передаче гласных –а- и –о- в приведенных примерах.47 Следовательно, при определении направления заимствования необходимо обращать внимание не на буквенные совпадения в словах двух контагирующих языков, а на то, отвечают ли они особенностям фонетической субституции.

Слова тюркского происхождения обычно выделяются в русском языке двумя четкими фонетическими признаками, типичными для тюркизмов: гармонией гласных и ударением на последнем слоге. Здесь возможны случаи повторения одного и того же гласного в первом и втором слоге: арбá, бахчá (аá), кизи́л, кишми́ш (ии́), сундýк, тулýп (уý). Из других сочетаний можно отметить уá (кумáч, зурнá), аý (табýн, арбýз), аы́ (ары́к, камы́ш). Однако наличие отмеченных фонетических признаков совсем не означает, что перед нами – слово тюркского происхождения. Сравните, к примеру, такие пары: кушáк – чудáк, камы́ш – малы́ш, бирю́к – индю́к, сайдáк – лайдáк. Вторые слова в этих парах ничего общего с тюркизмами не имеют, хотя в плане своей внешней фонетической структуры они ничем или почти ничем не отличаются от первых слов. Отсюда можно сделать вывод, что один или даже несколько изолированных фонетических признаков не могут с полной определенностью свидетельствовать о том, что интересующее нас слово заимствовано из языка, для которого эти признаки являются наиболее характерными. И все же в тех случаях, когда у нас есть достаточно серьезные основания для того, чтобы отнести слово, например, к числу тюркизмов, наличие таких фонетических признаков, как гармония гласных и ударение на последнем слоге, может служить дополнительным и весьма существенным аргументом в пользу предположения о тюркском происхождении рассматриваемого слова.

Важным фонетическим признаком заимствования является наличие в слове звука (или сочетания звуков), типичного для языка-источника, но чуждого русскому языку. Например, в исконных русских словах отсутствует мягкий или твердый звук [дж] в качестве самостоятельной фонемы.48 Нет здесь и сочетания звуков дж. В тех же случаях, когда в отдаленные исторические эпохи в славянских языках появлялось сочетание дж, оно обычно подвергалось метатезе или упрощению: *sad-j-a → *sadža → ст.-сл. САЖДА, но рус. сажа. Вот почему слова с сочетанием дж в начале (джемпер, джигит), середине (раджа, паранджа) или в конце слова (бридж, коттедж), как правило, являются заимствованными в русском языке. Анализ звукового состава слова, наиболее типичных для того или иного языка сочетаний звуков во многих случаях помогает правильно определить путь, который слово прошло при заимствовании из одного языка в другой.

Словообразовательный критерий.

Если слово стоит особняком в языке, не относясь к тому или иному словообразовательному ряду, то это может служить основанием для того, чтобы допустить возможность его иноязычного происхождения. Но одного этого отрицательного признака обычно бывает недостаточно для того, чтобы с полным основанием установить заимствованный характер слова. Например, в русском языке нет надежно установленного и подтвержденного большим количеством примеров словообразовательного ряда на -зо. Тем не менее едва ли кто-нибудь будет сомневаться в исконности таких русских слов, как пузо и железо.

Одним из наиболее серьезных аргументов в пользу заимствования может служить наличие той или иной словообразовательной модели в языке-источнике – при ее отсутствии в заимствующем языке. Однако этот, на первый взгляд, очень простой способ определения заимствованного характера слова может таить в себе немало «яду».

Так, суффикс –арь, служащий для обозначения лиц определенной профессии, появился в славянских языках сначала в словах германского происхождения: др.-рус. мытарь «сборщих податей» (ср. гот. motareis), боукарь »писец» (ср. гот. bokareis).49 Но вскоре этот суффикс получил широкое распространение и в исконно славянских словах (свинарь, рыбарь и др.) (Мейе 1951:298–299). Возьмем более поздний пример. Такие слова, как багаж, литраж, метраж и т.д., представляют собой заимствования с ярко выраженным французским суффиксом (-age), исконно чуждым русскому и другим славянским языкам. Однако если мы механически все русские слова на – áж отнесем к галлицизмам, то тем самым совершим грубую ошибку, ибо суффикс –áж уже в XX в. стал присоединяться к исконно русским словам: листаж, сенаж, подхалимаж.

Другая сложность, возникающая при обращении к словообразовательному критерию, заключается в том, что заимствованные слова нередко переоформляются и переосмысливаются морфологически. «Хрестоматийный» пример такого переосмысления представляет собой слово зонт. Старая форма заимствования – зондек (из голл. zondek «укрытие от солнца») была преобразована в зонтик и включена в словообразовательный ряд существительных с уменьшительным суффиксом –ик: зонт-ик, как мост-ик, дом-ик и т. п. Отсюда вторично было образовано слово зонт, которого, естественно, не было в языке-источнике. Еще более яркий пример (несколько иного типа) – это итал. диал. cortello »нож», заимствованное в русский язык в виде корт-ик (уменьшительный суффикс в этом случае был калькирован).50

Несмотря на эти (а также и на другие) трудности, словообразовательный критерий очень часто позволяет правильно определить направление заимствования даже в тех случаях, когда оба языка, и язык-источник, и заимствующий язык, находятся в достаточно близком генетическом родстве, обладают сходными словообразовательными моделями. Например, в псковских говорах русского языка засвидетельствовано слово ари́ба (ори́ба) «пахота». В памятниках старопольской и старобелорусской письменности (XVI–XVII вв.) мы также встречаем: пол. oryba, блр. ориба. Можно ли говорить о заимствовании этого слова из литовского языка (лит. arýba »пахота»)? Казалось бы, и в русском языке есть глагол орать «пахать», а также производные с суффиксальным –б-. Но все дело здесь в том, что в исконно славянских словах мы нигде не находим отглагольных образований на –и́ба, а только на -ьба (борьба, ходьба, гульба, молотьба, а для глагола оратьорьба). В то же время модель árti »пахать» arýba «пахота» имеет весьма широкое распространение в литовском языке. Характерно, что в русских говорах на территории Литвы есть и другие – совершенно бесспорные – примеры заимствования литовских слов с тем же самым суффиксом: пайшиба (лит. paišýba) »рисование», вальдиба (лит. valdýba) "правление» и др. Следовательно, в случае со словом ариба его заимствованный характер подтверждается тщательным словообразовательным анализом51.

Семантико-этимологичский критерий.

Слова в языке, как известно, очень часто являются многозначными. При заимствовании из одного языка в другой они, как правило, утрачивают часть своих значений, обычно даже – все значения, кроме какого-то одного. Правда, заимствованные слова могут также, наоборот, и приобрести на своей новой родине одно или ряд значений, которых не было в языке-источнике. Но такие случаи сравнительно редки, гораздо более типичной является именно утрата части значений, а также сужение значения слова, причем часто это сужение связано с заменой абстрактного значения более конкретным.

Кроме уже приведенных выше примеров со словами изюм и балык, этот тезис может быть подтвержден на материале сравнительно поздних заимствований из английского языка. Так, слово английского происхождения дог (из англ. dog "собака») в русском языке означает не собаку вообще, а лишь определенную породу собак. В русском языке слово пенальти – это не наказание вообще (как в английском языке), а лишь наказание одиннадцатиметровым штрафным ударом в футболе и т. д., и т. п.

Естественно, что в процессе заимствования каждое слово, оторвавшись от своей родной почвы, лишается в заимствующем языке всяких семантических и этимологических связей. Л. И. Баранникова совершенно справедливо отмечает, что «при заимствовании слов не заимствуются их семантические связи, слово в заимствующем языке оказывается семантически одиноким, не имеющим внутренних связей с другими близкими словами...» (Баранникова 1972: 91). Иногда, правда, приходится учитывать при этом возможность переосмысления слова под влиянием народной этимологии, но в целом – наличие у слова тесных семантических и этимологических связей в одном языке при отсутствии таковых в другом является важным критерием при определении того, в каком направлении шел процесс заимствования.

Географический и хронологический критерий.

Первостепенное значение при этимологизации заимствований имеет определение времени заимствования и ареала, в котором встречается анализируемое слово или характеризующие его фонетические и словообразовательные признаки. Это обстоятельство имеет особо важное значение, если речь идет о заимствованиях в условиях двуязычия. Совершенно естественно, что такие заимствования могли иметь место только там и тогда, где и когда реально или гипотетически существовало двуязычие.

Использование географического критерия при определении источника и направления заимствования имеет несколько аспектов. Во-первых, необходимо учитывать, в каких именно диалектах русского языка засвидетельствовано интересующее нас слово. Узкая региональная ограниченность позволяет предположительно искать источник заимствования в языках, с которыми контагирует (или контагировали) данные диалекты русского языка. Во-вторых, при наличии предположительно единого исходного слова в русском и в национальном языке того или иного ареала анализу должен быть подвергнут не только ареал, в котором распространено русское слово, но также и ареал соответствующего слова в данном национальном языке и в родственных с ним языках. Обычно заимствование идет в направлении из языка, в котором слово имеет широкое распространение (и даже засвидетельствовано в родственных языках), в язык, где слово встречается лишь в близлежащих диалектах или, во всяком случае, не засвидетельствовано в родственных языках. Разумеется, возможны и более сложные случаи, когда лингвогеографические данные оказываются противоречивыми и требуют обращения к иным критериям.

Хронологический фактор в процессе этимологизации также должен учитываться в нескольких аспектах. Так, предположение о наличии галлицизмов в древнерусском языке домонгольского периода, по-видимому, будет представлять собой анахронизм, ибо широкое проникновение в русский язык слов французского происхождения относится к гораздо более поздней эпохе. Вопрос о хронологии языковых контактов часто переплетается с вопросом о времени тех или иных фонетических изменений или о времени продуктивности словообразовательных моделей в языке-источнике и в заимствующем языке.

Историко-культурный критерий.

Очень часто слова заимствуются из одного языка в другой вместе с соответствующими реалиями. Названия орудий труда, различного рода изделий, металлов, животных, растений (особенно культурных), религиозных обрядов и обычаев – вот далеко не полный перечень тех слов, которые заимствуются вместе с реалиями.

Например, немало слов, связанных с коневодством, было заимствовано в русский язык с востока, в частности из тюрко-монгольских языков. Здесь прежде всего можно отметить слово лошадь, а также некоторые названия мастей (буланый, мухортый, каурый и др.). Поэтому когда мы в этимологическом словаре А. Г. Преображенского (I, 528) читаем (со ссылкой на Ф. Миклошича и Н. В. Горяева), что русское слово мерин пришло к нам с севера – от варягов, то уже в плане реалий данное предположение вызывает определенные сомнения. На самом деле слово мерин также проникло к нам с востока – из монгольских языков: монг. морь, др.-монг. morin, калм. mörin "конь».

Разумеется, в рамках одного очерка нет возможности детально проанализировать рассмотренные нами критерии, на основании которых устанавливается заимствованный характер слова, а также определяется направление и конкретные пути заимствования. Кроме того, в практике этимологизирования, по большей части, приходится обращаться не к одному какому-то критерию, а к их совокупности. Причем эта совокупность не является простой суммой отдельно взятых критериев, ибо они, с одной стороны, составляют неразрывное единство, а с другой – находятся между собой в сложных и противоречивых отношениях. Это обстоятельство крайне затрудняет комплексный этимологический анализ заимствованной лексики.

В заключение рассмотрим случай, который позволит нам перейти от изложения общих принципов и краткой характеристики отдельных критериев к их практическому применению – на конкретном примере, который до сих пор среди этимологов считается спорным.

Возьмем лит. káušas "ковш» и рус. ковш. Эти два слова не могут быть исконно родственными, ибо они вообще не отражают обычных балто-славянских фонетических соответствий (литовскому káušas закономерным соответствием в русском языке явилось бы слово *кус). В то же время они вполне сопоставимы при допущении фонетической субституции в процессе заимствования. Но здесь и возникает главный вопрос: кто же у кого заимствовал слово? Одни этимологи считают, что русское слово ковш (так же как блр., укр. ковш и пол. kousz) было заимствовано из литовского языка (Фасмер, II, 273). Другие, напротив, полагают, что процесс заимствования шел в обратном направлении (Трубачев 1966: 302–303).52 Для решения этого спорного вопроса обратимся к рассмотренным выше критериям.

а) По своей фонетической структуре káušas представляет собой типичное литовское слово. Сочетания звуков -auš-, -kauš-, -pauš-, -tauš- или (звонкий вариант) -bauž-, -dauž-, -gauž- очень широко представлены в исконно литовских корнях. В то же время русскому языку чужды корневые слова на –овш-, ковш-, повш-, товш-, бовш- или бовж– и т. п. Одно из очень немногих, по-видимому, слов подобного типа – рус. диал. ловж (ловжа) – это заимствование из литовского языка (Фасмер, II, 509). Следовательно, фонетический «облик» лит. káušas и рус. ковш говорит в пользу исконности первого и заимствованного характера второго слова.

б) В семантическом плане слово ковш в восточнославянских языках (и в польском) не имеет никаких связей, оно оказывается здесь совершенно изолированным. Иное дело – в балтийских языках. Во-первых, лит. káušas и лтш. kaûss – это не только «ковш», но и »череп». Древность последнего значения подтверждается тем, что и в литовском, и в латышском языке имеются слова káušas (kaûss) со значением «череп»: лит. pakáušis, лтш. pakausis »затылок» (букв, «причерепье»). Во-вторых, наряду с существительным káušas »ковш» в литовском языке имеется глагол kaũšti «пьянеть». Все эти (а также и другие) факты говорят о том, что лит. káušas имеет на балтийской почве широкие семантические связи, которых нет у русского слова ковш. Это также серьезный аргумент в пользу того, что русское слово было заимствовано из литовского языка.

в) Попытки этимологизировать слово ковш на славянской почве М. Фасмер с полным основанием отвергает как совершенно несостоятельные (II, 273). В то же время лит. káušas имеет надежные соответствия в родственных и.-е. языках (ср. лат. caucum »кубок», др.-гр. ϰαυϰίον «чаша» и др.) – соответствия, к которым, как мы видели, не может быть отнесено рус. ковш. Этимологически лит. káušas связано с такими литовскими глаголами, как káuti »рубить, вырубать» и kaũšti "выдалбливать» и первоначально это слово обозначало выдолбленный из дерева сосуд (ср. рус. диал. долбýша, долблéнка). (Подробности об этимологии балтийских слов см. в очерке на с. 226–234.) Следовательно, и здесь проявляется несомненно заимствованный характер русского слова ковш.

г) Словообразовательные (как и семантические) связи у рус. ковш, по существу, отсутствуют. Попытка связать его этимологически с глаголом ковать неприемлема как по семантическим, так особенно и по словообразовательным соображениям (отсутствие модели типа коватьковш). Никак нельзя объяснить на славянской почве и словообразовательные связи между словами ковш и кувшин (из *ковшин, ср. кувалда из *ковалда). Между тем в литовском языке имеется весьма распространенная модель образований на -inas, которая в отношениях между словами ковш и кувшин все ставит на свое место (ср. лит. vaīkas «ребенок» и vaikinas »парень», букв.: «большой ребенок»). Этот и приведенные выше примеры (лит. pakáušis »затылок», kaūšti "пьянеть») говорят о том, что лит. káušas имеет в литовском языке широкие словообразовательные связи, которых в русском языке нет у слова ковш.

д) Географический критерий также говорит об исконности балтийского названия ковша, которое было заимствовано в ряд славянских языков. Наличие этого слова в обоих современных балтийских языках, а также наличие его соответствий в латинском, греческом и древнеиндийском позволяет говорить об общсбалтийском (и даже индоевропейском) происхождении лит. káušas. Что касается рус. ковш, то это слово не является общеславянским. Оно засвидетельствовано именно в том ареале, в котором распространены славянские балтизмы: польский, белорусский, русский и (в меньшей степени) украинский язык. Среди памятников древней белорусской, русской и польской письменности слово ковш (kousz) особенно часто встречается в документах так называемого Литовско-русского государства.

е) Гипотеза о заимствовании лит. káušas из славянского источника сталкивается с непреодолимыми хронологическими трудностями. Допустим, что слово ковш действительно было заимствовано откуда-то с востока (точка зрения О. Н. Трубачева (1966:302–303)). Такое заимствование должно было быть сравнительно поздним, во всяком случае – не общеславянским. После этого слово ковш было заимствовано в балтийские языки, где оно приобрело «новое» (а на самом деле очень древнее) значение «череп», которого не знают ни славянские, ни восточные языки. От «недавно» заимствованного слова в его «новом» значении и в литовском, и в латышском языках образуются производные со значением »затылок». В «новом» слове появляется старое, давно утратившее свою продуктивность чередование *е/*о (типа везу/воз, пеку/опока): kiáušas/ káušas «череп», а также очень архаическая черта, проявляющаяся в непоследовательном отражении индоевропейского *к’: kauk- и kauš- (так же как, например, pir̃kti »покупать» и pir̃šti «сватать», букв.: »покупать невесту»). Все эти, а также другие черты, отражающие исключительную древность балтийского названия ковша, самым решительным образом противоречат гипотезе о заимствовании из славянских языков в балтийские. Следовательно, эта гипотеза не выдерживает критики также и с точки зрения хронологии языковых явлений.

Наряду с исключительным архаизмом балтийского языкового материала нужно отметить также, что позднее распространение слова ковш в ряде диалектов русского языка подтверждается прямыми свидетельствами, записанными даже в XX в. Так, в «Атласе русских народных говоров центральных областей к востоку от Москвы» отмечается, что в большинстве обследованных пунктов слово корец считается старым словом и употребляется преимущественно лицами старшего поколения, а ковш – это «новое слово» (Атлас РНГ, 965). То же самое – в томских говорах: Корецэто раньше звали, а теперь – ковш (Блинова 1972: 94).

ж) Наконец, в плане культурно-исторических реалий необходимо подчеркнуть, что слово ковш относится к той группе лексики, которая широко представлена среди славянских слов балтийского (литовского) происхождения, распространенных, кстати, в том же самом ареале (польский, белорусский, русский, отчасти – украинский). Речь идет о словах, связанных с работой плотника, с различными процессами обработки дерева: блр. дойлiда «плотник», рус. (включая диалектные слова) деготь, пакля, ендова, жлукто »кадка для стирки (бучения) белья», шуло «столб», склют »тесло» и др. – все это слова, заимствованные в русский язык и его диалекты из литовского языка. Заметим, что слова ковш, ендова и жлукто относятся к одной и той же семантической группе слов, означающих различного рода деревянные сосуды (Лаучюте 1971: 156–157).

Итак, при обращении ко всем без исключения критериям мы постоянно убеждались в том, что направление заимствования в случае лит. káušas – рус. ковш могло быть только одним: из литовского языка в русский. Нужно полагать, что еще до образования Великого княжества Литовского в условиях двуязычия литовское слово káušas в значении "ковш» было заимствовано в диалекты старопольского и древнерусского языков. В польском языке слово так и осталось диалектным, а др.-рус. ковшь – после разделения древнерусского языка на русский, белорусский и украинский – получило в каждом из этих языков широкое распространение, еще позднее оно вошло в соответствующие литературные языки, но следы сравнительно позднего распространения этого слова до сих пор можно обнаружить в диалектах русского языка.

* * *

2

Статья была опубликована в сборнике: Этимология. 1967/Отв. ред. О.Н.Трубачев. М., 1969. С. 80–87.

3

См. русский перевод в кн.: Шухардт 1950: 210.

4

Новая этимология слова крив (ой) подробно излагается во «Введении в этимологию» А. Эрхардта и Р. Вечерки (Erhart, Večerka 1981:157–158)

5

Наиболее детально это чередование было исследовано Ф.Шпехтом (Specht 1947: 179–183).

6

Ср. также ст.-сл. ДРОЗ-Г-Ъ / болг. дроз-д/ в.-луж. и н.-луж. droz-n "дрозд».

7

Буквальное значение во всех трех случаях – «покров»

8

Статья была опубликована в сборнике: Словообразовательные и словосочетательные гнезда и типы. Владивосток, 1988. С. 62–68.

9

Мое внимание на это слово обратила студентка Ю. Е. Немова, за что я выражаю ей свою глубокую признательность.

10

См.: НЭС, стб. 576 (статья кувички); БСЭ, XIII, 554 (статья кувиклы).

11

Примеры даны по словарю Ю. А. Лаучюте.

12

Затруднение, отмеченное Б. А. Лариным, отпадает, если в качестве источника восточнославянских слов принять не dúoklè «подать зерном или хлебом» (как считал Б. А. Ларин), a dékla »древняя мера зерна» (4 или 1½ бочки) (Лаучюте, 36).

13

См. работу: Skardžius 1943: 194–196; ср. также лит. kaūkti «выть, плакать» → kaukla »плакса» (<*kauk-kl-a).

14

См. в связи с этим работы Б. А. Серебренникова, Х. А. Моора, В. Н. Топорова, В. В. Седова и других исследователей (как лингвистов, так и археологов).

15

Об этимологии слова кувиклы см. также Откупщиков 1987в.

16

Статья, представляет собой лекцию, прочитанную студентам филологического факультета Санкт-Петербургского университета и опубликованную под таким названием и сборнике: Разные грани единой науки: ученые – молодым славистам. СПб., 1996. с. 162–178. Впервые часть лекции (этимология слова каракатица) была опубликована под названием «Словообразование и этимология» в сборнике: Проблемы гуманитарного образования в школе / Отв. ред. А. С. Тимофеева и М. Г. Мерзлякова. Ижевск. 1995. с. 13–18.

17

См.: Преображенский, 1,358; Фасмер, II, 191; ЭСРЯ, II, 63; Цыганенко, 190; ЕСУМ, II, 384; Skok, II, 177.

18

В последнем этимологическом словаре Η. М. Шанского и Т. А. Бобровой принята предложенная мной этимология слова колобок (Шанский, Боброва, 139).

19

См. также статью (Откупщиков 1981), где, в частности, приведены многочисленные примеры производных с суффиксом –ига (-уга) в диалектах русского языка.

20

Статья была опубликована в книге: Этимологические исследования по русскому языку. М., 1966. Вып. V. С. 79–93.

21

Ср. также с. 93 настоящей книги.

22

Наряду с более редкой в настоящее время формой звена.

23

Наличие параллельной формы ложесно, видимо, воспрепятствовало фонетически закономерному удлинению корневого гласного в слове лоно (о > ō > а). Таким образом, краткое корневое о в слове лоно имеет аналогическое происхождение.

24

Выпадение смычного перед -s- известно и в славянских языках (ср., например, формы сигматического аориста вѣсъ <*veds-b, грѣсъ <*grebsъ и т. п.).

25

Об изменении значения: «размолотое (зерно)» → »мука с отрубями» → "отруби» см. очерк об ирл. brán на с. 332 слл. настоящей книги.

26

В докладе на Международном симпозиуме по проблемам этимологии, исторической лексикологии и лексикографии (Москва, 1984 г.) В. И. Абаев также подверг критике словообразовательную несостоятельность этимологии А. Л. Погодина. К сожалению, как сообщил мне В. И. Абаев, настоящая статья осталась ему неизвестной.

27

Ср. напр., лат. somnus «сон» < *sopnos (sopīre »усыплять»), умбр. tremnu < *trebno и т. п.

28

Ст. Младенов также сопоставляет болг. гумно с гъмжа "утоптанное место», ничем не подтверждая своего сопоставления. А. Мейе выделяет в слове гумно суффиксальную часть – ǐno, присоединенную к корню *gum- неизвестного происхождения (Meillet 1905: II, 447).

29

Приведенное нами сопоставление встречается уже у Ф. Миклошича, который, однако, не делает из него никаких выводов (Miklosich1, 81).

30

См. также: Откупщиков 1967: 243–244.

31

Там же указана относящаяся к данному вопросу литература.

32

Ср. лат. uxōrem dūcere, а также рус. выводное (вено) и выводные (деньги).

33

Этот перенос ударения у слова лоно произошел сравнительно недавно. Форма лонó засвидетельствована в памятниках русской письменности (см.: Скляренко 1998:116 – со ссылкой на работы В. М. Иллича-Свитыча, В. В. Колесова и А. А. Зализняка).

34

Статья была опубликована в сборнике: Вопросы теории и истории языка: Сб. статей, посвященный памяти Б. А. Ларина. JI., 1969. С. 202–208.

35

Например, др.-исл. seeifr, нем. schief, лтш. šḱībs «косой, кривой»; ст.-сл. БРИДЪКЪ, лит. kartùs, нем. bitter, herb »горький» (см. соответствующие этимологические словари, а также Persson 1891: 127

36

"х» условно обозначает утраченное промежуточное звено семантического развития.

37

Ср. также другие примеры, приведенные в очерке о лат. frenum (см. с. 266–273 настоящего издания).

38

Ср. nefrendes "еще не умеющие кусать, жевать» (Varronis Rerum rusticarum, 1, 4, 17).

39

Статья была опубликована в книге: Этимология, 1984. М., 1986. С. 191–197.

40

Статья была опубликована в сборнике: Вопросы ономастики. Свердловск, 1976. №11. С. 78–84.

41

Например, с критикой и существенными коррективами к закону «относительной негативности» выступили А. И. Лебедева, А. К. Матвеев, В. М. Мокиенко, А. И. Попов (См.: Мокиенко 1971: 79–85; Матвеев 1971: 12; Берг 1974: 5–12). В последней статье, появившейся, правда (как и статья А. К. Матвеева), уже после того, как книга Э. М. Мурзаева была сдана в набор, содержится особо резкая критика топонимических «законов» В. А. Никонова.

42

Причем, Э. М. Мурзаев исключает возможность заимствования.

43

Во всяком случае, в масштабах, которыми оперирует автор книги (см. далее).

44

Здесь и ниже сохраняется транскрипция автора.

45

Как вариант диалектного кетского слова мог со среднего и нижнего течения Енисея попасть в Монголию, является ли этот вариант архаизмом или новообразованием, как объяснить форму Ӱÿригол – обо всех этих и других возникающих при подобной интерпретации вопросах автор, естественно, ничего не пишет. Я уже не говорю о том, что долгое монгольское ÿÿ в гидрониме Ӱÿригол восходит к сочетанию –е- (или –у-) плюс согласный плюс ÿ, ср. ÿÿл "туча» – из егÿлен (см.: Санжеев 1953:78–79).

46

Статья была опубликована в журнале: Русский язык в национальной школе. 1973. №3. С. 10–18.

47

В более поздних заимствованиях гласные –а- и –о- обычно передаются уже иначе (аа, оо).

48

Но как позиционный вариант мягкое [д’ж’] может появиться на границе слов лечь бы (= [л’эд’ж’бы]) или морфем (алчба = [алд’ж’ба]) на месте этимологического [ч].

49

В германском этот суффикс также является заимствованным (из лат. -arius). Из славянских языков суффикс –арь, в свою очередь, был заимствован в литовский язык.

50

Объяснение известного итальянского лингвиста В. Пизани.

51

Пример со словом ариба взят из работы: (Лаучюте 1971).

52

П. Я. Черных считает слово ковш исконно славянским, а не заимствованным. Следовательно, он также должен был допускать возможность заимствования из славянского в балтийский (Черных 1956: 96).


Источник: Откупщиков Ю.В. Очерки по этимологии. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского университета, 2001. — 480 с.

Комментарии для сайта Cackle